Державин в воспоминаниях современников, Державин Гавриил Романович, Год: 1852
Время на прочтение: 67 минут(ы)
Державин в воспоминаниях современников
А. С. Пушкин
ДЕРЖАВИН
Державина видел я только однажды в жизни, но никогда того не забуду.
Это было в 1815 году, на публичном экзамене в Лицее. Как узнали мы, что
Державин будет к нам, все мы взволновались. Дельвиг вышел на лестницу, чтоб
дождаться его и поцеловать ему руку, руку, написавшую ‘Водопад’. Державин
приехал. Он вошел в сени, и Дельвиг услышал, как он спросил у швейцара: где,
братец, здесь нужник? Этот прозаический вопрос разочаровал Дельвига, который
отменил свое намерение и возвратился в залу. Дельвиг это рассказывал мне с
удивительным простодушием и весе-лостию. Державин был очень стар. Он был в
мундире и в плисовых сапогах. Экзамен наш очень его утомил. Он сидел,
подперши голову рукою. Лицо его было бессмысленно, глаза мутны, губы
отвислы: портрет его (где представлен он в колпаке и халате) очень похож. Он
дремал до тех пор, пока не начался экзамен в русской словесности. Тут он
оживился, глаза заблистали, он преобразился весь. Разумеется, читаны были
его стихи, разбирались его стихи, поминутна хвалили его стихи. Он слушал с
живостию необыкновенной. Наконец вызвали меня. Я прочел мои ‘Воспоминания в
Царском Селе’, стоя в двух шагах от Державина. Я не в силах описать
состояния души моей: когда дошел я до стиха, где упоминаю имя Державина,
голос мой отроческий зазвенел, а сердце забилось с упоительным восторгом…
Не помню, как я кончил свое чтение, не помню, куда убежал. Державин был
в восхищении, он меня требовал, хотел меня обнять… Меня искали, но не
нашли…
С. П. Жихарев
ЗАПИСКИ СОВРЕМЕННИКА
…Между прочим, к слову о Державине. Наблюдательный Иван Иванович
рассказывал, что Гаврила Романович по кончине первой жены своей (Катерины
Яковлевны, женщины необыкновенной по уму, тонкому вкусу, чувствам приличия и
вместе по своей миловидности) приметно изменился в характере и стал еще
более задумчив и, хотя в скором времени опять женился, но воспоминание о
первой подруге, внушавшей ему все лучшие его стихотворения, никогда его не
оставляет. Часто за приятельскими обедами, которые Гаврила Романович очень
любит, при самых иногда интересных разговорах или спорах, он вдруг
задумается и зачертит вилкою по тарелке вензель покойной, драгоценные ему
буквы К. Д. Это занятие вошло у него в привычку. Настоящая супруга его,
заметив это ежедневное, несвоевременное рисованье, всегда выводит его из
мечтания строгим вопросом: ‘Ганюшка, Ганюшка, что это ты делаешь?’ — ‘Так,
ничего, матушка’, — обыкновенное торопливостью отвечает он, вздохнув глубоко
и потирая себе глаза и лоб как будто спросонья. <...!>
…За обедом у Ростислава Евграфовича Татищева видел я Дмитрия
Ардальоновича Лопухина, бывшего калужского губернатора, непримиримого врага
Державину за то, что этот, в качестве ревизующего сенатора, сменил его за
разные злоупотребления. Лопухин не может слышать о Державине равнодушно, а
бывший секретарь его, великий говорун Николай Иванович Кондратьев,
разделивший участь своего начальника и до сих пор верный его наперсник,
приходит даже в бешенство, когда заговорят о Державине и особенно если его
хвалят. Этот Кондратьев пописывает стишки, разумеется, для своего круга, и,
по выходе Державина в отставку, спустил, по выражению, кажется, Сумарокова,
свою своевольную музу, аки цепную собаку, на отставного министра и выразил
удовольствие свое следующим стихотворным бредом:
Ну-ка, брат, певец Фелицы,
На свободе от трудов
И в отставке от юстицы
Наполняй бюро стихов.
Для поэзьи ты свободен,
Мастер в ней играть пером,
Но за что стал неугоден
Министерским ты умом?
Иль в приказном деле хватки
Стихотворцам есть урок?
Чьи, скажи, были нападки?
Или изгнан за порок?
Не жена ль еще причиной,
Что свободен стал от дел?..
Далее, слава богу, не припомню. Кроме неудовольствия слышать эти
гадкие, кабачные стихи, грустно видеть в них усилие мелочной души уколоть
гениального человека, который, вероятно, никогда и не узнает об этих виршах.
Просто: кукиш из кармана. <...>
…На днях думаю представиться Державину с моим ‘Артабаном’. Великий
поэт в эпоху губернаторства своего в Тамбове был дружен с дедом моим,
который, после увольнения от должности вятского губернатора, жил в
тамбовской деревне и, любя чтение, был одним из усердных поклонников певца
Фелицы. <...>
…Был у Державина — и до сих пор не могу прийти в себя от сердечного
восхищения. С именем Державина соединено было все в моем понятии, все, что
составляет достоинство человека: вера в бога, честь, правда, любовь к
ближнему, преданность к государю и отечеству, высокий талант и труд
бескорыстный… и вот я увидел этого мужа,
кто, строя лиру,
Языком сердца говорил!
Сильно билось у меня сердце, когда въехал я на двор невысокого дома на
Фонтанке, находящегося невдалеке от прежней моей квартиры в доме
умалишенных. Вхожу в сени с ‘Артабаном’ под мышкою и спрашиваю дремавшего на
стуле лакея: ‘Дома ли его высокопревосходительство и принимает ли
сегодня?’ — ‘По-жалуйте-с’, — отвечал мне лакей, указывая рукою на
деревянную лестницу, ведущую в верхние комнаты. — ‘Но, голубчик, нельзя ли
доложить прежде, что вот приехал Степан Петрович Жихарев, а то, может быть,
его высокопревосходительство занят’. — ‘Ничего-с, пожалуйте, енарал в
кабинете один’. — ‘Так проводи же, голубчик’. — ‘Ничего-с, извольте идти
сами-с, прямо по лестнице, а там и дверь в кабинет, первая налево’. Я пошел
или, скорее, поплелся, ноги подгибались подо мною, руки тряслись, и я весь
был сам не свой, меня била лихорадка. Взойдя наверх и остановившись перед
стеклянного дверью, первою налево, завешенною зеленою тафтою, я не знал, что
мне делать — отворять ли дверь или дожидаться, покамест кто-нибудь случайно
отворит ее. Я так был смешан и так смешон! К счастью, явилась мие
неожиданная помощь в образе прелестной девушки, лет 18, которая, пробежав
мимо меня и, вероятно, заметив мое смущение, тотчас остановилась и
добродушно спросив: ‘Вы, верно, к дядюшке?’, — без церемонии отворила дверь,
примолвив: ‘Войдите’. Я вошел. Старец лет 65, бледный и угрюмый, в белом
колпаке, в беличьем тулупе, покрытом синею шелковою матернею, сидел в
креслах за письменным столом, стоявшим посредине кабинета, углубись в чтение
какой-то книги. Из-за пазухи у него торчала головка белой собачки, до такой
степени погруженной в дремоту, что она и не заметила моего прихода. Я
кашлянул. Державин — потому что это был он — взглянул на меня, поправил на
голове колпак и, как будто спросонья зевнув, сказал мне: ‘Извините, я так
зачитался, что и не заметил вас. Что вам угодно?’ Я отвечал, что по приезде
в Петербург я первою обязанностью поставил себе быть у него с данью того
искреннего уважения к его имени, в котором был воспитан, что он, будучи так
коротко знаком с дедом, конечно, не откажет и внуку в своей благосклонности.
Тут я назвал себя. ‘Так вы внук Степана Данилыча? Как я рад! А зачем сюда
приехали? Не определяться ли в службу? — и, не дав мне времени отвечать,
продолжал, — если так, то я могу попросить князя Петра Васильевича
(Лопухина) и даже графа Николая Петровича (Румянцева)’. Я объяснил ему, что
я уже в службу определен и что ни в ком и ни в чем покамест надобности не
имею, кроме его благосклонности. Он стал расспрашивать меня, где я учился,
чем занимался, какое наше состояние и проч., и, когда я удовлетворил всем
его вопросам, он, как будто спохватившись, сказал: ‘Да что ж вы стоите?
садитесь’. Я взял стул и подсел к нему. ‘Ну а это что у вас за книга?’ Я
отвечал, что это трагедия моего сочинения ‘Артабан’, которую я желал бы
посвятить ему, если только она того стоит. ‘Вот как! так вы пишете стихи —
хорошо! Прочитайте-ка что-нибудь’. Я развернул моего ‘Артабана’ и прочитал
ему сцену из 3-го действия, в которой впавший в опалу и скитающийся в
пустыне царедворец Артабан поверяет стихиям свою скорбь и негодование, пылая
мщением. Державин слушал очень внимательно, и, когда я перестал читать, он,
ласково и с улыбкою посмотрев на меня, сказал: ‘Прекрасно. Оставьте,
пожалуйста, трагедию вашу у меня: я с удовольствием ее прочитаю и скажу вам
свое мнение’. Я был в восторге, у меня развязался язык, и откуда взялось
красноречие! Я стал говорить о его сочинениях, многие цитировал целиком,
рассказал о знакомстве моем с И. И. Дмитриевым, о его к нему послании,
начинающемся так: ‘Бард безымянный, тебя ль не узнаю’, которое прочитал от
начала до конца, распространился о некоторых московских литераторах,
особенно о Мерзлякове и Жуковском, которые были ему вовсе неизвестны,
словом, сделался чрезвычайно смел. Державин все время слушал меня с видимым
удовольствием и потом, несколько призадумавшись, сказал, что он желал бы,
чтоб я остался у него обедать. Я объяснил ему, что с величайшим
удовольствием исполнил бы его волю, если б не дал уже слов,а обедать у
прежнего своего хозяина, доктора Эллизена. ‘Ну, так милости просим
послезавтра, потому что завтра хотя и праздник, но у нас день невеселый:
память по Николае Александровиче Львове’. Я поклонился в знак согласия. ‘Да
прошу вперед без церемонии ко мне жаловать всякий день, если можно. Ведь у
вас здесь знакомых, должно быть, немного’.
И вот я послезавтра буду обедать у Державина! Напишу о том к своим.
Боюсь, что не поверят моему благополучию. <... >
…К Гавриилу Романовичу приехал я, по назначению, в 3 часа. Домашние
его находились уж в большой гостиной, находящейся в нижнем этаже, и сидели у
камина, а сам он, в том же синем шелковом тулупе, но в парике, задумчиво
расхаживал по комнатам и по временам гладил головку собачки, которая, так же
как и вчера, высовывалась у него из-за пазухи. Лишь только я успел войти,
как он тотчас же представил меня своей супруге Дарье Алексеевне: ‘Вот,
матушка, Степан Петрович Жихарев, о котором я тебе говорил. Прошу полюбить
его: он внук старинного тамбовского моего приятеля’. Потом, обратившись к
племянницам, продолжал: ‘Вам рекомендовать его нечего: сами познакомитесь’.
И тут же совершенно переменив вчерашний учтивый со мною тон, с большею
живостью начал говорить об ‘Артабане’. ‘Читал я, братец, твою трагедию и,
признаюсь, оторваться от нее не мог: ну, право, прекрасно! Да откуда у тебя
талант такой? Все так громко, высоко, стихи такие плавные и звучные, какие
редко встречал я даже у Шихматова’. Я остолбенел: мне пришло на мысль, что
он вздумал морочить меня. Однако ж, думаю: нет, из-за чего бы ему,
Державину, говорить мне комплименты, если б в самом деле в трагедии моей не
было никаких достоинств? Я отвечал, что с малолетства напитан был чтением
священного писания, книг пророческих и его сочинений, что едва только
выучился лепетать, как знал уже наизусть некоторые его оды, как то: ‘Бога’,
‘Вельможу’, ‘Мой истукан’, ‘На смерть князя Мещерского’ и ‘К Фелице’, что
эти стихотворения служили для меня лучшим руководством в нравственности,
нежели все школьные наставления. Кажется, он остался очень доволен моим
объяснением.
За обедом посадили меня возле хозяйки, которая была ко мне чрезвычайно
ласкова и внимательна. ‘Пожалуйста, бывайте у нас чаще, мы всякий день
обедаем дома и по вечерам никуда почти не выезжаем. Будьте у нас, как у
родных’. Державин за столом был неразговорчив, напротив, прелестные
племянницы его говорили беспрестанно, мило и умно. Племянников не было, а
мне очень хотелось познакомиться с ними. Старший Леонид служит в Иностранной
коллегии и недавно приехал из Мадрида, где он был при посольстве. Но время
не ушло.
После обеда Гаврила Романович сел в кресло за дверью гостиной и тотчас
же задремал. Вера Николаевна сказала мне, что это всегдашняя его привычка.
‘А что это за собачка, — спросил я, — которая торчит у дядюшки из-за пазухи,
только жмурит глаза да глотает хлебные катышки из руки дядюшкиной?’ — ‘Это
воспоминание доброго дела, — отвечала мне В. Н. — К дч-дюшке ходила по
временам за пособием одна бедная старушка, с этой собачкой на руках. Однажды
зимою бедняжка притащилась, окоченевшая, от холода, и, получив обыкновенное
пособие, ушла, но вскоре возвратилась и со слезами умоляла дядюшку взять
себе эту собачку, которая всегда к нему так ласкалась, как будто чувствовала
его благодеяние. Дядюшка согласился, но с тем, чтоб старушка получала у него
по смерть свою пансион, который она и получает, только она, по дряхлости
своей, не ходит за ним, а дядюшка заносит его к ней сам, во время своих
прогулок. С тех пор собачка не оставляет дядюшку ни на минуту, и если она у
него не за пазухой или не вместе с ним на диване, то лает, визжит и мечется
по целому дому’. При этом рассказе у меня навернулись на глазах слезы — и я
не стыдился их, потому что, по словам его же, неистощимого и неисчерпаемого
Державина,
Почувствовать добра приятство
Такое есть души богатство,
Какого Крез не собирал!
Покамест наш бард дремал в своем кресле, я рассматривал известный
портрет его, писанный Тончи. Какая идея, как написан и какое до сих пор еще
сходство! Мне хотелось видеть его бюст, изваянный Рашеттом и так им
прославленный в стихотворении ‘Мой истукан’, но он, по желанию поэта,
находился наверху, в диванной его супруги:
А ты, любезная супруга,
Меж тем возьми сей истукан,
Спрячь для себя, родни, для друга
Его в серпяный свой диван.
Проснувшись, Гаврила Романович опять, между прочим, повторил
предложение дать мне на всякий случай рекомендательные письма к князю
Лопухину и к графу Румянцеву и даже настоял на том, чтоб я к ним
представился. ‘Князь Лопухин, — сказал мне Гаврила Романович, — человек
старинного покроя и не тяготится принять и приласкать молодого человека, у
которого нет связей, да и Румянцев человек обходительный и покровительствует
людям талантливым и ученым. Правду молвить, и все-то они (разумея министров)
большею частью люди добрые, вот хоть бы и граф Петр Ва-сильич, хотя и не
может до сих пор забыть моего Беа-туса. Да как быть!’
Я откланялся, обещая бывать у Гаврилы Романовича так часто, как только
могу, и, конечно, сдержу свое слово, лишь бы не надоесть. <...>
…Обедал у Гаврила Романовича. Это не человек, а воплощенная доброта,
ходит себе в своем тулупе с Би-бишкой за пазухою, насупившись и отвесив
губы, думая и мечтая и, по-видимому, не занимаясь ничем, что вокруг его
происходит. Но чуть только коснется до его слуха какая несправедливость и
оказанное кому притеснение, или, напротив, какой-нибудь подвиг человеколюбия
и доброе дело — тотчас колпак набекрень, оживится, глаза засверкают, и поэт
превращается в оратора, поборника правды, хотя, надо сказать, ораторство его
не очень красноречиво, потому что он недостаточно владеет собою: слишком
горячится, путается в словах и голос имеет довольно грубый, но со всем тем в