Два направления в новейшей итальянской литературе, Украинка Леся, Год: 1900

Время на прочтение: 34 минут(ы)
Леся Украинка

Два направления в новейшей итальянской литературе

(Ада Негри и д’Аннунцио)

Я свой летучий стих, блестящий самоцветом,

Бросаю в свет сверкающим букетом

Из молний и цветов.

Ада Негри ‘La Sfida’

Имена Ады Негри и д’Аннунцио сделались в последнее время довольно популярными среди русской читающей публики, переводы их произведений появляются часто на страницах журналов и выходят отдельными изданиями, нет недостатка и в критико-биографических заметках, благодаря которым жизнь и деятельность этих поэтов стали теперь общеизвестны. Настоящий очерк не имеет своей задачей представить подробной биографии Ады Негри и д’Аннунцио или проследить шаг за шагом их литературное развитие, цель его — сравнительная характеристика двух крайних направлений в новейшей итальянской литературе, насколько они выразились в произведениях названных авторов. При этом личная характеристика обоих поэтов имеет второстепенное, так сказать, подчиненное значение, поэтому она ограничена немногими чертами, необходимыми для выяснения причин, почему именно этим личностям суждено было сделаться выразителями крайних идей своего времени.
Ада Негри и д’Аннунцио — личности диаметрально противоположные по идеям, по симпатиям, по темпераменту и, наконец, по происхождению. Ада Негри — поэтесса-плебеянка, д’Аннунцио — поэт-аристократ, принадлежа к двум враждебным лагерям, оба они обладают сильным классовым самосознанием. Как произведения, так и биографии их представляют полный контраст между собою.
Ада Негри родилась в бедном и маложивописном уголке Италии, в городке Лоди близ Милана, там же получила начальное образование. Отец ее был сельским рабочим, он умер в общественном госпитале, когда дочь его была еще совсем маленьким ребенком. В одном из своих стихотворений, посвященных памяти отца, от которого не осталось ни громкого имени, ни даже могилы, Ада Негри дает обет быть достойной дочерью отца-труженика и дать приют в своих песнях всем бесприютным. Мать Ады Негри была работницей на прядильной фабрике, рано оставшись вдовой, она принуждена была вести жестокую борьбу за существование, в которой стала помогать ей дочь, едва добившись кое-какой самостоятельности. Восемнадцати лет Ада Негри сделалась народной учительницей городка Мотта-Висконти в северной Ломбардии. Вскоре пришлось ей содержать своим скудным заработком старуху мать, к которой поэтесса относилась всегда очень нежно и которой посвятила свои лучшие стихотворения, написав в заголовке: ‘Тебе, мама’. В этом посвящении Ада Негри говорит:
Я плоть от плоти матери моей
Святой, правдивой, дух от ее духа.
[‘Tempeste’, стих[отворение] ‘A te, Mamma’]
Она признает, что всецело обязана матери силой и энергией своего характера и выдержкой в борьбе с враждебными обстоятельствами, которые окружали ее юность.
Стихотворения Ады Негри, печатанные в ‘Illustrazione Populare’, оставались долго незамеченными, и только в 1893 году ее первый сборник ‘FatalitЮ’ сразу обратил на себя внимание, а вместе с тем поправил материальное положение поэтессы. Вскоре Ада Негри была приглашена в Милан в высшее женское училище преподавать итальянский язык и литературу, а кроме того, ей была назначена ежегодная пенсия в 2000 лир. В 1896 г. она издала свой второй сборник ‘Tempeste’, и слава ее разошлась далеко за пределы Италии. В. Милане Ада Негри вышла замуж за фабриканта Гарланда, но семейная жизнь не отвлекла ее от творчества. В настоящее время она издает новый сборник стихотворений под названием ‘Maternita’. Такова в общих чертах история скромной трудовой жизни Ады Негри.
Габриель д’Аннунцио вступил в жизнь при совершенно других условиях. Он потомок древнего аристократического рода и любит с гордостью вспоминать о своих родовитых предках, из которых один был современником и другом Леонардо да Винчи. Истинной своей родиной д’Аннунцио считает море, так как он родился на корабле ‘Irena’ среди Адриатического моря. Детство провел он среди живописных и диких Абруццских гор, в родовом поместье своего отца, а юность в Тоскане, в коллегии Прато, куда отец отдал его для того, чтобы он усвоил себе чистый итальянский литературный язык с тосканским выговором. Пятнадцати лет, еще коллегиантом, д’Аннунцио издал первый сборник своих стихотворений под названием ‘Primo Vere’. Этот сборник, проникнутый далеко не детским настроением, сразу обратил внимание не только итальянской, но и французской критики на ‘нового поэта’. Марк Монье, которому наставник д’Аннунцио послал ‘Primo Vere’, дал очень одобрительный отзыв о стихотворениях, но об авторе сказал: ‘Будь я его учителем, я дал бы ему медаль и — розог’. В 1880 г. д’Аннунцио поступил в Римский университет и стал печатать свои стихотворения в журнале молодых литераторов ‘Cronaca Bizantina’. В два года издал он три сборника стихов и прозы и сделался очень популярным писателем. Его литературной славе способствовала отчасти известность, которую он создал себе блестящим прожиганием жизни, эта известность граничила со скандалом и окружала имя молодого поэта легендой. В то время как юность Ады Негри была школой труда и лишений, юность д’Аннунцио была вечным праздником. Наконец, обстоятельства заставили д’Аннунцио возвратиться в Абруццы, где он отдался с еще большим жаром творчеству, а также изучению иностранной литературы, особенно французской. С 1886 г. он живет то в Риме, то в Неаполе, то в Абруццах, и редкий год проходит без того, чтобы он не издал нового сборника стихов или прозы, романа или драмы. Д’Аннунцио вообще очень плодовитый писатель, и все роды изящной литературы ему не чужды. Пропорционально его деятельности растет и его известность, можно сказать, что его имя, наряду с именем Ады Негри, приобрело такую славу, какой со времени Данте и Петрарки не пользовался ни один итальянский поэт.
Что же создало этим двум поэтам такую популярность? Два совершенно противоположных качества: Ада Негри прославилась своей идейностью, д’Аннунцио — своею беспринципностью, возведенной в принцип. Ада Негри очаровывает своих читателей искренностью тона и простотой образов, д’Аннунцио — изысканностью и утонченностью в форме и темах. Казалось бы, публика у этих двух писателей должна бы быть совершенно разная, до известной степени оно так и есть: Ада Негри — поэт четвертого сословия, д’Аннунцио — поэт аристократии, но есть обширный круг читателей, одинаково интересующихся ими обоими. Это явление объясняется, во-первых, раздвоенной психологией современного культурного человека, способного поддаваться одновременно совершенно противоположным влияниям, во-вторых, чисто художественным интересом произведений Ады Негри и д’Аннунцио, наконец, типичностью этих итальянских писателей, которая может занимать всякого мыслящего читателя с чисто объективной точки зрения. Типичность Ады Негри и д’Аннунцио заключается, главным образом, в их тенденциозности, а что беспринципность д’Аннунцио нисколько не исключает тенденциозности, это легко доказать на основании его произведений.
В качестве тенденциозных поэтов Ада Негри и д’Аннунцио являются продолжателями вековой традиции итальянской поэзии. Начало этой традиции положил основатель итальянской литературы Данте, который в своей ‘Божественной комедии’, проникнутой мистической мечтательностью, не забывает среди ужасов ада политической борьбы, раздиравшей в то время Италию, и является не только пламенным патриотом, мечтающим о мессии, который ‘дал бы мир Италии несчастной’, но и ярым гвельфом, не прощающим даже мертвым гибеллинам, которых он ненавидит со всей страстью политического изгнанника. Его современник и преемник Петрарка, оставшийся в памяти потомков как нежный певец Лауры, был в свое время самым тенденциозным поэтом, превосходившим даже Данте резкостью тона в саркастических обличительных сонетах, направленных против тирании развращенного папского двора в Авиньоне. Тассо, вообще далеко не чуждый политических страстей, воспевая освобожденный Иерусалим, мечтает об освобожденной и объединенной Италии. Эта идея возрождения Италии была долгое время главным жизненным нервом итальянской эзии, и упадок патриотизма всегда шел рука об руку с упадком поэтического творчества. XVII и XVIII вв. с их счисленными accademie letterarie оставили по себе громадные библиотеки литературного материала, но ни одного выдающегося поэтического имени. Только в первой половине XIX в., вместе с первым подъемом национального самосознания, пробудился и гений итальянской поэзии в лице Леопарди, который известен в Европе как философ-пессимист и певец мировой скорби, а в Италии как предтеча национального освобождения. Период освободительных войн, этого великого подъема (il gran Risorgimento), как его называют итальянцы, дал целую плеяду тенденциозных поэтов, из которых наиболее известны д’Адзелио, поэт-воин, Сильвио Пеллико, поэт-узник, де Амичис, патриот-объединитель, и, наконец, Кардуччи, республиканец, у которого впервые, хотя еще слабо, звучала струна новейшего демократизма. Де Амичис и Кардуччи продолжают и теперь свою литературную деятельность, но со времени окончательного освобождения Италии их поэзия потускнела, так как питавшие ее жизненные соки иссякли: проповедь национальной независимости потеряла уже raison d’etre, a новыми широкими идеями поэты Risorgimento не успели или не сумели еще заручиться. И вот один из них, де Амичис, ушел в педагогическую деятельность, а другой, Кардуччи, избавившийся от политических преследований, стал академиком-лауреатом, пишет изящные оды в чисто классическом духе, которые он посвящает иногда королеве Маргарите, ‘своему венценосному собрату’. Ада Негри и д’Аннунцио являются оба учениками Кардуччи, ушедшими, впрочем, гораздо дальше своего учителя по двум расходящимся дорогам. Ада Негри — преемница Кардуччи-демократа, д’Аннунцио — прямой ученик Кардуччи-академика. Аду Негри, плебеянку, дочь рабочих, выросшую среди тяжелых картин народной жизни, не могущую да и не желающую отрешиться от родной среды, едва ли могли пленить олимпийские оды Кардуччи-лауреата, витающие в сферах чистого искусства, — гораздо ближе мог ей быть Кардуччи-демократ. Трудно сказать, насколько сильно было непосредственное влияние поэзии Кардуччи, но, во всяком случае, это единственный поэт, на которого можно указать как на прямого предшественника Ады Негри, хотя она сама не придает большого значения ни литературным, ни историческим преданиям, считая себя выразительницей настоящего и вестницей будущего. Такое отношение выступает в ее стихотворении ‘Старые книги’ (сб. ‘Tempeste’), где она говорит:
Холодно, холодно с вами, старинные
Книги, суровые повести войн,
Что мне до вас?
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Там мое место, где новое знание
Пышно цветет, как на солнце цветок,
Там, где сверкает волнами горячими
Счастья, любви, возрожденья поток.
[эта и все следующие цитаты приведены мною в собственном переводе]
Однако, несмотря на такое отношение, в ее стихотворениях сказывается большое книжное влияние (между прочим, факт, что она была преподавательницей литературы, указывает на значительное литературное образование), стихи ее вполне литературны по форме. Аду Негри часто называют народной поэтессой, и если понимать под словом ‘народ’ рабочие классы, а народным поэтом считать того, кто воспевает жизнь и выражает стремления этих классов, то такое название вполне верно по отношению к Аде Негри. Если же народным поэтом называть того, кто усвоил не только идеи, но и самую форму народной поэзии, то такое определение совсем не подходит к этой поэтессе. Ее нельзя сравнить, например, с Бернсом, Кольцовым, Шевченко, а скорее с В. Гюго или Барбье. Образы и чувства ее просты, но стиль не только книжный, а подчас даже слишком витиеватый. Простота слога вообще не в традициях итальянской литературы, и переводчики других наций обыкновенно бывают принуждены несколько сглаживать риторичность итальянского подлинника. По сравнению с такими виртуозами стиха, как, например, Антонио Фогаццаро, стих Ады Негри, пожалуй, можно назвать простым, но, во всяком случае, она ближе к поэтам-гражданам Леопарди и Кардуччи, выражавшим идеи своего времени в классической форме, чем к простым, полным наивной грации народным stornelli и canzoni. Отчуждение Ады Негри от народной поэтической формы объясняется, быть может, тем, что ее родина — северная Ломбардия — принадлежит к наиболее промышленным округам Италии, где фабрично-городская культура уже захватила народные массы и заставила их позабыть прежнюю устную народную поэзию, новых же поэтических форм эти рабочие массы не создали, поэтому Аде Негри пришлось пользоваться теми формами, которые созданы поэтами других времен, других классов и традиций. И вот она описывает пожар в шахте александрийским стихом, смерть бедной народной учительницы — дантовскими терцинами, ночлег падшей женщины с ребенком в тюрьме — изящным сонетом. Она любит сонет, как и все итальянские поэты, ей не чужды самые вычурные размеры и даже модная кадансированная проза. Внешними приемами творчества Ада Негри не особенно резко отличается от своего литературного антипода д’Аннунцио, разве только меньшей виртуозностью и отсутствием литературного педантизма.
Д’Аннунцио, наоборот, часто впадает в педантизм, особенно в своих ранних произведениях, как, например, ‘Primo Vere’ и ‘Canto Nuovo’, которые и по форме, и по пристрастию к классическим сюжетам являются полным сколком с ‘Odi barbari’ Кардуччи: то же олимпийство, тот же напускной пафос, ученые цитаты, греческие и латинские эпиграфы, наконец, те же размеры стихов, написанных, в подражание классикам, без рифмы. Д’Аннунцио не отрекается от авторитетов, напротив, он любит цитировать их как своих наставников, его страницы пестрят именами классических и новых итальянских поэтов. Эту страсть к цитатам, приобретенную в школе, он сохранил и до настоящего времени, — так, в его новейших романах попадаются длинные выдержки из Леонардо да Винчи, Катарины Сьенской и друг[их] (между прочим из ‘Войны и мира’ графа Толстого). Данте он почитает не меньше, чем Ада Негри, и называет его своим патроном.
Французская критика часто упрекает д’Аннунцио в подражательности, но надо заметить, что сам он нимало не скрывает своих заимствований, считая, что имеет право пользоваться тем материалом, который соответствует направлению его таланта и ума. Притом, несмотря на все подражания и цитаты, он все-таки остается всегда самим собой, и в авторе символического романа ‘Девы скал’ легко узнать автора классической ‘Песни солнцу’. Конечно, он не мог остаться вполне самобытным, — он слишком для этого начитан, — но обвинения его в простом плагиате, например, из Стендаля, чрезмерно преувеличены: д’Аннунцио прежде всего не усвоил себе главных черт этого писателя — чисто французской саркастической жесткости. Более существенно и заметно влияние Бодлера, который очень сходен по темпераменту с д’Аннушщо. Гонкуры, как пейзажисты, очевидно, были учителями его, что же касается новейших французских символистов и декадентов, то скорее д’Аннунцио мог иметь влияние на них, так как он сильнее их по таланту и смелее по идеям. Произведения его, благодаря переводам, очень известны во Франции и пользуются там большой славой, впрочем, больше прозаические, чем поэтические, быть может, потому, что именно на его прозе наиболее отразилось французское влияние, тогда как поэзия вся основана на итальянских художественных традициях, из которых он усвоил главным образом изысканность формы и довел ее до высшей степени совершенства, так что теперь он считается лучшим итальянским стилистом. Другая традиция итальянской поэзии — гражданская скорбь — вначале не имела на него никакого влияния. В классической коллегии ‘Ргаto’, потом среди римской золотой молодежи, в аристократических cercles, ему едва ли приходилось задумываться над социальными и политическими проблемами. Оторвавшись от книг, он взывает к Афродите, Пану и Фебу. Вот посвящение, помещенное в начале его первого сборника стихотворений (‘Canto Nuovo’) :
Я с гневом свой светильник разбиваю,
Киприда, пред тобой! Он долго освещал
Мое чело, склоненное над книгой
В те ночи долгие, когда земля и море
Взывали к небесам с безбрежным сладострастьем,
Покорные тебе, великая Киприда,
Непобедимая!
Теперь я с силой свой светильник разбиваю
На алтаре твоем, великая Киприда,
Непобедимая!
Пусть огненный твой дух горит в моей крови,
Пусть на моем челе сияет только солнце.
Так начал свою деятельность юный ученик Кардуччи-лауреата. Насколько Ада Негри и д’Аннунцио не сходятся в выборе литературных образцов и симпатий, настолько разнятся они и своими поэтическими темпераментами. Ада Негри, насколько мы можем судить по ее лирике, натура сильная, энергичная, которая не ломается, а еще более закаляется в борьбе с враждебными обстоятельствами.
Кровь плебейская бьет в этих жилах
Непокорным горячим ключом.
Так вперед же! И зло, и страданье,
И насмешки — мне все нипочем.
[‘Fatalita’, стих[отворение] ‘Buon di, Miseria’]
Так говорит она в своих первых стихах, а потом, после многих лет страданья и борьбы, та же нота звучит, только более спокойно и уверенно: ‘Да, правда, я сильна, я словно дуб, не гнущийся от ветра’. Все ее стихотворения, за очень немногими исключениями, дышат этой силой и несокрушимой энергией, этой уверенностью, основанной на суровом опыте. Настроение всегда серьезное, часто даже строгое. Первый свой сборник она недаром назвала ‘FatalitЮ’: она действительно смотрит на свое призвание, как на что-то роковое, от чего она не может и не должна уклоняться. Она называет горе своей музой и представляет эту музу в виде грозной женщины с огненным мечом и непобедимым взором. Эта муза властно повелевает поэтессе исполнять свой долг. Искусство Ада Негри считает вампиром, безжалостно сосущим кровь своих жертв:
Вампиру в жертву отдала я чувство,
Все лучшее, огонь моей души.
Неутолимо, как вампир, искусство.
[‘Fatalita‘, ‘Marchio in fronte’]
Она не играет стихом, — он у нее ‘иль крик, или стрела’. Те ее стихотворения, довольно многочисленные, которые носят чисто субъективный характер, всегда отличаются, при большой страстности, чистотой воображения и искренностью, граничащей подчас с наивностью. Ее лирическая восторженность напоминает религиозный экстаз, к которому она была очень склонна в детстве и который, кажется, впервые пробудил у нее поэтическое вдохновение. В одном стихотворении, ‘Древний храм’ (‘Tempeste’), она вспоминает церковь Сан-Франческо в Лоди, а вместе с этим и свои первые художественные впечатления:
Мадонны там тринадцатого века
С улыбкой кроткою и простодушной,
Наивно-грациозные мадонны
Смотрели на меня с поблеклых стен.
Я помню, в детстве мне, дрожащей от восторга,
Орган священные преданья повторял.
В часы внезапного, святого вдохновенья
Мой первый стих волной кипучей заиграл.
Ада Негри — чисто лирический талант, ей не свойствен объективный, так называемый эпический тон. Все картины, какие она изображает, освещены чувством, большей частью простым, несложным, но всегда сильным, страстным. В пейзажах настроение всегда преобладает над описанием. Впрочем, пейзаж — самая слабая сторона творчества Ады Негри, в этом, быть может, виновата ее родная Ломбардия:
Туманы серые мне душу угнетают,
И нет поэзии на рисовых полях, —
[‘Fatalita‘, ‘Postami via!’]
жалуется поэтесса. Пейзажи Ады Негри производят впечатление не реальных картин, а каких-то общих, отвлеченных описаний, в лучшем случае поэтических, но неясных видений. Вообще в ее творческих приемах музыка преобладает над живописью. Форма и содержание особенно гармонируют в тех стихотворениях, которые носят как бы личный характер, ‘чистая лирика’ Ады Негри ничуть не ниже в художественном отношении, а часто даже выше, чем ее ‘идейная или тенденциозная’ поэзия. (Прошу прощения у читателя за такую неточную, хотя и общепринятую терминологию). Как пример такой лирики, доходящей до драматизма, я позволю себе цитировать ее стихотворение ‘Не приходи’, хотя, собственно, это не входит в рамки намеченной темы, но личная характеристика Ады Негри была бы слишком односторонней, если бы мы упустили из виду такой в своем роде chef d’oeuvre ее ‘чистой’ лирики, как этот:
Не приходи! Останься за горами,
За морем далеко. Пускай умрет любовь.
Мучительна она. Я в прах ее повергла,
Ей не воскреснуть вновь.
Она растерзана, разбита без пощады,
Убита, да! Теперь молчит она.
Молчит… По жилам кровь так движется спокойно,
Как тихая волна.
Я ночью сплю, не плачу, не мечусь я
И не зову тебя. Спокойна я.
В каком-то полумраке бесконечном
Теперь душа моя,
Прядет, прядет она забвенья нити,
Сном отреченья спит. Не приходи!
Я холодна, слепа. Пусть ненависть отныне
Живет в моей груди.
Да, ненависть к тебе! Зачем я годы
Цветущие без ласки провела?
О молодость моя! Зачем тебя напрасно
Я в жертву отдала?
Но ненависть приносит слезы, горе,
Я думала бы вечно о тебе,
Кляня тебя… О нет, я больше не способна
К страданьям и борьбе!
Молчанья мне, глубокого молчанья.
Пусть в сердце у меня умолкнет стон…
Там кто-то в сердце есть, больной и непокорный,
Как жалуется он!
Он удручен неизмеримым горем.
Подавлен безысходною тоской,
Но среди смертных мук о помощи взывает, —
Не для него покой!
[‘Tempeste’, ‘Non tornare’.]
Такие трагические ноты часто звучат в личной лирике Ады Негри, но как только расширяется горизонт чувства и мысли, так пробуждается с новой силой энергия. Характерно в этом отношении одно стихотворение, где она рисует себя одинокой, всеми отверженной, не находящей нигде отзвука ни своим чувствам, ни идеям. Оно начинается так:
Погибла? Нет! я встану, как богиня,
Из гроба, где лежат мои мечты.
И силу всю мою, и гордость, и стремленья
Теперь узнаешь ты!
В конце такой же сильный аккорд:
Я вновь полна восторга и надежды
И подымаю гордую главу.
Преступная толпа! Надменные невежды!
Меня вы не сломили, — я живу!
[‘Tempeste’, ‘Io sono’]
Вообще, хотя Ада Негри не принадлежит к числу жизнерадостных поэтов, но ее печаль далека от rИsignation или уныния. Она сама говорит:
Моя печаль меня не усмирила.
Я брошу вызов небу вместе с ней, —
Она — божественная сила,
Которой был могуч в оковах Прометей.
[‘Fatalita’, ‘Fin ch’io viva e ріu in la’]
Ада Негри — поэт резких контуров и цельных тонов. Синтез значительно преобладает у нее над анализом. Она не подыскивает фактов для иллюстрации своих идей, — напротив, поразившие ее факты возбуждают внезапно ее мысль и чувство. Она не гоняется за новыми ощущениями, каждому налетевшему чувству она отдается со страстью, беззаветно.
Полный контраст этому энергичному характеру представляет поэтический темперамент д’Аннунцио. Его настроения меняются, подобно краскам его родного моря, и трудно бывает подчас проследить причину их или хотя бы просто фиксировать их. После восторженных гимнов Киприде и дифирамбов ‘адской розе’ — сладострастью, в которых порой сквозь слишком искусную форму пробивается натянутость, он пишет целый ряд сонетов под общим заглавием ‘Унылое животное’ (‘Animal triste’). Сонеты эти общим тоном напоминают ‘Цветы ада’ Бодлера, но форма их чисто итальянская. Этот цикл представляет собою гамму настроений, в которой надо искать ключа ко всем последующим произведениям д’Аннунцио, поэтому мне кажется не лишним привести здесь главные тона этой гаммы. Первый сонет цикла особенно часто цитируется французскими почитателями д’Аннунцио, быть может, потому, что он напоминает психологические мотивы французской dИcadence, получившие полное развитие в поэзии Верлена. В этом сонете злобная апатия глубоко развращенного человека чередуется с трогательной грустью по светлому идеалу, с воспоминанием о прекрасной, чистой женщине:
Тоску такую выразить нет слова,
Когда огонь желания живой
Сменяется холодной скукой злой
И страсть лишается поэзии покрова.
(А в глубине души встаешь ты снова,
Виденье чистое, и головой
Качаешь. Кажется мне образ твой
Плакучей ивой на развалинах былого).
Я пресыщён, мне гадко и тоскливо,
А сердце бьется, здесь в груди оно,
Как бы в гробу, — всегда, всегда одно.
(А ты все смотришь, смотришь молчаливо,
Виденье чистое, как снег высоких гор,
И нежен, как мечта, твой голубиный взор).
[‘Animal triste’, ‘Imagine’]
Чувство злобной апатии все растет, сменяясь иногда чувством стыда и горечи о напрасно растраченных молодых силах, и смутное сожаление о каком-то ином, более высоком призвании:
Напрасно войско юное мое
Меня к оружию так громко призывает,
Я в праздности забыл призвание свое,
В бессмысленном чаду мой гений изнывает.
[‘Animal triste’, ‘Sed non satiatis’]
Даже страстно любимая природа не в силах отвлечь поэта от гнетущего настроения: он обращается к весне уже не с жизнерадостным гимном, а со скорбной иеремиадой:
О нет, весна, я ложа не покину
И ночь без сна с тобой не проведу,
И солнца юного встречать я не пойду,
Я перед ним спущу свою гардину.
Ты соблазнительно рисуешь мне картину:
В уборе свадебном стоит миндаль в саду.
Кусты склонили ветви, все в цвету.
Над ручейком. Цветы пестрят долину.
Но взор мой потускнел. Напрасно ты,
Весна, пришла с улыбкою веселой, —
Не смею я смотреть на красоту твою.
Я не пойду туда, где солнце и цветы,
К реке, в долину. Там ведь стыд тяжелый
Еще сильней давил бы грудь мою.
[‘Animal triste’, ‘Vere nuovo’]
Наконец, у него является злорадство прокаженного, старающегося заразить собой как можно больше других людей. Он сам так говорит о своей доэзии, сравнивая ее с цветком, выросшим на навозе:
Здесь, в этом сердце, развращенный стих
Цветет, блистая прелестью лукавой,
И запах смерти издают цветы.
Придет красавица и беззаботно их
Сорвет, прельстясь их краскою кровавой,
И вдруг смертельный яд ужалит ей персты.
[‘Animal triste’, ‘Linconsapevole’]
Но мрачная апатия достигает своего апогея в сонете ‘Камо бегу’ (Quousque eadem?’):
Оставьте музыку! довольно! я устал.
Мечты мне кажутся напитком слишком пресным.
И нет волшебника чтоб колдовством чудесным
Мне возвратил то, что я потерял.
Любви и счастья жадно я искал.
Я молод был — мираж казался мне прелестным.
Теперь и в женщинах всё стало мне известным,
К изменчивости их я равнодушен стал.
Весна и лето, осень в зима,
Все те же смены. Как все монотонно!
Однообразие сведет меня с ума!
А небо — грозно ли оио иль благосклонно —
Всегда, всегда висит над головой…
Где чувство новое мне взять, порыв живой?
И вот начинается погоня за новыми чувствами, или, лучше сказать, за новыми ощущениями. В поэзии являются картины дикой, извращенной страсти, апофеоз адюльтера, культ новой Венеры, холодной и равнодушно-жестокой. Даже пейзажи, всегда такие прекрасные у д’Аннунцио, превращаются в рамки для отвратительных или ужасных картин. Ему начинает нравиться гниль и разрушенье, он даже доходит до убеждения, что только отвратительное способно вызывать великие идеи и трогательные настроения, и потому старается отрешиться от глубоко укоренившегося в нем чувства изящного. В своей прозе, где он до значительной степени является реалистом (например, его рассказ ‘Episcopo et C®’ по манере очень напоминает Бальзака), он описывает главным образом отрицательные явления, грубость чувства, доходящую до крайней степени животности, болезнь ума, отуманенного религиозным изуверствам (особенно талантливый и яркий рассказ этого периода творчества д’Аннунцио под заглавием ‘San Pantaleone’ изображает взрыв массового фанатизма абруццских крестьян, доводящих иконопочитание до грубого фетишизма). Наконец, все это утомляет писателя, и он опять возвращается к настроению ‘Animal triste’, сквозь которое по временам пробивается нежность чувства, идеальные или мистические порывы, но как бы придавленные глухой сурдиной. Наиболее изящными и чистыми являются у него картины природы, описывая их, он дает простор тому, что осталось лучшего в его душе. Д’Аннунцио — лучший пейзажист не только в итальянской литературе, не особенно богатой описаниями этого рода, но и вообще в современной европейской литературе. По тонкости рисунка, по разнообразию настроений, по искусству в выборе он иногда превосходит даже Гонкуров, этих виртуозов пейзажа в литературе. Как психолог, он является очень сознательным, с большим критическим чутьем, и символическая форма не мешает вполне реальному изображению поступков и чувств. В этом отношении он несколько напоминает Ибсена. В последнее время он пишет часто так называемые romans a these и тезисы свои иллюстрирует очень сознательно и искусно подобранными фактами [позволю себе обратить внимание читателя на большой психологический роман д’Аннунцио ‘Невинная жертва’, вышедший недавно в русском переводе]. Несмотря на лирический темперамент, он никогда не дает теме овладеть над собой, а всегда остается господином ее. Анализ у него тонкий и беспощадный, но синтез ему не дается, несмотря на его пристрастие к широким обобщениям и философским построениям. В противоположность Аде Негри, он поэт оттенков и сложных, едва уловимых настроений. Цельности и непосредственности у него нет, никакая страсть, никакой порыв, как бы сильно ни захватили его, не в состоянии заставить его отрешиться от анализа.
Интересно проследить, как два такие противоположные поэтические темперамента — Ада Негри и д’Аннунцио — реагируют на окружающую среду и на общие, воспитавшие их обоих условия. Оба поэта принадлежат к эпигонам великой эпохи освобождения Италии (Risorgimento), до них дошло только слабое эхо этого взрыва общественного энтузиазма, им выпало на долю начинать новое время и новые песни. Тяжелое было это новое время, его можно сравнить с тем, какое настало во Франции в [18]70 гг. и которое Тэн охарактеризовал словами le grand dechirement. После большого подъема в Италии наступил большой упадок сил. Большой подъем оставил после себя много разочарованных и много обманутых. Объединение Италии было великой политической реформой, но общественная неурядица и экономический гнет в Италии еще более обострились с усилением буржуазии и развитием капитализма. Несчастная внешняя политика Италии вела ее от унижения к унижению, а безумная абиссинская война была настоящим нравственным и материальным погромом. Общее настроение в стране сделалось мрачным, грозовым. Этот dechirement захватил итальянцев врасплох: национальная борьба не дала им времени выработать прочных общественных идеалов, приучила к неестественным компромиссам, неразборчивости в средствах к достижению целей, часто очень неясных самих по себе, к несбыточным надеждам и национальному самомнению. Кроме того, историческая привычка к политическому заговору и интриге еще увеличивала хаос в умах.
Как же отнеслась к этому dechirement итальянская изящная литература? В большинстве своих представителей она просто ‘ушла от зла’, подобно французским parnassiens, так поступили, например, итальянские ‘спиритуалисты’ школы Фогаццаро. Натуралисты и психологи, вроде Матильды Серао, старались, более или менее удачно, относиться критически к окружающей действительности, но не сумели установить ни прочного критерия, ни определенного идеала. Новые песни принадлежат не им, а декаденту д’Аннунцио и Аде Негри, которую я затрудняюсь отнести к какой-нибудь из современных литературных школ.
Замечательно, что исходный пункт в оценке окружающей действительности у обоих поэтов общий: резкое осуждение существующего строя вещей. Д’Аннунцио дошел до этого осуждения путем объективных наблюдений, которые он делал сначала просто ради новых ощущений, а потом уже с более глубоким и серьезным интересом. Его первые очерки современных нравов не освещены никакой тенденцией, некоторые зачатки тенденции можно усмотреть разве в группировке фактов и выборе сюжетов: описывая исключительно аномалии, он выбирает своих героев главным образом из среды буржуазии и пролетариата, гораздо меньше и снисходительнее касаясь аристократии. Симпатии его к аристократии со временем выступают все яснее, они очень естественны и понятны: по характеру, воспитанию и происхождению он всецело принадлежит этому классу, как артиста-эстетика, его особенно трогают меценатские традиции древней итальянской аристократии, ее тонкая культура, основанная на общении с миром искусства. Это увлечение аристократизмом, впрочем, является тоже одной из вековых традиций итальянской поэзии. В сущности все итальянские поэты более или менее аристократы по духу. Этому есть глубокая причина: нигде аристократия не сделала так много для искусства, как в Италии.
Рабочую среду д’Аннунцио мало знает: на дикой родине своей, среди Абруцц, он чаще видел бандитов, авантюристов морских и всякого рода Lumpen-Proletariat, чем настоящих тружеников-рабочих. В Риме он научился ненавидеть буржуазию главным образом за ее вандализм и пошлость, и он ненавидит ее от всей души, пожалуй, больше, чем демократка Ада Негри. Политическая борьба, итальянский парламентаризм, хаотические бунты пролетариата вызывают в нем одно отвращение. Всесословная интеллигенция и аристократическая богема возбуждают в нем сожаление, смешанное с презрением. В одном своем романе (‘Невинная жертва’) он выводит тип опростившегося аристократа, ‘сына по духу графа Толстого’, как он его называет. К типу этому он относится снисходительно, почти нежно, не веря, впрочем, в будущность этого направления.
Величие души и стойкость он находит только среди тех аристократов, которые, считая себя обманутыми великим Risorgimento, удалились в свои полуразоренные поместья и там ведут строгую, уединенную жизнь, охраняя сословные традиции и предаваясь мечтам о пришествии мессии, который избавит Италию от ее псевдоосвободителей. Д’Аннунцио, наконец, сам поддается этим надеждам и мечтам и излагает их в очень патетической форме в одном из своих последних романов ‘Девы скал’, помещенном им в цикле романов ‘Лилии’. (Д’Аннунцио, в подражание средневековой литературе и отчасти народной итальянской поэзии, разделяет свои романы на циклы ‘Розы’, ‘Лилии’ и ‘Гранаты’). Роман ‘Девы скал’ можно скорее назвать большой лирической поэмой в прозе, чем романом. Он полов лиризма и тенденции, хотя в нем д’Аннунцио объявляет крестовый поход против тенденциозности. Фабула романа, при всей своей странности, несложна: молодой аристократ, пресыщенный удовольствиями и возмущенный современным общественным строем, уезжает в свое родовое поместье и вскоре знакомится с тремя молодыми и добродетельными аристократками, из них он желает выбрать себе жену, чтобы соединить два древние рода, из которых должен выйти будущий мессия, но долго колеблется в выборе, так как все три девицы нравятся ему одинаково и кажутся взаимно дополняющими друг друга (trifoglio indivisibile). Наконец, одна уходит в монастырь, другая лишается красоты, своего главного достоинства, а третья, единственно энергичная и умственно нормальная из всех, которой он решается, наконец, предложить свою руку, отказывает ему, так как не может оставить своей семьи, требующей от нее постоянного ухода и нравственной поддержки.
Стиль романа символический: под простыми, обыденными фразами скрывается постоянно высший смысл. В пример этого стиля приведу отрывок разговора, которым решается судьба третьей, самоотверженной героини.
Герой и героиня во время прогулки, оставя усталую семью в долине, отправляются вдвоем в горы, чтобы взойти на вершину крутой скалы. Там герой собирается, в виду чистой и торжественной природы, объяснить героине свои стремления и предложить союз с собой. Героиня, подозревая цель прогулки, вначале идет бодро, но потом ею овладевают сомнения, ‘действительно ли горные вершины достижимы для нее’.
‘ — Еще немного отваги, — сказал я [роман написан от первого лица] ей, охваченный страстным желанием достигнуть цели, — еще несколько шагов, и мы будем на вершине!
Она, казалось, прислушивалась к тому, что происходило в глубине ее сердца, потом сказала:
— Там, внизу, остались страдающие души.
Она посмотрела назад, на то место, где ее ждали сестры, и чело ее омрачилось думой.
— Пойдем назад, Клавдио, — прибавила она тоном, которого я никогда не забуду, потому что никогда человеческий голос не выражал в таких немногих звуках так много скрытых мыслей’.
Д’Аннунцио придает, очевидно, большое значение этому своему роману, по крайней мере, он поместил в заголовке эпиграф из Леонардо да Винчи: ‘Я создам вымысел, который будет означать великие вещи’ (Faro una finzione che significhera cose grande).
Первая глава составляет лирическое вступление, а во второй излагается profession de foi героя, от имени которого написан роман, и вместе с тем основная идея самого романа. Я позволю себе привести довольно обширные выдержки из этой главы, так как там в очень типичной форме изложено миросозерцание и направление д’Аннунцио.
В основание всего положен следующий философский принцип: ‘Мир есть воплощение чувства и мысли небольшого числа высших людей. Мир, каким он является теперь, есть чудный дар, пожалованный избранниками толпе, людьми свободными — рабам, мыслящими и чувствующими — рожденным для труда’. К этим избранникам — кстати, очень напоминающим Ubermenschen Ницше — могут принадлежать в наше время только аристократы и притом только родовитые, так как для этого необходимо особенное ‘стечение крови’ (concorso del sangue). Это положение доказывается на основании теории наследственности и подкрепляется авторитетом Данте:
‘О высокочтимый отец нашего языка! Ты верил в необходимость иерархий и различий между людьми, ты верил в превосходство добродетели, передаваемой по наследству, ты твердо верил в силу природы, которая постепенно, передаваясь от избранных к избранным, может возвысить человека до самого высокого сияния нравственной красоты’.
Исключение из этого правила делается только для Сократа, который является носителем высшей ‘нравственной красоты’ и учителем всех будущих избранников. В чем, собственно, должна состоять эта высшая нравственная красота, это не совсем ясно, так как ‘избранникам’, к которым принадлежит и герой романа, простительно все, что не простительно обыкновенным людям:
‘Слава нашим предкам за прекрасные раны, которые они наносили, за прекрасные пожары, которые они зажигали, за прекрасные кубки, которые они осушали, за прекрасные одежды, которыми они себя украшали, за прекрасных иноходцев, которых они ласкали, за прекрасных женщин, которыми они обладали, и за всю резню, за все упоенье, за роскошь и разврат — хвала им! Так как всем этим они образовали мои чувства, в которых ты, о Мировая Красота, можешь отражаться широко и глубоко, как в пяти пространных, бездонных морях’.
О себе герой романа говорит:
‘Я прошел такие испытания, что большинство других душ, наверное, проявили бы рано или поздно вульгарность своей сущности. Но иногда из корней моей души, — оттуда, где спит неразрушимая душа моих предков, — вырастают вдруг такие сильные и несокрушимые побеги энергии, что мне становится грустно, когда подумаю об их бесполезности в наше время, когда общественная жизнь представляет жалкое зрелище низости и бесчестия’.
Так как наследственно приобретенные силы некуда применить при настоящих условиях, то остается их ‘кристаллизировать’ или, если ‘избранник’ одарен каким-нибудь талантом, то ‘превращать их в живую поэзию’, в ожидании лучшего будущего. Но это лучшее будущее едва ли скоро придет,
‘так как заносчивость черни велика и ее превышает только трусость поощряющих и терпящих ее. В Риме я видел самые бесстыдные осквернения, какие когда-либо бесчестили святыню. Подобно прорвавшейся клоаке, волна низких вожделений заливает площадь и улицы. Вдали — за Тибром — одинокий купол, где обитает старческая, но сильная совестью и сознанием душа, напротив другого жилища, бесполезно пышного, где король, потомок воинственного рода, подает удивительный пример терпения при исполнении низкой и скучной должности, которую предписал ему плебейский декрет’.
Но герой твердо верит в великое будущее этого, теперь униженного, Рима. Мессианические мечты впервые пробуждаются в нем во время народного праздника в память Risorgimento, когда Рим был грозен, подобно кратеру под немой громадой туч. Дантовские пророчества о будущем величии Рима, римское изречение, что наиболее благородному подобает наиболее повелевать (Maxime nobili maxime praeesse convenit), наконец, самый вид Римского Поля (Agro Romano) утверждает его в мессианических надеждах, хотя он и сознает, что ‘не добыто еще из гор то железо, которое некогда вспашет великое Римское Поле’. После истинно художественного описания этого Поля он говорит:
‘Я думаю, род героического безумия овладел молодежью гарибальднйекой, едва она вступила на Римское Поле. Она вдруг преобразилась… превратилась в дивное воинство, посвятившее себя подвигу, казалось, еще невиданному’.
‘Правда, — говорит он в другом месте, — те самые люди, которые издали казались столпами пламени на героическом небе еще не освобожденной родины, эти самые люди сделались теперь грязными углями, годными только, чтобы написать на стенах непристойный рисунок или ругательство’, но все же ‘только Рим может породить столько жизни, чтобы возродить весь мир во второй раз’.
Таким образом итальянский мессианизм превращается в мировой мессианизм. Это, впрочем, давняя итальянская традиция, которая, быть может, по чувству контраста, возрождалась всегда с особенной силой в итальянской литературе именно во времена наибольшего унижения. Так, например, Леопарди, изображая Италию своего времени в виде жалкой, израненной нищей, сидящей на распутье, все же говорит, что она ‘рождена, чтобы побеждать народы’ (le genti a vincer nata). Итальянский мессианизм нашего времени видит призвание Италии в той, что она подаст миру новую великую объединяющую идею. По мнению героя д’Аннунцио, это будет аристократическая идея:
‘Новый римский цезарь, природой предназначенный к господству (Natura ordinatue ad imperandum), придет уничтожить или переместить все ценности, которые слишком долго были признаваемы различными доктринами. Он будет способен построить и перебросить в будущее тот идеальный мост, по которому привилегированные породы смогут, наконец, перейти пропасть, теперь еще отделяющую их, по-видимому, от вожделенного господства’.
Кто же будет этот ‘новый римский цезарь’? Герой романа видит прообраз его в одном из своих предков, друге Леонардо да Винчи, как он представлен на портрете, писанном его гениальным другом. Это типичный аристократ времен Цезаря Борджа, красивый, сильный, жестокий, страстный. У него на щите девиз: ‘Берегись, я здесь!’ (Cave, ad sum!), у него в руках гранатовая ветвь с острым листком, ярко-красным цветком и спелым плодом. Этот рано умерший герой должен возродиться с новой силой в каком-нибудь своем отдаленном потомке, и тогда-то настанет ‘великий день’, день освобождения Италии, а за ней и всего мира.
Но пока ‘великий день’ еще не настал, что делать современным итальянцам, чем ускорить пришествие мессии и кто может ускорить его? Конечно, ‘избранники’, т. е. поэты и аристократия, поэтому к ним-то и направлена главная проповедь.
‘Поэты, истратившие сокровищницу своих рифм на воспроизведение прошлых времен, на оплакивание мертвых иллюзий, на определение оттенков падающих листьев [сравн. ‘Canto Nuovo’, ‘Animal triste’], поэты, упавшие духом, спрашивают с иронией и без иронии: ‘В чем же теперь призвание ваше? Восхвалять ли нам в двойных секстинах всеобщее голосование, ускорять ли нам вымученными гекзаметрами падение королевств, пришествие республик, захват власти чернью?.. Мы могли бы за умеренную плату уверять неверующих, что в толпе заключается вся сила, право, мудрость и свет’.
‘Охраняйте красоту. Это ваше единственное призвание. Охраняйте вашу мечту. Клеймите бессмысленные лбы тех, которые хотели бы сделать все толовы людские одинаковыми, подобно гвоздям под молотком слесаря. Пусть к небу подымется ваш неудержимый хохот, когда в собрании вы услышите гам конюхов большого животного — черни. Защищайте мысль, которой они угрожают, красоту, которую они оскорбляют. Придет деиь, когда они захотят сжечь книги, разбить статуи, запятнать картины. Защищайте прежние свободные создания ваших учителей и будущие создания ваших учеников от бешенства пьяных рабов. Не отчаивайтесь, что вас мало. Вы обладаете высшим знанием и высшей силой мира: словом. Ряд слов может превзойти химическую формулу в человекоубийственной силе. Боритесь решительно разрушением против разрушения’.
Аристократии, лишенной прав, обессиленной и спрашивающей, не признать ли ей принципы 1789 г. и не употребить ли остаток власти на заполнение избирательных листов именами ‘своих портных, шапочников и сапожников, своих кредиторов и адвокатов’, — преподается совет забыть элегантную скуку и бесплодную иронию.
‘Тренируйте себя, — как вы тренируете своих скаковых лошадей, — в ожидании великого события. Самообладание — первый признак аристократа. Сила — первый закон природы. Мир основан на силе. Если бы новые поколения вдруг возникли из камней после потопа старого мира, они бы сражались между собой, пока сильнейший между ними не покорил бы всех остальных. Ждите и подготовляйте событие. Вам не трудно будет привесть в повиновение стадо. Плебеи останутся всегда рабами, потому что у них врожденная потребность протягивать руки к цепям. Помните, что душа толпы подвержена панике’.
В качестве поэта и аристократа вместе герой романа ставит себе такую задачу:
‘Ты должен работать над реализацией твоей судьбы и судьбы твоей породы. Ты должен иметь в виду обдуманный план твоего существования и видение существования высшего, чем твое. Ты должен сознавать всю цену и вес наследства, которое ты получил от предков и которое ты должен передать твоему потомку. Твое достоинство в том, что ты сохранитель энергии многообразной, которая завтра, или через столетие, или через бесконечный ряд времен должна найти себе высшее проявление. Надейся, что это будет завтра’.
В этом мессианизме много туманного мистицизма (не имеющего, впрочем, ничего общего с религиозным мистицизмом, о котором д’Аннунцио невысокого мнения), но сквозь туман рисуется такой идеал: абсолютизм, опирающийся на родовую аристократию. Средство достижения этого идеала: консервативная и выжидательная политика. Все это, конечно, не ново, новым, по крайней мере для нашего времени, является категорический тон и большая отвага в высказывании убеждений, сильно скомпрометированных в массе общества. Не подлежит сомнению искренность этих убеждений, так как защита интересов разоренной и проигравшей давно свое дело итальянской аристократии едва ли может принести кому-либо выгоду.
Автор (в лице своего героя) если обманывает кого-либо, то только самого себя. У него часто прорываются ноты отчаяния, он сознает, что он живой анахронизм, но, вспоминая, как недавно он клеймил отчаявшихся, проповедующих отреченье и нирвану, названием ‘жалкого цлемени прокаженных’, он старается убедить себя, что это только мимолетные сомнения, что это вид толпы делает его малодушным: ‘Взгляд толпы хуже, чем ноток грязи, ее дыхание зачумляет. Удались, пока этот сток стечет’. Но куда бы он ни удалился, везде преследуют его отзвуки триумфального марша победительницы-буржуазии и воспоминание о разрушении Рима этой ненавистной завоевательницей:
‘Это было время, когда деятельность разрушителей и строителей особенно свирепствовала на римской почве. Жажда наживы охватила и рабов глины и кирпича, и наследников папских майоратов, и новую аристократию, порожденную непотизмом и гражданскими войнами, которая унижалась, погрязала в новом болоте и рисковала на бирже богатствами, собранными удачным грабежом.
Лавры и розы виллы Шиарра, гигантские кипарисы виллы Людовизи… чернели вывороченными корнями, как бы стараясь удержать среди разрушения призрак всемогущей жизни. Среди весенних цветов белели известковые ямы, краснели кучи кирпича, скрипели колеса тачек, нагруженных камнями, раздавались хриплые крики рабочих и быстро подвигалось грубое строение, которое должно было занять место, некогда посвященное красоте и фантазии.
Казалось, по всему Риму пронесся ураган варварства… Исчезло всякое чувство приличия и уважения к прошлому… С быстротой, почти сверхъестественной, на фундаментах развалин воздвигались громадные пустые клетки, усеянные четырехугольными дырами, облепленные фальшивыми украшениями, безобразной штукатуркой. Громадная белесоватая опухоль вздулась на груди старого Рима и вытягивала из него жизнь.
По княжеским улицам, перед виллой Боргезе, катались в блестящих каретах новые избранники фортуны, низкого происхождения которых не могли замаскировать ни парикмахер, ни портной, ни сапожник, звонкий топот их рысаков раздавался по всему Риму, и легко было узнать этих господ по нахальной грубости поз, по неловкости хищнических рук в слишком широких или слишком узких перчатках. Казалось, эти люди говорили: ‘Мы новые владыки Рима. Преклоняйтесь!’
Вообще, несмотря на гордые мессианические мечты, какая-то непобедимая меланхолия проникает весь этот роман ‘Лилии’, этим настроением полон и заключительный пейзаж:
‘Над нашими головами небо сохраняло только последние легкие следы облаков, напоминавшее белый пепел от перегоревших костров. Солнце озаряло ореолом вершины скал, и от этого их величественные очертания ясно выступали на синеве неба. С высоты в уединенную долину изливалась тишина и великая печаль, как волшебный напиток в глубокую чашу.
Там остановились три сестры, и там я созерцал в последний раз их гармонию’.
Если прежние произведения д’Аннунцио напоминают часто пляску смерти, то этот роман производит впечатление реквиема. Эта будирующая аристократия с ее несбыточными надеждами и устарелыми традициями, эти развалины исторического Рима, эти разрушающиеся дворянские гнезда среди Абруццских гор — все это кажется умирающим или уже умершим, и даже высокохудожественный талант д’Аннунцио не в силах придать жизнь этому умирающему льву — итальянской аристократии. Requiescat in расе!
Новое слово д’Аннунцио заключается не в этом стремлении обновить обветшавшее: несмотря на призывы к возрождению, он певец вырождения. Его новое слово в решительном протесте против ‘новых владык Рима’, в беспощадном анализе современной Италии, в мужественном обнаружении всяких язв. Эта искренность и отвага в высказывании самых парадоксальных мнений, в раскрывании обыкновенно тщательно скрываемых людьми чувств и побуждений поражает и внушает невольное уважение. Д’Аннунцио с полным правом мог бы назвать свои произведения исповедью сына нашего века: в его психологии узнает себя вырождающийся и глубоко страдающий от этого вырождения человек всех культурных наций нашего времени.
Теперь возвратимся к Аде Негри. Как уже сказано, исходный пункт ее направления — общий с д’Аннунцио: это отрицательное отношение к существующему строю вещей и протест против буржуазии. Но не объективные наблюдения довели ее до этого отрицания, а личный горький опыт, сама жизнь. Мы уже видели, какое влияние имели условия жизни ее на ее творчество, мы видели, что протест является у нее не столько обдуманной теорией, сколько непосредственным чувством. Этот протест она считает также роковым для себя, как и свое поэтическое призвание:
Злой рок висит над головой твоей,
Ты — возмущенная рабыня.
Она всецело принадлежит своей среде. Круг ее наблюдений гораздо уже, чем у д’Аннунцио. Она знает только рабочую среду, пролетариат сельский, фабричный и интеллигентный. Мир аристократии и буржуазии она видит издали, со стороны. Мир аристократии рисуется ей как развалина, готовая превратиться в прах и потому не вызывающая даже ни особенной злобы, ни протеста, а скорее чувство сострадания (так, например, в стихотворении ‘Последний герцог’, где изображен вырождающийся потомок некогда могущественного рода), мир буржуазии является враждебным лагерем, против которого поэтесса готовит острое оружие и отравленные стрелы. В первых стихотворениях Ады Негри, направленных против этого класса, звучит непримиримая ненависть пролетария (‘неукротимая, страстная ненависть песню мою окрыляет’), она беспощадно бичует ‘сытый мир коварных буржуа’ и грозит ему обличениями:
Беги же, сытый мир, беги за барышами,
Продажную любовь купи себе на них,
Тебе в лицо за то я дерзко брошу
Вот этот жгучий стих!
[‘Fatal[ita]’, ‘La Sfida‘]
Впрочем, впоследствии это резкое чувство ненависти несколько смягчается. Когда поэтессе пришлось ближе столкнуться с этим ‘сытым миром’, она увидела, что он состоит далеко не из одних ‘счастливцев’, что вырождение наложило уже на него свою руку и что в будущей решительной борьбе победа едва ли останется за ним. Такое более снисходительное отношение чувствуется в ее стихотворении ‘Земля’, в котором она изображает себя работницей по призванию, счастливой сознанием своей силы:
Дайте мне серп, и лопату, и грабли,
Солнца ведь я не боюсь,
Я оживаю под жгучими ласками,
В поле, к работе стремлюсь…
Потом, вспоминая удрученный недугами и собственными предрассудками привилегированный мир, говорит:
В поле бы всех этих нервных, расслабленных,
Стонущих, жалких людей,
Желчных от праздности, сплином измученных,
Бедных, нарядных теней.
Тут как бы слышится намек на героев д’Аннунцио с их больными душами. Впрочем, больные души не всегда вызывают у плебейки Ады Негри только презрение или сожаление, — интересно, что Мария Башкирцева, без сомнения, более близкая по духу к д’Аннунцио, чем к Аде Негри, произвела большое впечатление на нашу поэтессу. Стихотворение, посвященное памяти Марии Башкирцевой (A Marie Bachkirtzeff), принадлежит к раннему периоду творчества Ады Негри, и как-то странно читать среди пламенных, полных классовой ненависти и презрения стихотворений такое обращение к этой ‘белокурой славянке с царственной красотой’:
Поработил меня изменчивый твой взгляд,
Он в сердце мне, я чувствую, вливает
Смертельный, тонкий яд.
Но этот ‘тонкий яд’ если и оставил следы, то только в личной лирике Ады Негри (к которой мы более не будем возвращаться), в стихотворениях же на более широкие темы влияние его не заметно. Во всяком случае, не это влияние довело Аду Негри до более толерантного отношения к своим врагам.
В то время, когда написано было только что цитированное стихотворение, не было еще и признаков поворота мысли у Ады Негри в эту сторону. Тогда еще мысль поэтессы была всецело поглощена непосредственными впечатлениями окружающей среды, в которых она даже не всегда успевала разобраться. Ее преследовали картины горя, нищеты, видения массовых бедствий и отдельных, но наводящих на страшные обобщения катастроф. Такова, например, свободная от всяких комментариев и лирических отступлений картина:
Кружатся приводы, машины грохочут,
Ткачи ни на миг от станков не встают
И весело песни поют.
Но вдруг раздирающий крик раздается,
Безумный, ужасный, врывается в дверь, —
Так воет подстреленный зверь.
Работницу ранили зубья машины, —
Несчастная! Кровь в ее русой косе!
Рука ее там, в колесе…
…Кружатся приводы, машины грохочут,
Как прежде, ткачи от станков не встают,
Но только уже не поют.
На лицах их слезы сливаются с потом,
Шум мотора думам печальным вторит,
Как будто слова говорит.
Усталым глазам так чудится призрак:
Несчастная с кровью на русой косе,
И эта рука в колесе…
[‘Fatalita‘, ‘Mano nel ingranaggio’]
В своих стихотворениях Ада Негри дает нам целую галерею подобных картин и целую коллекцию портретов, типов и силуэтов из рабочей среды, причем редко воздерживается от комментариев, как в вышеприведенном стихотворении. Она заявляет о своей классовой, родственной связи с мальчиком-пролетарием, от имени наголодавшейся самоубийцы проклинает равнодушных зрителей ее гибели, рассказывая о гибели рудокопа в трещине запущенной шахты, напоминает его собратьям, что та же участь, быть может, и их ожидает, что они не должны беззаботно переступать через трупы погибших, как дети через могилы умерших. Изредка являются светлые картины любви и материнской нежности, которые несколько смягчают мрачный колорит народной жизни, но эти картины наводят на поэтессу не менее серьезные думы. Она рисует, например, образ матери, полной самопожертвования, которая выбивается из сил, чтобы только сын ее имел досуг для науки и поэзии, но зато сын этот должен помнить, ценою каких жертв он вступил на путь славы, он должен стать защитником и певцом ‘нищих, униженных, погибших в неравном бою’:
Сражаться должен ты пером и словом:
Виднеются вдали в сиянье новом
Неведомых вершин кряжи.
На них ты дряхлому столетью укажи.
[‘Fatali[ta]’, ‘Madre operaia‘]
Эту миссию Ада Негри принимает на себя вначале инстинктивно, потом вполне сознательно. Она сопровождает свои картины все более и более сильными лирическими аккордами, мысль ее все чаще обращается к виденьям будущего, является анализ, а вместе с ним сомненья, мучительное искание истины. Эту эволюцию ее чувства и мысли мы не можем проследить шаг за шагом, так как неизвестен хронологический порядок произведений Ады Негри в каждом из ее двух сборников. Поэтому возьмем наиболее яркие мотивы из ее второго сборника ‘Tempeste’, принадлежащего именно к периоду вполне сознательного творчества. Тут Ада Негри обращается к более широким явлениям, и простые чувства жалости к ‘побежденным’, ненависти к ‘победителям’ и классовой солидарности с ближайшей средой сменяются более сложными. Мысль об ответственности отдельной личности за массовые бедствия и несправедливость борется с мыслью о каком-то высшей законе, управляющем как массами, так и личностями. И та и другая мысль возникает под впечатлением ярких, поражающих явлений, как, например, явление безработицы. ‘Оборванец высокий, стройный, смуглый, сложен, как Геркулес’, ходит от дома к дому, умоляя о работе, как о милостыне, и везде встречает то резкий, то смущенный ответ: ‘Нет для тебя работы’.
И я, бледнея, голову склонила,
Пробормотав: ‘Прости!’
Неправда всех времен меня душила,
Раскаянье н стыд я ощутила,
Как тяжкий камень на моей груди.
[‘Tempeste’, ‘Disoccupato‘]
Ей кажется, что подобное же чувство должно быть доступно и другим, как бы ни погрязли они в эксплуататорском равнодушии. После страшной картины пожара в шахте она восклицает:
Да здравствует пожар! Разбудит он
Счастливцев жизнерадостных: стряхните
Любовные мечты, блаженный сон,
Из залы пиршества уйдите!
Бледнея и дрожа от страха и стыда,
Склоните головы, страшась проклятья.
Там, в яме огненной, среди труда
Погибли люди — ваши братья!
[‘Tempeste’, ‘Incendio della miniera‘]
Стачка пробуждает у поэтессы мечты о близкой бескровной победе армии труда, но в заключительном стихотворении ‘Конец стачки’ чувствуется холодное веяние какой-то непобедимой, роковой силы:
Толпа рабочих, бледных и больных,
Измученных борьбой, бессоницей и горем,
Сошлась. И вот один с отчаяньем сказал:
‘К чему? Ведь смерти не поборем…’
Другой сказал: ‘Мне жаль моих детей’.
А третий говорит: ‘Жена моя в больнице’.
Вдруг ужас ледяной над всеми пролетел
Подобно черной хищной птице.
Тут молодой силач один вспылил:
‘Нет, братцы! Ни за что! Им уступать не надо!
Все до последнего держаться мы должны.
Мы тоже люди, а не стадо!’
…Толпа рабочих, бледных и больных,
Измучилась борьбой, бессоницей и горем…
Молчали все они, но думали одно:
‘К чему?.. Ведь смерти не поборем…’
И вот угрюмые оборванцы пошли,
Как тени, подавив рыданья униженья,
И за работу все на фабрике взялись
Опять… Когда ж конец мученья?
Все эти картины горя и нищеты вызывают у поэтессы предчувствие близкой катастрофы: жалкое имущество выгнанных на улицу бездомных пролетариев ей кажется началом баррикады, но газетная заметка о кровавом усмирении голодного бунта указывает на бесполезность этих баррикад и наводит на более глубокие размышления, именно о высшем жестоком законе:
Кто виноват? — я вслух произнесла.
И за восставших, и за побежденных,
И за преступных, и за развращенных
Я что-то, скрытое во мраке, прокляла.
[‘Tempeste’, ‘Nota di cronaca‘]
В стихотворении, посвященном памяти погибших за освобождение Италии, отдельные картины страданий сливаются в широкую панораму национального бедствия.
Интересно сравнить это изображение с известным уже вам описанием д’Аннунцио. Ада Негри, так же как и д’Аннунцио, вспоминает в восторженных выражениях время великого подъема, когда
‘вдруг превратился презренный народ
в племя гигантов могучее,
клик раздавался победный и радостный:
вот где начало Италии’,
и так же мрачны краски настоящего, хотя на него Ада Негри смотрит с точки зрения обманутого великим подъемом и обездоленного пролетария, тогда как д’Аннунцио стоит на точке зрения лишенного привилегий, выброшенного за борт ‘за ненадобностью’ аристократа, который, пожалуй, и сам не прочь отдать в жертву ‘чернь итальянскую’, только более изящному божеству, чем эти новые владыки Рима. Если соединить эти два односторонние изображения, то получается очень полная картина. Вот как рисует ее Ада Негри:
Ты велика, Италия родная!
Вот над Ломбардскою болотною равниной
Три мрачных фурии царят непобедимо:
Пеллагра, малокровие и голод.
Вот над туманною и смрадною Мареммой,
Над дикой и пустой Кампаньей римской,
Над Каллабрийскою развалиной печальной
Народный вопль отчаянья несется,
В пустыню знойную, далекую народ наш
Идет на смерть и смерть с собой несет,
Чтоб знамя водрузить среди песков бесплодных.
Чернь итальянская везде страдает,
Везде нужда гнетет. Напрасно со слезами
Взывают: ‘Хлеба!’ — женщины и дети.
Восставшая толпа, как волны океана,
Сама в себе мятется, без сознанья,
В отчаянье взывая о пощаде,
Она сама себе могилу роет.
Вверху, внизу, во всей стране несчастной
Сломалась вера, погибает совесть,
И в слабых душах угасает пламя
Негодованья и любви святой.
Но, словно дуб, не побежденный бурей,
Свободная Италия стоит.
Не пробуждайтесь, мертвые герои!
Пусть вечно грезится вам чудный сон,
Который грязь житейскую вам красил
И превращал хрипенье агонии
В победный, светлый гимн.
[‘Tempeste’, ‘II passaggio dei feretri’. Перевод написан нерифмованным стихом ради большей точности]
Хотя Ада Негри не принадлежит к слабым душам, к ‘упавшим духом поэтам’, но мессианические мечты, упованья на возрождение Рима с его могуществом ей чужды. Римское Поле для нее просто — невозделанное поле (l’incolto Agro Romano). ‘Великими’ она называет не цезарей, герцогов и полководцев, а тружеников мысли, мучеников за идею, кто бы они ни были — аристократы ли с громкими именами или не известные никому плебеи. Не римские развалины, а ломбардские фабрики, плантации и поля пробуждают в ней надежды на лучшее будущее Италии. Вид фабрики в действии наводит ее на мысль о непобедимой силе трудовой армии, сплоченной под знаменем ясной идеи, объединенной сознанием. Не ‘новый римский цезарь’, а весь итальянский плебс будет тем мессией, который возродит Италию к новой жизни. Нечего тревожить ‘мертвых героев’ в их могилах: они отжили свое, они боролись и победили, а те их потомки, которые не сумели найти новых путей, а продолжали стремиться к идеалу по старому пути, оказались ‘побежденными’ и горько жаловались:
Мы с верою стремились к идеалу,
Но он нам изменил.
Ада Негри провозглашает весть новой любви, новой борьбы, нового освобождения. Каким-то апостольским настроением проникнуто ее стихотворение, в котором она описывает свое первое прибытие в город:
Стучусь и в двери города вступаю я,
— Кто вырастил тебя? — Леса, поля.
— Кто звал тебя сюда? — Судьба моя,
Как ураган, меня сюда влекла.
Лесную свежесть и лесные песни
Тебе я издалёка принесла.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Свободы, необузданной свободы
Я знаю чары, — ты не знаешь их.
Старинный город! Я пришла к тебе одна,
Ты примешь ли меня? Я молода, сильна,
От рисовых плантаций болотистых
Пришла к туманным фабрикам твоим,
Я принесла привет свободный, братский им.
[‘Tempeste’, ‘Arrive‘]
Поэтесса чувствует призвание быть выразительницей стремлений рабочих масс, ее преследуют жалобы побежденных, ее воодушевляют порывы сильных, ей кажется, что они сами зовут ее на служение их делу:
Мы тебя признаем, да, — ты наша.
Ты должна возродить, перелить в плоть и кровь
Все неясные наши стремленья,
Нашу ненависть, муки, борьбу и любовь, —
Там должна ты искать вдохновенья.
…Вместе с нами, за нас, муза новой любви,
Ты погибнешь в последнем сраженье.
[‘Tempeste’, ‘Amor nuovo‘]
Она представляет себе рабочие массы в виде несметного воинства:
Эти жертвы труда возмущенья полны,
В их отважных сердцах, в их прекрасных очах
Зажигается жажда священной войны.
[‘Tempeste’, ‘Amor nuovo‘]
‘Будь проклят, кто дрожит и отступает!’ — восклицает она, как вождь, ведущий свое войско на приступ, и боевые картины, одна другой ярче, развертываются в ее воображении. Она представляет себя в образе новой Жанны д’Арк:
Иду! За мной идут воскресшие народы,
Они полны сил, веры и свободы,
Их будущее ждет.
Я светлый гимн, пою, в моих руках, как пламя,
Сверкает орифламма. Это знамя
К победе нас ведет.
[‘Tempeste’, ‘Immortale‘]
Эту победу поэтесса представляет себе чаще всего бескровною:
И будут лезвия чисты от крови,
И белый будет веять флаг,
и наступит время вечного мира, вечной деятельности, но не разрушительной, а созидательной. Ада Негри не представляет себе будущей демократии в виде какой-то дикой орды, ‘разрушающей творения искусства’, — едва ли есть на свете поэт, который согласился бы служить разрушителям красоты, — она представляет себе будущее в виде царства свободной поэзии и свободного труда, обширного царства, где ‘весь мир — отечество’. Впрочем, идеал ее лучше всего выражен в следующих строфах:
Зарей сияют золотые сны,
Виденья будущей весны,
Свободного труда и вольного народа.
Ликует обновленная природа, —
Весна, раздолье, солнце и цветы,
Свобода для любви и красоты…
Ни побежденного там нет, ни властелина,
Нет больше ни слуги, ни господина!
[‘Tempeste’, ‘Sciopero‘]
Особенной силой и вдохновеньем звучит речь Ады Негри, когда она обличает язвы настоящего и поет песнь надежды на будущее, но когда ей приходится говорить о средствах достижения идеала, то стройность и ясность картины несколько нарушается. Поэтесса то восторженно приветствует стачку, то тут же в мрачных красках рисует ее поражение, то призывает имущие классы к покаянию и несколько наивно убеждает их опроститься и возвратиться к земле и физическому труду, то объявляет этим классам непримиримую войну, то требует ‘справедливости, а не милости!’, и даже видит необходимость баррикад и ‘последней борьбы’, то мечтает о широкой благотворительности и, наконец, в заключительных строфах своих ‘Tempeste’ говорит:
Довольно было бы, когда б навстречу братьям
Рыдающим счастливые их братья,
Оставя праздновать жестокую победу,
Раскрыли бы широкие объятья.
[‘Tempeste’, ‘La fiumana‘]
Впрочем, она сама сознается: ‘Вокруг меня еще не ясен горизонт’. Из этих колебаний некоторые критики заключают, что и самое направление Ады Негри не ясно, что это какая-то общая гуманность, вроде Диккенсовой. С этим мы не можем согласиться. У демократки Ады Негри, кроме общефилантропической, еще очень сильно звучит нота классового сознания и классовых стремлений, каких не было и не могло быть у Диккенса и его современников. Что касается конечного идеала Ады Негри, то он очень ясен, если же она не входит в подробности его, то это, но всей вероятности, потому, что художественное чувство не позволяет ей излагать политико-экономических схем в беллетристической форме. Правда, Ада Негри не принадлежит к числу счастливых натур, способных успокоиться на полпути к высшей правде. У нее бывают жестокие сомнения:
Придет, быть может, час тот роковой,
Когда, обняв свой идеал, воскликну:
‘Я победила, наконец ты мой!’
Что, если вдруг тогда исчезнет вера,
Разрушится иллюзий светлый мир,
И ты, мой идеал, падешь и разобьешься,
Как глиняный кумир?
[‘Tempeste’, ‘Il sogno‘]
Иногда какой-то голос говорит ей:
Ты одинока, ты уже разбита,
Не победишь. Никто в тебя не верит.
Не видишь разве ты, что ты идешь во тьме?
[‘Tempeste’, ‘Sconforto‘]
Ей кажется порой, что она уже все сказала, что ее искреннее, пламенное слово сожгло ей самой сердце, и она прощается так со своей книгой, пуская ее в свет:
Да, здесь конец прожитой мною драмы,
А дальше пустота — и я должна молчать.
О книга мрачная с словами огневыми!
Ты на моем гробу последняя печать!
Но эти глубоко трагические приступы сомнений и опасений не должны бросать тени на отважную поэтессу: ‘Nur Narren haben keine Angst’. Она сама доказала, что сердце ее не сожжено, создав уже после этого прощанья новые вдохновенные песни. Остановимся на этом, не будем, подобно многим критикам Ады Негри, врываться в ее частную жизнь в на этом строить мрачные предсказания о будущем ее таланта и деятельности. Она сама некогда изрекла себе пророчество, которое сбылось с поразительной точностью. Там говорилось о борьбе и лишениях, о труде и таланте, которые приведут поэта к вершине славы, но там же показывались в перспективо ‘критики и мудрецы’, разрывающие на части душу поэта, ‘как волки добычу’, но эта душа принадлежит к тем, которых ничто не может унизить. ‘И побежденная, ты будешь вестница’, — готовы мы повторить вслед за поэтессой. Если бы даже было правда, что она уже не может создать ничего нового, что путь ее свершился, все-таки место ее в итальянской и мировой литературе велико и значительно: она вестница новой зари возрождения, она предтеча нового великого подъема — ‘di nuovo gran Risorgimento’, говоря ее родным языком.
Когда уже был окончен настоящий очерк, появилась в журнале ‘Nuova Antologia’ (November, 16) новая поэма д’Аннунцио: ‘Хвалебная песнь земле, морю, небу и героям’ (‘Laudo della terra, del mar, del cieo e degli eroi’), в которой этот поэт-аристократ удостаивает обращением ‘земледельцев, моряков и всех тружеников Италии’, обещая им новую, еще неслыханную весть (annunzio nuovo), которая должна утешить и восхитить всех. Весть эта заключается в том, что природа прекрасна и теперь, как в первый день творения, и что ‘великий Пан еще не умер’. В красивых, изящных строфах воспеты прелесть итальянской природы, рокот волн, размываемых итальянскими кораблями, мирная идиллия земледельческого труда. Италия в поэме д’Аннунцио является земным раем также и для скромных тружеников. Такая ‘весть’ представляет интересный контраст двум экономическим статьям, помещенным в той же книжке журнала, в которых ‘труженикам Италии’ сообщаются далеко не радостные вести: едва ли эти труженики утешатся в своих новых бедствиях тем, что ‘великий Пан еще не умер…’.
1899
Впервые опубликовано в ‘Иллюстрированном сборнике Киевского литературно-артистического общества’, 1900, стр. 187 — 218. В дополненном варианте статья опубликована в журнале ‘Жизнь’, 1900, No 7, стр. 187 — 214.
Оригинал находится здесь: ‘Всё про Лесю Украинку‘.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека