Он сидел предо мной, как всегда, постукивая толстыми короткими пальцами и шевеля толстыми ушами. Но с первого же взгляда видно было, что этот Иван Матвеевич — не тот Иван Матвеевич: маленькие черные глазки не шныряли весело под широкими бровями, а все прятались и опасливо выглядывали. Лысина блестела тускло, и короткие бурые волосы вокруг смяты, как побитая градом рожь.
— Ия так уверен, что западноевропейская буржуазия в общем и целом накануне издыхания. И ежели взять ее в масштабе…
Это он сказал чужим, бесцветным голосом и замолчал.
— Вы, Иван Матвеевич, сегодня чем-то расстроены.
— Эх, дорогой мой, с радости-веселья, как говорится, кудри хмелем вьются, а с печали… Одним словом, как бы сказать, не до поросят свинье, когда саму смолят. Хотя, между прочим, все это пустяки…
— В чем дело, Иван Матвеевич?
— Драгоценный мой! Когда говоришь о душевной невзгоде жизни, то надо либо уж все говорить, либо, как бы сказать, ничего не говорить… Вот никак не запомню имена этих трех китайских генералов, что против кантонцев… Как бишь их? А вы про Гурия, Самона и Авива никогда не читали? Не приходилось раньше и мне. Говорят, большие угодники были! Город ихний Эдес прозывался.
— Иван Матвеевич, вы чем-то потрясены.
— Драгоценный мой! Когда меня потрясла революция, и все мое состояние, которое я наживал, как бы сказать, честно-благородно, как дым отечества, улетело, и я с ей, Дарьей Власьевной, остались как последние, извините, пролетарии, разве я погиб? Ну, Дарья Власьевна, конечно, к отцу Ираклию за внушением ходила, и отец Ираклий внушил неугасимую лампаду поддерживать и предсказал, что не выгорит в лампаде масло, как большевики сгорят огнем невидимым. Но я посмотрел-посмотрел на это дело: масло выгорело, а они, как бы сказать, сидят. Дарья Власьевна — другую лампадку, третью — то же самое. И уже масло лампадное исчезло. Перешла на конопляное. Вижу я — материал неподходящий, и дело, как бы сказать, откладывается, а жить надо. А между прочим жить не дают: ‘Долой буржуев! Кровь нашу пили!’— и прочее по положению трудящихся масс.
Ну, я Дарью Власьевну оставил при лампадке, а сам в теплушку и через неделю на другом конце России в числе трудящихся масс кричу: ‘Долой буржуазию, попила нашей крови, смерть капиталу, долой соглашателей’, и все прочие трудящиеся лозунги. Потому что голос у меня, как бы сказать, не густой, но пронзительный до уедливо-сти в массы. Ну, дальше — больше. Возьмите вы самую маленькую семечку, перенесет ее ветром за тысячу верст, и там она вкоренится, согревается и дает плод. А у меня же бешеное терпение. Вкоренился и даже в рост пошел. Выписал я Дарью Власьевну. Но тут сразу же получилась на стенке несогласованность ее лампадок с моими взглядами.
Я, конечно, говорю:
— Вот что, Дашенька. Это несвоевременно. Я только что записался в члены общества ‘Безбожник’, и вдруг у меня в доме опиум для народа! Ну, она, конечно, наоборот: покрутила головой, высморкалась в платочек и говорит: ‘Никогда! И когда ты, говорит, Иван Матвеевич, уже в безбожниках ходишь, то пущай хоть лампадка у тебя горит, чтоб тебя черти, как бы сказать, живого не взяли’.
Я вам откровенно скажу, несмотря что я в ‘Безбожнике’, если б ее самую тогда или хоть теперь черти взяли, то я б тайный молебен отслужил, вот до чего зловредная в плоскости жизни баба оказалась! Пробовал я, конечно, и от науки убеждать:
— Ты знаешь, говорю, Дашенька, что религию создали командующие классы!
Говорит:
— Знаю. Не шантрапа ж какая-нибудь! И покуда, говорит, мы содержали религию, потуда и командовали, а как забыли бога, так в пролетарии и вылетели.
Ну вот тут ее и сагитируй! А между прочим, зав., товарищ Ройкин, уже вопрос задает:
— Правда, что вы, товарищ Смычков, состоя в ‘Безбожнике’, в плоскости дома неугасимую лампадочку и прочий опиум имеете?
