‘Бог сотворил человека для труда’, — сказала Библия.
— И для танца, — вкрадчиво заметила Греция. И, подняв руки в воздух и обнажив бедра ног, спросила:
— Для чего же они так устроены, с этими утолщениями, с этими сбегающими линиями и с другими взбегающими линиями?..
— Вот, смотрите…
И понеслась в вихре легкой пляски, с развевающимися позади концами тканей, с другими концами, обвивающимися у бедер… Руки то поднимались, то опускались. Голова наклонялась, поворачивалась, откидывалась немного назад. И все время на губах блуждала счастливая улыбка.
‘Улыбки не создал Бог’, — заметила строгая Библия.
— Улыбку я добавила от себя, — ответила Греция. — Она выросла ‘из всего’. И просто — она есть оттого, что я счастлива…
‘Человек был счастлив до падения, — ответила угрюмо Библия. — После падения…’
— Я вспомнила то, что было до падения. И улыбнулась. Вспоминать не запретил Бог.
‘Бог не запретил вспоминать рая’, — согласилась Библия. И умолкла.
Греция же все развивала танец. Она подчинила все танцу, и мало-помалу вывела все позы человеческие, все положения человеческого тела — из танца. Из танца, — и из воспоминания невинного состояния человека до грехопадения.
И боги и люди сказали: ‘Хорошо’.
* * *
Вполне удивительно, что возрождение греческого танца произошло только теперь, — что это первой пришло на ум Дункан. Каким образом этого не произошло в особенности в эпоху Возрождения, в XV веке, — особенно удивительно. Может быть, оттого, что тогда еще не были найдены ‘мелочи искусства’ — вазы, камеи, монеты, по которым танец античный восстанавливается вполне, до малейшего сгиба тела, до малейшей вариации в положении кисти руки. В XV и ближайших веках были найдены одни статуи, но в них танца вовсе нет, античной жизни вообще — вовсе нет. А потом пришла молитвенная Реформация, а еще потом — Революция, наступили такие хлопоты, что было вообще ‘не до того’. Но раньше ли, позже ли античный танец вообще должен был восстановиться.
Кто знает вообще ‘мелочи античного искусства’, — знает, что можно час рассматривать какую-нибудь монету, и именно рассматривать смысл ее, а конкретно — рассматривать и восторгаться и замирать над положением на нем человеческого тела. Можно объяснить себе эту грацию только из невинности человека, так как грациознее невинности ничего нет. Вот это: ‘нога сознает себя невинной’, ‘живот был без греха’, ‘перси не испытывали блудливости’, ‘шея рабски не сгибалась’, и через голову ‘не проползала каинская мысль’ — это и сотворило, это и совершило удивительнейшие телоположения античного мира, сидячие, лежачие, полулежачие, — в походке, в беге, в танце… В длинном зале Эрмитажа, при входе в него, на стенах нарисованы бесчисленные из этих поз: нельзя оторваться от их благородства.
Но благородство — это невинность. Благородство есть наружность того, чего внутреннюю сторону мы называем невинностью.
* * *
Когда-нибудь Дункан, бродя по залам Британского музея, да и где бы то ни было по залам античного искусства, задалась естественным вопросом: ‘Почему эти моменты, раскиданные на вазах, камеях, монетах, не слить в одно, при каковом слиянии естественно они перейдут в движение, и это движение будет танцем?!‘ Так произошли танцы Дункан. Два часа имея ее перед собою в непрерывном движении, по-видимому совершенно свободном и подчиненном лишь воображению, я ни на секунду не видел ни одного положения кисти руки, всей руки, корпуса, бедра, всего тела в сгибании, в распрямлении, — наконец тела, лежащего на полу и как бы брошенного на пол (поза отчаяния), которого хорошо не знал бы по монетам, не помнил бы из монет. Таким образом, я могу свидетельствовать на основании некоторого изучения, что Дункан не дает ничего от себя, а, с другой стороны, что положенный ею в основу танцев археологический материал — огромен.
* * *
К этому она прибавила только натуру, должно быть имеющую что-то общее с греками. Уже то, что все тело ‘до такой степени ей понравилось’ и что она положила долгие, без сомнения, годы на воспроизведение всего в собственном теле, конечно, — перед зеркалом, но (несомненно!) — и по вдохновению, по внутреннему чувству, по внутреннему порыву, — это говорит за глубокое и страстное влюбление танцовщицы в античный мир. Несомненно! Надо было прыснуть веселостью из себя, — веселостью, чистотою и невинностью, — чтобы нет-нет и без всякого зеркала, вовсе не утилитарно и не ‘для карьеры’, понестись в этом танце нимфы. ‘Будем немножко нимфами’, ‘будем украдкой нимфами’ — вот святое движение души современной грешной танцовщицы, которое вдруг выкинуло на сцену европейских театров греческий танец.
* * *
Что же она дает?
Знающий человек (ее личный знакомый) сообщил мне:
— Ей уже 43 года.
— Это все равно, — ответил я.
— У нее ступня ноги не хороша.
— Все равно.
— Ноги не пропорциональны туловищу: туловище — длиннее, чем нужно для целой фигуры, а ноги короче, чем требует этот общий рост.
— Ах, неужели вы думаете, что в Греции все были с пропорциональными ногами и что танцовали только до тех лет возраста, когда барышни нравятся в Петербурге? Все это петербургские суждения и мужские суждения, тогда как Дункан показывает Грецию, и она показывает ее вовсе не Петербургу, а только позволяет видеть между прочим и Петербургу. Неужели может быть возраст у человека, когда он глядит на бегущую по полю Диану, неужели Диана для смотрящего — женщина, а не богиня, и кто же у богинь спрашивает, ‘сколько им лет’? Вечно тот же возраст, вечные 17 лет. Ведь у Дункан не выросла борода, а возраст ее и теперь 17 лет, потому что она бежит по полю с резвостью 17-ти лет, с грацией 17-ти лет, со всеми движениями и улыбкою 17-летнего блаженства и возраста. ‘Блаженство’ — вот суть богов, греки так и звали их — ‘блаженные боги’, ‘o o’. А Дункан именно блаженно танцует, и лицо ее полно оступенелого восторга, точно она замерла во внутреннем видении светлых богов того мира. Все сделала ее любовь к этому миру, все сделала сила ее воображения, заставляющая ее совершенно забывать в часы танца о сущем нашем мире. Эта мощь воображения и сделала все. Танцы ее, все ее позы — в точности античны, об этом мне говорят мои изучения подлинников и свежая память их. А в этих позах, жестах, движениях — и лежит все. Личная ее красота или некрасивость не имеют никакого значения при этом. Она действительно открыла до сих пор не открытую область древнего искусства, мы знали его в неподвижном, как неподвижны все храмы и статуи, неподвижен и рисунок на каждой порознь вазе и камее. Она, соединив секунды в час, воспроизвела, воссоздала движение античного мире в прекраснейшем виде его — в движущемся древнем человеке. Это достойно быть увенчанным академиями. Но это — ученая и археологически-эстетическая сторона. Дункан дала кой-что больше. В самой себе она почувствовала этот брызг весеннего дождя, первые чистые капли его в мае месяце, ощутив которые человек говорит:
— Выбежим в поле! Долой душные квартиры! В поле! В лес! В природу!..
И все молодеет. Весь Петербург молодеет в мае. Весь Петербург помолодел сегодня, отказываясь расходиться и крича:
— Еще!
— Еще!
И она еще выходила. Еще улыбалась. Еще танцовала. И она была счастлива с нами, а мы были счастливы с нею. И если вспомнить, что это было в январе, — во всяческом январе, и физическом и духовном, во время Турецко-Болгарской войны и когда еще не собралась Дума, а телеграммы запоздали, — то как ее не поблагодарить за этот обрывок Олимпа в Малом театре.
1913 г.
Впервые опубликовано: ‘Новое время’. 1913. 16 января. No 13236.