Два лагеря теоретиков, Достоевский Федор Михайлович, Год: 1862

Время на прочтение: 38 минут(ы)
Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений в тридцати томах
Том двадцатый. Статьи и заметки. 1862—1865
Л., ‘Наука’, 1980

ДВА ЛАГЕРЯ ТЕОРЕТИКОВ
(ПО ПОВОДУ ‘ДНЯ’ И КОЙ-ЧЕГО ДРУГОГО)

Именно в настоящее время мы нуждаемся в честном, прямом и, главное, верном слове о нашем народе… Народ теперь выступает на сцену, призванный к общественной жизни законоположениями 19 февраля. Что же он такое, что же это за неизвестная страна, о которой мы что-то слыхали, к которой, по-видимому, близко и подходили, что это за новый элемент русской жизни, который скоро обновит нашу общественную жизнь? Что это, одним словом, за земство русское? Исторически о нем знаем мы только то, что когда-то оно было одним из главных заправляющих начал нашей жизни, потом постепенно отодвигалось на задний план разными обстоятельствами, что долгое время оно, по-видимому, замирало и только по временам заявляло себя в часто грозных протестах против горькой действительности… Вопрос о народе в настоящее время есть вопрос о жизни… От того или другого решения его зависит, может быть, судьба будущего русского прогресса. И это потому так, что вопрос о русском народе видоизменяется следующим образом: есть ли у нас в настоящее время земство как элемент, отличный от служилых сословий, есть ли еще в нем теперь какая-нибудь жизнь, может ли оно обновить наше небогатое жизненностью общество?..
Такой жизненный вопрос никогда не решится по теории. Он возникал у нас, хотя и не с такой силой, давно уж, когда наше общество пришло к сознанию своей особности от других западноевропейских народов. Но любовь к теории помешала теоретикам взглянуть на факты прямо, понять их как следует. Теория хороша, но при некоторых условиях. Если она хочет формулировать жизнь, то должна подчиниться ее строгому контролю. Иначе она станет посягать на жизнь, закрывать глаза на факты, начнет, как говорится, нагибать к себе действительность. Западники, составив себе теорию западноевропейской общечеловеческой жизни и встретясь с вовсе непохожей на нее русской жизнью, заранее осудили эту жизнь. Славянофилы, приняв за норму старый московский идеальчик, тоже зараз осудили в русской жизни всё, что не укладывалось в их узкую рамку. Иначе, конечно, и быть не может. Раз положенное ложное начало ведет к самым ложным заключениям, потому что теория любит последовательность. Раз положенное узкое, одностороннее начало непременно, по той же самой последовательности теории, поведет к отрицанию тех сторон жизни, которые противоречат принятому принципу.
Но в том-то, пожалуй, и заслуга теоретиков, что они в иных случаях слишком последовательны и не боятся никаких заключений… Одна фаланга нынешних теоретиков не только отрицает существование русского земства, не признает его началом, которое должно жить, но просто отрицает в самом принципе народность. Мы не станем слишком подробно разбирать мнение этой фаланги, потому что это отняло бы у нас слишком много времени и места, а главное, потому, что теория эта слишком узка и поверхностна, да и стара также. Еще у Шиллера маркиз Поза мечтает о космополитизме. Относительно предмета, который нас занимает теперь, она не выдерживает в наше время критики, и мы ограничимся о ней несколькими словами.
‘Наш идеал, — говорит один лагерь теоретиков, — характеризуется общечеловеческими свойствами. Нам нужен человек, который был бы везде один и тот же — в Германии ли то, в Англии или во Франции, который воплощал бы в себе тот общий тип человека, какой выработался на Западе. Всё, что приобретено им общечеловечного, смело давайте всякому другому народу, вносите общечеловечные элементы во всякую среду, какова бы она ни была. К чему тут толки о почве, с которой будто бы нужно справляться, при усвоении ей начал, выработанных другим народом?’ Таким образом, из всего человечества, из всех народов теоретики хотят сделать нечто весьма безличное, которое во всех бы странах земного шара, при всех различных климатических и исторических условиях, оставалось бы одним и тем же… Задача тут, как видно, широкая, и цель высокая… Жаль только, что не в широте задачи и высоте цели тут дело. Нам бы сильно хотелось, если б кто-нибудь из этого рода теоретиков решил бы следующие вопросы: точно ли выиграет много человечество, когда каждый народ будет представлять из себя какой-то стертый грош, и какая именно будет оттого польза? Пусть кто-нибудь из теоретиков укажет нам тот общечеловеческий идеал, который выработать из себя должна всякая личность. Целое человечество еще не выработало такого идеала, потому что образование, собственно, только в какой-нибудь двадцатой доле человечества. А если тот общечеловеческий идеал, который у них есть, выработан одним только Западом, то можно ли назвать его настолько совершенным, что решительно всякий другой народ должен отказаться от попыток принести что-нибудь от себя в дело выработки совершенного человеческого идеала и ограничиться только пассивным усвоением себе идеала по западным книжкам? Нет, тогда только человечество и будет жить полною жизнию, когда всякий народ разовьется на своих началах и принесет от себя в общую сумму жизни какую-нибудь особенно развитую сторону. Может быть, тогда только и можно будет мечтать нам о полном общечеловечном идеале. Иногда приходят нам в голову и такого рода мысли, что каждый, развиваясь при особых условиях, исключительно свойственных той стране, которую он заселяет, неизбежно образует свое миросозерцание, свой склад мысли, свои обычаи, свои уставы в общественной жизни… И думается, что если физически невозможно заставить народ отрешиться от всего им нажитого и выработанного в пользу, положим, и общечеловечного идеала, только добытого в других странах, то неизбежно надобно обращать внимание на народность, если мы хотим какого-нибудь развития народу… Народные инстинкты слишком чутки ко всякому посягательству со стороны, потому что иногда рекомендуемое общечеловечным как-то выходит никуда негодным в известной стране и только может замедлять развитие народа, к которому прилагается… Мы думаем, что всякому растению угрожает вырождение в стране, где недостает многих условий к его жизни. Даже казалось нам иногда, что это желание нивелировать всякий народ по одному раз навсегда определенному идеалу в основе слишком деспотично. Оно отказывает народам во всяком праве саморазвития, умственной автономии. А по поводу тысячелетия России в нынешнем году нам пришли в голову вот какого рода соображения. За тысячу лет хотя кое-какой, но все-таки исторической жизни мы нажили некоторый опыт… Запад приходил уже спасать нас в лице Петра и целые полтораста лет различными манерами принимался он благоустроивать нашу жизнь. Но что вышло из всех подобных предприятий? Если и сделали что-нибудь они для нас хорошего, так это именно то, что доказали нам, что есть почва у нас, что на нее в некоторых случаях должно обращать очень и очень большое внимание. Петровские реформы создали у нас своего рода statum in statu. {государство в государство (лат.).} Они создали так называемое образованное общество, переставшее не квас пить, как уверяет ‘Современник’, а вместе с квасом и мыслить о Руси, общество, часто изменявшее народным интересам, совершенно разобщенное с народной массой, мало того, ставшее во враждебное к ней отношение. И нужно было много трудов и времени, чтоб наконец в лучшей части этого оторванного от почвы общества пробудилась мысль о народе, о народном развитии, пробудилось сознание необходимости усвоения себе народных интересов и сближения с народом.
По тому самому, что теоретики отвергают существование всякой народности, они не понимают и того, что значит ‘сблизиться с народом’. Они не могут понять того, что земство — самый нужный элемент в нашей русской жизни, не понимают, в чем должно состоять наше с ним сближение. ‘Мы ли к народу должны подойти, — говорит ‘Современник’, — или он к нам?’ — ‘Народ должен подойти к нам, или, лучше, мы должны подвести его к себе, потому что ведь в нас, собственно, витают общечеловечные идеалы, мы представители на Руси прогресса и цивилизации. А народ глуп, ничего до сих пор не выработал, среда народная бессмысленна, тупа’. Но нам приходит иногда в голову, что народ не подойдет к нам прежде, нежели мы убавим у себя олимпийского величия, прежде чем сами подадим ему не на словах, а на деле руку. Ведь народ-то не сознает в нас нужды: он будет крепок и без нас... Он не исчахнет, как чахнем мы, не чувствуя под своими ногами точки опоры, не имея за своими плечами массы народа. Он тверд сам собою… Не крепки силами, безжизненны ведь, собственно, мы сами, имеющие честь называться образованным обществом. Нас убеждают согласиться в том, что народ — наше земство — глуп, потому что г-да Успенский и Писемский представляют мужика глупым… Вот, говорят, они не подступают к народу с какими-либо пред-занятыми мыслями и глупого мужика — называют глупым. Но такие рассказы — вроде рассказа г-на Успенского ‘Обоз’ — по нашему убеждению, составляют клевету на народ. И это ли не предзанятость взглядов? Ведь в них есть кое-какая задняя мысль, которая в иное время бывает слишком некстати. Тут не утешает нас даже и то соображение, представленное ‘Современником’, что массы везде глупы, слишком стадообразны и во Франции, в Англии и Германии, что рутина глубоко засела в их голову? и что во всем они поступают большею частию машинально. Так зачем же и хлопотать о массах, если они глупы, действуют машинально и т. п. Жаль только, что в этом случае теоретики не доводят своих заключений до конца…
И знаете ли, читатель, нам всё кажется, что во взгляде этой фаланги теоретиков страшный аристократизм. Они как будто делают себя аристократией просвещения и центром, которого должно держаться наше земство… И это учение теоретиков не симптом ли — только симптом под другой формой — борьбы, так часто возникавшей в древней Руси, — боярства с земством? такой факт нельзя ли назвать некоторым посягательством на народ наших чиновных сословий?.. Впрочем, бог их знает…
Но есть и еще другая фаланга теоретиков, которая, ради последовательности, тоже отвергает очень и очень многое: разумеем московских славянофилов, издающих теперь газету ‘День’. В свое время славянофильство много сделало пользы для изучения быта нашего народа… Оно показало много сторон в русской жизни, указало значение земства в нашей истории и непосредственное его выражение — общинный быт. Оно оказывает услуги нашей литературе даже и теперь. ‘День’ издается только с 15 ноября прошлого года, но и в это короткое время он успел привлечь к себе внимание нашего читающего общества. И мы должны сказать, что недаром на ‘День’ публика обратила внимание. В нем есть сила, которая невольно привлекает читателя на его сторону. Вы не можете не сочувствовать этому усиленному исканию ‘Днем’ правды, этому глубокому, хотя иногда и несправедливому негодованию на ложь, фальшь. В едкости его отзыва о настоящем положении дел слышится какое-то порывание к свежему воздуху, слышно желание уничтожить те преграды, которые мешают русской жизни развиваться свободно и самостоятельно. В голосе ‘Дня’ есть много честности. Он хочет действовать в интересах нашего земства, ратует за его интересы, поэтому он с особенной силой отрицает современный строй общества… И его отрицание обращено большею частию на дело. Он не тратит даром силы, не стреляет в воздух, как это часто случается с дешевыми отрицателями, тоже своего рода поклонниками ‘искусства для искусства’. ‘День’ затрагивает самые существенные стороны нашей русской жизни. Его отрицание идет вглубь, поднимает, так сказать, самое нутро вопроса, а не расплывается в воздухе, не сражается с воображаемым злом, не донкихотствует. Поставляя выше всего, хотя и понимая по-своему интересы земства, он сказал такое живое и дельное слово о крестьянском деле и тесно связанном с ним вопросе дворянском, о цензе, широко им понятом… Он поднял в интересах русской народности и польский вопрос, чрезвычайно важный при настоящих обстоятельствах… А ведь подобные вопросы для нас в настоящее время — вопросы плоти и крови. От того или другого их решения зависит вся наша будущность, весь ход русского прогресса и цивилизации. Разбирать, в частности, поднимаемые ‘Днем’ вопросы мы не будем, потому что они — чрезвычайно важные вопросы и стоят обстоятельнейшего обсуждения, чего мы не можем сделать в тесных границах одной критической статьи. О них нужно поговорить о каждом особо и немедленно, от чего мы отнюдь не уклоняемся. Прибавим еще, что голос ‘Дня’ мы считаем очень важным и нужным в нашей литературе, особенно ввиду постоянно возникающих новых вопросов жизни. Если в решении иных мы и разойдемся с ним, то ведь чем больше будет по ним полемики, тем лучше. Но в интересе той же правды, которую хочет ‘День’ найти на Руси, мы должны сказать, что беспощадное отрицание в иных случаях слишком беспощадно и потому несправедливо. Ратуя за русское земство, он несправедлив к нашему так называемому образованному обществу. Признавая жизнь только в народе, он готов отвергнуть всякую жизнь в литературе, обществе — мы тут разумеем лучшую часть его. В этом случае он большой ригорист. ‘Всё ложь, всё фальшь, — говорит он в одной передовой статье своей, — всё внутреннее развитие, вся жизнь общества, как проказой, заражены ею (то есть ложью). Ложь в просвещении… Ложь в вдохновениях искусства… Ложь в литературе…’ Мы понимаем, что этот голос может быть искренен, но очевидно также, что это голос фанатизма… ‘День’ не хочет спуститься с своей допетровской высоты, презрительным взглядом окидывает настоящую русскую жизнь, лорнирует ее сквозь свое московское стеклышко и ничего-то не находит в ней такого, к чему он мог бы отнестись сочувственно…
Назад тому два месяца мы спрашивали у ‘Дня’:
Неужели мы в полтораста лет хотя бы quasi-европейской жизни не вынесли ничего доброго и только внутренно развратились, изжились, потеряли всякие задатки жизни?
Неужели Пушкин, Лермонтов, Тургенев, Островский, Гоголь — всё, чем гордится наша литература, все имена, которые дали нам право на фактическое участие в общеевропейской жизни, всё, что свежило русскую жизнь и светило в ней, — всё это равняется нулю?
Неужели всё это порывистое стремление литературы последних годов к прогрессу, к цивилизации, страстное желание сколько возможно улучшить русскую жизнь, это внимание к общественным вопросам в той мере, в какой позволяют внешние обстоятельства, неужели самое это глубокое недовольство современной жизнию — всё это нуль, ложь, фальшь?
Неужели общечеловечные элементы, проводником которых с Запада в русскую жизнь всегда по возможности была литература, — мы должны признать источником лжи и фальши, разъединяющей наше общество?..
Всё ложь, всё фальшь, повторяет нам ‘День’. Вот в этом-то голосе мы узнаем московских славянофилов-теоретиков. И у них, как у западников, то же непонимание жизни, то же посягательство на нее, та же беспощадная последовательность. И тем более досадно на это поголовное обвинение в фальши всего общества, что ведь в нем скрывается глубочайшее противоречие ‘Дня’ самому себе. Для чего, спрашивается, он издается? Конечно, для того, чтобы принести хотя какую-нибудь пользу обществу, чтоб указать ему путь к жизни, уничтожить конечно разъедающую его фальшь? Ведь не издавался бы ‘День’, если б фальшь до того разъела наше общество, что в нем не осталось бы никаких задатков жизни? О мертвых заботиться много нечего, с безжизненным трупом хлопотать нужно не о том, чтоб его возвратить к жизни, а поскорей убрать его из человеческого жилья, чтоб не заразились от него и живые, здоровые… Зачем же хлопочет ‘День’ о присуждении нашего общества к жизни, о возвращении к среде народной, если, по его мнению, всё в нем ложь и фальшь?
В том-то и беда теоретиков, что они или вовсе не хотят понимать, или плохо понимают жизнь… Нам припомнилась одна тирада из передовой статьи ‘Дня’ против некоторых увлечений. Присвоивши себе право заявлять живой, сильный протест против лжи, фальши общества, он отрицает у молодости это же самое право. Преследуя то, что составляет мертвечину, хлопоча о жизни, он презирает молодую жизнь… Твердя о непочатых силах народных, о свежести и крепости его — славянофилы запрещают всякую деятельность молодым, крепким, в первый раз столкнувшимся с действительностию силам… Взывают к голосу народному, от народа, еще неискусившегося во зле, ожидают плодов* а молодому поколению, на которое возлагаются лучшие надежды общества, отказывают во всяком голосе… Если б ‘День’ судил о вещах не по своему московскому идеальчику, не поверял бы жизнь теориею, а теорию — жизнью, он не напечатал бы статьи, которую мы всегда будем считать неизгладимым пятном на редакции.
Самая отрицательная часть ‘Дня’ теряет в наших глазах часть своей силы от одного следующего обстоятельства… Мы объясним свою мысль следующим примером. Представьте, что человек подошел к безобразной куче сору, где наряду с песком, лохмотьями зарыто много и драгоценностей… Он начинает перебирать кучу, он с силой отбрасывает лохмотья, песок, разную дрянь… Стоя в стороне, вы не можете не согласиться, что называемое им дрянью действительно дрянь, вы готовы даже удивляться меткости его приговоров… Но беда-то в том, что этот раз-метатель сору ищет не драгоценностей там, чтоб воспользоваться ими для себя, а старый, поношенный башмак… Вы удивляетесь, почему же это он ищет не того, чего по всем вашим предположениям ему нужно бы было искать … И вот вы видите, как та же беспощадная рука, которая отметала грязь, с тою же силою и едкою насмешкой отбрасывает и то, что вы считаете золотом… Таким образом, пред вами разбрасывается песок, лохмотья, не во имя тех дорогих вещей, которые зарыты вместе с ними, а во имя старого, поношенного башмака… Тут уже невольно приходит в голову: правда ли, что поношенный башмак, из-за которого отвергается и дурное и хорошее, лучше самых лохмотьев в этой куче?.. И вы не можете не пожалеть, что ослепление человека не дает ему возможности видеть в куче дряни и хлама действительно хорошее… Это сравнение, кажется, может несколько быть применимо к ‘Дню’. Отрицательная его сторона, как мы уже сказали, бесспорно — хороша… Но во имя чего он отрицает в нашей теперешней русской куче сору и хорошее и дурное?.. Мы сказали, что он ратует за интересы земства… Но значение его, условие жизненности этого начала он понимает по-своему. Он берет не земство — то здоровое, свободное земство, которое жило широкой жизнью в первые шесть веков нашего исторического быта, а берет за норму отношений земства к другим началам быт московский XVI и XVII века, когда централизация уже страшно посягнула на права и свободу земства. Одним словом, ‘День’ отрицает теперешнюю жизнь во имя московской теории…
Но ведь она тоже кабинетное создание, плод мечты и пылкого воображения… Одним словом, она походит на старый, поношенный, хотя и не совсем еще стоптанный, башмак. В некоторых частях своих она годна еще к кое-какому употреблению, но ее нужно обновить чем-нибудь новым. Допетровская Русь привлекает к себе наше внимание, она дорога нам — но почему? Потому, что там видна целостность жизни, там, по-видимому, один господствует дух, тогда человек, не так, как теперь, чувствовал силу внутренних противоречий самому себе или, лучше сказать, вовсе не чувствовал, в той Руси, по-видимому, мир и тишина… Но в том-то и беда, что допетровская Русь и московский период только видимостью своею могут привлекать наше к себе внимание и сочувствие. А если повнимательней вглядеться в эту, по-видимому, чудную картину, в отдалении рисующуюся нашему воображению, мы найдем, что не всё то золото в ней, что блестит… Она потому и хороша, что вдалеке от нас, что ее показывают при искусственном освещении. Посмотря на нее вблизи, найдешь, что тут и краски слишком грубы, и фигуры аляповаты, и в целом что-то принужденное, натянутое, ложное… Действительно, лжи и фальши в допетровской Руси — особенно в московский период — было довольно… Ложь в общественных отношениях, в которых преобладало притворство, наружное смирение, рабство и т. п. Ложь в религиозности, под которой если и не таилось грубое безверие, то по крайней мере скрывались или апатия или ханжество. Ложь в семейных отношениях, унижавшая женщину до животного, считавшая ее за вещь, а не за личность… В допетровской, московской Руси было чрезвычайно много азиатского, восточной лени, притворства, лжи. Этот квиетизм, унылое однообразие допетровской Руси указывают на какое-то внутреннее бессилие. Если московская жизнь хороша была, то, скажите пожалуйста, что же заставило народ отвернуться от московского порядка вещей и повернуть в другую сторону? Одним словом, что произвело наш русский раскол? Ведь выходит, что нельзя сливать Москву с народом, нельзя московскую, допетровскую жизнь признавать за истинное, лучшее выражение жизни народной. ‘День’ говорит, что в допетровской Руси были пороки только, а не ложь… Выражение слишком неопределенное… пороки в семейных и общественных отношениях… Да что же, спрашивается, после этого ложь? Не ложь ли производит и пороки, на малость которых нельзя пожаловаться в допетровской Руси?
И по этому-то московскому идеалу славянофилы хотят перестроить Русь… Для них всё наше развитие, положим небольшое, но все-таки развитие, какое у нас было со времен Петра, — всё это равняется нулю… Они ужасно бранят Петра за то, что, по выражению Аксакова, он заварил кашу слишком крутеньку, а сами немного уступают ему в своей крутости. В них видна та же допетровская бесцеремонность с жизнью… Для славянофильства теория — такая же беспощадная, такая же скорая на всё, как и всякая другая… Нет, уж со времен Петра много воды утекло, и далеко зашла эта вода, и так ее много, что решительно нет никакой физической возможности поворотить ее назад, или вовсе ее уничтожить… Положим, вы бы, например, вздумали дать сток стоячей воде и для этой цели начали бы копать канал… Давно уж вы начали эту работу, прокопали большое пространство… Но работа ваша идет очень плохо, медленно, ваш канал слишком неглубок, и впереди не предвидится вам возможности углубить его, потому что в распоряжении вашем слишком мало рабочих рук, да и рабочая ваша масса не подновляется свежими силами… Вот вы разузнаете причину своей неудачи… Оказывается, к вашему изумлению, что направление вы своему каналу дали не такое, какое нужно дать, что главная масса рабочих, которая главным образом составляет вашу силу, на которую хотели опираться вы, которая могла бы весть ваш канал вперед, и широко, и глубоко, и прочно, — эта главная масса рабочих, вся, так сказать, суть вашей силы, отстала от вас, закопала свой канал и пошла пробивать себе дорогу по другому направлению. Ну что вы тут станете делать… Оставить всю сделанную вами работу? Но как-то чувствуется вами, что и ваша работа, как бы ни была, положим, мала она и недостаточна, всё же работа… вы сознаете, что и вы кое-что сделали и что добытое вами могло бы пригодиться и той главной массе рабочих, которая отстала от вас. Таким образом, воротиться нельзя, потому что зашли-то очень далеко… И нельзя идти далее, потому что это значило бы только еще более расходиться с главной силой, еще сильней чувствовать свое бессилие и глубже сознавать необходимость общего соединения… Что тут делать? Не лучше ли вам, не бросая своей работы, открыть сообщения с главной массой и поэтому узнать направление вашего канала, сама главная масса против желания придвинется к вам, когда увидит искренность вашего намерения соединиться, если она прежде и смотрела на вас слишком недоверчиво, то это потому, что она не видела от вас никакой помощи себе… Ведь тогда только и пойдет у вас отлично дело, когда вы соединитесь вместе, когда соедините в одно общий, добытой уже опыт и начнете дружно пробивать себе вперед дорогу… Вот этого-то и не хотят понять славянофилы, им того только и хочется, чтобы всё добытое нами в продолжение полутораста лет уничтожить и воротить наше общество назад… Возможное ли это дело? Не теория ли это, мало берущая во внимание жизнь?
Так вот два лагеря теоретиков, из которых один отвергает в принципе народность и, следовательно, наше чисто народное начало — земство. Другой понимает значение нашего земства по-своему и, во имя своей теории, не отдает справедливости нашему образованному обществу… Те и другие, как видно, судят о жизни по теории и признают в ней и понимают только то, что не противоречит их исходной точке. А между тем часть истины есть в том и другом взгляде… и без этих частей невозможно обойтись при решении вопроса, что нужно нам, куда идти и что делать?
Несомненно то, что реформа Петра оторвала одну часть народа от другой, главной… Реформа шла сверху вниз, а не снизу вверх. Дойти до нижних слоев народа реформа не успела. Оно, конечно, при тех реформаторских приемах, какие употреблял Петр, преобразование и не могло охватить весь народ: народ переделать очень трудно. Для этого мало железной воли одного человека. Развитие народа совершается веками, уничтожение добытого им может быть задачей тоже одних только веков… Вот в том-то и была ошибка Петра, что он захотел сразу — за свою одну жизнь — переменить нравы, обычаи, воззрения русского народа. Деспотизм реформаторских приемов возбуждал только реакции в массе, она тем крепче усиливалась сохранить себя от немцев, чем сильнее последние посягали на ее народность. С другой стороны, мы чрезвычайно ошиблись бы, если б подумали, что реформа Петра принесла в нашу русскую среду главным образом общечеловеческие западные элементы. На первый раз у нас водворилась только страшнейшая распущенность нравов, немецкая бюрократия — чиновничество. Не чуя выгод от преобразования, не видя никакого фактического себе облегчения при новых порядках, народ чувствовал только страшный гнет, с болью на сердце переносил поругание того, что он привык считать с незапамятных времен своей святыней. Оттого в целом народ и остался таким же, каким был до реформы, если она какое имела на него влияние, то далеко не к выгоде его. Говоря таким образом, мы вовсе не думаем отрицать всякое общечеловечное значение реформы Петра… Она, по прекрасному выражению Пушкина, прорубила нам окно в Европу, она указала нам на Запад, где можно было кой-чему поучиться. Но в том-то и дело, что она осталась не более как окном, из которого избранная публика смотрела на Запад и видела главным образом не то, что нужно бы было видеть, училась вовсе не тому, чему должна была там учиться… Оттого петровская реформа принесла характер измены нашей народности, нашему народному духу. Бывают такие времена в жизни народа, что в нем особенно чувствуется потребность выйти на свежий воздух, какое-то особенное недовольство настоящим, потребность чего-то нового. Несомненно, что в ближайшее время к Петру уже чувствовал народ худобу жизни, заявлял свой протест против действительности и пытался выйти на свежий воздух… Так мы по крайней мере понимаем исторический факт — наш раскол. Такое историческое явление, каков Петр, выросло на русской почве, конечно, не чудом каким. Оно подновлено, несомненно, временем… В русском воздухе носились уже задатки реформационной бури, и в Петре только сосредоточилось это пламеннейшее общее желание — дать новое направление нашей исторической жизни… Но характер всяких переходных эпох таков, что во время их чувствуется сильнейшее желание выйти из пошлого порядка вещей, но как выйти, куда идти, — плохо сознается и понимается… В том-то и была беда Петра, что желание Руси обновиться он понял по-своему, исполнял его тоже по-своему — деспотически прививал в жизнь не то, в чем она нуждалась. Поэтому Петра можно назвать народным явлением настолько, насколько он выражал в себе стремление народа обновиться, дать более простору жизни — но только до сих пор он и был народен… Выражаясь точней, одна идея Петра была народна. Но Петр как факт был в высшей степени антинароден… Во-первых, он изменил народному духу в деспотизме своих реформаторских приемов, сделав дело преобразования не делом всего народа, а делом своего только произвола. Деспотизм вовсе не в духе русского народа… Он слишком миролюбив и любит добиваться своих целей путем мира, постепенно. А у Петра пылали костры и воздвигались эшафоты для людей, не сочувствовавших его преобразованиям… То самое, что реформа главным образом обращена была на внешность, было уже изменою народному духу… Русский народ не любит гоняться за внешностию: он больше всего ценит дух, мысль, суть дела. А преобразование было таково, что простиралось на его одежду, бороду и т. д. Народ и отрекся от своих доброжелателей-реформаторов, не потому, конечно, чтобы любил бороду, гонялся за одеждой, а потому, что такой преобразовательный прием был далеко не в его духе. И чем сильнее было на него посягательство сверху, тем сильнее он сплачивался, сжимался. Борода и одежда сделалось чем-то вроде лозунга. Может быть, именно под влиянием подобных обстоятельств и сложилась в нашем мужике такая неподатливая, упорная, твердая натура.
Как бы то ни было, только факт стал очевиден, что народ отрекся от своих реформаторов и пошел своей дорогой — врозь с путями высшего общества… Земство разошлось с служилыми сословиями. Последовавшие за петровской эпохой исторические обстоятельства только усиливали это раздвоение общества от массы народной. О народе — о главном — часто забывали, думали больше о самих себе. Бюрократия развивалась в ущерб народным интересам, давление сверху становилось тяжелей и тяжелей, возбуждая больший упор в народе. Крепостное право усиливалось, об образовании народа думали только немногие горячие головы. Сословный быт развивался в ущерб низшим классам. Высшие классы скоро утеряли самый язык, на котором, говорила масса. Чужестранный элемент развился в небывалых размерах, и по обстоятельствам, по общественному своему положению, владея материальной силой, старался забрать в свои руки чуждый ему народ. Интересы разошлись до того, что всякое искреннее сочувствие народным интересам, выходившее не из народной среды, принималось массой с недоверчивостью, даже с неудовольствием, потому что она не могла понять, каким это образом господа могут хлопотать о мужике: горькая действительность несколько раз убеждала его, сколько лжи и обмана, сколько узкого эгоизма и своекорыстия скрывается иногда под видимым участием.
В точно таких же почти отношениях находятся и теперь эти две силы, разошедшиеся друг с другом очень давно. И теперь сколько разбивается самых лучших намерений в интересах народа, именно потому, что народ не верит в их искренность. Обвинять тут народ в невежестве, непонимании хорошего, ставить подобные вещи ему собственно в укор чрезвычайно недобросовестно. Согласитесь, что иногда наши ласки к народу только нам кажутся ласками, а зачастую, в сущности-то, они бывают медвежьи. Мы ведь, нужно говорить правду, не умеем подойти к народу. Уж в этом отношении никогда нет средины. У нас или грубость такая, что просто из рук вон, или такая маниловщина, что беда да и только. Ну поймет ли нас народ, когда мы явимся к нему в лайковых перчатках и будем с простым мужиком обращаться на ‘вы’? Сами, конечно, виноваты. Зато редко, редко бывает, что народ верит нам и пользуется нашими советами. Из усердия к народным интересам мы являемся его советниками, например, по земледельческому его делу. Говорим ему устно и печатно, сочиняем нарочно для этой цели книжки. Но читает ли их народ, даже те, которые ему попадаются случайно в руки? Слушает ли он наши наставления? Да! читает и слушает из простого любопытства, как о новых, прежде им неслыханных вещах, с такой же охотой читает, как и Еруслана Лазаревича. Но он и не думает применять наши наставления к делу, потому, дескать, это не наше дело, а барское, писаны книжки не для нас, а для господ. И не то чтоб он тут не понимал нас, а просто потому, что не верит нашим книжкам, нашему усердию в пользу его. — С трудом прививаются народной массе и нравственные и религиозные понятия людьми, которые не из ее среды… А посмотрите, с каким напряженным любопытством, с какою жадностию, лихорадочным вниманием безмолвная толпа слушает грамотного мужика. Факт, например, и то, что сколько ведь напускной лжи и двоедушия принимает на себя мужик пред нашими судами, как иногда усиленно ловит он случай стянуть из барского кармана лишнюю копейку. Между тем нередко этот лжец, двоедушный обманщик сам-то в себе честный человек, честный пред своей общиной, пред своим миром, и не подумает обмануть своего брата мужика или схитрить пред миром… Потому, видите ли, делаются тут дела так, что суд мира есть суд в высшей степени народный, обмануть своего считается бесчестьем… А к нашему брату он не чует никакой привязанности, нет у нас с ним общих, связывающих уз, нет общих интересов. Вот и кажемся мы народу в некотором роде татарами, нехристями, с которыми не грех обойтись помудреней, чем с своим братом. В нашем присутствии мужик уже вовсе не тот, каков он со своими: он стесняется, он официален, хочет казаться… До такой степени наше общество разъединилось с народом!
Вот почему нельзя говорить, что, дескать, зачем отделять высшее общество или, точнее выражаясь, образованное общество от массы народа. По идее-то оно выходит как будто и так, да и в сущности-то оно так. Только беда наша в том, что на практике народ отвергает нас. Это-то и обидно, этого-то причины и должны мы доискаться. Родились мы на Руси, вскормлены и вспоены произведениями нашей родной земли, отцы и прадеды наши были русского происхождения. Но, на беду, всего этого слишком мало для того, чтобы получить от народа притяжательное местоимение ‘наш’, и, конечно, самым лучшим благочестивым желанием передовых русских людей всегда будет: настолько соединиться с народом, чтоб он не отделял образованных людей от себя и считал образованное общество своим… Но это будет задачей долгого времени, и блаженное время окончательного соединения оторванного теперь от почвы общества — еще впереди. До того же времени называть себя de facto {фактически, на деле (лат.).} народом, частию той массы, которая составляет наше крестьянство, земством — будет самообольщением. Ведь нельзя, например, не задуматься над тем, почему это мы не можем теперь найти язык, на котором могли бы искренно, сердечно беседовать с народом, почему это так сильно чуждается нас народ, так трудно нам, если только не невозможно, войти в дух, понятия и интересы народа, почему это инстинкт народный так упорно не хочет узнать в нас своих друзей? Конечно, такое явление происходит от того, что мы разобщены с народом, что история вырыла между им и нами пропасть…
И снова повторяем, что невозможно обвинять народ в том, что он плохо понимает нас, что он не развит, что он чуждается нас… Опять скажем, что в неразвитости народа виноваты и мы сами. Отчего же мы целых полтораста лет забывали о нем, не хлопотали об его развитии, предоставили его самому себе на произвол судьбы — и судьбы тягостной. Можем ли мы после этого требовать от него нравственной развитости? Во-первых, сколько есть и между нами людей, которые по своим нравственным понятиям не только не стоят выше мужика, но даже гораздо его ниже. Где, как не в этом образованном обществе, скрывается такая подлейшая ложь, такой грубый обман, такая нравственная подлость, что ей и названья не найдешь? Образованная ложь всегда выражается в жизни циничнее, тем отвратительней становится она нравственному чувству человека, чем, по-видимому, толще покрыта лаком внешней образованности и прогрессивных понятий. Если бы вы взяли простого балалайщика с рынка и он не стал бы понимать, в чем заключается вся суть очаровательной гармонии Моцарта или Бетховена, стали бы вы на него претендовать? Чтоб понимать высшую гармонию звуков, для этого нужно иметь очень развитое ухо, на каком же основании станете вы требовать от полуразвитого уха совершенного пониманья высшей гармонии? Ведь это значило бы требовать от яблони апельсинов. И то еще нужно заметить тут, что не всегда верны те наблюдения над простым народом, какие делаются, например, г-ми Успенским и Писемским. Наблюдение над нашим простым мужиком делается, как известно, чрезвычайно поверхностно, глубь-то его душевная упускается, о ней часто и не знают те, которые, по-видимому, вблизи изучают народ, и это опять потому, что мужик не любит весь раскрываться пред господами. Оттого недоверие к бесчестности, глупости мужика, не только не бесполезно, а даже обязательно. Жаль только, что наши скептики, прилагающие свое отрицание ко всему, не употребляют его в дело на указанном нами пункте.
И от этого раздвоения народа страшно страдают обе его части. Отсутствие общих пунктов у высшего общества с низшим, противоположность интересов, созданная историческими обстоятельствами, заставляет его относиться враждебно к народу. Народу некогда идти вперед, потому что при настоящих отношениях к высшему обществу у него хватает времени только на отстаивание того, что у него есть. Предоставленный самому себе, он коснеет в невежестве, совершенно лишен всякого участия в тех общечеловеческих результатах европейской цивилизации, которыми, впрочем, только в некоторой мере владеет образованное общество. Он и прозвал себя горемыкой, потому что сам-то по себе находит весьма трудным выйти из того незавидного положения, в какое поставили его исторические обстоятельства. Редко, редко находит он себе вождей, которые указывают ему новые пути, собирают в одно его разрозненные, рассеянные силы и мощно двигают их к одной цели. И сколько тут пропадает силы! Эта тучная, могущая быть плодовитейшею земля должна лежать если не совсем впусте, то приносить вовсе не те плоды, какие могла бы приносить…
От разрыва с народом страдают и высшие классы. Их силы сравнительно с силами народа — чрезвычайно малы, если не ничтожны.
Разрозненные с народом высшие классы не подновляются новыми силами — оттого чахнут, ничего не выработывают. Не имея твердой точки опоры, они не имеют впереди ясно поставленной и точно обозначенной цели. Оттого их существование принимает какой-то бесцельный характер. Не сливая своего дела с земским делом, они по необходимости должны были поставить впереди себя только узкие цели. Оттого все лучшие порывы вперед нашего общества неизбежно отпечатлеваются каким-то характером безжизненности, чахлости… Говорят, что у нас в России не привилась наука… именно потому и не привилась, что страна располагает в пользу ее слишком малыми свежими силами. А между тем сколько сил хранится в этих сорока миллионах людей, которые чужды вовсе науки, даже не слыхали о ней. Сколько бы могло быть даровитейших тружеников науки, если бы вся эта масса была призвана к жизни, если б открыты были двери для талантов, таящихся в ней… Без соединения с народом никогда, пожалуй, не удадутся высшим классам и попытки улучшить общественный быт страны. Самая сфера мысли образованного нашего общества приняла характер какой-то условности, потому что в нее не вносится новых, свежих мыслей из массы народной, потому что не являются на умственную арену новые, свежие бойцы. И только тогда у нас явится и прочно установится наука, когда она будет достоянием не одного или нескольких привилегированных сословий, а всей массы народа… Тогда только выработается именно тот общественный быт наш, такой именно, какой нужен нам, когда высшие классы будут опираться не на одних только самих себя, а и на народ, тогда только может прекратиться эта поразительная чахлость и безжизненность нашей общественной жизни.
И вот когда у нас будет не на словах только, а на деле один народ, когда мы скажем о себе заодно с народной массой — мы, тогда прогресс наш не будет идти таким медленным прерывистым шагом, каким он идет теперь. Ведь тогда только и можем мы хлопотать об общечеловечном, когда разовьем в себе национальное… Прежде чем понять общечеловеческие интересы, надобно усвоить себе хорошо национальные, потому что после тщательного только изучения национальных интересов будешь в состоянии отличать и понимать чисто общечеловеческий интерес. Прежде чем хлопотать об ограждении интересов всего человечества во всем мире, — нужно стараться оградить их у себя дома. А то может случиться, что за всё возьмемся и нигде не успеем. Говоря, впрочем, о национальности, мы не разумеем под нею ту национальную исключительность, которая весьма часто противоречит интересам всего человечества. Нет, мы разумеем тут истинную национальность, которая всегда действует в интересе всех народов. Судьба распределила между ними задачи: развить ту или другую сторону общего человека… только тогда человечество и совершит полный цикл своего развития, когда каждый народ, применительно к условиям своего матерьяльного состояния, исполнит свою задачу. Резких различий в народных задачах нет, потому что в основе каждой народности лежит один общий человеческий идеал, только оттененный местными красками. Потому между народами никогда не может быть антагонизма, если бы каждый из них понимал истинные свои интересы. В том-то и беда, что такое понимание чрезвычайно редко, и народы ищут своей славы только в пустом первенстве пред своими соседями. Разные народы, разрабатывающие общечеловеческие задачи, можно сравнить с специалистами науки, каждый из них специально занимается своим предметом, к которому, предпочтительно пред другими, чувствует особенную охоту. Но ведь все они имеют в виду одну общую науку. И отчего наука всего более идет в широту и глубь, как не от специализации ее предметов и частной разработки их отдельными личностями?
Таким образом, собственные наши интересы и интересы человечества требуют, чтоб мы возвратились самым делом на почву народности, соединились с нашим земством. Но теоретики опять задают вопрос, в чем же должно состоять это сближение с народом? Чтобы не рапространяться об этом предмете много, мы скажем коротко, что для сближения с народом образованных классов нужно:
1) Распространить в народе грамотность. Народ наш беден и голодает вовсе не оттого, чтоб у него мало было средств к добыванию насущного хлеба. Земли у нас много, заработка не трудна, по недостатку рабочих рук. Народ оттого беден и голоден, что невысок у него, по особым обстоятельствам, нравственный уровень, что он не умеет извлекать для себя пользу из тех огромных естественных богатств, какие у него под рукой. Значит, прежде всего нужно позаботиться об его умственном развитии.
2) Облегчить общественное положение нашего мужика уничтожением сословных перегородок, которые заграждают для него доступ во многие места. Средство это стоит в тесной связи с вопросом о сословных правах и привилегиях.
3) Для сближения с народом нужно несколько преобразоваться нравственно и нам самим. Нам нужно отказаться от наших сословных предрассудков и эгоистических взглядов. Народу тяжелы наши кулаки, которые когда-то были так в моде, да он не терпит и оскорбительной для него французской вежливости. Нужно полюбить народ, но любовью вовсе не кабинетною, сентиментальною.
Да! нужно открыть двери и для народа, дать свободный простор его свежим силам. Так мы понимаем сближение с народом. Читатели видят, что оно вовсе не фраза, пустое слово, а имеет большое значение в теперешней нашей общественной жизни.
Но в том-то и дело, скажут нам скептики, что мы и народ не способны ни к какому лучшему будущему. За целую тысячу лет своей исторической жизни ничего не сделали ни мы сами, ни народ. Применяя к Руси известную мысль Монтескье — всякий народ достоин своей участи, что можем сказать хорошего о нас и этом народе, который и т. д.? Об этом вопросе мы скажем следующее:
Во-первых, на что указывает нам русский раскол?.. Замечательно, что ни славянофилы, ни западники не могут как должно оценить такого крупного явления в нашей исторической жизни. Это, конечно, происходит оттого, что они теоретики. По их теории действительно не выходит, чтоб в расколе было что-нибудь хорошее. Славянофилы, лелея в душе один только московский идеал Руси православной, не могут с сочувствием отнестись к народу, изменившему православию… Западники, судя об исторических явлениях русской жизни по немецким и французским книжкам, видят в расколе только одно русское самодурство, факт невежества русского, гнавшегося за сугубым аллилуйя, двуперстным знамением и т. д. Они не поняли в этом странном отрицании страстного стремления к истине, глубокого недовольства действительностию. Оно и неудивительно, потому что, судя о вещах по теории, легко закрыть глаза на многое, легко напустить на себя своего рода ослепление. И этот факт русской дури и невежества, по нашему мнению, самое крупное явление в русской жизни и самый лучший залог надежды на лучшее будущее в русской жизни.
Во-вторых, скептики забывают, что народ удержал до сих пор, при всех неблагоприятных обстоятельствах, общинный быт, что, не зная начал западной ассоциации, он имел уже артель. Западные публицисты после долгих поисков наконец остановились на ассоциации и в ней видят спасение труда от деспотизма капитала. Но в западной жизни это общинное начало еще не вошло в жизнь, ему ход будет только в будущем… На Руси оно существует уже как данное жизнью и ждет только благоприятных условий к своему большему развитию. А главным образом тут должно обратить внимание на то, с каким упорством народ отстаивал целые века свое общественное устройство и все-таки отстоял… Что ж это за явление, как не доказательство того, что народ наш способен к политической жизни?
В-третьих, посмотрите, какой иногда такт в суждении, какая зрелая практичность ума, меткость в слове проявляется в этом народе, который не имеет никакой юридической подготовки, не знает римского права. Законоположение 19 февраля вызвало народ к жизни, поставило его в новые условия,— и он вовсе не оказался неспособным обсуживать свое новое положение… Если вы следили за крестьянским делом, вы не можете не согласиться, что в фактах его проявляется не одно только невежество и глупость…
Да наконец, хотя бы эта способность самоосуждения, которая проявляется на Руси с такой беспощадно-страшной силой, не доказывает ли, что самоосуждающие способны к жизни? Не в русском характере иметь такой узкий национальный эгоизм, какой нередко встретить можно у англичанина, у немца, у француза. Так ли народ наш привержен к своим обычаям, поверьям, своему быту, как, например, англичанин к своим учреждениям… Не потому русский народ слишком крепко держится своего, что оно свое, а потому, что он не слыхал ничего лучшего, потому что всё другое, рекомендованное ему со стороны, он нашел худшим… Он потому и держится своего, что оно лучшим ему кажется из всего, что он слыхал и видал. А вот посмотрите, с какой настойчивостью отстаивает англичанин свои университеты, хотя и сознает, что их устройство далеко расходится с современными понятиями. Ему дорог английский метод воспитания и образования не потому, чтобы он считал его лучшим из всего, что он знает в этом отношении, а потому, что это свое. Или посмотрите на ту сальную иногда сентиментальность, с какою немец рассуждает о своей полиции или своих Rath’ах, {советниках (нем.).} и о превосходстве немецкой нации пред другими. Вот француз, который постоянно толкует о славе нации, о своих национальных учреждениях, о военных своих подвигах, потому только, что заговори он иначе, он изменил бы своей славной нации. Но узкая национальность не в духе русском. Народ наш с беспощадной силой выставляет на вид свои недостатки и пред целым светом готов толковать о своих язвах, беспощадно бичевать самого себя, иногда даже он несправедлив к самому себе, — во имя негодующей любви к правде, истине… С какой, например, силой эта способность осуждения, самобичевания проявилась в Гоголе, Щедрине и всей этой отрицательной литературе, которая гораздо живучее, жизненней, чем положительнейшая литература времен очаковских и покоренья Крыма.
И неужели это сознание человеком болезни не есть уже залог его выздоровления, его способности оправиться от болезни… Не та болезнь опасна, которая на виду у всех, которой причины все знают, а та, которая кроется глубоко внутри, которая еще не вышла наружу и которая тем сильней портит организм, чем, по неведению, долее она остается непримеченною. Так и в обществе… Сила самоосуждения прежде всего — сила: она указывает на то, что в обществе есть еще силы. В осуждении зла непременно кроется любовь к добру: негодование на общественные язвы, болезни — предполагает страстную тоску о здоровье.
И неужели отрицание наше кончится только одним разрушением? Неужели на месте полуразрушенных зданий ничего не воздвигнется и это место останется пустым пожарищем?.. Неужели мы настолько задохнулись, настолько замерли, что нет надежды на наше оживление? Но если в нас замерла жизнь, то она несомненно есть в нетронутой еще народной почве… это святое наше убеждение.
Мы признаем в народе много недостатков, но никогда не согласимся с одним лагерем теоретиков, что народ непроходимо глуп, ничего не сделал в тысячу лет своей жизни, не согласимся, потому что излишний ригоризм нигде не уместен… Если друзья будут о нем такого мнения, то что же останется для его недоброжелателей?

ПРИМЕЧАНИЯ

1

В двадцатом томе Полного собрания сочинений Ф. М. Достоевского публикуются: 1) статьи и заметки из журналов ‘Время’ (1862—1863) и ‘Эпоха’ (1864—1865), 2) пять записных книжек и тетрадей Достоевского 1860—1865 гг., материалы которых тесно связаны по содержанию с его публицистической и редакторско-издательской деятельностью первой половины 1860-х годов. Подотовительные материалы, планы и наброски художественных произведений из указанных книжек и тетрадей, напечатаны в томах I (планы переработки ‘Двойника’), III, IV (заметки к ‘Запискам из Мертвого дома’) и V, а потому в настоящем томе не повторяются, отдельные заметки из тех же книжек и тетрадей, не имеющие творческого характера (дневниковые записи, перечни денежных расходов, долгов, различного рода подсчеты и др.) будут воспроизведены в одном из последующих томов.
В отделе ‘Приложения’ печатаются: 1) редакционные объявления ‘Времени’ и ‘Эпохи’ (1862—1865), 2) редакционные примечания из обоих журналов за тот же период.
Редакционные объявления и примечания в обоих журналах в наибольшей своей части принадлежат Ф. М. Достоевскому (так, он является автором всех редакционных объявлений и примечаний, появившихся в ‘Эпохе’ после смерти M. M. Достоевского, — см. стр. 417). В остальных случаях автором их является его старший брат или в некоторых отдельных случаях — другие постоянные сотрудники журнала. Когда авторство Ф. М. Достоевского по отношению к редакционным документам и примечаниям не вызывает сомнений, это отмечается (а в необходимых случаях и специально аргументируется) в примечаниях. Здесь же отмечаются случаи, когда у нас есть основания полагать, что объявления и примечания написаны M. M. Достоевским или когда они могут быть с равным основанием приписаны любому из двух редакторов ‘Времени’ и ‘Эпохи’ (или могли быть плодом их коллективного труда). В последнем случае составители комментария и редакция данного издания ограничиваются соображениями о большей или меньшей вероятности участия Ф. М. Достоевского в их написании. Редакция не ставила своей непременной задачей каждый раз во что бы то ни стало однозначно решить вопрос об авторе того или иного редакционного примечания (как и в предыдущем томе), считая эту задачу в ряде случаев и неразрешимой и бесплодной в научном отношении, — там, где речь идет о небольших по объему примечаниях, нейтральных по тону и не имеющих сколько-нибудь яркой индивидуальной окраски, примечаниях, выполнявших к тому же в журнале скромные технические и информационные цели. Тем не менее независимо от того, кто был автором каждого редакционного объявления или примечания, мы сочли целесообразным собрать их в настоящем томе за период с 1862 по 1865 г. все — так же, как это сделано в т. XIX для объявлений и примечаний 1861 г., поскольку все эти документы в той или иной мере отражали общую согласованную точку зрения обоих редакторов ‘Времени’ и ‘Эпохи’ и представляют интерес для уяснения общих принципов их редакционно-издательской деятельности. К тому же, независимо от авторской принадлежности, они, как правило, дают дополнительный материал для понимания определенной стороны взглядов Достоевского-художника и мыслителя.
Не публикуются в настоящем томе, как и в предыдущем, те немногочисленные анонимные статьи ‘Времени’ и ‘Эпохи’ за соответствующие годы, которые с определенной долей вероятности могут быть приписаны Достоевскому, но пока не могут, по мнению редакции, быть атрибутированы ему более уверенно: статьи эти будут помещены в одном из последующих томов, в разделе ‘Dubia’.

2

1862—1865 гг. были периодом напряженной творческой работы Достоевского-художника. В это время заканчиваются ‘Записки из Мертвого дома’, пишутся ‘Скверный анекдот’, ‘Зимние заметки о летних впечатлениях’, ‘Записки из подполья’, ‘Крокодил’ (см.: наст. изд., тт. IV, V). Все эти произведения появляются во ‘Времени’ и ‘Эпохе’. Дважды на протяжении указанного периода Достоевский возвращается к переработке ‘Двойника’, но так и не завершает ее (см.: наст. изд., т. I, стр. 432—436, 484—485). А в 1865 г., очутившись в тисках жесточайшей нужды, Достоевский предпринимает второе (четырехтомное) издание своих сочинений, подготовка которого потребовала немало времени и труда.
В личной жизни писателя это был период двух его заграничных поездок (летом 1862 и 1863 гг.) и весьма тяжелых для него переживаний: болезнь и смерть первой его жены М. Д. Исаевой (Констан), увлечение А. П. Сусловой и разрыв с ней, запрещение ‘Времени’ в мае 1863 г. и, наконец, смерть любимого старшего брата — M. M. Достоевского, после которой он принял на себя заботу о его семействе и долговые обязательства, единолично пытаясь продолжать издание начатого ими совместно журнала ‘Эпоха’. Крах последнего весной 1865 г. окончательно подрывает материальное положение писателя. Лишь предпринятые им отчаянные меры борьбы с надвигающейся нищетой дают в конце концов Достоевскому возможность в июле выехать за границу, чтобы на время скрыться от требований кредиторов и сохранить условия, необходимые для творческого труда.
Длительные отлучки из Петербурга во время заграничных поездок, болезнь жены и вызванный ею переезд (на время с ноября 1863 г. до конца апреля 1864 г.) в Москву, откуда писатель мог лишь несколько раз, на сравнительно недолгое время, вырываться в Петербург, не давали Достоевскому в 1862—1864 гг. столь же постоянно и активно участвовать в этот период в повседневной работе по изданию журналов и уделять столько же времени публицистической деятельности, как в 1861 г. Уже в 1862 г. число и объем его журнальных статей во ‘Времени’ сокращаются. Период организации ‘Эпохи’, выход первых номеров нового журнала падает на время жизни писателя в Москве. Тем не менее и в 1862 г. Достоевский продолжает оставаться не только ведущим сотрудником художественного отдела ‘Времени’, но и идеологом журнала. Уже в статье ‘Два лагеря теоретиков’ (1862), имевшей программный характер, писатель постарался в изменившихся по сравнению с 1861 г. исторических условиях, на новом этапе литературно-общественной борьбы, размежевания социально-идеологических группировок и направлений, сформулировать основные установки ‘Времени’. Вслед за этим он же берет на себя продолжение полемики с Катковым, славянофилами и революционно-демократическим ‘Современником’. Здесь в качестве основного оппонента Достоевского с 1862 г. выступает M. E. Салтыков-Щедрин. В 1863 гг. Достоевский принимает на себя сложную обязанность ответить катковским ‘Московским ведомостям’, напечатавшим в связи с появлением в апрельской книжке ‘Времени’ статьи H. H. Страхова ‘Роковой вопрос’ доносительную статью К. Петерсона о журнале братьев Достоевских, вызвавшую вскоре его запрещение цензурой. Наконец, в ‘Эпохе’, сразу после возвращения в Петербург в 1864 г., писатель возобновляет полемику со Щедриным. После смерти брата, став, как мы уже знаем, единоличным редактором журнала, он продолжает ату полемику.
В статье ‘Два лагеря теоретиков’ в ответ на упреки публициста ‘Современника’ М. Антоновича в неопределенности и расплывчатости программы ‘Времени’ Достоевский дополнил эту программу новыми важными пунктами: ‘облегчить общественное положение нашего мужика уничтожением сословных перегородок’, ‘открыть двери и для народа, дать свободный простор его свежим силам’. ‘Общинный быт’, ‘артель’, способность русской народной массы упорно отстаивать ‘целые века свое общественное устройство’, раскол как выражение уже в прошлом ее ‘страстного стремления к истине’ и ‘глубокого недовольства действительностью’ — все это ‘доказательство того, что народ наш способен к политической жизни’, — утверждает Достоевский (см. выше, стр. 20). Эти положения отличались несомненным демократизмом.
В то же время Достоевский все более прочно утверждается на позициях мирного, безреволюционного изменения действительности. В противовес революционным демократам и их вождю Н. Г. Чернышевскому он отстаивает идею нравственного перевоспитания и общества в целом, и отдельного человека как единственно возможный, с его точки зрения, путь к преобразованию жизни. Свой этический идеал Достоевский стремится обосновать, опираясь на переосмысление христианского учения и норм христианской нравственности. О сложных и напряженных размышлениях над ними свидетельствуют такие записи 1863—1865 гг., помещенные в данном томе записных тетрадей, как заметки, сделанные после смерти М. Д. Достоевской (‘Маша лежит на столе…’) и наброски статьи ‘Социализм и христианство’ (см. выше, стр. 172—175, 191—194).
Указанной позицией Достоевского объясняется острота и резкость, часто свойственная его полемике с лагерем ‘Современника’ и в записных тетрадях, и в статьях 1862—1865 гг. Она же определила непримиримые, едкие сатирические нападки Щедрина на ‘Время’ и его редакторов, как и столь же резкий тон ответных статей Достоевского.
И Достоевский, и Щедрин не щадили друг друга в своих статьях, ибо они горячо принимали к сердцу вопросы русской жизни и страстно стремились к ее изменению, но по-разному понимали пути и методы, которые должны были к нему привести. В этом, в конечном счете, причина той горячности, с которой оба они вели полемику, нередко весьма болезненно задевая друг друга. В то же время оба они — и это хорошо видно как из печатаемых в этом томе статей, так и из позднейшего отзыва Щедрина о Достоевском — высоко ценили друг друга как писателей, прекрасно понимали разницу между своим оппонентом в данной полемике и заурядными, реакционно или либерально настроенными современниками. Такова та сложная диалектика взаимоотношений двух великих русских писателей, которую необходимо учитывать для правильного понимания глубокого и принципиального диалога между ними, который начался еще в 1840-х годах и с новой силой возобновился в 1870-х (анализ этого диалога, хотя и не в полном его объеме, см. в примечаниях к статьям Достоевского в данном томе, где указана также основная литература вопроса).

3

История журнала ‘Время’ (за весь период его существования с момента основания до цензурного запрещения в апреле 1863 г.) сжато освещена в т. XVIII наст. изд. (стр. 207—212) (ср.: Нечаева, ‘Время’, Кирпо-тин, Достоевский в шестидесятые годы, стр. 9—158). Новейшие исследования показали, что запрещение ‘Времени’ не было результатом простого недоразумения, как нередко ошибочно полагали в прошлом, в правительственных и цензурных кругах ‘Время’, при всех его расхождениях с ‘Современником’, довольно скоро снискало репутацию неблагонадежного журнала, ряд сотрудников которого, как и многие помещаемые редакцией материалы, отличаются ‘вредным направлением’ (Нечаева, ‘Время’, стр. 288—316). Этим объясняется быстрая реакция цензурных инстанций и немедленное решение царя о закрытии журнала, после того как кат-ковские ‘Московские ведомости’ (издатель которых был раздражен длительной и резкой полемикой с ним Достоевского, а вместе с тем воспользовался случаем для расправы с влиятельным конкурентом, тем более что число подписчиков ‘Времени’ и тираж его постоянно возрастали) обратили внимание правительства на статью H. H. Страхова ‘Роковой вопрос’ и истолковали ее как скрытую поддержку польского восстания.
В действительности смысл статьи Страхова и позиция ‘Времени’ в польском вопросе были другими: ‘Время’ указало лишь на необходимость, с его точки зрения, перенести рассмотрение польского вопроса из одной политической также в более широкую, философско-историческую плоскость, при этом оно выдвинуло взгляд на польское восстание 1863 г. как на результат исторически обусловленного, неизбежного столкновения двух различных религий и цивилизаций. Такое толкование ‘рокового вопроса’ подкреплялось ссылкой на позицию Пушкина перед лицом польского восстания 1831 г. (в особенности в стихотворении ‘Клеветникам России’), по существу же оно соответствовало характерному для Достоевского (как и для Страхова) представлению о различии глубинных основ восточной и западной цивилизации (см. выше, стр. 99—100), при этом решающее значение ‘почвенники’ — Достоевский и Страхов, вслед за славянофилами 1840—1850-х годов, были склонны придавать различию между восточным (православным) и западным (католическим) христианством, в последнем они усматривали продолжение римской государственности со свойственным ей рационализмом и отношением к обществу как лишенному внутренней жизни, бездушному механизму.
Тем не менее уже самая постановка Страховым вопроса о польском восстании не как о результате преступных, ‘злокозненных’ действий повстанцев и их слепых орудий — русских нигилистов (именно так объяснял польское восстание Катков), но как об исторически обусловленном конфликте, вызванном целой цепью сложных причин и поэтому требующем серьезного, вдумчивого отношения со стороны мыслящей части общества, — не только противоречила комментариям официозной прессы, но и казалась правительству Александра II крайне неуместной и нежелательной в момент восстания. Излагая заключительный вывод статью Страхова, обозреватель Третьего отделения, писал, что, по мнению журнала ‘Время’, ‘…для уничтожения притязаний Польши, Россия, в семье, славян, должна принять на себя передовую роль в цивилизации’ (‘Красный архив’, 1925, т. 1 (8), стр. 220). Таким образом, в призыве ‘Времени» к просвещению и развитию самобытных национальных начал Третье отделение склонно было усматривать своеобразную завуалированную форму пропаганды идеи реформ, государственных и общественных преобразований. Именно этим, надо полагать, была вызвана резкость ударов, обрушившихся на журнал братьев Достоевских, несмотря на их стремление самооправдаться и отвести от журнала угрозу запрещения (см. выше, стр. 97—101).
24 мая Александр II по докладу министра внутренних дел П. А. Валуева отдает высочайшее повеление о прекращении издания журнала ‘Время’ за статью ‘Роковой вопрос’ ‘неприличного и даже возмутительного содержания’, идущую ‘прямо наперекор всем действиям правительства’ и якобы оскорбляющую народное чувство, а также за ‘вредное направление’ журнала (см. Сб. Достоевский, //, стр. 560). 26 мая Валуев доводит это решение царя до сведения Цензурного комитета, а 29-го’ комитет оповещает о нем M. M. Достоевского (там же, стр. 566—567).. 1 июня распоряжение о закрытии журнала ‘Время’ было официально, опубликовано в газете ‘Северная почта’ (1863, No 119).
Ответ Ф. M. Достоевского ‘Московским ведомостям’, уже набранный, не был пропущен цензурой и не мог способствовать спасению обреченного журнала.
В написанных после смерти Достоевского воспоминаниях Страхов осторожно упрекает обоих редакторов ‘Времени’ в том, что до его выступления со статьей ‘Роковой вопрос’ ‘журнал дурно исполнял обязанности, предлежавшие тогда всякому журналу, а особенно патриотическому’. »Время’ 1863 г. было замечательно интересно в литературном отношении <...>, — продолжает он. — Но о польском вопросе ничего не было написано’ (Биография, стр. 247). Это дает основание подозревать о разногласиях в редакции: по-видимому, какое-то время, несмотря на настояния и прямое недовольство Страхова, братья Достоевские воздерживались от выступлений по польскому вопросу, а возможно, и не сразу дали согласие на помещение его статьи.
В тех же воспоминаниях Страхов, оправдываясь, что ни у братьев Достоевских, ни у него не было ‘и тени полонофильства’, вынужден признать, что его статья тем не менее причинила ‘огорчение’ не только Каткову, но и ‘многим патриотическим людям’, например И. С. Аксакову, и что автор вынес за нее немало ‘презрительных взглядов и холодностей <...> даже от иных близких знакомых’. Наоборот, она понравилась, по словам Страхова, многим ‘полякам’, а те, кто сочувствовал революционной Польше, принимали часто автора ‘за полонофила’ (там же, стр. 247, 258). Как на причину всего этого Страхов указывает на теоретичность, сухость и отвлеченность своей статьи, дававших повод для превратных толкований. В действительности, дело, по-видимому, обстояло сложнее: не одна ‘отвлеченность’ изложения статьи Страхова, но и самая позиция журнала в политической обстановке, накаленной польским восстанием, казалась правительству и реакции подозрительной. Она, даже вопреки намерениям автора, позволяла делать вывод, что ‘польское дело есть дело цивилизации’. Именно поэтому долгое время журналу, по словам Страхова, ‘не позволялось оправдываться’ (там же, стр. 254, 258).
После запрещения ‘Времени’ братья Достоевские предпринимают лихорадочные меры для того, чтобы добиться отмены этого запрещения или получить возможность возобновить издание журнала. Но хлопоты их долго оставались безрезультатными. Спасло положение, как можно полагать на основании воспоминаний Страхова, то, что автором статьи ‘Роковой вопрос’ был именно он, а не один из братьев Достоевских (‘Московские ведомости’ подозревали в авторстве в первую очередь Ф. М. Достоевского). К тому же Страхов не только не мог не чувствовать перед Достоевскими двойной вины (мало того, что его статья вызвала запрещение журнала, она и напечатана была, по-видимому, как говорилось выше, по его настоянию, вопреки первоначальному желанию редакции не вмешиваться в обсуждение польского вопроса), — по собственному его признанию, он боялся, что его вышлют из Петербурга. Это вызвало усиленную активность Страхова в стремлении самооправдаться. ‘Я тотчас написал M. H. Каткову и И. С. Аксакову, — вспоминает Страхов, — составил объяснительную записку для министра внутренних дел и предполагал подать просьбу государю <...> И M. H. Катков и И. С. Аксаков отозвались сейчас же и принялись действовать с великим усердием’ {Биография, стр. 254). Перемена позиции Каткова, вызванная, вероятно, с одной стороны, тем, что он добился своей главной цели — запрещения конкурирующего журнала, а с другой — тем, что автором статьи оказался Страхов, на которого Катков смотрел как на союзника в борьбе с ‘нигилизмом’, решила дело. В No 5 ‘Русского вестника’ за 1863 г. Катков напечатал статью, повторявшую его прежние нападки на ‘Роковой вопрос’ и журнал братьев Достоевских, но снимавшую со статьи Страхова упреки в полонофиль-стве. Что касается Аксакова, то из ответного его письма Страхову от 6 июля 1863 г. видно, что он хотя и оценил ‘Время’ как ‘хороший беллетристический журнал, более чистый и честный, чем другие’, но отказался признать его журналом с ‘народным направлением’ (там же, стр. 257). Заметкой ‘Русского вестника’ редакция ‘Времени’ и сам Страхов были, по его оценке, ‘ограждены от всяких дальнейших дурных последствий <...> никого из нас больше не трогали и <...> через восемь месяцев Михаилу Михайловичу Достоевскому дозволено было начать новый журнал’ (Биография, стр. 255—256).

4

После того как Страхову удалось побудить Каткова отказаться от политических обвинений, выдвинутых против него и братьев Достоевских, M. M. Достоевскому было дано обещание разрешить ему возобновление журнала под измененным названием. Но ‘цензурное ведомство оказалось — по словам Страхова — крайне тугим <...> разрешение все оттягивалось. Почему-то принят был срок восьми месяцев со времени запрещения’ (Биография, стр. 267). 15 ноября M. M. Достоевский (заручившись предварительным устным согласием) подает министру внутренних дел просьбу разрешить ему с января 1864 г. издание журнала ‘Правда’. И это название, и предложенное вслед за ним редактором второе — ‘Дело’ было отвергнуто цензурой и признано ‘опасным’. Наконец редакция, ‘скрепя сердце’, остановилась на прежде ‘забракованном’ названии ‘Эпоха’ (там же). Но и под этим названием журнал был разрешен лишь после вторичной подачи прошения с приложением подробной программы ‘Эпохи’. В первом прошении министру редактор заверял, что направление будущего журнала ‘будет в полной мере русское’, созвучное ‘патриотическому настроению общества’, а во втором, что целью ‘Эпохи’ будет ‘уяснять читателям те великие силы, которые таятся в русской жизни, которые служат задатками нашего будущего развития и блага и к которым так скептически и отрицательно относятся зачастую наша литература и общество’. В таком верноподданническом же духе была составлена M. M. Достоевским официальная программа. 24 января 1864 г. царю был представлен доклад министра, где сообщалось, что статья ‘Роковой вопрос’ была напечатана во время болезни редактора, ‘по прискорбному недоразумению’, а 27 января M. M. Достоевскому сообщено, что министр внутренних дел разрешит ему под его ‘личною’ редакциею издание журнала ‘по представленной <...> программе, но с исключением из оной юридического отдела’ {По программе, составленной братьями Достоевскими, отдел этот должен был ‘занять одно из самых видных мест в журнале’, причем в нем должны были, кроме статей, печататься ‘русские процессы, лишь только возникнет гласное судопроизводство’.} (Сб. Достоевский, II, стр. 569—574, Нечаева, ‘Эпоха’, стр. 5—14).
19 ноября 1863 г. Ф. М. Достоевский писал брату из Москвы в связи с сообщением о подаче им первого прошения министру: ‘Главное, чтоб не обманывали обещаниями и действительно позволили бы поскорее ‘Правду’. Я признаюсь тебе, что не очень в отчаянии, что совершенно нельзя воскресить ‘Время’. ‘Правда’ может произвести такой же эффект, если не больше <...> Обертку можно ту же, как и у ‘Времени’, чтобы напоминало собою ‘Время’, раздел в журнале один, как в ‘Revue des Deux Mondes’, a в объявлении о журнале, на 1-й строчке, в начале фразы напечатать что-нибудь вроде: ,Время требует правды… вызывает на свет правду’ и т. д., так, чтоб ясно было, что это намек, что ‘Время’ и ‘Правда’ одно и то же. За одно боюсь, за объявление. Друг мой, тут нужно не искусство, даже не ум, а просто вдохновение. Самое первое избежать рутины, так свойственной в этих случаях всем разумным и талантливым людям. Напишут умно, кажется, ни к чему нельзя подкопаться, а выходит вяло, плачевно и, главное, похоже на все другие объявления. Оригинальность и приличная, то есть натуральная, эксцентричность — теперь для нас первое дело. Пишешь, что уже сел писать объявление <...> Знаешь, какая моя идея? Написать лаконически, отрывочно гордо, даже не усиливаясь делать ни единого намека, — одним словом, выказать полнейшую самоуверенность. Само объявление должно состоять из 4-х—5-ти строк. А там расчет с подписчиками, тоже крайне лаконический. Надобно поразить благородной самоуверенностью’.
Эти советы Ф. М. Достоевского определили характер и тон объявления о подписке на журнал ‘Эпоха’ и о расчете с подписчиками ‘Времени’, напечатанного в петербургских газетах 31 января и 1 февраля 4864 г. (см. выше, стр. 213).
Позднее разрешение послужило причиной запоздания в выходе номеров. Вот даты цензурных разрешений всех номеров ‘Эпохи’: январь—февраль (двойной номер) — 20 марта (объявление о выходе появилось в петербургских газетах 24 марта), март—23 апреля (объявл. 3 мая), апрель—3 июня (объявл. 7 июня), май—7 июля (объявл. 12 июля), июнь— 20 августа (объявл. 30 августа), июль—19 сентября (объявл. 29 сентября), август—22 октября (объявл. 27 октября), сентябрь—22 ноября (вышел 28 ноября), октябрь—24 ноября (на книжке, вероятно, опечатка: 24 октября, вышел 12 декабря), ноябрь—24 декабря (объявл. 1 января 1865 г.), декабрь—25 января 1865 г. (объявл. в тот же день), январь 1865 г.—5 февраля (вышел 13 февраля), февраль—13 марта (вышел 22 марта).
Период организации нового журнала и издание первых книжек происходили в отсутствие Ф. М. Достоевского. Из Москвы он приезжал в Петербург в ноябре—декабре 1863 г. и в феврале 1864 г. Возможно, что в этот период он принял некоторое участие в редактировании первой (двойной) книги ‘Эпохи’. После смерти жены Достоевский переезжает в Петербург и начинает принимать более деятельное участие в журнале. В майской книге появляется его полемическая статья против Щедрина, Между тем заболевает Михаил Михайлович и умирает 10 июля 1864 г.
‘Эпоха’ уже в самом начале не имела того успеха, что ‘Время’. Позднее объявление подписки, особенно трудные цензурные условия, не всегда удачный подбор материала — все это мало способствовало распространению журнала. Число подписчиков сильно упало, и издание стало приносить убытки. В таком состоянии Ф. М. Достоевский взял журнал в свои руки после смерти брата. Так как он, как лицо, находившееся под надзором полиции, не мог выставить своего имени в качестве редактора, то номинальным редактором был избран один из сотрудников ‘Времени’ и ‘Эпохи’, Александр Устинович Порецкий. Об утверждении его редактором было подано прошение в Цензурный комитет от имени вдовы M. M. Достоевского 18 июля, и вскоре Порецкий без особых затруднений был утвержден. Начиная с июньского номера в заголовке писалось: »Эпоха’, журнал литературный и политический, издаваемый семейством М. Достоевского’.
Ф. М. Достоевский принял на себя всю материальную ответственность за издание. По смерти своего старшего брата Михаила Федор Михайлович принял на себя все долги по журналу ‘Время’, издававшемуся его братом. Долги были вексельные, и кредиторы страшно беспокоили Федора Михайловича, грозя описать его имущество, а самого посадить в долговое отделение. В те времена это было возможно сделать — так, со слов Федора Михайловича, сообщает в своих воспоминаниях А. Г. Достоевская (Достоевская А. Г., Воспоминания, стр. 58).
Новый (1865-й) подписной год начался с еще меньшим материальными успехом, чем предыдущий. Удалось собрать лишь около 1300 подписчиков. Расходы и долги настолько превысили доход, что вскоре продолжение издания оказалось невозможным, и издание прекратилось на февральской: книге 1865 г. крахом предприятия. Ф. Достоевский остался должен своим: кредиторам около 15 000 рублей, которые он с большим трудом выплачивал почти до последнего года своей жизни (ср. письмо к А. П. Сусловой от 23 апреля 1867 г.).
Описанию агонии ‘Эпохи’ посвящено письмо Ф. Достоевского Врангелю от 31 марта—14 апреля 1865 г.
Несмотря на появление в литературно-художественном отделе ‘Эпохи’ шедевров И. С. Тургенева (‘Призраки’), Ф. М. Достоевского (‘Записки из подполья’), Н. С. Лескова (‘Леди Макбет Мценского уезда’) и ряд отдельных других удач, по общему своему уровню он значительно уступал литературно-художественному отделу ‘Времени’. В идеологическом отношении в новом журнале гораздо резче обозначились реакционные тенденции ‘почвеннической’ программы братьев Достоевских. Усилившаяся резкая полемика с ‘Современником’ заслонила собою. те демократические начала, которые отчетливо прозвучали в первых объявлениях об издании ‘Времени’ и в статье ‘Два лагеря теоретиков’. Это падение художественного и идейного уровня ‘Эпохи’ по сравнению со ‘Временем’ было обусловлено как общим изменением исторической обстановки (смена общественного подъема после 1863 г. периодом реакции), так и пошатнувшимся материальным положением M. M. Достоевского, растерянностью редакторов ‘Эпохи’ и их вынужденной постоянной оглядкой на цензуру. Существенную роль здесь сыграла и сложность той переходной фазы в развитии мировоззрения Ф. М. Достоевского, которая обозначилась в 1864—1865 гг., в годы, предшествовавшие созданию ‘Преступления и наказания’ (подробнее об ‘Эпохе’ см.: Биография, стр. 269—276, Сб. Достоевский, II, стр. 569—577, Нечаева, ‘Эпоха’).
Тексты настоящего тома подготовили и примечания к ним составили: А. И. Батюто (‘Два лагеря теоретиков’ (с участием Г. М. Фридлендера), ‘Щекотливый вопрос’, ‘Ответ редакции ‘Времени’ на нападение ‘Московских ведомостей», ‘Каламбуры в жизни и в литературе’), Н. А. Хме-левская (‘Славянофилы, черногорцы и западники’, ‘Необходимое литературное объяснение по поводу разных хлебных и нехлебных вопросов’), И. А. Битюгова (‘Журнальная заметка о новых литературных органах и о новых теориях’, ‘Несколько слов о M. M. Достоевском’, ‘Примечание <к статье Страхова 'Воспоминания об А. А. Григорьеве')'), Н. С. Никитина ('Журнальные заметки', 'Опять 'Молодое перо'', 'Господин Щедрин, или Раскол в нигилистах', 'Необходимое заявление', 'Чтобы кончить...', рукописные варианты статьи 'Господин Щедрин, или Раскол в нигилистах'), В. А. Тупиманов (редакционные объявления и примечания 'Времени', 1862--1863 гг.), Т. И. Орнатская ('Заметки по поводу статьи А. А. Головачева о классическом образовании', записные книжки и тетради Достоевского, комментарии к ним -- совместно с К. А. Кумпан) и Г. М. Фридлендер ('Предисловие к публикации 'Собор Парижской богоматери'', 'Об игре Васильева в 'Грех да беда на кого не живет'', 'О подписке на журнал 'Эпоха'...', 'Примечание к очерку 'Институтки''), вводная статья, последний ее параграф -- сокращенная обработка комментария Б. В. Томашевского).
Редакционно-техническая работа по подготовке тома к печати осуществлена Г. В. Степановой.

ДВА ЛАГЕРЯ ТЕОРЕТИКОВ

Автограф неизвестен.
Впервые напечатано: Вр, 1862, No 2, отд. II, стр. 143—163, без подписи (ценз. разр. — 26 февраля 1862 г.).
В собрание сочинений впервые включено в издании: 1918, т. XXIII, стр. 125—157. Авторство Достоевского установлено (по содержанию и стилистическим признакам) Л. П. Гроссманом (см. там же, стр. 123).
Печатается по тексту первой публикации.
Статья принадлежит к числу важнейших программных публицистических выступлений Достоевского 1860-х годов.
В декабрьской книжке ‘Современника’ за 1861 г. была напечатана статья М. А. Антоновича ‘О почве (не в агрономическом смысле, а в духе ‘Времени’)’, представляющая собой развернутую критику ‘почвеннических’ идейных установок журнала братьев Достоевских, которые получили выражение в объявлениях об издании ‘Времени’ и программном цикле статей Ф. М. Достоевского ‘Ряд статей о русской литературе’ (см.: наст. изд., тт. XVIII и XIX). Теоретическую платформу ‘Времени’, призыв Достоевского к примирению народа и высших, образованных классов Антонович охарактеризовал как бессодержательную утопию, как набор прекраснодушных фраз, мешающих подлинному, революционному просвещению народа. Для того чтобы помочь народу получить образование, утверждал Антонович, полемизируя с выводами статьи Достоевского ‘Книжность и грамотность’, мало составить для него азбуку и читальник. Для этого нужно освободить его от помещичьего гнета, обеспечить материальные условия его быта, без чего все разговоры о народном образовании останутся словами. Поэтому лучшая часть ‘образованного меньшинства’ не должна ‘сидеть и ждать у моря погоды’, к чему ее призывают сотрудники ‘Времени’, а действенно бороться за улучшение социально-экономических условий жизни, рост благосостояния народных масс (С, 1861, No 12, стр. 180— 188, ср.: Г. М. Фридлендер. Новые материалы из наследия художника и публициста. ЛН, т. 83, стр. 101—103).
Появление статьи Антоновича вызвало у Достоевского желание отозваться на нее. Однако заготовки для полемической статьи в адрес журнала революционной демократии 1860-х годов и ее руководителей, сохранившиеся в записных книжках писателя (см. выше, стр. 152—170), остались неиспользованными. Вместо нее Достоевский помещает во ‘Времени’ данную статью, где он по-прежнему ведет полемику на два фронта — одновременно против публицистов ‘Современника’ и против славянофильского ‘Дня’.
Славянофилам, западникам и публицистам ‘Современника’ Достоевский адресует один общий упрек в том, что при всем своем искреннем желании блага народу они остаются ‘теоретиками’, то есть исходят из выводов отвлеченной ‘книжной’ теории, а не из реальной жизни. Наперед заданные, абстрактные теоретические установки закрывают для них, по мнению писателя, путь к проникновению в подлинную сложность исторического положения русского общества и психологии русских народных масс.
Неумение и сознательное нежелание провести грань между руководителями ‘Современника’, с одной стороны, западническо-либеральными и славянофильскими ‘теоретиками’, с другой, утверждение, что в отношении ‘теоретиков’ ‘Современника’ к народу сказывается ‘страшный аристократизм’, неверие в разум и творческие потенции народа, — было глубочайшим заблуждением Достоевского. Здесь проявилась решающая слабость его стихийного демократизма, проникнутого неверием в возможность союза народа с революционной интеллигенцией и в ее руководство пародом.
Вместе с тем в статье отчетливо проявилась сильная сторона идей Достоевского-публициста — его вера в то, что ‘разрозненные с народом высшие классы’ не могут в новых, пореформенных условиях оставаться движущей силой русской культуры и государственности: ‘Да! нужно открыть двери и для народа, дать свободный простор его свежим силам’ (стр. 18, 20). Долгая и упорная борьба русских народных масс против угнетения и официальной церкви, породившая явления раскола, стремление ‘целые века’ отстаивать свое общинное устройство, ‘зрелая практичность’ пх ума, постоянно проявляющаяся в современную эпоху, — всё это, по Достоевскому, бесспорное и прямое доказательство способности русского народа ‘к политической жизни’, в которой отныне он призван самостоятельно участвовать, — без чего невозможен никакой сколько-нибудь серьезный дальнейший прогресс русского общества (см. выше, стр. 21). В этих утверждениях Достоевского-публициста отразился его горячий демократизм, который — объективно — высоко поднимал основные идеи его статьи над уровнем славянофильской публицистики и сближал его позиции, при всей исторической противоречивости мировоззрения писателя, с позицией ‘Современника’.
Главные идеи статьи ‘Два лагеря теоретиков’, призывающей ‘теоретиков’ славянофильского и разночинно-демократического направления к сплочению и солидарности на единой для всех ‘почвеннической’ основе, справедливо писал Л. П. Гроссман, атрибутируя статью Достоевскому, ‘настолько совпадают с положениями программных объявлений ‘Времени’ и ‘Эпохи’ <...> Пушкинской речи и соответствующими страницами ‘Дневника писателя’, что авторство Достоевского здесь можно считать несомненным’ (1918, т. XXIII, стр. 123).
Полемизируя с ‘теоретиками’ сразу на два фронта, Достоевский нередко пользуется аргументацией, заимствованной из их же теоретического арсенала. Так, упреки И. С. Аксакову в поклонении его и его друзей узкому ‘московскому идеальчику’ опираются в значительной мере на характеристику допетровской эпохи, принадлежащую Герцену, а указание на оппозиционную роль раскола, противопоставленного Достоевским как важнейшее явление народной жизни, — воззрениям славянофилов на Московскую Русь, подсказано сочинениями А. П. Щапова о расколе (см. об этом ниже, примеч. к стр. 5). Славянофильское осуждение послепетровской русской литературы и просвещения вызывало резкие возражения Достоевского уже раньше (‘Последние литературные явления. Газета ‘День». Вр, 1861, NoNo 11—12, см.: наст. изд., т. XIX, стр. 60), причем до него, процитировав тот же отрывок из передовой Аксакова, последнему с революционно-демократических позиций возражал Чернышевский (‘Народная бестолковость’. С, 1861, No 10, см.: Чернышевский, т. VII, стр. 829). Известная перекличка с разночинно-демократической точкой зрения на славянофильство ощущается и в письме Достоевского к H. H. Страхову от 18 (30) сентября 1863 г.: ‘Славянофилы, разумеется, сказали новое слово, даже такое, которое, может быть, и избранными-то не совсем еще разжевано. Но какая-то удивительная аристократическая сытость при решении общественных вопросов’. Тем не менее, несмотря на стремление Достоевского к объективной беспристрастной оценке и анализу сильных и слабых сторон славянофильства и западничества, предпочтение им все-таки в основных решающих пунктах исторической концепции славянофилов сказывается в статье достаточно определенно.
Полемику с ‘теоретиками’ ‘Современника’ по вопросу о народности во многом предваряет более ранняя статья — ‘Рассказы Н. В. Успенского’ (см. наст. изд., т. XIX, стр. 178 и след.).
Стр. 5. …по временам ~ протестах против горькой действительности… — Намек на крестьянские восстания под предводительством Разина и Пугачева, имена которых упоминались несколько позже в напечатанных во ‘Времени’ статьях А. П. Щапова ‘Земство и раскол. Бегуны’ и М. В. Родевича ‘Некоторые черты из истории послепетровского времени’ (Вр, 1862, NoNo 10—11, 1863, No 4). Достоевский, но всей вероятности, учитывал при этом и книгу Н. И. Костомарова ‘Бунт Стеньки Разина’ (1858 г.), в которой рассказывалось о поголовном уничтожении помещиков восставшими крестьянами. Об отношении Достоевского к щаповской трактовке раскола см. ниже, примеч. к стр. 12.
Стр. 6. Одна фаланга нынешних теоретиков не только отрицает существование русского земства оэ но просто отрицает в самом принципе народность. — Достоевский подразумевает публицистов ‘Современника’ — Чернышевского, Добролюбова, Антоновича (см. ниже, примеч. к стр. 7, 8).
Стр. 6. Еще у Шиллера маркиз Поза мечтает о космополитизме.— См.: Ф. Шиллер. Дон-Карлос, д. III, явл. 10, д. IV, явл. 21.
Стр. 7. Петровские реформы создали у нас ~ так называемое образованное общество, переставшее не квас пить, как уверяет ‘Современник’, а вместе с квасом и мыслить о Руси... — Полемический ответ на ироническую интерпретацию ‘Современником’ истории становления реакционно-славянофильской, а вместе с тем и почвеннической доктрины. В статье ‘О почве (не в агрономическом смысле, а в духе ‘Времени’)’ Антонович писал: ‘История ‘почвы’ начинается с ‘Маяка’, толковавшего, впрочем, не о почве, а о народности. С легкой руки почтенного журнала поднялись продолжительные и ожесточенные споры о народности, явилась народность в науке, народность в искусстве, народность в жизни, явилось также и отрицание этой троякой народности. Многочисленные солидные умы совершенно серьезно препирались между собою о том: можно ли знать русскую историю без сочувственного отношения к ней? Пушкин народный ли поэт? Квас лучшее ли питье, чем вода? И да и нет слышалось с разных сторон и в разных углах. Потом спорящие дошли до того, что говорить и спорить дальше не было никакой возможности, и тогда только ясно почувствовали всю пустоту и бессмысленность спора. А между тем они так привыкли к фразе, что им и в голову не приходило спросить себя: да что же такое народность? <...> Вдруг раздается новая фраза: ‘почва’ <...> Фраза о почве до того мила своей неопределенностью, что на ней сошлись и согласились даже те, которые некогда враждовали между собою из-за фразы о народности <...> и другая сторона враждовавших принялась распевать по древним ‘крюкам’: ‘Да, мы оторвались от почвы, от утробы и персей нашей матушки — Древней Руси, затянули полное тело ее, красавицы, в узкое немецкое платье, вместо квасу поим ее водою. А то ли дело квас! Подкрепляемые им римляне покорили весь мир. И если б мы пили квас, давно бы уже соединили всех славян в одну огромную братскую семью, и земля наша была бы тогда велика и обильна» (C, 1861, No 12, стр. 172, 173).
Стр. 7—8…. они не понимают и того, что значит ‘сблизиться с народом’ ~ не понимают, в чем должно состоять наше с ним сближение.— Достоевский повторяет обвинения по адресу ‘западничества’, высказанные им ужо ранее в полемике с ‘Русским вестником’. Главным средством сближения образованного класса с народом (или земством) Достоевский считал взаимовыгодный обмен духовными ценностями, то есть, по его определению ‘просвещение <...> с обоих концов’ (см. об этом: наст. изд., т. XIX, стр. 109). В статье ‘Последние литературные явления. Газета ‘День» та же идея выражена словами народа, обращенными к русским образованным людям, прошедшим выучку на Западе: ‘Научите же вы меня теперь тому, что вы за морем узнали, и опишите мне в точности все ваши странствования и страдания. Я же вас научу тому, что вы своего позабыли’ (наст. изд., т. XIX, стр. 65).
Стр. 8. ‘Мы ли к народу должны подойти, говорит ‘Современник’, или он к нам?’ ‘Народ должен подойти к нам, или, лучше, мы должны подвести его к себе…’ — Осудив незадолго перед тем методы народного просвещения, рекомендованные деятелями славянофильского и либерального толка (см.: ‘Книжность и грамотность’. наст. изд., т. XIX, стр. 7, 24 и др.), Достоевский не соглашается здесь с выводами также и демократа М. А. Антоновича (в статье ‘О почве…’) о роли грамотности для улучшения положения народа. Последний полагал, что без руководства со стороны разночинно-демократической интеллигенции народ будет читать не столько ‘хорошие’, сколько те ‘дурные книги’, при виде которых ‘невольно возбуждается досада на изобретение типографского искусства’. Поэтому Антонович утверждал: ‘…народ, предоставленный самому себе и своему настоящему течению, не далеко уйдет по пути развития <...> верхний слой необходимо должен помогать ему’ (С, 1861, No 12, стр. 184, 185). Это рассуждение Антоновича Достоевский полемически квалифицирует как проявление ‘олимпийского величия’ публицистов ‘Современника’, их неверия в народные идеалы.
Стр. 8. ‘А народ глуп, ничего до сих пор не выработал, среда народная бессмысленна, тупа’. — В пылу полемики Достоевский приписывает в данном случае Антоновичу точку зрения на народ, скорее близкую взглядам В. А. Зайцева, но совершенно чуждую направлению ‘Современника’. Из контекста статьи ‘О почве…’ видно, что подобная — пассивистская — точка зрения решительно осуждалась Антоновичем. Он пишет: ‘Есть еще целая группа взглядов на почву, по-видимому самых разнообразных, но в существе дела очень сходных между собою, все они, подобно изложенным выше, приводят к апатии и совершенному равнодушию в народном деле. ‘Везде и во всем, — говорят одни, — много значит народ. А посмотрите на наш народ, что он такое? Как он глуп, груб и невежествен! Он ничего не знает, не понимает своего положения, своих отношений и своих выгод, что прикажете делать с ним? Нет, нет, ничего не поделаешь, наш народ слишком, слишком невежествен, оттого-то он и находится в таком положении. Оттого-то участь его так горька. Никак нельзя и помочь ему, подождем, пока он хоть немного образуется и сделается повежливей» и т. д. (см.: С, 1861, No 12, стр. 183, а также стр. 184—185).
Как автор статьи ‘О почве…’ Антонович солидарен с Чернышевским и Добролюбовым, пропагандировавшими мысль о необходимости радикального улучшения, прежде всего, материального положения народа — главной предпосылки успешного искоренения его невежества, исторической ‘глупости’ и неразвитости. Последние они считали следствием неблагоприятных исторических и социально-политических условий крепостничества и призывали к устранению этих условий революционным путем.
Несмотря на полемические издержки статьи, некоторые упреки Достоевского в адрес Антоновича не были лишены оснований. Возражая против чрезмерно критического отношения почвенников к Западу, Антонович язвительно напоминал своим противникам из лагеря славянофилов и почвенников, что все (пли почти все) благие начинания на русской почве (в смысле просвещения и т. п.) обязаны своим происхождением западноевропейскому влиянию. ‘И с чего вы взяли, что западная образованность и цивилизация для нас узки и невыгодны, и как прикажете понимать эту фразу? — вопрошал Антонович. — Вы вот, например, до сих пор не стояли на почве, питались наукою и другими плодами, тоже выросшими не на почве, однако благодаря этим плодам вы дошли до сознания своего положения и необходимости сближения с почвою, а сама-то почва и до сих пор не имеет этого сознания, и вы бы его не имели, если б погружены были в почву. Мы освободились от множества предрассудков и других разного рода нелепостей, населяющих почву, и этим также обязаны влиянию на нас западной науки и образованности. Мы пользуемся разными удобствами жизни, опять благодаря тому же влиянию <...> Куда ни посмотришь, во всех так называемых отрадных явлениях замечается влияние Запада’ (С, 1861, No 12, стр. 180). Достоевский полагал, что, рассуждая таким образом, деятели ‘Современника’, в особенности Антонович, преуменьшали потенциальные возможности ‘почвы’, то есть народа. В статье ‘Ответ ‘Свистуну», говоря о том, что ‘некоторые из бездарных последователей’ Добролюбова ‘в настоящую минуту довели презренье к народу и неверие к силам его до <...> абсурда’, Достоевский имеет в виду прежде всего Антоновича (см. выше, стр. 75—76). Впрочем, отдавая должное Добролюбову, Достоевский полагал, что и он ‘не понимал народ, видел в народе и в обществе по преимуществу одно только темное царство…’ (стр. 75).
Стр. 8. Нас убеждают согласиться в том, что народ наше земство глуп, потому что г-да Успенский и Писемский представляют мужика глупым… Вот, говорят, они не подступают к народу с какими-либо предзанятыми мыслями и глупого мужика называют глупым. — Достоевский полемизирует здесь со вступительной частью статьи Чернышевского ‘Не начало ли перемены?’, в которой говорилось о том, что своими рассказами Н. В. Успенский внес значительный вклад в русскую литературу, отказавшись от идеализации народа, свойственной его предшественникам — Д. В. Григоровичу, И. С. Тургеневу и др. ‘Ведь г-н Успенский выставил нам русского простолюдина простофилею, — писал Чернышевский. — Обидно, очень обидно это красноречивым панегиристам русского ума, — глубокого и быстрого народного смысла. Обидно оно, это так, а все-таки объясняет нам ход народной жизни, и, к величайшей досаде нашей, ничем другим нельзя объяснить эту жизнь, кроме тупой нескладицы в народных мыслях’ (Чернышевский, т. VII, стр. 874). Имя Писемского в статье Чернышевского не упоминается, но Достоевский имел основание назвать его народные рассказы в одном ряду с рассказами Н. Успенского, так как в них акцентируется обычно также ‘нескладица в народных мыслях’.
Стр. 8…. не утешает нас даже и то соображение, представленное ‘Современником’, что массы везде глупы ~ они поступают большею частию машинально. — В статье ‘Не начало ли перемены?’ Чернышевский писал: ‘Русскому мужику трудно связать в голове дельным образом две дельные мысли, он бесконечно ломает голову над пустяками, которые ясны, как дважды два — четыре, его ум слишком неповоротлив, рутина засела в его мысль так крепко, что не дает никуда двинуться, — это так, но какой же мужик превосходит нашего быстротою понимания? О немецком поселянине все говорят то же самое, о французском — то же, английский едва ли не стоит еще ниже их…’ (Чернышевский, т. VII, стр. 875). Определения ‘машинальное движение’, ‘машинальное действие’, ‘машинальное напряжение’ при характеристике поведения и отдельного человека, и массы народа не раз употребляются Чернышевским в той же статье (см.: там же, стр. 885, 886). Близкое употребление этого определения мы встречаем в обобщающих характеристиках купеческой среды в статье Добролюбова ‘Темное царство’: ‘Там господствует вера в одни раз навсегда определенные и закрепленные формы. Знания здесь ограничены очень тесным кругом, работы для мысли — почти никакой, всё идет машинально, раз навсегда заведенным порядком’ (Добролюбов, т. V, стр. 105).
Стр. 8…. указало значение земства в нашей истории и непосредственное его выражение общинный быт. — Здесь имеются в виду главным образом сочинения К. С. Аксакова, о котором Достоевский писал в статье ‘Последние литературные явления. Газета ‘День»: ‘Ни один западник не понял и не сказал ничего лучше о мире, об общине русской, как Константин Аксаков в одном пз самых последних своих сочинений, к сожалению неоконченном’. Незадолго перед этим (1861 г.) вышел в свет первый том ‘Полного собрания сочинении К. С. Аксакова’ (подробнее см.: наст. изд., т. XIX, стр. 259-260).
Стр. 9. Поставляя выше всего, хотя и понимая по-своему интересы земства... — Ссылаясь на ряд государственных исторических актов, поколебавших привилегированное положение сначала родовитой знати, а потом всего дворянства вообще (уничтожение местничества при царе Федоре Алексеевиче, петровская табель о рангах, указ Петра III о вольности дворянской, наконец, отмена крепостного права, нанесшая последний и, по его мнению, салзый чувствительный удар дворянству как привилегированному сословию), И. С. Аксаков приходил к выводу, что ‘объем и определение земства в настоящее время расширились’ за счет включения в него дворянства. ‘Распущенная дружина обращается домой, в земство, и вносит в него новые элементы. В земстве мы видим или скоро увидим, — утверждал он, — два начала, две бытовые стихии: начало общины и начало личности, начало общинного поземельного владения и начало личного поземельного владения, общинников-крестьян и личных землевладельцев, большинство которых едва ли не исключительно составляют теперешние дворяне. Других делений нам не предвидится. Взаимный союз этих двух стихий, чуждых замкнутости, исключающий взаимную односторонность, их искреннее сближение и дружное действие, сближение не внешнее только, но и нравственное, в области исторических и духовных общенародных начал, могли бы служить, кажется нам, залогами богатого будущего развития…’ (Д, 1861, 2 декабря, No 8, стр. 3). В следующей передовой статье ‘Дня’ говорилось о том, что успешное решение важных практических задач пореформенного общественного развития — ‘вопроса о земских повинностях, об областном управлении, о судопроизводстве и о прочих преобразованиях, необходимость в которых так уже гласно заявлена’, — по-настоящему возможно лишь после решения проблемы массового и добровольного перехода дворян в земство. К этим прекраснодушным декларациям ‘Дня’ редакция ‘Времени’ относилась крайне скептически. В статье ‘Рассказы Н. В. Успенского’ И. С. Аксаков сравнивался с ‘господином, который поклялся не прикасаться к воде, пока не выучится плавать’. »День’ <...> серьезно уверяет, — не без сарказма отмечалось в статье, — что в настоящую минуту мы, русские, не можем приступить ни к каким внутренним и самым необходимейшим для нас реформам, пока, дескать, помещики и дворяне все сами собою, совершенно и безусловно не перейдут в земство (No 9-й ‘Дня’). Идея о переходе в земство великолепнейшая и плодотворнейшая. Но жди пока это случится само собою’ (Вр, 1861, No 12, отд. II, стр. 176).
Стр. 9….сказал такое живое и дельное слово ~ вопросе дворянском… — Подразумевается позиция ‘Дня’ по вопросу о путях упорядочения новых экономических отношений между крестьянством и дворянством после 19 февраля 1861 г. Согласно положению о крестьянской реформе, за отходящую к ним землю крестьяне обязаны были в течение нескольких лет выплачивать своим бывшим владельцам денежный выкуп. Однако они зачастую не соглашались подписывать ‘уставные грамоты’, регламентировавшие такие отношения между ними и помещиками. Как и большинство дворян, И. С. Аксаков считал, что отказ помещика от выкупа за землю означал бы его разорение. Вместе с тем он настойчиво доказывал, что и строптивость ‘освобожденных’ крестьян естественна, так как в их сознании понятие о барщине и оброке неразрывно связано с крепостным состоянием, уже отмененным. Пореформенные ‘недоразумения’ между крестьянами и помещиками И. С. Аксаков предлагал разрешить способом, рекомендуемым в пространной статье Д. Ф. Самарина ‘Уставная грамота’, печатавшейся в нескольких номерах газеты ‘День’. Опираясь на знание ‘народного быта’ и народной психологии, на присущее народу, но его мнению, уважение к высшей власти, Д. Ф. Самарин уверял, что крестьяне охотно пойдут на уплату выкупа в форме государственной подати, взимаемой правительственными чиновниками. Полученную сумму правительство отдаст помещикам и, таким образом, претензии конфликтующих сторон будут удовлетворены. В случае же ежегодной недоимки в размере 4 или 5 миллионов рублей Д. Ф. Самарин советовал помещикам проявлять гуманность, свойственную просвещенным людям, и не настаивать на взыскании этой недоимки в последующие годы (Д, 1861, 25 ноября, No 7, стр. 2—5).
Будучи на каторге, Достоевский на собственном горьком опыте убедился, насколько глубока нравственная пропасть, отделяющая мужика от ‘барина’, — это один из основных тезисов ‘Записок из Мертвого дома’. Поэтому практические соображения славянофилов о способах хотя бы частичного преодоления этой пропасти должны были его заинтересовать и вызвать его сочувствие.
Резюме по крестьянскому и дворянскому вопросам было сформулировано Аксаковым в передовой ‘Москва. 6-го января’, написанной в связи с открытием в Москве дворянских выборов. Увлекая читателя ‘в область мечтаний’, близких миросозерцанию Достоевского, которого на всем протяжении его жизни не покидала идея о братстве людей всех сословий и наций, Аксаков выдвигал в своей статье проект межсословного сближения, а затем и межсословной гармонии, базирующейся на следующей основе: ‘… русское дворянство слишком просвещено, чтобы идти наперекор истории и созидать то, что, несмотря ни на какие попытки, не могло выработаться в течение тысячи лет исторического существования русской земли, что не совместно ни с началами народными, ни даже с степенью развития современного общечеловеческого просвещения. Всякие новые привилегии дворянству могли бы быть даны только к ущербу прочих сословий, только бы стеснили и ограничили права чужие и еще бы более уединили, следовательно бы и обессилили, новопривилегированное дворянское сословие — раздором и враждебностью отношений с сословиями низшими. Нравственное единство и цельность русской земли, столь желанные и столь необходимые для ее преуспеяния, были бы решительно невозможны, если б в XIX веке, в начале второго тысячелетия ее исторического бытия, было создано новое привилегированное сословие или аристократия на западный лад. Таким образом, дворянство, убеждаясь, что отмена крепостного права непреложно логически приводит к отмене всех искусственных разделений сословий, что распространение дворянских остающихся привилегий на прочие сословия вполне необходимо, считает долгом выразить правительству свое единодушное и решительное желание: чтобы дворянству было позволено: торжественно, пред лицом всей России, совершить великий акт уничтожения себя, как сословия, чтобы дворянские привилегии были видоизменены и распространены на все сословия в России’ (Д, 1862, 6 января, No 13, стр. 2).
Стр. 9. …о цензе, широко им понятом... — Возражая против поземельного ценза, ограничивающего право людей небогатых (главным образом крестьян) ‘участвовать в общественных делах своей страны посредством избрания представителей или в качестве представителя’, И. С. Аксаков писал в передовой ‘Москва. 23-го декабря’: ‘Почему меньшинство ‘имущих’ имеет право решать участь громадного большинства ‘неимущих’? Почему это громадное большинство, составляющее то органическое ядро, которое хранит в себе всемирно-историческую идею известного народа, должно быть лишено голоса в вопросах, непосредственно до него касающихся? Почему листья должны себя считать привилегированнее корней… и т. д.’ (Д, 1861, No 11). В той же статье Аксаков доказывал, что одинаково вредны как высокий, так и низкий поземельный цензы, назначаемые для вступления в высшее сословие. В первом случае это привело бы, по его мнению, к созданию замкнутой привилегированной касты наподобие западноевропейской поземельной аристократии, к которой большинство народа будет испытывать ‘неприязненное’ чувство и служить ‘опорою всякому враждебному для меньшинства действию’. Низкий же ценз сыграл бы роль развращающей приманки, вытягивающей из народа ‘лучшие его соки’, которые в иной среде лишатся своей ‘органической производительности’. Низкий ценз, полагал Аксаков, мог бы создать в России ‘нечто вроде польской шляхты — вредной общественной стихии, не имеющей ни той силы, какую дает аристократическое начало, ни силы, сознаваемой в себе массою простого парода, с которой разделяет шляхту ложный принцип превосходства’ и т. п. Заключая свою статью славяно-фильским прогнозом идеального общественного устройства России, в котором будут мирно сосуществовать равноправные стихии личного и общинного землевладения и предостерегая от попыток искусственного создания, в том числе с помощью ценза, всякого рода привилегий и ‘соблазнов’, Аксаков утверждал: ‘В зтом отношении должна быть предоставлена полнейшая свобода самой жизни, но это не свобода, если, например, для общины, для ее развития, затворив крепко все двери, вы оставите отворенною только одну — выход из общины в сословие личных землевладельцев…’
Стр. 9. Он поднял в интересах русской народности и польский вопрос... — В течение второй половины 1861 г. славянофильский ‘День’ вел полемику с Чернышевским. Последний в статье ‘Национальная бестактность’ (С, 1861, No 7) упрекал львовскую газету ‘Слово’ за разжигание национальной розни между русинами и поляками, вредной для обоих народов, коренные интересы которых совпадают. Чернышевский разъяснял, что определяющей особенностью общественно-политической жизни Галиции является, как и в любом другом уголке земного шара, борьба сословий, а не народностей, и что все ее население равно испытывает гнет самодержавия. Статья Чернышевского вызвала возражения В. Ламанского и П. Лавровского (Д, 1861, NoNo 2—5), доказывавших, что и в XIX веке поляки высокомерно третируют русинов, малороссов и русских, как племена низшие по развитию, и так же, как их предки, мечтают о расширении своих границ до Днепра (включая Киев и киевскую область) и Смоленска. ‘Не в одних русских видах, но для блага всего славянства обязаны мы соблюдать целость и единство русской земли’, — писал В. Ламанский, делая отсюда вывод о необходимости бороться с угрозой этому единству со стороны Польши (Д, 1861, 21 октября, No 2, стр. 17).
Итоги полемики в ‘Дне’ подвел И. С. Аксаков, высказавший ряд соображений по польскому вопросу, которые — в той или иной мере — были близки позиции журнала братьев Достоевских. Аксаков писал, что Россия ‘менее всех неправа в разделе и уничтожении Польши, но, как страна нравственная, тяжелее всех чувствует то, что было неправого в этом деле’. Редактор-издатель ‘Дня’ высказался против предоставления Польше, пока, государственной независимости. Он мотивировал это тем, что ‘ультра-монтанский католический фанатизм, шляхетский аристократизм и исключительная гордая национальность’ неизбежно приведут, в случае ослабления сдерживающего начала в лице русского самодержавия, к новой эпохе ‘неправедных кровопролитий’ на русской земле. Пересмотр исторически сложившихся отношений между Россией и Польшей станет, по Аксакову, возможным тогда, когда поляки обнаружат искреннее намерение ‘переродиться, покаяться в своих исторических заблуждениях и стать славянским мирным народом’. Несмотря на сквозящее в ней недоверие к современной Польше, передовая Аксакова заканчивалась выражением надежд на будущее примирение России и Польши и призывала к всеславянскому единению. ‘Мы убеждены, что рано или поздно последует теснейшее и полнейшее, искреннее соединение славянской Польши с славянскою же Россией, что к тому ведет непреложный ход истории, — но не лучше ли, ввиду такого неизбежного исторического решения, предупредить всё, что грозит нам бедой, враждой и раздором, добровольно, сознательно покаясь взаимно в исторических грехах своих, соединиться вместе братским, тесным союзом против общих врагов — наших и всего славянства?’ (Д, 1861, 18 ноября, No 6, стр. 3, 4).
Стр. 9. ‘Всё ложь, всё фальшь, говорит он в одной передовой статье своей,все внутреннее развитие, вся жизнь общества, как проказой, заражены ею (то есть ложью)’. — Неточная цитата из передовой статьи И. С. Аксакова ‘Москва. 14-го октября’ (Д, 1861, 15 октября, No 1), которую Достоевский уже цитировал раньше в статье ‘Последние литературные явления. Газета ‘День» (наст. изд., т. XIX, стр. 58—59). За ту же мысль о фальши во ‘всем’ критиковал Аксакова Чернышевский в статье ‘Народная бестолковость’ (С, 1861, No 10, см.: Чернышевский, т. VII, стр. 829).
Стр. 10. Назад тому два месяца мы спрашивали у ‘Дня’: Неужели мы в полтораста лет хотя бы quasi-европейской жизни не вынесли ничего доброго, и только внутренно развратились... — Достоевский ссылается на свою статью ‘Последние литературные явления. Газета ‘День» (Вр, 1861, No 11—12, ср.: наст. изд., т. XIX, стр. 57—66), в которой он резко критиковал славянофилов за идеализм в понимании русской жизни и безоговорочно враждебное отношение к европейскому.
Стр. 10—11. Нам припомнилась одна тирада из передовой статьи ‘Дня’ против некоторых увлечений ~ Если б ‘День’ судил о вещах не по своему московскому идеальчику ~ он не напечатал бы статьи, которую мы всегда будем считать неизгладимым пятном на редакции. — Речь идет о передовой ‘Москва. 28-го октября’. И. С. Аксаков резко осуждал в ней ‘студенческие беспорядки’ в Петербургском университете (осень 1861 г.). Он расценивал их как прямое порождение ‘ложной’ образованности послепетровского периода, и высказывал по адресу учащейся молодежи обвинения, граничившие с доносом. ‘Общество слепо поклоняется передовым людям Европы, — писал с раздражением Аксаков, — молодежь отыскала еще передовейших <...> Общество заимствует у Запада моды, одежды, юбилеи, бюрократию, аристократию, молодежь — демонстрации и демократию <...> Общество выбирает себе, например, в подражание Европе, цвет… желтый (австрийский), молодежь — красный. Общество увлекается теорией французского консерватизма, молодежь — теорией французского либерализма… Sapienti sat. <Для понимающего достаточно (лат.)>. — Надеемся, что мы высказали нашу мысль по возможности ясно’. Далее, обращаясь непосредственно к студентам и обзывая их ‘пустоцветами’ и ‘пустозвонами’, Аксаков советовал им ‘учиться’ и не помышлять об участии в общественной жизни: ‘Бросьте все ваши бесполезные толки, волнения без содержания и без цели <...> Сами вы знаете, нигде, ни в каком государстве подобные явления не могут быть терпимы <...> На крестьянские сходки не допускаются крестьяне, которые еще не несут тягла. Вы также, вы еще не имеете полных прав гражданских, а следовательно, и голоса в делах общественных’ (Д, 1861, 28 октября, No 3, стр. 2).
Стр. 12…. допетровская Русь и московский период только видимостью своею могут привлекать наше к себе внимание и сочувствие ~ В допетровской, московской Руси было чрезвычайно много азиатского… — Выраженное здесь критическое отношение как к русской государственности до Петра, так и к деспотизму самого Петра созвучно оценкам Герцена, писавшего в ‘Былом и думах’: ‘Монгольская сторона московского периода, исказившая славянский характер русских, фухтельное бесчеловечье, исказившее петровский период…’ (Герцен, т. IX, стр. 87).
Стр. 12…. что произвело наш русский раскол? Ведь выходит, что нельзя сливать Москву с народом, нельзя московскую, допетровскую жизнь признавать за истинное, лучшее выражение жизни народной. — Достоевский возражает против основного положения статьи ‘Краткий исторический очерк земских соборов’, являвшейся, по существу, перепечаткой авторского вступления к первому тому Полного собрания сочинений К. С. Аксакова (М., 1861). Утверждая, что наибольшее согласие между народом и высшей властью было достигнуто в период создания и укрепления московского централизованного государства, К. С. Аксаков писал здесь: ‘Первый русский царь, Иоанн IV, едва венчался на царство, как созвал выборных из городов, с разных концов России, в Москву, на Красную площадь. Одно это собрание выборных с разных концов России показывает уже новую эпоху, показывает уже в России цельность и единство земское, цельность и единство государственное <...> теперь все эти области слились в одно, точно так же, как и отдельные властвования слились в одну власть, теперь в Москве встречаются друг с другом на соборе единая русская земля и единое русское государство’ (Д, 1862, 6 января, No 13, стр.5). Полемизируя с братьями К. С. и И. С. Аксаковыми, Достоевский в данном случае опирается прежде всего на исторические исследования А. П. Щапова ‘Русский раскол старообрядства’ (Казань, 1858) и ‘Земство и раскол (с XVIII столетия)’ (ОЗ, 1861, No 12), в которых раскол рассматривался как выражение народного протеста против самодержавия. В 1862 г. Достоевский поместил во ‘Времени’ несколько статей о расколе, написанных Щаповым, хотя и считал его ‘человеком без твердого направления деятельности’, а потому относился к нему ‘осторожно’ (записная книжка 1876—1877 гг. см.: Нечаева, ‘Время’, стр. 196—199).
Стр. 12. ‘День’ говорит, что в допетровской Руси были пороки только, а не ложь... — Подразумеваются слова из передовой статьи И. С. Аксакова ‘Москва. 14-го октября’: ‘И сколько накопили мы лжи в течение нашего полуторастолетнего разрыва с народом!.. Это не значит, чтобы до разрыва не было у нас ни зла, ни мерзостей: их было много, но то были пороки, порождения грубости и невежества. Только после разрыва заводится у нас ложь: жизнь теряет цельность, ее органическая сила убегает внутрь, в глубокий подземный слой народа, и вся поверхность земли населяется призраками и живет призрачною жизнию!’ (Д, 1861, 15 октября, No 1).
Стр. 12…. бранят Петра за то, что, по выражению Аксакова, он заварил кашу слишком крутеньку... — Приводимое выражение принадлежит не И. С. Аксакову, а А. К. Толстому, напечатавшему в газете ‘День’ (1861, 11 ноября, No 5, стр. 3) притчу ‘Государь ты наш, батюшка…’. Здесь говорится о том, как Петр I, заваривая ‘кашу’ государственных реформ из ‘круп’, добытых ‘за морем’, помешивал ее ‘палкой’. Достоевский намекает на пятую строфу:
— Государь ты наш, батюшка, Государь Петр Алексеевич,
А ведь каша-то выйдет крутенька!
— Крутенька, матушка, крутенька, Крутенька, сударыня, крутенька!
В заключение поэт указывает на то, что слишком крутую и слишком соленую кашу, заваренную Петром, придется расхлебывать ‘детушкам’ (см.: А. К. Толстой. Собрание сочинений, т. I. М., 1963, стр. 251).
Стр. 15. Крепостное право усиливалось... — Подразумевается главным образом царствование Екатерины II.
Стр. 15…. об образовании народа думали только немногие горячие головы.— Но всей вероятности, намек в первую очередь на Н. И. Новикова и А. Н. Радищева. Незадолго до опубликования статьи ‘Два лагеря теоретиков’ Достоевский поместил на страницах своего журнала статью Д. Маслова ‘Державин — гражданин’ (Вр, 1861, No 10), являвшуюся, по существу, панегириком Радищеву и Новикову (см.: Нечаева, ‘Время’, стр. 204—205).
Стр. 17….невозможно обвинять народ в том, что он плохо понимает нас, что он не развит ~ в неразвитости народа виноваты и мы сами.— В статье ‘Не начало ли перемены?’, цитируя песню убогого странника из поэмы Некрасова ‘Кому на Руси жить хорошо?’, Чернышевский сопроводил ее слова следующим комментарием: ‘— ‘Я живу холодно, холодно’. — А разве не можешь ты жить тепло? Разве нельзя быть избе теплою? — ‘Я живу голодно, голодно’. — Да разве нельзя тебе жить сытно, разве плоха земля, если ты живешь на черноземе, пли мало земли вокруг тебя, если она не чернозем, — чего же ты смотришь? — ‘Жену я бью, потому что рассержен холодом’. — Да разве жена в этом виновата? <...> Ответы твои понятны только тогда, когда тебя признать простофилею. Не так следует жить и не так следует отвечать, если ты не глуп’ (Чернышевский, т. VII, стр. 874). Достоевский не улавливал в этих словах Чернышевского призыва к революции и истолковывал их в духе своих почвеннических представлений о непонимании интеллигенцией народа и. ее вине перед ним.
Стр. 20….известную мысль Монтескье всякий народ достоин своей участи… — Монтескье Шарль-Луи де Секонда (1689—1755) — французский писатель и философ-просветитель, автор сочинения ‘О духе законов’ (1748, русск. перевод—1775 (т. I), 1809—1814), где он утверждает, что законы у каждого из народов отвечают ‘общему духу нации’ и ‘следуют за нравами’ (кн. 19, гл. IV—V, XXI—XXVI, ср.: Ш. Монтескье. Избранные произведения. Госполитиздат, М., 1955, стр. 412, 421—424). В 1862 г. в Петербурге начало выходить новое издание этого наиболее известного труда Монтескье в переводе Е. Коренева, вышедшем впервые в 1839 г. Данное упоминание Монтескье — единственное у Достоевского.
Стр. 21. Западные публицисты после долгих поисков наконец остановились на ассоциации и в ней видят спасение труда от деспотизма капитала. Подразумеваются Л. Блан во Франции, Ф. Лассаль и Г. Шульце-Делич в Германии, считавшие кооперативные товарищества и производственные ассоциации рабочих, субсидируемые правительством, и ссудо-сберегательные кассы действенным средством перехода к социализму (см. о Л. Блане: Ю. Г. Жуковский. Историческое развитие вопроса о рабочих ассоциациях во Франции. С, 1864, NoNo 4 и 6). С убеждениями Достоевского в том, что в отличие от западноевропейского капитализма, порождающего неизбежно пролетариат, крестьянская артель представляет оригинальную русскую форму социальной ассоциации, перекликаются выводы помещенной в журнале ‘Время’ (1861, No 9, отд. II, стр. 42—68) анонимной рецензии на книгу А. Корсака ‘О формах промышленности вообще и о значении домашнего производства в Западной Европе и России’. Рецензент полагает, что с отменой крепостного права в России создаются благоприятные предпосылки для процветания ассоциаций в кустарной промышленности.
Стр. 21. …посмотрите, с какой настойчивостью отстаивает англичанин свои университеты, хотя и сознает, что их устройство далеко расходится с современными понятиями. — Критике архаической системы образования в английских университетах, царящей в них кастово-аристократической замкнутости, нарочитой отрешенности от живой действительности, была посвящена во ‘Времени’ анонимная статья М. И. Владиславлева, написанная в связи с выходом в свет книги В. Игнатовича ‘История английских университетов’ (СПб., 1861). Статья заканчивалась рядом четко) сформулированных полемических возражений на апологию английской университетской жизни в среде русских англоманов: ‘И если наши англоманы между хорошими в Англии вещами указывают нам на тамошние университеты, то пусть не обижаются на нас, если мы скажем, что классическое тамошнее воспитание несовременно, туторская система воспитания и корпоративное устройство далеко расходятся с современными понятиями, метод занятий студенческих совсем не приспособлен к принципу систематического развития, какое нужно для современного человека, и к интересам науки, что их нельзя назвать пристанищами свободной науки и что в самой стране они поддерживают господство только авторитета, предания и формы’ (Вр, 1861, No 11—12, стр. 48—49).
Стр. 22. Народ наш с беспощадной силой ~ бичевать самого себя… — Несколько позже, быть может, под известным влиянием Достоевского, аналогичную оценку русскому народу даст Тургенев, назвавший его ‘народом, главная отличительная черта которого до сих пор состоит в почти беспримерной жажде самосознания, в неутомимом изучении самого себя, — народом <...> не щадящим собственных слабостей <...> не боящимся выводить эти слабости на свет божий…’ (Тургенев, Сочинения, т. XV, стр. 51).
Стр. 22. …времен очаковских и покоренья Крыма. — Цитата из ‘Горя от ума’ Грибоедова (д. 2, явл. 5). Под ‘положительнейшей литературой времен очаковских и покоренья Крыма’ Достоевский, несомненно, подразумевает здесь не только верноподданнические формулы в произведениях одописцев XVIII в., но и официозно-консервативную, а также либерально-умеренную литературу и публицистику времен Николая I и Александра II.

СПИСОК УСЛОВНЫХ СОКРАЩЕНИЙ

Места хранения рукописей

ГБЛ — Государственная библиотека СССР им. В. И. Ленина (Москва).
ИРЛИ — Институт русской литературы (Пушкинский Дом) Академии наук СССР (Ленинград).
ЦГАЛИ — Центральный государственный архив литературы и искусства (Москва).

Печатные источники

БВ — ‘Биржевые ведомости’ (газета).
БдЧт — ‘Библиотека для чтения’ (журнал).
Белинский — В. Г. Белинский. Полное собрание сочинений, тт. I—XIII. Изд. АН СССР, М., 1953—1959.
Библиотека — Л. П. Гроссман. Библиотека Достоевского. Одесса, 1919.
Биография — Биография, письма и заметки из записной книжки Ф. М. Достоевского. СПб., 1883 (Полное собрание сочинений Ф. М. Достоевского, т. I).
Борщевский — С. Борщевский. Щедрин и Достоевский. История их идейной борьбы. Гослитиздат, М., 1956.
ВЕ — ‘Вестник Европы’ (журнал).
Вр — ‘Время’ (журнал).
Врангель — А. Е. Врангель. Воспоминания о Ф. М. Достоевском в Сибири. 1854-1856 гг. СПб., 1912.
Г — ‘Голос’ (газета).
Герцен — А. И. Герцен. Собрание сочинений, тт. I—XXX. Изд. АН СССР — ‘Наука’, М., 1954—1966.
Гозенпуд — А. Гозенпуд. Достоевский и музыка. Изд. ‘Музыка’, Л., 1971.
Григорьев — Ап. Григорьев. Литературная критика. Изд. ‘Художественная литература’, М., 1967.
Гроссман, Жизнь и труды — Л. П. Гроссман. Жизнь и труды Ф. М. Достоевского. Биография в датах и документах. Изд. ‘Academia’, M.—Л., 1935.
Гроссман, Семинарий — Л. П. Гроссман. Семинарий по Достоевскому. Материалы, библиография и комментарии. ГИЗ, М.—Пгр., 1922.
Д — ‘День’ (газета).
Даль — В. Даль. Толковый словарь живого великорусского языка, тт. I— IV. Гос. изд. иностр. и нац. словарей, М., 1955.
Д, Материалы и исследования — Ф. М. Достоевский. Материалы и исследования. Под ред. А. С. Долинина. Изд. АН СССР, Л., 1935.
Добролюбов — Н. А. Добролюбов. Собрание сочинений, тт. I—IX. Гослитиздат, М.—Л., 1961—1964.
Долинин — А. С. Долинин. Последние романы Достоевского. Изж ‘Советский писатель’, М.—Л., 1963.
Достоевская, А. Г., воспоминания — А. Г. Достоевская. Воспоминания. Изд. ‘Художественная литература’, М., 1971.
Достоевский, А. М. — А. М. Достоевский. Воспоминания. ‘Изд. писателей в Ленинграде’, 1930.
Достоевский в воспоминаниях — Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников. Тт. I—II. Изд. ‘Художественная литература’, М., 1964.
Достоевский и его время — Достоевский и его время. Под ред. В. Г. Базанова и Г. М. Фридлендера. Изд. ‘Наука’, Л., 1971.
Достоевский и русские писатели — Достоевский и русские писатели. Традиции. Новаторство. Мастерство. Изд. ‘Советский писатель’, М., 1971.
ДП — ‘Дневник писателя’.
П, Письма — Ф. М. Достоевский. Письма, тт. I—IV. Под ред. А. С. Долинина. ГИЗ — ‘Academia’ — Гослитиздат, Л.—М., 1928—1959.
И — ‘Искра’ (журнал).
ИВ — ‘Исторический вестник’ (журнал).
Илл — ‘Иллюстрация’ (журнал).
Кирпотин, Достоевский и Белинский — В. Я. Кириотин. Достоевский и Белинский. Изд. ‘Советский писатель’, М., 1960.
Кирпотин, Достоевский в шестидесятые годы — В. Я. Кирпотин. Достоевский в шестидесятые годы. Изд. ‘Художественная литература’, М., 1966.
ЛА — Литературный архив. Материалы по истории литературы и общественного движения, тт. 1—6. Изд. АН СССР, М.—Л., 1938—1961.
Лемке, Политические процессы — М. К. Лемке. Политические процессы. Пб., 1907.
Лемке, Эпоха цензурных реформ — М. Лемке. Эпоха цензурных реформ 1859—1865. Пб., 1904.
ЛН — ‘Литературное наследство’, тт. 1—86. Изд. АН СССР — ‘Наука’, М., 1931—1974. Издание продолжается.
Материалы и исследования — Ф. М. Достоевский. Материалы и исследования. 1—4. Изд. ‘Наука’, Л., 1974—1980.
МВед — ‘Московские ведомости’ (газета).
Милюков — А. Милюков. Литературные встречи и знакомства. СПб., 1890.
НВр — ‘Новое время’ (газета).
Нечаева, ‘Время’ — В. С. Нечаева. Журнал М. М. и Ф. М. Достоевских ‘Время’. 1861—1863. Изд. ‘Наука’, М., 1972.
Нечаева, ‘Эпоха’ — В. С. Нечаева. Журнал М. М. и Ф. М. Достоевских ‘Эпоха’. 1864—1865. Изд. ‘Наука’, М., 1975.
Никитенко — А. В. Никитенко. Дневник, тт. I—III. Гослитиздат, М., 1955—1956.
ОЗ — ‘Отечественные записки’ (журнал).
Описание — Описание рукописей Ф. М. Достоевского. Под ред. В. С. Нечаевой. М., 1957 (Библиотека СССР им. В. И. Ленина — Центр, гос. архив литературы и искусства СССР — Институт русской литературы АН СССР).
Островский — К. Н. Островский. Полное собрание сочинений, тт. I—XVI. Гослитиздат, М., 1949—1953.
Писарев — Д. И. Писарев. Сочинения, тт. I—IV. Гослитиздат, М., 1955— 1956.
РА — ‘Русский архив’ (журнал).
РБ — ‘Русская беседа’ (журнал).
PB ‘Русский вестник’ (журнал).
РИ — ‘Русский инвалид’ (газета).
РЛ — ‘Русская литература’ (журнал).
РМ — ‘Русский мир’ (газета).
РСл — ‘Русское слово’ (журнал).
С — ‘Современник’ (журнал).
Салтыков-Щедрин — M. Е. Салтыков-Щедрин. Собрание сочинений в двадцати томах, тт. I—XX. Изд. ‘Художественная литература’, М., (1965—1977.
Сб. Достоевский, II — Ф. М. Достоевский. Статьи и материалы. Сборник II. Под ред. А. С. Долинина. Изд. ‘Мысль’, Л.—М., 1924.
СО — ‘Сын Отечества’ (журнал).
СП — ‘Северная пчела’ (газета).
СПбВед — ‘Санкт-Петербургские ведомости’ (газета).
ССл — ‘Современное слово’ (газета).
Толстой — Л. Н. Толстой. Полное собрание сочинений, тт. 1—90. Гослитиздат. М., 1928—1964.
Тургенев, Письма — И. С. Тургенев. Полное собрание сочинений и писем в двадцати восьми томах. Письма, тт. I—XIII. Изд. АН СССР — ‘Наука’, M.—JL, 1961—1968.
Тургенев, Сочинения — И. С. Тургенев. Полное собрание сочинений и писем в двадцати восьми томах. Сочинения, тт. I—XV. Изд. АН СССР — ‘Наука’, М.—Л., 1960—1968.
Фридлендер — Т. М. Фридлендер. Реализм Достоевского. Изд. ‘Наука’, М.—Л., 1964.
Фридлендер. У истоков ‘почвенничества’ — Г. М. Фридлендер. У истоков ‘почвенничества’ (Ф. М. Достоевский и журнал ‘Светоч’). ‘Известия АН СССР’. Серия литературы и языка, 1971, No 5, стр. 411—416.
Чернышевский — Я. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений, тт. I— XVI. Гослитиздат, М., 1939—1953.
Э — ‘Эпоха (журнал).
1883 — Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений, тт. I—XIV. СПб., 1882-1883.
1918 — Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений, тт. I—XXIII. Изд. ‘Просвещение’, Пб., 1911—1918.
1926 — Ф. М. Достоевский. Полное собрание художественных произведений, тт. I—XIII. Под ред. Б. Томашевского, К. Халабаева. Госиздат, М.-Л., 1926-1930.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека