* * *
Эдгар По, Шелгунов Николай Васильевич, Год: 1874
Время на прочтение: 10 минут(ы)
Николай Васильевич Шелгунов
Источник: ‘Дело’, 1874, No 5, с. 276—285.
Есть люди, подобные деньгам, на которых чеканится одно и то же изображение, другие похожи на медали, выбиваемые для частного случая. К подобным людям принадлежал Гофман, сказавший эти слова, и американец Эдгар По.
Если в Гофмане выразилась Германия и немецкая душа, то в Эдгаре По, напротив, выразился антипод янки, превратившего время, небо и землю в деньги и аршин. Эдгар По как бы хотел выскочить из тех условных форм жизни, которые налагает на всякого американца расчетливый, промышленный дух его отечества, Эдгару По было тесно и узко в условной, расчетливой Америке, привязывавшей его к земле слишком тонкой веревочкой. Но только потому и рвался он в небо, что хотел такой свободы, какой ему американское общество дать не могло. Жизнь требовала от него положительного, и он, из противоречия, ушел в мир фантазий, видений и призраков. Америке, гордившейся своей положительностью, По как бы хотел сказать, что ее душа лишена тонкого чувства и такого же тонкого ума. И американцы, конечно, были правы, когда смотрели на По с некоторым пренебрежением, как на погубившего себя пьяницу. Любезность за любезность…
Эдгар По был натура в высшей степени подвижная, чувствительная и впечатлительная. Не найдя себе места ни в Новом, ни в Старом свете, он кончил жизнь в кабаке. И тут между ним и Гофманом повторяется такое же различие в сходстве. Гофман пил регулярно, систематически, как истый сын Германии. ‘От восьми до десяти часов сижу я с добрыми людьми и пью чай с ромом, пишет Гофман, от десяти до двенадцати — также с добрыми людьми и пью ром с чаем’. После двенадцати Гофман отправлялся в винный погреб и оставался в нем до утра, конечно, продолжая питье crescendo. И так поступал Гофман каждый день. Но По, в качестве представителя свободного человеческого духа свободной Америки, пил без всякой системы. Это, конечно, еще больше скандализировало американцев, тем более, что когда По умер, у него — 37-ми-летняго человека и в стране, где в 37 лет у каждого уже должно быть обеспеченное положение — не оказалось в кармане ни копейки. Такой необычайной вещи американцы были не в состоянии простить По.
Отец Эдгара По, сын известного генерала, сражавшегося в войну за независимость и друга Лафайета, женился самым романическим образом на известной американской актрисе и красавице Елизавете Арнольд. Чтобы теснее связать свою судьбу с судьбою жены, Давид По сделался актером и играл на различных театрах главных городов Союза. Счастливые супруги жили, однако, недолго, и после них осталось трое детей, в числе которых был и Эдгар. Сироту усыновил богатый ричмондский негоциант Аллан, наследником имени и богатств которого должен был сделаться Эдгар.
Детство Эдгара прошло в довольстве. Если бы судьба Эдгара По не изменилась, то, конечно, его характер сложился бы иначе, — бедность и нищета, с ее раздражающею беспорядочностью, не погубили бы этой нежной, чувствительной и вечно искавшей чего-то лучшего натуры. Случилось, однако, иначе, наследственная романтическая подвижность встретила в обстоятельствах жизни По необыкновенно благоприятную почву для своего развития, и исстрадавшийся По погиб жертвой собственного протеста.
Приемные родители По, задумав сделать путешествие по Европе, взяли его с собою, и, объехав Англию, Ирландию и Шотландию, прежде чем воротиться в Америку, оставили Эдгара у доктора Брэнсби, содержавшего большую школу в Сток-Невингтоне, близь Лондона. В ‘Вильяме Вильсоне’ Эдгар По оставил описание этого своеобразного дома, построенного в стиле Елизаветы, и того воспитания, которое он в нем получил.
‘Я, — говорит Эдгар По, — потомок рода, всегда отличавшегося пылким воображением и раздражительным характером, и с самого раннего своего детства я доказал, что вполне унаследовал эту фамильную черту. С годами моя фамильная особенность стала выясняться резче и, по многим причинам, стала беспокоить и моих друзей, и меня самого. Я стал своенравен и не боролся с дурными страстями. Родители мои, люди слабого характера, ничего не могли сделать, чтобы остановить развитие моих дурных наклонностей. Их слабые попытки обуздать меня не удались и обратились к полнейшему моему торжеству. С этого времени я стал дома законодателем и господином своих действий в такие года, когда другие дети едва выходят из пеленок.
Первые впечатления моей школьной жизни связаны с воспоминанием о большом и причудливом доме в стиле Елизаветы, в мрачной английской деревушке, заросшей громадными деревьями, и с очень старыми домами. При воспоминании о наших мрачных аллеях меня до сих пор пробирает дрожь, и я до сих пор с невыразимым наслаждением вспоминаю низкий, глухой звон колокола, внезапными и угрюмыми ударами нарушающий спокойствие туманной дали, где углублялась и дремала готическая прозрачная колокольня.
Дом, о котором я рассказываю, был стар и неправилен. При нем было очень большое место, окруженное высокой кирпичной стеной, сверху обсыпанной битыми стеклами. Эта стена, годная даже для тюрьмы, и служила границей наших владений. Мы выходили за ее пределы только три раза в неделю, — раз по субботам, вечером, когда, в сопровождении двух учителей, нам дозволялось делать небольшие прогулки по окрестностям и два раза по воскресеньям, когда мы с военною точностью ходили в церковь к вечерне и к обедне. Директор нашей школы был пастором единственной деревенской церкви. С каким глубоким чувством восхищения глядел я обыкновенно на него, когда он торжественным и медленным шагом поднимался на кафедру! Эта особа с скромным и благочестивым лицом, в парадном и чистом облачении, в парике тщательно напудренном и убранном, могла ли быть тем же самым человеком, который только что с злобным лицом, в платье, засыпанном табаком, с линейкою в руках приводил в исполнение драгунские школьные законы?..
В углу нашей каменной стены мрачно виднелась массивная калитка, крепко-накрепко запертая железными запорами. Какое чувство глубокого страха внушала она! Она отворялась только для трех наших постоянных выходов, и тогда в каждом поскрипывании ее громадных петель нам слышалось что-то таинственное, — целый мир торжественных наблюдений и еще более торжественных размышлений.
Громадное место при нашем доме имело форму чрезвычайно неправильную и было разделено на несколько отделений. Два или три из них составляли рекреационный двор. На рекреационном дворе, усыпанном песком весьма скудно, не было ни деревьев, ни скамеек. Конечно, двор был с задней стороны здания. Перед фасадом располагался небольшой цветник, через который, как через священный оазис, мы переходили весьма редко, а именно, когда поступали в школу или когда выходили из нее, или когда за нами приезжали знакомые или родные и брали нас к себе на праздники.
А дом — что это было за странное старинное здание! Мне он казался чистым сказочным замком! Конца не было его изворотам и его невообразимым закоулкам. Трудно, бывало, сказать вдруг, в каком находишься этаже — в первом или во втором. Из каждой комнаты в соседнюю приходилось или подниматься, или спускаться ступеньки на три. Наконец, комнаты разделялись так неправильно и причудливо, что наше общее представление обо всем здании граничило весьма близко с понятием о бесконечном. В течение моей пятилетней жизни в школе я никогда не мог точно определить, в каком месте находился маленький дортуар, назначенный мне вместе с восемнадцатью или двадцатью товарищами.
Классная зала была самой большой из всего дома — и даже целого мира, по крайней мере, мне это так казалось. Она была очень длинна, узка и мрачна, с стрельчатыми окнами и с дубовым потолком. В отдаленном углу отгороженное место в восемь или десять квадратных футов служило священным убежищем для нашего директора, преподобного доктора Брэнсби. Загородка была прочная, с массивной дверцей, и мы все предпочли бы умереть на пытке, чем отворить ее в отсутствие директора. В двух других углах находились подобные же загородки, — предметы уже гораздо меньшего почтения, правда, но все-таки достаточного страха, одно было место учителя словесности, а другое — учителя английского языка и математики. По всему залу стояли скамейки и пюпитры, страшно нагруженные книгами, измазанными пальцами. Скамейки и пюпитры тянулись в бесконечном беспорядке, — черные, старые, изрытые временем и украшенные так сильно первоначальными буквами, целыми именами, смешными фигурами и другими различными вырезными украшениями, что совершенно потеряли свой первоначальный вид. В одном конце залы стояло громадное ведро с водою, а в другом часы страшных размеров.
Замкнутый в стенах этой почтенной школы, я, однако ж, провел без скуки и без отвращения свои юношеские года. Плодовитый детский мозг не нуждается во внешнем мире, чтобы найти себе занятие, и кажущаяся мрачная однообразность школы возбуждала меня гораздо более, чем впоследствии возбуждали меня, юношу, наслаждения. Но все-таки мне кажется, что мое первое умственное развитие было, по преимуществу, необыкновенное и даже неправильное…’
И, действительно, эта неправильность, вместе с нравственными органическими условиями Эдгара По, наложила на всю последующую его жизнь и деятельность какое-то особое клеймо мрачного проклятия.
Воротившись в 1822 г. в Ричмонд, девятилетний Эдгар По продолжал свои занятия под руководством лучших ричмондских учителей, а в 1825 году он поступил в шарлотесвильский университет. По-видимому, невероятный возраст для ученика высшего заведения! Но в этом отношении По обнаружил зрелость более, чем американскую. Он поражал своими необыкновенными способностями и страстностью, имевшей какой-то мрачный характер. В то же время, он выказывал необыкновенно сильное влечение к физическим и математическим знаниям. Впоследствии эти познания пригодились ему, как материал и средство для его фантастических рассказов, и он умел пользоваться ими с необыкновенным искусством, хотя в то же время своему логическому жонглерству не приписывал особенной важности.
Нужно думать, что Эдгар По рано познакомился с жизнью. По крайней мере, очень молодым он уже успел наделать карточных долгов, которые и были причиной его первой ссоры с приемным отцом. Ссора эта подействовала на него так сильно, что он задумал отправиться в Грецию, чтобы сражаться за ее освобождение. Где он пропадал, что он делал, — дрался ли он с турками — ничего неизвестно. Известно только, что По был, между прочим, в Петербурге, замешался в какую-то скомпрометировавшую его историю, и, чтобы избегнуть уголовного преследования и воротиться домой, должен был прибегнуть к содействию американского посланника. Описание жизни Эдгара По, его молодости, похождений в России и издание его корреспонденции было несколько раз обещано американскими журналами, но до сих пор не исполнено.
По возвращении По в Америку, в усыновившей его семье совершилось событие, имевшее роковые последствия на всю его жизнь. Г-жа Аллан, которую Эдгар любил как родную мать, умерла и г. Аллан женился вновь. Тут совершилось что-то не совсем ясное, и Эдгар По оставил семейство Аллана, у которого от второго брака явились дети, наследовавшие его состояние.
Вскоре после этого По издал первый том своих стихотворений. В них выразился весь его поэтический порыв к какой-то заоблачной дали, чарующее меланхолическое спокойствие, мягкая торжественность и в то же время какая-то преждевременная зрелость. Но нужда заставила Эдгара По променять лиру на меч и он поступил в солдаты. Нужно думать, что По избрал солдатский досуг в гарнизоне, как обеспечивающее его положение, для подготовки новых литературных материалов. В душе Эдгар По давно уже избрал своим путем литературное поприще.
Эдгар По участвовал в очень многих американских журналах. Первого его рассказа было совершенно достаточно, чтобы выдвинуть журнал и обратить на него внимание читателей. Хотя По и зарабатывал кое-какие деньги, но частью этих денег было для него недостаточно, особенно когда он женился, а частью, как и большинство литераторов, он мечтал о том, чтобы завести свой собственный журнал. Чтобы добыть денег, По задумал читать публичные лекции. Он посетил главные города Виргинии и явился в Ричмонд, который знал его только молодым и бедным. Лекции По посещались целыми толпами слушателей, он читал о принципе поэзии и необыкновенно ловко развивал свою мысль, доказывая, что истинный поэт не должен выходить из чисто-поэтической и идеальной сферы. По надеялся возбудить этим в своих расчетливых соотечественниках более возвышенные воззрения на жизнь и оторвать их несколько от аршина и конторы. Но, конечно, это ему не удалось.
Восторженный прием, сделанный Эдгару По, подействовал так живительно на подъем его духа, что он задумал окончательно поселиться в Ричмонде и в этом дорогом для него по воспоминаниям молодости месте кончить свою жизнь. Но, между тем, какое-то дело призывало его в Нью-Йорк, и он отправился туда. Приехав вечером в Балтимор, он приказал отнести свой багаж на станцию филадельфийской железной дороги и зашел в таверну, чтобы закусить. Там, к несчастию, он встретил одного из своих старых знакомых и остался до утра. На другое утро на улице был поднят труп — нет, еще не труп, но живое тело, на которое смерть наложила уже свою руку. У умирающего незнакомца не нашли ни бумаг, ни денег и его отнесли в госпиталь. В тот же день вечером, это было в воскресенье, 7 октября 1849 года, По умер, от белой горячки, которой он страдал уже раньше. ‘Так исчез из этого мира один из величайших литературных представителей Америки, человек гениальных способностей, сделавший в ‘Черной кошке’ роковое признание: какая болезнь сравнится с пьянством!’ — говорит его биограф.
Смерть Эдгара По — почти самоубийство, — самоубийство, подготовляемое им долго, — произвела между добродетельными американцами великий скандал, и американские филистеры не упустили этого благоприятного случая, чтобы не высказать своего негодования. Смерть Эдгара По послужила даже материалом для френологии некоторых добродетельных и еще более бездарных американских журналистов.
Жизнь Эдгара По, его характер, его привычки, его организм и вся его личность представляются чем-то мрачным и вместе с тем блестящим. Это была странная, привлекательная личность, проникнутая, как и все сочинения По, какой-то грустью. Вообще, он был щедро одарен во всех отношениях. В юности он выказал редкие способности к физическим упражнениям, маленький, с женскими, миниатюрными ногами и руками, он был крепок и замечательно силен и, юношей, выиграл раз пари в плавании, почти превосходящем вероятие возможного.
Мнения об Эдгаре По не всегда, однако, расходятся. Например, и его друзья, и его враги согласны относительно его врожденной порядочности, его красноречия и красоты, которой он несколько даже тщеславился. У него были манеры высокомерные и в то же самое время необыкновенно мягкие. Выражение лица, походка, жесты, покачивание головы — все придавало ему вид избранной личности. Все в нем дышало проникающей торжественностью. Даже противник его Гризвольд признается, что, отправившись к По отдать ему визит и, найдя его больным и расстроенным смертью его жены, он был поражен не только изысканностью его манер, но и его аристократическим видом, и раздушенной атмосферой его комнат, весьма скромно меблированных.
Сохранилось письмо госпожи Франциски Освуд, одной из приятельниц По, которая сообщает некоторые подробности о личности и домашней жизни По. Эта женщина, сама довольно замечательный литератор, твердо отрицает все пороки и недостатки, в которых упрекают поэта. ‘С мужчинами, — пишет она Гризвольду, — может быть, он и был таким, каким вы его описываете, и, как мужчина, вы, может быть, правы. Но я утверждаю, что с женщинами он был иной и что ни одна женщина, знавшая его, не могла оставаться к нему равнодушной. Он мне всегда казался образцом изящества и великодушия…
Мы увидались в первый раз с По в Астор-Гаузе. За обедом Уиллис мне передал ‘Ворона’, сказав, что автор желал бы знать о нем мое мнение. Таинственная и сверхъестественная музыка этой странной поэмы так глубоко потрясла меня, что когда я услыхала, что По желает быть мне представленным, то почувствовала что-то вроде страха. Мне представилась его прелестная и гордая голова, с темными глазами, горящими огнем чувства и мысли, представился он сам с высокомерными и вместе с ласковыми манерами, — он раскланялся спокойно и почти холодно, но под этой холодностью виднелась такая заметная симпатия, что я была глубоко тронута. С той минуты и до самой его смерти мы были друзьями…’
Разговор Эдгара По всегда бывал замечателен, хотя По нельзя было назвать говоруном, как в разговоре, так и в писанье, он не терпел обыденности. Обширные познания в языках и науках и сведения, собранные им о различных странах, делали разговор его всегда поучительным. Он умел пленить, заставить думать, мечтать, умел оторвать от рутины. Говорят, однако, что иногда поэт озадачивал друзей своих какой-нибудь цинической выходкой и внезапно разрушал очарование своей беседы. Может быть, это оттого, что он был неразборчив в выборе своих слушателей, и потому превращал свою беседу в монолог.
Воротимся, однако, еще раз к пьянству По, за которое его упрекают так, что можно подумать, будто все писатели Соединенных Штатов, кроме, конечно, Эдгара По, ангелы воздержания. Прежде всего нужно заметить, что По надо было очень немного вина, чтобы совершенно придти в ненормальное состояние. Весьма естественно, что человек замкнутый и глубоко несчастливый, брошенный ребенком на произвол судьбы, человек с головою, занятою постоянной мозговой работой, искал иногда наслаждения и забвения в вине. По бежал в мрак пьянства от литературных неудач, от семейного горя, от оскорблений бедности, По пил, не наслаждаясь, а как варвар, поспешно сберегая время, совершенно по-американски, точно он совершал какое-то убийство, точно ему надо было что-то заглушить в себе.
Тот самый ‘Southern Literary’, который По поставил на ноги, говорит, что никогда чистота и изящество его слога, никогда ясность мысли, никогда любовь к труду не уменьшались от его страшной привычки, что сочинению лучших его статей всегда или предшествовал, или следовал известный кризис. После издания ‘Еврики’ По отчаянно предался своей страсти, и в Нью-Йорке, в то самое утро, когда вышел ‘Ворон’ и имя поэта переходило из уст в уста, литературная знаменитость переходила Бродвей, позорно шатаясь из стороны в сторону. Слова ‘предшествовал’ и ‘следовал’ доказывают, что вино служило для По и возбудительным средством, и отдыхом.
В пьянстве, подобно быстрым и поражающим нас впечатлениям, тем более поразительным, чем они мимолетнее, как при воспоминаниях, возбуждаемых в нас звуком колокола или какой-нибудь мелодией, или подобно странным снам, — в пьянстве, говорим мы, существуют не только сцепления мечтаний, но и целые серии размышлений, для возрождения которых нужна среда, давшая им начало. Во многих случаях — конечно, не во всех — пьянство По было мнемоническое, оно служило методом работы, методом энергическим и смертельным, но вполне пригодным для его страстной натуры. Поэт выучился пить, как аккуратный литератор приучается вести свои записные тетради. По не имел сил устоять против желания снова предаться странным или страшным мечтаниям и остроумному мышлению, которые он испытывал ранее, и, чтобы снова свидеться с ними, снова пережить их в себе, он выбирал опасный, но зато самый прямой путь…
Из пяти прозаических томов Эдгара По, мы дадим читателю только те рассказы, в которых обрисовываются полнее личные особенности этого своеобразного и своенравного таланта, его внутренний мир и его социальные воззрения. Мы начнем с рассказов, которые по жонглерству мысли можно бы назвать юридическими. Но, конечно, юриспруденция тут не при чем, и не ее имел в виду Эдгар По.
Оригинал здесь: Викитека.