Двойник, Гофман Эрнст Теодор Амадей, Год: 1814

Время на прочтение: 51 минут(ы)

Эрнст Теодор Амадей Гофман

Двойник

Рассказ

——————————————————————————————
Перевод с немецкого А.Соколовского под ред. Е.В.Степановой, В.М.Орешко.
Гофман Э.Т.А. Серапионовы братья: Сочинения: В 2-х т. Т. 2.
Мн.: Navia Morionum, 1994. — 592 с.
ISBN 985-6175-02-X. ISBN 985-6175-03-8. Подготовлено по изданию:
Гофман Э.Т.А. Собрание сочинений в 8-ми томах. — СПб, 1885.
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru, http://zmiy.da.ru), 09.08.2004
——————————————————————————————

Глава первая

Хозяин ‘Серебряного Барана’ сорвал с головы шапку, бросил ее на землю и вскричал, топая ногами:
— Да, бесчестный кум! Да, безбожный хозяин ‘Золотого Козла’! Попирай своими ногами все: и честность, и добродетель, и любовь к ближнему! Ведь этот негодяй не только в ущерб для меня, не щадя денег, так раззолотил своего проклятого козла над дверьми, что мой изящный серебряный барашек имеет совсем бедный и тусклый вид, а все посетители проходят мимо него к раззолоченной двери, но еще привлекает к себе всевозможных канатных плясунов, актеров и фокусников. Теперь у этого мошенника дом всегда переполнен народом, который находит там развлечение и пьет его прокисшее, пахнущее серой вино вместо моего отличного гохгеймера и нирштейнера, и я должен сам его выпивать, чтобы оно досталось настоящему знатоку. И едва уйдет из проклятого ‘Козла’ шайка актеров, как туда входит гадальщица с вороном, и все снова устремляются в гостиницу выслушивать ее прорицания и разорять себя на еду и питье. А между тем, как плохо мой безбожный сосед умеет ухаживать за своими посетителями, я могу судить уже по тому, что молодой изящный господин, который останавливался у него несколько дней тому назад и сегодня вернулся, зашел не к нему, но именно ко мне. А за ним приходится ухаживать, как за принцем. Но… Ах, черт возьми! И он идет к ‘Золотому Козлу’! И он хочет посмотреть проклятую гадальщицу! Как раз время обеда, а господин спешит к ‘Золотому Козлу’, презирая кушанья ‘Серебряного Барана’… Ваша милость! Прошу покорнейше…
Последние слова хозяин крикнул в открытое окно, но Деодатус Швенди (так звали молодого человека) дал себя увлечь течению толпы, неудержимо стремившейся в расположенную поблизости гостиницу.
Толпа наполнила весь двор и луг перед ним. Легкий ропот ожидания порой пробегал в рядах публики. Иные приглашались в зал, другие выходили оттуда — кто с расстроенным, кто с задумчивым, кто с веселым лицом.
— Решительно не понимаю, — говорил пожилой серьезный господин, оттесненный в угол вместе с Деодатусом, — решительно не понимаю, почему правительство не прекратит этих беспорядков?
— Зачем же, — возразил Деодатус.
— Ах, — продолжал пожилой господин, — вы чужестранец и потому не знаете, что сюда время от времени приходит старуха, которая издевается над публикой с помощью своих удивительных пророчеств и прорицаний. При ней всегда бывает большой ворон, отвечающий на предлагаемые ему вопросы или, лучше сказать, болтающий всякий вздор. Хотя, говорят, некоторые предсказания ученого ворона сбывались в исключительных случаях, но все-таки я убежден, что он сотни раз ошибался самым немилосердным образом. Стоит вам только взглянуть на людей, выходящих от прорицательницы, и вы легко убедитесь, что женщина с вороном решительно сводит их с ума. Можно ли допускать в наш, благодаря Богу, просвещенный век такое пагубное суеверие!..
Далее Деодатус не слушал болтовни пришедшего в полную ярость господина, так как в это время из зала вышел смертельно бледный, с глазами, полными слез, красивый юноша, вошедший туда всего за несколько минут до того сияющим и веселым.
При этом зрелище Деодатус почувствовал, что за этой занавескою, за которую заходили люди, действительно была скрыта темная, таинственная сила, открывавшая радостным и веселым людям неотвратимое горе, ожидавшее их в будущем, и злорадно губившая всякое наслаждение сегодняшнего дня.
И тут пришла Деодатусу мысль самому войти к гадальщице и спросить у ворона, что должны были принести с собой ближайшие дни, ближайшие минуты… По таинственному стечению обстоятельств Деодатус был послан своим отцом, престарелым Амадеем Швенди, из дальних стран в Гогенфлю.
Здесь он должен был пережить самый важный момент своей жизни, здесь должно было определиться его будущее с помощью чудесного события, о котором его предупреждал отец в темных, таинственных выражениях. Деодатус должен был увидеть здесь вновь существо, которое ранее в его жизни являлось лишь в сновидениях. Он должен был убедиться, может ли это сновидение, разгораясь все ярче и светлее из заброшенной в глубину его души искры, проявиться в его реальной жизни. Он должен был встретиться с этим сном наяву, в действительности.
Деодатус уже стоял у дверей зала и готов был приподнять занавес. Он уже слышал противный каркающий голос, когда ледяной холод пронизал его нервы и неведомая сила оттащила его назад, другие посетители прошли перед ним, а он, сам не думая о том, невольно поднялся по лестнице и вошел в комнату, где был накрыт стол для многочисленных посетителей гостиницы.
Хозяин дружески вышел ему навстречу.
— Посмотрите-ка! — вскричал он. — Господин Габерланд! Вот прекрасно. Едва вы заглянули в отвратительную гостиницу ‘Серебряный Баран’, как не могли удержаться от посещения знаменитой таверны ‘Золотой Козел’. Имею честь предложить вам это место.
Деодатус понял, что хозяин обознался, но все более и более охваченный сильным нежеланием говорить, которое всегда появлялось у него после всякого сильного душевного потрясения, он не стал заниматься выяснением ошибки, но молча сел на указанное ему место. За столом разговор шел о гадальщице, причем высказывались самые разнообразные мнения, многие считали все ее искусство за простые фокусы, другие, напротив, признавали в ней действительно глубокое знание тайных жизненных нитей и объясняли таким образом ее дар ясновидения.
Маленький старый полный господин, постоянно нюхавший табак из золотой табакерки, которую он всякий раз затем вытирал о рукав своего сюртука и при этом с необыкновенно умным видом посмеивался, выразил мнение, что просвещенный городской совет, скромным членом которого он имеет честь состоять, скоро положит конец ремеслу проклятой колдуньи, тем более, что она даже не заправская ведьма, а просто плохая фокусница. Иметь в своем кармане события жизни, годные для всякого, и высказывать их в туманных, малограмотных изречениях, через посредство ворона — совсем еще не большая премудрость. В прошлом году на ярмарку приезжал же к нам живописец и продавец картин, в лавке которого можно было купить портреты, достаточно похожие на каждого покупателя.
Все громко рассмеялись.
— Ведь это, — вскричал один молодой человек, обращаясь к Деодатусу, — касается и вас, господин Габерланд. Ведь вы сами искусный портретист, хотя все же так высоко вы не поднимались в вашем искусстве.
Деодатус, уже второй раз названный Габерландом, который, по-видимому, был художником, не мог не испытать тайного ужаса, ему почудилось, что он — его тело и все его существо — только ужасный призрак этого ему неизвестного Габерланда. Но его внутренний ужас достиг невыразимых размеров, когда в то же мгновение, прежде чем он собрался отвечать своему собеседнику, молодой человек в дорожной одежде бросился к нему и заключил в самые дружеские объятия, восклицая:
— Габерланд!.. Милый, дорогой мой Георг, наконец-то я нашел тебя. Теперь мы можем продолжать наше путешествие в прекрасную Италию. Но почему ты так бледен и расстроен?..
Деодатус ответил на объятия неизвестного ему человека так, как будто он и в самом деле был долго отыскиваемый и ожидаемый художник Георг Габерланд. Он подумал, что, вероятно, он уже вступил в круг удивительных явлений, о которых его предупреждал многочисленными намеками отец. И Деодатус был должен отдаться всему тому, что предрешила на его счет темная власть судьбы. Но ирония глубочайшего негодования против чуждого неотвратимого произвола, с какой человек всегда стремится сохранить свою собственную личность, мгновенно охватила Деодатуса. Весь вспыхнув, схватил он незнакомца обеими руками и воскликнул:
— О ты, незнакомый мне брат! Как не иметь мне смущенного вида, когда я как будто одет в другого, чужого мне человека, точно в какое-нибудь новое пальто, которое слишком узко или слишком широко, а еще жмет и давит. О ты, мой юноша! Верно ли, что я — художник Георг Габерланд?
— Я не понимаю, — отвечал незнакомец, — отчего ты меня сегодня так встречаешь, Георг? Уж не нашло ли на тебя опять то странное настроение, которое посещает тебя, как периодическая болезнь. Но прежде всего я хотел тебя спросить, что ты подразумевал под этими непонятными словами в твоем последнем письме?
С этими словами незнакомец вытащил письмо и развернул его. Едва взглянул не него Деодатус, как тотчас вскрикнул, болезненно охваченный невидимой, враждебной ему силой. Почерк письма был точь-в-точь его собственный.
Незнакомец быстро оглядел Деодатуса и затем тихо и с расстановкой прочел ему следующие строки:
‘Милый мой сотоварищ по искусству, Бертольд! Ты не знаешь, какая мрачная, болезненная и все-таки благодетельная тоска охватывает меня по мере того, как я продолжаю свой путь. Поверишь ли ты, что мне мое искусство, вся моя жизнь, деятельность и стремления кажутся часто пустыми и мрачными. В эти минуты меня утешают лишь сладкие сновидения моей веселой юности. Я вспоминаю, как я лежал, растянувшись на траве, в маленьком садике старого священника и смотрел вверх, наблюдая весенние золотые облака в утреннем ясном небе. Цветочки, пробужденные светом, раскрывают вокруг меня свои милые глазки и источают благоухания как величественную хвалебную песнь… Ах, Бертольд! А теперь моя грудь готова разорваться от любви, тоски и страстного желания! Где найду я снова ее, кто для меня дороже жизни, дороже всего моего существования! Я надеюсь застать тебя в Гогенфлю, где я пробуду несколько дней. Мне кажется, что в Гогенфлю со мной должно произойти что-то особенное, но я не знаю, откуда моя уверенность в этом…’
— Ну, скажи же мне теперь, — продолжал гравер Бертольд, ибо именно им и был незнакомец, окончив чтение этого отрывка, — скажи же мне, брат Георг, как мог ты предать себя во власть такой меланхолии, когда ты еще так молод и находишься на пути в страну искусства?
— Да, дорогой собрат, — ответил Деодатус, — тут действительно кроется совершенно непонятная, удивительная тайна. Почти смешно, что я из глубины своей души написал тебе то, которое ты только что прочел, и что при всем этом я совсем не Георг Габерланд, которого ты…
Но в это мгновение подошел молодой человек, который еще раньше назвал Деодатуса Георгом Габерландом, и сказал, что Георг правильно поступил, что воротился сюда ради гадальщицы. Не стоит возвращаться к разговорам, которые велись за столом и в которых старались не придавать никакого значения предсказаниям ворона, в высшей степени же интересны представления самой гадальщицы, когда она выступает в качестве сивиллы или пифии и в почти диком исступлении изрекает таинственные слова, прислушиваясь к звучащим вокруг нее тайным голосам. Сегодня она давала подобное представление в огороженном для этого месте в саду, и Георг никак не должен был его пропустить.
Бертольд между тем ушел по различным делам, ожидавшим его в Гогенфлю. Деодатус принял приглашение распить две бутылки с молодым человеком, и так время прошло до заката солнца. Общество, находившееся в комнатах, собралось между тем идти в сад. На лугу им встретился высокий худощавый, богато одетый господин, по-видимому, только что прибывший в Гогенфлю. Намереваясь пройти в комнату, он подошел совсем близко к собравшимся, устремил свой взгляд на Деодатуса и, держась за ручку двери, остановился неподвижно. Дикий огонь блеснул в его мрачных глазах, и смертельная бледность покрыла судорожно передернувшееся лицо. Он сделал насколько шагов вперед по направлению к обществу, но, словно вдруг что-то передумав, вернулся назад, быстро вошел в свою комнату и с шумом захлопнул за собой двери. При этом он пробормотал себе что-то сквозь зубы, но что именно, никто не мог разобрать.
На этот поступок незнакомца другие обратили больше внимания, нежели юный Швенди, который не придал ему особенного значения. Все направились в сад.
Последние лучи вечернего солнца освещали высокую фигуру, закутанную с головы до ног в длинное серо-желтое одеяние. Она стояла спиной к зрителям. Около нее на земле лежал, как мертвый, большой ворон с опущенными крыльями. Все были так поражены этим необыкновенным, полным ужаса зрелищем, что самый тихий шепот утих, и в немом, гнетущем грудь молчании все ждали, что будет делать дальше эта фигура.
Послышался необыкновенный шелест, звучащий, точно прибой волн, он пронесся по темным ветвям и обратился сначала в неясные звуки, а потом в довольно внятную речь:
— Фосфор побежден. Очаг огня разгорается на западе! Ночной орел вылетел навстречу пробуждающимся снам!
Тут ворон поднял опущенную голову, взмахнул крыльями и взлетел, каркая, вверх. Фигура высвободила обе руки, одеяние ее упало, и зрителям предстала высокая величественная женщина, одетая в белое платье, ниспадавшее складками, с поясом из блестящих каменьев и с черными, высоко зачесанными волосами. Шея, плечи и руки были обнажены и обнаруживали статное молодое сложение.
— Да это вовсе не старуха, — раздался шепот в рядах зрителей.
Вдруг послышался глухой далекий голос:
— Слышишь ли ты, как плачет и воет вечерний ветер?
Еще более удаленный голос прошептал:
— Жалоба раздается, когда светит светлячок!
Тут в воздухе пронесся ужасный, раздирающий сердце стон. Женщина промолвила:
— Вы, далекие жалобные звуки! Не вырвались ли вы из человеческой груди и потому свободно слились в сильный хор? Но вы должны звучать в воздухе, ибо царствующая на благодатном небе власть, повелевающая вами, есть тоска любви.
Глухие голоса стали сильнее:
— Надежда погибла! Наслаждение тоской любви было надеждой. Тоска любви без надежды — несказанное мучение!
На эти слова женщина вздохнула и вскричала как бы в отчаянии:
— Надежда — это смерть! Жизнь — ужасная игра мрачных сил!
При этих словах у Деодатуса невольно вырвалось из глубины души восклицание: ‘Натали!’
Женщина быстро обернулась и устремила на него искривленное ужасом старушечье лицо с горящими глазами. Затем, бросившись на него с распростертыми руками, она закричала:
— Чего тебе надо? Прочь! Прочь! Убийца за тобой! Спаси Натали!
Ворон тоже полетел сквозь чащу деревьев на Деодатуса, отвратительно каркая:
— Убийство! Убийство!
Охваченный диким ужасом, почти без чувств, бросился Деодатус домой.
Хозяин сказал ему, что во время его отсутствия о нем несколько раз справлялся незнакомый богато одетый господин, причем не называл Деодатуса по имени, но только описывал его наружность. Господин этот оставил записку.
Деодатус взял записку, врученную ему хозяином и адресованную вполне правильно на его имя. В ней стояли следующие слова:
‘Не знаю, чему должен я приписать, неслыханной ли дерзости или легкомыслию, ваше присутствие здесь. Если вы не бесчестный негодяй, как я вынужден о вас думать, то уезжайте немедля из Гогенфлю или будьте уверены, что я сумею найти средство навсегда излечить вас от вашей глупости.
Граф Гектор фон Целис’.
‘Надежда — это смерть, жизнь — ужасная игра мрачных сил’, — пробормотал про себя Деодатус, прочтя эту записку. Он решился не покидать Гогенфлю из-за угроз незнакомого ему человека, которые вполне могли основываться на каком-нибудь недоразумении, и, набравшись мужества, встретить те испытания, которые готовили ему темные силы судьбы. Вся душа его была переполнена тревожным предчувствием, сердце точно хотело выпрыгнуть из груди, его влекло на свежий воздух, вон из комнаты. Наступила уже ночь, когда он, помня об угрозах незнакомого преследователя, взял свои заряженные пистолеты и отправился к Нейдорфским воротам. Он уже вышел в поле, простиравшееся за этими воротами, когда почувствовал, что его кто-то схватил сзади и прошептал на ухо:
— Спеши, спеши! Спаси Натали! Теперь самое время!
Это была старуха, она схватила его и неудержимо потащила за собой. Невдалеке стояла карета, дверцы ее были отворены. Старуха помогла ему войти в нее и сама села туда же.
Он почувствовал, как его обхватили нежные руки, и тихий голос прошептал:
— Мой милый друг! Наконец, наконец-то ты пришел!
— Натали, моя Натали! — вскричал он в ответ вне себя от восторга, бессильно падая в объятия милой.
Карета быстро покатилась. Вдруг в глухом лесу сверкнул яркий свет факела.
— Это они! — вскричала старуха. — Еще шаг вперед, и мы погибли!
Деодатус остановил карету, вышел из нее и тихо направился с пистолетом наизготовку по направлению к мелькавшему факелу, который тотчас же исчез. Он поспешил назад к карете, но остановился как вкопанный, пораженный ужасом при виде мужчины, сказавшего его собственным голосом: ‘Опасность миновала’, и затем севшего в карету.
Деодатус хотел погнаться за быстро помчавшимся экипажем, но выстрел из кустов уложил его на месте.

