Он их приравнивал к пушному зверю немного поценней белки.
Сам он был охотник.
Он говорил про беглого.
— За белку мне дадут пятачок за шкурку, а у него (т. е. у беглого), уж как не верти, всякой хурды-мурды найдется на гривенник.
И, крякнув, он сдвигал густые рыжеватые брови и пригибал к ладони палец на левой руке, толстый и корявый как дубовый сучок, с редкими длинными волосами по всему пальцу с тыльной стороны.
Казалось, от мозолей или отчего другого пальцы у него не сгибались свободно так, как у людей, и чтобы пригнуть палец к ладони, он надавливал на него другим пальцем на правой руке на самый кончик, на ноготь и, пригнув к ладони, придавливал еще, словно для того, чтобы палец не выпрямился как-нибудь сам собой.
— Первое, — произносил он тоном знатока, очень важного хорошо ему известного зверка, непризнаваемого, однако, за дичь другими охотниками. — Первое — котелок.
Тут он вздергивал свои рыжие брови и поднимал значительно указательный палец.
— Э! у всякого бегуна есть котелок… Второе…
И он загибал другой палец совершенно так же, как первый, сначала вытянув его, потом захватив с исподу пальцем правой руки.
Одну по одной он перечислял все вещи, могущие оказаться у беглого.
В заключение он говорил:
— Вот тебе и беглый.
И, прищурив левый глаз, усмехался самодовольно и с отражением в лице и в глазах, которое можно было перевести так:
‘Я брат, нигде не пропаду’.
Но ведь как бы то ни было — он охотился на людей. И всякий, кто выслушивал эти признания, словно слышал в этих признаниях запах крови.
Егорка был один, совсем один, у него не было приятелей.
И когда он приглашал с собой кого-нибудь на охоту — даже в те дни, когда трудней всего было встретить беглых в лесу — он получал отказ.
Тогда он отправлялся один, угрюмый и мрачный, потому что и ему тоже чудился словно запах крови, пропитавший и его всего… Запах человеческой крови.
Каждый год он уходил на эту ‘тягу’ на беглых.
Он был отличный стрелок, и у него была отличная берданка, карабинского образца, коротенькая и очень легкая.
Называл он ее гусаркой, потому что в свое время такими карабинами были вооружены наши гусары.
Был у него и обжимитель для патронов, и прибор для вставки пистонов.
Он прекрасно знал тропы, проложенные беглыми, — не хуже самих беглых.
Он собственно не искал беглых, не выслеживал их, а переселялся на известное время в те места, где беглых больше можно было встретить.
И он никогда не промахивался.
Он не промахивался даже по белке.
Он жалел патроны, потому что у него их было мало, и они иногда лопались. Паять их было трудно, да и все равно это ни к чему не повело бы.
Спаянный патрон опять лопнет.
Он знал это по опыту.
И он старался целить непременно в ‘убойное место’ — в висок, в затылок, под сердце.
А белку он бил в носик или в глаз.
Тихо в лесу. Полдень. Егорка остановился на отдых. У него тонкий слух и большая опытность. Он отличит сразу, отчего хрустнула ветка — близко ли, далеко ли — все равно лишь бы звук, хоть обрывок звука долетел до него.
— Человек, — шепчет Егорка, вытягивает шею и сам весь вытягивается.
На лбу собрались морщины, губы поджаты. Серые большие глаза широко открыты.
Но он еще не встает с земли. Он только прислушивается — не ошибся ли.
Он слышал, как захрустели в лесу сухие ветки. Потом сразу стало тихо.
И он стоить на коленях и боится встать, чтобы не произвести шороха, и чтобы этот шорох не раздался по случайности одновременно с тем, чужим хрустящим звуком, которого он ждет каждую секунду.
Весь он словно замер.
— А-а, — произносит он почти беззвучно… Его глаза остановились совсем. Голова поворачивается так, чтобы лучше слышать, в ту сторону, где захрустели ветки.
До него опять донесся этот характерный сухой, то вспыхивающий, то потухающий хрустящий звук ломающегося валежника, когда по валежнику идет человек.
— А-а…
Правая рука тянется за берданкой, шарит по земле, нащупывает, наконец, берданку.
Потом он встает.
Он выше кустарника, в котором притаился, он встал, сгибая спину. Шея по-прежнему вытянута.
На лоб из-под шапки нависла прядь волос. Не меняя положения, он отвел ее назад за ухо.
Снова хрустнули ветки.
Теперь уже совсем близко.
Захватив правой рукой берданку вокруг шейки приклада, одним движением пальца он взводить курок. Потом медленно поднимает берданку.
Вот он.
Среди деревьев мелькнула человеческая фигура.
Егорка видит фигуру только по пояс… Он видит землистого цвета лицо, бритое, со щетиной коротких волос на щеках и продолговатым острым подбородке. Широкий с толстыми на висках жилами лоб.
Ворот рубахи расстегнут. Грязная шея, грязная грудь, отливающая в желтизну.
Егорка прицелился.
Сразу поставил он мушку в рогульки прицела, повел ствол… и трррах!.. Густой дым клубится между кустарниками, расплываясь по сырой земле белой волной.
Егорка выбрасывает, ловко ловя его на лету, стреляный патрон и сейчас вставляет свежий.
Он давно привык делать это всякий раз после выстрела, и даже не замечая сам, как менял патроны. Он точно был частью берданки, дополнением её механизма. Иногда ему казалось даже будто берданка у него какая-то особенная, волшебная, вечно заряженная.
Дым совсем осел книзу. Между деревьями уж не видно человеческой фигуры.
Вот тебе и гривенник.
Но когда началась война, Егорка изобрел себе новую охоту.
II
Когда началась война, Егорка стал охотиться за шпионами.
Это уж была дичинка, куда повыгодней беглого.
Ему, правда, так и не удалось словить ни одного шпиона. Но он не унывал…
Он говорил:
— Авось, и на меня Бог оглянется.
Избивая беглых, он не испытывал угрызений совести.
Ведь беглый — все равно человек отпетый. Беглый хуже разбойника.
По закону разбойнику нельзя стрелять в спину. Ему непременно нужно бить в грудь, в лицо, в живот— только не в спину.
Иначе попадешь под суд и могут засудить. Самого обвинять в разбое.
Только жандарм может стрелять в разбойника, как ему понравится: в спину или в грудь.
Но для того необходимо опять-таки, чтобы жандарм убедился, с кем он имеет дело — с разбойником или нет.
А про беглого нечего говорить.
Беглый — он так и есть беглый. Часовому приказано:
— Бей, не долго думавши.
Он даже в том смысле произносит присягу.
Вот тут и вся разница.
Жандарму разрешено:
— Можешь бить.
А каторжному часовому приказано:
— Бей непременно.
И, стало-быть, не все ли равно, кто убьет беглого? Он ли, Егорка, или часовой.
Он только помогает часовому.
Часовой промахнулся — и на здоровье. Пусть его. Егоркина пуля видит.
Шел-шел беглый, может-быть, не одну сотню верст прошел.
И думает:
— Слава тебе, Господи!
— Ан нет, погоди, молодчик! А про Егорку-то забыл?
Только что, Господи, благослови, выбрался на волю, а тут— хлоп и готово!
Будет: отгулялся.
Так думал Егорка про беглых.
И потому он не испытывал угрызений совести и бил по беглому с легким духом, наплевав на указательный палец, чтобы он не скользнул по спуску, выцелив как следует — будто стрелял не в человека, а в дерево.
Он также стрелял бы и в шпионов, если бы шпиона сразу можно было отличить от обыкновенного человека и, если бы за них платили деньги, все равно как, например, за волков.
Пришел куда следует: столько-то волчьих ушей, голов или лап, — сейчас чиновник:
— Раз, два, три, четыре…
Пересчитает.
— Твои?
— Мои-с.
Возьмет счеты: хлоп, хлоп.
— Всего столько-то, за штуку по стольку-то, и того.
Подотчет еще на бумажке, воткнет перо в лапку с дробью, сдвинет очки на лоб.
— Значит, тебе полагается…
И скажет сколько полагается.
Дескать:
— Три рубля.
— Так точно, ваше благородие.
Святое дело. Скоро и чисто. Все равно, как на почте.
А шпиона надо доставить живого.
И главное, как его узнать, что он шпион?
На нем не написано.
Егорка почему-то был уверен, что за шпиона ему непременно заплатить.
Ведь платят же за волков!
И за шпиона заплатят… Еще лучше, чем за волка.
Волк, он так и есть волк… Он все больше насчет лошадей, овец, у кого есть овцы… Конечно, иногда и на человека нападает, если в стае…
А шпион… Шпион — он первое дело человек, и у него динамит. И он, как чуть что зазевался — сейчас и до свиданья.
Либо болт из моста вывинтит, либо еще что свистнет.
Он с разумом.
Первое, что и себе удовольствие доставил, потому что за болт всегда дадут деньги, а второе, и его начальство довольно. Приведут его к ихнему генералу. Сейчас генерал:
— О дескать, Васильев, ты.
Или еще там как-нибудь по-ихнему. Небось, у них тоже и фамилия, и имя, отчество — все как следует. Да…
— Ты, дескать.
— Я, ваше превосходительство.
Возьмет и вытащить болт.
— Видали? — дескать.
Здоровенный болт, в руку.
Тряхнет им.
— Видали?
А генерал:
— Ого! Железнодорожный?
Потому что, прежде всего, он военный и, если, что насчет сабли, или какого винтика из винтовки — понимает, а где же ему разобрать, какой болт из моста, а какой из рельсы.
— Железнодорожный.
— Никак нет, ваше превосходительство, с моста.
— Не врешь?
— Ей Богу-с, ваше превосходительство, для чего врать.
— Сам вывинтил?
— Сам-с.
Позовет инженеров.
— Может от того болта мост обвалиться?
Ну те, конечно, сейчас — циркуль, ватерпас, отвесы. Принесут…
— Может.
— Позвать адъютанта.
Придет адъютант, вытянется, руку к козырьку, — все по форме.
А генерал:
— Выдать шпиону Васильеву из моей собственной казны десять целковых.
Большой фантазер был Егорка!
Необыкновенно живо и картинно представлял он себе этого японского шпиона Васильева.
И ему казалось, что если изловить такого вредного и пройдоху человека, то его ни за что не оставят без награды.
III
И вот однажды Егорка явился к начальству с хунхузом.
— Поймал-с, — заявил он. — Ну, ты.
И, схватив хунхуза сзади, за крепко стянутые локти, выдвинул вперед.
— Вот он-с.
Он словно лошадь показывал.
Он даже отступил немного в сторону и потом назад и окинул хунхуза с головы до ног довольным взглядом.
Словно сам он вырастил того хунхуза и теперь вывел на продажу.
Потом он похлопал хунхуза по плечу и перевел глаза на офицера.
— Здоровенный, ваше благородие, страсть какой.
И толкнул хунхуза слегка ладонью в плечо.
— И не сдвинешь…
Его попросили рассказать, где он достал хунхуза.
Он говорил долго, не опуская ни одной подробности и, как всегда, необыкновенно картинно.
‘Иду, значит, так лощинка, этак лесок.
На охоту вышел.
Думаю: Может, что попадется.
Сами изволите знать, какие наши дела! Что убьешь — тем и сыт. Да, хорошо… иду… Конечно, тишина это, никого. Иду, думаю: Эх, хоть бы Бог благословил.
Вдруг слышу: Та-та-та, та-та-та.
Говорят где — то… Остановился… Слышу и то турукают. Прислушался— не по-нашему.
Стой, — думаю.
А у меня всего на всего восемь патронов… Ей Богу-с… Хорошо, думаю…
Как быть… Непременно это они.
Зашел в кусты, пополз.
Земля это мокрая, сами изволите знать — только оттаяла. Руки в грязи, борода в грязи, колени в грязи.
Одначе, ползу.
Сам ползу сам молитву читаю. Потому что, посудите сами, ведь один, и всего на всего, восемь патронов. Ей Богу-с, не вру. Да один еще не лезет: раздуло.
Ползу и думаю: Как попадется мне этот патрон после первого выстрела, что я тогда буду делать.
Отметил я его крестиком, да ведь тут уж где разбирать?
Сам себя ругаю: — Дурак ты, Егор, как есть дурак, было бы тебе этот патрон положить отдельно.
Хорошо, полз-полз, и вдруг мое почтенье… Вижу — сидят трое… Недалеко лошади ходят. Закусывают.
Ну и вы знаете, как это у них? Сейчас возьмет кусок в рот, оттянет как, с позволения сказать, резину, ножом — чик, отхватит, и проглотить, опять оттянет и опять — чик…
Совсем недалеко.
Даже слышно, как чавкают.
Как быть? Вижу — у них ружья. Опять же лошади… Подумал, подумал.
Эх, была не была.
Конечно, их трое, конечно, у них ружья. Да… Но тут запятая. Они меня не видят, а я вижу.
Приложился.
И знаете, не сразу выстрелил.
Оторопь взяла.
А ну как, думаю, мимо, а ну как, я-то в них, а они-то в меня… Да в три ружья, да ружья-то, вижу, у них магазинные… Стало-быть, я-то раз, а они пятнадцать раз.
Но, между прочим, выстрелил.
Гляжу один — брык.
Поглядел этот ли, по которому стрелял? Вижу — этот. Крайний, как сидел, так и уткнулся носом.
Я опять, вложил патрон, а уж стреляный не подбирал. Приложился опять.
И тут слышу: хлоп! хлоп! Потом опять: хлоп! хлоп! По дыму бьют.
Одна пуля сюда, другая сюда, третья прямо в землю, да знаете, это, с отскоку: ж-ж-ж…
Прямо над ухом.
Хорошо.
Погоди ж ты, — думаю.
Выбрал одного, навел.
Тут опять: хлоп!.. И вижу сбился я с цели, а они опять: трах!.. — не дают прицелиться.
Я это, только за спуск, а тут: ж-ж-ж… Сами посудите, ведь это хоть на кого доведись.
Хорошо. Однако, еще одного все-таки ранил. Да, должно быть, плохо задел. Качнулся только. Потом вскочил на лошадь, другой тоже.
И, значить, сейчас в лес.
А я вдогонку. Раз, другой. Гляжу — со всего размаху бряк лошадь. Так и покатилась.
Подбежал, вижу живехонек, т. е. он-то, вот этот.
Ну я, конечно, сейчас руки ему бечевкой и к вашей милости, потому что думаю: Они рассудят, кто прав, кто виноват. Говорят, они мосты портят’.
И, кашлянув в руку, Егорка отступил назад и опять, оглянув хунхуза со спины, произнёс:
— Вот он какой дубина.
IV
От солдат Егорка узнал, что его хунхуза отдадут китайским властям.
— А что он там будет делать? — спросил Егорка.
— Он-то?
— Да.
И Егорка сейчас же высказал свое предположение:
— В городовые его поставят, либо еще куда-нибудь.
— Это разбойника-то?
— Да ведь кому разбойник, а кому друг милый, — возразил Егорка и отвел глаза в сторону и нахмурился.
— Пытать его будут.
Егорка живо повернулся.
— Кого?
— Да хунхуза-то.
— Ври больше!
— Говорят тебе.
— Да за что пытать?
— Известно за что!..
— Ну?
Егорка нахмурился еще больше.
— За грабеж.
— Значить, допрос?
— Какой допрос! Говорят, тебе пытать.
— To-есть как это?
— А очень просто. Сейчас нажгут, нажгут углей и сейчас: ‘А ну-ка, друг милый, снимай сапог’.
— И на угли?
— Известно.
Брови у Егорки опять сдвинулись. На лицо легла тень.
— Да ведь он ихний же, — сказал он неуверенно.
— Мало ли что ихний… не разбойничай.
Егорка задумался.
Лицо его по-прежнему было мрачно.
Исподлобья взглянув на солдата, он проговорил:
— А ты не смеешься.
— Дурак ты, — сказал солдат — вот что, — и отвернулся. — Что с тобой говорить, с дураком.
— Не смеешься? — повторил Егорка и схватил солдата за рукав.
Он крепко держал рукав и тянул солдата к себе. Глаза его поблескивали под густыми бровями, мрачным огоньком.
— Ну? — сказал солдат, подумав: ‘Чистый зверь’.
Егорка тряхнул его за рукав.
— Говори, по правде.
Голос у него стал хриплый. Грудь дышала тяжело. И в глазах под хмуро сдвинутыми бровями все словно пробегали искорки.
— Да ведь ты глухой что ль! — крикнул солдат и потом добавил:
— Лесной ты житель — вот что, и совсем озверел там со зверями.