Шалуны и ротозеи, Аверченко Аркадий Тимофеевич, Год: 1915

Время на прочтение: 41 минут(ы)

А. Т. Аверченко

Шалуны и ротозеи (1915)

Аверченко А. Т. Собрание сочинений: В 6 т. Т. 4: Сорные травы
М.: ТЕРРА—Книжный клуб. 2007.

СОДЕРЖАНИЕ

Предводитель Лохмачев
Индейская хитрость
Преступление Голубого Шакала
Японская борьба
Деловой мальчик
Сережкин рубль
Синее одеяло

ПРЕДВОДИТЕЛЬ ЛОХМАЧЕВ

— Предводитель! Все исполнено. Завтрак готов. Мясо изжарено.
— Ого! По чести сказать, малец, ты довольно-таки исполнительный парняга. Это что у тебя в руках?
— Так себе, ничего, предводитель. Груша. Обыкновенная грушка…
— Дай-ка я откушу маленький кусочек.
Очевидно, эту фразу можно было толковать двояко, потому что Илья Лохмачев всунул в рот почти всю грушу, оставил маленький кусочек и великодушно протянул его мне.
Это была небольшая уютная лужайка, окруженная кустами боярышника и кривыми акациями. Мы помещались на краю лужайки в большой, неправильной формы яме, посредине которой весело пылал костер. На этом костре жарилось несколько кусков мяса, выпрошенных малышом Петькой у своей доброй, слабохарактерной кухарки.
Надо сказать несколько слов о яме, в которой мы помещались: она была вырыта нашими руками еще весною. Предполагалось сделать подземный ход под всем городом, до самого моря, куда мы ежедневно бегали купаться. Предполагалось ходить купаться именно через это подземелье, а выход его у берега моря заваливать каждый раз какой-нибудь скалой, которая могла бы поворачиваться на замаскированных петлях.
К рытью подземелья приступили очень охотно, вырыли яму в пол-аршина глубиной и бросили. Впрочем, яма была и так хороша. Посредине разводили костер, а по краям, на свежей траве и листьях, располагалась шайка.
Шайка состояла из пяти человек: предводитель — Илья Лохмачев, и мы — Гичкин, Луговой, Прехин и малыш Петя, личность еще не определившаяся, но полезная тем, что могла доставлять провиант для пирушек, а также исполнять все мелкие черные работы.
Конечно, в любой благовоспитанной детской Илья Лохмачев производил бы дурное впечатление. Ходил он, заломив фуражку набок, изогнувшись боком и насвистывая все время разные грубые марши. Голос имел сиплый, и разговор его как раз подходил к голосу.
— Разрази меня гром, если я не голоден как собака! Пусть дьявол унесет мою душу, если я сейчас не расправлюсь с тобой по-свойски!
Он наводил ужас, но вместе с тем мы тайно его уважали. Вот почему, несмотря на его тринадцать лет, он был уже нашим предводителем.
Сегодня в нашей компании был еще посторонний мальчик, приглашенный Гичкиным, и поэтому Лохмачев старался казаться еще страшней, грубей и заносчивей.
— Тысяча пуль! — прохрипел он. — Если этот парень пережарил мясо, я вобью его ему в горло собственным шомполом!
О шомполе было, конечно, упомянуто для постороннего мальчика, потому что никакого шомпола у Лохмачева не было.
Однако, кроме шомпола, кое-что у Лохмачева было такое, отчего Посторонний Мальчик онемел от ужаса и изумления.
Именно, Лохмачев лениво потянулся и сказал: ‘А теперь недурно бы промочить горло глоточком рома’, наклонился к краю ямы и, отодвинув деревянную заслонку, вынул из тайника бутылку с желтой таинственной жидкостью.
Он говорил, что никакой напиток не действует так благодетельно на его организм, как обыкновенный матросский ром. Пил он его из горлышка, запрокинув голову, и все мы с тайным ужасом и замиранием сердца следили за этой страшной, грубой операцией. Каждый из нас ожидал, что вот-вот сейчас предводитель наш зашатается и грохнется смертельно пьяный на землю, но ничуть не бывало — отпив приблизительно чайный стакан, Лохмачев опускал бутылку, утирал губы и, сказав хладнокровно: ‘Добрый ром’, прятал бутылку в тайник.
Никто из нас, конечно, никогда и не думал о том, чтобы попробовать это ужасное пойло. Кроме того, Лохмачев однажды предупредил, что если хоть одна живая душа дотронется до его запаса, то он, Лохмачев, познакомит смельчака со своим пистолетом, который лежал в том же тайнике в стенке ямы — в черном длинном футляре.
На этот раз операция с ромом была проделана еще медленнее и торжественнее. Спрятав бутылку и осмотрев внимательно футляр таинственного страшного пистолета, Лохмачев развалился на краю ямы и, прожевывая жареное мясо, затянул старинную матросскую песню:
Никого мы не боимся,
Всех возьмем на абордаж,
В воду трупы побросаем —
Так проводим мы день наш.
Гоп! Гоп!
Помолчав немного, Лохмачев повернулся к ошеломленному его прекрасными разбойничьими манерами Постороннему Мальчику и сурово спросил его:
— Ты нас не выдашь?
— В чем? — робко спросил мальчик.
— Так, вообще.
— А вы что делаете?
— Мало ли что… Если на днях у Хрустальных скал найдут разбитый бриг и вся команда будет висеть на реях, ты помалкивай. Ладно?
— Ладно, — сказал мальчик. — А разве вы…
— Тссс! — сказал таинственно Лохмачев. — Тут стены имеют уши.
Ближайшая стена была по крайней мере на расстоянии полуверсты, но тем не менее Посторонний Мальчик умолк.
— Да, брат, — медленно сказал Лохмачев. — А если проболтаешься, тогда пеняй на себя, — тебя постигнет участь Одноглазого Джима.
— Какого Одноглазого Джима? — спросил заинтересованный Гичкин.
— Гром и молния! Они не знают, как я расправился с Одноглазым Джимом! Провались вы в преисподнюю, если стоит водить с вами компанию.
— Где же он жил? — спросил Гичкин.
— Где? Около Капштадта, в Южной Африке. Был он боэром.
— Да ты разве был в Южной Африке?
— Был, — сказал хладнокровно Лохмачев, поглядывая на костер. — Подбросить бы, ребята, дровец.
— Когда? Когда ты был?
— Да два года назад. С отцом. Он был торговцем невольниками.
— Да как же так: ведь твой отец служит в казначействе чиновником?
— Ну, и служит. Что тут удивительного: нельзя же заниматься все время одним делом.
— Так ты был в Южной Африке? Вот-то здорово! Там, наверное, зверей много, а?
— Ужас! Бывало, ложимся спать — всегда костер раскладываем. Два года так мы промучились.
— Но ведь если лев подкрадывается, я думаю, от него можно на мустанге ускакать?
Лохмачев с сожалением оглядел всю компанию:
— Эх вы, суслики!.. В огороде бузина, а в Киеве дядька! Где вы нашли мустангов? В Африке? Вот что значит знать все по учебникам географии, а не по собственному опыту. Во-первых, мустанги водятся только в Америке, а во-вторых, любая пума, американский лев, в три прыжка догонит мустанга. Меня однажды мустанг подвел так, что я чуть не погиб.
— Ты разве был в Америке?
— Был, — сказал Лохмачев, презрительно пожимая плечами. — Все мое раннее детство. Ах, моя родина! Эти пампасы, озаренные восходящим солнцем… Эти льяносы… {Льяносы — тип саванны.}
Он погрузился в задумчивость, которую никто не смел нарушить. Только малыш Петя шмыгнул носом и спросил:
— А их едят?
— Кого?
— Лампасы.
— Ты бы, Петя, пошел прогуляться, — сказал Лохмачев под общий смех. — Тебе вредно слушать разговоры взрослых.
Петя засопел, сложил умоляюще руки и прошептал фразу, которую он подцепил в какой-то детской книжке:
— О, не гоните меня, добрый господин.
— А в Австралии ты не был? — спросил Гичкин.
— Ну, это даже нельзя сказать, что был, — пожал плечами Лохмачев. — Хотя я и прожил там три года, но мы жили около Мельбурна и вглубь не заходили.
— Разбойников боялись?
— Разбойников? Разбойников, милый мой, нужно бояться не там…
— А где же?
— На Кавказе. Я до сих пор не могу забыть этих двух лет, которые прожил у них в плену.
— Да ты разве и на Кавказе был?
— Важное кушанье! Четыре года с отцом в ущелье прожили.
Если бы подсчитать все годы, которые непоседливый Лохмачев потратил на скитания, ему должно было бы быть лет пятьдесят. Но он говорил об этом так уверенно, с такой массой подробностей, что ни у кого не зарождалось сомнения.
— А как же ты освободился? — спросил Гичкин. — Убежал?
— Убежал, как же! От них убежишь… Просто отец заплатил им — разрази их гром! — выкуп.
— Много?
— Пустяки. Десять тысяч.
Он посидел немного и встал:
— Эх, воспоминания на меня нахлынули. Промочу-ка я горло ромом. Кстати, ребята, не знаете, где тут можно достать табаку для жевания?
— А ты разве… жуешь?
— Да, жеванул бы. От матросов научился, да и сам не знаю, что теперь с собой делать.
— От каких матросов?
— С которыми я плавал. Да недолго пришлось — на ‘купца’ налетели и пошли ко дну.
— На какого купца?
— ‘Купец’ — так называется купеческое судно. Они везли кошениль и сандаловое дерево, а мы — пятьсот чернокожих.
— Торговать рабами стыдно, — сказал я возмущенно. — Это позор для белых людей.
— Тысяча чертей! — взревел Лохмачев. — Этот щенок, кажется, собирается меня учить! Не хочешь ли ты, я поджарю тебя на этих угольях вместо говядины?
Простодушный Петя пришел мне на выручку. Он сложил ручонки и прошептал:
— О, пощадите его, добрый господин!
— Пощадить, пощадить… Надо помалкивать, господа, вот что.
Чтобы переменить разговор, кто-то спросил:
— А со львами тебе приходилось иметь дело?
— Изредка. Однажды я привязал лошадь к кусту алоэ и погнался за львицей, не заметив, как два львенка подобрались к лошади и растерзали ее чуть ли не в пять минут.
— Маленькие были львята? — спросил Посторонний Мальчик странным тоном.
— Маленькие…
— Тогда ты говоришь неправду. Маленькие львята не могут растерзать лошадь.
— Каррамба! — вскричал свирепо Лохмачев. — Не хотите ли вы, господинчик, сказать, что я лгу? О, лучше бы вам тогда и на свет не родиться!
— Я говорю только, что маленькие львята лошади не растерзают.
— Да ты откуда это знаешь?
— Видел…
— Что видел? Где видел?
— В Берлине… Мы с отцом были в Зоологиш-Гартен. Я видел, как сторож вынимал голыми руками за шиворот двух львят и они держали себя как котята. Он понес их через дорогу и пустил побегать около пруда.
Странно: все рассказы Лохмачева об Африке, мустангах и кавказских разбойниках сразу потускнели перед Берлином Постороннего Мальчика.
Наглый, развязный Лохмачев и сам это почувствовал.
— Ты говоришь вздор! Моим львятам было уже по три месяца, а твои, вероятно, только что родились.
— Нет… Я спрашивал у сторожа, и он сказал, что им уже по пяти месяцев.
— Как же ты спрашивал, — угрюмо захохотал Лохмачев, — если в Берлине сторож — немец?
— Потому что я говорю по-немецки, — коротко объяснил Посторонний Мальчик.
Все мы ахнули: такой маленький мальчик и уже говорит по-немецки.
— Врешь ты! — неожиданно сказал Лохмачев. — Ни в Берлине ты не был, ни львят не видел и по-немецки ты не говоришь.
— Я в Германии был, — сказал Посторонний Мальчик, пожимая плечами. — В Берлине, Лейпциге, Франкфурте и Дрездене. И по-немецки я говорю. А вот ты нигде не был, а просто выдумываешь все.
— Каррамба! Этот щенок, кажется, обвиняет меня во лжи?! Я вижу, тебе уже давно мешает твой собственный скальп, и я тебе его сниму по образцу моего краснокожего друга Серого Гриззли!
— О, пощадите его, добрый господин! — захныкал сердобольный Петя.
— Постойте, господа, — сказал, вставая, Посторонний Мальчик, губы которого дрожали от обиды. — Одну минутку. Так ты говоришь, что был в Америке?
— Был!
— По-индейски говорить умеешь?
— Ха-ха! Получше, чем ты по-немецки.
— На языке сиуксов говоришь?
— Это все равно — все племена: сиуксы, шавнии, гуроны и апачи говорят на одном языке.
— Ну, ладно, — усмехнулся таинственный Посторонний Мальчик. — Идем же!
— Куда?
— Сейчас мы разберем, кто из нас прав.
— Пойдем, — неуверенно сказал страшный Лохмачев. — Только имей в виду, если ты завлечешь меня в западню, мы будем защищаться, как львы.
— Не в западню, а в меблированные комнаты ‘Ялта’. Не боитесь?
— Лохмачев ничего не боится! Дай только промочить горло глоточком ямайского рома, и я пойду хоть к дьяволу на рога.
Через полчаса вся наша молчаливая, приниженная компания поднималась по лестнице меблированных комнат.
У одной из дверей Посторонний Мальчик постучал и сказал:
— Отец! Можно к тебе?
— Входи.
— Я не один. С товарищами.
— Милости прошу.
Мы гурьбой ввалились в комнату. Небольшого роста, коренастый, с мускулистой шеей человек пожал нам руки и сказал:
— Гоп, гоп! Друзья мои! Я уже догадываюсь, зачем вы пришли. Хотите попасть сегодня в цирк?
— Это само собой, отец, — сказал Посторонний Мальчик, похлопывая его по руке. — А теперь ты скажи: Гарри дома?
— Дома.
— Можно к нему зайти?
— Если не спит, идите.
Коренастый человек распахнул боковую дверь и крикнул что-то по-английски.
Мы вошли туда и… испуганно прижались к двери — перед нами стоял высокий медно-красный мужчина с черными, длинными волосами, одетый в коричневый пиджак. В руках у него был огромный лук и ножик, которым он что-то исправлял в тетиве лука.
— Вот, господа, — сказал Посторонний Мальчик звонким смелым голосом. — Это индеец-сиукс, который сегодня выступит в цирке как знаменитый стрелок из лука. Лохмачев! Поговори с ним на его языке. Ты же разговариваешь.
— Он не настоящий! — растерявшись, пролепетал наш предводитель.
— Почему?
— У него нет перьев на голове.
Посторонний Мальчик засмеялся, снял со стены длинный пестрый ток из перьев и дружески нахлобучил индейцу на голову. Тот тоже засмеялся и сказал что-то Лохмачеву.
Лохмачев побледнел, потом покраснел и боком, опустив голову, выскочил из номера.
Все мы восторженно поглядывали на индейца и Постороннего Мальчика, а малыш Петя, по своей привычке, встал перед индейцем на колени и пролепетал, сложив руки:
— О, пощади нас, добрый господин!

——

Мы ушли, получив обещание коренастого человека пустить нас сегодня в цирк, а завтра на репетиции покатать на слоне.
Веселой гурьбой отправились мы на свою излюбленную лужайку за городом… Костер уже погас… Солнце склонялось к западу.
Посторонний Мальчик смело отодвинул заслонку и вынул знаменитую лохмачевскую бутылку с ромом и пистолет в футляре.
Бесстрашно открыл он футляр и вынул… трубку. Старую, прокуренную, поломанную трубку с длинным чубуком.
Мы придвинулись ближе…
Он откупорил зловещую бутылку и, подмигнув нам, отхлебнул.
— Гм! — сказал он. — Я предпочитаю его пить горячим.
— Что?
— Чай. Ведь это обыкновенный сладкий чай.
— Кто смеет трогать мое оружие и мой погреб?! — раздался за нами хриплый голос. — Кто нарушает приказание атамана?!
— Урра! — крикнули мы. — Да здравствует новый атаман! Ты уже больше не атаман… Можешь лгать кому хочешь, но не нам.
Лохмачев упер руки в боки и разразился страшным хохотом.
— Бунт? Ну, ладно! Вы еще повисите у меня на реях. Кто за мной? Кто еще остался мне верен?
И раздался неожиданно для нас тонкий голосок:
— Я!
Это был Петя.
— Ага. Молодчага. Лихой разбойник. Отчего же ты не хочешь покинуть своего старого атамана?
И добросердечный малыш Петя отвечал:
— Потому что мне тебя жалко.

ИНДЕЙСКАЯ ХИТРОСТЬ

После звонка прошло уже минут десять, все уже давно сидели за партами, а учитель географии не являлся. Сладкая надежда стала закрадываться в сердца некоторых — именно тех, которые и не разворачивали вчера истрепанные учебники географии… Сладкая надежда:
— А вдруг не придет совсем.
Учитель пришел на двенадцатой минуте. Полосухин Иван вскочил, сморщил свою хитрую, как у лисицы, маленькую остроносую мордочку и воскликнул деланно испуганным голосом:
— Слава Богу. Наконец-то вы пришли. А мы тут так беспокоились — не случилось ли с вами чего.
— Глупости. Что со мной случится…
— Отчего вы такой бледный, Алексан Ваныч?
— Не знаю… У меня бессонница.
— А к моему отцу раз таракан в ухо заполз.
— Ну и что же?
— Да ничего.
— При чем тут таракан?
— Я к тому, что он тоже две ночи не спал.
— Кто, таракан? — пошутил учитель. Весь класс заискивающе засмеялся.
‘Только бы не спросил, — подумали самые отчаянные бездельники, — а то можно смеяться хоть до вечера’.
— Не таракан, а мой папаша, Алексан Ваныч. Мой папаша, Алексан Ваныч, три пуда одной рукой подымает.
— Передай ему мои искренние поздравления…
— Я ему советовал идти в борцы, а он не хочет. Вместо этого служит в банке директором — прямо смешно.
Так как учитель уже развернул журнал и разговор грозил иссякнуть, толстый (хохол) Нечипоренко решил ‘подбросить дров на огонь’:
— Я бы на вашем месте, Алексан Ваныч, объяснил этому глупому Полосухину, что он сам не понимает, что говорит. Директор банка — это личность уважаемая, а борец в цирке…
— Нечипоренко, — сказал учитель, погрозив ему карандашом. — Это к делу не относится. Сиди и молчи.
Сидевший на задней скамейке Карташевич, парень с очень тугой головой, решил, что и ему нужно посторонним разговором оттянуть несколько минут.
Натужился и среди тишины молвил свои слова:
— Молчание — знак согласия.
— Что? — изумился учитель.
— Я говорю: молчание — знак согласия.
— Ну так что же?
— Да ничего.
— Ты это к чему сказал?
— Вы, Алексан Ваныч, сказали Нечипоренке ‘молчи’. Я и говорю: ‘молчание — знак согласия’.
— Очень кстати. Знаешь ли ты, Карташевич, когда придет твоя очередь говорить?..
— Гм, кхи, — закашлялся Карташевич.
— …когда я спрошу у тебя урок. Хорошо?
Карташевич не видел в этом ничего хорошего, но принужден был согласиться, сдерживая свой гудящий бас:
— Горожо.
— Карташевич через двух мальчиков перепрыгивает, — счел уместным сообщить Нечипоренко.
— А мне это зачем знать?
— Не знаю… извините… Я думал, может, интересно…
— Вот что, Нечипоренко. Ты, брат, хитрый, но я еще хитрее. Если ты скажешь еще что-либо подобное, я напишу записку твоему отцу…
— ‘К отцу, весь издрогнув, малютка приник’, — продекламировал невпопад Карташевич.
— Карташевич. Ступай приникни к печке. Вы сегодня с ума сошли, что ли? Дежурный! Что на сегодня готовили?
— Вятскую губернию.
— А-а… Хорошо-с. Прекрасная губерния. Ну… спросим мы… Кого бы нам спросить?
Он посмотрел на притихших учеников вопросительно. Конечно, ответить ему мог каждый, не задумываясь. Иванович посоветовал бы спросить Нечипоренку, Патваканов — Блимберга, Сураджев — Патваканова, а все вместе они искренно посоветовали бы вообще никого не спрашивать.
— Спросим мы…
Худощавый мечтательный Челноков поймал рассеянный взгляд учителя, опустил голову, но сейчас же поднял ее и не менее рассеянно взглянул на учителя.
‘Ого! — подумал он. — Глядит на Блимберга. А ну-ка, Блимберг, раскошелив…’
— Челноков.
Челноков бодро вскочил, захлопнул под партой какую-то книгу и сказал:
— Здесь.
— Ну? Неужели здесь? — изумился учитель. — Вот поразительно. А ну-ка, что ты нам скажешь о Вятской губернии?
— Кхе. Кха. Хррр…
— Что это с тобой? Ты кашляешь?
— Да, кашляю, — обрадовался Челноков.
— Бедненький… Ты, вероятно, простудился?
— Да… вероятно…
— Вероятно… Может быть, твоему здоровью угрожает опасность?
— Угрожает… — машинально ответил Челноков.
— Боже мой, какой ужас! Может быть, даже жизни угрожает опасность?
Челноков сделал жалобную гримасу и открыл было уже рот, но учитель опустил голову в журнал и сказал совершенно другим, прежним тоном:
— Ну-с… Расскажи нам, что тебе известно о Вятской губернии.
— Вятская губерния, — сказал Челноков, — отличается своими размерами. Это одна из самых больших губерний России… По своей площади она занимает место, равное… Мексике и штату Виргиния… Мексика — одна из самых богатых и плодородных стран Америки, населена мексиканцами, которые ведут стычки и битвы с гверильясами. Последние иногда входят в соглашение с индейскими племенами шавниев гуронов, и горе тому мексиканцу, который…
— Постой, — сказал учитель, выглядывая из-за журнала. — Где ты в Вятской губернии нашел индейцев?
— Не в Вятской губернии, а в Мексике.
— А Мексика где?
— В Америке.
— А Вятская губерния?
— В… Рос… сии.
— Так ты мне о Вятской губернии и говори.
— Кгм… Почва Вятской губернии имеет мало чернозему, климат там суровый, и потому хлебопашество идет с трудом. Рожь, пшеница и овес — вот что, главным образом, может произрастать в этой почве. Тут мы не встретим ни кактусов, ни алоэ, ни цепких лиан, которые, перекидываясь с дерева на дерево, образуют в девственных лесах непроходимую чащу, которую с трудом одолевает томагавк отважного пионера Дальнего Запада, который смело пробирается вперед под немолчные крики обезьян и разноцветных попугаев, оглашающих воздух…
— Что?
— Оглашающих, я говорю, воздух.
— Кто и чем оглашает воздух?
— Попугаи… криками...
— Одного из них я слышу. К сожалению, о Вятской губернии он ничего не рассказывает.
— Я, Алексан Ваныч, о Вятской губернии и рассказываю… Народонаселение Вятской губернии состоит из великороссов. Главное их занятие — хлебопашество и охота. Охотятся за пушным зверем — волками, медведями и зайцами, потому что других зверей в Вятской губернии нет… Нет ни хитрых, гибких леопардов, ни ягуаров, ни громадных свирепых бизонов, которые целыми стадами спокойно пасутся в своих льяносах, пока меткая стрела индейца или пуля из карабина скваттэра…
— Кого-о?
— Скваттэра.
— Это что за кушанье?
— Это не кушанье, Алексан Ваныч, а такие… знаете… американские помещики…
— И они живут в Вятской губернии?
— Нет… я — к слову пришлось…
— Челноков, Челноков… Хотел я тебе поставить пятерку, но — к слову пришлось, и поставлю двойку. Нечипоренко!
— Тут.
— Я тебя об этом не спрашиваю. Говори о Вятской губернии.
Нечипоренко побледнел как смерть и, по принятому обычаю, сказал о Вятской губернии:
— Кхе.
— Ну, — поощрил учитель.
И вдруг — все сердца екнули,— в коридоре бешено прозвенел звонок на большую перемену.
— Экая жалость! — отчаянно вздохнул Нечипоренко. — А я хотел ответить урок на пятерку. Как раз сегодня выучил…
— Это верно? — спросил учитель.
— Верно.
— Ну, так я тебе поставлю… тоже двойку, потому что ты отнял у меня полчаса.

ПРЕСТУПЛЕНИЕ ГОЛУБОГО ШАКАЛА

I

— Михаил! — сказал отец. — Через две недели экзамены, а ты до сих пор и за книжку не брался.
Михаил Черепицин, ученик второго класса, держался на этот счет другого мнения.
— Еще рано готовиться, — ответил он, не задумываясь.
— Как так рано?!
— Еще две недели. Если я теперь все выучу, так к экзаменам и забуду.
— Нечего сказать, хороший ученик! Другие всю жизнь помнят, а он через две недели собирается забыть… Марш сейчас же за книгу!
Михаил Черепицин, ученик второго класса, покорно вздохнул и сел за книгу. На переплете было написано: ‘Малинин и Буренин. Арифметика’.
Но если раскрыть эту книгу, на первой же странице можно было прочесть:
‘Солнце склонялось к западу… Вдруг высокая трава заколебалась, чьи-то руки раздвинули ее, и на прогалину выполз краснокожий сиукс, свирепое лицо которого было покрыто татуировкой.
— Оах! — воскликнул он вполголоса, хватаясь за томагавк…’
Готовиться к экзаменам было еще рано. Так мирно шли дни, и каждое утро и каждый вечер сиукс Голубой Шакал хватался за томагавк. А когда до экзамена осталось два дня, ученик второго класса Михаил Черепицин, по примеру сиукса, схватился за книги.
Но, схватившись, увидел, что, пожалуй, к экзамену ему не приготовиться. Книг было много, а времени мало.
Вдумавшись в свое положение, Черепицин заметался, как зверек в клетке, но помощи ждать было неоткуда.
Даже сам гроза прерий Голубой Шакал не мог помочь Черепицину, несмотря на все свое влияние и связи на Дальнем Западе.
Сколько бы он ни кричал свое грозное ‘оах’, сколько бы ни размахивал томагавком, учителя не обратили бы на него никакого внимания.
Черепицин тоскливо брал книги в руки, перелистывал их одну за другой, но вызубрить все это в несколько часов — он сам понимал — было невозможно.
— Ну, раз уже поздно, — решил Михаил Черепицин, — ничего не поделаешь. Попробую на авось.
Впрочем, в день перед экзаменом некоторые меры, которые были в ходу у ленивых товарищей, он принял: положил на ночь книги под подушку, что, по словам некоторых бездельников, якобы помогает в смысле запоминания предмета.
Кроме того, вырвал из книги самые трудные страницы и натощак съел их. Кто-то в училище уверил его, что если съесть какую-нибудь страницу, то уж никогда ее не забудешь.
Было очень противно: жеваная бумага не проходила в черепицино горло, но он запил водой и с трудом проглотил несколько отвратительных комков.
А отправляясь на экзамен, Черепицин решил сделать доброе дело: дал нищему две копейки и попросил помолиться за то, чтобы он, Черепицин, выдержал экзамен.

II

— Черепицин Михаил!
— Здесь.
— Подойдите к столу.
Ноги Черепицина дрожали, когда он подходил к экзаменационному столу.
‘Эх, — подумал он, — хорошо бы, чтоб сейчас из-под этого покрытого зеленым сукном стола выполз вождь сиуксов Голубой Шакал! Все бы испугались, убежали, и экзамена бы не было’.
Но чудес в наши дни не случается. Из-под стола никто не вылез, а учитель математики прищурился и сказал:
— Ну-с… Черепицин Михаил… Что такое арифметика?
Черепицин Михаил проглотил слюну и ответил, робко озираясь:
— Арифметика, это такое… такая книжка, которая… которая… орая…
— Которая что?
— Которая… в зелененьком таком переплете с корешочком…
— Нет, Черепицин, я с вами не о внешности книги говорю, а о сущности этого предмета. Какую цель преследует арифметика?
— Она преследует… цель.
— Ну, да. Какую же?
— Эту самую… Задачи. Берется задача и решается.
— Я вас не о задачах спрашиваю! Арифметика — это наука о числах.
— Наука о числах, — печально повторил Черепицин.
— Этого, очевидно, вы не знаете… Ну-ка, скажите нам что-нибудь о дробях. Сколько будет — половина от трех восьмых?
Черепицин опустил голову:
— Ну?
— Половина из трех восьмых?
— Да.
— Сейчас… сейчас, — забормотал Черепицин. — Половина из трех восьмых… трижды восемь… двадцать четыре, вычитаем половину, остается двенадцать… восемь и три — одиннадцать…
— Ну?!
— Сейчас, сейчас…
— Ну, у вас есть три восьмых. Сколько из них — половина?
Черепицин вытер пот со лба и прохрипел:
— Видите ли… Наверно, я вам не могу этого сказать, только многого это не составит.
— Та-ак. А сколько будет, если сложить сорок семь и девяносто два?
— Рубль тридцать пять…
— Что-о-о?
— Пол… полтора рубля.
— О господи! Я вас не о деньгах спрашиваю, а о числах!
Один из экзаменаторов что-то шепнул другому, и тот, ответив ‘хорошо’, обратился к Черепицину:
— Попробуем теперь письменный ответ. Вот садитесь за ту парту и решите вот эту задачку. Прочтите ее! Вы ее понимаете?
Черепицин прочел задачу и признался очень добросовестно:
— Нет, не понимаю. Ее нельзя решить.
— Да?.. Вы так думаете? А составитель задачи думал, вероятно, иначе. Он думает, что ее решить можно. Ну? Чего же вы молчите?
— Составить задачу легче, чем решить, — пролепетал Черепицин, водя пальцем по краю стола.
— Да? Вы так думаете? Знаете что? Садитесь вон за тот стол и составьте-ка задачу вроде этой. Посмотрим… Может быть, у вас действительно особый талант.
Экзаменатор улыбнулся и шепнул что-то соседу. Тот тоже усмехнулся.

III

— Готово?
— Готово.
— Ну-с… посмотрим: ‘Три мальчика имели двенадцать пушек: первый имел три пушки, второй вдвое больше, а третий имел остальные. Сколько пушек имел каждый мальчик?’
— Ну, милый мой, какая же это задача? Ее и шестилетний ребенок решит. Нет, ты составь задачу посложнее, подлиннее. Чтобы ее решить было не так легко.
— Подлиннее? — тоскливо сказал Черепицин. — Сейчас.
— Да, да. Понимаешь, чтобы она была запутаннее, а то что это такое — три строки, и готово. Так нельзя.
Усевшись снова за стол, долго тер бедный Черепицин свою бедную пустую голову.
— Длинную задачу… Ну, как ее там сочинишь, длинную-то?
Только через полчаса поднялся он с места и неуверенно подошел к экзаменатору.
— Сделал? Ну, давай. Гм… ‘Три виноторговца купили 12 кусков сукна. Один выехал из Москвы, другой ему навстречу из Петербурга, а третий устроил бассейн и выпустил туда все вино в четыре часа. Если из одного крана вода выливается в час сто ведер, а в другой кран вливается пятьдесят, то спрашивается, сколько было воды. От Петербурга до Москвы 6400 верст, а из Москвы в Петербург вдвое дешевле: спрашивается, сколько стоили билеты двух виноторговцев, если один выехал туда, а другой обратно. Сочинил ученик 2-го класса Михаил Черепицин!’
— Здорово! — сказал учитель. — Ступай домой, больше нам от тебя ничего не надо.
С искаженным от ужаса лицом вышел на улицу Черепицин. Увидел нищего, подошел к нему и сказал плачущим голосом:
— Ты, наверное, не молился… Отдавай мои две копейки!

ЯПОНСКАЯ БОРЬБА

Общий друг и благоприятель Саша Кувырков вошел в комнату, оглядел снисходительно всю компанию и очень бодро воскликнул:
— Ну, вы! Червяки дождевые! Что сидите, нахохлившись? Нужно быть радостными, бодрыми и здоровыми! Спортом нужно заниматься.
Это было что-то новое…
Все подняли головы и вопросительно поглядели на Сашу.
— Это ты с каких же пор стал спортсменом? — осведомился долговязый Бачкин.
— Я-то? Меня, братцы, всегда к этому тянуло. Что может быть лучше гармонически развитого тела… И теперь… Вы знаете, я будто снова на Божий свет народился…
— Господи! Еще раз? Нам тебя и одного было довольно.
— Вы — лошади! Поймите вы, что с тех пор, как я стал изучать джиу-джитсу, я хожу, дышу и говорю по-новому.
— Чего-о?
— Что ‘чего’?
— Как ты сказал, какое слово?
— Джиу-джитсу. Японская борьба.
— Ага. Очень приятно. Садитесь.
— Эх вы, деревянные мозги! Вы все готовы высмеять, над всем вы издеваетесь, а того не знаете, что джиу-джитсу такая борьба, в которой маленький хрупкий человек расшвыряет трех больших верзил.
— Что ты говоришь, Саша?!
— Вправду, Саша?
— А, что мне с вами говорить! Я вас просто отошлю к Ганкоку!
— Хорошо, что не дальше.
— Кто же этот удивительный Ганкок?
— Ганкок? О, это, братцы, человек! Он систематизировал и привел в порядок весь огромный материал по истории борьбы джиу-джитсу.
Раздались восторженные восклицания:
— Какой молодец!
— Тебе бы так.
— Обязательно запишу его имя в поминание за здравие.
— Боже, как вы омерзительны своей самовлюбленной тупостью. Я вам говорю серьезно, я раскрываю перед вами одно из лучших сокровищ великого японского народа, а вы хрюкаете, как меланезийские дикари над граммофоном!..
— Слава Богу! Наконец-то Кувырков вышел из себя.
— Да право! Я, может быть, и сам раньше думал, как вы, но, когда приступил к изучению джиу-джитсу, я благоговейно преклонил голову.
— Ну, не волнуйся, чудак. Расскажи лучше, в чем там дело?..
— Понимаете, это все основано на изучении мускулов и нервных центров человеческого тела. Нажатием известного места на тыльной части кисти руки можно, например, парализовать всю руку и привести человека в беспомощное состояние…
— А ну, покажи.
— Хорошо. Дай-ка ты, Володя, свою руку. Да не бойся, чудак. Джиу-джитсу тем и хорошо, что без злой воли не наносит членовредительства. Давай руку, Володя, не бойся.
— Я не боюсь, — простодушно сказал Володя, протягивая руку.
— Ну вот… Видите это место? Тут, между двумя суставами. Ну вот — я нажимаю это место… больно?
— Нет, ничего. Только ты ногтем не дави.
— Я не давлю, Боже меня сохрани. Больно? Чувствуешь ты, как рука постепенно немеет?
— Нет, как будто ничего.
— Постой… Ах, да, я не ту руку взял. Дай другую.
— На.
— Ну, вот. Больно?
— Да, как будто немножко больно, — сказал добряк Володя, сжалившись над пыхтящим, измученным Сашей Кувырковым.
— То-то и оно. Это еще ничего. А то есть страшные вещи: ребром ладони, если ударить наискосок, можно переломить руку.
— Чью? — робко спросил кто-то.
— Понятно, чужую. Что за дикий вопрос. А вы знаете, например, лучший способ обезвредить противника, не трогая его пальцем?
— Нет, нет. Покажи, Саша.
— Ну вот, скажем, возьмем Бачкина. Пойди сюда, Бачкин. Вот, например, Бачкин подходит ко мне с намерением напасть на меня. Подходи, Бачкин, с намерением напасть на меня.
— Ну, подходи же, Бачкин, — поощрительно зашумела заинтересованная компания. — Подходи, не бойся.
— Подходить, значит, нужно с намерением напасть?— переспросил добросовестный Бачкин.
— Ну да!
Бачкин выпучил самым злодейским образом глаза, растопырил руки и, рыча, стал приближаться к мужественно ожидавшему его Кувыркову.
— Ну вот, смотрите, господа: он приближается, я хватаю его за лацканы пиджака, дергаю их вниз и… Постой, черт! Чего ж ты лезешь? Где у тебя лацканы? Где пиджак?..
— А разве нужно пиджак? — смутился Бачкин. — Ну, извини, пожалуйста. У меня рабочая блуза.
— Так же нельзя, господа… В блузе человек, а туда же — на джиу-джитсу лезет. Дайте ему кто-нибудь пиджак сверх блузы. Вот так! Надевай, Бачкин… Подкрадывайся с целью напасть.
— Ну вот, глядите… Постой… ты только не поднимай руки, держи их так вот, опущенными. Ну, глядите: раз, два, три!
Кувырков схватил Бачкина за лацканы и дернул их вниз, спустив пиджак с плеч до половины. Руки у того действительно оказались ущемленными спустившимся пиджаком, что привело всех в восторг.
Поаплодировали.
Кувырков торжествующе держал Бачкина за лацканы.
— А дальше что? — кротко спросил Бачкин.
— Дальше ничего. Я тебя обезвредил.
— Но ведь ты меня должен так держать все время.
— Почему?!
— Да стоит тебе только выпустить мой ворот из рук, как я на тебя нападу.
— А ты не нападай, — благоразумно возразил кто-то.
— Позвольте, — сказал Кувырков. — Но если он на меня нападет, у меня явится другой прием. Ну вот, я тебя выпустил, нападай на меня.
Бачкин поднял руку и нерешительно схватил Кувыркова за горло.
— Постой, постой… Так нельзя. Ты пусти. Видишь ли, ты должен поднять обе руки кверху и напасть на меня. Ну, нападай! А я приседаю, подныриваю под твои вытянутые руки, одной рукой схватываю за ближайшее колено, и… дальше я, кажется, забыл, что нужно делать… Пусти-ка… Да постой! Я посмотрю, в чем там дело?
Кувырков вылез из-под долговязого Бачкина, вынул из кармана книжечку в кирпичного цвета обложке и стал усердно ее перелистывать.
— А, вот: ‘Нападающий часто пускает в ход такую проделку: прыгнув вперед и выпрямившись, он тотчас же приседает под вытянутые руки противника, одной рукой схватывает его за ближайшее колено, а другой — возможно выше наносит удар. Во время удара надо тянуть охваченное колено вперед или в сторону, и у противника, приготовившегося отразить атаку на другой высоте, остается только один свободный выбор: падать или на спину, или на бок’. Ну вот. Давай сначала! Ну, нападай. Руки вверх, как можно выше, ради Бога! Ну вот. Гоп! гоп! гоп! Чего ж ты не падаешь?
— А разве нужно упасть? — удивленно спросил Бачкин.
— Ну как же! Вот дикое существо! Я его и за колено тяну и в живот ударил, а он стоит, как колокольня Ивана Великого!
— Да там как сказано, в книжке-то?
— Просто сказано: ‘Противнику остается только один свободный выбор: падать или на спину, или на бок’. А ты не падаешь.
— Просто Бачкин бездарный парень, — сказал Володя. — Если бы он изучил джиу-джитсу, он знал бы, когда нужно упасть. Охота тебе, Кувырков, со всяким бороться.
— Вот ты, Володя, смеешься, а на самом деле, ей-Богу, джиу-джитсу — замечательная вещь. Вы знаете, господа, знаменитый прием с нажатием основного сустава безымянного пальца?
— Нет… Откуда же нам знать!
— Мы люди темные.
— Прекрасный, так называемый ‘джентльменский’ прием. Вам стоит только повернуть противника к себе вполоборота, захватить его руку и, нажав своими двумя пальцами верхний сустав безымянного пальца противника, совершенно обезвредить его. Володя, дай руку.
— На! Здравствуй, как поживаешь?
— Не шути. Сейчас тебе будет не до шуток. Ну вот. Видите? Я надавливаю на твой сустав. Теперь, — торжествующе закричал Кувырков, — бей меня по чем хочешь — по голове, по затылку, по груди — посмотрим, как тебе это удастся.
— Изволь, — сказал Володя и ударил Кувыркова по затылку довольно сильно.
— Постой, я, кажется, не тот сустав надавил… А ну-ка, дай этот! Ну? Теперь попробуй. Ой! Ну это уже свинство… Я тебе ведь только показываю, а ты обрадовался! Дерется, болван, что есть силы…
— Так ты же ведь говорил, что ударить нельзя!
— Конечно, нельзя. Вот тут и в книжке сказано: ‘В этом положении противник ни в коем случае не может коснуться ни одной части тела нападающего’. Понял? ‘ Ни в коем случае’.
— Ну, извини. Других приемов там нет?
Саша Кувырков погас, увял и тон его сделался лениво-покорным.
— Да, конечно, есть и другие приемы. Это ведь замечательная борьба. Еще древние самураи боролись.
— Земля им пухом, — благоговейно прошептал Бачкин.
А проворный Челябинский упругим прыжком вскочил на стол, принял позу и манеру старого профессора-лектора и сказал:
— Милостивые государыни и милостивые государи! Искусство японской борьбы джиу-джитсу очень сложное и трудное искусство. Постольку, поскольку наш известный молодой чемпион Кувырков познакомил нас с этой борьбой — джиу-джитсу требует многого. Во-первых, при нападении враг должен быть в пиджаке, если же оного у него нет, он должен пойти домой, или к приятелю, или в магазин готового платья и там таковой пиджак приобрести. Во-вторых, противник должен быть вежлив, и, если вы утверждаете, что рука у него вашим приемом парализована, он должен немедленно согласиться с вами — иначе он хам и мытарь. В-третьих, если по учебнику джиу-джитсу после одного из ваших приемов противник должен лежать на земле, то пусть он, каналья, ложится, а не стоит, как каланча. И наконец, в-четвертых, если тебе нажимают на сустав, не смей драться, раз тебя уверяют, что в этом положении ты не можешь ‘ни в коем случае коснуться тела противника’! Резюмируя все вышесказанное и подводя, так сказать, итог, я должен сказать, что японская борьба джиу-джитсу — борьба замечательная, дающая вам бесценные преимущества, но только в том случае, если изучали ее не вы, а ваш противник… За здоровье самурая Кувыркова! Ура!
Все сделали вид, что растроганы, и принялись утирать платками сухие глаза.
И только по виду Кувыркова было заметно, что он не прочь заплакать по-настоящему.

ДЕЛОВОЙ МАЛЬЧИК

От автора

Милые дети! Верите ли вы мне, что я вас чрезвычайно люблю и что для меня нет лучшего удовольствия, как возиться с вами, разговаривать, а если вы еще малы, то качать вас на колене: гоп! гоп!
И мне на днях было чрезвычайно грустно, когда одна маленькая девочка пыталась уличить меня во лжи — будто бы я когда-нибудь был способен солгать детям!
Я рассказывал ей сказку и вскользь упомянул о мальчике, который съел свой двухколесный велосипед.
Услышав это, девочка широко открыла глаза и заявила мне крайне невежливо:
— Ты лжешь! Мальчик не может съесть велосипеда.
Я тогда не оправдывался… Но мне было очень, очень грустно и обидно!
И нижеследующий рассказ я пишу отчасти для того, чтобы той девочке было стыдно, отчасти же — чтобы мои маленькие читатели поверили, что не только мальчики могут в жизни глотать велосипеды, но случаются и более удивительные вещи.

Аркадий Аверченко

…Велосипед был прекрасный: двухколесный, с кожаным седлом и даже со звонком, в который можно было звонить, сколько влезет, предупреждая встречного путника об угрожающей ему опасности.
Можно было бы сказать, что владелец велосипеда, Николаша, ходит как именинник, если бы Николаша действительно не был сегодня именинником.
Подарков преподнесли много, но больше всего радовал Николашу велосипед — предмет его давнишних пылких мечтаний.
Едва кончился обед, как Николаша вскочил на свой велосипед и помчался на площадку около дачного театра.
На площадке шумела и веселилась чудеснейшая компания: маленькие гимназистики, штатские дети, еще не вкусившие прелести гимназического мундира, и обойщиков сын Петраха — душа общества, балагур и гимнаст, которому было совершенно безразлично, как ни стоять: на голове или на ногах, первое он даже предпочитал, потому что в этом положении оставались свободными обе ноги, которыми он выделывал разные фокусы. Вообще, Петраха был пресимпатичным ребенком, и, если бы не его хриплый голос, вечное желание подвести ближнего под неприятность и способность божиться по всяким пустякам, он занял бы солидное положение в обществе.
Увидев подъехавшего Николашу, этот ребенок подпрыгнул, стал на голову и проревел, красный от натуги:
— Ник-колаша! Откуда у тебя велосипедяша?
— Подарили! — восторженно сказал Николаша. — Гляди-ка какой! Двухколесный и со звоночком.
Петрахе дома никогда ничего не дарили, кроме тумаков. Обойщик был того мнения, что всякий тумак приносит свою пользу: ‘один тумак — один пятак. Сто тумаков — сто пятаков’. Зарабатывая в день иногда до двухсот таких пятаков, что составляло 10 рублей, Петраха, однако, был беден, как церковная крыса. Поэтому роскошный Николашин подарок поселил в его голодной душе самую отчаянную зависть.
— Ну, брат, — сказал он, критически осматривая велосипед, — штука неважная.
— Почему? — встревоженно спросил Николаша.
— Потому. Колес мало.
— Да ведь в настоящем велосипеде больше и не бывает.
— А трехколесные-то, значит, хуже?
— Конечно, хуже…
— Значит, чем меньше колес, тем лучше?
— Да, — неуверенно сказал Николаша.
— Значит, два лучше, чем три, а одно лучше, чем два?
— Да… да, — сказал ошеломленный Николаша.
— А без колеса, значит, еще лучше? Хо-хо!
— Отстань!
— Отстань… Вам бы все только отстать. По воде-то на нем ездить можно?
— По воде нельзя.
— Ну так что ж с него толку — по земле только таскаться.
Не успел он сказать этого, как велосипед сразу потускнел в глазах Николаши… Колеса показались маленькими, спицы слишком тонкими, а звонок своей трескотней действовал на нервы.
— Ты ничего не понимаешь, — расстроенно сказал Николаша.
Какой-то гимназистик приблизился к ним, держа в руках странный черный предмет со множеством разных кнопок и застежечек.
— Слушай, как тебя, Николаша… — солидно сказал он. — Хочешь меняться: отдай мне велосипед, а я тебе фотографический аппарат. Ладно?
— Ишь ты, какой ловкий, — быстро возразил Николаша. — На велосипеде ездить можно, а фотографический аппарат — куда он мне…
— Ну, знаешь ли, — пожал плечами гимназистик, — ты, я вижу, ничего не понимаешь: моим аппаратом что угодно снять можно — и будет, как в натуре. Дом выйдет, человек или лошадь — все равно. Можешь своих родителей снять — очень приятная штука.
— Велосипед лучше, — упрямо сказал Николаша.
— Лучше? Да ты своим велосипедом можешь фотографию снять?
— Нет… не могу.
— А моим аппаратом можно. Значит, что лучше?
— А зачем же ты хочешь меняться, если твой аппарат лучше?
— Да просто, вижу — хороший мальчик… Отчего бы ему и не принести пользы. Ежели бы ты был умный, ты бы сразу понял.
— А что мне дома скажут, когда я без велосипеда приду?
— Без велосипеда!.. Так зато, чудак ты человек, с фотографическим аппаратом. Дома-то будут все довольны во как!
— Петраха! — обратился полный сомнений Николаша к своему вероломному другу — обойщикову сыну. — Как ты думаешь: что лучше?
Гимназистик незаметно толкнул коленом Петраху и стал смотреть куда-то в сторону.
И вероломный друг Петраха сказал восторженно:
— О, Боже-ж! Конечно, фотография. Ты своим велосипедом даже мухи не снимешь, а тут накося! Что твоей душеньке угодно…
— Ну ладно, — со вздохом сказал Николаша, — бери. Только твой аппарат не испорчен?
— Сегодня только получил. Новехонький.
И гимназистик, вручив Николаше аппарат, взял велосипед.
— Настоящий-то, а? Велосипед-то? Может, деревянный?
— Конечно, настоящий. Честное слово.
— Ну то-то. Съездить домой, что ли…
Николаша уселся с Петрахой на скамеечке и оба углубились в рассматривание аппарата.
— Хлеб да соль! — сказал высокий, долговязый, веснушчатый мальчишка, подходя к скамье и похлопывая себя деревянным луком по колену. — Что поделываете?
— Здравствуй, Антонов. Вот аппарат рассматриваем.
— А у меня, братцы, лук такой, что загляденье. На двадцать шагов в цель попадает. Если даже будешь просить поменяться на твой аппарат — ни за что не поменяюсь.
— Да я и не хочу, — сказал Николаша.
— Почему не хочешь? Что ж, твой аппарат разве лучше моего лука?
— Лучше.
— Много ты понимаешь!.. Да я вчера стрелой стекло в третьем этаже выбил — так мне задали такую трепку, что мое почтение. Это тебе, брат, не фотография.
— А все-таки фотография лучше.
— Лучше?! — с негодованием вскрикнул веснушчатый мальчик. — Да если этой стрелой в человека попасть, так он тебя так исколотит, что ног не потянешь! Да я вчера, если хочешь знать, вазу на подзеркальнике вдребезги раскокал, а ты мне говоришь — аппарат лучше! Отец меня в погреб за это запер, а ты говоришь — аппарат лучше.
— Да чем же аппарат хуже, — спросил Николаша, наполовину уже убежденный этим стремительным вихрем странных доказательств.
— Чем? Ты вот что скажи: из твоего аппарата можно стрелять?
— Н… нет.
— Ну, и помалкивай. А из моего лука стреляй, сколько угодно. Да я на днях, может быть, соседнюю болонку так подцепил стрелой, что отец хотел меня в рассыльные мальчишки отдать. Так меня исколотил, что живого места нет.
Петраха в это время с внимательным видом знатока осматривал лук.
— Петраха, — сказал Николаша, смотря на лук разгоревшимися глазами. — Что лучше?
— Конечно, лук, — сказал Петраха, переталкиваясь локтями с долговязым мальчишкой. — Из твоей фотографии, действительно, не выстрелишь.
— А зато, — возразил Николаша, чувствуя, что он тонет в этом море противоречий, — зато я могу снимать, что хочу: папу, тетю, дом, собаку или птичку.
— Эх ты! ‘Птичку’… Да тебе что приятнее: снять птицу или подстрелить ее?! Подстрелить-то лучше.
— А стрелы есть? — спросил со вздохом Николаша.
— Две штуки целых! Идет, что ли? А то, брат, будешь просить — не поменяюсь. Пользуйся, что я сейчас такой добрый!
— Ну, ладно… — сказал Николаша.
— Вот добряга-то этот Антонов! — воскликнул лукавый Петраха. — Отдает такой хороший лук.
— Мне, Петраха, не жалко, — сладенько сказал долговязый Антонов. — Я, Петраха, предобрейший мальчик. Пусть человек пользуется — мне что! Носи на здоровье!
Очевидно, о Николаше разнеслись вести по всей площадке, потому что через минуту после ухода рыжего мальчишки к скамейке подлетел еще один мальчик самого добродушного вида.
— Эх ты, Николаша, — сказал он. — Жалко мне тебя… Ну зачем тебе этот лук? Ведь им рисовать нельзя?
— Рисовать нельзя, — возразил Николаша, голова которого горела от той массы дел, которые он совершил в столь короткий промежуток. — Рисовать нельзя, а стрелять можно.
— Куда стрелять? Зачем стрелять?
— Ну… в собаку… Или в вазу. Вчера вон Антонов в вазу попал, так его так отодрали, что мое почтение!
— Так что ж тут хорошего? — резонно сказал добродушный мальчик. — Его отодрали, и тебе то же будет. За рисование, брат, не отдерут!
— Почему… за рисование… не отдерут?
— ‘Почему, почему’?! Да ты видел когда-нибудь человека, которого наказывали бы за рисование?
— Нет, не видел.
— То-то вот. Я как раз сегодня получил целую коробку цветных карандашей… 16 штук. Это тебе не лук. Луком-то ты не очень разрисуешься.
— А Антонова вон за лук отец хотел отдать в рассыльные мальчишки.
Странное дело: те доказательства, которые в устах Антонова действовали так убедительно на Николашу, совершенно не убеждали карандашного мальчика.
— То-то и оно, — сказал карандашный мальчик. — С этим луком беды не оберешься. А карандаши — одно удовольствие: рисуй себе да рисуй, раскрашивай да раскрашивай…
— И не жалко тебе, — спросил Петраха карандашного мальчика, — такие хорошие карандаши за какой-то скверный лук отдавать?
— Да ведь ты давеча хвалил лук, — удивился Николаша.
— Хвалил потому, что карандашей не видал. Карандаши-то прямо загляденье.
— Ну, хорошо, — сказал Николаша. — Бери лук.
— Не желаю! — сказал добродушный мальчик. — Карандаши лучше.
— Ну, пожалуйста. Я тебя очень прошу. Ты же сам предлагал… Теперь отказываться нечестно.
— Разве что нечестно, — покачал головой карандашный мальчик. — Потому только и меняюсь, что обещал. Эх-ма! Бери!
Когда Николаша и Петраха остались одни, Петраха огляделся и, отведя Николашу в сторону, таинственно спросил:
— А что, они вкусные?
— Что? Кто?
— Да эти карандаши-то?
— Что ты, братец! Их не едят.
— Да ну? Вот так влопался ты в историю.
Петраха посвистал, заложив руки в карманы.
— А что? — испуганно спросил Николаша.
— Да ведь я думал, что их есть можно, а то, что в них толку?
— Ими рисуют.
— Ну, что там рисуют. Это и черным карандашом можно.
Петраха подумал немного, вынул из кармана коробочку с двумя шоколадными сигарами и сказал:
— Вот это, по крайней мере, едят.
— Дай мне кусочек, — попросил Николаша, поглядывая на сигары.
— Эх, жалко мне тебя… Хочешь меняться? Уж так и быть, выручу. Больно ты парень хороший. И как это тебя угораздило?! Я думаю себе — их и съесть можно, и то, и се, — а они, оказывается, только для рисования… А ведь шоколадная сигара — это штука! Ее в рот возьмешь, будто куришь, а сам знай отъедай конец.
— Ну, хорошо, — сказал Николаша с деловым видом. — Дай мне за карандаши полторы, а себе возьми половинку…
Сошлись на том, что Петраха за карандаши дает одну из сигар, а другую съест сам, так как, по его словам, ему и то убыточно.
— Эти сигары, сам знаешь, — сказал он, — даром на полу не валяются…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Усталый, печальный, возвращался Николаша домой. Когда он вошел на веранду, отец оглядел его и спросил:
— А где же велосипед?
И вдруг, как молния, озарило Николашу: велосипеда-то ведь действительно нет, и аппарата нет, и лука, и карандашей…
И, схватившись руками за голову, заплакал бедный именинник.
— Что с тобой? Где велосипед?
И, прерывая слова горькими рыданиями, едва сумел выговорить Николаша:
— Я… его… съел!..

СЕРЕЖКИН РУБЛЬ

КАК ЕГО ЗАРАБОТАЛ

Звали этого маленького продувного человечка Сережка Морщинкин, но он сам был не особенно в этом уверен… Колебания его отражались даже на обложках истрепанных тетрадок, на которых иногда было написано вкривь и вкось: ‘Сергей Мортчинкин’. То: ‘Сергей Мортчинкен’.
Эта неустанная, суровая борьба с буквой ‘щ’ не мешала Сережке Морщинкину изредка писать стихи, вызывавшие изумление и ужас в тех лицах, которым эти стихи подсовывались.
Писались стихи по совершенно новому способу… Таковы, например, были Сережкины знаменитые строфы о пожаре, устроенном соседской кухаркой:
До соседей вдруг донесся слух,
Что в доме номер три, в кух
Не, горел большой огонь,
Который едва-едва потушили.
Кухарку называли ‘дурой’ милли
Он раз, чтобы она смотрела лучше.
За эти стихи Сережкина мать оставила его без послеобеденного сладкого, отец сказал, что эти стихи позорят его седую голову, а дядя Ваня выразил мнение, что любая извозчичья лошадь написала бы не хуже.
Сережка долго плакал в сенях за дверью, твердо решив убежать к индейцам, но через полчаса его хитрый, изобретательный умишко заработал в другом направлении… Он прокрался в детскую, заперся там и после долгой утомительной работы вышел, торжественно размахивая над головой какой-то бумажкой.
— Что это? — спросил дядя.
— Стихи.
— Твои? Хорошие?
— Да, эти уж, брат, почище тех будут, — важно сказал Сережка. — Самые лучшие стихи.
Дядя засмеялся.
— А ну, прочти-ка.
Сережка взобрался с ногами на диван, принял позу, которую никто, кроме него, не нашел бы удобной, и, сипло откашлявшись, прочел:
Люблю грозу в начале мая,
Когда весенний первый гром,
Бразды пушистые взрывая,
Летит кибитка удалая…
Ямщик сидит на облучке
В тулупе, синем кушачке…
Ему больно и смешно,
А мать грозит ему в окно.
— Гм… — сказал дядя. — Немного бестолково, но рифма хорошая. Может, списал откуда-нибудь?
— Уж сейчас и списал, — возразил Сережка, ерзая по дивану и пытаясь стать на голову. — На вас разве угодишь?
Дядя был в великолепном настроении. Он схватил Сережку, перевернул его, привел в обычное положение и сказал:
— Так как все поэты получают за стихи деньги — получай. Вот тебе рубль.
От восторга Сережка даже побледнел.
— Это… мне? И я могу сделать, что хочу?
— Что тебе угодно. Хоть дом купи или пару лошадей.
В эту ночь Сережке спалось очень плохо — рубль, суливший ему тысячи разных удовольствий и благ, будил хитроумного мальчишку несколько раз.

СДЕЛКА

Утром Сережка встал чуть ли не на рассвете, хотя в гимназию нужно было идти только в девять часов. Выбрался он из дому в восьмом часу и долго бродил по улицам, обуреваемый смутными, но прекрасными мыслями…
Зайдя за угол, он вынул рубль, повертел его в руках и сказал сам себе:
— Интересно, сколько получится денег, если я его разменяю?
Зашел в ближайшую лавочку. Разменял.
Действительно, по количеству монет оказалась целая уйма — чуть ли не в семь раз больше… но качество их было очень низкое — маленькие, потертые монетки, совсем не напоминавшие большой, толстый, увесистый рубль.
— Скверные денежки, — решил Сережка. — Их тут столько, что немудрено одну монетку и потерять… Разменяю-ка я их обратно.
Он зашел в другую лавчонку с самым озабоченным видом.
— Разменяйте, пожалуйста, на целый рубль.
— Извольте-с.
Новая мысль озарила Сережкину голову.
— А может… у вас бумажный есть?
— Рублевок не имеется. Есть трехрублевки.
— Ну, дайте трехрублевку.
— Это за рубль-то! Проходите, молодой человек.
Опять в Сережкином кармане очутился толстый, тяжелый рубль. Осмотрев его внимательно, Сережка одобрительно кивнул головой:
— Даже лучше. Новее того. А много можно на него сделать: купить акварельных красок… или пойти два раза в цирк на французскую борьбу (при этой мысли Сережка согнул правую руку и, наморщив брови, пощупал мускулы)… а то можно накупить пирожных и съесть их сразу, не вставая. Пусть после будет болеть желудок — ничего: живешь-то ведь один раз.
В это время кто-то сзади схватил Сережку сильной рукой за затылок и так сжал его, что Сережка взвизгнул.
— Смерть приготовишкам! — прорычал зловещий голос. — Смерть Морщинкину.
По голосу Сережка сразу узнал третьеклассника Тарарыкина, первого силача третьего и даже четвертого класса — драчуна и забияку, наводившего ужас на всех благомыслящих людей первых трех классов.
— Пусти, Тарарыкин, — прохрипел Сережка, беспомощно извиваясь в железной руке дикого Тарарыкина.
— Скажи: ‘пустите, дяденька’.
— Пустите, дяденька.
Удовлетворив таким образом свое неприхотливое честолюбие, Тарарыкин дернул Сережку за ухо и отпустил его.
— Эх ты, Морщинка — тараканья личинка. Хочешь так: ты ударь меня по спине, как хочешь, десять раз, а я тебя всего один раз. Идет?
Но многодумная голова Сережки работала уже в другом направлении. Необъятные радужные перспективы рисовались ему.
— Слушай, Тарарыкин, — сказал он после долгого раздумья. — Хочешь получить рубль?
— За что? — оживился вечно голодный прожорливый третьеклассник.
— За то, что я тебя нарочно для примера поколочу при всех на большой перемене.
— А тебе это зачем?
— Чтоб меня все боялись. Будут все говорить: раз он Тарарыкина вздул, значит, с малым связываться опасно. А ты получишь рубль… Можешь на борьбу пойти… красок купить коробку…
— Нет, я лучше пирогов куплю по три копейки тридцать три штуки.
— Как хочешь. Идет?
В Тарарыкине боролись два чувства: самолюбие первого силача и желание получить рубль.
— Что ж, брат… А если я тебе поддамся, так меня уж всякий и будет колотить?
— Зачем? — возразил сообразительный Сережка. — Ты других лупи по-прежнему. Только пусть я силачом буду. А пироги-то… Ведь ты их целый месяц есть будешь.
— Неделю. Эх, Морщинка — собачья начинка, соглашаться, что ли?
Сережка вынул рубль и стал с искусственным равнодушием вертеть его в руках.
— Эх! — застонал Тарарыкин. — Пропадай моя славушка, до свиданья-с, моя силушка. Согласен.
И, размахнувшись, шлепнул Сережку ладонью по спине.
— Чего же ты дерешься?
— Так ведь чудак же: это в последний раз. Потом уж ты меня колошматить будешь.
И, утешившись таким образом, Тарарыкин спрятал рубль в карман старых, запятнанных чернилами всех цветов брюк…

ДРАКА

Ликующе прозвенел звонок на большую перемену, и широкая волна серых гимназических курточек и фуражек вылилась на громадный гимназический двор. Поднялся визг, крики и веселая суматоха. Честный юноша Тарарыкин выбрал группу учеников побольше, приблизился с самым невинным лицом и стал любоваться на состязание Мухина и Сивачева, ухитрившихся подбрасывать мяч ногами, без помощи рук.
— Попробуй, Тарарыкин, — предложил Сивачев.
В это время юркий Сережка Морщинкин пробрался между ног взрослых учеников, просунул свой нос вперед и пропищал самым вызывающим образом:
— Куда этому Тарарышке прыгнуть — у него сейчас и ноги отвалятся.
— Ты-ы! — угрожающе зарычал Тарарыкин. — Знай, с кем говоришь! Котлету из тебя сделаю!
— Котлету! Ах ты, кухарка свинячья!
— Отойди лучше, Морщинка, — получишь по затылку!
— Очень я тебя боялся, — лихо захохотал Сережка. — Попробуй-ка, тронь только!
— Да и трону, — проворчал Тарарыкин.
— А ну, тронь!
— А что ж ты думаешь — не трону?
Сережка стал в боевую позу плечом к плечу с громадным Тарарыкиным и, задрав голову, сказал иронически:
— Тронь только — кто тебя у меня отнимать будет?
Кругом засмеялись.
— Ай да Морщинка! Смотри, Тарарыкин, не струсь!
— Ну, что ж ты, Тартарарыка, небось только на маленьких силач. До меня-то и дотронуться боишься.
— Я? Тебя? Боюсь? На ж тебе, получай!
Тарарыкин с силой размахнулся, но ударил по Сережкиной груди так, что тот даже не пошатнулся.
— Съел?
— Это, брат, мне ничего, а вот ты попробуй!
Сережка взмахнул маленьким кулачонком и — о чудо! К ужасу и изумлению всех присутствующих, верзила Тарарыкин отлетел шагов на пять. Как всякий неопытный актер, честный Тарарыкин ‘переиграл’, но простодушная публика не заметила этого.
— Ого! Ай да Сережка!
Тарарыкин с трудом встал, сделал преувеличенно страдальческое лицо и, держась за бок, захромал по направлению к Сережке.
— А-а, так ты так-то!
— Да-с. Вот так! — нахально сказал Сережка. — На-ка еще, брат!
Вторым ударом он снова сбил хныкавшего Тарарыкина и, насев на него, принялся обрабатывать толстую тарарыкинскую спину своими кулачонками.
Все были изумлены до чрезвычайности.
Когда избитый, стонущий Тарарыкин поднялся, все обступили его:
— Тарарыка, что это с тобой? Как ты ему поддался?
— Кто ж его знал, — ответил добросовестный Тарарыкин. — Ведь это здоровяк, каких мало. У него кулаки — железо. Когда он меня свистнул первый раз, я думал, что ноги протяну.
— Больно?
— Попробуй-ка. Завяжись сам с ним. Ну его к Богу. Я его теперь и не трону больше…

ПОСЛЕ ПОБЕДЫ

Тарарыкин честно заработал деньги. Сережка сделался героем дня. Весть, что он поколотил Тарарыкина и что тот, как приготовишка, плакал (последнее было уже прибавлено восторженными поклонниками), — эта весть потрясла всех. Результаты Сережкиного подвига не замедлили сказаться.
К упоенному славой Сережке подошел первоклассник Мелешкин и принес ему горькую жалобу:
— Морщинкин! Ильяшенко дерется — дай ему хорошенько, чтобы не заносился.
— Ладно! — нахмурился Сережка. — Я это устрою. А что мне за это будет?
— Булку дам с ветчиной и четыре шоколадины в серебряной бумажке.
— Тащи.
Потом подошел Португалов:
— Здравствуй, Сережка. Сердишься?
— А то нет! Свинья ты! Жалко было цветных карандашей, что ли? Обожди! Попадешься ты мне на нашей улице!
Португалов побледнел и, похлопав Сережку по плечу, сказал:
— Ну, будет. Притащу завтра карандаши. Мне не жалко.
Три второклассника подошли вслед за Португаловым и попросили Сережкиного разрешения пощупать его мускулы.
Получили снисходительное разрешение. Пощупали руку, поудивлялись. Мускулов, собственно, не было, но товарищи были добрые, решили, что рука все-таки твердая.
— Ты что, упражнялся? — спросил Гукасов.
— Упражнялся, — сказал Сережка.
В конце концов, Сережка, опьяненный славой, и сам поверил в свою нечеловеческую силу.
Проходил второклассник Кочерыгин, уплетая булку с икрой.
— Стой! — крикнул Сережка. — Отдай булку!
— Ишь ты какой! А я-то?
— Отдай, все равно отниму!
Кочерыгин захныкал, но, вспомнив о Тарарыкине, вздохнул, откусил еще кусочек булки и протянул ее Сережке.
— На, подавись!
— То-то. Ты смотри у меня. Я до вас тут до всех доберусь.
В это время проходил мимо Тарарыкин. Увидев Сережку, он сделал преувеличенно испуганные глаза и в ужасе отскочил в сторону. Хотя вблизи никого не было, он, как добросовестный недалекий малый, считал своим долгом играть роль до конца.
— Боишься? — спросил заносчиво Сережка.
— Еще бы. Я и не знал, что ты такой здоровый.
И вдруг в Сережкину беспокойную голову пришла безумная шальная мысль… А что, если… Тарарыкин действительно против него не устоит? Этот крохотный мальчишка так был опьянен всеобщей честью и восторгом, что совершенно забылся, забыл об условии и решил пойти напролом… Насытившись славой, он пожалел о рубле, а так как руки его чувствовали себя железными, непобедимыми, то Сережка со свойственной его характеру решимостью подскочил к Тарарыкину и, схватив его за пояс, сурово сказал:
— Отдавай рубль!
— Что ты! — удивился Тарарыкин. — Ведь мы же условились…
— Отдавай! Все равно отниму!
— Ты? Ну, это, брат, во-первых, нечестно, а во-вторых — попробуй-ка.
На их спор собрались любопытные. Снова стали раздаваться комплименты по Сережкиному адресу.
И, не раздумывая больше, Сережка храбро устремился в бой. Он подскочил, хватил изумленного и огорченного Тарарыкнна по голове, потом ударил его в живот, но… Тарарыкин опомнился.
— Ты… вот как!
Через минуту Сережка уже лежал на земле. Во рту чувствовалось что-то соленое, губа вспухла, зловещее красноватое пятно засияло под глазом, оно наливалось, темнело и постепенно переходило в синий цвет. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И рухнула эта жалкая, построенная на деньгах слава… Сережка лежал, избитый, в пыли и прахе, а мстительный Кочерыгин, отдавший Сережке булку, подскочил к Сережке и дернул его за волосы, подошел Португалов, ткнул его в спину кулаком и сказал:
— Вот тебе цветные карандаши. Поросенок!
Уныло, печально возвращался хитроумный Сережка домой, губа вспухла, щека вспухла, на лбу была царапина, рубль пропал бесследно, дома ожидала головомойка, настроение было отчаянное…
Он вошел робкий, пряча лицо в носовой платок… он рассчитывал, проскользнув незаметно в свою комнату, улечься спать… Но в передней его ждал последний удар.
Дядя поймал его за руку и сердито сказал:
— Ты что же это, мошенник, обманул меня? Это твои стихи? Списал у Пушкина да и выдал за свои. Во-первых, за это ты всю неделю будешь сидеть дома — о цирке и зверинце забудь, а во-вторых, — возврати-ка мне мой рубль.
Сердце Сережки упало…

СИНЕЕ ОДЕЯЛО

— Грачев! У тебя есть двенадцатый выпуск Ната Пинкертона?
— Нет, девятый есть. Спроси у Замирайло.
— Замирайло! Дай двенадцатый выпуск Пинкертончика.
— Ишь ты какой хитрый… А что я буду читать?
— Так ведь сейчас урок арифметики будет, не будешь же ты читать на арифметике.
— Ах, господи! Сейчас арифметика… А я что называется — ни-ни. Всю ночь читал ‘Дик Викольчос — душитель миллионеров’…
— А что у нас на сегодня?
— Цепное правило и правило товарищества.
— Здорово. Пойдем мы сегодня как топоры ко дну. Вот тебе и Пинкертон. Красильников! Ты приготовил?
— Приготовил… Могилу я себе приготовил. Слушай, ты не знаешь случайно, что такое правило товарищества?
— По-моему, так: главное — не фискалить, поддерживать товарища в беде, кроме того…
— Дурной ты! Я тебя об арифметическом правиле спрашиваю. Ты еще на уроке ляпни такой ответ Александру Николаевичу…
— Краснокожие!.. — возгласил дежурный, заглянув в окно. — Стройся, как говорится, к расчету. Александр Николаевич идет.
Сдержанный болезненный стон пронесся по всему классу.
‘Мне смертию кость угрожала’, — прошептал Красильников, судорожно вчитываясь в Киселева, страницы которого были испещрены самыми загадочными цифрами и вычислениями.
Почти у всех в руках вместо Киселева была Бог его знает какая гадость: маленькие засаленные книжонки с аляповато, грубо раскрашенными обложками, крикливо вещавшими, что содержание их не менее зазвонисто: ‘Тайна мистера Пэка, или три отрезанные головы’, ‘Берлинский палач’, ‘Подземелье дьявола’ — все это сплошь грубое, глупое, тошнотворно-безграмотное. Весь этот вздор при первых же словах дежурного, обращенных к краснокожим, моментально нырнул в ранцы и ящики парт, а взамен ‘берлинских палачей’ выскочили спокойные, солидные Киселевы, Киселевы, Киселевы — целое море глубокомысленной арифметики.
— Много будет сегодня убиенных младенцев, — пророчески провозгласил Красильников.
— Типун тебе на язык.
— Ну, типун-то — это вопрос, а единица в журнале — верная.
С первой скамьи раздался судорожный писк умиравшего от ужаса и дурных предчувствий Грачева:
— Замирайло! Золотой голубчик! Спаси нас!
— Как же я вас спасу, дурные! Надо было выучить и тройное и цепное.
— А сам-то ты учил?
— Нет, положим. Я вчера у одного мальчика достал ‘Фантомас, убийца детей’… Впрочем, постойте, господа… Надо, знаете, что сделать? Занять Александра Николаевича разговором. Гм!.. Стоп. Нашел. Чем ушибся, тем и лечись!.. Есть. Только вы уж поддержите.

* * *

Учитель математики с завидной медлительностью положил на кафедру журнал, вынул платок, протер очки, аккуратно сложил и спрятал платок и только тогда уселся на свое место.
— Ну-с… Перво-наперво мы проверим, кого нет в классе.
Он медлительно развернул журнал.
— Авилов Илья?
— Здесь.
— Агабашев Степан?
— Здесь.
— Андриевич Николай?
— Нет его, — отвечал дежурный.
— И не будет, — вдруг мрачно пробормотал Замирайло.
— Что? — поднял голову учитель. Все молчали.
— Кто сказал ‘и не будет’?
Замирайло с деланной неохотой поднялся с места.
— Я сказал ‘и не будет’.
— Что ж он, серьезно болен, что ли?
— Нет, — промямлил Замирайло, — не то… Да я уж и не знаю, говорить ли вообще, Александр Николаевич…
— А что такое? В чем дело? — встревоженно поднял голову добряк математик.
— Да я боюсь, как бы и мне в эту историю не запутаться… Будут еще по судам таскать как свидетеля… — И добавил с лицемерной заботливостью: — А это может отразиться на моих учебных занятиях.
— Нет, ты мне скажи, в чем дело с Андриевичем, — совсем уже встревожился учитель. — Что такое? При чем тут суд?
Замирайло, опустив голову, молчал.
— Ну же? Говори смело, не бойся.
— Ну хорошо… — вздохнул Замирайло. — Я скажу все, что знаю, там не мое дело. Вчера, как вам известно, было воскресенье. Я решил с утра пойти на реку, половить рыбу. Ну, конечно, взял с собой и учебные книжки… Киселева ‘Арифметику’ взял. Думаю, что хотя и знаю все, но все-таки еще подзубрить не мешает. Иду это я к реке, встречаю Андриевича, под мышкой у него синее одеяло и книжки.
Замирайло на минуту замялся, потом великодушно закончил:
— Тоже учебные книжки. Он тоже шел на реку учить Киселева. ‘Здравствуй, голубчик Андрневич, — говорю я ему. — Куда это ты с книжками и одеялом направляешься?’ — ‘А к реке, — говорит. — Лягу себе, — говорит, — под кустиком и тоже буду учить арифметику’. — ‘Ну, хорошо, — говорю я ему, — только ты садись подальше, чтобы мы не мешали друг другу учить арифметику’. Так мы и сделали. Я уселся под ивой на бережку, а он улегся, так… ярдов на сто…
— Ну, ну — и что же? — поощрил заинтересованный учитель.
— Сижу я, значит, ужу рыбку, учу арифметику (хотя, конечно, я знаю, но для верности учил еще), вдруг слышу за спиной на горке голоса… Кто эти проходящие, я не видел — сидел спиной, да и кусты мешали, но разговор я услышал такой: ‘Так, значит, решено, Манюк?’ — ‘Значит, решено’. — ‘Деньги получишь, как обещано. Это тебе получше лошадей’. — ‘А вы верно знаете, что он тут?’ — ‘Здесь он, здесь. Взял одеяло и пошел на реку… Манюк!’ — ‘А?’ — ‘Только сделай же так, чтобы никаких следов не было’. — ‘Да уж раз река под боком, какие же следы…’ Тут они прошли, и я дальше ихнего разговора не слышал… Только минут через пять до меня донесся издали какой-то разговор, потом подавленный крик, потом плеск воды!.. А потом все смолкло.
— Ну, — поощрил учитель.
— Все… — глубоко вздохнул Замирайло. — Я больше ничего не знаю.
Учитель задумался, покусывая суставы пальцев.
— Я думаю, что все это вздор. Просто случайное совпадение. Кому, спрашивается, может понадобиться жизнь Андриевича… Ну-с… А теперь приступим к правилу товарищества. Кого бы мне вызвать?..
Вдруг с места поднялся Красильников и взволнованным голосом спросил Замирайло:
— Замирайло! А какого цвета было одеяло у Андриевича?
— Синего, — с готовностью ответил Замирайло.
— Синего? Гм… Странно. Все это очень странно, — потирая лоб, прошептал Красильников.
— Что тебе странно, Красильников? — удивленно спросил учитель.
— Такое странное совпадение. Как вы знаете, господа, дом моего отца стоит на Проломной, ярдах в четырехстах от реки. А у нас есть собака — Тигр. И этот Тигр вечно шатается по окрестностям и всегда норовит притащить какую-нибудь дрянь: то кусок дохлой кошки, то обглоданную кость. А вчера он является домой и приносит в зубах кусок синего… одеяла. И на куске какие-то красные пятна, запачканные землей. Тигр положил обрывок на пол и стал слизывать красные пятна…
Красильников потер ладонью лоб и умолк.
— Все? — спросил учитель.
— Все.
— Да, все это странно. Ну, я думаю, его родители сами все выяснят. Итак: правило товарищества… Вызовем мы…
— Теперь мне многое делается ясным, — громко сказал Грачев, ни к кому определенно не обращаясь.
— Что тебе ясно? — встрепенулся учитель.
Грачев встал и начал уверенным, полным тайного значения тоном:
— Вчера я зашел к Красильникову взять у него учебник арифметики. У меня мою книгу кто-то украл (мне говорили, что в городе действует какая-то шайка), а я хотел во что бы то ни стало приготовить на сегодня урок… Захожу к Красильникову, он сидит, учит правило товарищества. Поговорили о том о сем, об арифметике… Вдруг он рассказывает: ‘Понимаешь, — говорит, — наш Тигр принес странный обрезок одеяла’. — Обрывок, — поправляю я, — а не обрезок’… Ведь ты, Красильников, настаивал на том, что это обрезок?
— Настаивал, — с готовностью согласился Красильников, — и сейчас настаиваю. Кусок одеяла, именно срезок от целого, и нож, очевидно, был очень острый, потому что без рваных мест.
— Все-таки что же тебе ясно? — переспросил Грачева учитель.
— Когда он показал обрывок или там отрезок, я и говорю: ‘Постой, да ведь это одеяло Андриевича. Я у него как-то был, сидел на кровати и как раз обратил внимание на цвет и рисунок одеяла…’ Мне как-то сразу сделалось беспокойно. ‘Знаешь что, — говорю я. — Пойду-ка я к Андриевичу, лучше у него возьму арифметику. Кстати же и проведаю его, как он живет’. Попрощался с Красильниковым, иду…
— Да, это верно, — подтвердил обстоятельный Красильников, — он со мной попрощался и пошел…
— Не мешай, Красильников, — раздался гул голосов.
— Иду… Прихожу к Андриевичу, встречает меня ихняя домоправительница… Как известно, господа, Андриевич сирота, сын очень богатых родителей, и живет он у своего холостого опекуна. ‘Что вам?’ — спрашивает меня домоправительница и все этак подозрительно на меня поглядывает. ‘Андриевич дома?’ — спрашиваю. ‘Нет его, нет, и неизвестно, когда будет’. И видно, что старая ведьма старается как можно скорее спровадить меня со двора. Вдруг вижу я, из дому на крыльцо выходит цыган Манюк, про которого говорят, что он конокрад и занимается вообще всякими темными делами… И вдруг тут меня будто что в бок толкнуло. ‘А я, говорю, к Андриевичу пришел по делу. Мы, видите ли, устраиваем любительский спектакль, и нам нужно для занавеса синее одеяло… Андриевич говорил, что у него есть, обещал дать’. Она ка-ак рассвирепеет. ‘Уходите, — кричит, — никаких одеял не могу вам дать! Молодого барина нет, а я без него не могу его вещей давать’. А меня как будто кто-то в бок толкает. ‘Мадам, — говорю я. — Я этого одеяла и не собираюсь брать с собой, вы мне только покажите его, годится ли?’ Тут она взвизгнула, схватила меня за плечи, вытолкала и захлопнула калитку перед самым моим носом.
— Гм!.. — промычал учитель. — Замирайло! Выскажи свое просвещенное мнение…
— Что ж я скажу, Александр Николаевич, — скромно встал Замирайло. — Я ничего не знаю, а только у Андриевича в будущем большие деньги, и опекуну выгодно отделаться от бедного Николая…
— Так ты думаешь, что это опекун говорил с Манюком за твоей спиной?
— Уверен, — бодро сказал Замирайло.
— В котором часу это было приблизительно? — спросил учитель.
— В десять часов утра или немного позже.
— Ну, так поздравляю вас: я был вчера около этого времени на вокзале и видел опекуна Андриевича — я его немного знаю в лицо. Он сел в десятичасовой киевский поезд и уехал.
Это сообщение учителя произвело большое впечатление. Все притихли. Воспользовавшись паузой, учитель снова развернул журнал и сказал:
— Кого же бы нам сейчас вызвать?..
— Понял! — вдруг раздался голос Азебашева Степана. — Теперь не буду больше ломать себе голову.
— Над чем это, Азебашев? Над чем ты не будешь ломать голову?
— Да это пустяк, Александр Николаич. Но все-таки меня он удивил. У меня есть товарищ, сын начальника станции… И он вчера утром позвал меня покататься на маневрирующем паровозе. Сели мы — паровоз стоял на запасном пути, сзади десятичасового пассажирского, вдруг раздается третий звонок, пассажирский трогается, и только что он тронулся, как на площадке показался пожилой господин с чемоданом, открыл дверцу площадки да и выскочил с нашей стороны, то есть с противоположной перрону. Схватил чемодан да, сделав маленький крюк, помчался в город.
— Вздор ты говоришь, Азебашев, если, как я тебя понимаю, это был опекун Андриевича, то как он мог через колеса попасть на реку и встретиться с Манюком, если от вокзала до реки езды на извозчике не меньше часу. Просто совпадение. Ну, мы все тут болтаем, а час уже скоро кончается. Ну-с, пусть нам расскажет о правиле товарищества… Батуричев, что ли.
Батуричев встал, помолчал немного и сказал:
— Правилом товарищества называется… Нет, не могу припомнить! Может быть, это и пустяк, может, это и не имеет отношения, но сказать я обязан.
Учитель был чрезвычайно удивлен таким продолжением ‘правила товарищества’:
— Что это ты там бормочешь, Батуричев? Что ты обязан сказать?
— Вчера утром, Александр Николаевич, я встал очень рано. Хотя было воскресенье, но, думаю, встану, поучу хорошенько правило цепное и товарищества, а потом пойду гулять… а около нашего дома помещается гараж, оттуда можно брать автомобили. Смотрю, стоит автомобиль, весь в пыли, а около ходит шофер и о чем-то разговаривает с механиком. Я тоже остановился около автомобиля, любуюсь машиной, слушаю. ‘Чего ж он так гнал тебя?’ — ‘Бог его знает. Я стоял у вокзала, вдруг он подбегает, с чемоданом, пожилой такой, верно, чем-то озабоченный, вскакивает в мотор и говорит: ‘Поднимите верх и, не жалея машины, летите к реке, пятьдесят рублей на чай получите!’ Я и погнал. Около реки из-за кустов вышел какой-то чернобородый, и они о чем-то заговорили… А я уехал’. Не знаю, почему мне запомнился этот рассказ шофера, но я…
Резкий звонок, возвещавший окончание учебного часа, прозвучал в коридоре. Все облегченно вздохнули. Учитель сделался задумчив.
— Да, любопытная история, любопытная. Хотел бы я знать, что случилось с Андриевичем и где он сейчас…
И вдруг встал доселе молчавший и погруженный в чтение какой-то раскрашенной книжки Авилов Антон.
— Александр Николаевич, — простодушно спросил он. — Вы, кажется, хотите знать, где сейчас Андриевич?
— Да! А ты разве знаешь?
— Я когда шел сегодня утром в гимназию, встретил его. Он сказал, что его опекун заболел и он должен бегать в аптеку и сидеть около него.
— Чего ж ты раньше молчал, чудак? — удивился учитель. — Мы тут целый час толкуем об Андриевиче, а он…
— А я не слышал. Я читал книжку… Арифметику Киселева читал. Так увлекся, что и не слышал, о чем говорят.
— Зкая досада. А вы, господа, вечно какие-нибудь глупости выдумаете. Почудится им какой-нибудь вздор, они и пойдут расписывать, только время даром отнимают…
В этот момент в комнату вошел надзиратель. Сказал:
— Александр Николаич! Батюшка сейчас запиской сообщил, что на уроке закона божьего не будет. Директор просил вас заняться с классом на один час.
Сдержанный глухой стой как ветерок пронесся по классу.
— Ну-с, пинкертоны, — обратился учитель к поникшим ученикам. — Сейчас пятиминутная перемена, а через пять минут займемся правилом товарищества… Вы все так его вызубрили, что приятно будет вас спросить…
Волосы у пинкертонов встали дыбом. Будто целый лес тоненьких единиц пророчески поднялся на голове у каждого из них.

КОММЕНТАРИИ

Сборник вышел в Петрограде без указания года издания. Предполагаемая дата — 1915 или 1916 г.
В настоящем томе печатается по первому и единственному изданию.
Большинство рассказов, вошедших в этот сборник, ранее было опубликовано в журналах ‘Галчонок’ и ‘Сатирикон’.
Рассказ ‘Японская борьба’ позже, в 1925 г., был включен автором в сборник ‘Рассказы циника’ с незначительными изменениями под названием ‘Джиу-Джитсу’. Чтобы избежать повтора, рассказ ‘Джиу-Джитсу’ в составе сборника ‘Рассказы циника’ (т. 6 настоящего издания) не печатается.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека