Дневники в двух томах. Том второй. Дневники 1901-1910. Ежедневники
Серия литературных мемуаров. М., ‘Художественная литература’, 1978
OCR Ловецкая Т.Ю.
26 июня1. Лев Николаевич, муж мой, отдал всесвои дневники с 1900 года Вл. Гр. Черткову и начал писать новую тетрадь там же2, в гостях у Черткова, куда ездил гостить с 12-го июня. В том дневнике, который он начал писать у Черткова, который он дал мне прочесть, между прочим сказано: ‘Хочу бороться с Соней добром и любовью’3. Бороться?! С чем бороться, когда я его так горячо и сильно люблю, когда одна моя мысль, одна забота — чтоб ему было хорошо. Но ему перед Чертковым и перед будущими поколениями, которые будут читать его дневники, нужно выставить себя несчастным и великодушно-добрым, борющимся с мнимым каким-то злом.
Жизнь моя с Льв. Ник. делается со дня на день невыносимее из-за бессердечия и жестокости по отношению ко мне. И все это постепенно и очень последовательно сделано Чертковым. Он всячески забрал в руки несчастного старика, он разлучил нас, он убил художественную искру в Л. Н. и разжег осуждение, ненависть, отрицание, которые чувствуются в статьях Л. Н. последних лет, на которые его подбивал его глупый злой гений.
Да, если верить в дьявола, то в Черткове он воплотился и разбил нашу жизнь.
Все эти дни я больна. Жизнь меня утомила, измучила, я устала от трудов самых разнообразных, живу одиноко, без помощи, без любви, молю бога о смерти, вероятно, она не далека. Как умный человек, Лев Никол, знал способ, как от меня избавиться, и с помощью своего друга — Черткова убивал меня постепенно, и теперь скоро мне конец.
Заболела я внезапно. Жила одна с Варварой Михайловной в Ясной Поляне, Лев Никол., Саша и вся свита: доктор, секретарь и лакей — уехали в Мещерское к Чертковым. Для Сашиного здоровья после ее болезни, для чистоты и уничтожения пыли и заразы, меня вынудили в доме все красить и исправлять полы. Я наняла всяких рабочих и сама таскала мебель, картины, вещи с помощью доброй Варвары Михайловны. Было и много и корректур, и хозяйственных дел. Все это меня утомило ужасно, разлука с Л. Н. стала тяжела, и со мной сделался нервный припадок, настолько сильный, что Варвара Михайловна послала Льву Никол, телеграмму: ‘Сильный нервный припадок, пульс больше ста, лежит, плачет, бессонница’4. На эту телеграмму он написал в дневнике: ‘Получил телеграмму из Ясной. Тяжело’5. И не ответил ни слова и, конечно, не поехал.
К вечеру мне стало настолько дурно, что от спазм в сердце, головной боли и невыносимого какого-то отчаяния я вся тряслась, зубы стучали, рыданья и спазмы душили горло. Я думала, что я умираю. В жизни моей не помню более тяжелого состояния души. Я испугалась и, как бы спасаясь от чего-то, естественно бросилась за помощью к любимому человеку и вторично ему телеграфировала уже сама: ‘Умоляю приехать завтра, 23-го’ 6. Утром 23-го вместо того, чтоб приехать с поездом, выходящим в 11 часов утра, и помочь мне, была прислана телеграмма: ‘Удобнее приехать 24-го утром, если необходимо, приедем ночным’ 7.
В слове удобнее я почувствовала стиль жесткосердого, холодного деспота Черткова. Состояние моего отчаяния, нервности и болей в сердце и голове дошло до последних пределов.
У Чертковых все разочли, что я не могу успеть и получить, и ответить телеграммой, но я тоже разочла и предвидела их хитрость, и мы послали телеграмму от имени Варвары Михайловны: ‘Думаю необходимо’, но не простой, а срочной.
А в то время приехал к Чертковым скрипач Эрденко с женой. Разумеется, Чертков внушил Льву Никол., что неловко уезжать, и, конечно, не высказал, но подвел так, что скрипач, конечно, важней больной жены, и задержал Л. H. A он и рад хоть лишнее утро пробыть еще с своим обожаемым, красивым идолом.
Вечером, 23-го, Лев Ник. — с своим хвостом — вернулся недовольный и не ласковый. Насколько я считаю Черткова нашим разлучником, настолько Лев Ник. и Чертков считают разлучницей меня.
Произошло тяжелое объяснение, я высказала все, что у меня было на душе. Сгорбленный, жалкий сидел Лев Ник. на табуретке и почти все время молчал. И что мог бы он мне сказать? Минутами мне было ужасно жаль его. Если я не отравилась эти дни, то только потому, что я трусиха. Причин много, и надеюсь, что господь меня приберет и без греховного самоубийства.
Во время нашего тяжелого объяснения вдруг из Льва Ник. выскочил зверь: злоба засверкала в глазах, он начал говорить что-то резкое, я ненавидела его в эту минуту и сказала ему: ‘А! вот когда ты настоящий!’, и он сразу притих.
На другое утро моя неугасаемая любовь взяла верх. Он пришел, и я бросилась ему на шею, просила простить меня, пожалеть, приласкать. Он меня обнял, заплакал, и мы решили, что теперь все будет по-новому, что мы будем помнить и беречь друг друга! Надолго ли?
Но я не могла уже оторваться от него, мне хотелось сблизиться, срастись с ним, я стала его просить поехать со мной в Овсянниково, чтобы побыть с ним. Мы поехали. Ему, видимо, не хотелось ехать со мной, но он сделал усилие, а дорогой все пытался уйти от меня пешком. Тогда я опять начинала плакать, так как мое одинокое катанье в пролетке теряло уже для меня всякий смысл.
Доехали вместе, я успокоилась, блеснул маленький луч радости быть вместе.
Сегодня я прочла данный мне Льв, Ник. его дневник, — и опять меня обдало холодом и расстроило известие, что Лев Ник. все дневники свои от 1900 года отдал Черткову, якобы делать выписки, а у Черткова работает сын хитрого Сергеенко и, по всей вероятности, переписывает все целиком для будущих целей и выгод, а в дневниках Льва Ник., везде с умыслом, он выставляет меня, как и теперь — мучительницей, с которой надо как-то бороться и самому держаться, а себя великодушным, великим, любящим, религиозным…
А мне надо подняться духом, понять, что перед смертью и вечностью так не важны интриги Черткова и мелкая работа Л. Н. унизить и убить меня.
Да, если есть бог, ты видишь, господи, мою ненавидящую ложь душу, и мою не умственную, а сердечную любовь к добру и многим людям!
Вечер. Опять было объяснение, и опять мучительные страдания. Нет, так невозможно, надо покончить с собой. Я спросила: ‘С чем во мне Лев Ник. хочет бороться?’ Он говорит: ‘С тем, что у нас во всем с тобой разногласие: и в земельном, и в религиозном вопросе’. Я говорю: ‘Земли не мои, и я считаю их семейными, родовыми’. — ‘Ты можешь свою землю отдать’. Я спрашиваю: ‘А почему тебя не раздражает земельная собственность и миллионное состояние Черткова?’ — ‘Ах! ах, я буду молчать, оставь меня…’ Сначала крик, потом злобное молчание.
Сначала на вопрос мой, где дневники с 1900 года, Лев Ник. мне быстро ответил, что у него. Но когда я их просила показать, он замялся и сознался, что они у Черткова. Тогда я спросила опять: ‘Так где же дневники твои, у Черткова? Ведь может быть обыск и все пропадет? А мне они нужны как материал для моих ‘Записок’.— ‘Нет, он принял свои меры, — отвечал Л. Н.,— они в каком-то банке’. — ‘Где? в каком?’ — ‘Зачем тебе это надо знать?’ — ‘Как, ведь я самый тебе близкий человек, жена твоя’.— ‘Самый близкий мне человек — Чертков, и я не знаю, где дневники. Не все ли равно?’
Правду ли говорит Лев Николаевич? Кто его знает, все делается скрытно, хитро, фальшиво, во всем заговор против меня. И давно он ведется и не будет этому конца до смерти несчастного, опутанного дьяволом Чертковым старика.
Я, кажется, обдумала, что мне надо делать. На днях, до отъезда Льва Ник. к Черткову, он негодовал на нашу жизнь, и когда я спросила: ‘Что же делать?’, он негодующим голосом кричал: ‘Уехать, бросить все, не жить в Ясной Поляне, не видать нищих, черкеса, лакеев за столом, просителей, посетителей,— все это для меня ужасно!’
Я спросила: ‘Куда же теперь нам, старикам, уехать?’ — ‘Куда хочешь: в Париж, в Ялту, в Одоев… Я, разумеется, поеду с тобой’.
Слушала я, слушала всю эту гневную речь, взяла 30 рублей и ушла, хотела ехать в Одоев и там поселиться.
Была страшная жара, добежала до шоссе, задохнулась от волнения и усталости, легла возле ржи в канаву на травке.
Слышу, едет кучер в кабриолете. Села, обессиленная вернулась домой. У Льва Никол. на короткое время сделались перебои в сердце. Что тут делать? Куда деваться? Что решать? Это был первый надрез в наших отношениях.
Приехала домой. Опять тяжесть жизни. Муж сурово молчит, а тут корректуры, маляры, приказчик, гости, хозяйство… Всем надо ответить, всех удовлетворить. Голова болит, что-то огромное, разбухающее распирает голову, и что-то напухшее, сдавливающее — в сердце.
И вот сегодня вечером, обходя раз десять аллеи в саду, я решила без ссор, без разговоров нанять угол в чьей-нибудь избе и поселиться в ней, бросив все дела, всю жизнь, стать бедной старушкой в избе, где дети, и их любить. Надо попробовать.
Когда я стала говорить, что на перемену более простой жизни с Льв. Ник. я не только готова, но смотрю на нее, как на радостную идиллию, только прошу указать, где именно он хотел бы жить, он сначала мне ответил: ‘На юге, в Крыму или на Кавказе…’ Я говорю: ‘Хорошо, поедем, только скорей…’ На это он мне начал говорить, что прежде всего нужна доброта.
Разумеется, он никуда не поедет, пока тут Чертков, и в Никольское, к Сереже, как обещал, не поедет. Доброта! А когда в 20 лет, может быть, в первый раз он мог показать свою доброту, которую я давно не чувствую, когда я умоляла его приехать, он с Чертковым сочинял телеграмму, что удобнее не приезжать. Я спросила: ‘Кто составлял и писал телеграмму?’ Лев Ник. сейчас же ответил: ‘Кажется, я с Булгаковым, впрочем, не помню’.
Я спросила Булгакова, он мне сказал, что даже не знал и никакого участия в телеграмме не принимал. Пришлось сознаться, что стиль Черткова, которого Лев Ник. хотел выгородить и, к ужасу моему, — просто сказал неправду.
Пишу ночью, одна, в зале. Рассвело, птицы начали петь, и возятся в клетках канарейки.
Неужели я не умру от тех страданий, которые я переживаю…
Сегодня Лев Ник. упрекал меня в розни с ним во всем. В чем? — В земельном вопросе, в религиозном, да во всем… И это неправда. Земельный вопрос по Генри Джорджу я просто не понимаю, отдать же землю, помимо моих детей, считаю высшей несправедливостью. Религиозный вопрос не может быть разный. Мы оба верим в бога, в добро, в покорность воле божьей. Мы оба ненавидим войну и смертную казнь. Мы оба любим и живем в деревне. Мы оба не любим роскоши… Одно — я не люблю Черткова, а люблю Льва Ник-а. А он не любит меня и любит своего идола.
30 июня. 28-го мы поехали в Никольское, к сыну Сереже на день его рожденья: Лев Ник., Саша, я, Душан Петрович и H. H. Ге. Встали все рано, и я пошла сказать, что если Лев Никол. себя плохо чувствует, то чтоб не ехал, а я поеду с H. H. Ге вдвоем. Он сказал, что подумает, а раньше дал мне слово, что поедет со мной непременно. Совестно ему, верно, стало, и он поехал.
Я чувствовала себя очень еще больной и накануне вечером решила не ехать, сидела, следила за игрой в шахматы Льва Ник. с Гольденвейзером. И в это время вошел Булгаков и сказал, что Чертков, бывший в ссылке, приехал с матерью в Телятинки8. Я вскочила, как ужаленная, кровь прилила к голове и сердцу, и я решила ехать к Сереже непременно. Быстро уложилась и потом не спала всю ночь. Утром Лев Ник. сказал мне, что пойдет вперед пешком, а чтоб я его догоняла в экипаже. Но приехал Чертков, Лев Ник. тотчас же потерял голову и вместо Засеки пошел по направлению к Ясенкам. Спохватился, испугался и быстро пошел к конюшне, на гору, а оттуда ехал и догонял меня с Чертковым, на его запряженной лошади, но слез на некотором расстоянии, — подошел к моей пролетке, и мы поехали вместе.
На станции Бастыево, куда должны были за нами выслать, лошадей не оказалось. Саша с Ге слезла в Черни и на тройке уехала в Никольское, где оказалось, что никакой телеграммы от нас не было получено. Ее просто задержали и не послали из Бастыева. Давно я не испытывала такой тоски, как эти три часа ожиданья на грязной, тесной, неприветливой станции.
Лев Ник. опять ушел вперед и взял не то направление, и опять пришлось его искать уже в приехавшей из Никольского коляске. Хорошо, что я взяла с собой и овсянку сваренную и кофе с молоком и могла накормить Льва Ник-а. О себе я никогда не думаю и ничего не ела, только чаю плохого выпила стакан и за весь день съела одно яйцо.
В Никольском была дочь Таня, семья Орловых, Гаяринов, Таня Берс и главное — Варечка Нагорнова. Делали красивые прогулки, но мне все было тяжело и трудно. Разговоры с Таней только еще более расстроили меня: в них было с ее стороны столько жестокого осуждения и столько безжалостности и невозможно исполнимых требований, что я еще больше расстроилась. Зато Варечка так сердечно, умно и ласково отнеслась к моим страданиям.
Последняя прогулка очень меня утомила, но в общем я рада была, что мы съездили. Два дня близко, близко провела с моим Левочкой, ехали на станцию так, что он держал меня под руку, он сам этого захотел, а когда ехали вчера ночью со станции Засека, он трогательно беспокоился, что мне холодно, мне ничего теплого не прислали, я была в одном платье, и он пошел к коляске спросить, нет ли чего теплого. Ге принес и накинул на меня свой плащ.
На Засеке поезд остановили на мосту, где между перилами моста и вагонами было так узко, что едва можно было пройти. Если б поезд тронулся, могли бы вагоны и нас стащить.
Сегодня с утра я очень тревожилась о здоровье Льва Ник-а. У него все сонливость, отсутствие аппетита и обычное желчное состояние. Пульс больше 80-ти. Он долго днем лежал и лежа принимал Суткового, Гольденвейзера и Черткова. Слушала я разговор Л. Н. с Сутковым, и он говорил, между прочим, Сутковому, что: ‘Я сделал эту ошибку, и женился…’ Ошибку?
‘Ошибкой’ он считает будто оттого, что женатая жизнь мешает духовной жизни.
К вечеру, позднее, Л. Н. встал, играл в шахматы с Гольденвейзером, я поправляла корректуру ‘Власти тьмы’ 9. Было хорошо, тихо, спокойно и без Черткова.
1 июля. Вечером. Весь день просидела за корректурой нового издания (‘Плоды просвещения’)10 и очень дурно себя чувствовала во всех отношениях. Письмо мое к Черткову Льву Николаевичу не понравилось11. Что делать! Надо всегда писать только правду, не принимая ничего в соображение, и я послала все-таки это письмо. Вечером, при закрытых дверях собрались: Лев Ник., Саша и Чертков, и начался какой-то таинственный разговор, из которого я мало расслышала, но упоминалось часто мое имя. Саша ходила кругом осматривать, не слушаю ли я их, и, увидав меня, побежала сказать, что я слышала, вероятно, с балкона их раз- или за-говор. И опять защемило сердце, стало тяжело и больно невыносимо. Я откровенно пошла тогда в комнату, где все сидели, и, поздоровавшись с Чертковым, сказала: ‘Опять заговор против меня?’ Все были смущены, и Л. Н. с Чертковым наперерыв начали говорить что-то бессвязное, неясное о дневниках, и так никто мне не сказал, о чем говорили, а Саша просто скорей ушла.
Началось тяжелое объяснение с Чертковым, Лев Никол. ушел к приехавшему сыну Мише. Я повторила, что написала в выше вставленном письме, и просила его сказать мне: сколько у него тетрадей дневников, и где они, и когда он их взял? При таких вопросах Чертков приходил в ярость и говорил, что раз Лев Никол, доверился ему, то ни Льву Ник-чу и никому он не дает отчета. А что Лев Ник. дал ему дневники, чтоб из них будто бы вычеркнуть все интимное, все дурное.
Минутами Чертков смирялся и предлагал мне с ним заодно любить, беречь Льва Николаевича и жить его жизнью и интересами. Точно я без него не делала этого в течение почти всей моей жизни — 48 лет. И тогда между нами не было никого, мы жили одной жизнью. ‘Two is company, three is not’ {‘Двое — это компания, трое — уже нет’ (англ.).}. И вот этот третий и разбил нашу жизнь. Чертков заявил тогда же, что он духовный духовник (?) Льва Никол, и что я должна со временем помириться с этим.
Сквозь весь наш разговор прорывались у Черткова грубые слова и мысли. Например, он кричал: ‘Вы боитесь, что я вас буду обличать посредством дневников. Если б я хотел, я мог бы сколько угодно напакостить (хорошо выражение якобы порядочного человека!) вам и вашей семье. У меня довольно связей и возможности это сделать, но если я этого не делал, то только из любви к Льву Николаевичу’. Как доказательство того, что это возможно, Чертков привел пример Карлейля, у которого был друг, изобличивший жену Карлейля и выставивший ее в самом дурном свете.
Как еще низменно мыслит Чертков! Какое мне дело, что после моей смерти какой-нибудь глупый офицер в отставке будет меня обличать перед какими-нибудь недоброжелательными господами?! Мое дело жизни и душа моя перед богом, а жизнь моя земная прошла в такой самоотверженной, страстной любви к Льву Николаевичу, что какому-нибудь Черткову уже не стереть этого прошлого, несомненно пережитого почти полвека моей любви к мужу.
Кричал Чертков и о том, что если б у него была такая жена, как я, он застрелился бы или бежал в Америку. Потом, сходя с сыном Левой с лестницы, Чертков со злобой сказал про меня: ‘Не понимаю такой женщины, которая всю жизнь занимается убийством своего мужа’.
Медленно же это убийство, если муж мой прожил уже 82 года. И это он внушил Льву Николаевичу, и потому мы несчастны на старости лет.
Что же теперь делать? Увы! Надо притворяться, чтобы не совсем был отнят у меня Лев Николаевич. Надо этот месяц быть доброй и ласковой с Чертковым и его семьей, хотя, после моего мнения о нем и его обо мне, мне это будет невыносимо трудно. Надо чаще там бывать и ничем не расстраивать Льва Николаевича, признав его подчиненным и обезволенным и обезличенным Чертковым. Свое долголетнее влияние и любовь я утратила навсегда, если господь не оглянется на меня. И как жаль Льва Николаевича! Он несчастлив под гнетом деспота Черткова и был счастлив в общении со мной.
По поводу похищенных дневников я добилась от Черткова записки, что он обязуется их отдать Л. Н, после его работ, которые поспешит окончить12. А Лев Николаевич словесно обещал мне их передать. Сначала он тоже хотел мне это написать, но испугался и тотчас же отрекся от своего обещания. ‘Какие же расписки жене, это даже смешно, — сказал он. — Обещал и отдам’.
Но я знаю, что все эти записки и обещания один обман (так и вышло с Льв. Ник-м, он дневников мне не отдал и положил пока в банк в Туле) {Приписано позднее.}13. Чертков отлично знает, что Льву Николаевичу уже не долго жить, и будет все отлынивать и тянуть свою вымышленную работу в дневниках и не отдаст их никому.
Вот правдивая история моего горя в последние годы моей жизни. Буду теперь писать дневник ежедневно.
Вечером ездила на ст. Засека подписать корректурные листы, что забыла сделать вчера вечером.
Приходил Николаев, приезжал на короткое время сын Миша, как всегда непонятный, спокойный и приятный. Я ему рассказала все наши тяжелые переживанья, но он был так спокойно ко всему равнодушен. Тяжелы отношения ко мне Саши. Она дочь-предательница. Если бы ей кто предложил бы, как будто для спокойствия отца, тихонько увезти его от меня, она бы сейчас же это сделала. Сегодня она поразила меня таинственным перешептываньем с отцом и Чертковым и беспрестанными оглядками и выбеганием из комнаты, чтоб узнать, не слышу ли я их разговоров обо мне. Да, окружили меня морально непроницаемой стеной, сиди и томись в этом одиноком заточении и принимай это как наказание засвои грехи, как тяжелый крест.
2 июля. Ничего не могла делать, так расстроили меня разговоры с Сашей. Сколько злобы, отчуждения, несправедливости! Все больше и больше отчуждения между нами. Как это грустно! Мудрая и беспристрастная старушка М. А. Шмидт помогла мне своим разговором со мной. Она советовала мне стать морально выше всяких упреков, и придирок, и брани Черткова, говорила, что приставанья моих дочерей, чтоб я куда-нибудь переезжала жить с Львом Николаевичем, потому что ему будто бы в Ясной Поляне стало невыносимо, что это пустяки, что посетители и просители везде его найдут и легче не будет, а ломать жизнь на старости лет просто нелепо.
Ездила к Гольденвейзерам. Александр Борисович уехал в Москву, жена же его, брат и его жена были очень приятны. В это же время Лев Ник. приезжал верхом к Чертковым и, по-видимому, очень устал от жары.
После обеда пришло много народу. К обеду приехал сын Лева, оживленный и радостный. Ему приятно быть опять в России, в Ясной Поляне и видеть нас 14.
На террасе происходили разговоры о добролюбовцах15 в Самарской губернии. Присутствовали: Сутковой, его сестра, Картушин, М. А. Шмидт, Лев Никол., И. И. Горбунов, Лева и я.
Сутковой рассказывал, что эти добролюбовцы соберутся, сидят, молчат, и между ними таинственно должна происходить духовная связь и единение. Лев Никол, ему возражал, но, к сожалению, не помню и боюсь ошибиться в неточности выраженья его мысли.
Приезжала мать Черткова. Она очень красивая, возбужденная и не совсем нормальная, очень уже пожилая женщина. Редотокистка, тип сектантки, верит в искупление, верит в вселение в нее Христа и религию производит в какой-то пафос16. Но, бедная мать, у нее умерло два сына, и она подробно рассказывала о смерти меньшого, 8-летнего Миши. Прошло с тех пор 35 лет, и рана этой утраты свежа, и сердце у нее измучено горем, и с смертью ее меньшого Миши прекратились на веки все радости жизни. Слава богу, что она нашла утешение в религии.
Лев Ник. брал ванну, желудок у него расстроился, но в общем состояние его здоровья не дурно, слава богу!
3 июля. Еще я не оделась утром, как узнала о пожаре в Танином Овсянникове 17. Сгорел дом, где жили Горбуновы, сгорела и избушка М. А. Шмидт. Она эту ночь ночевала у нас, и без нее подожгли ее избу. У нее сгорело все, но больше всего ее огорчало то, что сгорел ее сундук с рукописями. Все, что когда-либо было написано Льв. Ник., все было у нее переписано и хранилось в сундуке вместе с 30-ю письмами Льва Ник. к ней 18.
Не могу без боли сердца вспомнить, как она влетела ко мне, бросилась мне на шею и начала отчаянно рыдать. Как было ее утешить? Можно было только ей сочувствовать всей душой, И целый день я вспоминаю с грустью ее прежние слова: ‘У нас, душечка, райская жизнь в Овсянникове’. Свою избушку она называла ‘дворцом’. Сокрушалась очень и о своей старой, безногой шавке, сгоревшей под печкой.
Завтра Саша едет в Тулу ей все купить, что необходимо для непосредственной нужды. Мы ее и оденем, и обставим, как можем. Но где ей жить — не знаю. Она не хочет жить у нас, привыкла к независимости, к своим коровам, собакам, огороду, клубнике.
Лев Николаевич ездил с Левой верхом в сгоревшее Овсянниково и все повторял, что ‘Марья Александровна хороша’, т. е. бодро выносит свое несчастье. Это все хорошо, но сейчас надо во что одеться, что есть и пить, а ничего нет.
Спасибо, что Горбуновы вытащили все имущество и не бросят пока без помощи старушку.
Страшная жара, медленно убирают сено, что немного досадно. Здоровье получше, ходила купаться. Вечером приехал Гольденвейзер и Чертков. Лев Ник. играл с Гольденвейзером в шахматы, Чертков сидел надутый и неприятный. Лева очень приятен, участлив и бодрит меня, а все-таки что-то грустно!
Поправила много корректур и отсылаю.
4 июля. Описывала поездку нашу в Москву и к Чертковым 19, читала английскую биографию Льва Ник-а, составленную Моодом. Нехорошо, слишком много всюду он выставляет себя, пропагандируя свои переводы (об искусстве) и другие.
Лева сегодня говорил, что он вчера случайно подстерег на лице Льва Николаевича такое прекрасное выражение человека не от мира сего, что он был поражен и желал бы его уловить для скульптуры. А я, несчастная близорукая, никогда не могу своими слепыми глазами улавливать выражения лиц.
Да, Лев Никол, наполовину ушел от нас, мирских, низменных людей, и надо это помнить ежеминутно. Как я желала бы приблизиться к нему, постареть, угомонить мою страстную, мятущуюся душу и вместе с ним понять тщету всего земного!
Где-то, на дне души, я чувствую это духовное настроение, я познала путь к нему, когда умер Ванечка, и я буду стараться найти его еще при моей жизни, а главное, при жизни Левочки, моего мужа. Трудно удержать это настроение, когда везешь тяжесть мирских забот, хозяйства, изданий, прислуги, отношений с людьми, их злобу, отношений с детьми и когда в моих руках отвратительное орудие, деньги — Деньги!
Саша с Варварой Михайловной накупили в Туле все нужное для Марии Александровны. Я уже начала вечером работать на нее. У нее все сгорело решительно, и надо ей все завести, и одеть ее. И вот еще новая забота!
Чертков вечером привозил стереоскопические снимки, сделанные в Мещерском, где гостил у него Лев Ник. И Лев Ник., как ребенок, на них радовался, узнавая везде себя. Гольденвейзер играл, Лева нервно расплакался. Свежо, 12 град, и северный ветер.
5 июля. Жизни нет. Застыло как лед сердце Льва Николаевича, забрал его в руки Чертков. Утром Лев Ник. был у него, вечером Чертков приехал к нам. Лев Ник.сидел на низкой кушетке, и Чертков подсел близко к нему, а меня всю переворачивало от досады и ревности.
Затем был затеян разговор о сумасшествии и самоубийстве. Я три раза уходила, но мне хотелось быть со всеми и пить чай, а как только я подходила, Лев Никол., повернувшись ко мне спиной и лицом к своему идолу, начинал опять разговор о самоубийстве и безумии, хладнокровно, со всех сторон обсуждая его20 и с особенным старанием и точностью анализируя это состояние с точки зрения моего теперешнего страдания. Вечером он цинично объявил, что он все забыл, забыл свои сочинения. Я спросила: ‘И прежнюю жизнь, и прежние отношения с близкими людьми? Стало быть, ты живешь только настоящей минутой?’ — ‘Ну да, только настоящим’, — ответил Лев Ник. Это производит ужасное впечатление! Пожалуй, что трогательная смерть физическая с прежней нашей любовью до конца наших дней была бы лучше теперешнего несчастья.
В доме что-то нависло, какой-то тяжелый гнет, который и убьет и задавит меня.
Брала на себя успокоиться, быть в хороших отношениях с Чертковыми. Но и это не помогло, все тот же лед в отношениях Льва Николаевича, все то же пристрастие к этому идиоту.
Ездила сегодня отдать визит его матери, видела внуков21. Старушка безвредная, поразила меня своими огромными ушами и количеством съеденной ею при мне всякой еды: варенца, ягод, хлеба и проч.
Кроила Марье Александровне рубашки, шила на машине юбку и рубила платки. Заболела голова.
Был Булыгин, H. H. Ге, Гольденвейзер. Ох, как тяжело, как я больна, как я молю бога о смерти. Неужели это ничем не разрешится и Черткова оставят жить в Телятинках?
Горе мне! Хотелось бы прочесть дневник Л. Н. Но теперь все у него заперто или отдано Черткову.
А всю жизнь у нас не было ничего друг от друга скрытого. Мы читали друг другу все письма, все дневники, все, что писал Лев Николаевич. Понять моих страданий никто не сможет, они так остры и мучительны, что только смерть может их прекратить.
6 июля. Не спала всю ночь. Все видела перед глазами ненавистного Черткова, близко, рядом сидящего возле Льва H-а.
Утром пошла одна купаться и все молилась дорогой. Я отмолю это наваждение, так или иначе. А если нет, то, ходя ежедневно купаться, я воспитаю в себе мысль о самоубийстве и утоплюсь в своей милой Воронке. Еще сегодня вспоминала я, как давно, давно Лев Ник. пришел в купальню, где я купалась одна. Все это забыто, и все это давно и не нужно, нужна тихая, ласковая дружба, участие, сердечное общение…
Когда я вернулась, Лев Ник. поговорил со мной добро и ласково, и я сразу успокоилась и повеселела. Он уехал верхом с Душаном Петровичем, не знаю куда.
Лева (сын) добро и трогательно относится ко мне, пришел на речку меня проведать, в каком я состояния. А я взяла на себя успокоиться и как можно меньше видать Черткова.
Ездила к Звегинцевой, она мне была рада, болтали по-женски, но сошлись в одном несомненно, это в нашем мнении и отношении к Черткову.
Опоздала к обеду, Лев Ник. не хотел было обедать, но потом я его позвала хоть посидеть с нами, и он с удовольствием съел весь обед, составленный для его желудка особенно старательно. Суп-пюре, рис, яйцо, черника на хлебе, моченном в миндальном молоке.
Вечером шила юбку Марье Александровне, приехал Чертков, пришли Сутковой и Николаев, потом и Гольденвейзер, сыгравший сонату Бетховена, ор. 90, рапсодию Брамса и чудесную балладу Шопена.
Потом Лев Ник. разговаривал с Сутковым о секте добролюбовцев в Самарской губ. и перешли к обсуждению религии вообще. Лев Ник. говорил, что нужно прежде всего познать в себе бога, а потом не искать форм и искусственных осложнений вроде чудес, причастия, искусственного молчания для мнимого общения с мистическим миром,— а нужно устранять все лишнее, все, что мешает общению с богом. И для того, чтоб этого достигнуть, нужно усилие, и об этом Лев Ник. написал книжечку, которой очень доволен и которую, сегодня прокорректировав, он послал Горбунову для печатанья 22.
Сегодня я меньше волнуюсь и как будто овладела собой, хотя не могу простить Черткову его слово: ‘напакостить’. Странно! Сколько праздных разговоров, и как немногие понимают, что важно в жизни.
Помню, когда я во время моей операции провалилась куда-то в бездну страданий, усыпления эфиром и близости смерти,— перед моими духовными глазами промелькнули с страшной быстротой бесчисленные картины земной, житейской суеты, особенно городской. Как не нужны, странны мне показались особенно города: все театры, трамваи, магазины, фабрики — все ни к чему, все вздор перед предстоящей смертью. Куда? Зачем все это стремленье и суета? — невольно думалось мне. ‘Что же важно? Что нужно в жизни?..’ И ответ представился мне ясный и несомненный: ‘Если уж нам суждено жить на земле по воле бога, то лучшее и несомненно хорошее дело есть то, что мы, люди, должны помогать друг другу жить. В какой бы форме ни проявлялась обоюдная помощь — вылечить, накормить, напоить, утешить,— все равно, лишь бы помочь, облегчить друг другу житейские скорби’.
И вот, если б Лев Ник. тогда, вместо всех речей, на мой призыв: ‘умоляю приехать’ — приехал бы, а не откладывал, он помог бы мне жить, помог бы в моих страданиях, и это было бы дороже всех его холодных проповедей. Так и всегда во всем мы должны помогать друг другу прожить жизнь на земле. Это сходится и с христианством.
7 июля. Утро. Дождь, ветер, сыро. Поправляла корректуру ‘Плодов просвещения’, дошила Марье Александровне юбку. Взяла из дивана Льва Никол, корректуры ‘Воскресенья’, пока Чертков еще не пронюхал, где они, и не взял их 23. Несмотря на погоду, Лев Ник. поехал к своему идолу. Думала сегодня, что хотя последние дневники Льва Ник. очень интересны, но они все сочинялись для Черткова и тех, кому угодно будет г. Черткову их предоставить для чтенья! И теперь Лев Никол, никогда в своих дневниках не смеет сказать обо мне слова любви, это не понравилось бы Черткову, а дневники поступают к нему. В моих же руках все самое драгоценное по искренности, по силе мысли и чувств.
Очень плохо я соблюла рукописи Льва Ник-а. Но он мне их раньше никогда не давал, держал у себя, в ящиках своего дивана, и не позволял прикасаться. А когда я решила их убрать в музей24, мы в Москве перестали жить, и я только могла убрать, а не разобрать их. Да и жили-то когда в Москве, я была страшно занята многочисленной семьей и делами, которые просто из-за хлеба насущного нельзя было бросить.
Лева тоже вчера рассорился с этим грубым неотесанным идиотом Чертковым.
Льет дождь, холодно, а Лев Никол. поехал-таки верхом к Черткову, и я в отчаянии ждала его на крыльце, тревожилась и проклинала соседство с Чертковым…
Вечер. Нет, Льва Ник-а еще у меня не отняли, слава богу! Все мои страданья, вся энергия моей горячей любви к нему проломила тот лед, который был между нами эти дни. Перед нашей связью сердечной ничто не может устоять, мы связаны долгой жизнью и прочной любовью. Я взошла к нему, когда он ложился спать, и сказала ему: ‘Обещай мне, что ты от меня не уйдешь никогда тихонько, украдкой’. Он мне на это сказал: ‘Я и не собираюсь, и обещаю, что никогда не уйду от тебя, я люблю тебя’ — и голос его задрожал. Я заплакала, обняла его, говорила, что боюсь его потерять, что так горячо люблю его, и несмотря на невинные и глупые увлеченья в течение моей жизни, я ни минуты не переставала любить его до самой старости больше всех на свете. Лев Ник. говорил, что и с его стороны то же самое, что нечего мне бояться, что между нами связь слишком велика, чтоб кто-нибудь мог ее нарушить, — и я почувствовала, что это правда, и мне стало радостно, и я ушла к себе, но вернулась еще раз и благодарила его, что снял камень с сердца моего.
Когда я уже простилась с ним и ушла к себе, немного погодя дверь отворилась, и Лев Ник. вошел ко мне.
‘Ты ничего не говори, — сказал он мне, — а я хочу, тебе сказать, что и мне был радостен, очень радостен наш последний разговор с тобой сегодня вечером…’ И он опять расплакался, обнял и поцеловал меня… ‘Мой! Мой!’ — заговорило в моем сердце, и теперь я буду спокойнее, я опомнюсь, я буду добрее со всеми, и я постараюсь быть в лучших отношениях с Чертковым.
Он написал мне письмо, пытаясь оправдаться передо мной25. Я вызывала его сегодня на примирение и говорила ему, что он должен, по крайней мере, если он порядочный человек, извиниться передо мной за эти две его грубые фразы: 1) ‘Если б я хотел, я имел возможность и достаточно связей, чтобы напакостить вам и вашим детям. И если я этого не сделал, то только из любви к Льву Никол-чу’. 2) ‘Если б у меня была такая жена, как вы, я давно убежал бы в Америку или застрелился’.
Но извиняться он ни за что не хотел, говоря, что я превратно поняла смысл его слов и т. д.
А чего же яснее? Гордый он и очень глупый и злой человек! И где их якобы принципы христианства, смиренья, любви, непротивления?.. Все это лицемерие, ложь. У него и воспитанности простой нет.
Когда Чертков сходил с лестницы, то он сказал, что во второй фразе он считает себя неправым и что если его письмо ко мне меня не удовлетворит, то он готов выразить сожаленье, чтоб стать со мной в хорошие отношения. Письмо же ничего не выразило, кроме уверток и лицемерия.
Теперь мне все равно, я тверда своей радостью, что Лев Николаевич показал мне свою любовь, свое сердце, — а все и всех остальных я презираю, и я теперь неуязвима.
Петухи поют, рассветает. Ночь… поезда шумят, ветер в листьях тоже слегка шумит.
8 июля. Ласка мужа меня совсем успокоила, и я сегодня провела первый день в нормальном настроении. Ходила гулять, набрала большой букет полевых цветов Льву Николаевичу, переписывала свои старые письма к мужу, найденные еще раньше в его бумагах26.
Были опять все те же: Чертков, Гольденвейзер, Николаев, Сутковой. Шел дождь, холодно, ветер. В хозяйстве двоят пар, красят крыши. Саша вяла, в сильном насморке, и на меня дуется. Лев Никол, нам прочел вслух хорошенький французский рассказ нового писателя Mille. Ему и вчера понравился рассказ: ‘La biche crase’27.
Он был бы здоров, если б не констипация.
9 июля. Господи! Когда кончатся все эти тяжелые подлые сплетни и истории! Приезжала невестка Ольга, поднялся опять разговор все о том же — о моем отношении к Черткову. Он мне нагрубил, а я ему ни единого неучтивого слова не сказала, — и мои же косточки перебирают по углам, пересуживая меня и в чем-то обвиняя. Часто удивляюсь и не могу еще привыкнуть к тому, что люди просто лгут. Иногда ужасаешься, пытаешься с наивностью напомнить, объяснить что-нибудь, восстановить истину… И все эти попытки совершенно не нужны, люди часто совсем не хотят правды, им это и не нужно, и не в их пользу. Так было со всей чертковской историей. Но я больше об этом говорить не буду. Довольно всяких других тревог. Сегодня Лев Никол. с Левой поехали верхом по лесам. Шла черная, большая туча, но они прямо поехали на нее и даже не взяли ничего с собой. Лев Ник. был в одной белой, тонкой блузе, Лева в пиджаке. Я прошу всегда Льва Ник. мне сообщать свой маршрут, чтобы можно было выслать ему платье или экипаж. Но он не любит этого делать. И сегодня разразилась сильная гроза, ливень, и я 1 Ґ часа бегала по террасе в страшной тревоге. И опять это болезненное сжимание сердца, прилив крови к голове, сухость во рту и всех дыхательных органах и отчаяние в душе.
Вернулись мокрые, я хотела помочь растереть Льва Николаевича спиртом — спину, грудь, руки и ноги. Но он сердито отклонил мою помощь и едва согласился на то, чтобы его потер его слуга, Илья Васильевич.
Ольга почему-то озлилась и не осталась обедать и увезла детей.
Весь день потом болела голова, нездоровилось, температура поднялась немного (37 и 5), и я уже ничего не могла делать, а работы много, особенно по изданию, которое совсем остановилось. Вечером я почувствовала изнеможение, легла в своей комнате и заснула и, к сожаленью, проспала весь вечер, просыпаясь несколько раз.
Приехали Чертков и Гольденвейзер. Пришел Николаев, который, по-видимому, очень раздражает Льва Ник-а своими разговорами. Л. Н. играл в шахматы с Гольденвейзером, который потом немного доиграл. Чудесная мазурка Шопена! всю душу перевернула! Лева-сын тревожен о заграничном паспорте, который сегодня не выдали ему в Туле, требуя от полиции свидетельства о беспрепятственном выпуске его из России, а Лева находится под судом за напечатанье в 1905 году брошюр ‘Где выход?’ и ‘Восстановление ада’28. Все и это тревожно.
12 гр. тепла, сыро, неприятно. Саша грубо, дребезжаще кашляет, — и это тревожно.
И что-то вообще кончается. Не жизнь ли моя или кого из близких?
Чертков привез мне не полный, как обещал, альбом снимков с Льва Николаевича, некоторые прекрасные, а мать его прислала мне книжечку ‘Миша’ об ее умершем мальчике.
Я ее прочла, очень трогательно, но в ее отношениях к Иисусу, к богу, даже к ребенку — много искусственного, мне непонятного.
10 июля. Лев Николаевич, разумеется, не посмел в дневнике своем написать, как он поздно вечером вошел ко мне, плакал, обнимал меня и радовался нашему объяснению и нашей близости, а везде пишет: ‘Держусь’. Что значит ‘держусь’? Большей любви, желания блага, бережности нельзя дать, чем я отдаю ему. Но дневники отдаются Черткову, он их будет издавать, он всему миру постарается повестить, что, как он говорил, от такой жены, как я, надо застрелиться или бежать в Америку.
Уехал сегодня Л. Н. верхом с Чертковым в лес: какие-то там будут разговоры. Подали лошадь и Булгакову, но его устранили, чтоб не нарушал их уединения. Вот мне приходится держаться, чтоб ежедневно видеть эту ненавистную фигуру.
В лесу раза два слезали зачем-то, и Чертков, направив свой аппарат на Льва Ник-а, снимал его в овраге. Приехав, Чертков хватился, что потерял часы. Он нарочно подъехал к балкону и сказал Льву Ник-у, где думает, что потерял часы. И Л. Н., жалкий, покорный, обещал после обеда пойти искать часы господина Черткова в овраге.
К обеду приехали приятные гости: Н. В. Давыдов, mr. Salomon и H. H. Ге. Давыдов привез мне прочтенное им ‘Воскресенье’ для нового издания, но много еще мне над ним придется работы29. Работу эту взял на себя и сын Сережа.
Я думала, что Льву Ник. будет совестно потащить всех нас, почтенных людей, в овраг и на кручь искать часы господина Черткова. Но он так его боится, что не остановился даже перед положением быть смешным — ridicule — исканья часов Черткову целым обществом в восемь человек. Мы топтались все в мокром сене и часов не нашли. Да и бог его знает, где этот рассеянный идиот их потерял! И почему надо было фотографировать на неудобном мягком и мокром сене. Лев Ник. во все лето в первый раз позвал меня с ним погулять, мне это было так радостно, и я с волнением ждала, что нас минует этот овраг с часами. Но я, конечно, ошиблась. На другое утро Лев Ник. встал рано, пошел на деревню, созвал ребят и с ними нашел часы в овраге.
Вечером читал mr. Salomon скучную французскую аллегорию о блудном сыне,30 потом читали легкий рассказ Mill’a и другой, его же31.
Давыдов уехал, я высказала Льву Ник. свое чувство неудовольствия и отчасти стыда за то, что повел вместо прогулки все общество в овраг за чертковскими часами, он, конечно, рассердился, произошло опять столкновение, и опять я увидала ту же жестокость, то же отчуждение, то же выгораживание Черткова. Совсем больная и так, я почувствовала снова этот приступ отчаяния, я легла на балконе на голые доски и вспоминала, как на этом же балконе 48 лет тому назад, еще девушкой, я почувствовала впервые любовь Льва Николаевича. Ночь холодная, и мне хорошо было думать, что где я нашла его любовь, там я найду и смерть. Но, видно, я ее еще не заслужила.
Вышел Лев Николаевич, услыхав, что я шевелюсь, и начал с места на меня кричать, что я ему мешаю спать, что я уходила бы. Я и ушла в сад и два часа лежала на сырой земле в тонком платье. Я очень озябла, но очень желала и желаю умереть.
Поднялась тревога, пришел Душан Петрович, H. H. Ге, Лева, стали на меня кричать, поднимать меня с земли. Я вся тряслась от холода и нервности.
Если б кто из иностранцев видел, в какое состояние привели жену Льва Толстого, лежащую в два и три часа ночи на сырой земле, окоченевшую, доведенную до последней степени отчаяния, — как бы удивились добрые люди! Я это думала, и мне не хотелось расставаться с этой сырой землей, травой, росой, небом, на котором беспрестанно появлялась луна и снова пряталась. Не хотелось и уходить, пока мой муж не придет и не возьмет меня домой, потому что он же меня выгнал. И он пришел только потому, что Лева-сын кричал на него, требуя, чтоб Л. Н. пришел ко мне, и они меня с Левой привели домой. Три часа ночи, ни он, ни я, мы не спим. Ни до чего мы не договорились, ни капли любви и жалости я в нем не вызвала.
Ну и что ж! Что делать! Что делать! Жить без любви и нежности Льва Николаевича я не могу. А дать мне ее он не может. 4-й час ночи…
Я рассказывала Давыдову, Саломону и Николаевой о злых и грубых выходках Черткова против меня, и все искренно удивлялись и ужасались. Удивлялись, как мой муж мог терпеть такие оскорбления, сделанные жене. И все единогласно выразили свою нелюбовь вообще к злому гордому дураку Черткову. Особенно негодовал Давыдов за то, что Чертков похитил все дневники Льва Ник-а с 1900 года.
— Ведь это должно принадлежать вам, вашей семье, — горячась, говорил Давыдов. — И письмо Черткова в газеты32, когда Лев Ник. жил у него, — ведь это верх глупости и бестактности, — горячился милый Давыдов.
Всем все видно, все ясно, а мой бедный муж?..
Когда совсем рассвело, мы еще сидели у меня в спальне друг против друга и не знали, что сказать. Когда же это было раньше?! Я все хотела опять уйти, опять лечь под дуб в саду, это было бы легче, чем в моей комнате. Наконец я взяла Льва Ник-а за руку и просила его лечь, и мы пошли в его спальню. Я вернулась к себе, но меня опять потянуло к нему, и я пошла в его комнату.
Завернувшись в одеяло, связанное мною ему, с греческим узором, старенький, грустный, он лежал лицом к стене, и безумная жалость и нежность проснулись в моей душе, и я просила его простить меня, целовала знакомую и милую ладонь его руки, — и лед растаял. Опять мы оба плакали, и я наконец увидала и почувствовала его любовь.
Я молила бога, чтоб он помог нам дожить мирно и по-прежнему счастливо последние годы нашей жизни.
11 июля. Спала только от 4 до 7 Ґ часов. Лев Ник. тоже мало спал. Чувствую себя больной и разбитой, но счастливой в душе. С Льв. Ник. дружно, просто — по-старому. Как сильно и глупо я люблю его! И как неумело! Ему нужны уступки, подвиги, лишения с моей стороны, — а я этого не в силах исполнять, особенно теперь, на старости лет.
Утром приехал Сережа. Саша и ее тень — Варвара Михайловна на меня дуются, но мне так это все равно! Лева со мной добр, и он умен, начал меня лепить.
Лев Ник. ездил верхом с доктором. Вечером приехал Ив. Ив. Горбунов, и Лев Ник. с ним много беседовал по поводу новых копеечных книжечек. Прошлись все по саду, Лев Ник. имел усталый вид. Но вечер прошел в тихих разговорах, игре в шахматы, рассказах милого mr. Salomon.
Легли все рано. Черткова отклонил сам Л. Н. на нынешний вечер. Слава богу! хоть один день вздохнуть свободно, отдохнуть душой.
12 июля. Днем позировала Леве, он лепил мой бюст, и сегодня стало более похоже, он талантлив, умен и добр.Какое сравнение с Сашей, увы!
Лев Ник. поджидал Гольденвейзера, чтоб с ним ехать верхом, а тот все не ехал. Послали в Телятинки, а Филька вместо Гольденвейзера вызвал ошибкой Черткова. Всего этого я не знала, но Л. Н., не дождавшись Гольденвейзера, пошел на конюшню седлать свою лошадь (чего никогда раньше не делал), чтоб ехать навстречу к Гольденвейзеру. Я подумала, что если Лев Ник. не встретит его, он очутится один, жара смертельная, еще сделается солнечный удар, и я побежала на конюшню спросить Льва Ник-а, куда он поедет, если не встретит никого. Лев Ник. торопил кучера, тут стоял доктор, я говорю: ‘Вот хорошо, пусть Душан Петрович едет с тобой’. Лев Ник. согласился, но только что Л. Н. выехал из конюшни, из-под горы, вижу, поднимается ненавистная мне фигура на белой лошади — Черткова. Я ахнула, закричала, что опять обман, опять все подстроили, солгали про Гольденвейзера, а вызван был Чертков, и со мной тут же, при всей дворне сделалась истерика, и я убежала домой. Лев Ник. сказал Черткову, что он с ним не поедет, и Чертков уехал домой, а Л. Н. поехал с доктором.
К счастью, обмана, по-видимому, не было, но Филька спросонок забыл, к кому ему приказано ехать, и ошибкой заехал к Черткову, вызвал его к Л. Н. вместо Гольденвейзера. Но я так намучена все это время, что малейшее напоминание о Черткове и тем более вид его приводят меня в отчаянное волнение. Вечером он приезжал, я ушла и тряслась как несчастная целый час. Были Гольденвейзер с женой, оба очень приятные. Уехал Саломон, такой он славный, живой, умный, участливый. Лева трогательно добро относится ко мне. Лев Никол. стал много мягче, но сегодня вечером вижу, он сам не свой, видно, ждал Черткова, а он долго не ехал, и Лев Ник. пошел писать ему письмо, объяснение того, почему он к ним не поехал 33. Очень нужно! В этом письме, верно, писал что-нибудь дурное обо мне. Обещал мне показать, но как бы опять не вышел обман. Столько скрытого, лживого вокруг меня!
Приехали Сухотины: Таня и Михаил Сергеевич. Тяжелые разговоры. Таня, Саша верят во всех моих рассказах только тому, что им нравится выбрать из них, и как бы правдивы ни были мои слова, им нужно только то, что им на руку, чтоб бранить и осуждать меня.
Я наверное погибну так или иначе, и радуюсь тому, что не переживу Льва Николаевича. И какое будет счастье избавиться от тех страданий, которые я переживала и переживаю теперь!
Вызвала меня сегодня письмом мать Черткова: Елизавета Ивановна. К ней приехали два проповедника: Фетлер и другой, ирландский профессор, речи которого я мало понимала и который усердно ел и изредка произносил механически какие-то религиозные фразы. Но Фетлер очень убежденный человек, красноречив, прекрасно говорит и начал меня старательно обращать в свою веру — Искупления. Я возражала ему только на то, что он настаивал на материальном искуплении, проливании крови, страданий и смерти тела Христа. А я говорила, что в вопросы религиозные не надо вводить ничего материального, что дорого учение Христа и его божественность в духе, а не в теле. И это им не нравилось. Потом этот Фетлер стал на колена и начал молиться за меня, за Льва Николаевича, за наше обращение, за мир и радость наших душ и проч. Молитва прекрасно составленная, но странно все это! Елизавета Ивановна все время присутствовала и позвала меня к себе, чтобы спросить, за что я возненавидела ее сына? Я ей объяснила, сказала про дневники и про то, что ее сын отнял у меня моего любимого мужа. Она на это сказала:
— А я огорчалась всегда тем, что ваш муж отнял у меня моего сына! — И права.
Три часа ночи. Луна красиво светит в мое окно, а на душе тоска, тоска. И какая-то только болезненная радость, что вот тут совсем близко дышит и спит мой Левочка, который еще не весь отнят у меня…
13 июля. Отправив вчера Черткова с верховой езды, для меня, Лев Ник. вечером ждал его для объяснения причины, и Чертков долго не ехал. Чуткая на настроение моего мужа, я видела, как он беспокойно озирался, ждал его вечером, как ждут влюбленные, делался все беспокойнее, сидя на балконе внизу, все глядел на дорогу и наконец написал письмо, которое я просила мне показать. Саша письмо привезла, и оно у меня. Разумеется: ‘милый друг’ и всякие нежности… и я опять в диком отчаянии. Письмо это он отдал все-таки приехавшему Черткову. Я взяла его под предлогом прочтения и сожгла34. Мне уж он никогда больше не пишет нежных слов, а я делаюсь все хуже, все несчастнее, и все ближе к концу. Но я трусиха. Не поехала сегодня купаться, потому что боюсь утопиться. Ведь нужен один момент решимости, и я его еще не нахожу.
Позировала для Левы долго. Лев Ник. ездил верхом с Сухотиным и Гольденвейзером. Я искала дневник последний Льва Ник-а и не нашла. Он понял, что я нашла способ его читать, и спрятал еще куда-то. Но я найду, если он не у Черткова, не у Саши или у доктора, куда спрятал от меня.
Мы как два молчаливых врага хитрим, шпионим, подозреваем друг друга! Скрываем, т. е. Лев Ник. скрывает вместе с этим злым фарисеем, как его прозвал один близкий человек — H. H. Ге-сын,— все, что можно скрывать, может быть, и последний дневник он вчера вечером уже передал Черткову.
Господи, помилуй меня, люди все злы, меня не спасут… Помилуй и спаси от греха!..
Ночь 13 на 14 июля. Допустим, что я помешалась, и пункт мой, чтоб Лев Ник. вернул к себе свои дневники, а не оставлял их в руках Черткова. Две семьи расстроены, возникла тяжелая рознь, я уже не говорю, что я исстрадалась до последней крайности (сегодня я весь день ничего и в рот не брала). Всем скучно, мой измученный вид, как назойливая муха, мешает всем.
Как быть, чтоб все были опять радостны, чтоб уничтожить мои всякие страданья?
Взять у Черткова дневники, эти несколько черных клеенчатых тетрадочек, и положить их обратно в стол, давая ему по одной для выписок. Ведь только!
Если трусость моя пройдет и я наконец решусь на самоубийство, то, как покажется всем в прошлом, моя просьба легко исполнима, и все поймут, что не стоило настаивать, жестоко упрямиться и замучить меня до смерти отказом исполнить мое желание.
Будут объяснять мою смерть всем на свете, только не настоящей причиной: и истерией, и нервностью, и дурным характером,— и никто не посмеет, глядя на мой, убитый моим мужем труп, сказать, что я могла бы быть спасена только таким простым способом — возвращением в письменный стол моего мужа четырех или пяти клеенчатых тетрадок. (Их было семь.) {Приписано позднее.}
И где христианство? Где любовь? Где их непротивление? Ложь, обман, злоба и жестокость.
Эти два упорных человека — мой муж и Чертков взялись крепко за руки и давят, умерщвляют меня. И я их боюсь, уж их железные руки сдавили мое сердце, и я сейчас хотела бы вырваться из их тисков и бежать куда-нибудь. Но я чего-то еще боюсь…
Говорят о каком-то праве каждого человека. Разумеется, Лев Ник. прав, мучая меня своим отказом взять его дневники у Черткова. Но причем право с женой, с которой прожил полвека? И причем право, когда дело идет о жизни, об общем умиротворении, о хороших со всеми отношениях, о любви и радости, о здоровье и спокойствии всех — и наконец об излюбленном Л. Н. непротивлении. Где оно?
Завтра Л. Н., вероятно, поедет к Черткову. Таня с мужем уедет в Тулу, а я — я буду свободна, и если не бог, то еще какая-нибудь сила поможет мне уйти не только из дома, но из жизни…
Я даю способ спасти меня — вернуть дневники. Не хотят — пусть променяются: дневники останутся по праву у Черткова, а право жизни и смерти останется за мной.
Мысль о самоубийстве стала крепнуть. Слава богу! Страданья мои должны скоро прекратиться.
Какой ужасный ветер! Хорошо бы сейчас уйти… Надо еще попытаться спастись… в последний раз. И если отказ, то будет еще больней, и тогда еще легче исполнить свое избавление от страданий, да и стыдно будет вечно грозить и опять вертеться на глазах у всех, кого я мучаю… А хотелось бы еще ожить, увидать в исполнении моего желанья тот проблеск любви моего мужа, который столько раз согревал и спасал меня в моей жизни и который теперь как будто на веки затушил Чертков. Ну и пусть без этой любви потухает и вся моя жизнь.
‘Утопающий хватается за соломинку…’ Мне хочется дать прочесть моему мужу все то, что теперь происходит в душе моей, но при мысли, что это вызовет только его гнев и тогда уже наверное убьет меня,— я безумно волнуюсь, боюсь, мучаюсь…
Ох, какая тоска, какая боль, какой ад во всем моем существе! Так и хочется закричать: ‘Помогите!’ Но ведь это пропадет в том злом хаосе жизни и людской суеты, где помощь и любовь в книгах и словах, а где холодная жестокость на деле…
Как раньше на мой единственный в целые десятки лет призыв о возвращении домой Льва Ник-а, когда я заболела нервным расстройством, он отозвался холодно и недоброжелательно и этим дал усилиться моей болезни, так и теперь, — это равнодушие к моему желанью и упорное сопротивленье моей болезненной просьбе может иметь самые тяжелые последствия… И все будет слишком поздно… Да ему что!! У него Чертков, а хотелось бы. Но у него дневники, надо их вернуть…
14 июля. Не спала всю ночь и на волоске была от самоубийства. Как бы крайни ни были мои выражения о страданиях моих — все будет мало. Вошел Лев Никол., и я ему сказала в страшном волнении, что на весах с одной стороны возвращение дневников — с другой моя жизнь, пусть выбирает. И он выбрал, спасибо ему, и вернул дневники от Черткова. Я от волнения плохо наклеила тут то письмо 35, которое он принес мне сегодня утром, очень мне это жаль, но оно переписано в нескольких местах, между прочим в книге писем Льва Ник-а ко мне, мной переписанной36, и есть экземпляр у дочери Тани.
Саша ездила к Черткову за дневниками с письмом от Льва Николаевича37. Но душа еще скорбит, и эта так ясно и твердо назревшая мысль о лишении себя жизни — я чувствую, будет всегда готова, если вновь уязвят меня в мои больные места сердца.
Вот какой конец моей долгой, раньше такой счастливой супружеской жизни!.. Но еще не совсем конец, сегодняшнее письмо Льва Ник-а ко мне еще клочок прежнего счастья, но маленький, изношенный клочок!
Дневники запечатала моя дочь Таня, и завтра их повезут Таня с мужем в Тулу, в банк. Расписку напишут на имя Льва H-а и его наследников, и расписку привезут Л. Н. Только бы меня опять не обманули, только бы опять тихонько не выманил этот иезуит Чертков у Льва Ник-а эти дневники!
Третьи сутки ничего в рот не брала, и это почему-то всех тревожило, а это наименьшее… Все дело в страстности и силе огорчения.
Сожалею и раскаиваюсь, что огорчила детей моих, Леву, Таню, особенно Таню, она опять так ласкова, сострадательна и добра ко мне! Я очень ее люблю. Надо разрешить Черткову бывать у нас, хотя мне это очень, очень тяжело и неприятно. Если я не разрешу свиданий, будет целая литература тайной и нежной переписки, что еще хуже.
15 июля. Всю ночь не спала, все думала, что если Лев Ник. так легко взял назад в своем письме обещание не уехать от меня, то он также легко будет брать назад все свои слова и обещания, и где же тогда верные правдивые слова? Недаром я волнуюсь! Ведь обещал же он мне при Черткове, что отдаст дневники мне, и обманул, положив их в банк. Как же успокоиться и выздороветь, когда живешь под угрозами: ‘уйду и уйду’.
Как жутко голова болит — затылок. Уж не нервный ли удар? Вот хорошо бы — только совсем бы насмерть. А больно душе быть убитой своим мужем. Сегодня утром, не спав всю ночь, я просила Льва Ник — а отдать мне расписку от дневников, которые завтра свезут в банк, чтоб быть спокойной, что он опять не возьмет свое слово назад и отдаст дневники Черткову, раз он так скоро и легко это делает, т. е. берет слово назад.
Он страшно рассердился, сказал мне: ‘Нет, это ни за что, ни за что’, и сейчас же бежать. Со мной опять сделался тяжелый припадок нервный, хотела выпить опий, опять струсила, гнусно обманула Льва Ник-а, что выпила, сейчас же созналась в обмане, — плакала, рыдала, но сделала усилие и овладела собой. Как стыдно, больно, но… нет, больше ничего не скажу, я больна и измучена.
Поехала с сыном Левой кататься в кабриолете, смотреть дом в Рудакове для Овсянникова, для Тани38. Лев Ник. поехал с доктором верхом. Думала — поедем вместе, но Л. Н. взял умышленно другое направление, чем мы,— сказал: поеду по шоссе и через Овсянниково кругом домой, а поехал наоборот — раньше через Овсянниково, будто невзначай,— а я все замечаю, все помню и глубоко страдаю.
Разрешила через силу Черткову бывать у нас, старательно вела себя с ним, но страдала, следила за каждым движением и взглядом и Льва Николаевича и Черткова. Они были осторожны. Но до чего я ненавижу этого человека! Мне страданье — его присутствие, но буду выносить, чтоб видеть их вместе на моих глазах, а не где-нибудь еще, и чтоб они не затеяли вместо свиданий какую-нибудь еще длинную переписку.
Был и сын Черткова, милый, непосредственный мальчик, который привез своего друга англичанина, шофера автомобилей. Приехал еще англичанин из Южной Америки, скучный, тупой, неинтересный39. Вышла в газетах статейка Л. Н. о разговоре с крестьянином: ‘Из дневника’ 40.
Дневники Льва H-а сегодня запечатали, 7 тетрадей, и завтра мы их с Таней везем на хранение в банк. Сейчас они лежат в Туле у доктора Грушецкого, что меня беспокоит. Хотели сегодня их убрать в банк, но все оказалось заперто по случаю молебствия в Туле о холере, и завтра надо их взять у Грушецкого и положить в банк. Это что-то новое и неприятное в Льве Николаевиче, почему в банк, а не держать их дома или отдать в Исторический музей, где все остальные дневники, — на хранение, и почему именно эти дневники именно я не должна читать, а ведь после смерти Льва Ник-а бог знает кто их будет читать, а жена не смей. Так ли было во всю жизнь нашу! Горько душе все это! И все влияние Черткова. ‘Конечно, вам обидно,— сказал Сухотин,— я это понимаю и сам не люблю Черткова’.
Пропасть скучного народа: англичанин, Дима с товарищем (эти лучшие), монотонный, скучный Николаев, Гольденвейзер, Чертков. Пускали граммофон, потому что всем этим господам говорить не о чем. Пробовала читать корректуру — не идет. Лева меня лепит, и мне возле него спокойнее, он все понимает, и любит, и жалеет меня.
Дорого мне досталось отнятие дневников у Черткова, но если б сначала — опять было бы то же самое, и за то, чтоб они никогда не были у Черткова, я готова отдать весь остаток моей жизни и не жалею той потраченной силы и здоровья, которые ушли на выручку дневников, и теперь эта потеря здоровья и сил пали на ответственность и совесть моего мужа и Черткова, так упорно державшего эти дневники.
Положены они будут на имя Льва H-а, с правом их взять только ему. Какое недоброе по отношению к жене и неделикатное, недоверчивое отношение! Бог с ним!
Получила письмо от А. И. Масловой, и потянуло меня в их ласковый, честный, добрый мирок, без всяких хитростей и тяжелых осложнений, и, может быть, там и Сергей Иванович 41, и я отдохнула бы душой среди всех их и под звуки той музыки, которая когда-то усыпила тоже мое острое горе. Я так устала от всех осложнений, хитростей, скрываний, жестокости, от признаваемого моим мужем его охлаждения ко мне! За что же я-то буду все горячиться и безумно любить его? Повернись и мое сердце и охладей к тому, который все делает для этого, признаваясь в своем охлаждении. Если надо жить и не убиваться — надо искать утешения и радости. Скажу и я: ‘Так жить — невозможно! Холод сердца — мне, горячность чувств — Черткову’.
16 июля. Узнав, что я пишу дневник ежедневно, все окружающие принялись чертить вокруг меня свои дневники 42. Всем нужно меня обличать, обвинять и готовить злобный материал против меня за то, что я осмелилась заступиться за свои супружеские права и пожелать больше доверия и любви от мужа и отнятия дневников у Черткова.
Бог с ними со всеми, мне нужен мой муж, пока его охлаждение еще не заморозило меня, мне нужна справедливость и чистота совести, а не людской суд.
Ездила с Таней в Тулу, клали семь тетрадей дневников Льва Николаевича на хранение в Государственный банк43. Это полумера, т. е. уступка мне наполовину. От Черткова отнято, слава богу,— но мне никогда уж при жизни Льва Ник-а их не придется видеть и читать. И это месть моего мужа. Когда их привезли от Черткова, я с волнением взяла их, перелистывала, искала, о чем и что там написано (хотя многое я раньше читала), и у меня было чувство, точно мне вернули мое пропадавшее, любимое дитя и опять отнимают у меня. Воображаю, как на меня злится Чертков! Сегодня вечером он опять был у нас, и как я страдаю от ненависти и ревности к нему! Мать, у которой цыгане похитили бы ребенка, должна испытывать то, что я, когда ей вернули ее ребенка.
Положены дневники исключительно на имя Льва Ник-а, без Сухотина, и только он их может лично получить или по нотариальной доверенности.
Вечером был Чертков, торчит все чужой, несносный англичанин, был Булгаков, М. А. Шмидт. Еще был Гольденвейзер, поиграл очень хорошо мазурки Шопена.
Лев Ник. со мной добрее, чем был раньше, и мне так радостно чувствовать его ласковый взгляд, который я ловлю с любовью. Он ездил без нас верхом с Булгаковым по лесам, на нездоровье не жалуется. О работах его мало знаю, хожу в так называемую канцелярию, где переписывают Саша и Варвара Михайловна, и пересматриваю по ночам бумаги и письма.
Есть письма, предисловие к копеечным книжечкам, статья о самоубийстве, начатые разные вещи, но ничего большого и серьезного44.
Весь вечер страшная гроза и льет сильнейший дождь. Я ужасно тревожусь за Танин отъезд, особенно потому, что муж ее уехал к дочери, в Пирогово, хотел завтра выехать на станцию Лазареве, а теперь дорога испортится, и ему трудно будет проехать до станции. И Таня тревожна без мужа и дочери у нас, и мне ее очень жаль, хотя она меня за последнее время часто огорчала своей недоброжелательностью, осуждением ради заступничества за отца.
Господи! Какой дождь и шум грозы, ветра, листьев дерев… Спать невозможно…
17 июля. Утром уехала дочь Таня. Гроза прошла. Легла поздно и проспала до 12 часов, встала совсем разбитая, и первая мысль — о дневниках Льва Николаевича, Вчера ночью я прочла мое письмо к Черткову Тане вслух, приложенное в этой тетради 45, и подумала: если б Чертков любил действительно Льва Ник-а, он на мою просьбу отдать дневники, видя мое безумное волнение, не допустил бы, чтоб мы все были так несчастливы, как это последнее время, — а с чуткостью доброго и порядочного человека (чего в нем совсем нет) привез бы их, отдал бы по праву — не мне, а Льву Николаевичу и брал бы для работ своих по одной тетради, возвращая ее опять-таки Льву Николаевичу. Нет, ему овладеть драгоценными тетрадями было дороже, конечно, спокойствия Л. Н., и только его решительное требование заставило эту тупицу отдать дневники.
Что же теперь лучше, как есть? Теперь горе всей семье в продолжение двух недель,— дневники никому не доступны,— и Лев Ник. предлагает мне, если я хочу,— никогда ему не видать Черткова. Чертков вступил со мной в открытую борьбу. Пока победила я, но прямо и правдиво говорю,— я выкупила дневники ценою жизни, и впредь будет то же. А Черткова за это возненавидела. Лев Ник-чбыл встревожен сегодня тем, что вчера ночью Чертков, Гольденвейзер и Булгаков в эту страшную грозу и ливень вывалились из тележки, сломали ее, отпрягли лошадь и пошли домой пешком. Видя его тревогу, я пересилила себя и сказала: ‘Ты, верно, поедешь верхом к Черткову?’ Лев Ник. мне на это ответил: ‘Если тебе это неприятно, я не поеду’. Хотя трудно было, но я ни за что не хочу огорчать моего дорогого старичка и уговорила его ехать к Черткову, он и поехал один, и, разумеется, коллекционеру Черткову нужны только фотографии и рукописи, и он тотчас же снял Льва H-а цветной фотографией. Когда Л. Н. мне сказал, что он и вечером приедет, то я запротестовала опять всем моим существом, но смирилась. Лев же Ник. сам просил Варвару Михайловну доехать до Черткова и отказать ему приезд вечером46. Вечером я гуляла спокойно с приехавшими Лизой Оболенской и Верочкой Толстой, Лев Ник. играл в шахматы с Гольденвейзером, потом прошелся, пил чай и рано ушел. Позировала много для моего бюста, и Лева лепил усердно, и дело подвигается.
Узнала сегодня от Льва Николаевича, что дневники его сначала были спрятаны у дочери Саши, а Саша по требованью Черткова передала их молодому Сергеенке, который и свез их Черткову 26 ноября 1909 г. тихонько от меня.
Какие гнусные, тайные поступки! Какая сеть обмана, скрываний от меня! Лжи! Ну не предательница ли моя дочь Саша? И какое притворство, когда Лев Никол, на вопрос мой ‘где дневники?’ взял меня за руку и повел к Саше, будто он не знает, а Саша может знать, где дневники? И Саша ответила тоже, что не знает, и солгала. А Лев Никол., вероятно, забыл, что дал их увезти к Черткову.
Как все вокруг Льва Ник-а наловчились лгать, и всячески хитрить, изворачиваться и оправдываться! Я ненавижу ложь, недаром говорят, что дьявол — отец лжи. А в нашей ясной, светлой семейной атмосфере никогда этого не было, и завелось только с тех пор, как в доме чертковско-чертовщинное влияние. Недаром их фамилия от слова: ч_е_р_т.
Список лиц, не любящих Черткова и заявивших мне об этом:
М. А. Шмидт,
Н. В. Давыдов,
М. С. Сухотин,
H. H. Ге,
И. И. Горбунов,
mister Maude,
Е. Ф. Юнге. Все мои сыновья и я сама, П. И. Бирюков, Зося Стахович. Вероятно, и еще много таких, каких я не знаю.
Сегодня Лева мне сказал, что Чертков, сходя с лестницы, при всех сказал про меня: ‘Какая же это женщина, которая всю жизнь занимается убийством своего мужа’. Сам напустил смрад в наш дом, от которого все мы задыхаемся, и вопреки справедливости и мнению всего мира, признавшего мою любовь и заботу о жизни мужа, этот господин меня обвиняет в убийстве его. Он рвет и мечет, что у меня на него открылись глаза и я поняла его фарисейство, и ему хочется мстить мне. Но я этого не боюсь.
18 июля. С утра мне было очень тяжело, тоскливо, мрачно и хотелось плакать. Я думала, что если Лев Никол. так тщательно прячет свои дневники от меня именно, чего никогда раньше не было, — то в них что-нибудь есть такое, что надо скрывать именно от меня, так как они были и у Саши, и у Черткова, а теперь закабалены в банк. Промучившись сомнениями и подозрениями всю ночь и весь день, я высказала Льву Ник-у и выразила подозрение, что он мне изменил так или иначе, записал это в дневники и теперь скрывает и прячет их. Он начал уверять, что это неправда, что он никогда не изменял мне. Так зачем же их прятать? Из злобы и упрямства? Ведь если там много хороших мыслей, то они могли бы мне принести только пользу… Но нет, если скрывают, то наверное что-нибудь дурное. Я ничего не скрываю: ни дневников, ни своих ‘Записок’, пусть весь мир читает и судит. Какое мне дело до людского суда! Знаю свою чистую жизнь, знаю, что читаю теперь, как книгу, все ощущения и самую суть природы и характера моего мужа, скорблю и ужасаюсь! Но я еще привязана к нему, к сожалению! Как я напомнила Льву Ник-у, что после того как Чертков написал записку об отдаче дневников после окончания над ними работ Льву Ник-у47, он хотел тоже написать обещание мне их отдать, но раздумал, сказав: ‘Какие же расписки жене, обещал и отдам’, — он сделал злое лицо и сказал: ‘Я этого не говорил’. — ‘Да ведь у меня записано это в дневнике 1-го июля, и Чертков свидетель’,— сказала я.
Тогда Л. Н. сейчас же отклонил этот разговор и начал кричать: ‘Я все отдал: состояние, сочинения, оставил себе только дневники, и те я должен отдать… Я тебе писал, что я уйду, и уйду, если ты будешь меня мучить’.
А что значит: отдал все? Прав на сочинения он не отдал, а навалил на мою женскую спину управление всем имуществом, устройство жизни, в которой сам живет и пользуется всеми благами гораздо больше меня. А у меня только вечный, непосильный труд. Но в том-то и дело, что мне отдавать дневников и не нужно, пусть они будут у Льва Ник-а до конца его жизни. Мне только обидно и больно, что их скрывают именно от меня у Саши, Сергеенки, Черткова,— везде и у всех, но только не смей в них заглядывать жена…
Ходили после обеда в елочки гулять: приезжавший Дунаев, Лев Ник., Лева, Лизонька и я. Пропасть маленьких маслят. Жара весь день томительная. Писала: Е. Ф. Юнге, Масловой, Кате, Бельской, послала артельщику письмо и перевод в 195 р.
Приходила Николаева, приезжал Чертков, Гольденвейзер, пили чай на балконе. Читала Лизоньке кое-что из старых записок Л. Н., и она ужасалась порочности Л. H-а в его молодости и страдала от всего того, что я ей разоблачила о ее дядюшке, которого она считала святым.
За то, что я во многом прозрела, Лев Никол. ненавидит меня, и упорное отнятие дневников есть ближайшее орудие уязвить и наказать меня. Ох! уж это напускное христианство с злобой на самых близких вместо простой доброты и честной безбоязненной откровенности!
19 июля. Разбили мое сердце, измучили и выписали докторов: Никитина и Россолпмо. Бедные! они не знают, как можно лечить человека, которого со всех сторон морально изранили! Случайное чтение листка из старого дневника возмутило мою душу48, мое спокойствие и открыло глаза на теперешнее пристрастие к Черткову и навеки отравило мое сердце. Сначала предложили мне такое лечение: Льву H-у уехать в одну сторону, мне — в другую, ему к Тане, мне — неизвестно куда. Потом, когда я расплакалась, увидав, что вся цель окружающих меня удалить от Льва Николаевича, я на это не согласилась. Тогда, видя свое бессилие, доктора начали советовать: ванны, гулять, не волноваться… Просто смешно! Никитин удивляется, как я исхудала. Все только от горя и уязвленного любящего сердца, а они — уезжай! т. е. то, что больнее всего.
Ездила купаться, и мне стало хуже. Уходила вода из Воронки — как моя жизнь, и пока утопиться в ней трудно, ездила главное, чтоб примериться, на сколько можно углубиться в воде Воронки.