О. Л. Богданова
Достоевский Ф. М.: биобиблиографическая справка, Достоевский Федор Михайлович, Год: 1990
Время на прочтение: 31 минут(ы)
ДОСТОЕВСКИЙ, Федор Михайлович [30.X(11.XI).1821, Москва — 28.I(9.II).1881, Петербург] — прозаик, журналист, публицист. Родился в многодетной семье штаб-лекаря Московской Мариинской больницы для бедных. Отец — дворянин, мать происходила из старомосковского купеческого рода. Первые 16 лет жизни провел в скромной казенной квартире при больнице. С первых детских лет ближайший друг — старший брат Михаил, разница в возрасте с которым была всего год. Несмотря на ограниченные средства, отец сумел дать сыновьям прекрасное образование в частном пансионе Л. И. Чермака, одном из лучших в Москве. Литературные интересы мальчиков определились рано. Под влиянием В. Скотта и А. Радклиф Федор сочинял ‘романы из венецианской жизни’, журнал ‘Библиотека для чтения’, выписанный для сыновей отцом, обеспечивал знакомство с новейшей иностранной литературой: О. де Бальзаком, Ж. Жаненом, Э. Т. Л. Гофманом и др. Из русских авторов в семье любили Н. М. Карамзина, В. А. Жуковского, А. С. Пушкина. Д. рос ‘в семействе русском и благочестивом’, где знакомились с Евангелием ‘чуть не с первого детства’. ‘Мне было всего лишь десять лет, когда я уже знал почти все главные эпизоды русской истории из Карамзина, которого вслух по вечерам читал нам отец. Каждый раз посещение Кремля и соборов московских было для меня чем-то торжественным’,— вспоминал десятилетия спустя писатель (Достоевский Ф. М. Полн. соб. соч.: В 30 т.— Л., 1972.— Т. 21.— С. 134). Каждую Пасху мать возила сыновей на богомолье в Троице-Сергиеву лавру. Сразу же после ее смерти от чахотки весной 1837 г. отец увез старших сыновей в Петербург и поместил в подготовительный пансион К. Ф. Костомарова, по окончании которого оба брата должны были стать ‘кондукторами’ Главного Инженерного училища, куда, однако, был принят один Федор — старший брат не прошел медицинскую комиссию и был отправлен на службу в Ревельскую инженерную команду.
Впервые Д. был надолго разлучен с товарищем детских игр и поверенным отроческих мечтаний. Однако связь между братьями не прерывалась благодаря оживленной переписке, где обсуждалось творчество Гомера и Ж. Расина, И. В. Гете, Бальзака, В. Гюго и в первую очередь Ф. Шиллера, которым юный Д. вслед за братом ‘бредил’ и которого ‘вызубрил всего наизусть’ (28-1, 69). В этих письмах высказаны мысли, определившие духовный поиск всей жизни Д.: ‘Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и ежели будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время, я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком’ (28-1, 63), ‘природа, душа, бог, любовь… познаются сердцем, а не умом’ (28-1, 53), ‘Мысль зарождается в душе. Ум — орудие, машина, движимая огнем душевным…’ (28-1, 54). В то же время ‘философия (плод ума.— О. Б.) есть та же поэзия, только высший градус ее!’ (28-1, 54). То есть уже тогда признается лишь та философия, которая органически рождается из жизненной стихии. Романтическая концепция бытия была воспринята юношей глубоко и страстно.
В 1839 г. неожиданно умирает отец Д. (по официальной версии, от апоплексического удара). Вероятнее, однако, что грубый и мелочно-придирчивый помещик (в 1831 г. Достоевские приобрели две небольшие деревни в Тульской губ., Даровое и Черемошню, куда маленький Д. в течение нескольких лет выезжал на летние каникулы) был убит потерявшими терпение крестьянами. Неполных 18 лет Д. остался круглым сиротой. Известие о смерти отца потрясло юношу и спровоцировало тяжелый нервный припадок — предвестие будущей эпилепсии, к которой у него была наследственная предрасположенность.
Училище, в котором Д. провел почти 6 лет (1838—1843), находилось в Михайловском замке, в недавнем тогда прошлом послужившем декорацией в политической трагедии — убийству императора Павла I. В будущем писателе зарождалось недоверие к ‘дивному граду’, воспетому его кумиром Пушкиным, то, что творилось внутри ‘раззолоченных палат’, не могло не оттолкнуть его. Тем не менее Петербург властно вошел в его жизнь, захватил душу, но это был иной город — доходных домов вдоль Фонтанки, Сенного рынка, Мещанских и Подьяческих улиц — город париев и бедняков. Здесь он поселит своих будущих героев.
Несмотря на то что Д. считал свое пребывание в Инженерном училище ‘ошибкой’, он существенно пополнил там свое образование. ‘Его начитанность изумляла меня’,— признавался его соученик Д. В. Григорович (Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников. — М., 1964. — Т. 1.— С. 127). Главное, что он приобрел,— чувство формы, прежде всего пространственной, архитектурной. Помимо мастерских городских пейзажей, пронизывающих все его произведения, об этом говорят блестящие ‘психологические’ портреты ‘обиженного’ домика в ‘Белых ночах’ или рогожинского дома в ‘Идиоте’. Бесконечные парады, смотры, занятия строем, необходимые в военном заведении, не смогли помешать ему определиться в своем истинном призвании — литературе. Еще юнкером он сочиняет не дошедшие до нас драмы ‘Борис Годунов’ и ‘Мария Стюарт’, а затем пробует себя в искусстве художественного перевода.
Не прослужив и года по полученной специальности, Д. в августе 1844 г. выходит в отставку в чине поручика. Тогда же за небольшую единовременно выплаченную сумму, с которой решает начать новую жизнь, отказывается от наследственных прав на тульские имения. Теперь единственный источник его доходов — литература. В середине 1844 г. в журнале ‘Репертуар и пантеон’ появляется первая печатная работа Д.— перевод романа Бальзака ‘Евгения Гранде’, В течение 1844 и 1845 гг. он увлеченно работает над своим первым романом ‘Бедные люди’. Рукопись переделывалась много раз и наконец была прочитана Григоровичу, через посредство которого попала в руки Н. А. Некрасову, а затем — В. Г. Белинскому. Восторг был всеобщим, и дотоле никому не известный молодой человек сразу стал одним из главных участников ‘натуральной школы’. 15 января 1846 г. его романом открылся ‘Петербургский сборник’, второй по счету альманах школы, где были собраны произведения Н. А. Некрасова, И. С. Тургенева, И. И. Панаева, А. И. Герцена, В. А. Соллогуба, В. Г. Белинского и др. 1845—1848 гг.— время расцвета ‘натуральной школы’, Д. входит в ее орбиту как раз в этот кульминационный момент. Его роман вобрал в себя опыт предшествующих поколений школы (сюжет о ‘бедном чиновнике’, ‘физиологические’ вставки и т. п.) и одновременно внес в него новые черты.
Идеолог первоначального этапа ‘гоголевского правления’ Белинский ценил ‘Бедных людей’ за ‘гуманную мысль’: ‘Честь и слава молодому поэту, муза которого любит людей на чердаках и в подвалах и говорит о них обитателям раззолоченных палат: ‘Ведь это тоже люди, ваши братья!’ (Белинский В. Г. Собр. соч.: В 9 т.— М., 1982.- Т. 8. С. 131), за ‘поразительную истину в изображении действительности’ (Там же.— С. 594). Но тут же упрекал новый ‘необыкновенный’ талант в многословии, излишней ‘говорливости’, относя это к ‘неопытности молодого писателя, еще не успевшего одолеть препятствий со стороны языка и формы’ (Анненков П. В. Литературные воспоминания.— М., 1960.— С. 283). Однако ‘сосредоточенность на стиле, выполнение определенного стилистического задания чрезвычайно существенны для первого романа Достоевского’ (Виноградов В. В. Избранные труды. Поэтика русской литературы.— М., 1976.— С. 165). В гоголевском мире автор ‘Бедных людей’ произвел, по ело вам М. М. Бахтина, ‘коперниковский переворот’, сделав предметом изображения ‘не действительность героя, а его самосознание, как действительность второго порядка’ (Бахтин М. М. Проблемы поэтики Достоевского.— М., 1972.— С. 82). Эпистолярная форма ‘Бедных людей’ подчеркивала значимость ‘нового слова’, которое Девушкин сам говорит. Упорная борьба героя за обретение собственного ‘слога’ — это неловкие, косноязычные попытки доказать, что он тоже ‘человек, <,…>, сердцем и мыслями… человек’ (1, 82). Незрелая, с точки зрения Белинского, ‘манера’ Д. была новаторским приемом, позволявшим осветить изнутри процесс становления личности, утвердить достоинство ‘маленького человека’. Сам Д. в ответ на критику писал: ‘Не понимают, как можно писать таким слогом. Во всем они привыкли видеть рожу сочинителя, я же моей не показывал. А им и невдогад, что говорит Девушкин, а не я, и что Девушкин иначе и говорить не может. Роман находят растянутым, а в нем слова лишнего нет’ (28-1, 117—118). Как будто несущественное несогласие Д. с Белинским обнаружило, тем не менее, принципиальное различие их установок, углублявшееся с каждым новым произведением Д. Так, одобрив повесть ‘Двойник’ (1846) за типичность ‘амбициозной’ фигуры Голядкина, критик советует автору укоротить произведение ‘по крайней мере целою третью’ и замечает в нем ‘еще и другой существенный недостаток’ — ‘фантастический колорит’. Фантастическое же ‘в наше время может иметь место только в домах умалишенных, а не в литературе, и находиться в заведовании врачей, а не поэтов’ (Белинский В. Г. Там же.— С. 214). Еще суровее отзывы Белинского о ‘Господине Прохарчине’ (1846) и ‘Хозяйке’ (1847), последняя была воспринята как рецидив романтизма. Однако Д., хотя и болезненно воспринимая критику, продолжал писать по-своему. Внутренняя судьба личности — истинная тема уже самых первых, ‘чиновничьих’, произведений Д. Начиная с ‘Хозяйки’ он практически отбрасывает и традиционную ‘гоголевскую’ тематику — его героем становится ‘мечтатель’, оторванный от реальности чудак, живущий в мире романтических грез. И Ордынов, и герой ‘Белых ночей’ (1848) — люди образованные, одаренные, исповедующие взгляды, близкие самому автору. Не случайно появление проблемы ‘мечтательства’ у Д. совпадает с увлеченностью утопическим социализмом, участием в кружках бр. Бекетовых, М. В. Петрашевского, С. Ф. Дурова.
Главным авторитетом в социалистической ассоциации бр. Бекетовых (1846 —нач. 1847 г.) был молодой критик В. Н. Майков, преемник Белинского в критическом отделе ‘Отечественных записок’. Во второй половине 40 гг. он становится идеологом нового течения в ‘натуральной школе’, ставившего своей целью прежде всего ‘анализ личностей’. Опираясь на антропологизм Л. Фейербаха и учение о страстях Ш. Фурье, Майков выдвигает в качестве первой задачи современной ему литературы психологизм, изучение человеческой природы. Под влиянием его идей вокруг ‘Отечественных записок’ формируется целая группа молодых писателей: Я. П. Бутков, А. Н. Плещеев, И. П. Крешев, М. М. Достоевский, образующая т. н. ‘школу сентиментального натурализма’ (Григорьев А. А. Ф. Достоевский и школа сентиментального натурализма // Гоголь Н. В. Материалы и исследования / Под ред. В. В. Гиппиуса.— М., Л., 1936.— Т. 1), признанным главой которой стал Д. Именно Майкову удалось глубоко проникнуть в художественную суть ‘Бедных людей’, ‘Двойника’ и ‘Господина Прохарчина’. Споря с Белинским, он заявлял: ‘И Гоголь и г. Достоевский изображают действительное общество. Но Гоголь — поэт по преимуществу социальный, а г. Достоевский — по преимуществу психологический. Для одного индивидуум важен как представитель известного общества или известного круга, для другого самое общество интересно по влиянию его на личность индивидуума’ (Майков В. Н. Литературная критика.— Л., 1985.— С. 180). Критик отстаивал право писателя-ровесника на оригинальность ‘манеры’: ведь стилистическая ‘говорливость’ — необходимый инструмент психологического анализа, сама речь героя-рассказчика раскрывает особенности его личности.
С кружком Белинского Д. расходится еще осенью 1846 г. из-за личной ссоры с Некрасовым и Тургеневым. К нач. 1847 г. относится окончательный разрыв с самим критиком, вызванный глубокими идейными разногласиями. С самого дня знакомства в мае 1845 г. их объединяла вера в ту ‘истину’, которая раскрывалась в утопических учениях П. Леру, Фурье, романах Ж. Санд. Эту веру юноша принял из рук Белинского и продолжал исповедовать в течение долгих лет. Критик же резко пересматривает свое мировоззрение: так, в письме к В. П. Боткину от б февраля 1847 г. социалисты презрительно названы ‘насекомыми, вылупившимися из навозу, которым завален задний двор гения Руссо’ (Белинский В. Г.— Т. 9.— С. 608). Новые авторитеты для Белинского — О. Конт, М. Штирнер, левые гегельянцы. Христианский социалист Д., оставаясь верным ‘мечтательному’ идеалу социальных утопий, уже не мог найти общего языка с позитивистом и материалистом Белинским.
В ‘Петербургской летописи’ (1847) Д. писал, что ‘…весь Петербург есть не что иное, как собрание огромного числа маленьких кружков’ (18, 12), расценивая последние как своего рода переходную ступень между уединенностью и настоящей общественной жизнью, ближе стоящую, однако, к первому полюсу. Мечтатель, этот ‘кошмар петербургский’, эта ‘трагедия, безмолвная, таинственная, угрюмая, дикая’ (18, 32),— закономерное порождение ‘кружковой жизни’. Герой ‘Белых ночей’ не только в определенном смысле автопортрет Д. 40 гг., но и собирательный портрет его друзей по кружкам. ‘Мечтательсгво ‘Белых ночей’ не одиноко в творчестве Достоевского. Ему уделено место и в ‘Бедных людях’, и в ‘Неточке Незвановой’, …оно раскрывается в ‘Хозяйке’…’ (Комарович В. Л. Юность Достоевского // Былое. 1924.— No 23.— С. 31). Полухристианский идеал утопистов, тоска по ‘новому городу’, где все будут ‘как бы братья с братьями’ (Настенька из ‘Белых ночей’), чувствуется в мечтательстве многих героев раннего Д. Сам термин ‘мечтательство’, перейдя в зрелое творчество, будет до конца жизни осмысляться писателем в связи с социалистическими идеями. Гуманизм, понятый в антропологическом духе, одушевляет все произведения Д. 40 гг.
Литературные интересы первенствовали в утопически-гуманистических кружках второй половины 40 гг. Так, в среде петрашевцев, куда перекочевали в нач. 1847 г., после отъезда бр. Бекетовых в Казань, многие участники ассоциации, в т. ч. Д., можно было встретить А. Н. Майкова, Дурова, Плещеева, А. И. Пальма и др. Сам Д. посещает ‘пятницы’ довольно часто, но высказывается там всего дважды: о важном значении художественности в литературе, а также о личности и эгоизме. 15 апреля 1849 г. читает запрещенное тогда зальцбруннское письмо Белинского к Гоголю 1847 г. Не принимая позитивизма и атеизма Петрашевского, автор ‘Белых ночей’ понимал фурьеризм прежде всего как ‘новое христианство’, призванное исправить ‘ошибки’ христианства исторического и создать условия для ‘мировой гармонии’. Утопический
Христос — совершенный, идеальный человек, герой — приходил восстановить людей в их прирожденной красоте и силе и вернуть им, отнятый рай здесь, на земле. ‘Благая’ человеческая природа лишь временно омрачена уродливыми социальными условиями. Любое зло является для нее внешним. Склонность к религиозно-мечтательному, ‘розовому’ социализму побудила небольшую группу петрашевцев (бр. Достоевские, Дуров, Плещеев, Пальм и др.) выделиться в нач. 1849 г. в особый кружок, собиравшийся на квартире Дурова. Однако под влиянием левого утопического коммуниста Н. А. Спешнева, также члена нового кружка, Д. все более проникается революционными идеями и в 1849 г. входит в группу по организации тайной литографии.
В связи с событиями французской революции 1848 г. и той ролью, которую играли в ней социалисты, правительство решает пресечь распространение утопических идей. К Петрашевскому был подослан провокатор, и в ночь с 22 на 23 апреля 1849 г. Д. в числе прочих участников собраний был арестован и посажен в Петропавловскую крепость. Мужественно пережив семимесячное следствие и обряд смертной казни 24 декабря 1849 г., стоя у эшафота, он услышал рескрипт о неожиданном помиловании: ‘…отставного поручика Д. за… участие в преступных замыслах, распространение письма литератора Белинского, наполненного дерзкими выражениями против православной церкви и верховной власти, и за покушение, вместе с прочими, к распространению сочинений против правительства посредством домашней литографии лишить всех прав состояния и сослать в каторжную работу в крепостях на’… 4 года, а потом рядовым. (18, 190). В январе 1850 г. Д. был доставлен в Омский острог. По дороге, на пересыльном дворе Тобольской тюрьмы, петрашевцев посетили жены декабристов, среди них Н. Д. Фонвизина, подарившая Д. экземпляр Евангелия — единственной книги, которую разрешалось читать на каторге.
Четыре года провел писатель в ‘Мертвом доме’. Помимо тяжелых и страшных впечатлений, они дали Д. возможность на деле узнать простой русский народ, изнутри проникнуть в его психологию. ‘Я узнал… народ русский хорошо, и так хорошо, как, может быть, не многие знают его’,— писал он брату Михаилу (28-1, 173), под ‘многими’ явно подразумевая своих прежних друзей-интеллигентов (Белинского, Петрашевского, Спешнева). По выходе из острога Д. зачислен рядовым в Сибирский 7-й линейный батальон, стоявший в Семипалатинске, куда он и был доставлен по этапу в марте 1854 г. После смерти Николая I и начала либерального царствования Александра II участь Д., как и многих политических преступников, была смягчена. Вскоре он произведен в унтер-офицеры, затем в прапорщики, ему возвращаются прежние дворянские права, и в отставку в 1859 г. он выходит уже в чине подпоручика. В 1857 г. в Кузнецке Д. женился по страстной любви на Марии Дмитриевне Исаевой, женщине больной и неуравновешенной. Семейная жизнь складывалась трудно. В годы неволи Д. не оставляет писательского труда: в Петропавловской крепости, ожидая приговора, пишет рассказ ‘Маленький герой’, в Семипалатинске — повести ‘Село Степанчиково и его обитатели’ и ‘Дядюшкин сон’, более того — в самом остроге ведет записи тюремного фольклора, составившие ‘Сибирскую тетрадь’. Ее материалы впоследствии пригодились Д. в работе над многими произведениями.
Хлопоты родных и друзей писателя о разрешении ему вернуться в европейскую Россию и печататься увенчались успехом: в августе 1859 г. Д. приезжает с женой и пасынком в Тверь, а в ноябре того же года получает разрешение жить в Петербурге и с нач. 1860 г. активно включается в литературную жизнь столицы. Это время — разгар ‘либеральной весны’, резкого оживления общественной жизни в России. Вместе с братом Михаилом писатель посещает кружок бывшего петрашевца А. П. Милюкова, где ведутся разговоры в духе 40 гг. и по-прежнему увлекаются французской литературой, пропагандирующей утопические идеи: Ж. Санд, Бальзаком, Ф. Сулье, Э. Сю, Гюго. Однако участник собраний и будущий журнальный сотрудник Д. Н. Н. Страхов, подчеркивая ‘первое место’ Д. в кружке Милюкова, указывает и на ‘особенное направление мыслей Федора Михайловича’ (Биография, письма и заметки из записной книжки Ф. М. Д-го.— Спб., 1883.— С. 173). В том же 1860 г. написано объявление о подписке на журнал ‘Время’, своеобразный манифест нового направления — ‘почвенничества’. Д. придерживается ‘органических’ воззрений по социально-политическим и эстетическим вопросам (принципы ‘органической’ критики развивал еще в 50 гг. А. А. Григорьев). Трагическую разорванность интеллигенции и народа — плод петровских реформ — необходимо преодолевать, опираясь на самобытную национальную почву. Приобщающийся к цивилизации многомиллионный русский народ должен самостоятельно выработать социальные и политические формы своего существования. Дело интеллигенции отнюдь не в навязывании народу европейских рецептов ‘земного рая’, а в стремлении разбудить его творческие силы путем повсеместного распространения грамотности и образования. Все должны учиться друг у друга: народ — у образованного сословия, образованное сословие — у народа, ибо последний — основа и хранитель национальной самобытности, во многом утерянной западнической интеллигенцией. Каторжный опыт привел Д. к мысли, что выражением народного духа является стремление к высшей правде (ибо только православный русский народ, в отличие от католической Европы, сохранил в душе образ ‘истинного Христа’), потребность в страдании как возможности удовлетворить чувство вины из-за несоответствия христианскому идеалу. Православная идея братства позволит, по мнению Д., русскому человеку осуществить в будущем свою национальную ‘сверхзадачу’ — идею ‘всечеловечности’. т. е. объединения и примирения всех народов мира в высшем синтезе. По сути, это та же гуманистическая идея ‘земного рая’, учитывающая, однако, национально-исторические особенности России. В отличие от славянофилов, ‘почвенники’ не требовали возвращения к допетровской старине и признавали носителями русского народного начала не одно крестьянство, но и другие слои населения, в частности патриархальное купечество. ‘Почвеннические’ воззрения Д. развивал в течение всей дальнейшей жизни, в той или иной форме они легли в основу его будущих произведений, а также одушевляют многочисленные публицистические статьи на страницах журналов ‘Время’ (1861—1863) и ‘Эпоха’ (1864-1865).
Одновременно полемизируя с революционно-демократическим ‘Современником’, славянофильским ‘Днем’ и официозным ‘Русским вестником’, периодические издания братьев Д. выступали не только против конкретного содержания их идей, но и против самого принципа ‘теоретизирования’ в ущерб концепции ‘органического’ возникновения новых форм русской жизни. Важнейшими сотрудниками журналов были критики Григорьев и Страхов.
Помимо ‘почвенничества’, в объявлении о подписке на ‘Время’ на 1861 г. изложена программа борьбы за полновесную ‘художественность’ в литературе, против господства одностороннего ‘отрицательного’ направления. Эстетические взгляды Д. с наибольшей полнотой выразились в статье ‘Г-н -бов и вопрос об искусстве’ (Время.— 1861.— No 2). Здесь развиваются многие идеи, восходящие к В. Н. Майкову (о первичном характере ‘художественности’ по отношению к тенденциозности, о ‘служебной’ роли искусства как проводника передового мировоззрения, о необходимости в литературе идеала, уравновешивающего ‘отрицательную’ линию), чувствуется явное влияние учения о красоте Шиллера (‘Красота есть нормальность, здоровье. Красота полезна, потому что она красота, потому что в человечестве — всегдашняя потребность красоты и высшего идеала ее’ — 18, 102), отстаивается высокое значение Пушкина (‘Пушкин — знамя, точка соединения всех жаждуших образования и развития, потому что он наиболее художествен, чем все наши поэты, следовательно, наиболее прост, <,…>, пленителен, <,…>, понятен’ — 18, 103). В оценке Пушкина Д. близок к Григорьеву.
Если в полемике ‘Времени’ с М. П. Катковым (‘Русский вестник’) и славянофилами первое место принадлежало Д., то в полемике с ‘Современником’ зачинателем и наиболее последовательным участником был Страхов. Его статья ‘Нечто о полемике’ (Время. — 1861.— No была воспринята как резкий выпад против ‘свистящего’, т. е. односторонне обличительного направления революционно-демократического журнала и вызвала ответный удар со стороны М. А. Антоновича в статье ‘О почве. Не в агрономическом смысле, а в духе ‘Времени’ (Современник.— 1861.— No 12). В статье ‘Два лагеря теоретиков’ (Время.— 1862.— No 2), направленной одновременно против славянофилов и революционеров-демократов, Д. поддерживает Страхова в споре с Антоновичем. Однако симпатизирует ‘Современнику’ в его борьбе с ‘Русским вестником’ (см., напр., статьи Д. ‘Свисток’ и ‘Русский вестник’, ‘Щекотливый вопрос. Статья со свистом, превращениями и переодеваниями’ и др.). Вообще для Д. было характерно стремление отмежевать лично уважаемых им Чернышевского и Добролюбова от массовых их поклонников и последователей, а также отграничить руководимый им журнал от ‘Современника’, начавшего выходить в 1863 г. под новой редакцией (Салтыков-Щедрин и Антонович). В момент обострившейся с лета 1862 г. реакции в сущности не претерпевшие изменения программные положения ‘Времени’ стали восприниматься радикалами как угодничество перед правительством, пособничество ‘полицейским мерам’. С 1863 г. ‘Время’, а затем и ‘Эпоха’ вели жесточайшую полемику с ‘Современником’, часто переходившую с обеих сторон границы допустимого, задевавшую личности. Так, напр., в ответ на издевательскую статью Щедрина ‘Литературные мелочи’ (Современник.— 1864.— No 5), заканчивавшуюся ‘драматической былью’ ‘Стрижи’, в которой даны нелицеприятные характеристики редакторов и ближайших сотрудников ‘Эпохи’, Д. печатает хлесткий сатирический памфлет ‘Г-н Щедрин, или Раскол в нигилистах’ (Эпоха.— 1864.— No 5). ‘Стрижи’ были направлены против ‘Записок из подполья’ с их критикой взглядов Чернышевского как автора ‘Что делать?’. Подлинными антагонистами Д.-публициста были Салтыков-Щедрин и Антонович.
В мае 1863 г. журнал ‘Время’ был неожиданно закрыт из-за статьи Страхова ‘Роковой вопрос’, в которой правительство усмотрело полонофильство. В результате долгих хлопот М. М. Достоевскому удалось в январе 1864 г. добиться разрешения на издание журнала ‘Эпоха’. После внезапной смерти брата в июле 1864 г. запутанные дела по журналу полностью переходят в руки Д. Кроме того, он берет на себя заботы о многочисленной семье М. М. Достоевского и обязуется выплатить его долги. В июне 1865 г. редакция ‘Эпохи’ обанкротилась. Чтобы выйти из финансового тупика, Д. заключает контракт с книгоиздателем Ф. Т. Стелловским: за три тысячи рублей он продает ему право на издание полного собрания свода сочинений в трех томах и в счет той же суммы обязуется написать новый роман к 1 ноября 1866 г. В случае неисполнения этого обязательства Стелловский получал право перепечатывать все будущие произведения Д. без всякого вознаграждения автору, тем самым угрожая лишить его средств к существованию. Еще в апреле 1864 г. умерла от чахотки жена Д.
1860—1864 гг. сам Д. впоследствии назвал для себя временем ‘перерождения убеждений’. Очевидно, что отказ от социалистических идеалов произошел у писателя не столько в результате каторги, сколько в процессе столкновения с ‘текучей действительностью’ первой половины 60 гг. Публицистика периода ‘Времени’ и ‘Эпохи’ — документальное свидетельство той ‘внутренней работы, которая совершалась в Д. в первые годы после каторги’ (Комарович В. Л. Неизвестная статья Ф. М. Достоевского ‘Петербургские сновидения в стихах и прозе’ // Русская мысль.— 1916.— Кн. 1.— С. 105). Художественные произведения этих лет также передают эволюцию мировоззрения писателя. В ‘Записках из Мертвого дома’ (1860) в целом еще сохраняется антропологическая концепция ‘благой’ человеческой натуры, но именно здесь впервые у Д. появляется отчетливое представление о свободе как основе личности. Автор ‘Мертвого дома’ с удивлением обнаруживает, что главное стремление заключенных — свобода, что тяжесть каторжного труда не в его трудности, а в его подневольности. ‘Записки из Мертвого дома’,— отмечает Н. М. Чирков,— впервые целостно развертывают антропологию Д. Человек таит в себе и возможности неслыханного падения и извращения, и возможности морального обновления и бесконечного совершенствования… способность ко всему и в зле, и в добре. Человек — это универс в свернутом и малом виде’ (О стиле Достоевского.— М., 1967.— С. 25).
В 1861 г. в журнале ‘Время’ печатается роман ‘Униженные и оскорбленные’. В традиционные для писателя мотивы 40 гг. (сочувственное изображение ‘маленьких людей’, оскорбляемых в своем человеческом достоинстве сильными мира сего) вторгаются ранее не звучавшие ноты. Трагедия Наташи Ихменевой обусловлена не столько внешними, сколько внутренними, нравственно-психологическими, причинами. Она и жертва, и мучительница одновременно. Новым в творчестве Д. является также тип кн. Валковского — откровенно хищный, циничный, жестокий, умный. Недаром Добролюбов в статье ‘Забитые люди’ (1861), критикуя роман Д. с позиций антропологизма, упрекает автора в том, что в характере князя сквозь хищнические черты нигде не проглядывает ‘благая’ природа. Зло — сердцевина натуры героя, осмеливается теперь утверждать Д. Критика-гуманиста возмущает и то, что ‘историю любви и страданий Наташи с Алешей рассказывает нам человек, сам страстно нее влюбленный и решившийся пожертвовать собою для ее счастья’. Иван Петрович причисляется к ‘тряпичным сердцам’, любовь его названа ‘головною’ (Добролюбов Н. А. Собр. соч.: В 9 т.— М., Л., 1963.— Т. 7.— С. 230). Слова Добролюбова обнаруживают начавшееся расхождение писателя с этикой ‘разумного эгоизма’, характерной как для утопистов 40 гг., так и для революционеров-демократов 60-х. Характерное для социальных утопий представление о том, что в идеале человек предназначен исключительно для счастья, отрицало положительную роль страдания в его жизни и таким образом закономерно приходило в противоречие с христианской религией, построенной на принятии страдания как естественного удела человека на земле. Открыв в сибирские годы в человеческой душе ‘потребность’ страдания, Д. сделал шаг от гуманизма к христианству, что и отразилось в этической позиции героя-рассказчика ‘Униженных и оскорбленных’: самопожертвование и сострадание окрашивают его любовь к Наташе в религиозно-христианские, подвижнические тона.
Летние месяцы 1862 и 1863 гг. писатель проводит за границей, посетив Германию, Англию, Францию, Италию и др. страны. Наблюдения, сделанные в первой поездке, вылились в ‘Зимние заметки о летних впечатлениях’ (1863), чрезвычайно важные для понимания мировоззренческого сдвига, происходившего с Д. в эти годы. Здесь впервые развернута одна из ключевых проблем Д.-романиста — соотношение России и Европы, виден процесс перехода писателя от ‘гуманического космополитизма’ в духе В. Н. Майкова к ‘русской идее’ ‘почвенничества’. Отметив в западном человеке преобладание ‘начала… особняка’, индивидуализма, он, опираясь на сибирский опыт, считает христианский идеал братства изначально присущим природе русского простолюдина и на этом основании возводит русского крестьянина в идеальный общечеловеческий тип: ведь он уже достиг вершины индивидуального развития — способности к добровольному самопожертвованию. Это и есть основа русской ‘всечеловечности’. Ложь западного социализма и буржуазности, по мысли Д., в том, что они исходят из природы западного человека-собственника, основаны на личной выгоде. Поэтому революционно-атеистический социализм теперь для него только оборотная сторона буржуазности. Но вера в принципиальную возможность социализма еще не утеряна: ‘хоть и возможен социализм, да только где-нибудь не во Франции’ (5, 81). Социализм можно построить лишь на фундаменте русской натуры, братства. Обаяние идеи ‘золотого века’ не утеряло власти над Д. Но путь к достижению ‘мировой гармонии’ видится теперь ему существенно иным, чем в 40 гг. и чем видели его революционеры-демократы 60 гг.
‘Жажда страдания’, незамутненный божественный образ Христа, найденный им в сердце русского народа, делали, по Д., неприемлемыми для России западные, революционные, средства переустройства. Особый, самобытный путь родной страны к ‘земному раю’ — вот социально-политическая программа Д. нач. 60 гг.
‘Записки из подполья’ (1864), по выражению А. С. Долинина, ‘пролегомены’ ко всему дальнейшему творчеству Д. Если ‘Мертвый дом’ — серия лабораторных опытов, поставленных самой жизнью, то в ‘Записках из подполья’ — результат этих опытов, новое ‘вещество’, полученное в итоге проб и сомнений. О герое подполья сам автор в черновом наброске ‘Для предисловия’ (1875) говорит: ‘Я горжусь тем, что впервые вывел настоящего человека русского большинства…’ (16, 329). В этом произведении впервые прямо ставится знак равенства между человеческой личностью и ее свободой: ‘Что же такое человек без желаний, без воли и без хотений, как не штифтик в органном вале?’ (5, 114). Свобода предполагает выбор между добром и злом, так зло получает законное место в глубинах прежде однозначно ‘благой’ человеческой личности. Видна открытая полемика с рационалистически-сенсуалистическим комплексом понятий о человеческой природе, который был характерен для ‘натуральной школы’, а впоследствии для Н. Г. Чернышевского и берет свое начало в философских идеях Фейербаха, Конта и Фурье. Человек, по мнению героя ‘Записок’, может стремиться ‘к самому пагубному вздору…’ ‘единственно для того, чтобы ко всему… благоразумию примешать свой пагубный фантастический элемент. Именно свои фантастические мечты… пожелает удержать за собой единственно для того, чтоб самому себе подтвердить… что люди все еще люди, а не фортепьянные клавиши, на которых… играют сами законы природы собственноручно’ (5, 116— 117). Очевидно, что ‘фантастичность’ здесь — бескрайние потенциальные возможности человеческой свободы, прямая противоположность математически расчисленной ‘табличке’. И весь ‘фантастический реализм’ Д. (так он сам определил свой метод), окончательно выработанный в ‘Записках из подполья’,— это реализм личностей, суть которых — свобода воли. Именно в этом его главное отличие от психологического реализма Тургенева, И. А. Гончарова, Л. Н. Толстого и др., опиравшихся на антропологическое в своей основе представление о личности. Фантастический же реализм Д. открывает поистине бесконечные глубины в человеческом существе, т. к. свобода, по мысли писателя, иррациональна и уводит ‘концы и начала’ личности за грань эмпирического мира, в мир онтолого-метафизический. ‘Записки из подполья’ — пик ‘перерождения убеждений’ и в отношении к социализму. Писатель подвергает здесь сомнению саму конечную цель утопий — ‘земной рай’, то единственное, что еще объединяло ‘розовый’, фурьеристский, и революционно-атеистический социализм Чернышевского и его товарищей. Так, X глава первой части ‘Записок’, где возникает образ ‘хрустального дворца’ — символа будущего идеального устройства человечества, полемически соотносится с четвертым сном Веры Павловны из романа ‘Что делать?’: ‘Я боюсь хрустального и навеки нерушимого здания, которому нельзя будет даже украдкой языка выставить’ (5, 120). Осуществленный идеал фурьеристского фаланстера — ‘хрустального дворца’ — уничтожает, по мнению Д., возможность выбора, ущемляет человеческую свободу.
В ‘Записках из подполья’ впервые четко обозначена еще одна сквозная в дальнейшем творчестве Д. проблема — эстетизм, понимание красоты. Герой подполья, этот наследник ‘демонических’ романтиков первой трети XIX в., руководствуется в своем поведении не этическими, а эстетическими критериями, поэтому высшая добродетель и крайняя подлость для него одинаково привлекательны. Байроническое любование злом трансформируется в наслаждение своей униженностью, смакование пороков и мелких гадостей. Он боится только быть смешным и заурядным, потому что это эстетически невыразительно. Так, проповедью в постели проститутки Лизы он стремится достичь лишь ‘литературного эффекта’, не влекущего за собой реальных последствий. Поведение Лизы нарушает внутренний баланс парадоксалиста: в ее лице сама жизнь покушается на ‘подполье’. Девушка увидела в герое только несчастного человека, нуждающегося в утешении и поддержке.
Для поправки здоровья осенью 1865 г. писатель уезжает за границу и там, в курортном немецком городке Висбадене, начинает работу над романом ‘Преступление и наказание’ (1866), в котором отразился весь сложный и противоречивый путь его внутренних исканий. В центре нового произведения — преступление, идеологическое убийство. ‘Молодой человек, исключенный из студентов университета, …живущий в крайней бедности, по легкомыслию, по шаткости в понятиях поддавшись некоторым странным ‘недоконченным’ идеям, которые носятся в воздухе, решился разом выйти из скверного своего положения’ (28-2, 136) — убить и обобрать старуху-ростовщицу, скверную ‘вошь’, заедающую чужой век. На ее деньги Раскольников мечтает сотворить тысячи добрых дел, в первую очередь спасти от позора и нищеты горячо любимых мать и сестру. Но это не единственная причина преступления: герой, находящийся в плену ‘теории’ о двух разрядах людей, стремится проверить, к какому из них принадлежит сам. ‘Право имеющие’ избранники, ‘человекобоги’ могут позволить себе переступить моральные нормы, писанные для ‘низшего’ большинства. Так среди ‘недоконченных’ идей западного происхождения оказываются рядом, по Д., мысль о революционном насилии ради социальной справедливости (‘кровь по совести’) и гордая ‘идея Наполеона’. Их объединяет отчужденность от ‘живой жизни’, питающейся от русских национальных, ‘истинно христианских’ корней, ибо Европа, считает писатель, забыла подлинного Христа и вследствие этого оторвалась от источников бытия. Все идущие оттуда идеи (будь то буржуазный утилитаризм Лужина, ‘коммунистическое’ общежитие Лебезятникова, ‘наполеонизм’ Раскольникова) носят разрушительный, нигилистический характер. Противостоит нигилизму в романе ‘почвенничество’ — органическое мировоззрение, естественно вырастающее из ‘братской’ натуры русского человека. Однако ‘живая жизнь’ сталкивается с нигилизмом не столько в теоретическом споре (напр., диспуты Раскольникова с Разумихиным и Порфирием), сколько опровергает его постулаты на практике. После совершения преступления ‘неразрешимые вопросы восстают перед убийцей, неподозреваемые и неожиданные чувства мучают его сердце, <,…>, ион — кончает тем, что принужден сам на себя донести, <,…>, чтобы хотя погибнуть в каторге, но примкнуть опять к людям… Закон правды и человеческая природа взяли свое…’ (28-2, 137). Соня Мармеладова и Свидригайлов воплощают полюса возможного развития личности центрального героя. Кроткая и жертвенная Соня, живущая по евангельским заповедям, подвигает Раскольникова на путь покаяния, отказа от ‘теории’, воссоединения с людьми и жизнью. Напротив, убийца и циник Свидригайлов притягивает его как тоже ‘переступивший’ и при этом способный преуспевать и наслаждаться существованием. Самоубийство Свидригайлова — доказательство неизбежной гибельности аморализма — и стало для Раскольникова последним толчком к признанию.
Трагедия Родиона разворачивается на фоне безысходных страданий ‘униженных и оскорбленных’, населяющих большой капиталистический город Петербург. Антибуржуазный пафос романа проявился и в сочувственном описании быта бедняков (семей Мармеладовых и Раскольниковых), и в резком осуждении крупных и более мелких хищников (Алены Ивановны, вдовы Ресслих, Коха, Лужина и др.), и в острой постановке тем алкоголизма и проституции.
Целью Д. было проследить ‘психологический процесс преступления’ (28-2, 137), поэтому здесь ярко обозначилось своеобразие психологизма писателя, которое определяется прежде всего двойственностью духовно-нравственного ядра героя-‘человекобога’, столкновением в нем ‘неподвижных идей’ и ‘несовместимых’ чувств. Д. чужда текучая ‘диалектика души’, построенная на полутонах. Психологический рисунок зависит не от внешних воздействий ‘среды’, а от внутренних толчков прорывающихся в сферу души разнонаправленных духовных импульсов.
Наиболее значительные критические отзывы о ‘Преступлении и наказании’ — статьи Д. И. Писарева ‘Борьба за жизнь’ (1867—1868) и Страхова ‘Наша изящная словесность’ (1867). Писарев настаивает на том, что преступление Раскольникова — прямое следствие безвыходной нищеты, в которую повергают героя общественные условия, его ‘теория’ не имеет ничего общего с революционно-демократическими идеями. В итоге весь ‘антинигилистический’ пафос романа сводится на нет. Напротив, Страхов видит главный смысл произведения в отражении идей демократической молодежи 60 гг. Основное достоинство романа в том, что автор исследовал глубинные истоки нигилизма как трагического явления, как искажения души, сопровождаемого жестоким страданием.
‘Преступление и наказание’ открывает новый, высший этап творчества Д. Здесь он впервые выступает как создатель принципиально нового типа романа в мировой литературе, который Бахтин назвал полифоническим (многоголосым). Ученый подчеркивал относительную свободу, самостоятельность и назавершенность героя и его ‘слова’, которое может до конца развить свою внутреннюю логику, в условиях полифонического замысла: ‘…не множество характеров и судеб в едином объективном мире… но именно множественность равноправных сознаний с, их мирами сочетается здесь’ (Бахтин М. М. Проблемы поэтики Достоевского.— С. 77).
В октябре 1866 г. работа над ‘Преступлением и наказанием’ была временно прервана из-за необходимости выполнить условия кабального договора с книгоиздателем Стелловским. С помощью стенографистки Д. удалось менее чем за месяц написать требуемый роман ‘Игрок’, в котором центральной стала актуальная для писателя проблема России и Европы. Но помимо этого произведение должно было, по мысли автора, обратить на себя внимание ‘как наглядное и подробное изображение рулеточной игры… своего рода ада, своего рода каторжной ‘бани’ (28-2, 51). Алексей Иванович — ‘не простой игрок, так же как скупой рыцарь Пушкина не просто скупец. Он поэт в своем роде…’ (Там же). В словах писателя слышны личные нотки. Самому Д. во время заграничных путешествий в 1865 — 1867 гг. довелось постичь губительную ‘поэзию’ рулетки. Однако он нашел в себе силы навсегда отказаться от игры.
В 1867 г. Д. женился на своей помощнице-стенографистке Анне Григорьевне Сниткиной, ставшей для него по-настоящему близким, преданным другом. У Достоевских было четверо детей, однако двое из них умерли в раннем детстве. В том же 1867 г., желая на время избавиться от кредиторов, Достоевские надолго уезжают в Западную Европу, живут в Германии, Швейцарии, Италии. ‘Страна святых чудес’ на этот раз подарила писателю глубокие эстетические впечатления. В картинных галереях Дрездена, Базеля, Флоренции он подолгу простаивал около таких полотен, как ‘Асис и Галатея’ Клода Лоррена (которое Д. назвал ‘золотым веком’), ‘Динарий кесаря’ Тициана, ‘Сикстинская мадонна’ Рафаэля (которая стала для него высшим воплощением красоты и духовности), ‘Мертвый Христос’ Ганса Гольбейна-младшего (описан в романе ‘Идиот’). В эти годы писатель работает над двумя романами — ‘Идиотом’ (1868) и ‘Бесами’ (1870—1871), последний завершает уже в России.
Работа над романами и появление их частей в печати шли параллельно, что вообще характерно для писательской жизни Д. ‘Сколько раз случалось за последние четырнадцать лет его жизни,— вспоминала впоследствии А. Г. Достоевская,— что две-три главы были уже напечатаны в журнале, четвертая набиралась в типографии, пятая шла по почте в ‘Русский вестник’, а остальные были еще не написаны, а только задуманы’ (Достоевская А. Г. Воспоминания.— М., 1987.— С. 234). Взятые Д. на себя долги брата значительно ухудшали условия публикации его произведений: в отличие от Тургенева, Л. Толстого, Гончарова и др., необеспеченный Д. должен был сам предлагать свой труд журналам и в итоге получал существенно меньше.
Начиная с ‘Преступления и наказания’ писатель щедро использует в своих романах газетную уголовную хронику, вовлекая в сюжет поразившие его события реальной жизни: напр., некоторые обстоятельства дела убийцы Герасима Чистова, судьбы французского авантюриста Ласенера и мн. др.— в основе фабулы ‘Преступления и наказания’, нашумевшее дело об убийстве Жемариных прямо обсуждается на страницах романа ‘Идиот’, материалы процесса над террористической группой С. Г. Нечаева (1871) использованы в романе ‘Бесы’ и т. п.
В ‘Преступлении и наказании’ человек-‘универс’ был показан в основном на отрицательном полюсе своей ‘широкости’. В ‘Идиоте>, автор поставил перед собой противоположную задачу — ‘изобразить вполне прекрасного человека’. Это была идея ‘старинная и любимая’, восходящая к прежнему ‘розовому’ мировоззрению писателя. ‘На свете есть одно только положительно прекрасное лицо — Христос’ (28-2, 251), поэтому главный герой ориентирован прежде всего на его образ. Однако и в ‘Идиоте’ это в значительной мере гуманистический, а не церковно-православный Христос, идеальный человек, а не бог, что проявляется и в неослабевающем стремлении ‘князя Христа’ Мышкина создать ‘земной рай’ (напр., любовное братство детей в Швейцарии), и в акцентировке его человеческой природы (‘широкости’, т. е. наряду с просветленностью, переживания чуждости миру и людям, ‘двойных мыслей’ конфузливости из-за неравнодушия к оценкам других людей и т. п.), и в его двойственности (в эмпирическом плане — ‘смешной дурачок’, ‘идиот’, в метафизическом — мудрец и проповедник), и в явной перекличке образа героя с ‘естественным человеком’ Ж.-Ж. Руссо. ‘Идиот’ — это последняя попытка Д. воплотить социально-утопический идеал: кн. Мышкин призван преодолеть окружающее зло и насилие, жестокие страсти и корыстолюбие одном лить проповедью самосовершенствования и личным примером. Он верит, что, если все люди будут жить ‘главным умом’, они сразу же окажутся в раю. Однако реалистический метод изображения вступил в противоречие с первоначальным авторским заданием, ‘художественность’ победила ‘тенденцию’. Несмотря на благотворное влияние, оказанное им на Бурдовского, Колю Иволгина, Евгения Павловича и др., фактические плоды ‘деятельности’ князя удручающе печальны: гибнет Настасья Филипповна, внутренне сломлена Аглая, становится убийцей Рогожин, умирает, бунтуя против миропорядка, Ипполит. ‘Рай на земле не легко достается…’ — резонно замечает Мышкину князь Щ. (8, 282). Одного обращения к ‘живой жизни’, которая есть красота как ‘нормальность, здоровье’, недостаточно для возрождения. Красота не в силах ‘спасти мир’ — она сама нуждается в спасении, искажается и перерождается, свидетельствует художник судьбами Настасьи Филипповны и Аглаи. ‘И вот идея ‘Идиота’ почти лопнула’,— констатирует Д., заканчивая работу над романом (28-2, 321). Трагический колорит произведения связан со все более явственно обнаруживающейся для писателя невозможностью утопического ‘рая на земле’. Отныне Д. пристальнее вглядывается в собственно христианское учение о судьбах мира и человечества, что сказалось в трех последующих романах, во многом выросших из неосуществленного ‘Жития великого грешника’ (планы 1869—1870 гг.). Герой задуманной эпопеи должен был пройти через все соблазны современного мира: эгоистическое самоутверждение посредством ‘миллиона’, социально-утопическую мечту об устроении счастья человечества ценой неизбежного отказа от свободы личности, ‘человекобожество’ и атеизм,— прежде чем обрести подлинный идеал в единении с божественной правдой. ‘Главный вопрос, который проведется во всех частях, <,…>, — существование божие’,— писал Д. (29-1, 117). Однако причудливое сочетание утопических и православных взглядов сохранится даже в последних произведениях писателя.
Замысел ‘Бесов’ был вызван раздумьями Д. над целями и деятельностью подпольного революционного общества ‘Народная расправа’, возглавляемого С. Г. Нечаевым. Отрицание всех выработанных историей морально-этических норм, всеобщее разрушение — вот крайняя нигилистическая программа нечаевцев. Топор, кровь, смута — средства для обновления мира. Это нравственное оскудение было в глазах писателя прямым следствием безверия русской молодежи,, причину которого он видел в ‘оторванности всего просвещения русского от родных и самобытных начал русской жизни’, а генезис — в либерально-утопических движениях 40 гг.: ‘Наши Белинские и Грановские не поверили бы, если б им сказали, что они прямые отцы Нечаева. Вот эту родственность и преемственность мысли, развивающуюся от отцов к детям, я и хотел выразить в произведении моем’ (12, 176). Так возник антинигилистический роман-памфлет, резко осудивший не только социалистов 60 гг. в лице Петра Верховенского, Липутина, Шигалева и др. ‘наших’, но и утопистов 40 гг. в лице Степана Трофимовича Верховенского и писателя Кармазинова (вероятные прототипы — Т. Н. Грановский и Тургенев). Д. теперь уже прямо связывает ‘розовый’ социализм и революционный нигилизм, хотя и подчеркивает, что первый намного шире и привлекательнее (преклонение Степана Трофимовича перед красотой — ‘Сикстинской мадонной’ Рафаэля — протест против утилитаризма).
За перипетиями нигилистического заговора, как бы освещая их внутренним светом, просматривается второй план произведения — религиозно-философский роман-трагедия о ‘великом грешнике’ Ставрогине, пронизанный апокалиптической символикой. Взгляд на романы Д. как на сплав эпоса и трагедии восходит к Вяч. Иванову, впервые отметившему напряженность и катастрофический характер действия, присутствие катарсиса, искусственное сопоставление лиц и положений в одном месте и в одно время, преднамеренное сталкивание их и т. п. как постоянные черты художественного мира писателя. Воплощение рассудочного и низко-природного демонического начала, этот герой появляется в произведении в состоянии внутреннего кризиса: дальше по пути зла идти некуда — жизненные силы истощены, впереди только небытие. Им овладевает ‘новая мысль’ — смирить гордыню, стать на путь искупления и воскресения. Отсюда намерение огласить брак с Хромоножкой, решение не мстить за пощечину Шатову и т. п. Но отрезанность от ‘богоносной’ народной почвы, утопическое стремление спасти себя одной собственной ‘мыслью’ делают эти попытки бесплодными: ‘спастись’ только своими силами, без божественной помощи, человек, по христианско-церковному учению, проводимому здесь Д., не может. И если Ставрогин, обладатель ‘беспредельной’ силы, не в состоянии ничего изменить в своей судьбе, то тем более обречены обыкновенные люди, находящиеся в поле его влияния: гибель Шатова, Кириллова, Хромоножки, Лизы Тушиной и др. закономерна. Сатанизм главного героя проявляется и в особом типе эстетизма, впервые в творчестве Д. возникшем у Героя подполья. ‘Вы в обоих полюсах… нашли совпадение красоты, одинаковость наслаждения’,— замечает Ставрогину Шатов (10, 201). В насилии над Матрешей, в женитьбе на Лебядкиной — гадкий, подлый, уродливый ‘полюс’. Среди главных причин гибели ‘Премудрого змия’ не только рассудочность, но и эстетизм: неудача исповеди у святого старца Тихона связана с боязнью показаться смешным и жалким, что вместо покаяния вызывает у Ставрогина последний приступ презрения и злобы к людям.
В ‘Бесах’ Д. окончательно находит ту своеобразную манеру повествования — не от автора, не от главного героя, а от хроникера-очевидца, не знающего внутренних пружин разворачивающихся событий,— которая перейдет затем в ‘Подросток’ и ‘Братья Карамазовы’. Это помогло писателю добиться видимой объективности изложения и в то же время сохранить таинственность, занимательность сюжета.
Разбирая общественно-политическую проблематику ‘Идиота’ и ‘Бесов’ в статье ‘Светлов, его взгляды, характер и деятельность’ (1871), М. Е. Салтыков-Щедрин заметил ‘глумление над так называемым нигилизмом и презрение к смуте, которой причины всегда оставляются без разъяснения’ (Ф. М. Достоевский в русской критике.— М., 1956.— С. 231). Такая реакция была характерна для революционно-демократических кругов в целом. Однако, осмысляя образ Мышкина как ‘человека, достигшего полного нравственного и духовного равновесия’, Щедрин обращает внимание и на то, что Д. ‘не только признает законность тех интересов, которые волнуют современное общество, но даже… вступает в область предвидений и предчувствий, которые составляют цель не непосредственных, а отдаленнейших исканий человечества’. Тем самым сатирик обнаруживает противоречивость писателя, прославляющего ‘конечную цель’, но бичующего все ‘переходные формы прогресса’ (Там же.— С. 231).
В мае 1872 г. Достоевские уезжают на лето из Петербурга в Старую Руссу, тихий маленький городок в Новгородской губ. С тех пор они проводят там каждое лето, в 1874 г.— остаются на зиму, а в 1877 г. покупают небольшую скромную дачу. В Старой Руссе написаны почти целиком романы ‘Подросток’ и ‘Братья Карамазовы’, многие главы ‘Дневника писателя’, ‘Речь о Пушкине’.
С 1873 г. Д. становится ответственным редактором журнала ‘Гражданин’, на страницах которого начинает печатать ‘Дневник писателя’, своеобразный моножурнал, откликающийся на важнейшие политические события дня, вмешивающийся в ход судебных процессов, поднимающий актуальные нравственные вопросы. Открытая публицистика и прямой отклик на события текущего дня перемежались в ‘Дневнике’ художественными произведениями, которые получили самостоятельное значение: ‘Мальчик у Христа на елке’, ‘Бобок’, ‘Сон смешного человека’,
‘Кроткая’. В идейном отношении ‘Дневник писателя’ — одно из самых противоречивых произведений Д. Здесь столкнулись крайне реакционные суждения (напр., о внешней политике Александра II) с выражениями любви и признательности к кумирам юности писателя — Ж. Санд и Белинскому. В ‘Дневнике’ помещены задушевные воспоминания о Некрасове и дана высокая оценка его творчества, сказаны проникновенные слова о национальном значении Пушкина и Гоголя, дан интереснейший анализ ‘Анны Карениной’. О чем бы ни писал автор ‘Дневника’, он всегда одушевлялся демократическим идеалом: ‘Я никогда не мог понять мысли, что лишь одна десятая доля людей должна получать высшее развитие, а остальные девять десятых должны лишь послужить к тому материалом и средством, а сами оставаться во мраке’ (22, 31). Автор ‘Дневника’ становится учителем жизни для тысяч русских людей, тем самым осуществляя свою давнишнюю мечту — воздействовать на души и умы современников непосредственно, прямо. Он ведет обширную переписку, принимает многочисленных посетителей. Издание ‘Дневника’ прерывается в годы работы над романами ‘Подросток’ (1874—1875) и ‘Братья Карамазовы’ (1878—1879), но постоянно возобновляется и продолжается вплоть до января 1881 г.
Как и прежние, роман ‘Подросток’ посвящен настоящему и будущему России, но акцент здесь перенесен на будущее. Герой-рассказчик — юноша, ‘подросток’, от того, какая ‘идея’ возобладает в нем и его сверстниках: ‘миллион’, ‘золотой век’ или Нагорная проповедь,— зависят дальнейшие судьбы страны. Разные люди окружают Аркадия Долгорукого. Это прежде всего его отец Версилов, русский аристократ, поднявшийся на вершины европейской культуры, но оторванный от национальной почвы. Однако он как драгоценное зерно носит в душе ‘русскую идею’ — способность ‘всемирного боления за всех’. Подобно другим гуманистическим искателям социальной справедливости Версилов также находится под обаянием мечты о ‘золотом веке’, без которой ‘народы не хотят жить и не могут даже и умереть!’ (13, 375). Однако мечту эту он считает пусть и высоким, но ‘заблуждением человечества’, и его мысль о ‘золотом веке’ по сути своей глубоко пессимистична. Для преодоления безысходности ‘мечтательного’ версиловского миропонимания нужен качественно новый уровень ‘общей идеи’, слияние с ‘живой жизнью’ (трагическую разъединенность с которой Версилов обнаруживает в своей ‘любви-ненависти’ к Ахмаковой). Подросток Аркадий, кровно связанный с народно-православной стихией через свою мать-крестьянку и ‘законного’ отца, ‘народного святого’ Макара Долгорукого, и есть тот ‘ствол’, двигаясь по которому, почвенные соки смогут напитать засыхающую крону дворянской культуры. Мысль о некоей плодотворной преемственности идей, переходящих от ‘русских европейцев’ к современному поколению, резко отличает ‘Подростка’ от ‘Бесов’. История ‘случайного семейства’, осмысляемая Д. в ‘Подростке’, и в этом романе выдвигает на авансцену повествования ‘скитальцев в родной земле’, ‘случайное племя’, деклассированные слои оторванной от народной традиции и подверженной западному влиянию интеллигенции. В сознании, не связанном с культурной почвой, мысль, мечта, идея получают исключительное развитие, приобретают огромную власть над личностью. ‘Идее-силе’, заметил вслед за Страховым Б. М. Энгельгардт, не поставлено никаких пределов, и она превращается в опасного разрушителя духовной жизни. Так Д. становится ‘историографом’ бытия идей в индивидуальном и социальном сознании, главная героиня его произведения — идея. Создается особый идеологический роман.
В мае 1878 г. писатель вместе с Вл. С. Соловьевым совершает поездку в козельскую Оптину пустынь, центр русского ‘старчества’, во время которой сообщает спутнику главную мысль будущего романа ‘Братья Карамазовы’ —‘церковь’ как положительный общественный идеал. Под ‘церковью’ Д. понимал любовное братство людей, в котором ‘всякий пред всеми за всех виноват, не знают только этого люди, а если б узнали — сейчас был бы рай!’ (14, 270). Так ‘старинная мечта’ о ‘золотом веке’, все же сохраняясь во многих существенных чертах, преображается в упование на ‘царство божие’, осуществление которого на земле зависит от нравственного состояния людей. В конкретный эмпирический мир романа постоянно вторгаются ‘миры иные’, обиталища бога и дьявола, появляется мистический ореол, ‘фантастика’: напр., чудесное преображение Алеши, целующего землю, или беседы Ивана Федоровича с Чертом. Взаимосвязанность всего живого, взаимопроницаемость ‘миров’ — ключевая мысль ‘Братьев Карамазовых’.
Реальный, социально-исторический пласт произведения — панорама современной России: ‘Совокупите эти черты характера (семейства Карамазовых.— О. Б.), и вы получите, хоть уменьшенное в тысячную долю, изображение нашей современной действительности, нашей современной интеллигентной России’ (15, 434—435). Каждый из героев, как обычно у Д., воплощает собой определенную ‘идею’. Столкновение этих жизненных установок и определяет действие романа. Отвратительный в своем цинизме и разврате старик Карамазов как бы символ смерти и разложения русского общества 60 гг., которое, тем не менее, должно породить из своих недр нечто новое. Старший сын, Дмитрий,— натура стихийная, ‘широкая’, в нем добро перемешано со злом. Он запутывается в своих страстях, находит в нравственный тупик, но прекрасный ‘новый человек’, обитающий, несмотря ни на что, в его душе,— залог будущего воскресения к иной, праведной жизни. ‘Виновность за всех’, которую вдруг ощущает Митя после обвинения его в убийстве отца, предполагает крестный путь страдания, искупление: поэтому герой готовится в Сибири запеть ‘гимн Богу’. Дмитрия влечет к Алеше, который воплощает в себе подлинную ‘живую жизнь’. Напротив, с Иваном, олицетворяющим мощь отрицания, обаяние зла, у него нет ничего общего, их отношения чисто внешние. Именно Иван — настоящий, ‘по идее’, убийца отца. Смердяков — жалкая фигура — лишь исполнитель его злой воли. Иван такой же нигилист (в социальном, моральном и онтологическом планах), как Раскольников и Ставрогин. На этом пути его ждут не нравственный подвиг, как Алешу, не возрождение к новой жизни, как Дмитрия, а распад личности (сумасшествие) и смерть (чему свидетельство — самоубийство Смердякова). Апофеоз нигилизма в произведении, да и во всем творчестве Д.— сочиненная Иваном поэма ‘Великий инквизитор’.
‘Братья Карамазовы’ задумывались как серия романов, написан же был только первый, который ‘почти даже и не роман, а лишь один момент из первой юности моего героя’ (14,6) — ‘раннего человеколюбца’ Алеши Карамазова, призванного осуществить на жизненном поприще заветы своего монастырского наставника старца Зосимы. Однако как деятель Алеша в этом первом и единственном романе практически не показан.
Одна из ведущих в последнем произведении Д.— сквозная в его творчестве тема красоты, предстающей отнюдь не ‘нормальностью’ и ‘здоровьем’, а ‘страшной и ужасной вещью’. Писатель снова подчеркивает ее двойственность, зачастую — соблазнительность, ‘инфернальность’: ‘Тут дьявол с богом борется, а поле битвы — сердца людей’. Красота — стихия, связанная с ‘широкостью’ человеческой личности, которая ‘уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны’ (14,100). Как для Героя подполья, Свидригайлова и Ставрогина, эстетизм во многом причина трагедии Дмитрия Карамазова. Однако ‘новый человек’, родившийся в Мите, потому и нов, что уже не эстетичен, а этичен. Л. П. Гроссман заметил, что в большинстве произведений Д. прослеживается ‘путь человеческой души, нисходящей в подземный мир греховных блуждании для возрождения к новой жизни, просветленной до конца пережитым страданием’ (Творчество Достоевского.— Одесса, 1921.— С. 108). Это дало ему право говорить в связи с Д. о романе-мистерии, построенном в определенном смысле по образцу античной и средневековой религиозной драмы. При этом писатель учился ‘у всех романов: бульварного и психологического, плутовского и сентиментального, авантюрного и философского, эпистолярного и мемуарного, социального и натурального, исповеди и фельетона’ (Гроссман Л. П. Поэтика Достоевского.— Л., М., 1925.— С. 173). В итоге Д. собирает в одном произведении несовместимые дотоле элементы и бросает их в ‘вихревое движение катастрофического замысла, придающего единство сплошного устремления этим многообразным материалам’ (Там же.— С. 174). Отсюда понятно пристрастие Д. к авантюрному сюжету в философских романах. В лице автора ‘Братьев Карамазовых’, считает Гроссман, европейский роман пережил один из крупнейших революционных этапов.
В. Е. Ветловская показала, что роман ‘Братья Карамазовы’ в жанровом отношении соотносится с раннехристианским житием Алексея человека божия, популярным в Древней Руси. Главный персонаж романа Д.— Алеша — явно стилизован под житийного героя: напр., его ‘странность’, противопоставленность остальным людям и одновременно теснейшая связь с ними. В старую житийную форму автор сумел вдохнуть новое содержание.
Современники редко понимали творчество Д. в его глубине и многомерности. Так, М. А. Антонович в статье ‘Мистико-аскетический роман’ (1881) назвал ‘Братьев Карамазовых’ произведением, идущим ‘вразрез с господствующим духом времени, с направлением науки и жизни’, движущимся ‘против течения всей новой истории’ (Ф. М. Достоевский в русской критике.— С. 302). Сходные мысли, анализируя весь творческий путь Д., высказал Н. К. Михайловский в статье ‘Жестокий талант’ (1882), добавив к характеристике писателя такую черту, как ‘ненужная, беспричинная, безрезультатная жестокость’ (Там же.— С. 339). Важное психологическое открытие Д.— нередкая склонность человека к мучительству или страданию — объявлялось с позитивно-гуманистических позиций несостоятельным.
В конце 70 гг. писатель постоянно выступал перед публикой с чтением глав из собственных произведений, отрывков из Гоголя, стихотворений Пушкина, особое предпочтение отдавая ‘Пророку’. Все чаще самого автора ‘Дневника писателя’ удостаивали этим званием, которое окончательно утвердилось за ним после речи на открытии памятника Пушкину в Москве 8 июня 1880 г. ‘Пушкинская речь’ — квинтэссенция складывавшихся в течение жизни воззрений Д. на судьбу России, национальный характер, отечественную интеллигенцию. Возбудившая энтузиазм у слушателей в момент произнесения, речь Д. вскоре вызвала острую общественно-политическую и литературную полемику. Призыв писателя к ‘смирению’ и к объединению противоположных сил и группировок — правительства и общества, славянофилов и западников, революционеров и либеральных дворян — в общей ‘работе на родной ниве’ не мог встретить полной поддержки ни у одной из них. Либеральные профессора А. Д. Градовский и К. Д. Кавелин объясняли бунт ‘русского скитальца’ протестом против самодержавно-крепостнических устоев и предлагали России путь конституционно-буржуазных политических преобразований. Г. И. Успенский и Михайловский критиковали программу Д. за отказ от идеалов революционной борьбы. Церковноправославный публицист К. Н. Леонтьев, со своей стороны, считал веру Д. в ‘мировую гармонию’ несовместимой со святоотеческим христианским учением.
Многие годы писатель страдал тремя тяжелыми болезнями: эпилепсией, эмфиземой легких и, видимо, туберкулезом. Сказались и творческие перегрузки, и нелегкая судьба. Неудивительно, что Д. настигла преждевременная смерть. За его гробом шла многотысячная толпа, у могилы на Тихвинском кладбище Александро-Невской лавры произносились горячие речи.
XX век с его социальными потрясениями и духовной переориентацией человечества — время подлинного признания гениального писателя. Произведения Д. переведены на десятки языков и читаются с неослабевающим интересом, который прежде всего вызван разворачивающейся здесь новой концепцией человеческой личности.
Соч.: Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т.— Л., 1972.
Лит.: Достоевский в изображении его дочери Л. Ф. Достоевской.— Пг. 1922, Достоевский А. М. Воспоминания.— Л., 1930, Волоцкой М. В. Хроника рода Достоевского. 1506—1933.— М., 1933, Гроссман Л. П. Достоевский.— М., 1965, Бурсов Б. И. Личность Достоевского: Роман-исследование.— Л., 1974, Селезнев Ю. И. Достоевский.— М., 1981, Волгин И. Л. Последний год Достоевского.— М., 1986, Достоевская А. Г. Воспоминания. — М., 1987, Критический комментарий к сочинениям Ф. М. Достоевского: Сб. критических статей: В 4 т./ Собрал В. Зелинский.— 3-е изд.— М., 1911, Ф. М. Достоевский: Статьи и материалы / Под ред. А. С. Долинина.— Пг., 1922.— Сб. 1: Ф. М. Достоевский. Статьи и материалы / Под ред. А. С. Долинина.— Л., 1925.— Сб. 2: Ф. М. Достоевский. Материалы и исследования / Под ред. А. С. Долинина.— Л., 1935.— Сб. 3, Творчество Ф. М. Достоевского: Сб. ст.— М.. 1959, Достоевский и его время: Сб. ст.— Л., 1971, Достоевский и русские писатели: Сб. ст.— М., 1971, Достоевский — художник и мыслитель: Сб. ст.— М., 1972, Достоевский. Материалы и исследования.— Л., 1974—1987.— Вып. 1—7, Леонтьев К. Н. Наши новые христиане. Ф. М. Достоевский и гр. Лев Толстой.— М.. 1882, Соловьев Вл. С. Три речи в память Достоевского.— М., 1884, Волынский А. Л. Достоевский.— Спб., 1906, Шестов Л. Достоевский и Ницше (Философия трагедии). — Спб., 1903, Мережковский Д. С. Пророк русской революции // Полн. собр. соч.— Спб., М., 1911.— Т. 11, Он же. Л. Толстой и Достоевский. Жизнь и творчество // Там же.— М., 1914.— Т. 9—10, Кудрявцев Ю. Г. Три круга Достоевского. — М., 1979, Переверзев Ф. В. Творчество Достоевского. — М., 1984, Белопольский В. Н. Достоевский и философская мысль его эпохи. — Ростов-на-Дону, 1987, Иванов Вяч. Достоевский и роман-трагедия // Иванов Вяч. Борозды и межи.— М., 1916, Анциферов Н. П. Петербург Достоевского.— Пг., 1923, Шкловский В. Б. За и против. Заметки о Достоевском.— М., 1957, Фридлендер Г. М. Реализм Достоевского.— М., Л., 1964, Саруханян Е. П. Достоевский в Петербурге.— Л., 1972, Альтман М. С. Достоевский. По вехам имен.— Саратов, 1975, Кашина Н. В. Эстетика Ф. М. Достоевского.— М., 1989, Анненский И. Ф. Книги отражений. — М.. 1979, Розенблюм Л. М. Творческие дневники Достоевского.— М., 1981, Назиров Р. Г. Творческие принципы Достоевского.— Саратов, 1982, Захаров В. Н. Система жанров Достоевского.— Л., 1985, Бахтин М. М. Проблемы поэтики Достоевского.— М., 1979, Чиж В. Достоевский как психопатолог. М., 1885, Нечаева В. С. Ранний Достоевский (1821—1849).— М., 1979, Бельчиков Н. Ф. Достоевский в процессе петрашевцев.— М., 1971, Бочаров С. Г. Переход от Гоголя к Достоевскому // Бочаров С. Г. О художественных мирах.— М., 1985, Туниманов В. Л. Творчество Достоевского. 1854—1862.— Л., 1980, Нечаева В. С. Журнал М. М. и Ф. М. Достоевских ‘Время’.— М., 1972, Нечаева В. С. Журнал М. М. и Ф. М. Достоевских ‘Эпоха’.— М.. 1975: Карякин Ю. Ф. Самообман Раскольникова.— М., 1976, Кирпотин В. Я. Разочарование и крушение Родиона Раскольникова.— М., 1986, Белов СВ. Роман Ф. М. Достоевского ‘Преступление и наказание’ Комментарий.— М., 1985, Долинин А. С. Последние романы Достоевского.— М., Л., 1963, Розанов В. В. ‘Легенда о Великом инквизиторе’ Ф. М. Достоевского.— Спб., 1906, Ветловская В. Е. Поэтика романа ‘Братья Карамазовы’.— Л., 1977, Достоевская А. Г. Библиографический указатель… (1846—1903).— Спб., 1906, Ф. М, Достоевский. Библиография произведений Ф. М. Достоевского и литературы о нем. 1917—1965.— М., 1968, Белов С. В. Библиография произведений Достоевского и литературы о нем. 1966—1969 // Достоевский и его время. Л., 1971, Он же. Произведения Достоевского и литература о нем. 1970—1971 // Достоевский. Материалы и исследования.— Л., 1974.— Т. I.
Источник: ‘Русские писатели’. Биобиблиографический словарь.
Том 1. А—Л. Под редакцией П. А. Николаева.
М., ‘Просвещение’, 1990
OCR Бычков М. Н.