Деревенский батюшка, Гусев-Оренбургский Сергей Иванович, Год: 1915

Время на прочтение: 16 минут(ы)

Сергей Гусев-Оренбургский

Деревенский батюшка

Жил в селе Зимогорах священник, по имени отец Андроник, человек уже пожилой, но еще крепкий и бодрый, знавший болезни только по их названию, несмотря на свои шестьдесят лет. Семейство его состояло душ из двенадцати, всяких полов и возрастов, так что старинный и обширный поповский дом всегда был наполнен веселым оживлением, смехом, спором, гамом голосов. Часто там слышались звуки гитары, на которой мастерица была играть старшая дочь, вдова, крики играющих детей, а на дворе звякали колокольчики пар и троек заезжих гостей. Сам о. Андроник был человек веселый, весьма общительный, в прежние годы и выпивал изрядно, но при всем, том, видом был скромным, обхождением со всеми вежлив, не взирая на лица и звания, а нравом такой мягкий, добрый и в то же время до неуступчивости справедливый, что прихожане его высоко ценили и никак не хотели отпустить, когда он несколько раз собирался, в виду многосемейности, перевестись в более богатый приход. Зимогоры — село небольшое и бедное, затерявшееся в глуши лесов, могло бы дать пропитание священнику лишь начинающему и не обремененному детворой. Супруга о. Андроника нисколько не приняла во внимание этого важного обстоятельства и в первые же годы совместной жизни два раза подряд осчастливила его двойнями, а затем уже с аккуратностью каждогодно рождала по одному домочадцу. Но от этого о. Андроник становился только веселее.
— Обилие велие! — радовался он.
Иногда, при гостях, нахваливал попадью.
— Продолжай, продолжай, дорогая супруга, — шутил он, — и да будет потомство наше, как песок морской, во исполнение завета Господня: плодитеся, множитеся, наполняйте землю…
Однако, приходилось подумать к об ‘обладании землею’. О. Андроник взял на себя исполнение этой части библейского завета, и исполнил в точности. Так как настаивать на плате за требы по выработанной практикою таксе он не мог и не любил, прихожане отвели ему земли больше, чем полагалось, Впоследствии он стал еще приарендовывать землю. И развел обширное хозяйство. Дни и ночи проводил он на лесных полянах, лично принимая участие в работах. Эта трудовая жизнь, почти крестьянская, и существовавший, несмотря на все труды, недостаток, в средствах наложили с течением времени отпечаток на весь обиход жизни и на самую внешность о. Андроника. От природы человек крупный, мощный, жилистый, одной рукою поднимавший пятипудовые мешки, он видом напоминал добродушного, лохматого, меднолицего хозяйственного мужика. Ходил в домодельных сапогах, научившись шить их сам, и вечно в заплатанном подряснике, потерявшем от времени и цвет, и форму. Впрочем, и подрясник был для него как бы присвоенным званию мундиром, в котором ему было неудобно и тесно: большею частью ходил он в нем — распахнувшись, и при каждом удобном случае снимал его, оставаясь в широких черных брюках и цветной рубахе на выпуск, подпоясанной выцветшим кожаным ремнем. Не удивительно, что при косьбе он шел первым и только покрикивал:
— Не отставай, ребятушки-и…
Уходил впереди, останавливался, ждал.
— Ну-ко, ну-ко, догоня-й, милые друзья!
‘Милым друзьям’ жилось у него, как у Христа за пазухой. Они были как бы членами семьи. Только вечерний чай да чествование гостей происходили интимно в комнатах, завтраки же и обеды — в кухне, за общим столом. вместе с работниками, сидели и члены батюшкина семейства, под председательством самого батюшки, неукоснительно благословлявшего трапезу и читавшего молитвы перед едой и после оной. Всегда присутствовали за трапезой и разные убогие люди, иные — случайно приглашенные, — нищие, проходимцы, странники, другие — в качестве постоянных нахлебников, как дурачки Якимушка и Маша-аляля. Долго сидеть за трапезой батюшка не любил: уважал людей, управлявшихся с едой быстро.
— Время — дело золотое, — говорил он, — ну-ко, ну-ко, за работку поторапливайся!
Первым выходил на дому с топором, с косой, с граблями или с требником, смотря по надобности.
И был первым во всякой работе.
Он любил сам навивать сено на воза, сооружать ометы, пахать дымящуюся весеннюю землю. Сам с особенным благоговейным чувством, разбрасывал семена. Даже сам ездил зимой за дровами, потому что любил лес в его серебряном уборе, таинственно-сказочную лесную тишину, навевавшую странные, необычные мысли о чем-то загадочном и вечном. И жалко ему было будить эту тишину звенящим стуком топора, он вслушивался в нее, сплетался с нею нитями души, ему самому непонятными. Но, когда принимался за работу, разгорался, и весело ухал. И чувствовал, что оживает лес от его работы. Возвращался из леса веселый и особенно в этот день добрый. Дома он сам плёл плетни, из плетней сооружал клети и закуты, сам летом их обмазывал. А в осеннюю пору помогал жеребиться кобылам, ягниться овцам. Прихожане только дивились: как это батюшка везде успевает. Иногда даже опытные мужики приходили к нему за хозяйственными советами.
— Как, батюшка, вот то-то и это-то?
— Да вот, так-то и так-то.
— Стало быть, вот этак?
— Так, так!
Посмеиваясь, исполняли его совет, и всегда выходило правильно.
— Мужицкий батька! — восторгались они.
Однако, эта жизнь, исполненная забот хозяйственных, не мешала ему быть и образцовыми священником. Все дела приходские исправлял он исправно, и всегда так, как подсказывала ему совесть. Он делал все, что почитал долгом своим: поучал, увещевал, советовал, внося и в советы и увещания свои добродушную хозяйственную сметку, что чрезвычайно нравилось мужикам. За долгую жизнь в селе он так сжился с мужиками, что и сам был как бы первым из мужиков. Ни чинился, ходил к ним в гости, случалось — бражничал, но никогда при этом не упускал случая дать какой-нибудь полезный совет и оказать свое ‘отеческое’, как он говорил, влияние.
Придет, бывало, к мужику.
— Здравствуй, Кириллыч!
— Здравствуй, батюшка.
— Принимай, в гости пришел.
— Ми-лости про-о-сим!
— А угощать чем будешь?
— Чайком-сахарком да доброй беседой. Самоварчик баба живо наставит, того-сего из печи достанет. Ну, и… конешно-што…
Мужик смеялся:
— Молочка!
— Это которое наскрозь-то видать?
— Оно, батюшка.
— Вижу, вижу, знаешь обычай. И не откажусь. Притомился как-быдто. И с чего, братан ты мой? Недельку попахал, а в левой пятке ломота. Стары кости…
— Шутишь, батюшка… всем бы таким старикам-то быть.
— Аль, думаешь, мне износу нет?
Так, перешучиваясь с хозяином, шел батюшка в избу, снимал стеснявший его подрясник и бросал его куда-нибудь в угол на лавку, как мужики бросают зипуны. Вся изба так и расцветала улыбкой от его прихода. Баба весело гремела самоваром, суетливо собирала на стол, звонким смехом отзывалась на батюшкины шутки, ребятишки жались к нему, как к доброму великану, всегда имеющему про запас для них милое словцо, а то и леденец в кармане. Даже старая старуха свешивала с печи сухие, черные ноги и принималась говорить о близкой смерти, но говорила о ней так, словно собиралась на свадьбу ехать. Когда появлялся на столе кипящий самовар, батюшка, потирая руки, говорил:
— Люблю, люблю сию китайскую музыку!
Хитро подмигивал мужику:
— Кабы да в теплой бы компании…
Но уж батюшкин обычай знали, и к мужику спешно собирались его приятели. Изба наполнялась бородатыми людьми. Все лавки заняты, люди распоясаны, потны, веселы, шумливы, дуют на блюдечки, хрустят сахаром, ведут речи о всех заботах, о всех новостях дня и года. Не забывают от времени до времени и протянуть к батюшке волосатую руку с блестящим стаканчиком, но это только усиливает веселое и добродушное настроение.
Батюшка, широко улыбаясь, ладонью отирает усы.
— Живи-живи да не ухни! — говорит он, принимая протянутую рюмку, — воистину, не в вине, други мои, скорбь, но в сердце нашего порочности. Что исходит из сердца? Ненависть, свара, вражда, жестокость, себялюбие, к делу Господню нерадение… блуд и пьянство. Сердцу же доброму вино не повредит, ибо меру свою оно знает
и блюдет, дабы добрая веселость не перешла в безумных уст гоготание. Потому-то и Христос благословлял вино на браке в Кане. Не в пище вред, — в объедении, не в вине грех, — в опьянении.
Он выпивал и добродушно смеялся:
— Так-то, светики!
Подмигивал кому-нибудь, рыжему и скуластому:
— Андрю-ха-а…
— Что, батюшка?
— Зашибаешь?
Рыжий брался за бороду:
— Случается…
— И перешибаешь?
Рыжий смущенно ухмылялся и опускал глаза:
— Всяк бывает…
Батюшка весело грозил ему:
— Не годится дело, светик, не годится. Как пастырь, говорю… и друг! Добра желаючи. Вот так, в компании… для духа веселости, и во славу Божию… можно! В меру прочих, без превышения… А ведь иной… сам знаешь, перешибет, так… зверем становится, себя не помнить. Бес-то и тут, чтобы повредить. Того только и ждет. Много вреда делает и в семье, и в хозяйстве.
Он неопределенно посмеивался:
— Правда?
— У нас в Андрюхе-то семь бесов, а не один, — смеялся какой-нибудь неопытный, — намеднись над женой каку расправу учинил…
— А ты кто, судия? — немедленно со строгостью обрывал батюшка,
И помолчав, начинал посмеиваться.
— Ох, как мы легко в чужи-те глаза засматриваем, да все сучки там примечаем! А в своём-то, бревнышко-то, видим? То-то, мне невдомек, старики все спрашивают: кто, мол, это у баб больно любит фартуки щупать? Не знаш-ли ты, Лаврентий?
Старики смеялись, покачивая головами, а неопытный Лаврентий отворачивался и делал вид, что не слышит.
Но батюшка все не оставлял его
— Не осуждай, — говорил он, — никогда не осуждай, но совет дай. По-милому, по-душевному совет дай. Подойди вот так к нему да в пояс поклонись…
Батюшка, как бы в пояснение своих слов, вставал и делал поясной поклон рыжему.
— Не бей, миленький, жену, не бей, Христа-ради, и даже не ссорься с нею… грех это!
Рыжий не знал, куда девать глаза.
— Да, ведь, я ж… батюшка…
— К примеру, к примеру, Андрюша, говорим, — тихонько хлопал его по плечу батюшка, — я даже таким словам и веры не даю! Какой же лиходей свою жену будет забижать? Не верю, не верю. Мало што болтают! Вон, говорит, Елисей скотину чем ни попадя хлещет…
Старый Елисей от неожиданности багровел и поднимал руки с дрожащими пальцами.
— Батюшка… да, ведь, оно… ежели… когда и…
— Не поверю! Никогда не поверю! — как бы отодвигал батюшка такие обвинения ладонями вытянутый, рук. Скотину бить? Разве это можно! Кто кормит-то нас, кто труды-то с нами несет… хлестать?! Она ж такая тварь Божия, как и мы… она ж страдает! Она ж Богу жалуется! Она ж через это на работу сил лишается! Это все едино, кабы я в лес поехал да зачал с деревьев сучья обрубать за то, что они от ветра качаются… либо рожь начал топтать, что мол плохо растет. Нет, не верю… зря болтают. Не такой Елисей старик. Хор-роший он старик! Станет он скотину бить… так я и поверил!
Он посмеивался Елисею:
— Правда?
Тот только облизывал губы, точно их кислым мазнули.
А батюшка опять обращался к рыжему,
— А уж о жене что и сказать? С женой об руку пойдешь на суд Господень. А она бита! В синяках! Что Господь-то скажет? Все святые засмеют!.. Нет, никогда такой болтовне не поверю!
Он брал рюмку.
— Давайте-ка, други мои милые, выпьем еще по единой для души веселия… да и оставим… буде… чайком побалуемся. Савельевна! Наливай-ка зельица китайского, угощай гостей веселее, чтоб голов не вешали!
Смущение быстро проходило, и уж опять разгорался веселый и жаркий разговор. Но невольно он вращался вокруг затронутых тем. Припоминали мужики разные поучительные истории, а о. Андроник говорил:
— Вот я вам, детки, из книги святых писаний повесть расскажу…
И текла мирная беседа…
…Медленно, почти незаметно, но неуклонно год за годом из-менялось при о. Андронике село: уходило в область преданий беспробудное пьянство, даже был закрыт приговором питейный дом, смягчались нравы. Люди стыдились даже кричать на скотину, не только бить. И уж так это вкоренилось, что драчун не показывайся и на улицу, — засмеют. Нигде не слышно было матерного слова. Даже на базарах — местах свободного разгула — зимогорцы отличались степенным видом своим, опрятностью в одежде и любовью к мирной беседе о вещах ‘душевных’.
В шестьдесят лет о. Андроник, напоминавший льва крупными чертами лица своего и гривою седых волос, мог бы с некоторой гордостью сказать о себе, что он не даром прожил жизнь, не даром потрудился и уничтожил много вредного и злого среди прихожан. А церковная школа, одна из лучших в епархии, построенная им почти трудами собственных рук, им всхоленная и взращенная, как детище, во многом довершила его дело, И в тоже время донесла славу его даже до владычных покоев. Но о. Андроник, в естественной скромности своей, считал деятельность свою самою обычною, просто свойственною всякому священнику. И почестей не любил. Много раз предлагали ему благочиние, он отказывался:
— Со всеми я в мире, а тогда вражда пойдет… на всех не угодишь, ведь!
Так он ответил и самому владыке, причем вспоминал об этом случае всегда с особым веселием:
— Здорово я влопался тогда!
Дело в том, что владыка приехал в Зимогоры неожиданно Он проезжал трактом на ямских по делам в соседний город и, будучи в епархии недавно, нарочито приказал свернуть в село, наслышавшись от благочинного о зимогорском священнике.
Был вечер.
Карета подкатила к крыльцу Поповского дома, из нее твердой поступью вышел высокий, седой старик, с хмурым лицом и острым взглядом. Благочинный и протодьякон, его неизменные спутники, быстро подскочили, чтобы почтительно поддержать его под руки.
Но он отстранил их.
— Скорей зовите его сюда, — сказал он с властной сухостью, — посмотрю, поговорю и дальше поеду.
И твердо прошел по крыльцу к двери.
Протодьякон, метнулся к калитке, чтобы посмотреть, не на дворе ли батюшка, а благочинный принялся стучать в дверь. Но калитка оказалась запертой, дверь не отворяли. В доме никого не было, батюшка чистил на заднем дворе навоз с работником, а матушка не вернулась еще с огорода. Наконец, дверь отворилась, и босоногая девчонка высунула из нее острое лицо.
— Кого надобно?
— Где батюшка?
— Навоз чистит.
— Зови его скорей: владыка приехал!
Девчонка всплеснула руками и помчалась, как сумасшедшая. Владыка быстрой поступью прошел в залу. В зале было по-крестьянски просто. Домотканые половички дорожками тянулись по белому полу, у стен приткнулись столы, покрытые холстинками, синими и красными, неуклюжие стулья с волостного базара дополняли меблировку. Единственным украшением этой обширной комнаты были портреты многочисленных владык на стенах, в темных рамах, — все те, при которых служил о. Андроник. Да еще на видном месте — ставленническая грамота. Впрочем, усмотрел зоркий взгляд владыки еще гитару, скромно поставленную в уголок за накрашенный посудный шкаф
Владыка сел, не сгибая спины, на стул, напоминая в этом положении монаха в церкви.
— Поторопите! — резко сказал он.
И, перебирая четки, стал смотреть в угол на гитару.
Благочинный поспешно вышел в соседнюю комнату, натолкнулся там в темноте на стол посредине, услыхал где-то поблизости шепот и пошел на него. Проник еще в одну дверь и различил в тусклом свете окна две громоздкие фигуры, что-то перебиравшие.
— Кто здесь? — спросил он.
— Да мы, — отозвался знакомый голос протодьякона.
— А о. Андроник!?
— Да вот он!
И благочинному показалось, что протодьякон захлебывается от смеха.
— Что ж вы, о, Андроник! — заспешил благочинный, — ведь, ждет владыка!
О. Андроник шумно шептал в темноте:
— Пропал… будь он неладен.
— Да что такое?
— Никак не могу подрясника найти!
Благочинный взволновался:
— А владыка ждет! Да где вы его снимали?
— Пес его знает! С утра снял, позабыл.
— Один он у вас, что ли?
— Есть… да в шкапу, а шкап-то заперт, как на грех. И чего попадья на старости лет запирать вздумала?..
Благочинный тоже принялся шарить.
Он нащупал что-то тонкое и длинное, с широкими рукавами, подумал, что это ряса, и, растопырив ее в руках, предложил о. Андронику надеть хоть рясу вместо пропавшего подрясника. О. Андроник про себя удивился: откуда тут взялась ряса, но поспешно полез в нее, затем направился к зале, на ходу оправляясь.
И в недоумении остановился:
— Чего-то ряса-то тонкая, не моя словно, да и ворот не найду. Посветили бы хоть.
Протодьякон зажег спичку.
И все трое духовных присели от хохота: на батюшке комично болтался матушкин домашний капот с красными цветами по желтому полю. Некоторое время духовные молчаливо сгибались, поджимая животы, в беззвучном смехе. Но в зале послышалось нетерпеливое покашливание владыки, и благочинный поспешно принялся стягивать с о. Андроника капот, сердито шепча:
— Валяйте в рубашке… на мою голову!
О. Андроник хотел что-то возражать, но благочинный и протодьякон начали подталкивать его.
И вытолкнули в залу.
Владыка с строгим недоумением воззрился на громадного мужика, неожиданно ввалившегося в залу, от красной рубахи его перевел взгляд на багрово пылавшее лицо. По седой львиной гриве тотчас догадался, что перед ним священник.
— Что это за маскарад? — грозно нахмурился он.
О. Андроник шумно сделал земной поклон и благоговейно поцеловал руку владыки:
— Простите, владыко святый… не знаю, куда подрясник задевал! А не посмел вас задерживать…
— Разве вы дома всегда так?
— В работе иначе невозможно!
Чуть заметная усмешка прошла по лицу владыки и так осталась.
— Тем лучше, — сказал он, смеющимися глазами осматривая о. Андроника, — что вижу вас без прикрас, как описывали. Полагаю, что и апостолы при работе имели такой же вид. Не смущайтесь.
И он быстро, твердо, точно стал задавать вопросы, желая знать все о жизни прихода и священника. О. Андроник уже оправился от смущения и отвечал обстоятельно. Видя, что гроза миновала, в зал бесшумно проникли благочинный с протодьяконом и почтительно стояли в отдалении: благочинный, с лицом, ничего не выражающим, кроме внимания к словам владыки, протодьякон же — багровый и испуганный желанием прыснуть со смеху при необычайном виде священника в красной рубахе и рыжих, пропахших навозом сапогах.
— Хорошо еще — не в лаптях.
И протодьякон набирал побольше воздуха в грудь, чтобы затушить смех, отчего получал вид утопленника,
— И не желали бы на лучший приход? — спрашивал владыка.
— Нет, — твердо отвечал о. Андроник, — прежде это имело смысл, да и то не уходил, упрашивали прихожане. Теперь же… жизнь прожита, дети выращены. Здесь целое поколение взросло на моих глазах, всех по именам знаю. Как уйду? Зачем? Не мог бы. Да и хозяйство… В другом месте зачинать его — сил не хватить, а без него я не могу…
Владыка слушал, перебирая четки, и все смотрел в угол на гитару.
Вдруг он вытянул свою сухую руку.
— Это вы играете?
О. Андроник оглянулся.
— Нет, — рассмеялся он.
— А умеете?
— И не умею… это дочь играет.
Улыбка прошла по лицу владыки.
— Значит, не все же вы умеете…
Он встал.
Тотчас благочинный с протодьяконом метнулись поддержать его под руки.
Он отстранил их.
Зорко взглянул в лицо о. Андроника.
— Желаю видеть вас благочинным!
— Это мне уже не раз предлагали, преосвященнейший владыка.
— Знаю.
О. Андроник почтительно склонился.
— Благодарю за предложенную честь, но, как и прежде… отказываюсь.
Владыка нахмурился, вспыхнул и спросил уже резко:
— Почему?!
— Всякое хозяйство требует меры сил…
— Вы — хороший хозяин.
— В меру сил. Сверх же сил — все из рук повалится.
— Ошибки будут — прошу!
— Но я себе не прощу, владыко! — с сдержанной твердостью и как бы даже повысив тон, отвечал о. Андроник, — потому что всегда буду сознавать, что взялся сверх меры сил!
И он добавил тише, как бы спохватившись:
— К тому же не терплю вражды, с таким ответственным делом невольно сопряженной, и не выношу наказаний даже для зло провинившихся…
Он смущенно пошутил, чувствуя, что владыка недоволен,
— Я вам хлопот наделаю!
Владыка еще больше нахмурился.
Он резко повернулся и пошел к выходу. Благочинный с протодьяконом кинулись вперед, распахнули двери. В дверях владыка остановился, еще раз окинул священника смеющимся взглядом.
— Должно быть, боитесь на благочиннический съезд без подрясника приехать?
После такой милостивой шутки, как бы позволившей благочинному и протодьякону задрожать от сдержанного смеха, владыка резко и широко благословил о. Андроника:
— Да благословить вас Господь Бог и в дальнейшем на твердое исполнение долга своего?
Сел в карету и уехал…
Через месяц о. Андроник получил из епархии похвальный отзыв епископа, с золотым тисненьем, ‘за твердое исполнение долга своего и добрых нравов утверждение’.
…При всем том, был в Зимогорах один вредный обычай, которого о. Андроник никак не мог искоренить, несмотря на все меры. Обычай этот был происхождения древнего и заключался в том, что зимогорцы ходили войной на каратаевцев.
Каратаево, старинное село, лежало верстах в двенадцати от Зимогор, за речкой Каратаевкой, служившей границей владений этих двух сел. Не запомнят и древние старики, когда это повелось, но раз в год, на зимнего Николу, зимогорцы с утра готовились, а после обеден валом валили на широкую поляну, разделенную рекой…
За рекой уже ждали каратаевцы.
Начиналась смешливая перебранка, звучали в воздухе оскорбительные и острые слова, задевавшие честь общины и сопровождаемые хохотом, угрозами и обидными телодвижениями.
— Ла-а-пти золотили! — вопили каратаевцы.
А зимогорцы отвечали им:
— Блоху-у целовали!!
Фантастические обвинения эти имели в основании своем какие-нибудь факты, в древние годы происшедшие. Действительное значение этих фактов уже и полузабылось, насмешка же почиталась весьма язвительною.
Страсти разгорались.
Зимогорцы все ближе подвигались к каратаевцам, каратаевцы наступали. И вот на реке начиналась междоусобная брань. Обычай выработал правила честного боя: оружия никакого, битва только кулаками и в рукопашную, лежачего не бьют. За соблюдением правил следили особые старосты и за нарушение их падал позор на все село.
Военное счастье изменчиво.
В одну зиму зимогорцы прогоняли за реку каратаевцев, в другую — каратаевцы ‘вышибали’ за реку зимогорцев. Тогда в стане победителей начиналось беспросыпное ликование, продолжавшееся не менее недели, а похвальбы хватало на целый год. Побежденное же седо притихало и залечивало раны: смертоубийством бои эти кончались редко, но членовредительства было достаточно. Даже такой почтенный и видом важный человек, как староста зимогорской церкви Карантасов, был крив на один глаз от лет пылкой юности, и его единственным утешением было то, что и староста каратаевской церкви носил следы карантасовской руки.
— Ухо в тряпку обратил!
В течение долгих лет своей службы о. Андроник увещевал и уговаривал своих прихожан оставить вредный обычай, но зимогорцы молча выслушивали убедительные речи священника, а на зимнего Николу валом валили на войну.
— Не нам же уступать! — резонно говорили они между собой.
Так это к переходило от отцов к детям.
Наконец, однажды случилось несчастье, приведшее о. Андроника в священную ярость. Явились зимогорцы с поля брани побитые и унылые, среди густой толпы несли они труп безвременно погибшего борца, еще почти безусого юноши. По всему селу поднялись плачь и вопли. Прибежал о. Андроник и кричал на мужиков в гневе.
— Злодеи, злодеи! Доколе вы будете злодействовать!
Он устроил торжественные похороны, приказал быть на них всему селу. Сначала гневно укорял прихожан, потом еще долго, и в беседах и в проповедях, вызывал перед ними призрак погибшего, умолял их оставить дикий обычай.
Мужики смущались от слов священника, но возражали:
— Как же им, блошникам, такое дело простить?
— Это беспременно кто-нибудь из них гирьку в руке зажал.
— Да и не оставаться же нам побитыми.
— Вся округа засмеет…
— Сра-а-м-от!
А потом уж они только отмалчивались.
…Прошел год.
Накануне Николина дня о. Андроник призвал к себе церковного старосту и некоторых почтенных прихожан, чтобы выяснить настроение.
Все в один голос сказали:
— Не остановить.
— Будет бой, значит?
— Беспременно! Все село на бызах. Отомстить хотят, А ежели расшибут каратаевцев, тогда все твои речи, батюшка, по-иному примут.
— Так?
— Так, батюшка.
— А вы? Стало быть, так же думаете?
Все промолчали, а староста сказал:
— Мир — один человек…
И они ушли, оставивши батюшку в задумчивости.
На утро, после обедни, когда народ валом повалил к реке, с криками и угрозами, батюшка не отпустил от себя старосту, приказал заложить лошадь и, одевши мохнатую шапку и длинный нагольный тулуп, заменявший ему зимнюю рясу, отправился со старостой вслед за прихожанами. Бой был в разгаре, когда легкие пошевни примчались к реке. Батюшка поспешно выскочил и бегущим шагом направился к месту брани. Он протиснулся между дерущихся, рискуя получить свою порцию, и громким голосом кричал:
— Остановитесь! Остановитесь!!
Произошло замешательство.
Потом стороны расступились и с недоумением смотрели на высокого человека, гневно махавшего рукой.
— Друзья! Милые друзья! — взывал человек, — выслушайте меня. Я — священник… я хочу сказать вам слово правды!
Тут отец Андроник повел длинную, убедительную речь. Наступила тишина, только гудел голос священника над рекой, Он говорил, что вражда, так долго разделявшая села, вещь нехорошая, что вражды и без того довольно в мире, чтобы увеличивать ее по пустякам на радость врагу рода человеческого.
— На Николин-то день, из года в год, не Сатане ли праздник справляете? Вспомните изувеченных своих, вспомните погибшего юношу, жертвой павшего вражды вашей бессмысленной…
Он сам возбуждался от своих слов.
Уж ему казалось, что горячая речь его производит должное влияние, и стал впадать в патетический и даже умиленный тон…
— Друзья… дорогие, милые друзья мои!
Как вдруг притихший было шумок среди каратаевцев снова увеличился, разросся, перешел в буры насмешливых голосов:
— Они попа выставили!
— Испугались золотые лапти…
— Тру-у-усы!!
— Прошлый год биты были, так и забоялись…
— Ха-хха-хха!
— Попом прикрылись!
Они подступали:
— Миру, что ли, просите!?
— Ага-а… пардону?
— Так на колени становитесь!
Зимогорцы подняли шум:
— Батюшка, батюшка, уйди! — тянули они его за рукава и за полы тулупа, — уйди, не вступайся! Нешто можно… слышишь, как срамят!!
— Что? Срамят?!
Лицо о. Андроника вспыхнуло, побагровело.
— Срамят… а я уйди!?
Голос его загремел над рекой, как рыкание льва.
— Так вы так-то! Вы детей моих срамить, нечестивицы?!
Он резким жестом бойца сбросил тулуп на руки старосты, сбил шапку на затылок.
— За мной, ребята!!
Бросился вперед.
Точно черные муравьи столкнулись на белизне реки. О. Андроник работал, как Голиаф. Казалось, он горстями хватает врагов и разбрасывает их по снегу. С таким предводителем можно было города брать. Каратаевцы вмиг были смяты и разбиты наголову. С победным криком прогнали их зимогорцы за реку…
И тут, по обычаю, хотели остановиться, чтобы предаться торжеству.
Но о. Андроник вопил в боевой ярости:
— Что встали!
Звал их взмахами рук, как дух войны:
— Добивай их!
Мчал вперед.
— Ур-ра-а-а-а!!
Каратаевцы утекали, как зайцы.
Зимагорцы ввалились в Каратаево.
Творилось невообразимое: на улицах теснота, давка, последние эпизоды боя… выли и визжали напуганный собаки, кричали женщины. О. Андроник, подобно Мамаю-опустошителю. прошел с своим полчищем через все село, повсюду сея страх и ужас, и не остановился, пока не достиг церковной площади.
Тут он крикнул старосте,
— Беги за попом!
Сам же единым духом взобрался на колокольню и принялся бить в набат. Когда прибежал запыхавшийся и испуганный о. Яков, хороший знакомый о. Андроника, тот крикнул ему:
— Что плохо за приходом-то смотришь! Облачайся скорей да выходи с крестом!
Сам же выступил на церковное крыльцо.
Собралось все Каратаево, мужское я женское, целое и побитое. Оно стояло по одну сторону площади. По другую же встали победители. И все ждали с одинаковым недоумением: что же такие произойдет? Когда вышел и о, Яков в облачении, с крестом, и встал возле о. Андроника, не зная, что тот ему велит делать, о. Андроник строго и властно приказал, обращаясь к каратаевцам:
— Подайте мне сюда самого старого старика!
В толпе заспешили,
— Кто самый старый?
— Вуколу девяносто…
— Где Вукол-то… здесь, што-ли?
Седого, горбатого от лет деда выталкивали из толпы, он подошел к крыльцу, прихрамывая и крестясь, среди могильной тишины.
— Дедушка! — крикнул ему о, Андроник.
— Што, кормилец?
— Расскажи-ка мне, за что это нас, зимогорцев, дразнят: лапти золотили?
Дед не то засмеялся, не то закашлял:
— Сказывают: в древни годы… были, слышь, какие-то переделы. По планту. Приехали барин землю мерить. Зимогорцы и думают: как бы не обмерили. Одному барину и захотелось, сказывают, новеньки лапти получить, — зимогорцы-то тогда лаптями славились. Ну, слышь, поднесли ему лапти Зимогоры-то, а в лапти, вишь ты, и насыпали золотых монет. А барины-то, слышь…
Дел затрясся от смеха:
— Все одно их обмерили!
Он задохнулся и покашлял:
— Вот с тех пор, дескать, и пошло прозвание…
Он докончил с видимым удовольствием:
— Лапти золотили!
Наступило молчание.
— Только и всего?
— Стало быть, только…
— Встань сбоку! — приказал о. Андроник.
Затем он обратился к зимогорскому старосте:
— Карантасов, поди-ка сюда. Встань-ка здесь. Расскажи-ка, почему эта вы каратаевцев дразните — блоху целовали?
Карантасов заговорил на всю площадь:
— Сказывают: когда еще шинки были… шинкарка у них проживала… ве-е-селая женщина. Все село за ней бегало. Чистая беда, сказывают. Потом уж женщины настояли, чтобы шинок, тот закрыли и ее выслали… разорила. А была фамелия той шинкарки: Блоха!
Староста засмеялся.
— Вот с тех пор и пошло: блоху целовали!
— Только и всего?
— А чего же еще?
О. Андроник воздел руки,
— И из-за этого-то вы, озорники, — загремел он, — дрались целыми поколениями? Друг друга калечили? Убивали! Принудили даже меня, священника и пастыря, в бой вступить, яко Самсон древле! Как у вас стыдом глаза не застило? Да нет… я и слов на вас тратить не хочу! Я вас Христом помирю! Если же вы и Христа не послушаете… да будет вам, яко… язычниками!
Он повернулся к старосте и деду:
— Целуйте крест.
Те поцеловали.
— Обнимитесь!
Те посмотрели друг на друга, замялись.
Молча обнялись.
Тогда о. Андроник стал, мановением пальца, вызывать по одному из толпы зимогорцев и каратаевцев, заставлял их целовать крест и обниматься, пока не смешались обе толпы.
…С тех пор водворился вечный мир между селами…

—————————————————-

Первая публикация: журнал ПробуждениеNo 18, 1915 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека