Аверченко А.Т. Собрание сочинений: В 13 т. Т. 9. Позолоченные пилюли
М.: Изд-во ‘Дмитрий Сечин’, 2014.
ДИКОЕ МЯСО (1916)
Кустари и машина
Без четвертого партнера
Мелюзга
Устрицы
Драма в доме Букиных
Заколдованный круг (Век фальсификации)
Мишель Прыгунов
КУСТАРИ И МАШИНА
Однажды я поймал жулика.
Это был очень дурной, нехороший человек.
Свойства его натуры так и сквозили наружу, как огонек свечи сквозь заклеенные цветной бумагой окна игрушечного гипсового домика…
Начать хотя бы с того, что поймал я его ночью у себя в спальне, куда он забрался с явно выраженным намерением обокрасть меня. Скажу больше: изловил я его в тот самый момент, как он сунул в карман мои золотые часы и уже принялся за прилежное обшаривание карманов моего, висевшего на спинке стула пиджака.
Я схватил его за горло, тряхнул так, что пуговицы его костюма посыпались в разные стороны, и вслед затем бросил его в кресло.
— Ах ты, негодяй! — возмущенно вскричал я. — Узнаешь ты, как воровать. Эй, люди! Ко мне!
Людей было немного: всего одна моя горничная.
Я послал ее за дворником и полицией, а пока, так как не люблю оставаться бездеятельным, принялся отделывать вора на обе корки.
— Ну и жулик же ты! Ну и дрянь же ты, братец! Будешь ты знать, как в чужие квартиры по ночам забираться… Есть тебе нечего, что ли? А ну, покажи свои карманы… Это что? Кошелек? Сколько тут? 50 рублей? Какое хамство! Имеешь деньги и лезешь воровать. Вот за то, что ты такой корыстолюбивый — я конфискую твои деньги. Пусть это будет тебе наказанием. Сиди! А то так стулом по голове трахну, что глаза на лоб вылезут.
Я его ругал за все: за то, что он испортил хороший французский замок в передней, за то, что он разбудил меня среди ночи, за то, что в борьбе он уронил мои золотые часы и они, наверное, уже испортились — за многое я его ругал.
Он же, чувствуя себя виноватым, молчал и даже не оправдывался.
— Знаешь ли ты, что тебе в тюрьме придется сидеть?
— Чего ж там не знать? На такое дело шел.
— Значит, ты сознаешься, что хотел меня обокрасть?
— Господи! — обиделся он. — С часами в руках поймал меня да еще спрашивает.
Я помолчал. Тема разговора будто бы иссякла.
— А я тебе твоих денег-то не отдам.
— Ваше дело.
— Неужели тебе не жалко? Он пожал плечами.
— Недорого достались, не больно жаль. Снова молчали.
— Да-а, брат. Значит, и выходит, что ты вор. Жулик. Вот назови я так другого, порядочного человека, — да ведь он меня со свету сживет за эту клевету, за оскорбление… А ты, накось: я тебя называю вором, жуликом, а ты должен молчать. В суд, брат, меня за это не потащишь.
— Я не обижаюсь, — кротко улыбнулся он.
— Еще бы ты обиделся. Курам на смех было бы. Раз ты действительно вор, так уж тут, брат, не поспоришь.
Он во всем со мной соглашался, этот покладистый человек. Скоро пришел дворник и повел его в участок.
* * *
Недавно я чрезвычайно удивился:
— Почему нет масла? Где спички? Где сахар? Хор голосов согласно отвечал мне:
— Банки спрятали.
— Как так спрятали? Почему спрятали?
— Очень просто: они разные товары прячут.
— Да что они сумасшедшие, что ли — банки ваши. Разве товар можно прятать? Ведь от этого самому же себе убыток. Товар продавать надо, а не прятать.
— Много вы понимаете! — возразили все хором. — Это для банков очень выгодно: они скупают товары по нормальной цене, потом прячут и достигают того, что на рынке этого товара нет. Начинается повышение цены. А когда цены взвинчены — банки начинают постепенно выпускать товар на рынок.
— Послушайте — возмутился я. — Но ведь это же подлость. Все засмеялись.
— Дитя.
— Это форменное жульничество!
— Америку открыл.
— Грабеж среди бела дня!
— С луны свалился.
Я вспомнил своего ночного жулика, которого я так припер к стене, и сказал угрожающе:
— Хорошо же! Узнают у меня банки, как жульничать!
— Куда вы?
— В банк. Я сорву с них маски.
* * *
Снаружи это было внушительное, монументальное здание. Мрамор, бронза, скульптурные украшения.
— Хорошо нынче мошенники живут, — с горечью прошептал я. — Но, однако, постойте, голубчики.
Я энергично прошел через огромный зеркального стекла турникет и, подойдя к швейцару, в упор спросил его (нужно всегда начинать снизу и ошеломлять неожиданными вопросами):
— Где спички?
Он полез в карман, вынул коробку спичек и протянул ее мне.
— И это все? — ехидно спросил я. — И вы серьезно думаете этим отделаться? Не на такого напали, голубчик! Где сахар?
— Какой сахар? — притворился удивленным швейцар.
— Какой? Такой. Который вы спрятали. Ну, куда спрятали, признавайтесь.
Я заглянул под лестницу, бросил быстрый взгляд за дверь — нигде не было и следов сахара.
— Вам, собственно, что угодно? — спросил швейцар. Я с достоинством ответил:
— Мне нужно выяснить некоторые стороны деятельности вашего банка.
Эта хитрая бестия прикинулась совершенно ничего не понимающей.
— Пожалуйте в банк. Там скажут, что нужно.
— Еще бы они не сказали, — пробормотал я, взбегая по лестнице. — Припру к стене, так скажут.
…Благообразный чиновник склонил ко мне розовое ухо.
— Послушайте, господин, — укоризненно спросил я. — Вы чем это тут занимаетесь?
— Онкольные счета, — отвечал он. — А вам что угодно?
— Нет, это не такой, это не тот, — подумал я, подходя к следующему.
‘Ошеломлю его’.
— Много у вас масла спрятано?
— Чего-с? Я по инкассо векселей, — приветливо отвечал он.
— Это тоже не то. А где у вас ответственное лицо по маслу и по спичкам?
— Не могу вам сказать. Да тут около каждого служащего табличка выставлена. Вы по табличкам посмотрите…
Долго я бродил, огорченный, от таблички к табличке. Эти мошенники замаскировали свою преступную деятельность так, что не за что было зацепиться: ‘оплата переводов’, ‘личные счета’, ‘текущий счет’, ‘вексельная касса’ — все это имело очень невинный вид.
— Кто у вас главный тут? — спросил я розового старика.
— Господин директор. Вон его кабинет.
— Мужайся, брат, — прошептал я сам себе. Ты сейчас входишь в логовище самого главного, самого страшного грабителя. В случае чего, постарайся подороже продать свою жизнь.
Я ворвался в кабинет — и остановился на пороге разочарованный.
Навстречу мне поднялся полный пожилой господин с озабоченным лицом и торопливо спросил:
— Что угодно? Только поскорее, я тороплюсь на биржу.
Не было ни в нем, ни в его кабинете, ничего мрачного и зловещего.
Но я решил идти до конца. Подошел к нему вплотную и многозначительно шепнул:
— Где масло? Он отшатнулся.
— Какое… масло?
— А спички где, а? А сахар? Вы думаете, от меня дешево отделаетесь? Не-е-т, батенька…
Он проворчал что-то, как мячик отпрыгнул от меня и выбежал из кабинета.
Я услышал его голос в другой комнате:
— Там у меня пьяный. Вышвырните его на улицу. Так и было.
* * *
Я стоял обескураженный у подъезда банка и думал:
— Как жаль, что мошенники бывают разные: одного я поймал за шиворот, за аппетитный физический, мнущийся и трещащий под рукой шиворот, изобличил пойманного, унизил его и предал в руки властей. А другого… что я могу сделать с другим, когда шиворота у него нет, когда весь он хитроумно расплылся в эмалированные таблички, в монументальный мраморный подъезд, в сотни чисто выбритых, розовощеких корректных сообщников за проволочной сеткой, в десятки сытых мордастых швейцаров, во все то наружно деловое, очень приличное, лощеное внешнее, под которым кроется темный человек, нащупывающий ночью в кармане вашего пиджака бумажник.
Кто выловит в мраморе и блеске сытой толпы мягкий, удобный для захвата, шиворот?
— Чей это выезд? — спросил я широкого, как печка, кучера.
— Господина директора банка.
— Ну, вот, — подумал я. — Я переплачивал на масле, на спичках, на хлебе — и вот где мои переплаченные денежки… Вот это сверкающее заднее колесо — наверное оно сделано на мои сто переплаченных рублей… Логически рассуждая, я могу, значит, отодрать это колесо и унести его домой… А попробуй я это сделать — такой крик подымется, что скандалу и не оберешься.
Ну их к черту. Не стоит связываться! Вздохнул и побрел домой, ограбленный.
* * *
Жаль, что не могу встретить того своего ночного жулика: я бы извинился перед ним.
БЕЗ ЧЕТВЕРТОГО ПАРТНЕРА
— Есть вещи, которые не укладываются в мозгу, — потирая голову, признался мне мой друг Муратов.
— Есть, — спокойно согласился. — В данном случае — что именно не укладывается в твоем мозгу?..
— Недавно я прочел в газетах сухое деловое сообщение: ‘В некоторых городах Германии введена такса на собачье мясо’.
— Ну, и что же?..
— Ты знаешь: ко всему можно привыкнуть. К войне, к потере близких, к разорению городов, — к тысяче несчастий можно привыкнуть. Но есть, может быть, мелкие, может быть, пустые штрихи, с которыми, однако, труднее всего примириться… Например: такса на собачье мясо. Ведь это что значит? Что питание собачьим мясом не случайность, не злонамеренное тайное подсовывание мясниками собак, вместо зайца или баранины — нет! Это уже вошло в обычай, в повседневность, стало бытом, и вот с этим моя голова никак не может примириться.
Мой друг Муратов вскочил с места и, волнуясь, стал вести сам с собой странный разговор.
— Здравствуйте! Мяса мне фунт.
— Извольте. Самый лучший песик.
— Только молодой ли будет?
— Помилуйте-с, совсем щенок. Лапки тоже прикажете?
— Ну их к Богу. Вы лучше с хвостиком отрежьте. Старшая барышня очень обожает хвостик.
— Чудак вы, человек, госпожа кухарка! Где же вы у фоксика хвост нашли? Не такая это собака, чтобы зря хвост носить.
— Тю на вас! А сенбернарочьего мяса у вас, часом, нет?
— Не может его быть. В первую голову резали.
И вот ободранная, гнусного вида собака лежит в кухаркиной корзинке, и от каждого кухаркиного шага трепыхаются ее ободранные, скрюченные лапы.
Устало шагает кухарка по тихим берлинским улицам.
А почему по тихим?
Да потому, что лошади не бегают (съедены), собаки не лают (съедены), моторы не гудят — тоже съедены жестокой войной.
Приходит кухарка домой, раскладывает на кухонном столе купленные припасы и — мог ли кто-нибудь, когда-нибудь представить себе это?!. — вот лежит картофель, вот капуста, а рядом — оскаленная морда худой ободранной собаки… Нос ее касается румяного яблока, а одна лапа потонула в пучке петрушки.
Вот-те и натюрморт.
У какого художника подымется рука изобразить такую картину на полотне?!.
И вот — режет кухарка собаку, жарит ее, варит ее, в пироге запекает ее…
А за столом?!.
— Мама, — робко лепечет сынишка. — Я хочу еще собачки. Дай мне лапку.
— Чего еще выдумал!.. Два ребра съел и все ему мало. Нынче, брат, собаки кусаются — по 3 марки фунт — не очень-то облопаешься.
Гостей зовут:
— Приходите к нам на рождественскую собаку! Жирная, хорошая. С яблоками будет.
В ресторанах подделки появятся:
— Послушайте, кельнер! Это, по-вашему, собака такая?!. Я вам ясно сказал — дайте порцию собаки, соус субис, а вы мне что подали? Это собака такая? Взять бы эту собаку, да по морде вас!..
Молчит, каналья кельнер, жмется. Очевидно, действительно подсунули что-то такое, чего уж хуже быть не может.
А что уж может быть хуже собаки — это тайна берлинского ресторана.
* * *
Мой друг Муратов умолк, тяжело дыша и утирая обильный пот со лба.
— Да тебя, главным образом, что волнует? — участливо спросил я.
— А то меня волнует, что спокойный вселенский быт расшатался. То меня волнует, что не могу понять, как это люди собаку к столу допускают?
Голос с верхней койки прохрипел:
— Потому и допускают, что четвертого партнера нет.
— Кто это там? Кто это говорит?
Когда мы вошли с Муратовым в вагон и начали вышеприведенный разговор мы оба были уверены, что, кроме нас, в купе никого нет.
А оказалось, что кто-то там был, на верхней полке.
Мы взглянули наверх.
Добродушный молодой человек с бритым лицом и лысым черепом, через всю территорию которого сиротливо был перекинут слева направо мостик, в виде десятка очень длинных рыжих волос, укоренившихся основанием где-то около уха — свесил голову и в свою очередь лукаво поглядывал на нас.
— Что вы такое там говорите? — спросил Муратов, с оттенком недоброжелательности в голосе.
— То я и говорю: четвертого партнера нет, потому собака к столу и допущена.
— Какой партнер?
— Раньше хорошие попадались партнеры: индейка, гусь с яблоками, жиго барашка или квиссо телячье. А теперь, раз таких партнеров нет — пожалуйте, собачка-алле!..
И видя, что мы молчим, он свесился еще ниже и благожелательно спросил:
— Желаете, объясню вам, — что такое недостающий партнер?
Десять волосков, перепоясавших голый череп, отпали и повисли длинной сиротливой прядью за ухом.
— Ну-с? — ворчливо сказал Муратов.
И лысый молодой человек принялся объяснять.
* * *
— Был я однажды по служебному делу в одном маленьком, гнусном провинциальном городишке, каких на Руси сотни, а может быть, и тысячи — не знаю.
Имя же его — Рославль. Слышали?
Вечером от нечего делать пошел я в клуб. Сотни городишек раскинулись по всему лицу необъятной Руси, как веснушки — и в каждом таком городишке обязательно есть клуб…
Грязное, пыльное помещение, с сонным, небритым старшиной и буфетчиком, засиженным мухами.
В клубе было уныло и пусто, кроме карточной комнаты. Там за одним столом сидели четыре человека и играли в винт.
Деваться было некуда. Я прислонился к стене и стал смотреть на игру.
И вот — чей я дольше глядел на этих четырех играющих, тем все шире раскрывались мои глаза… В чем дело — я не понимаю, но поражен был чрезвычайно.
Представьте себе четырех игроков, которые играют, как самые обыкновенные простые люди, ни лучше, ни хуже тысяч других игроков в винт… Но в их игре был один поразительный штрих: сдавал каждый из них по очереди, но тасовали карты всего трое. Полный, бритый господин в синем сюртуке не тасовал. И об этом даже разговору не было. Просто игра шла, как обычно, все тасовали, сдавали, а когда очередь доходила до полного бритого, его сосед молча брал колоду, тасовал ее и передавал полному бритому. Тот спокойно брал ее и приступал к сдаче.
Одно мгновение у меня мелькнула мыль: может, у него рука болит? Может быть, он калека?
Но так как в механизме движений тасовки и сдачи не такая уж большая разница, то и это предположение отпадало.
Удивляло меня также и то, что об этой ненормальности никто и не говорил — будто бы так нужно.
Я постоял еще полчаса — чудеса! Двадцать раз до полного бритого доходила очередь тасовать, и двадцать раз его сосед хладнокровно брал колоду и, разговаривая об урожае прошлого года или о приезжей бродячей труппе — тасовал и передавал полному бритому с легким полупоклоном.
Спросить об этих чудесах незнакомых мне людей было неловко, а между тем, я сгорал от любопытства.
Мимо меня прошмыгнул испитой, прыщеватый лакей со стаканом жидкого чаю и чахоточным лимоном на подносе.
Я его окликнул. Подозвал.
— Послушай… В чем тут дело… Видишь, вот эти четверо играют в винт?
— Вижу, так точно…
— Почему все трое тасуют каждый за себя, а полному бритому тасует сосед.
Лакей тряхнул длинными, грязными волосами, — и спокойно сказал:
— Вы спрашиваете про этого полного господина? Про Александра Семеныча?
— Ну, да, да!
— Они у нас не тасуют.
— Почему?
— Они у нас шулера.
— То есть как?!. Настоящий обыкновенный шулер?
— Так точно. Александр Семеныч у нас шулера.
— А те, другие?!. Остальные трое?
— Помилуйте-с. Податный инспектор, директор училища и доктор.
— Черт знает, что такое? Да почему же они с ним играют?
— С Александром Семенычем?
И объяснил он так просто и хладнокровно, будто бы иначе не могло быть:
— Четвертого партнера нет. Потому и играют.
Вот вам русская матушка-провинция. Великолепная, величественная простота, грандиозное всепрощение, примирение и применение к обстоятельствам.
Нет четвертого партнера — и шулер хорош.
* * *
Мы с Муратовым совсем уж забыли начало нашего разговора и повод, по которому лысый молодой человек рассказал свою удивительную историю.
Но лысый молодой человек не забыл.
Поэтому, помолчав немного, сделал совсем неожиданный для нас вывод:
— Так и немцы. Раз нет четвертого партнера — можно и собаку допустить к столу…
МЕЛЮЗГА
Когда вот так вот, останешься в одиночестве, да спустишь шторы, да усядешься поуютнее в кресло, да призадумаешься — то всегда приходишь к одному печальному выводу:
— Как все измельчало!
Раньше люди писали огромные многотомные романы в шести частях с эпилогом. Теперь — кроме миниатюр-рассказов в 6-7 страниц ничего не пишут.
Раньше сочинялись пятиактные пьесы в 9 картинах, с прологом и апофеозом… А что теперь? Миниатюры минут на 10 — так что зритель не успеет вынуть платок из кармана на предмет осушения слез, как уже поздно, уже ему надо смеяться: уже драматическая миниатюра успела замениться комической миниатюрой.
Раньше из Петрограда в Крым ехали 2 месяца. Теперь это делается в 30 раз короче, быстрее.
Все мельчает, все сокращается.
Возьмем даже убийц из союза русского народа. Десять лет тому назад — что это были за убийцы! Все пркрасный, матерый, опытный народ — цветы острога, сливки каторги! Великолепные ‘Иваны’.
И какая теперь мелкота, какая ‘шпанка’ полезла изо всех щелей.
Например, прежние годы: убийство Герценштейна, Иоллоса… Убийцы были отобраны на диво — хладнокровные, опытные, молчаливые и деловитые.
Их можно было не любить, но уважения они заслуживали. Любая каторга пожертвовала бы десятком мелких детоубийц, поджигателей и фальшивомонетчиков, чтобы только получить для украшения своего — одного такого ‘Ивана’…
Великолепный народ. Приятный. Такой народ, который мог растрогать до слез не только живого человека, но и бездушный предмет, веревку, например. Даже веревка плакала по таком хорошем народе.
И посмотрите — во что этот народ выродился теперь!
Поручили человеку, скажем, убить Милюкова. Дело есть дело, говорят французы, а мы, русские, добавляем: делу время — потехе час.
И что же! Потехе отдается не час, а все время.
Начинается с того, что убийца, какой-то С. Прохожий — берет за убийство всего 300 рублей.
Я, на месте Милюкова, поймал бы этого ‘Прохожего’ и, прежде всего, надавал ему подзатыльников.
— Ты какого человека продал? Меня? Меня, которого знает и любит вся Россия — да что вся Россия! Весь цивилизованный мир знает и ценит меня!!. И этакого-то человека ты продаешь за 300 рублей!! Вот же тебе, каналья! Вот!..
И по человечеству рассуждая — Милюкову обидно. Действительно, в наше время всеобщего ажиотажа и взвинчивания цен, когда дамские ботинки стоят 150 рублей — продать Милюкова за 300 рублей — это наглое издевательство над почтенным уважаемым человеком. Выходит, значит, что ценность его равна двум парам ботинок модной кокотки?..
Где же здравый политический смысл? Где справедливость?!.
Если бы убийца был не дурак, если бы он сумел учесть момент — он сделал бы не так: если считать, что Милюков, Маклаков, Шингарев и другие — предметы первой необходимости, он должен был бы припрятать их в надежное место, подождать повышения цен, взвинтить их, как следует, а взвинтив, понемногу выпускать на рынок, да выбрать для этого такой момент, чтобы Милюков пошел тысяч за тридцать, да и остальные не меньше.
Так бы сделал умный убийца-спекулянт.
Но не так делает футур-убийца С. Прохожий.
Он получает от кого следует 300 рублей и идет… в ‘Журнал Журналов’.
И тут тоже сказалась мелочность убийцы. Почему ‘Журнал Журналов’? Почему не ‘Русское Слово’, не ‘Речь’, а именно маленький недавно только народившийся журнал?
Мелкий, жалкий это человечишко — С. Прохожий.
Такой человек все равно не способен на убийство, на ‘мокрый грант’, как у них там говорится.
Он и деньги возьмет и револьвер зарядит, но стоит ему только встретиться с Милюковым, как он занюнит, замямлит, заюлит, и, вместо выстрела, Милюков услышит жалобный, унылый голос:
— А что, нет ли у вас, господин, папироски?
— Пожалуйста.
— А, может, этого… как его… И спичка найдется?
— Нате.
— А я, господин, совсем обносился, верьте совести. Может бельишко какое найдется али сапоги там покрепче.
Добрый человек Павел Николаевич Милюков. И белье, пожалуй, даст, и в сапожишках не откажет. И скажет тогда растроганный убийца:
— А я вас, господин Милюков, убить был должен.
— Ага. Ну, хорошо, голубчик… Ступай.
— Верное слово. Уже и триста рублей получил. Вот видите — револьвер есть.
— Хорошо, хорошо, — голубчик, спасибо. Ты иди себе, Бог подаст.
— Я ведь и за Родичева полтораста снял. Чтобы, значит, его порешить.
— Ну, ну. Ты уж ступай себе, голубчик. Мне некогда. Я, видишь ли, на заседание спешу, а ты меня посторонними разговорами задерживаешь.
— Я, ваше благородие, покаяться хочу.
— Хорошо, хорошо, это после. На будущей неделе, как-нибудь. Ступай, милый. Вот тебе три рубля на папиросы.
Вот тебе и убийца.
* * *
Все на свете вырождается.
Может выродиться и политическое убийство:
‘Сегодня к нам в редакцию зашел неизвестный человек, отрекомендовавшийся Степкой Барецким, убийцей при союзе.
За поясом у него торчала пара пистолетов, в руке был кистень, в зубах нож.
Степка Барецкий произвел на нас очень выгодное впечатление.
— А что тебе, голубчик?
— Разоблачаться хочу, — прохрипел он.
— Тут неудобно. Вон, видишь, барышня за машинкой сидит. Да и холодно. Да и к чему?
— Так что убийца я. Нанят союзом за 50 рублей. На мокрое дело. Шингарева пришить.
— Да нам-то что до этого? В компанию с тобой мы не пойдем.
— Я знаю. А только пришел заявить, что мне это совершенно, будем сказать, невыгодно.
— Так ты это не нам, а союзу заяви.
— Заявлял. По шее дали. Взялся, говорят, деньги получил, так делай. А какие это деньги — курам на смех. Я решил теперь, господин, по-сухому работать.
— То есть?
— Без красной подливки, как говорится. Я теперь, господин, делаю так: наняли меня за сто круглых под Родичева, так я, выследивши его у переулке, так себе и думаю: за что же я человека за сто целковых уничтожать буду, коли ежели на нем одно пальто четыреста стоит. Да ведь мне выгоднее снять с его пальто и выпустить парня — пущай обрастает новым. Завел он себе новое пальтецо, опять поймал, опять снял. Вы так рассудите, господин: то бы я с его сотню заработал и капут, а теперь я с его в год тысячи три сниму. Верно?
— Не знаю. Тут, согласитесь сами, советовать трудно. Да вам что нужно, собственно?