Глава вторая

Необходимо объяснить благосклонному читателю, что далекое место, откуда старый Амадей Швенди послал своего сына в Гогенфлю, было виллой в окрестностях Люцерны. Городок же Гогенфлю находился в княжестве Рейтлинген, на расстоянии шести или семи часов от Зонзитца, резиденции князя Ремигия.
В Гогенфлю было шумно и весело. В Зонзитце, напротив, господствовала такая тишина, какая встречается только в гернгутерских общинах. Все ходили там тихо, точно на цыпочках, и даже неизбежные ссоры велись полушепотом. Об обычных для княжеской резиденции развлечениях, балах, концертах, спектаклях не было и речи, и если бедные осужденные на скуку жители Зонзитца хотели поразвлечься чем-нибудь подобным, они должны были для того ехать в Гогенфлю. Всякое веселье было изгнано из Зонзитца. Князь Ремигий, когда-то ласковый и жизнерадостный, уже много лет — иные говорили, что лет двадцать, — был погружен в мрачную тихую меланхолию, граничащую с безумием. Он хотел не покидать Зонзитца, но хотел в то же время, чтобы его местопребывание походило на пустыню, в которой мрачное молчание царит над усталостью жить и печалью. Князь соглашался видеть только немногих наиболее доверенных советников и необходимую прислугу, да и те не смели рта раскрыть, если князь их ни о чем не спрашивал. Князь ездил в карете с плотно занавешенными окнами, и никто не должен был ни единым жестом обнаружить, что догадывается о присутствии князя в карете.
О причинах этой меланхолии ходили лишь смутные толки. Насколько было известно, причиной ее послужило таинственное исчезновение жены князя и его сына спустя всего несколько месяцев после того, как вся страна шумно отпраздновала рождение наследного принца. Многие думали, что оба, и мать и ребенок, стали жертвой неслыханного коварства, другие, напротив, утверждали, что сам князь удалил их обоих. Эти последние ссылались в подтверждение своего мнения на то обстоятельство, что одновременно был удален от двора также и граф Терни, — первый министр, пользовавшийся особенной благосклонностью князя. Уверяли, будто князь открыл преступную связь между княгиней и графом и сомневался в законном происхождении родившегося у него сына.
Но все, кто знал княгиню ближе, напротив, были глубоко убеждены, зная чистоту и незапятнанную добродетель, какими отличалась княгиня, что немыслимо, невозможно было допустить, чтобы она совершила такой проступок.
Никто в Зонзитце под страхом строгого наказания не смел вымолвить ни единого слова о исчезновении княгини. Шпионы сновали повсюду, и внезапные аресты тех, кто где-либо, за исключением разве своих комнат, говорил об этом, доказывали, что всех их слышали и подслушивали, даже когда они этого совсем не подозревали. Точно так же никто не смел сказать ни слова о самом князе, о его горе, о его поступках и намерениях, и это тираническое преследование было самым тяжким мучением для жителей небольшой резиденции, поскольку известно, что для них не могло быть более излюбленной темы для пересудов, чем князь и его двор.
Любимым местопребыванием князя была маленькая, примыкающая к самым воротам Зонзитца дача с принадлежащим ей обширным парком.
Однажды князь прогуливался по мрачным, запущенным аллеям этого парка, предаваясь разрывающей сердце тоске, которую он ощущал в груди, как вдруг он услышал поблизости какой-то страшный шум. Непонятные звуки: вопли, стоны и как бы в ответ им писк, хрюканье и затем глухая отрывистая брань, вырывавшаяся под давлением с трудом сдерживаемой ярости, — неслись из отдаленного уголка парка. В гневе, что кто-то осмелился проникнуть к нему в парк вопреки строжайшему приказанию, вышел князь из-за скрывавших его кустов и ему представилось зрелище, способное насмешить самого угрюмого человека. Двое, один длинный и костлявый, как сама чахотка, другой — маленький жирный Фальстаф, одетые в праздничные мещанские платья, предавались самому жаркому кулачному бою. Высокий работал сжатыми кулаками обеих рук, которыми наносил маленькому безжалостно тяжеловесные удары, так что несчастный совершенно не мог сопротивляться и счел за лучшее обратиться в поспешное бегство. Но мужество, кипевшее в его сердце, заставило его, подобно древним парфянам, сражаться, даже отступая. Тогда высокий вцепился обеими руками в волосы противника. Это был неудачный маневр. В руках его остался один парик, и маленький человек стратегически воспользовался облаком пудры, поднявшейся с парика, быстро нагнулся и схватил высокого за ноги так неожиданно и яростно, что тот с пронзительным криком упал на спину. Тогда маленький бросился на своего брата, крепко вцепился в него, ухватил, точно крюком, согнутыми пальцами левой руки галстук противника и стал работать коленями и правым кулаком так беспощадно, что великан, багровый, как вишня, мог испускать только ужасные стоны. Но вдруг ему удалось схватить коротышку своими острыми пальцами за бок и вскочить со всею силой, какую ему придало отчаяние, так что его неприятель был подброшен в вышину, как мяч, и упал прямо у ног князя.
— Негодяи! — закричал князь голосом разъяренного льва. — Собаки! Какой дьявол принес вас сюда! Что вам надо?
Можно себе представить, в каком ужасе оба разъяренные борца вскочили с земли и, подобно несчастным, осужденным грешникам, предстали перед гневным князем, дрожа, трясясь, и не в силах произнести ни одного слова и ни одного звука.
— Вон! — вскричал князь. — Вон отсюда! Я прикажу отодрать вас кнутом, если вы останетесь здесь еще хоть секунду!
Тогда высокий упал перед князем на колени и возопил, полный отчаяния:
— Светлейший князь!.. Милостивый повелитель… Справедливость… Кровь за кровь!
Слово ‘справедливость’ было одним из немногих, которое достигло ушей князя. Он устремил на просителя пристальный взгляд и сказал уже спокойнее:
— В чем дело? Говорите, но воздерживайтесь от всяких глупостей слов и будьте кратки.
Может быть, благосклонный читатель уже догадался, что храбрые бойцы были не кто иные, как славные хозяева ‘Золотого козла’ и ‘Серебряного барана’ из Гогенфлю. Раздражение их друг против друга постоянно возрастало, и так как городской совет не мог примирить их, то они пришли к безумному решению принести самому князю жалобы на все обиды, которые каждый числил за своим конкурентом. Случайно получилось, что оба они вошли в одно время через наружные ворота парка, отворенные им простоватым садовником. Для удобства мы будем обозначать теперь их названиями вывесок гостиниц.
Итак, ‘Золотой козел’, поощренный более милостивым вопросом князя, хотел было приступить к изложению своих жалоб, как вдруг, быть может, вследствие полученных им побоев, задохнулся таким ужасным, удушающим кашлем, что не мог произнести ни слова.
Этим прискорбным случаем тотчас воспользовался ‘Серебряный баран’ и изложил князю весьма красноречиво все обиды, какие причинял ему ‘Золотой козел’, переманивший к себе всех посетителей, принимая в гостинице всевозможных плутов, шарлатанов, фокусников и тому подобный сброд. Он описал затем прорицательницу с ее вороном, рассказал о ее низком ремесле, о предсказаниях, которыми она морочила публику. Последнее обстоятельство явно заинтересовало князя. Он приказал описать наружность женщины от головы до пят и спросил, когда она появилась и где живет. ‘Баран’ выразил мнение, что женщина эта была только лживой полупомешанной цыганкой, которую городскому совету Гогенфлю давно бы следовало арестовать.
Князь устремил сверкающий проницательный взгляд на бедного ‘Барана’, и он тотчас же, как будто ослепленный блеском солнца, принялся неудержимо чихать.
Этим, в свою очередь, воспользовался ‘Золотой козел’, который тем временем справился с кашлем и только выжидал момента, когда ‘Баран’ прервет свою речь. ‘Козел’ объяснил в сладких и кротких словах, что все, что говорил ‘Баран’ о приеме им низкого, подлежащего преследованию полиции сброда, была черная клевета. Напротив, ‘Козел’ принялся превозносить прорицательницу: он сказал, что самые почтенные и знатные господа, величайшие умы Гогенфлю, которых он имел честь ежедневно принимать за своим столом, отзывались о ней как о сверхъестественном существе и считали ее даже за искуснейшую ясновидящую. Между тем у ‘Серебряного барана’ дела шли очень печально. ‘Серебряный баран’ переманил от него одного вежливого, красивого молодого господина, когда он вернулся в Гогенфлю, и на следующую же ночь этот господин подвергся в своей комнате нападению убийц, был ранен пистолетным выстрелом и теперь лежит в безнадежном положении.
Тут ‘Серебряный баран’ забыл в ярости всякую осторожность, всякую почтительность перед князем и закричал, что тот, кто утверждает, будто молодой Георг Габерланд подвергся нападению и был ранен в его комнате, последний из негодяев и мерзавцев, каких только водили в кандалах по улицам. Напротив, полиция Гогенфлю доказала, что в ту же ночь Габерланд выходил через Нейдорфские ворота, что там ему встретилась карета, из которой раздался женский голос: ‘Спаси Натали!’, и что молодой человек вскочил в карету.
— Кто же была эта женщина в карете? — спросил князь строгим голосом.
— Говорят, — начал было ‘Золотой козел’, желая снова вмешаться в разговор, — говорят, что прорицательница…
Но речь застряла в горле ‘Золотого козла’ под гневным взглядом князя, а когда он закричал грозным голосом: ‘Ну, что же дальше?’, — ‘Серебряный баран’, стоявшей вне пределов взглядов князя, продолжал, заикаясь:
— Да, в карете были прорицательница и художник Георг Габерланд… Он получил рану в лесу — это знает весь город… Его подняли в лесу и принесли ко мне рано утром… Он и теперь лежит у меня… Он, наверное, выздоровеет, потому что у меня прекрасный уход, и чужестранец… граф… да, граф Гектор фон Целис…
— Что? Кто? — вскричал князь так, что ‘Серебряный баран’ отступил на два шага. — Довольно, — сказал затем князь суровым, повелительным тоном. — Довольно! Убирайтесь отсюда немедленно вон! У того будет больше посетителей, кто лучше сумеет их принять. И чтобы я больше не слышал о каких бы то ни было несогласиях между вами, иначе я прикажу городскому совету сорвать вывески с ваших домов, а вас самих изгнать за пределы Гогенфлю!
После этого краткого энергичного внушения князь повернулся к ним спиной и вскоре исчез в роще.
Гнев князя успокоил взволнованных соперников. Сокрушенные до глубины души горестно взглянули друг на друга ‘Серебряный баран’ и ‘Золотой козел’, и слезы градом полились из их глаз. Одновременно воскликнув: ‘О милый кум!’, — бросились они друг другу в объятия. ‘Золотой козел’ крепко обнял ‘Серебряного барана’, и оба недавние соперника проливали горючие слезы на траву, тихо рыдая от горя на груди друг у друга. Это была трогательная картина!
Впрочем, эта патетическая сцена, по-видимому, не особенно понравилась двум поспешившим сюда же княжеским егерям, которые без долгих рассуждений взяли за шиворот ‘Серебряного барана’ и ‘Золотого козла’ и грубо вытолкали их взашей за ворота парка.

Глава третья

Долго, долго я скитался
По полям и по лугам…
Но мечте зачем вверялся?
Ей обманут, предавался
Я отчаянья слезам.
Ах, пройдут ли эти муки,
Что в груди моей живут:
Горечь слез, тоска разлуки,
Иль ко мне веселья звуки
Никогда не снизойдут?
Жить могу ли в ожиданьи,
Что взойдет моя звезда?
Иль напрасны все мечтанья,
И само шепнет страданье,
Где найду ее, когда?
Только ею восхищенный,
Лишь для ней хочу я жить…
И увы! — лишь в грезе сонной
На нее свой лик влюбленный
Суждено мне устремить.
Прочь бегут ночные тени
И уносят милый сон…
Я опять в стране мучений,
Где и друга утешений,
Как бальзама, я лишен.
Эту песню, сочиненную художником Георгом Габерландом, тихо пел про себя его друг гравер Бертольд, лежа на пригорке под деревом и срисовывая в свой альбом эскизов часть деревни, видневшейся ему в глубине долины.
При последних стихах песни слезы брызнули из его глаз. Он живо вспомнил о своем друге, вспомнил, как рассеивал его мрачное, безутешное настроение, в которое художник впал с некоторого времени, веселой шуткой или живым разговором об искусстве. А теперь какое-то таинственное бедствие надолго разлучило друзей.
— Нет, — вскричал Бертольд, вскакивая и собирая свои кисти и краски, — нет, ты не должен быть лишен утешений друга, мой милый Георг. Вперед — я отыщу и не покину тебя, пока не увижу спокойным и счастливым!
И он поспешил в деревню, которую оставил всего несколько часов тому назад, чтобы оттуда направиться в Гогенфлю.
Было воскресенье, день клонился к вечеру, и поселяне спешили в корчму. В это время через деревню проходил странно одетый человек, насвистывая веселый марш на свирели, укрепленной у него за пазухой, и ударяя в барабан, висевший перед ним. За ним шла старая цыганка, энергично звонившая в треугольник. Сзади медленно и задумчиво тащился осел, нагруженный двумя корзинами, на которых сидели две маленькие забавные обезьянки, кривляясь и толкая друг друга. Временами неизвестный прекращал игру на инструментах и принимался петь странную песню, к которой цыганка, привскакивая порой, присоединяла звенящие ноты. Так как осел, со своей стороны, сопровождал это пение своим естественным жалобным ревом, а обезьянки тоже визжали, то можно себе представить, какой веселый хор образовывало все это сборище.
Все внимание Бертольда привлек к себе молодой человек, ибо он без сомнения был молод, несмотря на то, что лицо его было ужасно разрисовано всевозможными красками и обезображено большим докторским париком, на котором сидела маленькая шапочка, обшитая галуном. На нем был надеты — потертый красный бархатный сюртук с большими, шитыми золотом обшлагами и открытым отложным воротником, черные шелковые панталоны по последней моде и башмаки с большими пестрыми бантами, сбоку висела изящная рыцарская шпага.
Он корчил смешные гримасы и подпрыгивал потешными скачками, так что крестьяне, глядя на него, неудержимо смеялись, но Бертольду все это представлялось лишь безобразными выходками полупомешанного, но между тем безумец, когда он разглядел его внимательнее, возбудил в нем какую-то симпатию — Бертольд сам не мог объяснить, почему.
Наконец этот странный человек остановился посередине площади перед корчмой и забил на барабане длинную энергичную дробь. По этому знаку поселяне образовали большой круг, и незнакомец объявил, что он сейчас даст перед достопочтенной публикой представление, лучше и величественнее которого никогда не видели самые влиятельные господа и вельможи.
Цыганка замешалась между тем в толпу и с шутовскими прибаутками и жестами продавала нитки кораллов, бантики, образки и тому подобные вещи или гадала по руке то той, то другой девушке, рассказывая о женихе, свадьбе или крестинах, чем заставляла краснеть ту, которой гадала, а остальных — пересмеиваться и улыбаться.
Молодой человек распаковал свои ящики, построил подмостки и покрыл их небольшим пестрым ковриком. Бертольд смотрел за приготовлениями к кукольной комедии, которая затем и была разыграна на обыкновенный итальянский манер. Пульчинелло как всегда выказал энергию и держался бодро, несмотря на угрожавшие ему опасности, которых он счастливо избегал, и в конце концов одержал победу над своими врагами.
Комедия, казалось, кончилась, когда вдруг сам хозяин театра, исказив лицо страшной гримасой, просунул его между кукол и устремил неподвижные глаза прямо на зрителей. Пульчинелло с одной стороны, а доктор с другой казались сильно испуганными появлением головы великана, но затем пришли в себя и стали внимательно рассматривать ее сквозь очки, ощупывая нос, рот, лоб, до которого едва могли дотянуться, и завели глубокомысленный ученый спор о свойствах головы и о том, какому туловищу могла она принадлежать, и вообще, можно ли было допустить существование принадлежащего ей тела. Доктор высказывал самые сумасбродные гипотезы, Пульчинелло, напротив, проявил много здравого смысла, и его предположения отличались веселостью. В конце концов оба согласились на том, что так как они не могут представить себе тела, могущего принадлежать этой голове, то его и вовсе нет, но доктор думал при этом, что природа, создавая этого великана, воспользовалась риторической фигурой синекдохой, в силу которой часть может обозначать целое. Пульчинелло же, напротив, думал, что голова эта была просто несчастливцем, у которого от долгих дум и праздных мечтаний вовсе утратилось тело и который вследствие совершенного отсутствия кулаков мог обороняться от затрещин и щелчков по носу только одними ругательствами.
Бертольд скоро заметил, что тут звучала не просто шутка для развлечения праздных зрителей, но что сквозь нее просвечивал мрачный дух иронии, встававшей из глубины раздвоенной натуры. Это показалось ему невыносимым в том веселом настроении, в котором он был, и он отошел к корчме, где выбрал себе уединенное местечко, и велел принести скромный ужин.
Вскоре услышал он издалека звуки барабана, флейты и треугольника. Толпа устремилась к корчме. Представление было кончено.
В ту минуту, как Бертольд собрался уходить, к нему кинулся с громким возгласом: ‘Бертольд, милый Бертольд!’ — сам безумный хозяин кукольного театра. Он сбросил парик с головы и наскоро смыл с лица краску.
— Как, Георг?! Возможно ли? — пробормотал Бертольд, окаменев, как статуя.
— Что с тобой? Или ты меня не узнаешь? — спросил Георг Габерланд с удивлением.
Бертольд отвечал, что так как он не верит в привидения, то не может сомневаться в том, что, действительно, видит своего друга, но что совершенно не понимает, как мог он очутиться здесь.
— Разве ты, — продолжал далее Бертольд, — не приходил согласно нашему уговору в Гогенфлю? Разве не встретил я тебя там? Разве не случилось у тебя что-то странное с таинственной женщиной в гостинице ‘Золотой козел’? Разве эта незнакомка не хотела с твоей помощью увезти девицу, называвшуюся Натали? Разве ты не был ранен в лесу пистолетным выстрелом? Разве я не расстался с тобой с тяжелым сердцем в то время, как ты, обессиленный, раненый, лежал в постели? Разве ты не рассказывал мне об удивительном приключении, о графе Гекторе фон Целисе?
— Остановись, ты пронзаешь мое сердце раскаленным кинжалом! — вскричал Георг в отчаянном горе. — Да, — продолжал он затем уже спокойнее, — да, дорогой брат Бертольд, теперь для меня уже совершенно ясно, что существует второй ‘я’, мой двойник, который меня преследует, который проживает за меня мою жизнь и который похитил у меня Натали.
И, умолкнув в полном отчаянии, Георг опустился на скамью.
Бертольд сел возле него и тихо пропел, нежно пожав руку своему другу:
Друг мой! Друга утешений
Ты не должен быть лишен!
— Я, — ответил Георг, утирая слезы, которые текли из его глаз, — я вполне понимаю тебя, мой милый Бертольд! Это нехорошо с моей стороны, что я не раскрыл тебе своей груди и давно не сказал тебе всего, всего. Что я люблю — об этом ты давно мог догадаться. История этой любви так проста, так обыденна, что мы можем прочесть ее в любом самом посредственном романе… Я художник, и потому вполне естественно, что я смертельно влюбился в прекрасную молодую девушку, с которой писал портрет. Это случилось во время моего последнего пребывания в Страсбурге, в моем провиантском магазине, как я его называю, потому что там я занимаюсь главным образом писанием портретов. Я приобрел там славу необыкновенного портретиста, который чуть ли не крадет лица прямо из зеркала и переносит их на свои миниатюры. Поэтому одна пожилая дама, содержавшая в Страсбурге пансион для девиц, явилась однажды ко мне и пригласила меня рисовать портрет с одной воспитанницы для ее далеко живущего отсюда отца. Я увидел Натали и написал ее портрет, и — о вы, святые силы, — судьба моей жизни была решена. Но вот что, брат мой, Бертольд, было здесь необыкновенного! Слушай, так как тут есть нечто весьма замечательное. Узнай же, что с самой ранней юности в моих мечтах и снах носился предо мною образ небесной женщины, которой принадлежала вся моя любовь и все мои чувства. В самых первых моих картинах, так же как и в более зрелых произведениях, я изображал мое видение. И Натали оказалась этим самым видением. Не правда ли, это удивительно, Бертольд. Должен ли я досказывать, что та искра, которая зажгла любовь во мне, попала и в Натали, и что мы виделись с ней тайком? Но счастье любви проходит скоро!.. Приехал отец Натали, граф Гектор фон Целис, портрет его дочери необыкновенно понравился ему, и он пригласил меня написать портрет с него самого. Когда граф меня увидел, его охватило ужасное волнение, похожее даже на смущение. Он расспросил меня с удивительной робостью обо всех обстоятельствах моей жизни, а потом скорее закричал, чем проговорил, страшно сверкая глазами, что он не хочет, чтобы я писал с него портрет, но что я, как искусный художник, должен немедленно ехать в Италию. Он предлагал мне даже денег, если бы я в них нуждался!.. Но мог ли я уехать, мог ли я бросить Натали? С помощью потайных лестниц и подкупленной горничной я тайно увиделся с ней еще раз. Я нежно обнимал ее, когда вошел граф. ‘А! Мое предчувствие уже оправдалось!’ — вскричал он в ярости и бросился на меня с обнаженным стилетом. Увернувшись от удара, я оттолкнул его и убежал. На другой день граф и Натали исчезли бесследно… Вскоре после этого я встретился со старой цыганкой, с которой ты сегодня видел меня. Она предсказала мне столько невероятного, что я сначала не хотел обращать на нее никакого внимания и думал продолжать свой путь. Тогда она сказала мне тоном, пронзившим все мое существо: ‘Георг, дитя моего сердца, неужели ты забыл Натали?’ Было ли тут замешано колдовство или нет, но для меня было довольно того, что старуха знала о моей любви, знала, как все происходило, уверяла меня, что мне удастся с ее помощью обладать Натали, и назначила мне свидание в Гогенфлю, где я должен был найти ее, хотя совсем под другой личиной. Теперь, Бертольд, позволь мне рассказывать не так подробно о том, что было дальше — это еще слишком волнует меня… Навстречу мне катится карета… Она все ближе и ближе. Но вот показалась стража. Боже мой, раздается из кареты голос — голос Натали! ‘Спеши, спеши!’ — зовет другой голос, стража бросается в сторону. ‘Опасность миновала’, говорю я сам себе и бросаюсь в карету. В то же мгновение раздается выстрел, но мимо. Предчувствие не обмануло меня — в карете была Натали и старая цыганка. Она сдержала свое слово…
— Счастливый Георг, — произнес Бертольд.
— Счастливый? — переспросил Георг, залившись диким смехом. — Ха, еще в лесу задержала нас полиция. Я выскочил из кареты, цыганка за мной, схватив меня с необычайной силой и увлекая в густую чащу. Натали была потеряна! Я был вне себя от ярости, но цыганка успокоила меня, доказав, что сопротивление было невозможно, но что надежда еще не потеряна. Я слепо вверился ей, и то, что ты теперь видишь, я сделал по ее совету и по ее плану, чтобы избежать преследования врага, ищущего моей смерти.
В это мгновение вошла старая цыганка и сказала хриплым голосом:
— Георг, уже светят светлячки! Пора идти за горы.
Бертольду показалось, что старуха просто разыгрывает глупую комедию перед Георгом, которого она заманила, чтобы с помощью его игры получше выманивать деньги у публики.
Гневно набросился он на старуху, объявил ей, что он лучший друг Георга и ни за что более не потерпит, чтобы тот пожертвовал своим искусством ради низкого бродяжничества и плоских комедий. Георг должен идти с ним в Италию. Затем Бертольд спросил цыганку, какие права имеет она на преданного ему друга.
Тут старуха выпрямилась, черты лица ее стали благороднее, глаза засверкали мрачным огнем, точно все существо ее стало олицетворением достоинства и гордости, и сказала твердым, звучным голосом:
— Ты спрашиваешь, каковы мои права на этого юношу? Тебя я хорошо знаю — ты гравер Бертольд, ты его друг, а я… о святые силы!.. я — его мать!
С этими словами она обняла Георга и бурно прижала к груди, но вдруг судорожно задрожала и оттолкнула его от себя. Лицо ее изменилось, изнуренная, полубесчувственная, опустилась она на скамью и слабо стонала, укутывая лицо широким платком, который был на нее наброшен.
— Не смотри на меня, Георг, так страшно. Зачем ты вечно попрекаешь меня моим преступлением! Ты должен уйти, забыть…
— Мать моя! — вскрикнул Георг, бросаясь к ногам цыганки. Она еще раз обняла его, не в состоянии уже произнести ни слова. Казалось, она засыпала. Но вдруг она снова поднялась и сказала хриплым голосом так, как говорят цыганки:
— Георг, уже светят светлячки! Пора нам идти за горы.
С этими словами она медленно ушла. Георг молча бросился на грудь своего друга, который тоже от удивления, граничащего с ужасом, не мог произнести ни слова.
Вскоре затем Бертольд услышал звуки барабана, свист свирели, звон треугольника, ужасное пение, крик осла, завывание обезьянок и шум бежавшего вслед народа. Наконец все замолкло, стихнув вдали…

Глава четвертая

Лесничие, рано утром обходившие лес, нашли молодого Деодатуса Швенди, плавающим без чувств в собственной крови. Водка, которую они имели при себе в охотничьих флягах, помогла привести его в чувство. Затем они перевязали ему как умели рану на груди, усадили в карету и отправили в Гогенфлю, в гостиницу ‘Серебряный Баран’.
Выстрел только слегка задел грудь, пуля даже не осталась в ране, и хирург объявил, что никакой опасности для жизни не предвидится и что только испуг и ночной холод привели Швенди в состояние сильного истощения. Впрочем, укрепляющие средства должны были побороть и эти болезненные явления.
Если бы Деодатус не ощущал боли в ране, то все необычайное происшествие, пережитое им, казалось бы ему только сном. Теперь же он был убежден, что та тайна, о которой отец говорил ему в загадочных фразах, начала раскрываться, но между ним и ней стало третье враждебное ему существо, готовое уничтожить все его надежды. Этим враждебным существом, по-видимому, был не кто другой, как художник Георг Габерланд, отличавшийся таким сходством с ним, что Деодатуса всюду принимали за него.
— А что, — говорил он сам себе, — как Натали, чудный сон моей любви, проходивший через всю мою жизнь как сладкое предчувствие, принадлежит только ему, незнакомому мне двойнику, моему второму ‘я’, что если он ее у меня похитит, если все мои желания и надежды останутся неисполненными?
Деодатус забылся в печальных размышлениях, ему казалось, что все более и более плотные завесы скрывали от него будущее, предчувствие говорило ему, что ему следовало надеяться только на случай, который раскроет тайну, вероятно, очень роковую и ужасную, потому что отец его, старый Амадей Швенди, не смел открыть ее сам.
Едва хирург покинул больного Деодатуса и он остался один, как дверь отворилась и вошел высокий, закутанный в плащ человек. Когда он его сбросил, Деодатус тотчас признал в нем незнакомца, встретившегося с ним на лугу близ гостиницы ‘Золотой Козел’. Деодатус догадался, что он же, вероятно, написал ему и непонятную записку, подписанную именем графа Гектора фон Целиса. Это был он.
Граф, по-видимому, старался смягчить свойственный ему мрачный, суровый взгляд и заставлял себя принять более дружеский вид.
— Вероятно, — так начал он, — вероятно, вам странно видеть меня здесь, господин Габерланд, и, вероятно, вы еще более удивитесь, когда я вам скажу, что я пришел предложить вам мир и союз при условии, что вы согласитесь…
Деодатус прервал графа, горячо уверяя, что он вовсе не художник Георг Габерланд, что здесь кроется какое-то несчастное недоразумение, которое, по-видимому, ввергло его в целый ряд самых таинственных приключений. Граф пристально посмотрел ему в лицо пристальным не без лукавства взглядом и спросил:
— Но вы же хотели, господин Швенди, или господин Габерланд, или — как еще иначе будет вам угодно назваться — увезти Натали?
— Натали, о Натали! — вздохнул Деодатус из глубины души.
— Охо-хо, — произнес граф с горькой усмешкой, — и вы очень любите Натали?
— Больше, — ответил Деодатус, снова падая от слабости в постель, — больше жизни. И она будет моей, должна быть моей, недаром в глубине души пламенеет надежда и желание.
— Какая неслыханная дерзость! — вскричал граф в ярости. — Впрочем, зачем же я? — сказал он, тотчас, сдерживаясь и с трудом превозмогая гнев. Затем, после минутного молчания, граф продолжал с деланным спокойствием: — Благодарите ваше теперешнее состояние за то, что я щажу вас. В любых других обстоятельствах я бы нашел права, на основании которых вас можно было бы уничтожить. Но я хочу теперь только того, чтобы вы мне сейчас же сказали, каким образом вам удалось увидеть Натали здесь, в Гогенфлю?
Тон, каким граф произнес эти слова, вызвал в Деодатусе Швенди нежелание отвечать. С трудом поборов слабость, он привстал и сказал твердым голосом:
— Только одно право наглости, действительно осуществленное вами, могло позволить вам ворваться в мою комнату и надоедать мне вопросами, на которые я не хочу отвечать. Вы мне совершенно незнакомы, никогда у меня не было никаких дел с вами и Натали, о которой вы говорили, знайте же, что она — только небесное видение, живущее в моем сердце. Ни в Гогенфлю и вообще ни в каком другом месте не видели мои телесные очи ее, которая… Впрочем, это святотатство — говорить с вами о тайнах, хранимых в глубине моей души.
Граф, казалось, колебался между удивлением и сомнением и едва слышно шептал:
— Вы никогда не видели Натали? А когда вы писали с нее портрет? Как же тогда этот Габерланд… этот Швенди?..
— Довольно, — вскричал Деодатус. — Довольно! Уходите прочь, у меня нет ничего общего с тем темным духом, который вовлекает меня в безумное недоразумение и толкает на смерть. Существуют законы, охраняющие от коварного убийства из-за угла — вы понимаете меня, граф?
И с этими словами Деодатус позвонил в колокольчик. Граф стиснул зубы и смерил Деодатуса страшным взглядом.
— Берегись, — сказал он. — Берегись, мальчик. У тебя несчастливое лицо. Смотри, оно может не понравиться кому-нибудь другому так же, как и мне.
Дверь отворилась, и в комнату вошел маленький господин с золотой табакеркой, которого благосклонный читатель уже знает как городского советника, сидевшего в гостинице ‘Золотой Козел’ и очень умно и тонко рассуждавшего за обедом.
Граф бросился к двери с угрожающим Деодатусу жестом так стремительно, что маленький советник и его спутник посмотрели на него с удивлением.
За советником шел невысокий кривобокий человечек, несший под мышкой кипу бумаг, а за ним выступали двое городовых стражников, которые тотчас же стали у двери на часах.
Советник приветствовал Деодатуса с официальным видом, человечек с трудом притащил к постели стол, положил на него бумагу, достал из кармана письменный прибор, вскарабкался на придвинутый стул и уселся, приготовясь писать с пером в руке и уставясь в выжидательной позе на советника. Последний между тем поставил себе стул вплотную к постели Деодатуса.
Тот, крайне недовольный, ждал, что из этого в конце концов выйдет. Наконец советник начал следующую патетическую речь:
— Господин Габерланд, или господин Швенди, так как вам, милостивый государь, который лежит теперь передо мною в постели, почему-то нравится носить два различных имени, невзирая на то, что это роскошь, какой не может потерпеть самое снисходительное правительство. Но, я надеюсь, что вы теперь, когда высокомудрый городской совет уже сам все разузнал самым точным образом, не будете затягивать вашего ареста излишним запирательством. С этого момента вы арестованы, что вы можете понять по приставленному в вашей комнате караулу из верных и почтенных городских стражей…
Деодатус спросил с удивлением, в каком преступлении он мог обвиняться и какое право имеют задерживать его, путешествующего иностранца.
На это советник возразил, что Швенди нарушил недавно изданный всемилостивейшим государем и князем закон о дуэлях, так как, что вполне очевидно, он дрался в лесу на дуэли, это подтверждалось найденным в его кармане пистолетом. Теперь Швенди предлагалось немедля назвать своего противника и присутствовавших при дуэли секундантов, а также подробно рассказать, как все происходило.
Тут Деодатус заявил очень твердо и спокойно, что дело идет не о дуэли, а о злодейском покушении на его жизнь и что обстоятельства, неясные для него самого и которые должны быть еще менее понятны для высокомудрого совета, завлекли его помимо его сознательного желания в лес. Угрозы одного совершенно незнакомого ему лица побудили его на всякий случай вооружиться, и высокомудрый совет сделал бы гораздо лучше и выполнил бы возложенные на него обязанности охранять покой и порядки гораздо полнее, если бы вместо того, чтобы на основании беспочвенных догадок производить арест и расследование, занялся преследованием убийцы.
На этом Деодатус и продолжал стоять, несмотря на то, что советник расспрашивал его о том о сем, когда же советник захотел узнать больше подробностей о его жизни, Деодатус сослался на свой паспорт, который если не возбуждает никаких основательных подозрений в подложности, должен вполне удовлетворить высокомудрый совет.
Советник утирал пот, выступивший на лбу крупными каплями. Маленький секретарь уже неоднократно обмакивал громадные гусиные перья в чернильницу и снова их вытаскивал, бросая на советника взгляды, умолявшие дать материал для писания. Но тот, казалось, бесплодно искал слова. Тогда секретарь сам смело написал и прочел хриплым голосом:
— Произведено в Гогенфлю такого-то числа. По приказанию местного высокомудрого совета, нижеподписавшийся уполномоченный…
— Верно, — вскричал советник, — верно, любезный Дросселькопф, верно, мой божественный актуариус, нижеподписавшийся уполномоченный… нижеподписавшийся уполномоченный, которым являюсь я, постановил…
Но, по-видимому в небесном совете было решено, что нижеподписавшийся уполномоченный не исполнит своего долга и не подпишет постановления и что Деодатус будет освобожден от злополучного ареста.
Как раз в эту минуту вошел офицер княжеской гвардии в сопровождении хозяина гостиницы, которого он расспрашивал о том, как заметил Деодатус, действительно ли последний был тем самым молодым человеком, которого ранили в лесу. Когда хозяин подтвердил это, офицер приблизился к постели Деодатуса и объявил с изысканной любезностью, что ему приказано немедленно доставить господина Георга Габерланда к князю в Зонзитц. Он надеялся, что состояние здоровья раненого не помешает ему совершить этот путь, но, впрочем, будут приняты все меры к тому, чтобы поездка не могла причинить вреда, — во время нее при раненом неотлучно будет находиться лейб-хирург самого князя.
Советник, выведенный из затруднительного положения, от которого его бросило в пот, подошел с сияющим лицом к офицеру и спросил его с почтительным поклоном, не следовало ли бы, в видах большей безопасности, наложить на арестанта оковы. Но офицер посмотрел на него с изумлением и спросил, не рехнулся ли не в меру ревностный советник и кого он принимает за арестанта. Князь хотел сам поговорить с господином Габерландом, чтобы выяснить все обстоятельства происшествия, столь разгневавшего князя. Он никак не мог понять, каким образом в его стране и так близко от Гогенфлю могло произойти такое возмутительное событие, и намеревался привлечь к строгой ответственности власти, на которых лежала обязанность охранять спокойствие и безопасность граждан.
Можно представить, какой холод разлился по всему телу толстого советника, маленький же секретарь свалился от страха под стул и мог лишь жалобно стонать оттуда, уверяя, что он только несчастный актуариус и только потому никогда не высказывал сомнений в высокомудрости городского совета, которые таил в глубине своей души, что за это могло жестоко достаться.
Деодатус заявил, чтобы устранить всякие недоразумения, что он вовсе не художник Габерланд, на которого он только очень похож, в чем он достаточно и самым наглядным образом мог убедиться в последнее время, но что его звали Деодатусом Швенди и что он приехал из Швейцарии. Офицер подтвердил, что здесь речь шла вовсе не об имени, так как князь хотел говорить именно с молодым человеком, раненным в лесу. На это Деодатус ответил, что в таком случае он именно то лицо, о котором говорил князь и что, так как рана его незначительна, он чувствует себя в силах отправиться в Зонзитц. Лейб-хирург князя засвидетельствовал это, и Деодатуса тотчас усадили в удобную карету князя и повезли в Зонзитц.
Весь Гогенфлю был в волнении, когда Деодатус ехал по улицам города, и удивлению не было конца, так как еще не слыхано было, чтобы князь приглашал в Зонзитц чужестранца. В такой же мере, если не больше, удивлялись жители Гогенфлю при виде двух в течение долгих лет смертельно враждовавших кумовьев, хозяев ‘Золотого Козла’ и ‘Серебряного Барана’, которые стояли вместе посередине улицы и не только дружелюбно между собой разговаривали, но даже доверчиво шептали друг другу что-то на ухо.
Благосклонный читатель уже знает, каким образом ‘Золотой Козел’ и ‘Серебряный Баран’ помирились, теперь же оба нашли благотворное основание для своей возникающей дружбы в одинаково пожиравшем их обоих любопытстве узнать, кто же был незнакомец, с которым случилось столько необычайных происшествий.

Глава пятая

Гроза быстро унеслась за горы, и только издали доносились затихавшие раскаты грома. Заходящее солнце отсвечивало багровым светом сквозь темные кусты, которые, отряхивая тысячи блестящих капель, с наслаждением купались в волнах влажного вечернего воздуха. На обсаженной ивами площадке парка, расположенного близ Зонзитца и знакомого уже благосклонному читателю, неподвижно стоял князь со сложенными на груди руками и смотрел в лазурь безоблачного неба, как бы желая вымолить у него обратно все погибшие надежды и всю свою протекшую в горестях и тоске жизнь. В это время из-за деревьев появился тот самый офицер гвардии, которого князь посылал в Гогенфлю. Князь подозвал его с недовольным видом и приказал немедленно привести молодого человека, о прибытии которого ему было доложено, причем, если он не может идти, его могут принести на носилках. Приказания эти были тотчас же исполнены.
При виде Деодатуса князь пришел в сильнейшее волнение и невольно из уст его вырвались слова:
— О Боже!.. Я это чувствовал… Да, это он!
Деодатус медленно поднялся и хотел подойти к князю с выражением почтения.
— Сидите, сидите! — закричал князь. — Вы еще слабы, утомлены. Ваши раны, быть может, гораздо опаснее, чем вы думаете. Мое любопытство ни в коем случае не должно причинять вам вред. Пусть принесут сюда два кресла!
Все это князь произнес в волнении, запинаясь, заметно было, что он с трудом сдерживал бурю, бушевавшую в его груди.
Когда принесли кресла и по приказанию князя Деодатус пересел в одно из них, а все посторонние удалились, князь продолжал ходить взад и вперед большими шагами. Затем он остановился перед Деодатусом и устремил на него взгляд, в котором отражалось пожирающее его сердце горе и глубочайшее отчаяние, затем все эти чувства точно вновь потонули в пламени быстро загоревшегося гнева. Казалось, что невидимая враждебная сила снова встала между князем и Деодатусом, и полный ужаса, даже отвращения, князь отскочил назад и опять зашагал еще скорее взад и вперед, лишь украдкой взглядывая на юношу, который все более и более дивился, не зная, когда же и чем кончится эта сцена, тревожившая его сердце.
Наконец князь стал как бы привыкать к виду Деодатуса и сел в кресло, полуобернувшись к нему, он казался совершенно расстроенным и проговорил задыхающимся, едва слышным голосом:
— Вы, милостивый государь, чужестранец. Вы посетили мою землю в качестве путешественника. Какое может быть дело, скажете вы, чужеземному князю, по земле которого я путешествую, до обстоятельств моей жизни. Но вы, может быть, не знаете, что существуют особые обстоятельства, в некотором роде тайные связи… Впрочем, довольно. Поверьте моему княжескому слову, что меня побуждает не простое детское любопытство и тем менее какой-нибудь тайный умысел, но я хочу, я должен все знать!
Последние слова князь произнес гневно, порывисто приподнимаясь с кресла. Но вскоре, как бы одумавшись и сдержавшись, он снова сел и сказал так же мягко, как и раньше:
— Доверьтесь мне вполне, молодой человек, не умолчите ни об одном обстоятельстве вашей жизни, расскажите мне подробно, откуда и как попали вы в Гогенфлю и какое отношение то, что встретило вас в Гогенфлю, имеет к более ранним событиям вашей жизни. Особенно же хотел бы я знать, как вы с прорицательницей…
Князь запнулся, но затем продолжал, словно успокаивая сам себя:
— Это самая пустая, обыкновенная вещь, но тут наваждение или исчадие ада, или… Однако, говорите же, молодой человек, говорите свободно, не утаивая и не упус…
Тут князь снова хотел порывисто вскочить с места, но тотчас раздумал и не докончил даже начатого слова.
По глубокому волнению, которое князь напрасно пытался подавить, Деодатус легко мог заключить, что речь шла о тайне, в которой был замешан сам князь и которая для него могла быть в том или ином отношении опасна. Со своей стороны, Деодатус не находил никаких оснований не удовлетворять желания князя и начал рассказ со своего отца, с отроческих и юношеских лет, с одинокого пребывания в Швейцарии. Далее он упомянул о том, как отец послал его в Гогенфлю и сказал при этом таинственные и значительные слова о том, что здесь Деодатус переживет решительный момент всей своей жизни и что здесь он сам совершит поступок, который решит всю его участь. Подробно рассказал Деодатус далее все, что с ним случилось в Гогенфлю с прорицательницей и с графом.
Несколько раз князь выражал живейшее удивление и даже вскочил, словно в испуге, когда Деодатус назвал имена Натали и графа Гектора фон Целиса.
Деодатус окончил свой рассказ, а князь все еще молчал, поникнув головой в глубоком раздумьи. Затем он вскочил, бросился к Деодатусу и вскричал:
— Ах, нечестивец! Он хотел пронзить это сердце пулей, хотел убить последнюю мою надежду, уничтожить тебя, тебя, моего…
Поток слез заглушил слова князя, и он в отчаянии и горе заключил Деодатуса в объятия и горячо прижал его к груди.
Но затем князь вдруг отодвинулся назад в ужасе и вскричал, потрясая кулаками:
— Прочь, прочь, змея, желающая вползти в мою грудь, прочь! Ты, дьявольское наваждение, не смеешь убивать мои надежды, не смеешь губить мою жизнь!
И тогда вдали раздался странный глухой голос:
— Надежда — смерть, жизнь — игралище темных сил. — И черный ворон, каркая, вылетел из кустарников. Князь без чувств упал на землю. Деодатус, слишком слабый, чтобы самому привести его в чувство, громко позвал на помощь. Лейб-медик застал князя пораженным нервным ударом и в опасном состоянии. Деодатус, не отдавая себе отчета, какое непостижимое болезненное чувство сожаления охватило его, стал на колени перед носилками, на которые положили князя, и поцеловал его слабо повисшую руку, обливая ее горячими слезами. Князь пришел в себя, его мертвенно неподвижные глаза снова обрели способность видеть. Он заметил Деодатуса, махнул на него рукой и сказал трясущимися губами едва слышно: ‘Прочь, прочь’.
Деодатус, находился под сильным впечатлением от происшествия, потрясшего его до глубины души, и чувствовал, что близок к обмороку, его состояние также было найдено врачом настолько серьезным, что было бы неблагоразумно отвозить его назад в Гогенфлю.
Врач думал, что хотя князь и выразил желание, чтобы молодой человек удалился, но на первое время его можно было бы поместить в дальнем флигеле княжеской дачи, поскольку нечего было опасаться, что князь, которому еще долгое время нельзя будет выходить из комнаты, заметит пребывание Деодатуса у себя на даче. Деодатус, утомленный до того, что был уже не способен выражать ни своих желаний, ни протестов, позволил оставить себя в Зонзитце.
И раньше во дворце князя все было тихо и печально, теперь же по случаю болезни царствовала гробовая тишина, и Деодатус мог убедиться в том, что кроме него на даче есть люди, только когда слуга являлся к нему для оказания необходимых услуг да хирург навещал для осмотра его раны. Это монастырское одиночество оказалось очень благотворным для пережившего столько волнений Деодатуса, и он считал дачу князя почти за убежище, в котором он спасся от угрожавшей ему таинственной опасности.
К этому надо добавить, что незатейливая, но уютная и удобная обстановка двух маленьких комнат, в которых поместили Деодатуса, а еще более величественный вид, открывавшийся из окон, оказали крайне благоприятное действие на его измученную душу и помогли рассеять мрачное настроение. Каждый день он любовался расстилавшейся перед ним частью парка, в конце которого на холме виднелись развалины старого замка. За ними возвышались голубые вершины отдаленных гор.
Деодатус воспользовался временем, когда стал чувствовать себя лучше и хирург разрешил ему занятия, чтобы подробно описать своему отцу все, что случилось с ним до последней минуты. Он заклинал отца не молчать о том, что должно было случиться с ним в Гогенфлю, и разъяснить ему положение дел, чтобы Деодатус мог разобраться в своем положении и приготовиться против коварства неведомого ему врага.
От старого разрушенного замка, развалины которого Деодатус видел из своего окна, уцелела почти нетронутой небольшая часть главного здания. Эта часть заканчивалась крытым балконом, висевшим легко и свободно, наподобие ласточкина гнезда, над обрушившейся стеной. Возле балкона, как удалось Деодатусу разглядеть в подзорную трубу, росли кусты, гнездившиеся в расщелинах камней, образуя природную кровлю из зелени, на вид очень красивую. Деодатусу казалось, что на балконе этом можно было бы жить, трудно только было попасть в него по разрушенным лестницам. Тем более удивился Деодатус, когда однажды ночью он ясно заметил из своего окна свет на балконе, исчезнувший затем через час. Свет этот с тех пор замечал Деодатус и в последующие ночи, и легко можно понять, что юноша, окруженный глубокими тайнами, увидел и в этом явлении нечто, связанное со своей судьбой.
Деодатус поделился открытием с хирургом, тот, впрочем, выразил мнение, что появление света на балконе замка могло объясняться каким-нибудь весьма простым и естественным образом. В уцелевшей части замка и в подвальном этаже было отведено несколько комнат для лесничего, смотревшего за княжеским парком. И так как, насколько хирург мог убедиться при осмотре развалин, на балкон нельзя было или, по крайней мере, было небезопасно взобраться, то, возможно, какие-нибудь молодые люди забирались туда сверху по крыше и проводили там свои вечера, уверенные, что им никто не вздумает мешать.
Деодатус остался недоволен таким объяснением и нетерпеливо ждал случая проникнуть в развалины замка.
Наконец врач позволил ему гулять по парку во время сумерек, причем он должен был избегать тех мест, которые были видны из окон комнат больного князя. А тот к этому времени уже настолько оправился, что мог сидеть у окна и смотреть в него. Деодатус не должен был попадаться ему на глаза, отличавшегося острым зрением, и он покорился этому без споров.
Как только Деодатус получил разрешение врача на прогулки, он отправился к развалинам замка. Там встретил он лесничего, который, увидев его, очень удивился, и, когда Деодатус подробно ему рассказал, как он попал сюда, лесничий заявил, что господа, поселившие Деодатуса без ведома князя на даче, играли в опасную игру. Если бы князь что-нибудь узнал, то могло бы случиться, что прежде всего он приказал бы заточить в монастырь молодого господина, а затем и всех его покровителей.
Деодатус выразил желание осмотреть внутреннюю, еще неразрушенную часть замка. На что лесничий сухо возразил, что этого нельзя сделать, так как в любую минуту может обвалиться какой-нибудь сгнивший потолок или даже целый кусок стены, кроме того, лестницы настолько разрушились, что по ним невозможно ходить, не рискуя каждую минуту сломать себе шею. Когда же Деодатус заметил ему, что он часто видел свет на балконе, последний сказал грубым и резким тоном, что это нелепые выдумки и что лучше бы молодой господин заботился о себе, а не наблюдал за другими. Он должен благодарить небо уже за то, что лесничий из сострадания к нему не пойдет тотчас же к князю и не расскажет, что здесь делается вопреки его строгому повелению.
Деодатус заключил из всего этого, что лесничий под своей грубостью старался скрыть замешательство. Еще более укрепился Деодатус в своем убеждении, что тут скрывалась некая тайна, когда, проходя по двору замка, увидел в прикрытом его углу узкую деревянную лесенку, по-видимому недавно выстроенную и ведшую как раз в верхний этаж главного здания замка.

Глава шестая

Болезнь князя, становившаяся все серьезнее, вызывала немалое смущение и заботы. Благосклонный читатель уже знает, что супруга князя вместе с родившимся от нее ребенком исчезла непостижимым образом. У князя не было прямого наследника, ближайший наследник престола, младший брат князя Ремигия, был равно ненавистен как двору, так и народу за свое возмутительное поведение и порочные наклонности, которым он предавался самым откровенным образом. Глухая народная молва обвиняла его в преступном заговоре против князя и существованием этого заговора объясняла его вынужденное удаление из страны.
Настоящего местопребывания его никто не знал.
Жители Гогенфлю ломали себе головы над вопросом, что с ними будет в случае смерти князя. Они дрожали при мысли о тиране-брате и высказывали пожелания, чтобы слух, пущенный еще в старые времена, будто он утонул в море, оказался справедливым.
За столом гостиницы ‘Золотой Козел’ только об этом и говорили, каждый спешил высказать свое мнение, и известный уже нам советник рассудил, что высокомудрый городской совет мог бы, пока выяснится, что делать дальше, продолжая заниматься городскими делами, вмешаться также и в общее управление страной. Какой-то старик, долгое время сидевший в глубоком молчании, внезапно заговорил тоном, в котором слышалось живейшее волнение:
— Какое несчастье преследует нашу бедную страну! Лучшего из государей постигло неслыханное бедствие и отнимает у него все счастье жизни, весь его душевный покой, доводя его до ужасного горя! От его наследника мы можем ждать только дурного, и единственный человек, который стоит, как скала среди моря, который мог бы стать нашей опорой, нашей защитой, где-то далеко.
Все тотчас поняли, что старик подразумевал не кого иного, как графа фон Терни, удаленного от двора вскоре после исчезновения княгини.
Граф Терни был, по общему мнению, выдающимся человеком. Одаренный сильным умом и талантом желать только справедливости и иметь силу исполнять свои желания, он отличался при этом благородством и стремлением ко всему доброму и прекрасному. Он был защитником слабых и неутомимым гонителей притеснителей. Потому граф заслужил не только любовь князя, но также и своего народа, и лишь немногие решались верить слуху, который обвинял его в заговоре и распространялся старанием брата князя, ненавидевшего графа до глубины души.
При этих словах старика все сидевшие за столом воскликнули в один голос:
— Граф Терни! Наш благородный граф Терни! О, если бы он был здесь с нами в это смутное время!
Стали пить за здоровье графа. Так как разговоры об опасной болезни князя, которая могла привести даже к смерти, продолжались, то естественно, что при этом упомянули и о молодом человеке, в присутствии которого с князем произошел прискорбный нервный удар.
Умный советник передавал о нем самые ужасные вещи.
— Известно, — говорил он, — что молодой человек, так неудачно старавшийся провести высокомудрый совет, нося два различных имени, оказался мошенником высшей школы, какие только попадаются на свете.
Недаром князь выписал его в Зонзитц и приказал привезти к себе на дачу, чтобы там самому допросить о всех его адских замыслах. Вежливость же офицера, удобная карета, приглашение лейб-медика — все это было только маской, чтобы не возбудить подозрений злодея, и особым приемом, чтобы лучше устроить все дело. Несомненно, что князю все это отлично бы удалось, если бы от холодного, сырого вечернего воздуха с ним не сделался удар, молодой же человек, воспользовавшись происшедшим замешательством, быстро скрылся. Советник выражал пожелание, чтобы негодяй еще раз появился в Гогенфлю: уж во второй раз ему не удастся избегнуть правосудия высокомудрого совета.
Едва советник произнес эти слова, как молодой человек, о котором он только что говорил, молча вошел в комнату, сдержанно поклонился собравшемуся обществу и присел к столу.
— Добро пожаловать, дорогой господин Габерланд, — сказал хозяин, отнюдь не разделявший дурного мнения советника. — Добро пожаловать! Ну, надеюсь, вы без всякого неприятного чувства снова появились в Гогенфлю?
Молодой человек, казалось, был очень удивлен речью хозяина. Тогда маленький толстый советник, приняв важную позу, обратился к нему напыщенным тоном:
— Милостивый государь! Я должен объясниться с вами…
Но молодой человек посмотрел ему прямо в глаза острым, проницательным взглядом, и советник, смутившись, помимо воли пробормотал с низким поклоном:
— Ваш покорнейший слуга.
Быть может, благосклонный читатель уже и сам замечал, что если посмотреть человеку прямо в глаза, то он часто бывает охвачен неудержимым побуждением поклониться, происходящим из чувства виновности или смирения.
Затем молодой человек пил и ел, не произнося ни единого слова. Все общество пребывало в тяжелом, полном ожидания молчании.
Наконец старик, говоривший перед тем, обратился к молодому человеку с вопросом, зажила ли рана, полученная им в грудь в лесу близ Гогенфлю. Молодой человек отвечал ему, что, вероятно, старик обознался, так как он никогда не был ранен в грудь.
— Я понимаю вас, — продолжал старик, хитро улыбаясь, — я понимаю вас, господин Габерланд. Вы теперь вполне поправились и не хотите больше говорить о неприятном событии. Но так как вы присутствовали при грустном событии, когда с князем сделался удар, то не будете ли вы так любезны рассказать нам, как это все произошло и какого рода надежды или опасения вызывает настоящее состояние князя.
Молодой человек возразил, что и тут тоже недоразумение, так как он никогда не был в Зонзитце и никогда не видел князя Ремигия. Но о болезни князя он слышал и хотел бы узнать о ней поподробнее.
— Может быть, — сказал старик, — господин Габерланд не хочет или не может говорить о своем пребывании у князя, может быть, многое из того, что происходило в Зонзитце, искажено молвой, но насколько известно, князь велел доставить в Зонзитц того молодого человека, который был здесь ранен и которого он считал господином Габерландом. Затем во время разговора с этим молодым человеком в парке наедине с князем случился удар. Слуги, стоявшие поодаль, слышали при этом какой-то странный глухой голос, произнесший: ‘Надежда — это смерть, жизнь — игралище темных сил!’
Молодой человек глубоко вздохнул и изменился в лице, все в нем выдавало глубокое внутреннее волнение. Он быстро проглотил несколько стаканов вина, потребовал вторую бутылку и вышел из комнаты. Обед между тем кончился, но молодой человек больше не появлялся. Швейцар видел, как он быстро шел по направлению к Нейдорфским воротам. Плата за обед лежала на тарелке.
Тут советник, воспылав служебным рвением, заговорил о преследовании, аресте и тому подобных мерах. Но старый господин напомнил ему один подобный случай, когда советник точно так же выказал несвоевременную деятельность и получил за то нагоняй от своего начальства. Старик выразил мнение, что теперь было бы всего благоразумнее не заботиться более о молодом человеке и оставить все это дело. С этим мнением согласилось и все остальное общество, и советник оставил дело без движения.
В то время, пока это происходило в Гогенфлю, двойник Габерланда молодой Деодатус Швенди попал в новый волшебный круг таинственных приключений.
Какая-то волшебная сила притягивала его к заброшенному замку. Однажды, когда уже в сумерках он стоял перед таинственным балконом и с неясной тоской смотрел на закрытое окно, показалась в нем какая-то белая фигура, и в то же мгновение к его ногам упал камень. Он поднял его и снял с камня бумагу, в которую он был завернут. На бумаге можно было разобрать едва заметные написанные карандашом слова:
‘Георг, мой Георг! Возможно ли? Не обманывают ли меня возбужденные чувства? Ты здесь! О силы небесные! В этих развалинах засел, как в засаду, мой отец — увы! — замышляя только зло! Беги, беги, Георг, пока гнев отца не достигнет тебя. Или нет, останься еще! Я должна тебя видеть — еще мгновение высшего блаженства, и тогда беги. В полночь отца не будет дома. Приходи же. За двором замка есть деревянная лестница. Но нет! Это невозможно. Если слуги лесничего и заснут, то за них будут настороже собаки. С южной стороны замка есть другая лестница — она ведет к комнатке, покинутой и разрушенной. Ты не можешь прийти туда, но я выйду к тебе. О Георг! Что может все коварство ада против любящего сердца!

Натали — твоя, твоя навеки’.

— Это она! — вскричал Деодатус вне себя. — Нет более сомнения, это она, мечта отрочества, предмет страстных желаний юности. Скорее к ней, чтобы не упустить ее еще раз. Теперь должна рассеяться темная тайна моего отца! Но обо мне ли тут речь? Разве я Георг?
Мертвенной тоской охватила бедного Деодатуса мысль, что речь шла не о нем, но о незнакомом ему двойнике, любившем Натали, за которого она приняла Деодатуса. ‘Но разве — подсказало из глубины души его страстное желание любви, — но разве двойник не может ее обманывать? Разве я не могу быть тем, кому она должна принадлежать, кто связан с ней тайной связью? Скорее к ней!’
Как только наступила ночь, Деодатус ушел тайком из своей комнаты. В парке недалеко от дачи он услыхал голоса и быстро прилег за кустами. Мимо него прошли два человека, плотно закутанные в плащи.
— Итак, — сказал один из них, — долго ли еще может протянуть князь, по мнению лейб-медика?
— Да, мой господин, — отвечал другой голос.
— Значит, — продолжал первый, — придется прибегнуть к другим средствам.
Затем слова стали невнятны. Деодатус взглянул наверх, луч месяца осветил лицо одного из говоривших, и Деодатус с ужасом узнал в нем графа Гектора фон Целиса.
Дрожа при мысли, что мрачное порождение ада, убийца, подстерегает его здесь, в темноте, и, охваченный в то же время неудержимой силой страстной тоски, сильнейшего желания, он поспешил вперед. При лунном свете нашел он обвалившуюся лестницу с южной стороны, но остановился в раздумьи, пройдя несколько ступеней и убедившись в полной невозможности продолжать путь среди окружавшей его темноты. Внезапно показался напротив него внутри здания далекий свет. Он вскарабкался не без опасности для жизни до верху лестницы и вошел в высокий обширный зал.
В сиянии любовной нежности, стояла перед ним прекрасная мечта его жизни.
— Натали! — вскрикнул Деодатус и бросился к ногам прекрасной женщины.
Натали прошептала ему в ответ:
— Милый Георг! — и бросилась в объятия юноши.
Слова не нужны были больше влюбленным — взгляд, поцелуй служили языком их сердечного огня.
Наконец Деодатус, объятый безумием непонятного страха и любовного блаженства, воскликнул:
— Ты моя! Моя, Натали! Поверь в меня. Я знаю, мой двойник хотел проникнуть в твою душу, но он столкнулся со мной. Это была только пуля, рана зажила, и я снова живу. Натали! Скажи же мне, что ты веришь в меня, иначе смерть похитит меня на твоих глазах. Я не Георг, но я и есть я, а не кто иной!
— Горе мне, — вскричала Натали, вырываясь из объятий юноши. — Георг, что ты говоришь? Но нет, нет. Это злая судьба смущает твои чувства. Успокойся, будь моим, Георг.
Натали снова раскрыла объятия, и Деодатус обнял ее и прижал к своей груди, громко крича:
— Да, Натали, я тот самый, кого ты любишь. Кто посмеет, кто может отнять у меня это небесное блаженство! Натали, убежим, убежим прочь, чтобы мой двойник не настиг тебя. Не бойся ничего, теперь я его уничтожу!
В это мгновение послышались глухие шаги и по высоким комнатам пронесся зов:
— Натали! Натали!
— Беги, — вскричала девушка, провожая юношу до лестницы и вручая ему лампу, захваченную ею. — Беги, иначе мы погибли. Отец вернулся. Завтра приходи в это же время, я уйду с тобой.
Почти без чувств добрался Деодатус до низа лестницы. Можно было считать за чудо, что он не расшибся на разрушенных ступенях. Внизу он погасил лампу и бросил ее в кусты. Но едва прошел он несколько шагов, как двое людей схватили его сзади, быстро увлекая его за собою, посадили в карету, стоявшую у решетки парка, и увезли бешеным галопом.
По крайней мере час ехал Деодатус, наконец карета остановилась среди глухого леса у избушки угольщика. Из избушки вышли люди с факелами и попросили юношу выйти из кареты. Он выполнил их желание. Пожилой статный господин вышел ему навстречу и с возгласом: ‘Отец!’ — Деодатус бросился к нему на грудь.
— Из сетей коварства и зла, — сказал старый Амадей Швенди, — спас я тебя, я отнял тебя из рук убийцы, мой дорогой сын. Скоро все откроется. Скоро выяснятся такие вещи, каких ты не мог и подозревать.

Глава седьмая

На следующее утро князь проснулся после тихой, глубокой дремы. Он казался бодрым, болезнь как-будто оставила его. С неудовольствием ожидал он прихода врача. Последний был крайне удивлен, когда князь приказал ему своим кротким тоном немедленно привести юношу, спрятанного, как князь отлично знал, на его даче.
Лейб-медик начал было оправдывать свой поступок состоянием здоровья молодого человека, требовавшего покоя и внимательного ухода врача, но князь прервал его, уверяя, что не нужно никаких извинений, так как лейб-медик, сам того не зная, оказал ему величайшее благодеяние. Впрочем, о пребывании юноши князю сообщил только вчера лесничий. Но Деодатус исчез бесследно, и когда князь узнал об этом, он пришел в явное волнение. Огорченным тоном несколько раз повторял он:
— Зачем же он убежал? Зачем убежал? Разве он не знает, что смерть заставляет простить любой обман?
По приказанию князя к нему явились председатель Государственного совета, председатель Верховного суда и двое из членов совета. Двери были тотчас затворены, можно было предположить, что князь составлял завещание.
На следующее утро глухой звон колоколов возвестил жителям Зонзитца о смерти князя, скончавшегося ночью тихо и спокойно после повторившегося с ним нервного удара.
Члены совета и представители власти собрались во дворец узнать последнюю волю князя, так как естественно было думать, что, за неимением прямого наследника, в завещании должны были заключаться указания, как должно было поступить с управлением страной в подобном случае.
Торжественный акт чтения завещания уже начался, как вдруг, точно по мановению волшебного жезла, считавшийся пропавшим без вести младший брат князя вошел и объявил, что он должен быть провозглашен теперь правителем и что всякое распоряжение князя, которое, в каком бы то ни было отношении ограничивавшее права его брата на престол, должно быть признано, не имеющим силы. Вскрытие же завещания может состояться и позже.
Неожиданное появление князя Исидора всем казалось неизъяснимой загадкой, так как никто не знал, что князь Исидор, изменив свою наружность с помощью парика и румян, давно жил в стране неузнанным, а в последние дни ожидал смерти князя в развалинах замка. Вскоре после того, как он покинул княжество Рейтлинген, он принял имя графа Гектора фон Целиса и таким образом совершенно скрыл всякие следы своего пребывания.
Председатель государственного совета, почтенный уже старик, заявил на это князю Исидору, пристально смотря ему в глаза, что раньше, чем объявят последнюю волю князя, он не имеет права призвать его брата за наследника престола. Быть может, в завещании скрыты важные тайны, и по раскрытии их дело примет совсем иной оборот.
Последние слова председатель произнес, значительно повысив голос, и все увидели, что князь Исидор пришел в сильное смущение.
Тогда завещание было вскрыто при соблюдении обычных формальностей, и все, исключая лишь князя Исидора, узнали его содержание с самым радостным удивлением. Князь объявлял, что он на смертном ложе понял всю несправедливость совершенного им по отношению к своей полной добродетели супруге, которую из пустого подозрения в неверности, внушенного ему одним коварным злодеем, вместе с ее ребенком заточил в отдаленный, пустынный приграничный замок, откуда она скрылась, так искусно заметав свои следы, что ее невозможно было разыскать. Сын князя, однако, благодаря Богу, нашелся, так как внутреннее чувство подсказало князю, что юноша, попавший к нему под именем Деодатуса Швенди, был его сыном, когда-то брошенный князем под влиянием дьявольского ослепления. Всякие сомнения в тождественности этого юноши с его сыном мог рассеять граф фон Терни, спасший его сына и живший под именем Амадея Швенди в глубоком уединении на вилле в Люцерне. Конечно, любое сомнение в законности рождения сына князя уничтожалось само собою. Остальная часть завещания содержала выражение глубокого раскаяния и уверения в том, что всякая вражда затихла в его груди, а также прочувствованное отеческое наставление к сыну и будущему правителю.
Князь Исидор осмотрелся вокруг с презрительной усмешкой и заявил, что все это основывается лишь на бреде умирающего князя и что он отнюдь не имеет желания жертвовать своими прирожденными правами в пользу безумных фантазий.
По крайней мере, вымышленного наследника престола не было налицо, и могло еще оказаться, что граф фон Терни не сумеет подтвердить все обстоятельства, о которых упоминает князь, с такою наглядностью, что все удостоверятся, будто тот юноша, так внезапно свалившийся с неба, и есть наследник престола, а не простой искатель приключений. Поэтому временно все-таки на престол должен вступить он, князь Исидор.
Но едва успел он произнести эти слова, как в залу вошел в богатой одежде, со сверкающей звездой на груди и в регалиях, сам старый Амадей Швенди, или, вернее, граф фон Терни. Он вел за руку молодого человека, которого все так долго считали за его сына Деодатуса Швенди. Взоры всех были устремлены на юношу, и все вскричали в один голос: ‘Вот наш князь! Вот князь!’
Но этим чудом не закончились события дня, так как едва граф фон Терни открыл рот, собираясь говорить, как его перебил шум народа, кричавшего на улицах:
— Да здравствует княгиня! Да здравствует княгиня!
И действительно, вслед затем в залу вошла высокая величественная женщина, сопровождаемая молодым человеком.
— Возможно ли, — вскричал граф фон Терни вне себя, — и это не сон? Княгиня! Действительно, это княгиня, которую мы все считали погибшей!
— Какой счастливый день, — воскликнуло ему в ответ все собрание. — Какой благословенный миг! И мать, и сын — оба нашлись.
— Да, — сказала княгиня, — смерть моего несчастного супруга возвращает вам, мои верноподданные граждане, вашу княгиню, но этого мало. Вы видите перед вами также и сына, которого она родила, вы видите вашего князя и повелителя.
С этими словами она вывела юношу, пришедшего с нею, на середину залы. Но к нему навстречу вышел молодой человек, пришедший с графом фон Терни, и оба, оказавшись не только похожими друг на друга, но настоящими двойниками лицом, ростом, сложением, остановились как оцепенелые, смотря друг на друга с невыразимым ужасом.
Быть может, теперь пришло время рассказать благосклонному читателю, как все происходило на самом деле при дворе князя Ремигия.
Князь Ремигий вырос вместе с графом фон Терни. Отличаясь одинаковым благородством и великодушием, они питали друг к другу чувство самой горячей дружбы, и когда князь Ремигий вступил на престол, его друг, с которым он был связан тесной дружбой и с которым он не мог расстаться, стал первым после князя лицом в государстве. Благосклонный читатель уже знает, что граф пользовался всеобщим доверием и любовью.
По странному совпадению, оба, и князь и граф фон Терни, полюбили одновременно во время посещения ими одного соседнего двора: причем принцесса Ангела, которую полюбил князь, и графиня Полина, которую избрал граф, с детства были связаны узами самой нежной любви и дружбы. Обе пары венчались в один и тот же день, и, казалось, ничто в мире не могло разрушить счастья, наполнявшего их души.
Но злой рок судил иначе!
Чем чаще видела княгиня графа Терни, тем более расцветала ее душа, тем сильнее, тем удивительнее чувствовала она, что ее привлекает только этот человек. Небесная добродетель ее и безупречная верность заставили княгиню ужаснуться, когда она убедилась, что душа ее пожирается самой пламенной любовью. Ей казалось, что она чувствовала только его, что мертвая пустыня лежала в ее груди, когда она не видела графа, и что все блаженства неба помещались в ее сердце, когда он приходил и говорил!.. Разлука, бегство были невозможны, и в то же время ужасное положение, в которое ее ввергла пламенная страсть и мучительные упреки совести, казалось невыносимо. Часто мечтала она выплакать свою любовь, а с ней вместе и жизнь на груди подруги. Обливаясь слезами, она судорожно сжимала в своих объятиях графиню и говорила раздирающим сердце голосом: ‘Ты счастливая! Тебе сияет блаженство рая, моя же надежда — смерть’.
Графиня, нисколько не подозревавшая о том, что происходило в сердце княгини, так тревожилась при виде этого тайного горя подруги, что сама стала жаловаться и плакать и призывать смерть, ее муж, граф, никак не мог понять, что за причина обратила веселое радужное настроение его жены в такую внезапную меланхолию.
Обе женщины, и княгиня, и графиня, страдали еще с ранней юности нервным расстройством, граничившим с истерией. Тем с большим правом врачи объясняли все странные выходки и болезненную раздражительность, особенно часто обнаруживаемую в княгине, положением обеих женщин: обе они готовились стать матерями.
Вследствие странной игры случая — или если угодно вследствие тайных велений судьбы — случилось, что обе, и княгиня и графиня, разрешились от бремени в один и тот же час, в один в тот же миг. Обе родили мальчиков… Мало того! С каждой неделей, с каждым днем обнаруживалось такое несомненное, такое полное сходство между обоими детьми, что казалось невозможным отличить их одного от другого. Но оба на своих детских личиках явственно отражали черты графа фон Терни. Последние сомнения в сходстве устранялись одинаковым строением черепа и маленьким пятнышком в форме полумесяца на левом виске обоих детей.
Вражеская подозрительность и злое коварство, всегда живущие в порочном сердце, выдали князю Исидору тайну княгини. Он постарался перелить в душу князя яд, которым был насыщен сам, но князь принял его с негодованием. Теперь настало время, когда князь Исидор решил возобновить нападение на графа Терни и на княгиню, равно ненавидимых им смертельно за то, что они постоянно противодействовали его злым козням.
Князь колебался, но никогда бы простое сходство ребенка с графом Терни не заставило его принять ужасное решение, если бы само поведение княгини не дало к тому повода.
Княгиня потеряла всякий покой, и, раздираемая глубокой скорбью и невыразимой мукой, она вздыхала дни и ночи. То покрывала она своего ребенка нежнейшими поцелуями, то с исказившимся лицом отталкивала его, выражая глубокое отвращение. ‘Справедливый Боже! Как тяжко наказал ты мою измену!’ — шептала она при этом. Многие слышали эти слова, и, казалось, они означали воспоминание о преступной измене и последовавшем за нею горьком раскаянии.
Прошло несколько месяцев. Наконец князь решился. Он приказал отвезти ночью мать и сына в пустынный, отдаленный приграничный замок, а графа Терни удалил от двора. Но вместе с ним и брат князя, вид которого стал ему невыносим, должен был удалиться…
Княгиня согрешила только мыслью, телесное желание не принимало участия в ее любви, и верность ее оставалась безупречной, но уже и греховные помыслы заставили княгиню считать себя достойной наказания преступницей, обреченной на вечное раскаяние.
Заключение в пустом замке, строгий надзор — все повлекло за собою то, что в тревожном положении, в каком княгиня находилась уже и раньше, она почти совсем помешалась.
Случилось однажды, что мимо замка, где содержалась княгиня, проходила с пением и музыкой группа цыган, расположившихся табором у самых стен замка.
Княгине показалось, будто плотные завесы внезапно спали с ее глаз и что она получила возможность окунуться в светлую, кипучую жизнь. Невыразимая тоска наполнила ее грудь. ‘Туда… туда… на свободу. Возьмите меня с собой, возьмите меня!’ — закричала она, протягивая руки в открытое окно. Какая-то цыганка поняла ее знаки, она ласково кивнула княгине, и тотчас один цыганенок вскарабкался на ограду. Княгиня взяла своего ребенка и выбежала в открытые двери замка, цыганенок взял ее ребенка и перелез через ограду. Безутешно стояла княгиня перед оградой, на которую она не могла влезть. Но скоро ей приставили лестницу, и через несколько секунд она была на воле…
С радостью встретил ее цыганский табор, веривший, что знатная дама, ускользнувшая из заключения, явилась для него сошедшей с небес счастливой звездой.
— Хо-хо, — говорили старые цыганки, — разве вы не видите княжеской короны, сияющей у нее на голове. Такой блеск никогда не померкнет.
Дикая бродячая жизнь цыган, их любовь к темным наукам, их таинственные искусства благотворно повлияли на княгиню, и когда ее экзальтированность, доходившая порой до истинного безумия, получила возможность свободно выражаться, она примирилась с жизнью. Сына княгини цыганам удалось тайно унести и воспитать у одного старого, благочестивого деревенского священника. Едва ли стоит досказывать, что княгиня, успокоившись и пресытившись бродячей жизнью цыган, отделилась от табора и стала странствовать в качестве гадальщицы с вороном, все это объясняет и то, почему князь Исидор всеми силами старался устранить художника Георга Габерланда и молодого Деодатуса Швенди, принимая их за одно и то же лицо, а именно за молодого князя, который мог отнять у князя Исидора всякую надежду на престол.
Замечательно было и то, что оба, Габерланд и Швенди, давно видели во сне милое существо, которое должно было играть какую-то роль в их жизни. Это существо, Натали, была дочерью князя Исидора, которую и граф фон Терни, и княгиня считали избранною смирить темную, роковую силу, господствовавшую до тех пор, посредством союза с молодым князем, и что оба употребляли все средства, какие только были в их распоряжении, стремясь соединить пару, предназначенную, как они думали, друг для друга в силу таинственной связи событий.
Известно, как все эти планы стали рушиться, когда оба двойника встретились на одной дороге, и известно, каким образом во время болезни князя все действующие лица нашей повести, рассеянные по его приказанию, снова собрались близ него.

Глава восьмая

Итак, объятые ужасом, точно оцепенелые, стояли оба двойника друг против друга. Тяжелое молчание, как перед бурей, господствовало над всем собранием, каждый спрашивал себя в сердце, который же из двух князь?
Граф фон Терни первый прервал молчание, выйдя навстречу юноше, сопровождавшему княгиню, и воскликнул: ‘Мой сын!’
При этих словах глаза княгини засверкали, и она сказала высокомерным тоном:
— Твой сын, граф Терни? А кто же это стоит возле тебя? Похититель престола, принадлежащего тому, кого я прижимала к своей груди?
Князь Исидор обратился к собранию и высказал мнение, что так как личность молодого князя и наследника престола остается невыясненной, то очевидно, ни один из претендентов не может вступить на престол, пока не выяснятся, по крайней мере, кто из них может более достоверным образом доказать свое высокое происхождение.
Граф фон Терни возразил на это, что в отсрочке не представляется никакой надобности, так как он может доказать собранию в течение всего нескольких минут, что его воспитанник и есть сын покойного князя Ремигия, а вместе с тем законный наследник престола.
То, что граф фон Терни сообщил затем собранию, заключалось в следующем — доверенные слуги князя Ремигия были слишком преданы графу, чтобы не сообщить ему о решении князя прогнать княгиню еще ранее, чем был назначен срок изгнания. Граф предвидел опасность, которая угрожала наследнику престола, смуты, которые могут произойти вследствие сходства ребенка с его собственным сыном, и несчастия, которые могли бы произойти после смерти князя. Он решил предотвратить все это.
Ему удалось поздней ночью в сопровождении двух членов совета, хранителя архива секретных дел, лейб-медика, хирурга и старого камердинера проникнуть в покои княгини. Старая привратница, которой тоже был доверен замысел графа, вынесла им ребенка, когда княгини спала, и хирург, усыпив его наркотическим средством, выжег ему небольшой знак на левой груди. Затем граф Терни взял ребенка и передал своего сына привратнице. Обо всем этом был составлен подробный акт, к которому было приложено изображение выжженного знака, затем акт этот был подписан и запечатан всеми участниками и передан архивариусу на хранение в княжеский секретный архив.
Таким образом, случилось, что сын графа Терни был увезен княгиней, а молодой князь был воспитан графом фон Терни как его родной сын.
Графиня, подавленная горем, безутешная из-за несчастной судьбы своей подруги, умерла вскоре по прибытии в Швейцарию.
Из лиц, подписавших упомянутый акт, были в настоящее время в живых: хирург, архивариус, привратница и камердинер. По распоряжению графа Терни, все они были во дворце.
Архивариус вынес теперь акт, который он и распечатал в присутствии перечисленных лиц и прочел его вслух председателю Государственного совета.
Молодой князь обнажил свою грудь, знак был найден на указанном месте, всякое сомнение было устранено, и сердечные пожелания благополучия раздались из уст верных вассалов.
Во время чтения акта, князь Исидор вышел из залы с выражением глубочайшей досады… Когда княгиня осталась одна с графом фон Терни и с обоими молодыми людьми, она чувствовала, что грудь ее готова была разорваться от наплыва самых разнородных чувств. Бурно бросилась она на грудь графа и вскричала с восторгом, еще перемешанным с горечью.
— О Терни! Ты пожертвовал своим сыном, чтобы спасти того, кого я носила под своим сердцем!.. Но я приношу тебе назад потерянного сына. О Терни! Мы более не принадлежим земле, и никакое земное горе не имеет власти над нами. Насладимся же покоем и блаженством на небесах… Над нами парит его примиренный дух!.. Но, ах… как могла я позабыть! Она его ждет, его ждет она, блаженная невеста!
С этими словами княгиня вышла в соседнюю комнату и вернулась с одетой в подвенечное платье Натали. Неспособные произнести ни одного слова, молодые люди бросали друг на друга взгляды, в которых отражался неописуемый ужас. В тот же миг, как оба юноши увидели Натали, в глазах их зажглась яркая молния, с громким криком ‘Натали!’ оба бросились к прекрасной девушке. Но Натали была в полном смятении, увидев двух юношей, являвших двойное изображение милого, которого она носила в своем сердце.
— Ага! — дико вскричал теперь молодой Терни. — Князь, так это ты тот вышедший из ада двойник, укравший мое ‘я’, замысливший похитить мою Натали, отнять у меня жизнь, разорвать мою грудь. Пустая, безумная мечта! Она моя, моя!
В ответ на это молодой князь вскричал:
— Что ты вторгаешься в мое ‘я’? Чем же я виноват, что ты копируешь мое лицо и мой рост? Прочь, прочь. Натали моя!
— Решай, Натали! — кричал, в свою очередь, Терни. — Говори, разве ты не клялась мне тысячу раз в верности в те блаженные часы, когда я писал твой портрет, когда…
— Но! — перебил его князь. — Подумай о тех часах в развалинах замка, когда ты поклялась следовать за мною…
И затем оба стали кричать, заглушая друг друга:
— Решай же, Натали, решай! — и, обращаясь друг к другу, прибавляли: — Посмотрим, кому из нас удастся столкнуть со своей дороги своего двойника! Смерть, смерть тебе, дьявольское исчадие ада!
Тогда Натали воскликнула тоном безутешного сомнения.
— Справедливый Боже! Кого же из двух я люблю? Не разбилось ли мое сердце и может ли оно жить? Справедливый Боже! Пошли мне смерть сию минуту…
Слезы заглушили ее голос. Она спустила голову и закрыла лицо обеими руками, как будто хотела заглянуть внутрь своей груди. Затем она опустилась на колени, подняла заплаканные глаза кверху и с протянутыми к небу руками, как бы молясь, сказала тоном глубокой, разрывающей сердце горести:
— Оставьте меня оба! Откажитесь от меня!
— Да, — сказала княгиня, просияв, — слушайте ее. Сам светлый ангел говорит вам ее устами.
Еще раз взглянули с огнем в глазах друг на друга оба юноши, но затем из глаз их полились обильные слезы, они бросились друг другу в объятия, прижали друг друга к груди и говорили, прерываемые слезами:
— Да! Да! Мы должны от нее отказаться. Прости, прости мне брат.
И тогда князь сказал, обращаясь в молодому Терни:
— Из-за меня тебя покинул отец, из-за меня ты был брошен. И я отказываюсь от Натали.
На что молодой Терни ответил:
— Что мой отказ в сравнении с твоим! Ты — князь этой страны, и принцесса принадлежит тебе по праву.
— Благодарение Богу, — вскричала Натали, — благодарение вам святые силы неба! Уже свершилось.
Она запечатлела прощальный поцелуй на лбу каждого из молодых людей и удалилась, шатаясь и опираясь на руку княгини.
— Я опять тебя потеряю, — сказал с горечью граф фон Терни, когда его сын хотел уйти.
— Отец! — вскричал он. — Отец, дай мне время, дай мне волю, иначе я погибну и никогда не залечу моей сердечной раны.
Затем он еще раз молча обнял князя, отца и поспешил уйти прочь.
Натали поступила в отдаленный женский монастырь, где впоследствии стал настоятельницей. Княгиня, обманувшаяся в своих последних надеждах, отправилась в приграничный замок, куда она некогда была заключена, и избрала его своим местопребыванием. Граф Терни остался при князе. Оба вздохнули с облегчением, когда князь Исидор вторично уехал из страны.

* * *

Весь Гогенфлю был объят шумной радостью. Столяры, окруженные плотниками, карабкались на стройные триумфальные ворота, презирая всякую опасность, и шумно стучали молотками, вбивая там и сям гвозди, между тем как маляры, не теряя ни единой минуты времени, покрывали постройку краской, а садовники плели необозримые гирлянды из ветвей тиса, переплетая их пестрыми цветами. Приютские мальчики уже стояли, наряженные в праздничные платья, на рынке, школьники напевали, повторяя вполголоса ‘Heil dir im Siegerkranz’*, порой раздавался звук трубы, прочищаемой усердными музыкантами, и целый хор дочерей благонамеренных граждан сиял чисто вымытыми платьями, дочь же бургомистра, Тинхен, одна была одета в белое блестящее атласное платье и проливала капли пота, так как молодой кандидат, бывший в Гогенфлю поэтом по профессии, не переставал затверживать ей стихотворное обращение к князю, причем предупреждал ее, чтобы она не пропустила ни одного из предусмотренных им декламаторских эффектов.
______________
* Ура, тебе, в венке победном! (нем.)
Примиренные хозяева ‘Золотого Козла’ и ‘Серебряного Барана’ ходили обнявшись по улице, сияя при мысли, что они имели честь принимать у себя всемилостивейшего государя, и с самодовольством посматривали на громадную надпись ‘Да здравствует князь!’, сделанную из масляных лампочек, которую предполагалось зажечь вечером во время иллюминации. Приезда князя ждали с часу на час.
Художник Георг Гамберланд (так хотел называться до поры до времени молодой граф Терни) вышел через Нейдорфские ворота, одетый по-дорожному, с чемоданом и папкой за спиной.
— Ха, — вскричал вышедший к нему навстречу Бертольд. — Чудесно! В добрый путь, брат Георг. Я уже все знаю. Благодарение Богу, что ты не оказался владетельным князем. Тогда бы все, конечно, пошло иначе. Графскому титулу я не придаю никакого значения, так как я знаю, что ты был и останешься художником. Ну, а она, кого ты так любил, — она неземное существо, она живет не на земле, она только высокий светлый идеал твоего искусства, воспламенивший тебя затем, чтобы твои произведения дышали небесной любовью, царящей выше звезд.
— Да, брат Бертольд, — воскликнул Георг, и глаза его зажглись небесным светом. — Да, брат Бертольд! Ты прав. Она — она само искусство, которым дышит все мое существо. Я ничего не потерял, и если я, забыв о небесном, склоняюсь перед земным горем, то пусть меня защитит твоя неизменная веселость:
Пусть же друга утешений
Я не буду век лишен!
И оба юноши пошли дальше через горы вдвоем.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека