‘… для того чтобы писать историю,
нужно историческое удаление,
нужна перспектива, нужны точные имена,
даты, ряд запротоколенных и проверенных
А где достанешь все это, когда живешь в изгнании,
среди чужих людей и ничего своего не имеешь?
… Только в свободном художественном
творчестве историко-бытового
романа можно сочетать описание
и дать полную картину жизни данного времени’.
Донской казак Петр Краснов рос и воспитывался в Петербурге. Несмотря на то, что он был сыном генерала, первые годы жизни, казалось, не предвещали блестящей военной карьеры, благо, и все старшие братья избрали для себя ‘цивильный’ образ жизни. Петр закончил пять классов 1-й Петербургской классической гимназии. Казалось бы, можно было пойти по стопам братьев: классическая гимназия, затем университет или институт и научная деятельность либо гражданская служба, дававшие в конце XIX века больший доход, нежели офицерская лямка, что было немаловажно для небогатой и многочисленной семьи Красновых. Можно было посвятить себя целиком и литературному творчеству, благо, в доме отца он видел множество газетных деятелей и писателей, был знаком с ‘литературной кухней’. Уже в 12 лет Петя Краснов начинает издавать литературный журнал, который сам составляет, набирает и печатает.
У Петра было двое братьев: Андрей Николаевич — крупный ученый, занимавшийся естествознанием и географией, создатель Батумского ботанического сада, средний — Платон Николаевич — математик и железнодорожник, занимавшийся переводами западной лирики, писавший многочисленные критические и историко-литературные статьи, женатый на родной тетке Александра Блока — писательнице Екатерине Андреевне Бекетовой.
Отец и дед будущего Донского Атамана также ‘имели слабость’ к литературному творчеству: дед П. Н. Краснова — Иван Иванович (1800—1871) стал первым, в роду всерьез взявшимся за перо: известны его стихотворные произведения ‘Тихий Дон’ и ‘Князь Василько’, историко-этнографические работы: ‘О казачьей службе’, ‘Низовые и верховые казаки’, ‘Малороссияне на Дону’, ‘Иногородние на Дону’, ‘О строевой казачьей службе’, ‘Донцы на Кавказе’, ‘Оборона Таганрога и берегов Азовского моря’ и др. В последней из указанных работ Иван Иванович вполне мог пользоваться личным опытом: во время Крымской войны 1853 — 1856 гг. он вместе со своим сыном служил в отряде, оборонявшем Таганрог. Генерал Николай Иванович Краснов (1833—1900), отец нашего героя, вел отдел критики в газете ‘Петербургские ведомости’, являлся автором ряда работ по истории казачества (‘Донские Атаманы: Денисов, Иловайский, Кутейников’, ‘Исторические очерки Дона’, ‘Уральские казаки’ и др.), за исследование ‘Терские казаки’ был удостоен золотой медали Императорской Академии наук. Отцовская склонность к писательству и изучению истории казачества передалась и сыну, ставшему крупнейшим литератором среди кадровых военных своего времени.
17 марта 1891г. начинается ‘официальная’ литературная деятельность молодого офицера Лейб-Гвардии Атаманского полка П. Н. Краснова: в издании Военного ведомства — газете ‘Русский Инвалид’, которую без преувеличения можно назвать ‘самой читаемой’ в военной среде, появляется его первая заметка ‘Казачий шатер полковника Чеботарева’. Впоследствии Петр Николаевич не ограничится лишь военными изданиями — ‘Военным Сборником’, ‘Разведчиком’, ‘Вестником русской конницы’ (в редакцию последнего он будет входить), но и станет сотрудником гражданских изданий — ‘Петербургского Листка’, ‘Биржевых Ведомостей’, ‘Нивы’ и др.).
‘Биржевые Ведомости’ становились тогда общероссийской газетой, с большими тиражами и сравнительно неплохими гонорарами, что было немаловажно для небогатого лейб-атаманца, т. к. служба в гвардейских частях требовала немалых затрат, которых не покрывало небольшое жалованье. Однако журналистская деятельность не особенно сочеталась с жизнью гвардейского офицера.
Не без иронии вспоминая о том времени, Краснов напишет позднее: ‘Я пописывал в газетах, и мои ‘новеллы’ в ‘Биржевых Ведомостях’ за скромною подписью П. Николаева весьма ценились Станиславом Максимилиановичем Поппером (Владелец ‘Биржевых Ведомостей’) и оплачивались — шутка сказать! — по 2 копейки за строчку!.. Я мечтал пятидесяти лет (после пятидесяти — какой же может быть кавалерист!..) выйти в отставку и стать ни больше, ни меньше, как Русским Майн Ридом!’ Пока же, весной 1892 г., будущий ‘Майн Рид’ решает поступать в Николаевскую Академию Генерального штаба.
Петру Николаевичу удалось с первого раза поступить в Академию, но проучился он там всего один год. Молодой офицер вместе скучных лекций в ‘застывшей’ Академии продолжает активное литературное творчество, дававшее немалую прибавку к жалованью (из одних ‘Биржевых Ведомостей’ получалось не менее 20 рублей в месяц, т. е. треть жалованья). Вследствие такой ‘увлеченности’ Краснов ‘сыпется’ на переводных экзаменах, и его отчисляют из числа слушателей Академии, официально — ‘за невыдержанием переводного экзамена’, по слухам — из-за конфликта с начальником Академии ген. Сухотиным. Без особого разочарования Петр Николаевич возвращается в любимый полк. В 1893 году выходит его первая отдельная книжка — сборник повестей и рассказов ‘На озере’.
Произведенный в сотники Краснов назначается в 1894 г. полковым адъютантом, т.е. занимает одну из важнейших должностей во внутренней жизни полка. Начальство не прочь воспользоваться писательским талантом молодого адъютанта: в Императорской Российской армии появляется повышенный интерес к истории своих родных частей, не остаются в стороне и лейб-атаманцы. Краснову поручают сбор материалов по полковой истории, и сотник усердно берется за дело и составляет к 1898 г. ‘Атаманскую памятку. Краткий очерк истории лейб-гвардии Атаманского Его Императорского Высочества Государя Наследника Цесаревича полка’. Попутно выходят в свет роман ‘Атаман Платов’, сборники рассказов из казачьей (‘Донцы’) и военной (‘Ваграм’) жизни и историческое исследование ‘Донской казачий полк сто лет тому назад’. В этих произведениях наглядно проступает талант Краснова и его огромная любовь к родному Войску, его истории и его славе. При постепенно нарастающем негативном отношении общества к армии, Краснов — один из немногих, кто может дать талантливый отпор этим разрушающим Империю тенденциям. Его усилия не остаются незамеченными — Донской Наказной Атаман постоянно приказывает делать в ‘Донских Войсковых Ведомостях’ перепечатки произведений ‘петербургского казака’.
Мечта стать ‘русским Майн Ридом’ не покидает Краснова. Когда в 1897 г. в Абиссинию (нынешнюю Эфиопию) направляется первая Российская дипломатическая миссия, Краснов добивается своего назначения начальником конвоя, составленного из гвардейских казаков. Из Петербурга сотник переносится в Африку, три месяца пути от порта Джибути до Аддис-Абебы, через пустыни и горы ‘черного континента’, в совершенно непривычных для русского человека условиях. Миссия добралась до абиссинской столицы, и близкие по вере (русские отмечали разительное сходство коптской религии подданных императора Менелика II с православием) африканцы были признаны Российской Империей, что значительно упрочило положение боровшейся за свою независимость страны. Русским был оказан самый теплый прием при дворе правителя Абиссинии, казаки же конвоя удивили Менелика II своей джигитовкой. Первым, стоя на двух лошадях, скакал начальник конвоя — сотник Петр Краснов. Посланный затем со срочным донесением в Санкт-Петербург Краснов на муле, за Няней покрывает расстояние в 1000 верст до Джибути, в то время как миссии потребовалось на это 3 месяца. Прибывший через месяц в Петербург сотник получает за свою расторопность орден Св. Станислава 2-й степени (Первый орден — Св. Станислава 3-й степени — Петр Николаевич получил еще в 1894 г.), чин подъесаула и французский орден ‘Почетного Легиона’. Впечатления о путешествии вылились в книги, ‘Казаки в Африке. Дневник начальника конвоя Российской Императорской миссии в Абиссинии в 1897/98 году’ (1900) и ‘Любовь абиссинки’ (1903).
В 1900 г. выходит также работа П. Н. Краснова ‘Генералиссимус Суворов’.
Петр Николаевич уверен, что военный человек обязан и в мирное время постоянно повышать свой профессиональный уровень, в военное же время — место офицера только на поле боя. Это свое убеждение он без устали пропагандирует в военной печати и следует ему сам. Почти четверть века Россия не знала войн, отечественная военная наука застыла, даже опыт русско-турецкой войны 1877—78 гг. не был разобран, а ее ветераны занимали все руководящие и старшие командные должности (во многом это и служило причиной затяжки ‘разбора полетов’). Но вот, в 1900г. русские экспедиционные войска направляются в Китай, охваченный беспорядками и разбоем (т. н. ‘Боксерское восстание’), и в 1901 г. туда же отправляется специальный корреспондент ‘Русского Инвалида’ подъесаул Петр Краснов.
В эту командировку подъесаул Краснов отправился уже как публицист, ‘замеченный наверху’: в 1901 г. в ‘Русском Инвалиде’ появилась серия его фельетонов, посвященных большим Красносельским маневрам, под общим заглавием ‘Трое в одной палатке’. Название явно навеяно вышедшим незадолго до того юмористическим произведением английского писателя Джерома К.Джерома ‘Трое в лодке, не считая, собаки’. Государь, всегда читавший, ‘Инвалид’ выразил желание, чтобы в такой же живой форме была описана жизнь русских войск в Маньчжурии. П.Н.Краснов был командирован в Китай ‘по Высочайшему повелению’ и в течение полугода, вместе с супругой, изъездил верхом вдоль и поперек Маньчжурию, Уссурийский край, побывал во Владивостоке и Порт-Артуре. Результатом поездок стала книга ‘Борьба с Китаем’ (1901). Тогда же он посетил Японию, Китай и Индию. Путевые заметки появлялись в ‘Русском Инвалиде’ два-три раза в неделю под общим заголовком ‘По Азии’, а в 1903 г. они вышли отдельным изданием ‘По Азии. Очерки Маньчжурии, Дальнего Востока, Китая, Японии и Индии’.
В 1902 г. проходят ‘Большие Курские маневры’, в которых участвуют войска четырех военных округов. Петр Краснов состоит в качестве ординарца при командующем ‘Южной армией’ генерале А. Н. Куропаткине — тогдашнем военном министре. В том же году есаул командируется, опять в качестве спецкора ‘Русского Инвалида’, на беспокойную границу с Персией и Турцией, где знакомится с жизнью стоящих там казачьих частей. Все виденное он описывает в статьях и очерках.
Ненадолго подъесаул Петр Краснов вновь принимает должность полкового адъютанта, но начавшаяся в 1904 г. война с Японией срывает его с безопасной должности. Не дождавшись рассмотрения своего прошения об откомандировании в Действующую армию, Краснов едет туда все от того же ‘Инвалида’. Опыт боев и замеченные достоинства, и недостатки русских войск находят свое отражение в двухтомнике ‘Год войны’ и многочисленных статьях начавшего выходить с 1906 г. при Офицерской кавалерийской школе (ОКШ) ‘Вестника русской конницы’. Будучи зачисленным, в постоянный состав ОКШ, П. Н. Краснов будет объезжать подобные же учреждения других армий, и делиться на страницах военной печати впечатлениями об увиденном у иностранных коллег, в том числе у будущих противников.
По дороге на Японскую войну попутчиком Петра Николаевича будет его будущий конкурент, сперва на страницах военной печати, а затем и в области государственного строительства на Белом Юге, а тогда еще молодой офицер Генерального штаба, Антон Иванович Деникин. Позднее он так опишет свое впечатление от знакомства и творчества будущего Атамана:
‘Статьи Краснова были талантливы, но обладали одним свойством: каждый раз, когда жизненная правда приносилась в жертву ‘ведомственным’ интересам и фантазии, Краснов, несколько конфузясь, прерывал на минуту чтение:
— Здесь, извините, господа, поэтический вымысел (выделено А. И. Деникиным. — А.М.) — для большего впечатления…
Этот элемент ‘поэтического вымысла’, в ущерб правде, прошел затем красной нитью через всю жизнь Краснова — плодовитого писателя, написавшего десятки томов романов…’
Нам кажется, что здесь Антон Иванович излишне критичен, перенося во многом свое отношение к Краснову-политику на Краснова писателя.
В 1909 г. выходит в свет сборник рассказов об истории донского казачества ‘Картины былого Тихого Дона’, изданный большим тиражом по распоряжению Наказного Атамана Войска Донского генерала Самсонова предназначенный ‘для чтения в семье, школе и войсковых частях’, эдакая народная ‘книжка-копейка’, знакомящая, как сейчас бы сказали, ‘широкого читателя’ ее славными страницами прошлого Отечества.
В 1910 г. Петр Краснов производится в полковники (‘в исключение из правил’) с зачислением по Донскому казачьему войску и назначается командиром 1-го Сибирского казачьего Ермака Тимофеева полка, расквартированного в Средней Азии (штаб — г. Джаркент), у Памира, или как образно выразился Петр Николаевич — ‘у подножия Божьего трона’. Стоянку полка в полной мере может охарактеризовать понятие ‘дыра’: 1096 верст от железной дороги, а сам полк был разбросан на сотни верст сотнями и отдельными постами. Почти три года жизни Петра Николаевича пройдет на китайской границе.
Этому периоду своей жизни Петр Николаевич посвятит несколько рассказов, очерков, роман ‘Амазонка пустыми’, в котором, с изрядной долей романтизма, коснется популярной в начале XX века темы ‘маленького гарнизона’. А гораздо позже, в 1939 г., в Париже выйдут его мемуары ‘На рубеже Китая’. В предисловии к роману он напишет:
‘А как же было до войны? Как же жили мы сами, наши отцы и старшие братья тогда, когда стояли где батальоном, где ротой, где постом в восемь человек по Камень-Рыболовым, Раздольным, Хунчунам, Омосо, Нингутам, Копалам, Пржевальскам, Кольджатам, Хоргосам, Игдырям, Давалу и прочим местам громадной Азии и Закавказья?
Ни газет, ни общества. Чужие люди кругом, дикая природа, не наше небо.
А ведь жили. Жили годами изо дня в день, ожидая получения роты или производства в сотники, обмениваясь редкими письмами. И не только жили, но честно делали свое великое солдатское дело, боролись с разбойниками, мечтали о подвигах, влюблялись, женились, имели детей, воспитывали их и посылали от себя в далекие корпуса и институты’.
Безусловно, у Краснова-писателя строгий литературный критик сможет найти некоторые стилистические погрешности, но только не в описаниях природы, присутствующих едва ли не в каждом его произведении, и уж точно не в бытописании. Литературные произведения П.Н.Краснова — подлинная энциклопедия русского военного быта конца XIX — начала ‘XX в. Тут ему нет равных, а его романы и повести, как ни парадоксально это прозвучит, вполне могут быть использованы в качестве исторического источнике. Это неоспоримый факт.
Очень часто, и может быть напрасно, Петр Николаевич пытался состязаться с такими корифеями приключенческого жанра, как Майн Рид, Фенимор Купер, Джек Лондон… Но шло это не от писательского тщеславия, а исключительно от, как бы громко это не звучало, переполнявшей его любви к Родине, желания воспитывать молодые поколения русских людей на примерах из родной истории, указывать на то, что и в Отечестве нашем были примеры, достойные подражания. Сейчас эта тема по-прежнему очень актуальна, может быть даже больше, чем век назад, когда гимназисты прекрасно знали, кто такой Муций Сцевола, но не слышали об Архипе Осипове и Агафоне Никитине. Нынешние школьники вряд ли знают и кто такой Сцевола…
Петр Николаевич писал, что ‘в поисках героев, школы духа для подрастающей молодежи не нужно ходить за границу. Жизнь, полная приключений, идет не только в таинственно-прекрасных пампасах и льяносах Америки, на страницах романов Майн Рида, Густава Эмара и Фенимора Купера.
Сильных духом и волей людей мы найдем не только среди героев Джека Лондона, Киплинга, Марии Корелли, но в нашей повседневности, на скучной постовой жизни в пустынях и дебрях Центральной Азии родятся и воспитываются не пьяницы и босяки, но великие духом люди, Пржевальские, Корниловы’.
Находясь в Туркестане, Петр Николаевич заканчивает работу над большим трудом ‘Год войны’ — подробным и талантливым описанием войны с Японией.
В самом конце 1913 г. полковник Краснов назначается командиром 10-го Донского казачьего генерала Луковкина полка, стоявшего на австрийской границе, в Замостье. Во главе этого полка П. Н. Краснов начинает кампанию 1914 г. против австро-германцев.
Тяжелейшие бои, далеко не самая спокойная должность полкового командира — и, тем не менее, Петр Николаевич продолжает писать. В ‘Русском Инвалиде’ постоянно появляются его статьи и целая серия очерков ‘Донцы на войне’, в которой он описывает подвиги своих подчиненных, терпение и скромность русского солдата, особый героизм, лишенный всякой показухи и рисовки. В 19Ц|*г. Краснову удается издать несколько своих произведений, в том числе романы ‘Погром’ и ‘В житейском море’, будучи в лазарете после ранения он приступает к написанию замечательного сборника новелл ‘Тихие подвижники. Венок на могилу солдата Императорской Российской Армии’, который будет закончен уже в эмиграции в 1923 г. Это, переведенное впоследствии на 17 языков произведение, проникнутое тончайшим лиризмом и исполненное жесточайшей правды, стало подлинным реквиемом Императорской России. России, за которую не щадил себя донской казак Петр Краснов и за которую сложили свои головы сотни и тысячи его сослуживцев.
Даже во время Гражданской войны генерал Краснов не оставляет писательского труда: он начинает писать воспоминания, работает над романом ‘Амазонка пустыни’… Находясь ‘в распоряжении командующего Северо-Западной армией генерала от инфантерии Юденича’, Петр Николаевич возглавляет пропагандистскую работу. Ближайшим его сотрудником является в это время поручик А.И. Куприн, редактирующий армейскую газету ‘Приневский край’, одним из ведущих авторов которой является сам Краснов. Безусловно, подобное назначение было следствием широкой популярности писателя и публициста Краснова, по крайней мере, в военных кругах.
После ликвидации Северо-Западной Армии генерал переезжает сперва в Германию, а затем во Францию, в парижский пригород Сантени, где и проведет большую часть своих эмигрантских лет. Главным оружием Петра Николаевича теперь становится перо.
Эмигрантские годы явили настоящий расцвет творчества П. Н. Краснова. В Берлине и Париже он пишет свои лучшие романы и повести. Наряду с многочисленными статьями и очерками, в 1921 — 1922 гг. в издававшемся в Берлине И.В. Гессеном ‘Архиве русской революции’ выходят воспоминания Петра Николаевича ‘На внутреннем фронте’ (о событиях 1917 г.) и ‘Всевеликое Войско Донское’ (о времени атаманства П. Н. Краснова на Дону).
Всего за годы эмиграции было издано около 30 крупных литературных произведений Петра Николаевича (повести и романы). Многие из них можно отнести к мемуарной части наследия Краснова:
— ‘Павлоны’. Париж, 1934. (Воспоминания о службе и учебе в 1-м Павловском военном училище.)
— ‘На рубеже Китая’. Париж, 1939. (О времени командования 1-м Сибирским казачьим Ермака Тимофеевича полком.)
— ‘Накануне войны. Из жизни пограничного гарнизона’. Париж, 1937. (О командовании 10-м Донским казачьим генерала Луковкина полком.)
Немало фактов из боевой жизни приведены в книге ‘Душа армии. Очерки по военной психологии’ (Берлин, 1927). Эта работа была написана по просьбе выдающегося русского военного теоретика генерала Н. Н. Головина, который первоначально обратился к П. Н. Краснову ‘с просьбой прочесть на учрежденных мною Военно-Научных Курсах несколько лекций по военной психологии’. Это обращение объяснялось тем, что в 1918 г. Атаман ввел в программ преподавания Новочеркасского военного училища курс военной психологии и сам приезжал читать этот курс. Это было нововведением не только для русской военной школы, но, пожалуй, и для мировой.
Есть в ‘писательском портфеле’ П. Н. Краснова целый ряд исторических романов (‘С Ермаком на Сибирь’, ‘Цесаревна’, ‘Екатерина Великая’, ‘Цареубийцы’ и др.), есть фантастические романы (‘За чертополохом’, и др.), приключенческие (например, ‘Мантык — охотник на львов’, ‘Амазонка пустыни’).
Абсолютное большинство художественных произведений Петра Николаевича связаны с темой службы и быта Императорской Российской Армии, с родной средой генерала, которую он любил и ценил всей душой.
В изложении военной тематики Петр Николаевич придерживался просто-таки фотографической точности: сказывалась закваска фельдфебеля роты Его Величества Павловского военного училища. Как пример можно привести едва ли не лучшее описание быта офицерства 1-й Гвардейской Кавалерийской дивизии в романе ‘От Двуглавого Орла к красному знамени’. Причем при всей своей громадной любви к Императорской России и ее армии Краснов не избегает отображения отнюдь не привлекательных сторон жизни гвардейского офицерства (кутежи, невнимательное отношение к солдату и др.). Но сила Краснова в том, что он не ‘зацикливается’ на одном ‘негативе’, но видит и светлые стороны, не остаются в стороне и изменения, происходившие с армией в рассматриваемый период (события в романе начинаются в 1895 г. и доходят до Гражданской войны). Даже столь ‘скучные’ вещи, как построения и униформа, органично вписаны в канву повествования. Если образы революционеров, часто встречающиеся в произведениях П. Н. Краснова, довольно схематичны (как и у большинства кадровых военных), то описания военного быта крайне подробны и четко выверены. На страницах его произведений перед нами предстают блестящие гвардейцы и скромные офицеры частей, заброшенных в глушь азиатских стоянок (‘Выпашь’, ‘Амазонка пустыни’) или польско-еврейских местечек западной границы (‘Largo’).
В качестве примера документальности Краснова-писателя, позволяющей причислить ряд его произведений к историческим источникам, небезынтересно привести выдержку из рецензии Петра Николаевича на роман ‘Юнкера’ его бывшего сотрудника А. И. Куприна.
Во многом роман А.И. Куприна автобиографичен (как и многие произведения Краснова), его события происходят в 1887-89 гг. в Москве, где главный герой — юнкер Александров — проходит обучение в 3-м военном Александровском училище. Сам писатель учился в этом училище в 1888 — 90 гг., таким образом, Куприн был простым ‘фараоном’, когда его герой уже гордо именовался ‘господином обер-офицером’ (наименование на училищном языке юнкеров младшего и старшего курсов). Рецензент же — П. Н. Краснов — закончил в один год с купринским героем 1-е военное Павловское училище в С.-Петербурге, отличавшееся строгостью и ‘священным’ соблюдением уставов. Недаром училище приобрело характеристику ‘дисциплинарного батальона’, а ‘павлоны’ считались лучшими строевыми офицерами русской пехоты. То, что ускользнуло от взора ‘не совсем дисциплинированного’ кадета и юнкера Куприна, к тому же столь рано и столь ‘громко’ прервавшего свою военную карьеру, не осталось незамеченным бывшим фельдфебелем роты Его Величества.
‘Этот роман — история недавнего прошлого. Милого, спокойного прошлого, увы, ушедшего от нас, история такая точная, сильная, яркая, подробная, что может служить документом… И там, где это касается Москвы, быта, чувств, мыслей, образов — автор непогрешим. Там память нигде не ошиблась, нигде не изменила ему. Там, где дело идет о воинском обучении, там кое-где есть маленькие, совсем ничтожные ошибки, и я позволю себе сделать поправки сапожника к картине Апеллеса. Это будут поправки старого ‘трынчика’ легкомысленному господину Сердечкину, поправки фельдфебеля Павлона юнкеру — даже не портупею — Александрову.
В главе VII ‘Под знамя’ — и, ах! какой великолепной главе, которую даже нисколько не портит длиннота полного текста Петровской присяги, юнкера берут ‘на краул’… ‘Раз! Два! Три! Три быстрых и ловких дружных приема, звучащих как три легких всплеска…’ Милый юнкер — ‘фараон’ Александров — это вам показалось. Всплеска и даже, вернее, треска,— было два — ‘ать, два!’. Ибо брали ‘с плеча’ (не теперешнего, а старого ‘берданочного’), в два приема. С первым — подбросить ружье правой рукой, поддержав левой в обхват на высоте плеча, со вторым вынести винтовку вперед груди. В три счета было четыре приема: с ‘на плечо’ — ‘ружья вольно’ (теперешнее ‘на плечо’) и ‘к ноге’, с ‘ружья вольной — ‘на плечо’ и ‘к ноге’.
Тесаки у юнкеров, не только Московских, но у всех вообще были сняты не за драку с молодцами в Соболевке, а при перемене формы, когда юнкерам была дана общеармейская пехотная форма и штык — ‘селедка’ сменил нарядный тесак, оставшийся только у пажей, как гвардейской части… За драку с Охотнорядцами, во время которой были пущены в ход штыки, юнкера Московских училищ одно время ходили вовсе без оружия, чем чрезвычайно тяготились.
Граф Олсуфьев на балу был в темно-зеленом доломане и малиновых чикчирах, а не в мундире и рейтузах.
Полуинструментальную съемку делали на младшем курсе, а глазомерную на старшем, а не наоборот.
В главе XXX — ‘Производство’ — автор ошибается, говоря: ‘по каким-то очень важным государственным делам Император задержался за границей, и производство можно ожидать только в середине второй половины июля месяца…’ Производство всех юнкеров бывало по окончании больших Красносельских маневров, когда давался общий приказ ‘по военному ведомству’, передаваемый по телеграфу во все училища. Обыкновенно это бывало в первой половине августа. Таким образом, юнкера не могли ожидать производства ранее этого срока. Их волнения были напрасны. Юнкер Александров был произведен в подпоручики 10 — 22-го августа 1889-го года’ (Гр. А.Д. ‘Юнкера’ — роман А.И. Куприна // Русский инвалид. 1933. N 51. ‘Гр. А.Д.’ — один из наиболее частых псевдонимов Петра Николаевича Краснова, взятый по кличке его любимого коня — ‘Град’, — на котором он не раз участвовал в различных конных соревнованиях).
Едва ли не главными героями произведений П. Н. Краснова являются кадровые офицеры Императорской Российской Армии, те, кто едва ли не с молоком матери впитывал свою будущую судьбу, неизменную уже в нескольких поколениях. Главный герой романа ‘От Двуглавого Орла к красному знамени’ гвардеец Саблин вспоминал:
‘Ему было восемь лет, но он знал полки. Все стены квартиры были увешаны картинами, изображавшими войска: битвы, сцены на биваках, парады, церемонии. Саша любил их смотреть…
— Папа, я буду офицером?
— Всенепременно.
— А если, папа, я не хочу офицером!
— Нельзя, брат. Все Саблины были офицерами. Что штатские?! Штатские и не люди даже’ (Краснов П. Н. От Двуглавого Орда к красному знамени. Кн. 1. Екатеринбург, 1994. С. 219).
Нельзя сказать, что предки, носившие офицерские чины, были отличительной особенностью гвардии или, более того, гвардейской кавалерии (хотя очень часто главные герои красновских произведений именно они, что и неудивительно, ведь именно в гвардейской кавалерии прослужил большую часть своей жизни сам автор):
‘Козлов был самым обыкновенным пехотным офицером. Он родился в казарме, в глухом польском местечке, где отец его командовал ротой. Вероятно, и отец его также родился от ротного командира и также или в казарме, или в военном поселении. Козлов как-то этим вопросом не задавался. Их фамилия была незадачливая — дальше майорского чина не шли. Бабушка рассказывала Козлову, что их предок при Петре Великом тоже был капитаном, командовал ротой и убит под Нарвой. Прадед в майорском чине погиб в Лейпцигском бою, дед долго командовал ротою и на старости лет устроился смотрителем госпиталя. Отец умер капитаном, простудившись на зимних маневрах. Детство Козлова была казарма, потом кадетский корпус — та же казарма, потом Павловское училище — опять казарма и, наконец, Зарайским полк — казарма. Весь мир для него от рождения и навсегда замкнулся в казарме и в ее интересах: хорошо упревшей, рассыпчатой каше, жирных щах, мясной порции в 20 золотников не меньше, прицельных станках, нежной любви к винтовке, благоговении на стрельбище, церемониальном марше и штыковом бое. Мимо неслась грозная суетливая жизнь’ (Краснов П. Н. От Двуглавого Орла к красному знамени. Кн. 1. Екатеринбург, 1994. С. 545).
Из романов Петра Николаевича можно узнать то, что не найдешь ни в одном документе, что просто не фиксировалось, как, например, неписаные нормы поведения или же ‘изыски’ увольняемых в запас казаков. Много таких эпизодов в романе ‘Домой!’, где описывается родной полк П. Н. Краснова — Лейб-Гвардии Атаманский.
‘— Идти к командиру не советую, — строго и серьезно сказал адъютант. — Что ты думаешь — адъютант тебе не друг?.. Не товарищ? Я отлично понимал, что льгота и станица — это не для тебя, но командир был непреклонен в своем решении, и, когда я ему сказал, что ты будешь проситься, он мне сказал: ‘скажите Кольцову — ‘чим ховаться — вин рекомендоваться’. Загнул загадку.
— Но, постой. Я ничего-таки не понимаю. Чим бы ховаться?.. ховаться?.. Ведь это— прятаться?..
— Да, милый мой — прятаться. Уже, не напроказничал ли ты чего-нибудь и мне не сказал, вот и приходится расплачиваться.
— О, нет… Это невозможно…
И вдруг румянец стал покрывать щеки Кольцова, он отошел в угол, где стояло пианино, и сел за него.
— Ничего не понимаю, — тихо сказал он. — Ничего я такого не делал.
Он стал наигрывать на пианино какую-то грустную мелодию.
— Скажи мне, Алексей Ипполитович, Акимыч (командир полка. — А. М.) холостой?..
— Ты это не хуже моего знаешь.
— Но у него там есть?.. Понимаешь?.. какая-нибудь?..
— Хорунжий Кольцов, ваши вопросы неуместны. Семейная жизнь командира полка не касается господ офицеров’ (Краснов П. Н. Домой! (На льготе). Рига, 1936. С. 55-56).
Как иначе можно увидеть ту грань, которая отделяла дружеское общение товарищей по полку от официального тона старшего — младшего? Как узнать, что могло вмиг превратить ‘милейшего Алексей Ипполитовича’ в ‘господина подъесаула’?
Ярко нарисована Красновым картина отъезда на Дон отслуживших гвардейских казаков:
‘Замелькали двутавровые балки ‘Американского’ моста через Обводной канал и вдруг из каждого вагона фейерверком полетели в темные воды канала цветные казачьи фуражки.
У Кольцова от негодования задрожала нижняя челюсть. Каждый год видел он это и каждый год долго не мог прийти в себя от возмущения. Полковые фуражки, часть того мундира, который был свят для него, хорунжего Кольцова!.. ‘И так просто бросить!.. Быть может, с проклятием бросить!.. Да что же это за люди, или все наше учение стерто, как мел с доски, и ничего святого нет у этих людей и нет той любви к полку и ко всему тому, что связано с полком!.. Да как же это можно так? Что подумают те, кто случайно увидит или узнает про это!.. Казаки не любят своего полка!’
Кольцов подошел к Дронову.
— Павел Александрович… Ты видишь, что казаки делают… Ты видишь? — в голосе Кольцова задрожали слезы.— Полковые фуражки… Они ненавидят службу!.. Полк!..
Дронов спокойно пожал плечами.
— Ничего подобного… Это традиция! Как и многие традиции — глупая традиция. Кто ее завел, когда,— не знаю, не умею тебе сказать. Но для них она свята. Это последнее прости полку и здравствуй Тихому Дону… Поверь мне и дома, в праздник, с какою гордостью каждый из них наденет свой полковой мундир и свою цветную фуражку. Их надо понять… Они не меньше нашего любят свой полк и гордятся им’ (Краснов П. Н. Домой! (На льготе). Рига, 1936. С. 65-66).
Выбрасывая форменные фуражки, казаки везли с собой на Дон мундиры, соответствовавшие их представлениям о красоте:
‘Лагутин рылся в своем громадном, обитом жестью с ‘морозами’ сундуке. Он достал оттуда фуражку.
Что это была за фуражка!.. По всем швам, по донышку, по краям околыша и по четырем швам тульи она была прошита широким, пестрым, бело-желто-черным шнуром, так называемым ‘вольноопределяющимся’. Околыш был узкий, козырек крошечный, тулья громадная. Это был верх безвкусия и безобразия. Лагутин надел фуражку на себя — его красивое лицо стало ужасным, напомнило Кольцову клоуна в цирке.
— Лагутин… Скинь эту гадость! — крикнул Кольцов,— это же карикатура, а не фуражка. <...>
Лагутин достал из сундука куртку сине-серого офицерского сукна на беличьем меху. На ней были фантастические погоны, подобные юнкерским, обшитые позументом, и вся она, как и фуражка, была расшита ‘вольноопределяющимся’ шнуром. <...>
— Самый станичный вкус, ваше благородие. Там, как наши бабочки такое увидят, аж сомлеют от одного вида’ (Краснов П. Н. Домой! (На льготе). Рига, 1936. С. 46 — 47, 47-48).
Естественно, такого ни в одном официальном отчете не найдешь.
Крупнейшим трудом Петра Николаевича стал цикл ‘историко-бытовых’, как обозначил их автор,— романов ‘От Двуглавого Орла к красному знамени’, ‘Опавшие листья’, ‘Понять — простить’ и, публикующийся в данном издании, ‘Единая-Неделимая’. Все четыре романа вполне самостоятельны, но имеют и много общего, помимо некоторых героев, которые проходят через несколько романов (в ‘Единой-Неделимой’, в частности, появляется семья флигель-адъютанта полковника Саблина — главного героя крупнейшего романа Краснова ‘От Двуглавого Орла к красному знамени’). Всю же серию романов связывает, по словам самого Петра Николаевича, ‘единство времени — последняя историческая эпоха Императорской России, война и смута, единство места — С.-Петербург и Юг России, и единство быта — Русский военный и мирный быт’.
В хронологической последовательности описываемого периода первым идет роман ‘Опавшие листья’, охватывающий своим повествованием 80-е гг. XIX века. В центре событий романа — интеллигентная семья Кусковых и семья бедного чиновника Лисенко. Те же семьи, но на этот раз уже в лице их более молодых представителей, появляются и в романе ‘Понять — простить’, где повествование начинается уже в годы российской смуты и захватывает первые годы эмиграции.
Роман ‘От Двуглавого Орла к красному знамени’ охватывает период с середины 1890-х гг. до Гражданской войны. В центре повествования — судьба гвардейского офицера Саблина, с которым читатель ‘проживает’ его жизненный и служебный путь от корнета до генерала. Роман полон замечательных описаний жизни и быта Императорской Российской Армии в последние годы ее существования. Кадровый офицер П. Н. Краснов с глубоким пониманием показывает те изменения, которые произошли в России и особенно в офицерской среде в ходе Первой мировой войны. С болью в душе он констатирует, что вещи, немыслимые для человека в золотых погонах три года назад, стали обычными и нормальными для прапорщиков военного времени, которые, приобретая офицерские знаки отличия, так и не могли стать настоящими офицерами.
Роман был очень популярен в среде русской военной эмиграции. Показателем этого может служить хотя бы то, что один из военных писателей Русского Зарубежья, штабс-капитан 13-го лейб-гренадерского Эриванского полка К. С. Попов, выпустил в Париже в 1934 г. критическое сравнение двух, на первый взгляд, совершенно несравнимых произведений русской литературы — »Война и мир’ и ‘От Двуглавого Орла к красному знамени’ (В свете наших дней)’. Причем в описании военного быта и батальных сцен первенство безоговорочно признается за Красновым. Графу же Льву Николаевичу, с его пропагандируемым еще в классических гимназиях ‘образом русского солдата Платона Каратаева’, по мнению современников-военных и меткому выражению К. С. Попова ‘Платон… удался, а солдат не получился’.
Роман в четырех томах писался более десяти лет и увидел свет в Берлине в 1921 г. Он выдержал целый ряд изданий (последнее эмигрантское — Нью-Йорк, 1960), был переведен на 15 европейских языков и уже в середине 1920-х экранизирован. В СССР он был вынут из спецхран лишь в 1990 г.
Публикуемый ниже последний роман ‘тетралогии’ — ‘Единая-Неделимая’ — никогда ранее ни в СССР, ни в Российской Федерации не издавался (в отличие от трех предыдущих). Роман был написан в 1924 г. в Сантени под Парижем, а впервые опубликован в октябре 1925 г. в Берлине издательством ‘Медный всадник’, издавшем и многие другие произведения Петра Николаевича.
Изложение романа начинается в 1910-е гг. Главные действующие лица — ‘соседи’ — донской крестьянин (не казак!) Дмитрий Ершов и дворянин, офицер Сергей Николаевич Морозов, чье имение располагалось по соседству со слободой Тарасовкой, в которой жили бывшие крепостные Морозовых. С детства Митю Ершова мучает мысль о несправедливости мироустройства, он хочет все взять и поделить, что и толкает его в итоге в лагерь большевиков, но не из идейных, а чисто из личных соображений.
Гвардейский офицер Морозов, по просьбе отца Мити, устраивает молодого человека, имевшего музыкальный талант, в свой полк, где тот дослуживается до штаб-трубача и играет на Императорских концертах, получает подарок, часы, лично от Государя. Должность спасает Митю Ершова, верящего в свое высшее предназначение, от опасностей Великой войны, и ему непонятен его собственный дед, старый казак Мануил с крестами еще за Русско-Турецкую войну 1877—78 гг., вновь севший на коня.
В годы Гражданской войны бывший штаб-трубач Митя Ершов делает стремительную карьеру, становится командиром красной дивизии. Правда, плата за это слишком велика — замученный по его приказу дед и убитые по его же приказу родные мать с отцом.
П. Н. Краснов как, и многие другие, увы, безосновательно и слепо верил в русского человека, в возможность его прозрения, в то, что рано или поздно он опомнится и крикнет:
‘— Начдив!.. Красной стрелковой! Покажу я теперь со своими стрелками комиссарам, где раки зимуют!’ К сожалению, прозревший красный начдив, который убивает своего комиссара, на протяжении трех лет толкавшего его руку в братоубийственной войне, и освобождает своего офицера из тюрьмы, остался лишь на бумаге да в мечтах тех, кто слепо и свято верил в русского человека, в русского солдата (пусть и с буденовкой на голове). Не довелось им, подобно герою Краснова, услышать исповедь:
‘— Я бы их всех истребил, понимаете, ваше благородие, всех мучителей, совратителей Русской земли… И истреблю! Дайте срок! Истреблю. Рассказал я вам теперь всю историю моей жизни. Как на духу открылся. Отцеубийца и матереубийца я. Мне уж дальше идти некуда. Вы деда Мануила помните?
— Еще бы… С детских лет помню. Как сейчас, его вижу.
— На мельничных крыльях на Кошкином хуторе насмерть я его закачал… И учителя Краснопольского, может, помните, что в Тарасовской церкви хором управлял? Тоже по моему приказу расстрелян…
— Что же это, Ершов?
— Крови учился, жестокую науку изучал… Изучил теперь доподлинно. Я крестьянин, ваше благородие, крестьянская кровь во мне течет. Обманывали нас много, темнотою нашею пользуясь. А теперь, кровью родительской глаза промывши, прозрел я, понимать стал, как он, рай этот самый социалистический, к нам обернулся. Все стало ясно, чему учили Ляшенко и братья Махуренки и что такое коммунисты. Гибель народа русского! Вот оно что! Через кровавую жертву близких своих к Богу я обратился. Вы это понимаете? Церкви я осквернял. А теперь одна у меня думка, — еще лучше построю’.
В романе даны прекрасные картины донской природы, изумительное описание животных — лошади Морозова Русалки и полкового пса Бурана (‘лошадиная тема’ всегда присутствовала в творчестве офицеров русской кавалерии, собаки же были постоянными спутниками едва ли не каждого русского полка и тоже нередко попадали на страницы литературных произведений). Очень подробно и правдиво описана П. Н. Красновым жизнь гвардейского кавалерийского офицера: полк, скачки, театр, концерты, любовные увлечения… Как и в других произведениях, Петр Николаевич с сожалением отмечает, что офицеры не уделяли должного внимания духовной стороне жизни, происходило охлаждение образованного общества в Вере, которое перекинулось и на низшие слои.
Всякому, кто хочет без прикрас и клеветы узнать о жизни Императорской России и ее Армии, о самоотверженной борьбе донского казачества в годы Гражданской войны рекомендуем прочитать этот роман П. Н. Краснова.
Завершая повествование о генерале Краснове — литераторе, хотелось бы еще отметить следующее: конечно, не все произведения Петра Николаевича равноценны, есть и очень сильные, и откровенно слабые работы. Но это и неудивительно. Его творческое наследие огромно и включает антикоммунистическую публицистику и повести с авантюрно-приключенческим сюжетом, исторические романы, исследования и мемуары, антиутопии и большие произведения на темы современной ему жизни. Многие произведения переведены на десятки европейских языков, выходили громадными тиражами, о них спорили критики и литературоведы. Они составляют неотъемлемую часть великой русской культуры. Поражает неиссякаемая работоспособность этого человека вопреки обстоятельствам его жизни, очень часто не то, что не располагавшим, но прямо препятствовавшим писательскому творчеству. И, тем не менее, из-под пера Петра Николаевича Краснова вышло несколько десятков романов и повестей (Еще два романа П. Н. Краснова — ‘Погибельный Кавказ’ и ‘Между жизнью и искусством’ — остались в рукописях. Судьба рукописей неизвестна), публицистика же в различных российских и зарубежных периодических изданиях просто не поддается учету (уже к 1917 г. у П. Н. Краснова было напечатано около 1 000 статей!).
Но как это часто бывает, его умудрялись не замечать свои: в то время как произведения писателя переведены на все европейские языки (только на немецкий — полтора десятков повестей и романов), в то время, как только в Германии тиражи его книг составили около двух миллионов томов, а некоторые произведения удостаивались международных премий (например, роман ‘Ненависть’, получивший премию католической церкви), даже в эмиграции не все слышали о таком писателе. Исключение — военные. Что это? Принципиальное нежелание видеть конкурента? Презрение к человеку со стороны? Предубеждение? Как нам кажется, и то, и другое, и третье.
Еще во второй половине XIX в. русская интеллигенция демонстративно отгораживается от соотечественников-военных. На них смотрели как на зачумленных, умственно недоразвитых. Судили огульно, создавая и распространяя штампы на всех людей по принципу ношения ими воинского мундира. Немало этому способствуют и ‘властители дум’. Чего стоит один только бывший ‘артиллерии поручик’ граф Л. Н. Толстой!
О непримиримости русской интеллигенции, ее, порой, ненависти к ‘перебежчикам’ говорит пример с В. В. Крестовским. Уже, будучи довольно известным писателем, он в 1868 г., в возрасте 28 лет, поступил на военную службу (в Ямбургский уланский полк). Этот шаг ‘возбудил против него такое ожесточенное гонение в печати, как будто он сделал какой-либо противообщественный поступок’ (Берг Ф. В. В. Крестовский // Русский вестник. 1895. N2. С. 356). Последующие десятилетия прошли под флагом взаимного непонимания. А. И. Куприн так ярко показывал в начале XX века своему гражданскому читателю, что он ‘свой’ и всей силой своего таланта обрушивался на армейские недостатки, гипертрофируя их.
И вот война… сперва Мировая, потом Гражданская. Множество молодых интеллигентов надели военный мундир, но… Даже в эмиграции ‘главную скрипку’ в литературе и критике продолжали играть те, кто ‘ничего не понял и ничему не научился’. Для кого происшедшее с Родиной не поколебало левых убеждений.
И потому Краснов, как писатель, ‘имеет дурную критику’, его попросту замалчивают. Хотя он написал 14 больших томов романов, не считая множества статей, хотя его роман ‘От Двуглавого Орла’ выдержал три издания и переведен на 12 европейских языков, тем не менее, о Краснове до сих пор (до 1934 г. — А. М.) никто не удосужился написать даже простой обстоятельной критической статьи.
Причина этого кроется в том глубоком национальном патриотическом духе, которым проникнуты все произведения Краснова и который до сих пор еще неприемлем для очень и очень многих, не желающих расстаться с фетишем демократии’, — писала харбинская газета ‘Русское Слово’.
Русский офицер, полковник Абрамович писал в 1938 г. на эту тему: ‘…печать умышленно всегда умалчивала о трудах Краснова и его литературных дарованиях и не потому, что она этих дарований не признавала, а из ненависти к нему за его монархические и национально-консервативные убеждения… Совершенно ясно было, что идет какой-то сговор бойкотировать Краснова совершенно’. Совершенно по-иному смотрели на это чекисты. Вот цитата из официального (!) ‘обвинительного заключения’ Военной коллегии Верховного Суда СССР 1947 г. (подтвержденного, кстати, Главной военной прокуратурой РФ (!)): П. Н. Краснов ‘написал около 30 романов, которые по своему содержанию являлись сгустком его ненависти к СССР, лжи и клеветы на советскую действительность, вождей ВКП(б) и руководителей Советского правительства. Извращенно отражал строительство бесклассового общества, клеветал на колхозный строй’. На Лубянке Краснова читали…
Несмотря на все это, к российскому читателю через десятилетия возвращается русский офицер и писатель Петр Николаевич Краснов. Будет ли услышан его голос? Хотелось бы верить…
‘Единой-Неделимой’ я заканчиваю ряд романов, посвященных войне и смуте.
Богу угодно было сделать меня свидетелем и участником той и другой и дать мне видеть и переживать такие ощущения, каким наши дети и внуки не поверят, да и теперь те, кто незнаком близко с русским коммунизмом, — иностранцы и Русские, которые хотят закрыть глаза на происходящее в России, говорят: ‘это неправда’… ‘этого не может быть’… ‘это не так’… ‘вы говорите так потому, что сами сильно пострадали от большевиков’… ‘да, может быть, большевизм разорил высшие классы, но зато он дал свободу и счастье рабочим и крестьянам’… ‘не мог же рабочий класс так издеваться над крестьянством, откуда он сам вышел’.
Слышишь, а иногда и читаешь сравнение с ‘Царским временем’, с ‘Царским режимом’. — ‘Тогда, — говорят, — было не лучше’.
Я видел Императорскую Россию во дни ее полного расцвета, в царствование Императора Александра III и в царствование Императора Николая II после Японской войны, накануне мировой войны, когда Россия достигла вершины своего могущества и благосостояния. Я видел войну, как рядовой боец, и я пережил смуту, стоя в первых рядах бойцов против большевиков.
Когда сопоставляю время до смуты со временем после смуты, у меня впечатление — белое и черное… Христос, своею любовью отягчающий людские отношения, и Дьявол, сеющий зависть и ненависть… Красота и уродство.
И так не наверху, в высшем классе, среди богатых и знатных, которым, по представлению некоторых, всегда и везде хорошо живется, но и в средних и в низших классах, среди всего Русского народа.
Встают в моей памяти богатые Царские смотры и парады, которым дивились иностранцы, спектакли gala в Императорских театрах, балы во дворце и у частных лиц, принаряженный, чистый С.-Петербург с дворниками, делающими весну, с красивыми городовыми, с блестящими, ярко освещенными вагонами трамвая, с санями парой у дышла под сеткой, или с пристяжной, или Одиночками, мягкий бег лошадей по набережной Невы по укатанному и блестящему снегу и фарфоровая крыша стынущего в морозных туманах неба, скрадывающего перспективу далей.
И другое встает передо мною… Грязные толпы митингующих солдат, разврат и грязь, убийства и кровь, трупы офицеров на улицах, пошлость пролетарского театра, изуродованная жизнь так мною горячо любимого города. Я вижу истомленные лица представителей старых Русских родов с пачками газет или с какими-то пирожками на перекрестках улиц. Жизнь наизнанку.
Я вспоминаю опрятную бедность людей ‘двадцатого числа’. Квартира на пятом этаже, во втором дворе глухих Ивановских, Кабинетских, Московских, Тележных и Подьяческих улиц. Я помню их тихие радости по случаю ‘Монаршей милости’, получения Станислава 3-й степени или чина Коллежского регистратора. Я вижу их скромные пирушки с бутылками очищенной и Калинкинского пива, их поездки на Острова, Петровский, Крестовский или на Черную речку, с женою и детьми, и радостное возвращение домой, в свои углы, где тесно, где бедно, где тяготит забота, но где чисто, где в углу кротко мигает лампадка перед ликом Пречистой, а на маленьком столе свесил ремни с медными кольцами покрытый тюленем ранец сынишки-гимназиста.
И я видел эти же квартиры, сумбурно уплотненные подозрительными ‘родственниками’, коптящие ‘буржуйки’ в комнатах, измученных, ставших тенями женщин, голодных, безработных мужчин, разговоры о пайке и вечный страх чего-то ужасного, что может произойти каждую ночь. Я видел лица целой семьи, приникшие ночью к оконному стеклу, тревожно прислушивающиеся к пыхтению автомобиля на улице, глядящие пустыми глазами на входящих в комнаты людей в черных кожаных куртках.
Я помню Дон и Кубань при ‘проклятом Царизме’, ‘угнетенных Москвою’ при Наказных Атаманах ‘из немцев’. Помню тихий скрип ленивой арбы душистою осенью, медленную поступь розовых под закатным солнцем волов и хлеб, наложенный высоко под самое небо. А там наверху белые платки казачек, заломленные на затылок папахи с алым верхом или фуражки казаков, и несется к небу песня с подголоском — соперница жаворонку.
В станице пахло медом, пылью прошедших стад, хлебом и навозом, а в открытые окна хат видны были чистые столы, тарелки и котлы со вкусным варевом. С красного угла глядели темные лики святых икон. У ворот встречали работников старики и старухи:
— С урожаем хорошим!!
— Подай Господи!.
Я видел табуны лошадей в степи. Косячный жеребец зорко стерег своих маток, а они ходили, поводя широкими боками, и томно вздыхали, отдаваясь ласкам высокой травы и благоуханного, теплого, ночного ветра.
Я видел богатую, счастливую Русь, и не могли заслонить широких картин ее довольства ни нищие на папертях церквей, ни арестанты в арестантских вагонах. Я знал, что и над ними простерта Рука Господня, и они кем-то опекаются, и не может быть случая, чтобы они погибли страшною голодною смертью. Ибо всегда был кто-то, кто считал их ближним своим, кто творил им милостыню и помогал им — Христа ради!..
И я видел те же станицы с пожженными домами. Я видел хаты со снятыми наполовину Крышами. В уцелевшей крытой половине ютились жалкие остатки когда-то шумной, людной, веселой и счастливой семьи. Я видел на завалинке, на рундуке со сбитым замком какого-то жалкого, ко всему равнодушного человека. Ему было лет тридцать. И, когда ему указывали на его разоренье, он только махал рукою и говорил:
— Абы дожить как-нибудь.
Чья-то дьявольская сила выпила у него охоту жить, желание и силу для борьбы, и пропала совсем его воля.
Я был на двух войнах. Я видел блестящие конные атаки, видел людей, несущихся навстречу смерти на сытых и быстрых лошадях. Я слышал, как вдруг среди бешеного ружейного огня раздавались трели офицерских свистков, и огонь стихал. Я слышал хриплые, точно пустые голоса: ‘в атаку!’ ‘в атаку!’… Вставали первыми офицеры, за ними стеною поднимались линии бесконечных цепей, и было такое ура, забыть которое невозможно.
Я видел солдат, идущих под неприятельские окопы, чтобы вынести тело своего любимого ротного, и денщиков, приносящих по своей охоте под градом пуль папиросы ‘его благородию’.
Я видел, как наши солдаты кормили пленных, перевязывали их раны и разговаривали с ними, жалея их… Я видел страшную, ужасную, но все же Христианскую войну, где гнев перемешивался с жалостью и любовью.
А потом те же люди издевались над своими начальниками, убивали их из пулемета, расстреливали пленных…
И все это мне хотелось записать, чтобы знали наши дети, наши внуки, что пережили мы и как мы жили до и после смуты.
Писать историю всего этого? Но для того, чтобы писать историю, нужно историческое удаление, нужна перспектива, нужны точные имена, даты, ряд запротоколенных и проверенных свидетельских показаний. А где достанешь все это, когда живешь в изгнании, среди чужих людей и ничего своего не имеешь? Картина так велика, история Русской смуты так громадна и, как пишут теперь — так ‘многогранна’, что писать историю — надо работать многие годы. Не настало еще время истории запечатлеть пережитое.
Остановило меня от писания истории и еще одно обстоятельство: история не дает нам быта. История описанием событий затемняет жизнь людей. Воспоминания дают быт, но воспоминания полны личного, интимного и потому никогда не дадут всей полноты жизни, но лишь ее уголек.
Только в свободном художественном творчестве историко-бытового романа можно сочетать описание событий с бытом людей и дать полную картину жизни данного времени. Я решил в ряде романов изобразить жизнь различных классов Русского общества, и эта работа вылилась в четыре романа.
В первом — ‘От Двуглавого Орла к красному знамени’ — я изображаю, как жили до войны, как воевали и как пережили смуту люди высшего общества.
Во втором и третьем — ‘Опавшие листья’ и ‘Понять-простить’ — я беру интеллигентную, среднюю семью Кусковых и семью бедного чиновника Лисенко и показываю, что дала ‘великая, бескровная революция’ самому настоящему пролетариату.
В предлагаемом здесь романе ‘Единая-Неделимая’ я изображаю на первом месте жизнь южнорусского крестьянина. Здесь видно, что дала ему власть ‘рабочих и крестьян’, возглавляемых Коминтерном. В этом романе я пытаюсь найти пути, по которым могла бы выйти Россия из кровавого тупика, куда загнали Ее, под улюлюканье всего света, слуги Третьего Интернационала.
Все четыре романа совершенно самостоятельны, и в то же время все четыре есть единое. Их связывает в главных очертаниях:— единство времени — последняя историческая эпоха Императорской России, война и смута, единство места — С.-Петербург и Юг России, и единство быта — Русский военный и мирный быт.
Все сцены мирной жизни, войны и смуты описаны или по личным наблюдениям и переживаниям, или по донесениям разведчиков и протоколам полицейских и судебных властей.
Те, кого я описываю, жили так, как это написано, и умерли тою ужасною смертью, как я это описал. Я ничего не преувеличивал, ничего не убавлял ни в изображении красивого прошлого, ни в изображении кровавого настоящего.
Я буду, счастлив, если мне удалось пролить свет в ту тьму, что окружает теперь Россию, и если читатель поймет, где скрывается та единая-неделимая, спаянная братскою любовью Россия, которая скоро восстанет из гроба ярким светом Христианской любви и озарит святым учением Христа народы Запада, погибающие в материализме.
Ex oriente lux (Свет с востока (франц.)) — но свет не от таинственного Будды с его непротивлением и безнадежной нирваною, не от загадочных йогов Индии, не из сложной философии Браминов, не из чудесных сказок восточных магов, а из прошлого Назарета, из той знойной Иудеи, что дала миру величайшее учение любви и кротости и самых ужасных злодеев.
Тихий Свет Сына Божия, любовь к ближнему — единственное спасение человечества от вымирания в злобной классовой борьбе…
Когда воссияет над Россиею снова тот Тихий Свет, что был над нею в дни ее славы, когда мы Бога боялись и Царя чтили, тогда снова встанет она:
Великая, Единая и Неделимая.
П. Краснов. Сантени. 1924 г.
Слобода Тарасовка лежит в глухом степном краю. До ближайшей станции железной дороги по большому шляху (Шлях — дорога. Название было широко распространено в степных областях Южной России и Украины. — Прим. А. Марыняка) считается шестьдесят верст. Это по шляху, а если на простяка ехать, то и с гаком будет. Вдоль шляха на кривых, серых столбах бежит телеграф. Две проволоки. Едешь и едешь. Бежит телеграф, поет какую-то жужжащую песню, и нигде ни жилья, ни людей. Только под самою слободою серыми пирамидками беспорядочной стаей выбегут в степь ветраки, машут ветхими порванными крыльями: ‘Здравствуйте, — говорят, — приехали. Вот и Тарасовка!’
Слобода спряталась в двух балках, Крутенькой и Кривой. Протянулась по ним двумя широкими и прямыми ‘улицами’. Улицы вполне проходимы и проезжи только позднею весною да раннею осенью, когда упруга на них черноземная земля и пробивается по засохшей грязи мелкая ползучая травка. Летом они рыхлы и пушисты от мелкой и едкой пыли, и, когда пройдет по ним утром стадо, пыль стоит туманом до позднего вечера, и сквозь нее мутным кажется круглое жаркое солнце. Весною и осенью грязь по слободе лежит непролазная. Рассказывают: ехал по улице казак с пикой, да так завяз в грязи, что только кончик пики из нее торчит. Шла летом баба босиком. Напорола в кровь ногу. Стала смотреть, о такое блестит в пыли. Глянь: ‘дывись, православные, копье’… Откопали тогда слобожане казака. Зимою запуржит по степи белосаванная пурга, наметет сугробы по улицам, и только узенький санный путь вьется между снежных просторов, да натоптаны стежки вдоль домов, да ходы к колодцам, где возле низких срубов с журавлями блестящим синим зеркалом настыл лед.
Хатки в слободе маленькие, об одно и о два небольших окна, низкие, широкие, белой глиной обмазаны, с выведенным синькой или желтою охрою фундаментом с дощечкой-рундучком (Дощечка-рундучок — здесь, откидывающаяся доска вдоль стены дома, предназначенная для отдыха, откидная скамейка. База — здесь, загон для скота), чтобы сидеть было, где летом. Ставни у окон крашеные, резные. Желтый подсолнух или розовый розан в темно-зеленых листьях намалеван: местный художник работал. Над хатами толстым слоем прямая солома, — шапкой лежит, нависая над стенами. Из соломы беспечно торчит труба, а на трубе глиняный горшок. Кругом хаты — огорожа, тесовая или плетеневая, с воротами и калиткой. Подле хаты колодезь. За огорожей базы (База — здесь, загон для скота) — для скота.
Как спускаться в слободу, направо стоит — покосившийся столб, когда-то белыми и черными полосами наискось, с оранжевой каймою. На столбе разбитая черная доска. На ней белой меловой краской изображен Двуглавый орел и надпись. Надпись давно стерта, значится только: ‘ревизских душ 937, мужеска пола, женска пола’… Цифры неверные. Население слободы давно подошло к двум тысячам. Слава Тебе, Господи, степь кормит, никому не отказывает. Дети родятся, что цветы цветут полевые, каждую весну, что ни девка, то брюхата.
От въезда, если ехать от станции, улица спускается вниз. Сначала балка узкая и пристены ее крутые, в белых меловых пятнах. Дальше — сразу раздвигается широко в обе стороны и пологими, мягкими скатами спускается со степи. Тут она заросла ольшаником, орешиной, боярышником, дубняком и терном, цепкая ежевика густо оплела пестрыми листьями кусты и свисает гирляндами, точно кружевом.
В мягкой, зеленой раме лежит слобода.
Подле хат сады. Вишня и кривые яблони. Под самыми окнами подсолнухи, высокие, стройные махровые мальвы, шток-розы. На подоконниках цветы в горшках: герань, фуксии и бальзамины. Между ними висит кое-где клетка с птицей: кенарь заморский, зелененький веселый чижик или свой ученый дрозд. На рундуке кошка греется на солнце. Кошка мелкая, облезлая, пестрая и лукавая. Во дворе собаки. Лохматые в длинных волосах, крупные, голосистые и злые. Без палки по слободе не пройдешь. Когда зимою по всей слободе поднимут они лай, за две версты слышно, где слобода.
В самой низине, где Крутенькая балка сходится с Кривой, широкая левада (Левада — здесь, прибрежный участок земли, заросший деревьями и кустарником, заливаемый водой в половодье. Название широко распространено в южных областях России и Украины) в кустах и стройных тополях. Через леваду струится ручей. Он перегорожен плотиной и разлился прудом. На пруду и летом и зимою шумно. Летом в зеленой раме отразились плакучие ивы и камыш-куга. На середину набежали белые купавки, крупные водяные лилии, — лотос святорусский, русалочий ожерелок.
У гати (Гать — настил из бревен и хвороста для проезда через топкое место) немолчно гогочут серые и белые гуси, всем гусям гуси, самая умная птица. Все одинаковые, без меток, и никто из хозяев не знает, где его гуси, но сами гуси знают своего хозяина: придут осенью прямо во двор, только считай их, сколько вывелось за лето. Между ними полощутся утки. В зеленых и синих перьях у крыльев, подрагивая хвостом, покачивая головою в темно-синей блестящей шапке, ходит селезень. И столько здесь птицы, голых и полуголых ребятишек, девчонок в венках из купавок, ромашек и золотых полевых розанов, мальчишек с льняными волосами, столько веселого гама, писка и звонкого крика и смеха, что диву даешься после сурового безмолвия бесконечной, пустынной степи. Эка жизнь, какая кипит!
С краю, спуском широким, с тысячью ямок от копытных следов, натоптан водопой. Теснятся в воде круторогие, крупные, палевые волы и мычат в сонном раздумье. Блестят их черные морды, и слюна, переливаясь падугой, висит до темных от грязи колен. Здесь подростки в рубашонках на голом, худощавом теле, шлепая тонкими ножонками по-бокам лошадей, гонят их на глубину. Им поплавать охота, поплескаться) поухать и повизжать!. И над всею этою жизнью златокованое солнце, — смотреть на него больно, — льет свет, тепло и радость.
В тени левады вода темна и полна тайны. Не мало утопленниц схоронил ее задумчивый омут весеннею порою.
В лунном мареве, в тихие майские ночи, под тонкими ветвями ив резвятся белые русалки. Ухают, визжат и смеются звонкими голосами — колокольцами серебряными.
За гатью раздвинулась площадью слобода. Стоит по правый ее бок широкая под стать хатам и белая, как они, церковь с колокольней, под зеленою крышей, с темными большими окнами в железных решетках. Вокруг небольшой липовый сад с могилками священников и старость. Против церкви, на постаменте из белого тесаного камня, чугунная темная фигура. Памятник Царю-Освободителю, Императору Александру Второму.
По другую сторону площади деревянное волостное правление, с рядом скучных и пыльных окон, с покосившимся крылечком, почта и чистенькая большая школа — четырехклассное училище.
Два других бока, или, как тут говорят, ‘фаса’, занимают деревянные торговые ряды.
В лавках все можно достать: от граммофонной иглы, батареек для электрических фонариков и искусственной жерлицы — блесны с винтовой ложечкой — до громадных американских веялок, сортировок, сенокосилок и Жней со сноповязками.
Сидельцы (Сидельцы — ‘работники торговли’, торговавшие по доверенности, выданной хозяином лавки или казной) вежливые и терпеливые. Знают, как надо ублажать покупателя. В лавках, подле высоких весов с медными чашками на цепочках и больших ящиков с гвоздями, между бочонков с сельдями и кадушек с маслом и медом, дремлет полосатый по зелено-серому меху кот. Кот этот не похож на худых слободских кошек. Важно щурит он круглые глаза, выгибает колесом спину или складывается клубком, мягко поджимая белые лапки. По всему его важному виду заметно, что он знает себе цену и презрителен к ласкам покупателя, жесткой и корявой рукой проводящего по его бархатной спине.
— Иде вы такого кошонка достали, Иван Елпидифорыч? — спрашивает покупатель.
— С Москвы приятель прислал.
— Не иначе, как сибирской породы. Покупатель купит на гривенник, а потолкует часок, и продавцу это не обидно. Если какого товара в лавке нет, никогда не откажут, а скажут:
— Не извольте беспокоиться, мы вам доставим. Из Москвы выпишем.
Великовозрастный гимназист, сын местного сидельца из казенной винной лавки, шутник и шалберник (Шалберник (слово тюркского происхождения) — шалопай, повеса, безобразник), известный всей слободе своими штуками, пожелал птичьего молока получить.
— Не извольте беспокоиться. Из-за границы доставим. И выписали. Жестянка небольшая, булькает в ней тяжелое молоко. А кругом бумага глянцевая наклеена, золотой петух выпукло изображен, и надпись сделана на чужом языке, решили: либо по-американски, либо по-швейцарски, не иначе, как на заморском языке, надпись сделана. Слобожане крутили жестянку и говорили: ‘Дывись, чего не надумали у немцев. Кур доят’. Пили молоко. Подлинно — птичье. Розово-желтое, густое, сладкое. И дорогое — восемь гривен жестянка — махонькая, полтора стакана не будет.
Население Тарасовки — выселенцы из Екатеринославской, Харьковской и Воронежской губерний, когда-то крепостные атамана донского Ефремова, лет сто тому назад перешедшие к помещикам Морозовыми
На воле они давно. Волю получили до 1861 года, по желанию помещика, а спроси кого-нибудь из них:
— Чей ты? — как тут спрашивают об имени. Никогда не назовут своей фамилии, а скажут
— Мы-то? Мы Морозовские, из слободы Тарасовки. Кругом их зовут ‘мужиками’ в отличие от казаков, что живут в четырех верстах на хуторе Кошкином, и в отличие от ‘немцев’, или, как еще их называют, ‘тавричан’, что поселились на купленной у помещика земле и пришли из Таврической губернии, из немецких колоний.
Хутор Кошкин не похож на слободу Тарасовку. Мелкими уличками и проулками, кривыми и затейливыми тупиками разбежался он по оврагу, как сеть паука, и кажется разбойничьим гнездом. Каждый казак замкнулся на своем базу, оплел его хворостинным либо обвел каменным забором, обсажал колючими терновыми прутьями и сидит сам себе хозяин. И лицом казак не похож на тарасовских мужиков. Тарасовские — крупные, круглолицые, широкобородые, темно-русые или черные, на военной службе служили в гвардии, в Гренадерском полку, говорят с хохлацким говором, песни поют малорусские. Девки их по праздникам ходят в платках да в запасках, шевеля крепкими ляжками. Лущат подсолнухи и горланят визгливо, смеясь и ощериваясь белыми крепкими зубами. Казаки с Кошкина хутора — смуглы, чернявы, с маленькими, карими, бегающими, плутоватыми глазами, с прямыми тонкими бровями, сросшимися над узким носом, с худощавыми лицами. Казачки ходят в темных кофтах и пестрых юбках и в тяжелых башмаках с подковками. Сами они высокие, стройные, ловкие и задорные, за словом в карман не полезут и по вечерам поют по голосам старые песни. С молодыми казаками строги, и насмешливы.
Мужики не любят казаков. Обитают их ворами и конокрадами, чем-то вроде цыган. Без нужды на хутор не ездят. Казаки косятся на мужиков и злобятся на них за помещичью землю.
Ишь, русские поселились. И чего им тут надобится на казачьем степу!
Тавричане вытянули свои одинаковые домики, по местному строенные, в одну линию по краю оврага. Не ссорятся ни с мужиками, ни с казаками, но живут замкнуто. Таят в себе что-то чужое и незнакомое. И казаки, и мужики говорят про них:
— Люди как люди. Стараются, однако, чтобы хорошо жить. Не поймешь их. А чисто живут.
На всю Тарасовку выписывалось четыре газеты.
Батюшка, красивый, полный старик, отец Аметистов, выписывал из Москвы ‘Русские Ведомости’ и читал их медленно, от доски до доски, по вечерам, смакуя профессорские передовицы. Лавочник Воротилов выписывал ‘Русское Слово’. Читал его мало, больше употреблял на приготовление картузов и на завертывание селедок. Учитель Ляшенко получал из Ростова ‘Приазовский Край’ и искал в нем какого-нибудь уязвления начальства или по части несправедливости правительства и тогда волновался и бежал объясняться с отцом Аметистовым. Тогда раздавались шумные споры и крики, что не мешало обоим спорщикам поздним вечером или перед утреннею зарею мирно шагать к пруду с длинными удочками на плечах.
Отец Аметистов — в широкой соломенной шляпе, с волосами, заплетенными в узкие косички, в рубахе, нижних портах и в сапогах с низкими мягкими шершавыми голенищами, Ляшенко — в синей косоворотке, в черной шляпе тонкого фетра с широкими полями, в портах и туфлях на босу ногу.
По узкой тропинке они спускались к темневшему между камышей омуту. Ляшенко оборачивался к батюшке, скалил редкие зубы, улыбался, по-собачьи морща верхнюю губу с рыжими стрижеными усами, и говорил:
— Эх, отец!.. Хорошо бы сазана завоевать хвунтов в пять.
Толстый, рыхлый, с нависшим над портами животом, громыхал ему сверху отец Аметистов:
— Сказал тоже… Тебе… безбожнику… да чтоб сазана!.. Да ты не удержишь его, нигилист ты эдакий… Он тя в омут утянет… Утопит, — задыхался батюшка от смеха и одышки. Сияло его толстое лицо в кустах седеющей, черной, большой бороды, — солнце сквозь дождевые разорванные тучи.
В слободском управлении получали официоз — ‘Донские областные ведомости’. Там читали объявление о розысках, о пропавшем и пригульном скоте.
Все газеты приходили жухлые, пожелтелые и с выцвелыми серыми буквами шрифта. Они долго лежали на степном солнце в пыльной почтовой конторе.
Почта приходила два раза в неделю. Привозила синие и желтые пакеты в конвертах, склеенных из старых казенных дел, несколько писем от ушедших на военную службу, да эти четыре газеты. Получатели сами являлись в контору’ и чиновник, седенький старичок, мышиного цвета и сам похожий на мышь, разбирая письма, говорил получателям:
— Вы бы, Недодаев, оповестили Ершова, Агея Ехвимовича, письмо ему тут вторую неделю лежит. Нехай сами зайдут, а то парнишку спосылали бы. Може, что важное.
Недодаев смотрел на желтое письмо с каракулями написанного рыжими чернилами адреса и говорил:
— Коли не запамятую, скажу. А то дайте мне, я внучку пошлю. Девчонка быстрая. Снесет.
—Возьмите, возьмите. Может, что им нужное, спешное. А то, вишь ты, вторую неделю…
Недодаев заложил письмо за пазуху и пошел по непросохшей весенней грязи на край слободы.
‘Может, пишут Агею Ефимовичу что важное, а может, и пустое. Пожалуй, снесу сам. Агей Ефимович человек порядошный. Худого за ним не видать. Опять сын у него больно замечательный. Дал Бог таланту человеку. Поет на крылосе, что твой архангел. И начетистый парнишка’.
Хата Ершова стояла на краю слободы, немного на отшибе, на верху оврага, и окнами выходила в степь. Здесь улица была поуже, журчали по размытым, желтым песком, заплывшим руслам ручьи, стекавшие со степи, по середине обнажался камень. Было суше и свежим ветром обвевало лицо Недодаева…
Ершова он нашел на дворе. Ворота были раскрыты, и Ершов, мужик лет сорока, с рубленым строгим лицом, прилаживал колесо на телегу. Черная ось, густо намазанная дегтем, ярко блистала темно-синими бликами на солнце, маслилась и призывно смотрела на колесо.
— Собираетесь, что ль, куда?
— Да, кубыть не довелось ехать, — задумчиво сказал Ершов, обтирая ладонь об холщовые штаны и подавая руку Недодаеву.
— Дорога-то ноне…
— Чего дорога?
— Чижолая, говорю, дорога.
— Известно… Весне… Март месяц…
— Кабы где и не утонуть совсем.
— Оченно даже просто.
— А ехать зачем?
— А вот зачем. Писал я брату на конный завод, чтобы, значит, следил, как Морозова помещика сынок на завод приедет, чтобы тут, значит, дать мне знать. Поговорить хочу с ним. Сына, Димитрия, в полк устроить. А он, Морозов, значит, как выжереб идет и случка, завсегда, сказывают, на заводе бывает. Лошадник большой.
— В отца пошел.
— Сказывают, даже больше. И вот, вишь ты, третья неделя пошла, а ответа нету.
— Постой! Да ведь я к тебе с тем и шел, с ответом, должно. Письмо, говорю, тебе нес, с пошты.
Недодаев вытянул письмо из-за пазухи и сказал, передавая его Агею Ефимовичу:
— Вот история, можно сказать! Шел, письмо тебе нес. Нарошно. А пришел, чуть, было, не забыл.
— Пойдем, што ль, читать.
На деревянном, из тонких досок сколоченном крылечке, шедшем коридорчиком вдоль мазанки, лежала старая грубого холста подушка. Об нее тщательно обтирали ноги. По коридорчику с тонкими столбиками порхал свежий весенний ветерок. Серая в желтую и черную полоску, узором тканная дорожка лежала на скрипучих досках. Против двери, носиком во двор, висел глиняный рукомойник на веревке, а под ним, на песке — солнце жаркое, блистая золотом, лежал низкий, широкий, медный таз. В сенях, в кадках, стояло два больших олеандра. Между ними деревянная вешалка. Повесили на нее шапки. — Цвести будут леандры-то? — спросил Недодаев.
— Нонешний год беспременно должны.
— У морозовского садовника достал?
— У него. Еще он мне обещал розу. Ну, понимаешь, удивление одно. Цветет без перерыву.
— Садовод!.. — протянул Недодаев.
Агей Ефимович пропустил гостя вперед. В горнице перекрестились на образа. Висел большой Спас Нерукотворный, темно-коричневый лик, в золотой фольговой ризе с нарисованными камнями, и еще образов шесть поменьше. Сверху были заткнуты вербочки от прошлого года, пыльные и потемневшие, розовые бумажные розаны и стояла сухая просвирка. Пониже, на полочке восковые свечи лежали пучком и между ними две с восковыми флердоранжами и большое фарфоровое яйцо.
Окна были занавешены кисейными занавесками. Вдоль стен стояли открытый шкаф с посудой, деревянный диван и стулья, со стен глядели литографии и фотографические карточки в орехового дерева рамках.
В хате, с полотенцем в руках, перетирала посуду жена Агея Ефимовича — Аграфена Мануйловна. Высокая, стройная, лет сорока, с темным загорелым и смуглым лицом и черными острыми глазами на желтоватом белке, повязанная пестрым в горошинах платком, она поклонилась Недодаеву и сейчас же ушла в соседнюю комнату.
Агей Ефимович достал круглые очки, надел их на нос и приступил к чтению письма.
— Ну, что пишут? — спросил, севши на диван, Недодаев.
— Ехать надоть. Вот что пишут. Семнадцатое марта сегодня. До двадцать второго Сергей Миколаевич, паныч, значит, на заводе. Ехать надоть. Приеду и скажу: вот он — я. По какому такому делу? За сына хлопотать. Явите божескую милость, в музыкантскую команду сына устройте. Большое от Господа дарование имеет мой сын, и Царю верно послужит, и кальеру исделает.
— Беспременно исделает. Ему на валторне играть али на кларнете.
— Сказал — тоже! Отец Федор говорит, у него дарование первый голос играть. Это, понимаешь, штаб-трубачом может стать. Тут тебе жалованье, квартира, заигрышные деньги, — на дорогу парень станет. В полку надоест, — в любом оркестре место готовое. Нашего бригадного оркестра музыкант в Императорской опере после играл, — вот она музыка какая! Это не сапоги точать. А он у меня, сын-то, к крестьянскому делу не охочь.
— Молодой еще. Приобыкнет.
— Нет, сват… Должно, материна кровь в ем играет. Казацкая. Не домушный он у меня. Забота!.. Вот он, значит, сын у меня. Воспитали, взростили, слава Христу, что твое панское дите. Ничего не жалели! Единственный он у нас. А чужой… Ну, не понимаю я его. Дед Мануил наш беседы с ним ведет, тоже руками разводит. Откуда что берется? Библию читает, псалмы наизусть знает, в церкви поет, отец Федор не нарадуется. А на Рождестве пришел он ко мне туча тучей, и говорит, это отец Федор-то говорит: ‘Афеист у тебя твой Димитрий. Ты бы его поучил. С учителем Ляшенкой близость имеет, а сам знаешь, сколько из-за Ляшенки в шестом году народу перепороли. А сам сух из воды вылез. Окружного Атамана встречал, стихи ему подносил. Вот он, какой Ляшенко… Полукаровых тогда двоих в Сибирь угнали, Лазурченка отца с сыном в тюрьме полтора года держали, а Ляшенке ничего’.
— Язык имеет.
— Язык… Вот и у Димитрия моего язык. Откуда что берет. Разговоришь с ним, — а он: ‘Вы, папаша, этого не понимаете’. Чтобы руку, когда поцеловать, шапку снять, и не принудишь никак. ‘Это, говорит, унижение личности’.
— В полку обучат.
— Я сам так располагаю. Обучат… Опять же морозовский паныч там служит, присмотрит за ним. В случай чего заступится. Свой человек. Вот, значит, и хочу я его свезти и предоставить его благородию: посмотрите, мол, какого сына взростил! Годится в Императорскую гвардию на инструменте, каком укажете, играть?
— В час добрый. Когда же поедете?
— Да, завтра. Из утра. Прохлаждаться некогда. Чтобы к Благовещенью и домой.
— Ну, в час добрый. Бывайте здоровеньки.
— Спасибо на добром слове.