— Это, товарищ Ройкин, гнусная клевета! У меня на стене только портреты вождей, и не далее как вчера я провел антирелигиозную кампанию: обложил попа в трамвае и в общем и целом с площадки его столкнул.
Одначе вижу — героическими мерами долго не протянешь. И взяло меня, как бы сказать, негодование.
— Я, говорю, Дашенька, сейчас на такой дороге, что мне от твоего опиума кроме вреда никакой пользы, и придется нам с тобой разойтись. Потому что теперь это очень просто.
Она, конечно, повела на меня побелевшими глазами и только сказала:
— Значит, жили-жили семнадцать лет, и вдруг — здравствуйте?!
— Не только, говорю, здравствуйте, но и прощайте, если наша идеологическая подкладка треснула пополам.
Ну, она, конечно, в слезы. Хотя, как говорится, Москва слезам не верит, а наоборот.
— И вы мне, Дарья Власьевна, говорю, прямо скажите, согласны ли вы будете подчиниться обоюдному решению или же — саботаж?
— Ничего, говорит, я вам, Иван Матвеевич, не скажу, а помолюся эдесским угодникам Гурию, Самону и Авиву, как они суть заступники жен, иже от мужей обиду и гонение приемлют: потому что за обиженную готскую жену Ефимию заступилися. И как они мне внушат, так я и подчинюсь.
— Хорошо. Только вы, Дарья Власьевна, просите их внушить вам в срочном порядке.
— Это уж, отвечает, как молитва моя дойдет.
Не далее как через три дня спрашиваю:
— Ну как, Дарья Власьевна, ваша молитва? Дошла?
— Дошла, говорит, Иван Матвеевич.
— Какая ж резолюция?
— Резолюции никакой, а внушили мне Гурий, Самой и Авив, чтоб жила я у вас, не уходя.
— Ну, это внушение я, Дарья Власьевна, аннулирую.
— Чтоб жила я, не уходя, но только считалась не женою вашею, а под видом служанки, по примеру той Ефимии, которую некий готский супруг ее, приехавши в чужие края, выдавал за служанку. И перейду я на кухню, и тогда никто к вам не придерется, и дело ваше будет чистое и пролетарское.
Подумал я и вижу: не глупо внушили эдесские мученики! Можно принять к срочному исполнению!
— Только, говорит, это не все. А дайте вы перед этими эдесскими мучениками клятву, так же само, как дал ее готский супруг, что вы меня не обидите. Ну, как вы безбожник, то вы поклянитесь сверх трех моих мучеников тремя вашими вождями. Как бы сказать, для крепости. (…)
Ну да мне, как бы сказать, такое же дело до вождей, как и до мучеников.
Принес я Дарье Власьевне по форме клятву, она сверкнула на меня белым глазом:
— Помните ж, Иван Матвеевич, клятву. И ежели вы меня обидите, накажут вас эдесские мученики, как наказали вероломного гота! А может, и по линии вождей вам будет нехорошо…
Словом сказать, мелкобуржуазные слова.
Перебралась моя Дарья Власьевна с иконами, лампадами на кухню, я себе на свободное место еще вождей подвесил и товарища Ройкина тоже, и зажили мы, как бы сказать, в приятной обоюдной взаимности и в чистой репутации. Потому что Дарью Власьевну я в союз провел. Не без того, что кто-нибудь языком чеснет насчет прислуги: нет ли, как говорится, еще какой услуги…
Но такое остроумие делу не только не вредит, но наоборот, потому что теперь от сурьезных работников в половой плоскости даже развязка и размах требуется.
И так протекло время два года. И как я развил бешеную энергию и не взял этой моды за привычку, чтоб проворовываться, то уже, как бы сказать, редкий работник и в кандидаты вписался.
Но, конечно, когда работник поднимается на высоту крупного масштаба, то должен он, как бы сказать, иметь по соответствию масштаба блага жизни, а не наоборот. И как вы знаете, теперь идет бешеное заострение вопроса в плоскости разрушения пережитка брачного уклада и рушатся перегородки между массами обоих полов. И мы, конечно, с товарищем Курбетовой, имея идеологическую спайку во взглядах на устарелую семью, которая есть гнусная отрыжка старого буржуазного уклада, имели целеустановку на новый быт.
— Но только,— товарищ Курбетова говорит,— я стою в плоскости регистрации брака. А фактический, говорит, брак, по-моему, есть проституция или в лучшем случае, как бы сказать, собачья свадьба.
И вот вчера я прихожу прямо к Дарье Власьевне в ударном порядке на кухню и, как имею красноречие, то начинаю говорить идеологически и, как бы сказать, отдаленностью предметов.
— Так и так, Дарья Власьевна: как теперь с победой Октября упали семейные цепи в общесоюзном масштабе, и никто, одним словом, не имеет права удерживать при себе насильно как супругу, а также и супруга. И наш великий вождь прямо говорил: долой, товарищи, буржуазные предрассудки! Поэтому недаром даже голые народы жарких стран за создание единого фронта в международном масштабе…
Но Дарья Власьевна перебила меня на международном месте и говорит:
— Можете, Иван Матвеевич, ввести к себе гражданку Курбетову хоть голую, хоть, как бы сказать, одетую, меня это не касается, потому что мое дело сторона.
Я, знаете, от неожиданного оборота даже откачнулся и спрашиваю:
— Неужели же ты, Даша, не шутишь и достигла такой сознательности?
— Не шучу, говорит, и вполне достигла сознательности, и до ваших семейных дел мне никакого дела, кроме кухни, нету.
— Побожись, дорогая!
И она действительно побожилась по форме.
— Ну, спасибо тебе, Даша, что ты, несмотря на религию, сумела подняться до плоскости! А я тебя за твою сознательность, конечно, не оставлю!
— Ничего, говорит, мне от вас по этой линии не надо. И прошу вас даже разговора такого не иметь.
Но я, конечно, великодушно продолжаю успокаивать, что я тебя, Даша, так без поддержки не оставлю, как ты была моей женой.
Тут-то она, опустивши глаза и с обидой в тихом голосе, говорит:
— Этот разговор вы, товарищ Смычков, прекратите и такими словами мою честь не марайте, что я была вашей домашней прислугой, это всем известно и в трудовой книжке вписано. А насчет прочего прошу вас не выражаться клеветою!
Вот тут посмотрел я на нее с полным выражением неожиданности! Но она свои глаза к грудям держит и губы тоже под себя подожмала.
— Это, говорю, Дарья Власьевна, сути для меня не имеет. Но как ты все ж таки, как бы сказать, необеспеченная…
— Нет, говорит, вы ошибку несете: за два года я кое-что имею.
Признаться, такие слова меня удивили: неужели она сбережения делала? Значит, моя копейка утаивалась? Неприятно отчасти стало, но, между прочим, и хорошо: значит, вышло вроде, как бы сказать, сберегательная касса, и мне при построении новой социалистической семьи на карман легче.
— Это, Даша, говорю, хорошо, что ты сумела копейку, как говорится, про черный день приберечь.
Но тут она как зиркнет на меня белым глазом, как зашкварчит:
— Что это, товарищ Смычков, значит? Какую копейку я от вас приберегала? Значит, я вас обкрадувала? Да как вы смеете такие слова говорить?
— Я, Дашенька, слов не говорю…
— Значит, вы завтра объявите, что я воровка!
— Да клянусь тебе, говорю, Дашенька, никогда!
Усмехнулась она тоненькими губами.
— Чем же вы, говорит, теперь будете клясться? Разве крашеной Курбетовой? А вы, говорит, напишите мне расписку, что, как прослуживши два года и три месяца у вас домашнею прислугою, я не получила от вас ни копейки.
— Да сделай милость! Чудачка ты, говорю.
И конечно, дал ей эту расписку. О чем говорить!
— Это, говорит, верней, и теперь вы не посмеете слов выражать.
— Да ведь я, говорю, Даша, к тому, что сама ты сказала, что, как бы сказать, за два года кое-что имеешь.
— А что же, говорит, может, скажете, что я у вас два года даром служила?
— Зачем же, Даша, даром!
— То-то, говорит. Может, еще будете отказываться от уплаты?
— От какой, Дашенька, уплаты?
Тут она обоими белками как зиркнет.
— Как от какой уплаты?! А жалованье?
— Жалованье? Хорошо. Если ты хочешь по этой, как бы сказать, линии…
— А вы ж, говорит, думали по какой линии?
— Я, было, думал по-семейному.
— Нет, говорит, по ставке!
— Сколько ж ты желаешь?
— Тут, говорит, мое желание ни при чем. Гут закон.
— Сколько ж по закону?
— А это, говорит, вам лучше известно.
— Ну а тебе что известно?
— А мне, говорит, известно, что согласно проценту вашей ставки моя ставка двадцать семь рублей в месяц. Итого за два года и три месяца и три дня…
Вынимает, одним словом, бумажечку, губки под себя и читает:
— Семьсот тридцать один рубль семьдесят копеек. За два месяца неиспользованного отпуска пятьдесят четыре рубля. За неполученную спецодежду сто рублей, процентов на лежавший у вас два года мой заработанный капитал шестьдесят три рубля, выходные — тринадцать пятьдесят. А что вы, товарищ Смычков, шестнадцать процентов моего жалования не платили в страхкассу, то это дело меня не касается, и закон с вас по уголовной линии сыщет.
Сказала эти слова, спрятала глаза и губки и тихонечко замолчала… А у меня, если замечаете, шея укороченная, с научной точки называется атавизм, через что и мой отец преждевременно погиб. И вот вдруг моя Дарья Власьевна в моих глазах, как бы сказать, замельтешилась зелеными мотылечками.
Однако по расстегнутии воротника и выпитии воды она установилась в прежнем виде, так что я спросил ее:
— Неужели ты, Даша, всурьез?
Но тут она мне ответила, что ‘вам, хозяевам, можно шутить, а нам, пролетариям,— не до того! И прошу вас расчет учинить немедленно, чтобы мне не беспокоить суд согласно статьи о труде’.
— Ловко, Дарья Власьевна! Ну, а как же насчет того, что я вас семнадцать лет кормил-поил, одевал-обувал!
— А вы, говорит, о нашем буржуазном прошлом расскажите по профсоюзной и по партийной линии.
— Та-ак, Дарья Власьевна… Скажите, говорю, мне теперь, кто вам такую сознательность внушил?
— Внушили мне, говорит, эдесские угодники Гурий, Самой и Авив, заступники обижаемых жен и каратели клятвопреступников-тиранов, уподобляющихся готу, с коим, вы знаете, как поступили угодники.
Не знаю, как поступили угодники с тем готом, но что со мною они поступили, как бы сказать, паршиво, то это уже я знаю. Однако выдерживаю бешеное хладнокровие и, хотя же хрипло, спрашиваю:
— Как же сии угодники вам, Дарья Власьевна, внушили? В видении или же через знамение?
— Отчасти, говорит, в видении, отчасти через знамение, а отчасти через профсоюз.
— Значит, ты хочешь, чтоб я выплачивал тебе какую же сумму?
— Сумма, говорит, вам известная: девятьсот шестьдесят два рубля двадцать копеек. А шестнадцать процентов в страхкассу сами подсчитаете. Не желаю, чтоб вы мне мою сумму выплачивали.
— Даша, спасибо! Значит, пошутила?
— А только желаю, говорит, их сразу сегодня же получить, потому что это для вас, как бы сказать, удобней.
— Чем же удобней?
— А тем, говорит, что не являться вам на суд и в общем и целом при вашем положении кандидата не терпеть никакой огласки.
— Да чем же я черта, как бы сказать, собачьего заплачу, когда ты ж знаешь, что я живу только жалованьем!
— Почем же я, говорит, хозяйские дела знать могу!
И, собравши заранее вещи, с коварностью уходит.
— Да неужели ж ты, Дашенька, шуток не понимаешь?
— Не понимаю, говорит.
Стал я, конечно, при красноречии уговаривать:
— Все это я, Дашенька, в шутку, потому что до нового быта мы еще не доросли. И неужели ж ты будешь нарушать старый уклад семьи, когда более нас культурные народы европейских наций…
Но она, как малосознательная, перебила меня на национальном месте и тихо прошептала:
— Пойди, мерзавец, скажи это своей Курбетовой!
И с бешеным спокойствием вышла.
А я пошел и рассказал это товарищу Курбетовой. Но она, как слишком сознательная, громко отвечала:
— Товарищ Смычков! Так как ваша ставка целиком и полностью пойдет на ликвидацию гнусной отрыжки устарелого семейного уклада, то вам не на что будет строить новый уклад, и потому дело с постройкою, как бы сказать, аннулируется.
Ну хорошо: та разрушила старый уклад, эта отвергла новый.
А за что же я должен тысячу рублей платить? Где я их кроме, как бы сказать, кассы возьму?
1926
———————————————————
Источник текста: Повести и рассказы / К. Тренев, Сост. и предисл. М. О. Чудаковой. — Москва: Сов. Россия, 1977. — 350 с., 20 см.