Дело об убийстве Рощина-Инсарова, Дорошевич Влас Михайлович, Год: 1899

Время на прочтение: 15 минут(ы)

В. Дорошевич

Дело об убийстве Рощина-Инсарова

Театральная критика Власа Дорошевича / Сост., вступ. статья и коммент. С. В. Букчина.
Мн.: Харвест, 2004. (Воспоминания. Мемуары).
OCR Бычков М. Н.

‘Киев. — Вследствие предписания министра юстиции, палата, в распорядительном заседании, войдет в рассмотрение вопроса о правильности постановления окружного суда по делу художника Малова’.

Газетная телеграмма

Известие в духе времени. За последнее время у нас царит обвинительное направление.
Я отношусь с величайшим почтением к правосудию и преклоняюсь пред милосердием. Правосудие родилось на земле, родина милосердия — небо. Это с неба звучал голос:
— Милосердие, милосердие всем живущим на земле!
И прочитав, что г. Малов освобожден от суда, — я порадовался этому акту милосердия.
Меньше всех я радовался, конечно, за г. Малова. Слава Богу, что человек избег каторги. Но надо сказать правду, на Сахалине я встречал людей, заслуживающих гораздо более жалости и симпатий, чем г. Малов.
Гораздо больше я радовался за г-жу Пасхалову. На суде этой много перестрадавшей женщине предстояла тяжкая роль. Отказаться давать показания, — скажут:
— Жестокосердие!
Давать показания, — пройти сквозь строй мучительных вопросов, которые будут задавать и прокуратура, и защита. Это — душевное наказание, стоящее телесного.
Но больше всего я радовался за память покойного Н.П. Рощина-Инсарова.
Я знал, в чьи руки попало дело Малова. Один очень ловкий, очень юркий, очень пронырливый, мелкий одесский присяжный поверенный, лишь только случилось несчастье, обратился к г. Малову с предложением защищать, и г. Малов ‘дал свое согласие’, избрал его себе защитником.
Это тоже немножко странная черта! Малов, к чести его сказать, не допускает мысли о каких-нибудь ‘отношениях’ между его женой и покойным Рощиным. И вот, убив человека ни за что ни про что, — он первым долгом начинает заботиться о защитнике. Немножко рано, немножко поспешно…
Я знавал одного убийцу, убившего ни в чем не повинного человека. Когда ему предложили защитника, — он отвечал:
— Ах, уйдите вы от меня, ради Бога! Не все ли равно, что со мной будет?! Каторга, оправданье, — да разве они вытравят из моей души это ужасное воспоминание? Разве спасут меня от меня самого?
В это время думают об убитом, и немножко рано думать о себе.
Я знал, как повелась бы эта зашита. Сколько ушатов грязи было бы вылито на память Н.П. Рощина-Инсарова. И относительно актера — это сделать не трудно. Добродетельнейший из актеров — чудовищнейший ‘обыватель’.
Стоило задать вопрос:
— Отношения Рощина к женщинам?
Если взять Рощина отдельно, — получится картина, которая ужаснет добродетельные сердца. Если взять его в той обстановке, в которой он жил, в той среде, в которой он вращался, — вы увидите, что Рощин вовсе не был ‘чудовищем’, что он был лучше и скромнее многих и многих.
Ведь, вон после его смерти один из известных артистов уверял же, что артист ‘должен’ прельщать дам, иначе он не будет иметь никакого кредита у публики, как jeune-premier. Что jeune-premier должен кружит дамам головы, чтоб ‘тренироваться’.
При всем веселом отношении покойного Рощина к жизни, — у него никогда не было такого циничного взгляда на ‘связи’ с женщинами. Ои искренно увлекался и увлекал. Он любил женщин, и женщины любили его. Разве это так ужасно!
А на суде, где стали бы говорить не о нравах среды, а только о Рощине, картина получилась бы ужасная.
— Его увлеченья рассеяны по всей России!
Но он и скитался по всей России. Здесь проживет несколько месяцев, там блеснет мишурной роскошью костюма, красивой, пылкою тирадой роли, искренним, неподдельным чувством, — и исчезнет. Актер — это эпизод в жизни женщины-обывательницы. И вся его жизнь, это — пестрая цепь эпизодов. Такова участь.
Из этого юркая зашита создала бы ужасную картину, и память хорошего человека, быть может, была бы втоптана в грязь.
Вот почему мое обывательское сердце радовалось, что суда не будет. Мы любим тишину. И если дело гасится тихо, без шума, радоваться свойственно нашей натуре:
— Так-то оно лучше!
Я думаю, то же, что чувствовал я, чувствовали и многие, прочитав известие, что дело прекращено.
Но, милостивые государи и милостивые государыни, имея сожаление к мертвым, пожалейте и живых, — имейте милосердие к преступнику, но имейте милосердие и к людям, ни в чем не повинным.
Уже вторая фраза приятной телеграммы звучала странно:
— Малов отдан на попеченье матери.
Отдать 35-летнего мужчину ‘на попечение родителей’ это — юридическая форма, которой вы никак не наполните жизненным содержанием.
Старуха-мать, которая ‘глядит’ за своим 35-летним сыном:
— Не делай того-то! Не ходи туда-то! Не говори того-то! Не думай о том-то!
Если человек нуждается в ‘присмотре’, в ‘наблюдении’, — он и должен быть отдан под действительный, а не номинальный присмотр, под настоящее ежечасное наблюдение. Это должно быть сделано в интересах тех, кто может пострадать из-за выходок больного, нуждающегося в присмотре и без присмотра пущенного человека.
Г-н Малов любит свою жену. Несомненно. Хотя особою любовью.
Через несколько минут после убийства одним из первых его вопросов в участке было:
— А позволят жене следовать за мной в каторгу?
Г-же Пасхаловой, после убийства из-за нее ни в чем не повинного человека, г. Малов внушает, вероятно, ужас, смешанный с каким-то другим чувством.
Она, ранним утром, когда в соборе никого не было, молившаяся и рыдавшая у гроба Рощина-Инсарова, ни разу не нашла в себе сил, чтоб посетить мужа в тюрьме.
А когда ей передали его просьбу — хоть приехать во двор тюрьмы, чтоб он мог видеть ее хоть из окна, — она ответила:
— Довольно этих комедий!
Эти два чувства, — то, которое питает он к ней, и она к нему, — вот уже готовая почва для возможной трагедии.
И мы на днях еще читали в газетах, что г-жа Пасхалова возбудила ходатайство о разводе и застраховала свою жизнь, ради детей, в 20 тысячах.
Видели ли вы человека, который живет под ежеминутным страхом, — что его вот-вот убьют? Человека, приговоренного к смерти и ожидающего казни каждую минуту?
Я видел такого, и это самое тяжелое, что я видел в жизни. Это был один южный помещик, молодой человек, жестоко оскорбивший своего соседа, человека смелого, решительного, и отказавшийся дать ему удовлетворение. Оскорбленный поклялся отомстить, и два года держал злосчастного оскорбителя под страхом смерти. Что за муку переживал тот, исхудавший, пожелтевший, осунувшийся, исстрадавшийся за эти два года непрестанного трепета, дрожи, ужаса, прятанья, непрестанного бегства от мстителя. Кончилось тем, что оскорбленный настиг-таки своего оскорбителя и, в свою очередь, нанес ему тяжкое оскорбление: ударил по щеке. Оскорбитель ответил выстрелом, попал под суд, возникло громкое дело.
И я думаю, что самым радостным, в глубине души, моментом для злосчастного оскорбителя был самый тяжкий момент: когда он получил ответное оскорбление. Гроза, все же, разразилась!
Тяжело оскорбленный, отданный под суд, с перспективой быть осужденным, — он расцвел, пополнел, порозовел в несколько месяцев. Пусть то, что случилось, ужасно, но оно все-таки уже случилось, не надо ждать.
Муки, которые он испытывал в течение двух лет беспрерывно, каким бы то ни было образом, — но кончились. А это были муки! Нельзя выдумать казни ужаснее, чем ожидание казни! Его трепет передавался и нам, его знакомым. Он заражал своим ужасом окружающих.
В гостях, среди самой веселой, оживленной болтовни, он бледнел, мертвел:
— Кажется, мимо окна прошел господин в серой шляпе? Это ‘он’. ‘Он’ меня караулит.
И, выходя раньше этого несчастного, я сам с трепетом оглядывался:
— А нет ли около господина в серой шляпе, не караулит ли он этого несчастного?
И каждый встречный в серой шляпе заставлял меня вздрагивать, останавливаться и следить глазами:
— Не тот ли? Не пойдет ли он в ту сторону, где находится теперь злосчастный помещик?
Два года он, действительно, как следует, не ел, не пил, не спал, — не жил, а дрожал.
Таков ежеминутный страх смерти.
И, в таком состоянии, играть, работать для детей.
Дети — еще одно осложнение этой, действительно, трагической истории. Г-н Малов в тюрьму с собой взял портреты детей. Это была для него святыня. Г-жа Пасхалова до безумия любит своих детей.
Муж и жена могли бы не встречаться. Живя в вечном трепете, жена могла бы бегать от встречи с мужем. Но г. Малов, который горячо любит своих детей, пожелает их видеть, видеть, быть может, постоянно. Г-жа Пасхалова не отдаст детей. Новый элемент для возможной трагедии.
В интересах этих детей, чтоб дело не было замято.
Дети вырастут, узнают про трагедию, разыгравшуюся из-за их матери, — и перед ними встанет роковой и требующий необходимого ответа вопрос:
— Как они должны смотреть на свою мать? Как смотреть на своего отца? Что именно случилось у них в семье?
И ответ психиатров так же мало удовлетворит их, как мало он удовлетворил общественную совесть.
Нет области знания, более спорной. Печать, которую прикладывают к делу психиатры, в двух третях случаев вовсе не запечатывает дела окончательно, она только накладывает новую туманную дымку.
— Психиатры признали его ненормальным.
Но позвольте, — говорят, — кого же психиатры признают в наше время ‘нормальным’?
Известный петербургский психиатр завел себе обезьяну.
— Это вы для того, чтобы видеть, наконец, ‘нормального’ человека? — сострил один его знакомый.
В этой шутке много правды.
— Случалось ли вам когда-нибудь видеть ‘нормального’ человека? — спрашивает психиатр.
— Никогда. Да и не дай Бог видеть. ‘Нормальный’, совсем ‘нормальный’ человек! Ну, это уж будет не человек, а скотина.
— Весь свет ненормален? — спрашивал я одного психиатра.
— Поголовно! И, что самое ужасное в этом диагнозе, — это то, что он поставлен тоже ненормальным человеком, — улыбнулся в ответ психиатр.
Можно относиться с почтением к психиатрии и ее жрецам, — но позволительно не считать их непогрешимыми.
Эти психиатры нашли, что г. Малов убил в состоянии патологического аффекта. Другие психиатры, вызванные частными обвинителями, семьей убитого, быть может, этого бы и не нашли. И, быть может, на суде бы доказали большую основательность своих заключений.
Только суд, гласно, под общественным контролем, разобравший все обстоятельства дела, возвестивший все доводы за и против, только приговор присяжных, представителей общественной совести, — может успокоить, дать ответ взволнованной общественной совести.
Я не сторонник того обвинительного направления, которое у нас царит за последнее время. Но я, как и все, сторонник судебного направления дел о преступлениях. Пусть суд гласный, общественный, решает дела, а не специалисты-эксперты, быть может, односторонне посмотревшие на дело.
Когда человека оправдывают или обвиняют, — никаким ‘быть может’ нет места. А там, где не было суда, гласного рассмотрения дела, — всегда есть место для предположений:
— Быть может, это ошибка!
Специалистам-экспертам с их знаниями, опытом, честь и место на суде. Они хорошие советчики. Но ответ по судебным делам должен давать суд.
Только суд, выяснивший, осветивший все подробности, все причины катастрофы, взвесивший тщательно вопрос о виновности, — имеет значение, успокаивающее общественную совесть, глубоко житейски-поучительное.
Сомнение — это тяжкий туман, который остается после таких дел. Ему не должно быть места. А дело, прекращенное не вследствие приговора, а вследствие только отзыва экспертов, всегда оставит после себя туман, сомнение.
Вся эта страшная история произошла почти на моих глазах. Я знал все ее детали, все подробности. И на моих глазах разыгрался этот роман без конца, — но со страшным эпилогом.
Увлекался ли покойный Рощин г-жой Пасхаловой?
— Хоть бы пригласили что-нибудь интересное!
Это был первый отзыв Рошина о приглашенной в труппу г. Соловцова новой артистке, г-же Пасхаловой.
Г-жа Пасхалова дебютировала с огромным, — прямо — с колоссальным успехом.
Петербуржцы, видевшие ее в ‘экзотическом’ репертуаре литературно-артистического театра, — не узнали бы г-жи Пасхаловой. С артистами это бывает. У многих артистов есть города, где они ‘не могут играть’. Здесь ее что-то давило, там она развернулась и играла, например, Маргариту Готье так, что публика цепенела в потрясающих местах драмы. Это была другая артистка!
Все были поражены, Рощин больше всех:
— Какая артистка! Какая артистка!
Увлекающийся, с пылким воображением, он уже ставил ее ‘выше Дузэ, выше Сарры Бернар’.
Они играли вместе ‘Защитника’. Рощин, действительно, никогда так хорошо не играл, с таким увлечением.
— Да я другим человеком на сцене себя чувствую! Я никогда так не играл.
‘Артистический роман’ начался.
Рощин утром с дрожью брался за газеты:
— Что пишут о Пасхаловой?
К счастью его, рецензии все были восторженные, и ничто не выводило его из радужного настроения.
Теперь уже все в ‘неинтересной новой актрисе’ приводило Рощина в восторг.
— Представь себе, я на репетиции сказал, где хочу взять себе квартиру. Отличную квартиру нашел, три дня бегал. А Пасхалова услышала, пошла да и взяла эту квартиру себе. ‘Зачем, — говорит, — вам такая удобная квартира?’ Ну, разве не прелесть?
Если уж человек начал восторгаться теми неприятностями, которые ему делает женщина, — значит, первая глава романа пишется.
Оставалась ли г-жа Пасхалова равнодушна к этому поклонению Рощина?
Не думаю. Горячие похвалы такого известного артиста, знаменитости, общепризнанного таланта, не могли оставлять ее равнодушною. Ей, несомненно, было это и приятно, и лестно.
Они немножко, но совершенно искренно льстили друг другу и привыкали к этому. Их сближали эти взаимные восторги.
Она благодарила его:
— Только благодаря вам я могла так провести эту сцену!
Он восторгался:
— Как вы играли! Если б вы знали, — как вы играли!
К тому же Рощин бросил кутить, — г-жа Пасхалова его спасала.
В женском сердце живет эта потребность кого-нибудь ‘спасать’. Они спасают слепых котят, щенят, талантливых, но беспутных людей, безразлично кого, — но непременно ‘спасают’.
Спасти талант, — разве это не лестно для женщины?
— Рощин бросил кутить!
— Представьте!
— А как он теперь работает?! А! И все ‘из-за Пасхаловой’.
Быть может, ради спасения и позволила несколько большую близость г-жа Пасхалова, эта скромная, очень уединенно, вдали от всех жившая, женщина.
Как далеко зашла эта близость?
Рощин до последнего дня жил вместе, на одной квартире, с какой-то хористкой, — и это знал весь театр.
Согласитесь, что ни одна женщина не потерпела бы этого, если б между нею и человеком что-нибудь было, кроме увлеченья, увлеченья, быть может, сильного, но все еще держащегося только на ‘артистической почве’. В самый разгар этого ‘артистического увлеченья’ появился муж.
Ревнивый, подозрительный. Это самое больное место трагедии. К этому увлеченью, еще чистому, трепетному и робкому, он прикоснулся грубыми руками и сразу испачкал его грязными подозрениями.
С этого момента все идет нехорошо, странно.
Г-н Малов ‘сразу заметил’, что его жена увлечена Рощиным… и отправился спрашивать г. Соловцова, когда он разрешит ей ехать в обещанный отпуск.
На моих глазах разыгралась одна закулисная трагикомедия. У известной певицы, г-жи Угетт, был муж, теперь уже умерший. Он боготворил свою жену и дорого купил свое счастье: убил на дуэли соперника. В ‘Фра-Дьяволо’ тенор должен был поцеловать г-жу Угетт, игравшую Розину.
— Я не позволю моей жене целоваться! — объявил на репетиции ‘г. Угетт’.
Фамилия этого злосчастного инженера была как-то иначе, но его звали по фамилии жены: мужья знаменитых актрис выходят за своих жен замуж. Даже маркиза де-Ко звали ‘маркизом де-Патти’.
— Что вы? Как не позволите?! — заспорил режиссёр.
— А так и не позволю. Стану в кулисе с револьвером, — и если этот господин позволит себе поцеловать мою жену, — пущу ему пулю в лоб.
— Да ведь по пьесе нужно!
— А мне какое дело?
— Если вы мешаете своей жене играть, — мы нарушим контракт.
— И нарушайте контракт!
— Неустойку взыщем.
— И взыскивайте неустойку. А целовать моей жены никому не позволю.
Это было смешно, это было ‘очень несчастно’, — но совершенно логично, твердо и с характером.
Муж, который видит, что его жена увлекается другим и говорит себе:
— Праздники… Репертуар… Как же я ее увезу?.. А антреприза что будет делать?..
Это уже та мягкость, которая переходит в дряблость, никуда негодность характера.
Дней десять, кажется, томится г. Малов, наблюдая, как его жена и Рощин увлекаются друг другом. Бедняга мучается, действительно, ужасно. Он посылает телеграмму:
— ‘Молитесь за меня, я погибаю’.
Эти слабохарактерные люди вечно вспоминают только о себе, вечно жалеют себя.
Нет ничего тяжелее, невозможнее для бесхарактерного человека, как взглянуть в глаза действительности. Они доказывают себе, мучительно, неопровержимо доказывают, что действительность ужасна. И лишь только докажут, начинают отбрыкиваться от нее и руками, и ногами:
— Нет, нет! Это не так! Это не так!
В этом проходит все время г. Малова. Он, мучаясь сам, копается в том, что пред ним происходит. Бесхарактерные люди ужасно любят себя мучить. Так же, как себя жалеть. Он подмечает каждое слово, каждый взгляд. То собирает, подтасовывает факты за свои подозрения, то — против. И делает, предпринимает что-нибудь?
Ничего.
Он ни разу не решился даже ‘объясниться’ с Рощиным, твердо и решительно сказать ему:
— Уйди!
Хоть просто выяснить истину. Это самое страшное для таких людей, они больше всего боятся открыть истину:
— А вдруг она окажется ужасной?!
Безумно ревнуя Рощина к жене, он продолжает ему говорить ‘ты’, дружески жмет ему руку, принимает у себя.
Эти люди долго не решаются что-нибудь сделать, — но когда они соберут свои дряблые душевные силенки, никто не бывает так жесток, как бесхарактерные люди. Никто так резко, беспощадно не рубит Гордиевых узлов. Они режут все сразу, кончают одним махом, словно боятся, что через секунду решимость их оставит, у них снова не хватит силенок ни на что.
Настает канун несчастного дня. Как назло, идет пьеса г. Боборыкина ‘Клеймо’.
Г-жа Пасхалова, по пьесе, увлекается Рощиным-Инсаровым, и Рощин убивает ее мужа.
Г-н Матов вбегает после этой сцены в уборную Рощина:
— Ага! Вот, значит, как нужно поступать с мужьями, когда они мешают! Вот как!
— Он был, как сумасшедший! — говорят очевидцы.
И тяжелая сцена, в которой так много больного и недоговоренного, кончается тем… что Рощин-Инсаров, по приглашению, идет ужинать к г. Малову.
Снова г. Матов на ‘ты’ беседует с Рощиным-Инсаровым, и уж когда тот, за поздним временем, уходит, собирается с духом сказать:
— Мне нужно с тобой поговорить.
— Так давай.
— Нет… нет… завтра…
Дряблых душевных сил все еще не хватает на объяснение. Затем происходит ряд сцен между мужем и женой. Г-н Малов хочет застрелить жену, — она убегает от него к соседям и говорит ему:
— Ты трус!
— Нет, я не трус!
И после всех этих бурных сцен г. Малов утром, с револьвером в кармане, отправляется к Рощину.
Но пусть об этом рассказывает сам г. Малов так, как, с его слов, передает всем и каждому его рассказ его одесский защитник.
Г-н Малов шел к Рощину, чтоб сказать:
— Ты увлекаешься и увлекаешь мою жену. Для тебя это — один из эпизодов в жизни. Для меня — вся жизнь. Оставь, не разбивай моего счастья.
Если не удастся отговорить Рощина, — он застрелится. Пусть живут! Для бесхарактерных людей нет мысли милее, как думать о самоубийстве. Только думать. Но за то они думают о нем часами, охотно, подробно, — и очень любят представлять себе, как ‘падут жертвами’, самоотверженными, и как на их могиле пусть вырастет чужое счастье!
— Дома Рощин-Инсаров? — спрашивает г. Малов у швейцара меблированных комнат.
— Дома-то они, дома, только у них дама.
Швейцар сказал даже не ‘дама’, а другое слово, от которого еще сильнее бросилась кровь в голову у г. Малова.
— Как? У него нет, не может быть даже этого извинения: увлечение?! Он разбивает мое счастье, даже не увлекаясь моей женой? Он увлекает ее, а сам… Нет, не может быть! Это было бы чудовищно! Хам соврал!
Г-н Малов вбегает в номер Рощина-Инсарова и рвется к нему в спальню:
— Чтоб удостовериться своими глазами!
Рощин встречает его на пороге:
— Нельзя, там женщина!
Даже Антиной, вероятно, когда просыпался, не был особенно интересен. А Рощин-Инсаров не был Антиноем. Это был поживший, очень поживший мужчина.
Перед молодым, красивым Маловым стоял, в утреннем ‘неглиже’, человек, с поредевшими волосами, с черными зубами, с красными от кутежей глазами, с дряблой, отвисшей кожей лица.
‘И на эту полуразвалину променять меня, — меня!’
— Мне надо с тобой поговорить!
— Сейчас… Я оденусь, мы пойдем, и я к твоим услугам… Здесь неудобно…
Бедняга Рощин, вероятно, больше всего боялся, чтоб его ‘дама’, услыхав разговор, не закатила ему потом сцены.
Рощин начал умываться. А Малов, ходя по комнате, задавал ему вопросы:
— Сколько платишь за комнату?
— Столько-то.
— Недорого.
Рощин умывался долго и старательно принялся чистить себе щеткой ногти.
Это уже похоже на издевательство!
Этот jeune-premier, занимающейся чисткой ногтей в то время, как у его собеседника, — он знает, — разрывается сердце на части. Г-ну Малову особенно действовала на нервы эта чистка ногтей.
Он не выдержал и начал:
— Ты понимаешь, что в деле, о котором я хочу с тобой говорить, задета моя честь…
— Если вы видели когда-нибудь Рощина в роли Кречинского или Пропорьева в ‘Цепях’, — рассказывает, со слов г. Малова, его одесский защитник, — вы слышали тот смех, с которым он сказал эту фразу:
— Какая там честь!..
Г-н Матов не помнит. Что произошло. Он выхватил револьвер. Что-то упало. Он куда-то побежал…
Тут есть две фактические ‘странности’.
Во-первых, г. Малов, особенно интересовавшийся Рощиным, не знал того, что знали все: что Рощин живет не один.
Ведь расспрашивал же г. Малов кого-нибудь о Рощине. А с кем ‘живет’ актер, — это вы нехотя узнаете. Всякий разговор об актере или актрисе начинается у нас, обыкновенно, с того, — с кем он или она ‘живет’. Таковы уж нравы.
Во-вторых, трудно себе представить, не только Рощина, но и вообще русского актера, который в такую минуту и с таким презрением произнес бы слово:
— Честь!
Никто так не любит говорить о ‘чести’, как русский актер.
И, если даже лишен всякой чести, — то слово это произносит громко, эффектно, — скорее ‘чэсть’, чем ‘честь’. Скорее с пафосом, никогда с насмешкой.
Рощин не был Кречинским, и не ему, русскому актеру, отставному гусару, любившему вызывать и быть вызываемым на дуэль, — произносить с пропорьевским смехом:
— Какая там честь!
Затем, есть еще одно.
Рассказ очень хорош, психологически удивительно верен, есть черточки, прямо удивительно тонко подмеченные.
Но у него есть один недостаток: он принадлежит г. Малову.
Было бы лучше, если б этот психологический этюд, полный анализа, метких наблюдений, принадлежал кому-нибудь другому.
Если б все так запоминали то, что с ними происходило во время беспамятства, мы бы имели массу отличных психологических этюдов!
И, взвесив все эти обстоятельства, я думаю, что для безумного у г. Малова слишком много чувства самосохранения, для беспамятства он слишком много помнит, для патологического аффекта он слишком много в эти минуты анализирует, для самоотверженно любящего человека он чересчур часто произносит маленькое, нехорошее слово:
— Я!

КОММЕНТАРИИ

Театральные очерки В.М. Дорошевича отдельными изданиями выходили всего дважды. Они составили восьмой том ‘Сцена’ девятитомного собрания сочинений писателя, выпущенного издательством И.Д. Сытина в 1905—1907 гг. Как и другими своими книгами, Дорошевич не занимался собранием сочинений, его тома составляли сотрудники сытинского издательства, и с этим обстоятельством связан достаточно случайный подбор произведений. Во всяком случае, за пределами театрального тома остались вещи более яркие по сравнению с большинством включенных в него. Поражает и малый объем книги, если иметь в виду написанное к тому времени автором на театральные темы.
Спустя год после смерти Дорошевича известный театральный критик А.Р. Кугель составил и выпустил со своим предисловием в издательстве ‘Петроград’ небольшую книжечку ‘Старая театральная Москва’ (Пг.—М., 1923), в которую вошли очерки и фельетоны, написанные с 1903 по 1916 год. Это был прекрасный выбор: основу книги составили настоящие перлы — очерки о Ермоловой, Ленском, Савиной, Рощине-Инсарове и других корифеях русской сцены. Недаром восемнадцать портретов, составляющих ее, как правило, входят в однотомники Дорошевича, начавшие появляться после долгого перерыва в 60-е годы, и в последующие издания (‘Рассказы и очерки’, М., ‘Московский рабочий’, 1962, 2-е изд., М., 1966, Избранные страницы. М., ‘Московский рабочий’, 1986, Рассказы и очерки. М., ‘Современник’, 1987). Дорошевич не раз возвращался к личностям и творчеству любимых актеров. Естественно, что эти ‘возвраты’ вели к повторам каких-то связанных с ними сюжетов. К примеру, в публиковавшихся в разное время, иногда с весьма значительным промежутком, очерках о М.Г. Савиной повторяется ‘история с полтавским помещиком’. Стремясь избежать этих повторов, Кугель применил метод монтажа: он составил очерк о Савиной из трех посвященных ей публикаций. Сделано это было чрезвычайно умело, ‘швов’ не только не видно, — впечатление таково, что именно так и было написано изначально. Были и другого рода сокращения. Сам Кугель во вступительной статье следующим образом объяснил свой редакторский подход: ‘Художественные элементы очерков Дорошевича, разумеется, остались нетронутыми, все остальное имело мало значения для него и, следовательно, к этому и не должно предъявлять особенно строгих требований… Местами сделаны небольшие, сравнительно, сокращения, касавшиеся, главным образом, газетной злободневности, ныне утратившей всякое значение. В общем, я старался сохранить для читателей не только то, что писал Дорошевич о театральной Москве, но и его самого, потому что наиболее интересное в этой книге — сам Дорошевич, как журналист и литератор’.
В связи с этим перед составителем при включении в настоящий том некоторых очерков встала проблема: правила научной подготовки текста требуют давать авторскую публикацию, но и сделанное Кугелем так хорошо, что грех от него отказываться. Поэтому был выбран ‘средний вариант’ — сохранен и кугелевский ‘монтаж’, и рядом даны те тексты Дорошевича, в которых большую часть составляет неиспользованное Кугелем. В каждом случае все эти обстоятельства разъяснены в комментариях.
Тем не менее за пределами и ‘кугелевского’ издания осталось множество театральных очерков, фельетонов, рецензий, пародий Дорошевича, вполне заслуживающих внимания современного читателя.
В настоящее издание, наиболее полно представляющее театральную часть литературного наследия Дорошевича, помимо очерков, составивших сборник ‘Старая театральная Москва’, целиком включен восьмой том собрания сочинений ‘Сцена’. Несколько вещей взято из четвертого и пятого томов собрания сочинений. Остальные произведения, составляющие большую часть настоящего однотомника, впервые перешли в книжное издание со страниц периодики — ‘Одесского листка’, ‘Петербургской газеты’, ‘России’, ‘Русского слова’.
Примечания А.Р. Кугеля, которыми он снабдил отдельные очерки, даны в тексте комментариев.
Тексты сверены с газетными публикациями. Следует отметить, что в последних нередко встречаются явные ошибки набора, которые, разумеется, учтены. Вместе с тем сохранены особенности оригинального, ‘неправильного’ синтаксиса Дорошевича, его знаменитой ‘короткой строки’, разбивающей фразу на ударные смысловые и эмоциональные части. Иностранные имена собственные в тексте вступительной статьи и комментариев даются в современном написании.

СПИСОК УСЛОВНЫХ СОКРАЩЕНИЙ

Старая театральная Москва. — В.М. Дорошевич. Старая театральная Москва. С предисловием А.Р. Кугеля. Пг.—М., ‘Петроград’, 1923.
Литераторы и общественные деятели. — В.М. Дорошевич. Собрание сочинений в девяти томах, т. IV. Литераторы и общественные деятели. М., издание Т-ва И.Д. Сытина, 1905.
Сцена. — В.М. Дорошевич. Собрание сочинений в девяти томах, т. VIII. Сцена. М., издание Т-ва И.Д. Сытина, 1907.
ГА РФ — Государственный архив Российской Федерации (Москва).
ГЦТМ — Государственный Центральный Театральный музей имени A.A. Бахрушина (Москва).
РГАЛИ — Российский государственный архив литературы и искусства (Москва).
ОРГБРФ — Отдел рукописей Государственной Библиотеки Российской Федерации (Москва).
ЦГИА РФ — Центральный Государственный Исторический архив Российской Федерации (Петербург).

ДЕЛО ОБ УБИЙСТВЕ РОЩИНА-ИНСАРОВА

Впервые — ‘Россия’, 1899, No 80.
Рощин-Инсаров — см. ‘Рощин-Инсаров’.
…что г. Малов освобожден от суда… — А.К. Малов был признан невменяемым и вскоре выпущен на свободу.
…на Сахалине я встречал людей… — Дорошевич побывал на Сахалине в 1897 г. С лета 1899 г. в газете ‘Россия’ шла публикация очерков Дорошевича о сахалинской каторге, начавшаяся в 1897 г. в газете ‘Одесский листок’.
Jeunne premier (фр.) — амплуа первого любовника, сценический образ молодого мужчины.
Маргарита Готье — героиня драмы А. Дюма-сына ‘Дама с камелиями’ (1852, в русском переводе ‘Как поживешь, так и прослывешь’ и ‘Маргарита Готье’).
‘Защитник’ (1896) — драма Н.И. Тимковского.
Угетт, Угетти — артистка петербургской Итальянской оперы.
‘Фра-Дьяволо’ (1830) — опера французского композитора Д. Ф-Э. Обера (1782—1871).
Даже маркиза де Ко звали ‘маркизом де Патти’. — См. ‘Мужья актрис’.
идет пьеса г. Боборыкина ‘Клеймо’ (1886). — Пьеса П.Д. Боборыкина шла в киевском театре Н.Н. Соловцова 7 января 1899 г., за день до убийства Рощина-Инсарова.
Антиной (?—130) — греческий юноша-красавец, любимец римского императора Адриана, обожествленный после смерти.
…в роли Пропорьева в ‘Цепях’… — В пьесе А.И. Южина-Сумбатова.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека