Дуняшка, Чириков Евгений Николаевич, Год: 1911

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Евгений Чириков

Дуняшка

 []

Ласково пригревает весеннее солнышко. А ветер еще холодный, пахнет снегом… С гор с веселым победным шумом бегут в луга потоки темно-бурых снеговых вод, позванивают, как бубенчики, мелкие ручейки, кричат грачи и звонко разносятся перекликающиеся голоса деревенских ребятишек…
Весна всем несет радостные хлопоты: и людям, и зверям, и птицам…
Мы, ребятишки, по горло в работе: приподняв рубашонки, мы бродим по колени в бурливых потоках, строим плотины, пускаем пароходы и лодки, гоним плоты из щепок, строим мельницы… Кипит работа! Некогда пообедать и некогда поужинать… С нами же барахтаются в грязи, в воде и в навозе грачи, курицы и собаки… Со стороны можно подумать, что без нашей помощи солнце не могло бы ничего поделать… У Кольки прорвало плотину, у Даши заперло воду, у Маньки потонула лодка с парусом… У нас с Мишкой готов к отходу пароход с баржами… Крик, визг, смех и ссоры… А на косогоре стоит мать:
— Дунярка-а!
— Чаво?
— Иди домой!
— Нашто?
— С отцом прощаться!
Ах, как не хочется бросать дело! На минуту вылезаю из воды, подплясываю задрогшими ногами на жидкой грязце и сердито кричу:
— Некогда!..
Мать подходит ближе, зовет домой с угрозой в голосе:
— Не пойдешь?
Нечего делать — надо идти. Карабкаюсь на косогоре, а сама полна заботы: как бы не ушел у Мишки пароход без моего участия — ведь один свисток уже был…
— Не отваливай без меня! Я сейчас приду!.. — кричу сверху Мишке и бегу прощаться с отцом.
Отец маляр. С наступлением весны он уходил на заработки: сперва в затоны — красить пароходы к открытию навигации, а потом по городам и пригородным дачам. Возвращается он глубокой осенью. Мало его видим: не больше пяти месяцев в году. Он как гость в дому…
В избе шумно и людно. Родня и шабры сбились на проводы. Пьют чай, водку, целуются, поют…
— Прощай, доченька! Надолго разлучаемся…
Отец садит меня на колени, проводит жестким пальцем у меня под носом и, приглаживая голову, целует.
— От тебя водкой разит, — говорю отцу.
— Вон ведь что сказала! А ты лучше пожалей!
— Я жалею…
А кто-то жалобно поет: ‘Чужа-дальн-ая-а-а… сто-ро-о-о-нушка-а-а’. Мать плачет, отирая глаза рукавом кофты. И мне вдруг делается жалко-жалко отца, и слезки скачут с ресниц на отцовскую руку…
— А когда вернешься-то?
— К снегам приду… Чего тебе купить-то? Гостинца-то?
— Укради с пароходов краски. Сурику [сурик — красно-оранжевая или красно-коричневая краска], белил свинцовых, лазури…
— Нашто тебе?
— Пароход красить… — всхлипывая, объясняю отцу, и снова шевелится в душе тревога, как бы Мишка не отправил без меня парохода…
Ушел отец. Поплакала, утерлась и бегу под гору. А там дым коромыслом: драка!
— Мишка-а! Не отваливай!..
Мишка стоит и плачет: сломанный пароход наш без кают лежит на боку, труба валяется рядом.
— Кто сломал?..
— А зачем он запруду прорвал?..
— Чай, а не нарочно-о-о…
Кричат грачи в ветлах, стрекочут воробьи на крышах, звенят голоса, ручьи, смех и плач…
А кто-то на косогоре жалобно поет:
— Чужа-даль-няя-а-а-сторо-онушка-а-а…
Кто там поет, словно плачет? Дедушка сидит на завалинке, под расписанными суриком и свинцовыми белилами окнами нашей избы, щурится, как кот на солнышке и, должно быть, вспоминает о том, как и он когда-то копошился в весенних водах, в грязи и навозе, как копошимся теперь мы, малые ребятишки…

* * *

На утре жизни душа раскрыта только для радости… Детская печаль, как мимолетная тучка в голубой летний день: спряталось солнышко, нахмурилось небо и земля, а вот уже опять засверкали и речка, и луга, и тесовая крыша новой избы, и опять радость полилась в душу и от земли и от неба…
Ушла она, радость… убежала в туман прожитого и оставила сладкую грусть о далеком и невозможном!..
— Вставай, Дунюшка! Пойдем гусей пасти!..
Слышу дедушкин голос, его старческое покашливание, вставать не хочется.
— Слышишь? Барыня!..
— Рано, дедушка… Поспать охота…
— А ты раскрой глазки-то, а то все будет рано…
Раскрываю глаза, выглядываю из-под дедушкиного кафтана… Через маленькое оконце клети льется полоска солнечного света, веселая, тонкая, ласковая, зовущая… Утро уж!.. Вот тебе и раз!.. Слышно, как беспокойно и весело чирикают на дворе воробушки, стайкой перелетая с плетня на крышу. Кудахчет курица. С грохотом катится по улице пустая телега…
— Дедушка! Хохлатка снеслась!..
— То-то и есть! А ты спишь… Вставай, пойдем на ключ умываться!..
Беспокоит снесшаяся хохлатка. Хочется посмотреть, какое она снесла яичко… Сажусь, почесываюсь, протираю глаза… В разных концах села мычат коровы, блеют овцы. Пастух стадо собирает. Вот и наша Красулька замычала… Где-то кричит мать… Близко-близко, словно над самым ухом, хлопает длинный кнут пастуха, и я окончательно просыпаюсь… Где же дедушка?.. Ушел. Проворно соскакиваю с нар и бегу на огород, а там уж скрипит колодезный журавль: дедушка холодной водицы достает…
Ах, как хорошо на огороде! Сверкают на всходах капельки росы, поют птички, пахнет огурчиком и медом… Качает желтой головой подсолнечник, потревоженный севшим на него воробьем, жужжат пчелки… Пугало протягивает мне свои объятия… Крапива колет босые ноги, но не больно, а только смешно…
— Дедушка!.. Гляди-ка: горох цветет!..
— Подь, умойся, да Богу помолись! Иди, поплещу из бадьи!..
— Ах, какая холодная и вкусная вода!..
Дедушка льет, а я ловлю ее горстями, пью и плескаю себе в лицо…
— На ноги льешь, дедушка!..
— Ну, встань к солнцу да помолись!..
Отерла лицо подолом рубашонки, встала к солнцу…
— Господи, помилуй меня Христа-ради и дай здоровья тятеньке, маменьке, дедушке…
— И всем сродникам! — подсказывает дедушка…
— И всем сродникам…
— А про хлебец забыла?..
— Роди, Господи, нам хлебца и дай здоровья коровушке, лошадке, курочкам, чтобы было молочко и яички… Аминь!
— Вот умница!..
Свежо. На траве роса. По голым ногам пробегает холодок, а солнце уже ласково припекает спину и голову… Чем это пахнет так вкусно-вкусно?..
— Дедушка! Можно одну репку выдернуть?
— Жалко: маленькая еще… Ну, выдерни уж… одну!
Выдернула репку, кругленькую, желтенькую, словно налитую медом… Обмыла в росе, вытерла подолом рубашонки и в рот… Хрустит на зубах душистая репка, текут по губам слюнки… Дедушка смотрит и ухмыляется:
— Понравилась ли?
— И-и! Сладкая какая!
— Ну, теперь пойдем к речке гусей пасти!..
Дедушка забирает начатый лапоть, лыко, костык [костык — род широкого шила, поясной крючок. Используется при изготовлении лаптей], два ломтя густо посоленного ржаного хлеба. Я выбираю подлиннее хворостину и бегу к закутке, к гусям…
— Тега, тега, тега!..
В закутке поднимается беспокойное бормотание… Отворяю дверцу, и белые птицы, распустив крылья, порывисто выбегают на волю, наполняют прозрачный воздух летнего утра радостным звонким гоготанием и стремительно бегут под гору, к речке. Дедушка идет потихоньку с подожком [подожок, подог — палочка, тросточка для ходьбы] в руке и с котомкой за плечами, а я с визгом радости стараюсь догнать белых птиц, высоко подпрыгиваю и машу руками, как крыльями, воображая себя гусем…
Ой… Нога подвернулась, и я кувырком лечу на траву…
— У-у-у! — гнусаво тяну я, сидя на травке, не столько от боли, сколько от досады, что не догнала гусей.
Подходит дедушка.
— Ну, вставай!.. Не плачь! До свадьбы заживет!..
Дедушка говорит так серьезно, так убедительно. Пропадает всякое основание плакать. Отерев кулаком слезы, я встаю и, прихрамывая, бегу дальше. А гуси уже — под горой на речке: плавают, словно белые кораблики из бумаги…

* * *

Весело у нас летом, когда далеко еще ‘страда’ и девкам с бабами, кроме полотья огородов, другого дела нет. Каждый день, как только сядет солнце и уляжется розовая пыль, поднятая по улицам вернувшимся стадом, на лужке около бревен собираются девки, молодые бабы, парни, старики и мы, малые ребятишки… Играют в ямки [игра, при которой игроки стоят с клюками вокруг ямки, каждый при своей лунке, не давая загонщику вогнать деревянный шар или большой мяч в касло (ямку), если же при отбое шара загонщик угодит своей шаровкой (клюкой) в пустую лунку, то прозевавший идет загонять], грызут семечки, толкаются, рассказывают всякие небылицы.
Сбившись в кучку на бревнышках, словно воробьи на заборе, мы жадно слушаем… Дедушка Ипат ходил драть липовое лыко [лыко — кусок коры молодой липы, ивы, вяза и некоторых других деревьев лиственных пород вместе с волокнистой внутренней частью, разделяемый на слои и узкие полосы] в казенный лес и видел лешего.
— Огромный, волосьями оброс, руки — как сухие коряги…
— Испугался, дедушка Ипат?..
— А чего пугаться-то? Чай, на мне крест!..
— Побежал ты? А он за тобой?..
— Чего бежать-то? Ни Боже мой!..
Досадно. Нам кажется, что страшнее было бы, если бы дедушка Ипат побежал, а леший — за ним вдогонку.
— Ты бы, дедушка Ипат, закричал — ‘Помогите’!
— А кто в лесу поможет?
— Надо сказать: ‘Аминь, чур меня’!
Мы начинаем спорить между собою: каждый торопится по-своему разрешить ужасное положение дедушки, каждый переживает ужас встречи, пожимается от страха и жмется от края в серединку.
— Я перекрестился — он и пропал, — говорит дедушка Ипат. А нам жалко, что кончилось так просто.
— Ты бы поговорил с ним! — шепчет Мишка, и все смеются.
— Я слыхал один раз, как он, леший, ночью в лесу хохотал… Ездили мы с тятей в Ольховку на базар, а назад ночью вертались… Едем лесом-то, а он, проклятущий, как загогочет да засвистит!.. Инда лошадь вскинулась и ну вскачь!.. А тятька-то пьяный лежит. Я его бужу, а он ругается…
Нам страшно, а парни балуют: девок пугают. Девки визжат и хохочут, бьют парней кулаками по спинам, — парни поддаются…
— Сам ты леший!
— Чистый дьявол!.. — ругают девки парня Миколку, а у Миколки — гармония, он мастер в нее играть… Чтобы уважить девок и положить гнев на милость, Миколка заберет в меха гармонии побольше воздуху и зальется трелью: ‘ти-та-ти-та, ти-та, ти-та-та-та’.
И вздрогнет чуткая ночь, полетят трели через речку к темному лесу и, смягченные эхом, возвращаются оттуда к нам на лужок. А Миколка поддает жару и ухарски поет под гармонию:
Милая Федосья,
Ты меня не бойся,
Я тебя не трону,
Ты не беспокойся!
Робкие звездочки вздрагивают в небесах над лесом. Кричат в лугах неугомонные коростели. Над ухом пищит комар. Тихо, медленно плывут с Ольховской колокольни удары колокола и тают в сумерках летней ночи. Считаем удары: десять.
— Дунярка! Иди домой! Спать пора!..
А спать не охота: девки завели хоровод. Топчатся на лужке вперемежку с парнями и поют песни про свекора, про родимую мамыньку, про зеленый садочек. А мы играем в ловильщики, ныряем внутрь хоровода, дергаем девок за юбки, тычемся головами им в подолы…
— Я тебя за уши!.. Иди спать!..
— Иду-у…
В окнах свет. Выкрашенные суриком косяки бросают кровавый отблеск в темноту ночи. У нас ужинают. На столе расписное блюдо с картофельным хлебовом. Над блюдом клубится пар. Дядя Илья, жена его, Степанида, дедушка — все с ложками, постукивают о посудину и едят по очереди… Хлебнут и жуют хлеб, энергично пошевеливая челюстями… Вкусно пахнет… Аппетит, как у голодной собачонки…
— Садись ко мне на колени!
Взбираюсь на руки к дедушке, хватаю большую ложку и, не соблюдая очереди, вылавливаю из блюда что погуще.
А за окном все поют, визжат, смеются…
— Наелась. Пусти-ка, дедушка, я в хоровод пойду…
— Не смей! Спать пора! Иди в клеть [клеть — кладовая (при избе или в отдельной постройке)], ложись!..
— Я, маманя, не хочу спать…
— Перекрести лоб-то, озорница!..
— Я уж перекрестилась…
Но пускают в хоровод. Мишка встал на завалинку, глядит и окно и манит рукой. Постучал, поднял оконницу.
— Иди, Дуняшка, в чехарду играть!
— Я вот тебе ложкой по лбу… — сердится мать и схватывает ложку — но хлопнула оконница и Мишка исчез.
— Пойдем, Дунярка, спать…
— Не хочется, дедушка…
— А я тебе сказочку расскажу!..
— Обманешь?
— Зачем обманешь!..
— Про Бову [народная сказка о Бове-Королевиче] скажешь?
— Скажу.
— Ну коли ладно… Пойдем!..
Лежим в клети рядышком. Дедушка что-то бормочет, а я смотрю широко раскрытыми глазами в темноту и думаю о том, как дедушка Ипат столкнулся в лесу с лешим… Страшно! Поджимаю ноги, сую голову под широкую бороду дедушки и крепко жмусь к нему всем телом… А он бормочет, шамкает губами и щекочет мне лицо жесткой бородой…
— Дедушка! А он — мохнатый?..
— Кто? Бова-то?
— Нет, леший?..
— Леший?.. Он ведь мужик — в лаптях, с бородой, с палочкой… Только он ростом повыше меня… Он ведь ничего… Он с ребятишками ласковый… А вот ежели кто лес ворует или лыко дерет с липок, — он не любит…
— А Бова с ним сладит?..
— Кто его знает!..
И опять дедушка бормочет что-то в самое ухо… Хорошо! Спокойно! Страх затихает, глаза закрываются, а изо рта текут слюнки…

* * *

Осень!
По утрам лужок под окнами покрывается инеем, словно седеет пожелтевшая травка… Тонкий ледок в канавках ломается под ногой и звенит, как стекло. Из-под горы, где прячется река, лениво выползает туман. Не играет больше по утру рожок пастуха: перестали гонять стадо. А солнце все еще светит ярко, и к полудню начинает грустно улыбаться земля холодному небу…
На ногах большие мамкины башмаки, старая тятькина жилетка на вате крепко обтянута под мышками пояской, а на голове платок, замотанный концами вокруг шеи… Скучно!.. Нечего делать… Печальный пустой огород, в котором вдруг сделалось просторно и прозрачно, пугало стоит без шапки, словно отрубили ему голову и оставили только длинную, тонкую шею. Жалобно скрипит журавель колодца, вертится над воротами игрушечная мельница… Опустел птичий домик: улетели скворчики!..
В сенях пахнет капустой: рубить скоро будут. Целая гора круглых крепких капустных голов.
— Мамынька! Дай кочерыжку!..
Вкусная кочерыжка! Только очень жесткая… Крепко впиваюсь зубами в кочерыжку и там, где выкушу, остаются розовые пятна от крови десен…
— Она, мамынька, как деревянная…
— А ты обрезала бы сверху-то, а середку только ела!..
Высоко в небе гогочут дикие гуси, углом пролетающие над деревней. В закутке им вторят домашние, всполошившиеся вдруг, как люди при пожаре. Стоим с дедушкой и смотрим в небо…
— Видно, морозы скоро ударят: и днем и ночью летят, торопятся…
— А куда они, дедушка, летят?..
— В теплые края, Дунюшка…
— А где они, теплые края?..
— Там!.. Далеко!.. На краю света… — говорит дедушка, показывая рукой за лес, и я пристально гляжу туда, в даль, словно надеюсь увидеть эти края.
А наши гуси все кричат, хлопают крыльями, выставляют красные носы под дверку…
— Что это они, дедушка?
— Беспокоятся-то?.. Досадно им… В теплые края — охота…
— Там хорошо, что ли?
— Ну еще бы!.. Там круглый год красно летичко… Там нанишом [искаж.: нагишом] можно, а не то что…
— Чай, тетя бывал там?
— Нет, Дунюшка, там никто не бывал, окромя Божьей птицы…
— И скворцы наши туда улетели?..
— Туда же…
— А как они дорогу-то найдут?
— Сверху-то ведь далеко видать…
Подувает холодный ветер, и сиротливо трясутся у плетня облетевшие ветви молодой черемухи. На дубке еще есть красные листики, на березках — золотые… Только старая сосна над закоптелой баней на огороде все по-прежнему зелена и гордо смотрит теперь на голые дрожащие березки, ветлы и черемуху…
Зябнут руки и нос…
— Утри нос-то! Размокнет!..
Мишка в отцовских сапогах и в огромной шапке подошел к воротам:
— Дунярка!
— Ну!
— У нас мамка ребенка ночью принесла.
— Врешь?
— Ей-Богу!.. Пойдем глядеть!.. Пищит, как котенок…
— Заругают…
Хочется посмотреть на ребеночка, который пищит, как котенок… Мать идет с ведром к колодцу.
— Маманя! Я пойду в шабры [шабры — соседи]!
— Нашто?
— Тетенька Палагея ребеночка родила…
— А тебе какая забота?
— Пус-ти-и! Поглядеть охота…
— Мальчонка, что ли? — любопытствует мать у Мишки.
— Девку!..
— A-а!.. Добра-то!.. — с презрением говорит мать и уходит на огород за водою.
Будь, что будет! Пусть поругают… Идем в избу к Мишке. На печке стонет тетенька Палагея. Старуха-повитуха пеленает ребеночка на коннике [конник — лавка, ларь для спанья с подъемной крышкой].
— Ну чего пришли?
— Поглядеть на ребеночка…
Ворчит старуха-повитуха, тискает ребеночка, заматывает его в свивальник [свивальник — длинная узкая полоса ткани для обвивания младенца поверх пеленок] и вертит им, как деревянной куклой, а ребеночек отчаянно кричит, плотно сжимая глазки.
— Красненький!.. Плачет, а слез-то нет!
— Кыш, вы!.. Любопытны больно… Вырастешь, сама родишь — тогда и наглядишься… Не ори. Вишь, какая голосистая…
— А звать-то как?
— Вот повезем к попу в Ольховку — он и назовет как вздумает… А покуда не крещеная — не человек, а тварь поганая…
Стонет на печи Палагея. Смотрю на печку, где в полутьме возится и шуршит тулупами роженица, — проникаюсь к ней чувством боязливого благоговения… Любопытство и испуг широко раскрывают мои глаза, а стон больной заставляет говорить шепотом…
— Больно родить-то?.. — спрашиваю старуху-повитуху.
— А ты думала — весело?..
Тихо, незаметно выхожу из избы. Моя душа полна неясными думами о тайнах рождения. Долго смотрю я на окошко, за которым скрывается эта тайна. Выходит Мишка:
— Мамку сосет…
Стоим у ворот, делимся своими тайнами.
— Я вырасту, рожу себе трех мальчиков да одну девчонку!..
— А как замуж никто не возьмет?
— Все равно рожу.
— Дура ты… Так не родятся, с мужиком спать надо! — строго и хозяйственно говорит Мишка.
— А вот и врешь…
— Спроси мать-то! — сплюнув сквозь зубы, презрительно замечает Мишка.
— А как же Акулька-то родила?..
— Дура ты!.. Чай, она с урядником спуталась…
Ничего не понимаю.

* * *

Проснулась, открыла глаза и дивуюсь: рядом со мной на печи лежит и смотрит прямо мне в глаза раскрашенная деревянная кукла неописуемой красоты — в расписном сарафане, в кокошнике, в башмачках с каблучками, глаза круглые, огромные черные брови дугой, лицо белое, словно сахарное, а на щеках румянец, как маков цвет…
Сразу отлетел сон. Гляжу и думаю: ‘Отколь взялась? Родила ночью, что ли…’
Протягиваю руки, целую куклу в нос и хохочу от радости, болтая в воздухе ногами.
— Барышня! Ангелочек ты мой!.. Раздушечка ты моя! — шепчу и не могу наглядеться…
И вдруг слышу знакомый голос, от которого вздрогнуло сердечко… ‘Это тятька из городу привез’, — мелькает в голове, и вся я трепещу от радости. Крепко прижимая к груди куклу, слезаю с печки и бегу в сени:
— Тятя!..
— A-а, проснулась, Авдотья Микалавна?!
— Проснулась… — отвечаю ему и начинаю плакать.
— Чего ты, Бог с тобой? О чем ревешь?
— Не зна-ю-ю…
— Соскучилась, что ли?
— Не зна-ю-ю…
— Эх, ты!..
Отец берет меня на руки, отирает слезы и ласкает, а я, обхватив ручонкой его толстую загорелую шею, не свожу глаз с красавицы-куклы.
— Понравилась, что ли?
— Красивенькая!.. — шепчу, проглатывая слезы, и крепко сжимаю рукой отцовскую шею.
— Как звать-то будешь?
— Барышней буду называть.
— Это кормилица.
— Какая?
— Чужого ребенка в городе кормит…
— Сиротку, что ли?..
— Барского…
— Она барыня?..
— Деревенская… баба…
— Зачем она? Чужого-то?
— У барыни нет в грудях молока-то, вот она и берет для своего ребенка бабу молочную… А ей жалованье платит…
Долго отец объясняет мне про господскую кормилицу.
Не хочу я, чтобы моя кукла была кормилицей:
— А я ее буду барышней звать… Она в шляпке…
— Знамо, зови!.. Все одно…
Надо похвастаться подарком, а никого дома нет: в Ольховке храмовой праздник, — все к обедне пошли.
— Пойдем, тятя, к обедням!..
— Устал, доченька, вчерась весь день шел, ногу сбил.
Сажусь с куклой у окна на лавке и как только увижу, что кто-нибудь проходит мимо, — стучу в стекло и показываю свою красавицу. Всем нравится: качают головой, улыбаются, завидуют…
— Пойду на улицу!
— Иди, иди!..
Как же не идти? Мишка стоит, растопыря ноги, за воротами и не подозревает о существовании моей красавицы. Вышла за ворота, куклу спрятала за пазуху. Подхожу к Мишке.
— У меня что есть!.. — дразню Мишку, но пока скрываю. Мишка равнодушен. Это досадно.
— Мишка!
— Ну?
— Я сегодня ночью родила!..
— Дура!
— Ей-Богу, право!.. Барышню родила… Краси-вень-кую!..
— Дура ты!
— Думаешь, вру?
Обидел меня Мишка: сказал, что я родила ночью очень скверное…
— А погляди-ка!.. Что?!
Показала куклу. Мишка даже растерялся.
— Дай в руки-то!..
— Так гляди, а в руки не дам…
— Съем я, что ли?
Вырвал у меня из рук куклу Мишка и не отдает. Завязалась борьба. Мишка побежал, я — за ним. Не догнать Мишки! Остановилась и отчаянно завопила, призывая на помощь тятеньку. Мишка испугался и бросил мне куклу:
— Держи! Я попугать только, а ты, дура… На кой ляд мне она?!
В грязь лицом упала кукла. Отерла рукой и размазала грязь. С плачем и бранью пошла в избу. На крыльчике вымыла красавицу из болтающегося на веревочке рукомойника, отерла подолом… и горько заплакала: пропала вся красота у моей барышни!.. Стала кривая, грязная, с румяным носом. И чем больше я старалась вернуть ей утраченную красоту, тем более она делалась безобразной… Не было предела моему отчаянию и скорби… Выглянул отец в сени.
— Что? Кто тебя обидел, Дунюшка?..
— Погляди-ка-а-а! Что теперь делать-то?!
— Как это ты?.. Грех какой…
— Мишка-а-а в грязь ее…
— А ты умывать стала?..
— Не надо мне этаку-ю-ю!..
И я бросила куклу, а сама уткнулась в угол носом и не хотела глядеть на свет Божий…
Отец поднял куклу.
— Разлюбила?..
— Она теперь не мила мне… Даром мне теперь ее не надо-о-о…
— А ты погодь-ка, не реви! Послушай, что я тебе скажу… Я тебе ее сызнова выкрашу… Масляными красками распишу… Лучше прежнего будет…
— А глаза-то? Нос-то?
— И глаза, и нос… все заново сделаем!..
— И брови?
— И брови. Всю красоту наведем. Пойдем в избу!..
— Разя ты умеешь?
— А вот поглядишь…
Всхлипывая, сижу на лавке, а отец роется в раскрытом сундучке и вынимает из него какие-то светлые металлические бутылочки с навинчивающимися крышечками, кисти, блюдечки…
— Это чаво?
— Политура это…
— А где ты это взял?
— Купил.
— Нашто тебе?
— Картины писать… Зимой баловаться будем. Патрет с тебя напишу…
Хочется смеяться. Какой молодец тятя-то: все может!.. Сижу, задерживаю дыхание и не отрываю глаз от отцовских рук… Чудеса!.. Сперва все лицо у куклы сделалось белым, как снег…
— А глаза-то?
— И глаза будут, и брови дугой, и румянцы загорятся…
Действительно! Словно слепая прозрела вдруг кукла под отцовскими руками: два голубых глаза с желтыми зрачками широко раскрылись и оживили мертвое лицо… Радостно хохочу и болтаю ногами…
— Хорошенькая стала!.. Глаза-то, как у нашего петуха…
— Нравится?
— Еще бы!..
— А губы сделаем покраснее да потолще…
— Не забудь брови-то!
— Все заново сделаем!.. Не узнаешь…
Чудеса!.. Хохочу от радости…
А в Ольховке кончилась обедня: слышно, как радостно гудят праздничные колокола в свежем прозрачном воздухе…

* * *

Повалил снег, легкий, пушистый, словно ветер раздул лебяжьи перышки… Белые крыши, белые ковры на завалинках, на воротах, на бревнышках, по дороге… Откуда он летит, этот белый пух, щекочущий лицо и шею и превращающийся в тоненькие ручейки на щеках?.. Загнешь на небо голову и смотришь… летит, летит, летит… Неужели с самого неба?..
— Тяга? Откуда он валится?
— Из тучек…
— А как он там? Кучей лежит?..
— Снег-то? Хм… кто его знает!..
Смотрю на снежные облака, и мне представляются белые пушистые горы из мелких снежинок. А что если лечь в такое облако? Не удержишься, полетишь на землю кубарем?..
— Дунька! Давай бабу накатывать! — говорит Мишка с улицы, нос прижал к стеклу и от этого кажется смешным уродом.
Хорошо катать бабу из пушистого снега… Сперва не больше мяча, а потом наворотишь такой ком, что силы не хватает перекатывать… Работаем вместе. Пыхтим, краснеем от напряжения, кричим ‘вали-вали!..’ А народу все прибавляется: прибежал Гришка с того конца, кривая Дарька, Алешка носатый… Все трудятся до седьмого пота. Накатали много круглых глыб, и началась творческая работа… Маленькие скульпторы, мы полны инициативы, смелости в замыслах и самой необузданной фантазии… Беда лишь в том, что мало согласия: одни хотят мужика, другие — бабу, одни — сиднем, а другие — в стоячку… Крик, споры и брань, пока наиболее разозленный не разрушит всего сооружения из злобы или зависти… Тогда общий переполох, война снежками, потом на кулачки, потом разбитый кровоточащий ног и гнусавый плач потерпевшего…
Встала речка. Лед еще тонкий, чистый и прозрачный, как зеленой стоило. Теперь центр нашей жизни — речка и природная гора над ней. С полдень здесь вся деревенская детвора копошится, как развороченный муравейник, вплоть до темноты… Плотно укатали гору санками, ногами, коньками, козлами. Отец обещал купить санки, а пока обхожусь без них. Гора такая скользкая, что стоит только сесть, пихнуться руками и катишься стремглав вниз без всяких приспособлений. У Мишки тоже нет санок: он катается прямо на ногах. Теперь здесь смех со всей деревни, звонкий, прозрачный смех и румянящая щеки радость… Мы захлебываемся в этой новой радости, не успеваем глотать ее. Горит лицо, стучит сердце, сверкают глаза, пар клубится под носами… У дедушки заиндевели брови, а нам жарко: мы мимоходом, как лошади в запряжке летом ухватывают листочек с дерева, хватаем руками чистый, пушистый снег с веток и глотаем его, чтобы утолить жажду… Не велят нам — простудишься, а мы не верим… Мишка сосет ледышку…
— Дай пососать-то!
— Больно ты ловкая!.. Поищи сама!..
Не дает Мишка пососать ледышку. Жадный какой!
— А я скажу тетеньке Палагее, что ты опять сосульки жрешь!
Вкусная сосулька! Лучше леденца, который в прошлом году сосала… Пойду на речку — поискать сосульку… Бегаю по льду. Ноги скользят и катятся сами собой — замирает сердце, словно кто щекочет. А лед глухо стонет под ударом ноги… Кто там стонет под хрустальным полом?.. Полон таинственности этот глухой стон, и кажется, что там, подо льдом, есть много чудес, о которых нельзя узнать человеку…
— Слушай, Мишка, как водяной стонет!..
Бью по лицу палкой, и кто-то подо льдом бунчит [бунчать — гудеть, издавать глухой звук, рев, гул, реветь], сердится и стонет от боли…
— Вода это бултыхается…
Мишка бьет палкой в лед, а я припадаю к нему ухом и слушаю… Нет, не вода!.. Там подводное царство водяного, там живет морская царевна, про которую рассказывал дедушка…
Рано заходит солнышко… Не успеешь всласть накататься, как небо уже разгорается красным пожаром и синие сумерки ложатся по сугробам… Побежит ветерок с полей, и задымится снежная пыль на сугробах. Мигнет огонек в избе.
— Дунюшка!.. Вечерять иди!
— Не хочется!..
— А ты попробуй — тогда захочется…
— А что варили-то?
— Щи.
— Пустые?
— С убоиной!.. [убоина — свежее, несоленое мясо]
И кататься хочется, и щей с убоиной тоже… Давно не ели щей с убоиной… Не знаю уж, как быть…
— Я приду скоро! Оставьте мне маленько!
— Все съедят… без остатку! — пугает дедушка. — А щи-то жирные, наварные!
Представляется большая деревянная чашка со щами… Пар идет душистый от капусты и вареной свинины… Даже слюна течет…
— Иду, что ли!.. Поиграть не дадут…
Вползаю на гору, оглядываюсь: как муравьи, ползают ребятишки по горе, звонко кричат, хохочут, брячат коньками и санками… Жалко уходить, да щей с убоиной хочется…
Обманули! Пустые щи в чашке…
— Обманщик ты, дедушка!.. Говорил — с убоиной, а…
А все-таки вкусно! Тороплюсь утолить голод, не соблюдаю очереди и забываю об обмане.
Плотно наелась, поплелась в угол и забралась на печку. Назяблась за день, и теперь теплая печка, заваленная овчинами, тулупами и всякой рухлядью, кажется верхом блаженства… Мягко, тепло, уютно. Все дома. Слушаю, как звенит струна захожего шерстобита [шерстобит — тот, кто бьет, пушит шерсть с помощью специального смычка, или струны, готовя ее для пряжи или валки], как отец рассказывает про жизнь в городе, как по стенке ползают и шепчутся тараканы… Печка загорожена развешанным для просушки бельем, не видать, что делают там старшие, можно только догадываться… Что это звенит? A-а! Мама самовар налаживает!..
— Никак чай пить будем? — спрашиваю с печки.
— С чего это ты вздумала?
— А зачем самоваром брячите?
— Я невзначай задела — крышку уронила…
Не верится. Обманули щами с убоиной, а теперь без меня чаю напьются. Лежу с закрытыми глазами и вижу на столе самовар на парах… Чудится, что бурлит и клокочет кипящий самовар, а дедушка сидит и пьет чай, подувая в полное блюдечко. Воображение так ярко, что нет сил противиться родившемуся в душе сомнению: спускаю с печки ноги, раздвигаю висящее белье и заглядываю, чтобы убедиться, действительно пьют чай или это мне почудилось… Почудилось!.. Отец рассказывает про свою жизнь в городе:
— Каждый день чай два раза: утром и вечером. На обеды щи с убоиной и каша с маслом… А в праздники пирога давали…
— С чем пироги-то? — спрашиваю с печки.
Все дружно смеются, а я снова лезу под тулуп и закрываю глаза.
Опять звенит струна шерстобита… Слушаю этот глухой гудящий звон и дремлю: чудится мне зеленый огород, яркое горячее солнышко и огромный шмель над подсолнечником…

Примечания
(М. В. Михайлова)

Печ. по: Чириков Е. Ранние всходы. М., 1918. С. 148-168. Рассказ был переиздан в Советском Союзе отд. изд. (М., Л., 1928).
В несколько измененном виде — с экспозицией и финалом — рассказ публиковался также под загл. ‘Утро жизни’ (Земля: Сб. 8. СПб., 1911). В нем выросшая Дуняша, ставшая ‘мадам’, в вагоне поезда, задремав, вспоминает свое деревенское детство. И ее внутренний монолог сливается с голосом автора:
‘Всякий раз, когда, вырвавшись из города, я увижу вдруг в раскрытое окно вагона простор полей, золотистое море волнующейся под ветром ржи, яркую мягкую зелень лугов, горсточку домиков с соломенными крышами, брошенную кем-то по склону оврага, а в глубине оврага — сверкающую на солнышке извилистую речонку, — моею душою внезапно овладевает острая радость. Грудь жадно пьет воздух полей, пропитанных дыханием теплой цветущей земли, тревожно стучит сердце, кровь бьет в висках, щеки вспыхивают, — и мне хочется громко смеяться, кому-то помахать шелковым платочком и закричать:
— Здравствуйте!..
Кому?.. Не знаю… Может быть, золотой ржи, зеленым лугам, синему лесу, кружащемуся в высоте ястребу, игрушечным домикам с соломенными крышами… и тем, кто живет в них…
Поезд мчится под уклон. Бегут мимо лужки, овражки, деревеньки с белыми колокольнями, мосточки с ручьями, белые березы с шатрами из нависших ветвей… А я подставляю встречному ветру лицо и думаю: ‘Ах, как хорошо было бы сбросить с себя все путы, связывающие тело с головы до пяток, выпрыгнуть из о
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека