Дела и люди века. Том 1, Мартьянов Петр Кузьмич, Год: 1893

Время на прочтение: 16 минут(ы)

Петр Кузьмич Мартьянов
Дела и люди века.
Отрывки из старой записной книжки, статьи и заметки.
Том 1

0x01 graphic

Типография Р. Р. Голике, С.-Петербург, 1893

От автора

Давно, очень давно, чуть еще не с первых дней юности, я стал записывать для памяти: что видели очи, что слышали уши, что чуяло сердце. Но это не был, строго говоря, дневник или мемуары, куда заносилось изо дня в день, точно и пунктуально, всё виденное, слышанное или перечувствованное, — нет! Это были одиночные листы, листики и листочки, или же небольшие тетрадки, где, по мере возможности, иногда подробно, иногда вкратце и сокращенным способом, записывалось всё, что поражало взор, мысль или сердце. Конечно, с течением времени, этих листов, листиков, листочков и тетрадок накопился целый ворох, уберечь который оказалось более трудным, чем накопить. Походы, передвижения, служба, не могли не повлиять на утрату некоторых бумаг. Но тем не менее большинство их, т. е., добрая половина, сохранилась и, по надлежащем разборе и рассмотрении, оказывается составляющей нечто интересное по отношению некоторых исторических событий, или же общественной деятельности, домашней жизни и чудачеств более или менее известных лиц прошлого времени. Два-три очерка, два-три отдельных эпизода из спасенного вороха бумаг, названного мною для однообразия: ‘Старой записной книжкой’, появлялись уже в печати, а именно: в журналах ‘Военный Сборник’, ‘Всемирный Труд’, ‘Древняя и Новая Россия’ и ‘Исторический Вестник’, и газетах ‘Эхо’ и ‘Свет’. Масса отдельных мыслей, слов и изречений извлечена из ‘Книжки’ и составила особое двухтомное издание, под заглавием: ‘Умные речи, красные слова великих и невеликих людей’. Некоторые тетрадки, касающиеся близко стоящих к нам лиц и событий, не могут еще появиться в печати, по крайней мере в настоящее время. Но есть много материала, который должен увидеть свет. Отлагать появление этого материала в печати — не следует: время бежит, и завтрашний день в руде Божией. Пока есть силы и возможность, я считаю себя обязанным привести в порядок те накопившиеся у меня бумаги, которые имеют какой-нибудь общественный интерес, и, разделив на несколько выпусков, приступить к их печатанию. На первый раз я полагаю ограничиться выпуском в свет двух томов, а остальные будут издаваться впоследствии частями, по мере изыскания потребных для того средств. В первые два тома войдут отрывки из старой записной книжки, статьи и заметки, появлявшиеся уже в печати и только немногие из вновь подготовленных, как, наприм.: ‘Литературные встречи и знакомства’, ‘Рассказы о днях минувших’ и проч.
Предназначенные к помещению в первые два тома статьи, сведения и заметки о лицах и событиях, имеют вполне историческую достоверность, так как записаны мною как участником и очевидцем их, или же со слов лиц, тоже лично участвовавших в событиях, или стоявших близко к ним. В видах же удостоверения сего последнего, считаю нужным пояснить здесь, что статьи: ‘Александр I и обер-вагенмейстер Соломка’, ‘Скифы’, ‘Митрополит Филарет и штаб-ротмистр Соломка’, ‘Император Николай I и пажи’ и ‘Ретивый инспектор’, записаны со слов генерал-майора Сергея Афанасьевича Соломки, сына обер-вагенмейстера Соломки и личного участника трех последних событий. Им же сообщен и рассказ об А. Н. Муравьеве, случившийся во время посещения им тюрьмы по званию чиновника для поручений бывшего с.-петербургского военного губернатора, князя Суворова. Статьи: ‘Николай Павлович в адмиралтействе’ и ‘Великий князь Михаил Павлович и подпоручик Синайский’ переданы генерал-майором Василием Борисовичем Албенским, участником первого события и другом г. Синайского. Статьи: ‘Император Николай I в 5 московской гимназии’, ‘Император Николай I на саперных работах’, ‘Генерал Рамзай’ и ‘Кадеты в Александрии’, сообщены генерал-лейтенантом Александром Дмитриевичем Симановским, личным свидетелем событий. Рассказы ‘Великий князь Михаил Павлович в новгородских поселениях’, ‘Как определялись в учебные заведения’, ‘Как определялись на должности’, ‘Генерал, граф Никитин’, ‘Бодиско’ и ‘Лазаревич’, записаны со слов действительного статского советника Дмитрия Андреевича Иванова, участника и свидетеля событий. ‘Встреча А. С. Пушкина с А. А. Бестужевым на Кавказе’ передана сенатором, статс-секретарем Александром Дмитриевичем Комовским, который, как бывший секретарь графа М. Ю. Виельгорского, сообщил также и рассказы: ‘Император Николай I и французы’, ‘Граф М. Ю. Виельгорский’ и ‘М. И. Глинка у графа Виельгорского’. Статьи: ‘Генерал Бурмейстер’ и ‘Гвардейцы в Калише’ сообщены участником событий отставным моряком Николаем Семеновичем Лазаревым-Станищевым. ‘Встреча И. С. Тургенева с Д. П. Писаревым’ передана находившимся при свидании полковником Петром Павловичем Суворовым. ‘Архиерейский прием’ записан со слов участника события, дворянина Василия Степановича Александрова, который сообщил также и рассказ о ‘Блудном Булавине’, событии, случившемся на его глазах. Рассказ о ‘декабристе Тизенгаузене’ сообщен московским старожилом Владимиром Львовичем Клумовым, слышавшим его от майора Михаила Дмитриевича Поздняка, свидетеля события. Рассказ ‘Наши администраторы’ передан участником события, надворным советником Петром Ивановичем Вигилянским. Рассказ ‘Великий князь Михаил Павлович и отставной солдат’ записан со слов генерал-лейтенанта Кушелева, слышавшего его от самого великого князя, а статьи ‘Великий князь Михаил Павлович и коннопионеры’, ‘Борщов и медвежонок’ и ‘Кадеты морского корпуса в Александрии’ — со слов участников событий: первые два — полковника Сергея Михаиловича Борщова, а последний — поручика Павла Александровича Брылкина. Событие ‘Император Николай I и генерал Пенхержевский’ передано статс-секретарем А. Д. Комовским, слышавшем его от участника события генерала Карла Ивановича Бистрома. Рассказы о генералах: Дрентельне, графе Евдокимове, графе Тотлебене, Шлосмане и министре финансов Канкрине, записаны со слов свидетелей или лиц, находившихся при них на службе, а именно: первый — капитана Александра Викторовича Дробышевского, второй и третий — статс-секретаря Сергея Федоровича Панютина, четвертый — коллежского асессора Николая Михайловича Ивановского, а последний — бывшего городского головы, купца Василия Григорьевича Жукова.

Петр Мартьянов.

С.-Петербург.
Первая половина 1893 г.

Дитя и поэт А. С. Пушкин

После смерти нашей матери, умершей во время холеры в Москве, в 1831 году, меня, моего старшего брата Александра, и сестру Надежду принял к себе на воспитание мой крестный отец, известный в то время стряпчий, надворный советник Владимир Матвеевич Глазов.
Глазов происходил из выслужившихся чиновников, но за ним числилось, как говорили, в Костромской губернии имение с 1000 душ крестьян.
Он жил постоянно в Москве, в собственном доме, в Грузинах, где у него было много земли, лавки, бани и тот знаменитый ‘Глазовский’ трактир, куда москвичи и их залетные гости ездили слушать знаменитых грузинских цыган.
Дом его походил на большинство барских домов того времени. Это было довольно большое, одноэтажное, с мезонином здание. Балкон с красивым портиком выходил в обширный сад, со всеми прихотями, как-то: беседками, горками, статуями разных мифологических богов и героев, аллеями, цветниками и неизбежным прудом с мостиком и лодками. Вокруг огромного двора ютились флигеля для гостей, людские, кухни, конюшни, сараи, погреба и другие службы. На дворе царил вечный шум и гам. Лакеи, прачки, повара, садовники, кучера, сновали взад и вперед, перебранивались и кричали. Лошади, множество разных собак и домашняя птица дополняли шумную картину обыденной, скопированной с больших барских домов, жизни.
Владимир Матвеевич жил в доме с женою Ульяной Ивановной, дамою почтенной и богобоязненной. Детей у них в живых не было, кроме одной дочери, Екатерины Владимировны, находившейся в замужестве за Федором Осиповичем Мазуровым, директором московской сохранной казны. Но за то их постоянно окружали воспитанники, воспитанницы, их учителя, многочисленная дворня обоего пола и разные приживалки.
Дом имел все удобства того времени. Тут были и громадная зала с хорами, и комфортабельная гостиная с балконом и террасою в сад, и уютные внутренние комнаты хозяйки дома, и большая светлая столовая, и буфетная, девичьи и другие комнаты. В мезонине располагался сам владелец, устроивший там себе рабочий кабинет, приемную и спальню. Кроме того, в особой комнате при нём жил воспитанник, Гавриил Иванович Глазов, побочный сын его от дворовой женщины, тогда медицинский студент, а впоследствии уездный врач. Меблировка дома вполне отвечала широкой натуре его обладателя. Кладовые и погреба ломились под тяжестью всяких сбережений и заготовлений. Повсюду виден был избыток средств. Каждая мелочь напоминала о довольстве, прихоти и тщеславии.
Сам Владимир Матвеевич не обладал представительною наружностью. Это был мужчина лет 45-50, среднего роста, с круглым животом и большою на короткой шее головой, остриженной гладко. Черты лица крупные, щеки мясистые, глаза смеющиеся, веселые, лицо гладко выбритое. Служил ли он, и где — я не знаю, но ходил всегда в вицмундире с светлыми пуговицами. Каждый день утром куда-то уезжал и возвращался домой к обеду, за которым было всегда несколько человек гостей. После обеда отдыхал или работал в кабинете, а вечер проводил с гостями, засиживаясь иногда далеко заполночь. Изобильный ужин заканчивал еще более изобильный разными случайностями день.
Ульяна Ивановна — симпатичная, небольшого роста старушка, слыла большою домоседкой. Более всего она любила высшие сферы, хотя там и не была принята. Ей доставляло большое удовольствие видеть у себя людей, принадлежащих, или соприкасающихся этим сферам. Приемы её были торжественны и чинны: тишина и скука царили в них. Друзей и коротких знакомых принимала она запросто в своей уборной, сидя в покойном вольтеровском кресле, туда же подавали и чай. Для знакомых же мужа и так называемых церемонных гостей она удостаивала выходить в гостиную, но сидела не долго, извинялась нездоровьем и уходила, предоставляя занимать гостей или мужу, или своей дочери Екатерине Владимировне Мазуровой. В числе гостей у Глазовых, я помню, появлялись: Кологривовы, Небольсины, кн. Грузинские, Багговут, Мерлины, изредка наезжал кн. П. П. Гагарин, С. Т. Аксаков и другие московские именитые люди. Иногда собиралась молодежь, и тогда пели и танцевали под фортепиано, а старики играли в карты. Особые балы давались 15-го июля, в день именин Владимира Матвеевича, и в декабре, в день рождения его супруги. Тогда приглашались и родня и знакомые. Играла полковая музыка, пели песенники, делалась иллюминация, вино лилось рекой, веселились нараспашку, как только могут веселиться москвичи.
Значение Владимира Матвеевича в московском обществе обусловливалось его превосходными личными качествами и знанием дела. Он принадлежал к числу тогдашних знаменитых дельцов-законоведов. Ему поручались дела, выиграть которые не было никакой надежды, и он выносил их на своих плечах. Расскажу один случай.
В Москве проживал один известнейший кутила и безобразник, купчина-миллионер Александр Петрович Квасников. Он проматывал по нескольку тысяч в один вечер, производил дебоши и безобразия, за которые платил десятки тысяч. Долго ему сходили с рук всевозможные выходки на стогнах города и гульбищах, наконец, пробил час расплаты. На каком то поминальном обеде он снял с архимандрита или архиерея, не помню, клобук и надел ему на голову выдолбленный арбуз. Вышел скандал ужасный, погасить который ему не удалось. Дело дошло до Петербурга, и, по резолюции императора Николая, его отдали в солдаты.
Строгий приговор переполошил всех его сочувственников, бросились хлопотать о смягчении наказания, но едва-едва удалось исходатайствовать небольшое облегчение. По свидетельству докторов, его признали неспособным к строевой службе и зачислили в московскую пожарную команду. В этой команде он только числился, но службы никакой не исполнял, лечась от болезни на квартире. Спустя несколько времени, московское начальство попыталось было просить о помиловании Квасникова, но представления его не уважили. Вот тогда-то и обратились к Владимиру Матвеевичу, который и взялся дело это обработать.
Во избежание каких-либо новых проказ с его стороны, во время ведения дела, Глазов поселил Квасникова в одном из флигелей своего дома, под условием гулять у него где хочет, но за ворота не выходить.
Как теперь вижу эту высокую, немного сутуловатую фигуру добровольного заключенника с его худощавой выразительной физиономией. Глаза в глубоких впадинах, брови насуплены, нос большой, длинный, с горбом, голова острижена под гребенку, усы большие, бакенбарды висячие, подбородок тщательно выбрит. Он носил какой-то полувоенный плащ, венгерку, шаровары в сапоги и фантастическую фуражку. Вся его фигура напоминала тип отставного гусара. Опираясь на тяжелый костыль, с опущенною на грудь головою, часто прогуливался он по глазовскому саду, напевая себе под нос какую-нибудь песенку и сильно ударяя костылем в землю. Встреч с незнакомыми избегал, на глазовских вечерах не показывался, но порой в его небольшой квартирке появлялись старые друзья, хлопали пробки, бренчала гитара и до утра гикали и топали цыгане.
Владимир Матвеевич два или три раза ездил по его делу в Петербург, и всякий раз возвращался без успеха. Но это был не такой человек, чтобы спасовать перед неудачею. Спустя некоторое время, он вновь поехал — и привез Квасникову прощение.
Прощение это, как объяснял Владимир Матвеевич, получено им при исключительных обстоятельствах. Он нашел доступ в графу А. X. Бенкендорфу и после долгих, подкрепленных самыми вескими аргументами доводов, успел склонить его к заступлению за несчастного Квасникова, представленного им жертвой злой интриги. Граф дал обещание ходатайствовать перед государем, но с оговоркой, что для этого нужно выждать благоприятный случай. Пришлось ждать, но, к счастью, не долго. Говея на страстной неделе, император Николай имел обыкновение перед исповедью просить прощения у своих приближенных. Граф Александр Христофорович воспользовался этим случаем, и, когда государь обратился к нему, осмелился напомнить о прощении наказанного не по вине Квасникова. Государь милостиво выслушал и повелел: возвратить Квасникова в первобытное состояние, но с тем, что если он и засим будет вести себя по прежнему, то поступить с ним безо всякого снисхождения.
Нужно ли говорить с каким авторитетом возвратился в Москву Владимир Матвеевич. Начались пиры. Квасников задал такой обед своему освободителю, что Москва удивилась. Но это дело было последним в длинном списке удач Владимира Матвеевича. Во время кутежа у Квасникова, он простудился, заболел, месяца два или три пролежал в постели и умер.
Но я забежал далеко вперед. Нужно возвратиться ко времени нашего водворения у Глазова. Владимир Матвеевич был другом нашего отца и душеприказчиков матери. Действуя на правах опекуна, он перевез нас (меня, брата и сестру) к себе и поселил в особом флигеле, имевшем четыре комнаты и кухню, и отдал под попечительство одной доброй старушки, дворянки Агафьи Ивановны, в помощь которой назначены были две дворовые женщины. Мне шёл тогда 5-й, брату 8-й, сестре 4-й год. Владимир Матвеевич любил нас, как своих детей, озаботился устройством для нас всего нужного и нередко заходил наведаться: не нужно ли нам еще чего-нибудь? О чём бы ни просила его наша заботливая воспитательница Агафья Ивановна, всё старался исполнить, по возможности, без замедления. В воскресенье и праздничные дни мы ходили в церковь к обедне, а после отправлялись в дом Владимира Матвеевича, где и оставались целый день, а иногда и вечер, резвились и играли с приезжавшими детьми. В 9 часов вечера возвращались домой.
В начале 1833 года, Владимир Матвеевич прислал нам учителя. Это был диакон из причта церкви св. Георгия в Грузинах, человек не молодой, но старательный. Он объявил нам, что мы должны пройти полный курс обучения, и не смотря на то, что мы, т. е. брат и я, умели уже читать, он засадил нас, наравне с сестрою, за азбуку и только пройдя с нами сию стадию, почтеннейший наш педагог стал упитывать нас всяческими премудростями от грамматики, арифметики и катехизиса. Он занимался с нами каждодневно (кроме дней праздничных) с 10 до 1 часов утра, а Агафья Ивановна приготовляла с нами вечерние уроки. Мы учились охотно и делали порядочные успехи, так что весною 1835 года, сдали блистательно первый экзамен Владимиру Матвеевичу, и за оказанное прилежание получили от него подарки. Он подарил мне вышитую золотом куртку, штаны с галунными лампасами и сапожки охотничьи с кисточками, брату бархатный полукафтан с короткими панталонами и башмаки с пряжками, а сестре — тирольский костюм. Кроме того каждому из нас он дал по 25 р. ассигнациями на гостинцы.
Это были мои первые деньги. Но я ими не воспользовался. Я отдал их на сохранение добрейшей Агафье Ивановне, которая, потом, не выдавала мне из них ни копейки, говоря: ‘береги денежку на черный день’. Когда же год или два спустя она умерла, мне не возвратили моих денег.
В последнее время, т. е. 1834-1836 годы, в доме Владимира Матвеевича царило особенное оживление. Гости, преимущественно же молодежь, съезжались часто. Много пели, много танцевали. Катинька Львова была прекрасная музыкантша и чрезвычайно мило пела. Её высокий, чистый, звучный сопрано приводил в восторг всё наше маленькое общество. Особенно хорошо она исполняла ‘Красный сарафан’ и Пушкинскую ‘Черную шаль’. О Пушкине тогда говорили много. Однажды, кто-то сообщил, что знаменитый поэт на днях приезжал в Грузины слушать цыган и добавил: ‘цыгане — его стихия’.
Рассказ о поездке Пушкина в Грузины возбудил всеобщее любопытство. Молодой Дорохов заметил, что интересно было бы видеть Пушкина в обществе цыган. Слова эти возбудили во мне желание взглянуть на Пушкина. Агафья Ивановна часто недомогала. Пользуясь этим, мы убегали играть на двор и выходили иногда за ворота. Брат мой заходил часто к Гавриилу Ивановичу Глазову и у него читал некоторые из Пушкинских стихотворений. Он восхищался ими и называл Пушкина гением. Я сообщил брату мое желание хотя мельком взглянуть на Пушкина, когда он приедет в Глазовский трактир слушать цыган. Он ухватился за эту мысль с радостью и сказал, что это можно устроить. День или два спустя, он забежал в трактир и обещал трактирным половым дать денег, если они сообщат ему, когда приедет Пушкин. Долго ждали мы и, наконец, забыли было совсем об этом, как вдруг, в конце лета, или в начале осени — не помню хорошо, прибегает к нам на кухню девочка, дочь буфетчика, и передает брату записочку с двумя словами: ‘он здесь’. Мы всполошились. Агафья Ивановна лежала в своей комнате больная, мы допивали вечерний чай. Повернув вверх донышком чашки, мы бросились в спальню и легли в постель. Часа полтора мы провели в каком-то лихорадочном напряжении, пока все в доме угомонились. Часов в 11-ть мы встали, тихонько оделись, вышли на цыпочках из комнаты и не слышно ускользнули из дому.
Озираясь на все стороны, мы пробежали по двору и вышли за ворота. Приезд гостей к цыганам произвел вокруг трактира оживление. У подъезда толпились извозчики, кучера, троечные ямщики, лакеи. Они вели шумные разговоры, курили свои носогрейки, переругивались между собою или ругали хозяев и господ.
Против окон, на площадке, стояла небольшая кучка людей разного звания, жадно ловя каждый вырывавшийся изнутри звук шумного цыганского пения. Мы проскользнули в эту кучку. Из окон трактира неслись припевы: ‘старый муж, грозный муж, режь меня, жги меня, не боюсь я тебя!’, раздавался раскат смеха, хлопали пробки, и всё покрывало неистовое гиканье и пляска.
Но вот кучка, поглазев, послушав, мало-помалу стала таять и, наконец, разбрелась по домам. Остались только: я, брат и два знакомых соседних мальчика, не захотевших отстать от нас, вероятно, во внимание к тому, что мы числились на положении полубарчат-воспитанников. Ночь, между тем, была уже поздняя, дул осенний свежий ветерок. Месяц ярко светил, обливая серебристыми лучами полусонную окрестность. Боясь упустить случай посмотреть на Пушкина вблизи, мы расположились у самой лестницы, с которой он должен был сойти, чтобы сесть в экипаж. Но прошел час, другой, и мы, перезябнув, хотели было идти уже домой, как вдруг раздался с лестницы громкий голос полового: ‘эй, ямщик, экипаж!’ мы встрепенулись, и как бы боясь чего-то, отошли от лестницы в сторону. Пока полусонный ямщик взнуздывал тройку и усаживался на козлы, на лестнице показались два господина. Один брюнет, невысокого роста с небольшими баками, в шинели с капюшоном и шляпой на голове, другой высокий с усами, в какой-то длиннополой бекеше, с замотанным на шее шарфом и тоже в шляпе. Наверху, на площадке, стояли еще два господина, окруженные цыганами и прислугой, и громко хохотали.
— Который же Пушкин, — спросил я брата. Он отвечал: ‘не знаю’. Между тем, вышедший прежде других господин в шинели, видя, что экипаж еще не подан, спустился с крыльца и пошел в глубь двора. У перил, окаймлявших берег пруда, на котором стояли бани, он остановился и начал смотреть на отражавшуюся в воде луну, деревья и строения. Другой же стоял на крыльце и перебрасывался словами с оставшимися на верхней площадке товарищами.
Я толкнул брата и мы (все четыре мальчика), окружили господина, стоявшего у пруда. Он оглянулся и спросил: ‘что вам нужно?’
— Вы — Пушкин? — спросил я тихо.
— На что вам?
— Так… интересно его видеть.
— А почему вам интересно его видеть?
— Он пишет стихи.
— Как вы узнали, что он пишет стихи?
— Я — крестник Владимира Матвеича… у нас в доме барышни поют ‘Черную шаль’, интересно узнать: ваша ли эта шаль.
— А что у вас еще поют? Что вы еще знаете?
— Я ничего не знаю, но вот брат мой читал у Гавриила Ивановича много ваших стихов. (Я не сомневался более, что это — Пушкин).
— Так вы ничего больше не знаете, — сказал он как будто в раздумье и, погладя меня по голове, продолжал:
Одну вы знаете лишь ‘Шаль’…
Какая жалость!..
Моя, мой милый, это шаль.
А проще — шалость.
Слова эти привели меня в восхищение, я схватил руку Пушкина и горячо поцеловал ее. Мальчишки загалдели: и я, и я! и бросились также целовать его руку. Пушкин отнял руку назад и, добродушно улыбаясь, сказал: ‘к чему это’?
Между тем лошади были поданы и он, направляясь к экипажу, спросил меня: ‘А вы грамотный’!
— Учусь, — отвечал я.
— Учитесь!.. будете знать более, чем мои ‘шалости’.
Затем, он сел в коляску, товарищи за ним, цыгане, окружая экипаж, просили скорее приезжать опять к ним, прислуга кланялась и желала счастливого пути. Пушкин в ответ кивал им головой, товарищи, смеясь, отвечали: ‘да, да, хорошо, хорошо’!
Но вот ямщик тронул вожжей коренника, лошади тронулись, коляска громыхнулась и покатила. Еще мгновение — и вечность легла на след её…
В первое следовавшее за сим воскресенье я рассказал m-lle Львовой и другим гостям Владимира Матвеевича о нашем ночном путешествии и передал от слова до слова разговор мой с гениальным поэтом. Все восторгались нашей смелостью, нашей находчивостью. Я сделался героем вечера. Меня расспрашивали по нескольку раз, заставляли повторять каждое слово Александра Сергеевича, кормили сластями и отпустили домой, нагрузив карманы гостинцами.
Но финал был ужасен: наутро меня и брата, сильно наказали за то, что мы осмелились без спросу выходить ночью на улицу…

Панихида по А. С. Пушкину

В начале февраля 1837 года, в Москве получено было известие о смерти Пушкина. Это известие взволновало студенческий мирок. На Никитской улице, в доме князя Вадбольского, в квартире г-жи Линденбаум, которая содержала меблированные комнаты, отдаваемые в наймы, большей частью, студентам, была назначена сходка. Вечером студенты собрались и поставили на обсуждение вопрос: что делать? Дебаты произошли жаркие. Имена Данзаса, д’Аршияка, Дантеса, Геккерена не сходили с уст, крики благородного негодования, проклятия и угрозы раздавались то и дело. Некто Баранов, богатый помещик, степняк, натура горячая и необузданная, вызывался ехать в Петербург и драться с Дантесом, а если бы он отказался, отстегать его хлыстом. Его предложение не приняли. Другие тоже не прошли. Остановились на том, чтобы отслужить по Пушкину панихиду. На утро сообщили товарищам, начались сборы, подписка пошла хорошо. Но университетское начальство под рукою не одобрило. Назначено было новое совещание и решили отслужить панихиду не по Пушкину, а по усопшем рабе божием Александру. День назначили праздничный — следующее воскресенье, место — Никитский монастырь. Пригласили певчих, заказали полное освещение церкви. Хлопотали было поставить печальный катафалк, но игуменья не разрешила. Время прошло быстро, наступил день панихиды. Началась обедня, народу собралось много. Студенты сходились и переговаривались, одни слушали обедню, другие прохаживались по монастырскому двору. Но полиция проведала, явился квартальный со своими будочниками, за ним прибыл частный пристав, позднее пожаловал и сам полицмейстер. Развязно вошел он во храм, еще развязнее подошел к игуменье и довольно долго беседовал с нею келейно: ясно было, что что-то затевается.
Но вот обедня кончилась, полицмейстер незаметно уехал. Народ стал выходить из церкви. Потушили свечи. Потянулись монахини, в церкви стало пустеть, а панихида не начиналась.
Два, три студента пошли в алтарь за объяснениями к священнику, собиравшемуся уже оставить церковь. Он ответил, что панихиды не будет. Спрашивают: ‘почему’? — ‘А потому, говорит, что по живому человеку панихид не служат’. ‘Как по живому?’ — изумляются студенты. — ‘Да так, — отвечает, — Пушкин жив… не верите — спросите мать игуменью’. Обращаются к игуменье, та отозвалась, что, по сведениям, сообщенным ей сейчас полицмейстером, Пушкин, хотя и болен, но еще жив. Бросаются к приставу, — пристав утверждает, что подобное известие только что получено из Петербурга. Студенты, обрадованные такою доброю вестью, расходятся по домам.
Спустя час или два истина открылась, но собраться снова на панихиду студентам не позволили.

Москва в сентябре месяце 1839 г.

Старушка Москва, в конце тридцатых годов, жила жизнью тихою и безмятежною. После усмирения Польши, особо важных политических событий в русской жизни не было, дела шли обыкновенным чередом, как говорится, ни шатко, ни валко, ни на сторону, и общество дремало в сладком неведении и забытье. Вдруг летом 1839 года до слуха Белокаменной дошла весть, что осенью должна совершиться торжественная, в присутствии самого государя императора Николая Павловича, закладка храма Христа Спасителя, — и первопрестольная столица встрепенулась. Пошли толки, догадки, предположения о том, когда, что и как должно быть исполнено. Наговорившись досыта, Москва начала готовиться к торжеству, желая отпраздновать это, столь близкое её сердцу, событие как можно грандиознее. Первым делом привели в порядок мостовые, тумбы и фонарные столбы подчернили, дома, ворота и заборы принялись красить, шатающихся собак ловить, хожалых и будочников облачать в новую амуницию. К июлю сделалось положительно известным, что закладка совершится в сентябре, после открытия памятника на Бородинском поле, что Государь Император, прибудет в Москву в сопровождении приглашенных на бородинские маневры иностранных принцев и что в закладке храма примут участие командированные на маневры гвардейские войска. Известие это взволновало весь город: такого блестящего собрания именитых и знатных гостей в Москве давно уже не было, чуть ли не с самой коронации в 1826 году, и вот, начиная с великосветских гостиных и кабинетов сановников и кончая купеческими светлицами и рынком, всё пришло в движение. Тысячи надежд, тысячи ожиданий возбудило прибытие царя. Кузнецкий мост с утра до ночи запружали экипажи, магазины переполнялись покупателями, дамы заказывали, шили и покупали новомодные костюмы и украшения. Городские ряды, равномерно, торговали на славу, так как всякая, даже самая простая женщина хотела иметь к приезду царя какую-нибудь обнову. Полиция усугубила свое рвение: улицы мели, деревья на бульварах подстригали, скамейки красили и нищих забирали. Всё это — такие меры, которые принимает Москва только в экстренных случаях. До 1839 года я Государя не видел, потому приезд его в Москву не мог не интересовать меня. О характере, рыцарстве и доброте императора Николая Павловича ходили целые легенды. Его хладнокровие и неустрашимость при усмирении бунта в 1825 году, его заботливость о солдате и мужество, выказанные в турецкую войну 1828 года, и его самоотвержение на Сенной площади в холеру 1831 года, невольно влекли к нему сердца народа и заставляли каждого добиваться возможности хотя раз в жизни взглянуть на него и выразить ему, чем можно, свое сочувствие и преданность.
Мне было тогда 12 лет, я жил у опекуна на Никитской, в доме князя Вадбольского, где и как увидеть царя не знал, и потому обратился за советом к другу и учителю моему, студенту Назарову.
— Подожди, — отвечал Назаров — надо подумать.
Между тем, август месяц был уже на исходе, каждый новый день приносил в Москву животрепещущие новости о военных празднествах под Бородиным, маневрах и открытии памятника воинам, павшим в Бородинском сражении, сообщавшие об этом ‘Московские Ведомости’ читались с жадностью.
— Скоро и на нашей улице будет праздник! — говорили собиравшиеся в кучки горожане. — Сам Царь прибудет и сделает закладку храма, а это будет почище бородинского памятника.
— Смотри, парень, — хихикала фризовая шинель — чтобы и ныне не вышло того же, что было на Воробьевых горах. В 1817 г., там, чай, тоже закладывали храм, да что вышло: три стены размокли на дожде, а четвертая испарилась на солнце.
— Ну, это было при Благословенном, а теперь Николай, теперь щелкоперам потачки не дадут, — отвечал горожанин.
3 сентября, в 6 часов пополудни, император Николай Павлович изволил прибыть в Москву с государем наследником цесаревичем Александром Николаевичем. Вслед за ним приехали: великий князь Михаил Павлович, герцог Максимилиан Лейхтенбергский (молодой супруг великой княгини Марии Николаевны) и гости русского царя: принцы: Альберт Прусский, Евгений Виртембергский, Александр Нидерландский и эрцгерцог Австрийский Альберт. Массы народа покрывали улицы и площади по пути следования Государя. Я предполагал увидеть Царя на Красной площади, достал себе у сторожа рядов скамейку и расположился на ней у памятника Минина и Пожарского. Но едва показалась коляска Государя от Иверской, народ, стоявший до того времени в порядке, разом обнажил головы и с криком ‘ура’! бросился навстречу Государю. Меня сшибли со скамьи на землю и едва не затоптали ногами. Благодаря вмешательству какого-то купца, поднявшего меня, я отделался только потерей фуражки, разбитым носом и несколькими ссадинами на руках и теле. Царя я даже не видел, я видел только массу голов и вдали мелькавшие шляпы с разноцветными перьями. В Кремле гудели колокола, а на площади стоял стон от приветственных кликов народа.
— Ну, что, хорошо? — спрашивал меня Назаров, по возращении моем домой. — Благодари Бога, что голова осталась цела. Впрочем, это тебе на будущее время урок! Прежде отца в петлю не суйся!
На другой день рано утром я отправился с ним в Кремль, посмотреть на выход Царя из собора. Мы прошли к самому Успенскому собору и стали за линией войск, расположенных против Красного крыльца. День был ведреный. Народу собралось много, но, благодаря внимательности полиции, тесноты и давки не было и мне удалось видеть церемонию царского выхода довольно хорошо.
Ровно в 11 часов Государь вышел из дворца. Он был в мундире с эполетами, белых штанах и ботфортах, шляпа с перьями, голубая лента через плечо. Высокий, стройный и красивый собою, с орлиным взглядом и величественною поступью, он выделялся из массы следовавших за ним принцев и генералитета, видно было, что это — Царь. Едва Государь показался с крыльца, войска взяли на караул и народ восторженно его приветствовал.
— Какой молодец! какой красавец! кровь с молоком! Дай ему Бог здоровья! — слышались восклицания из толпы.
За Государем следовал наследник цесаревич Александр Николаевич, великий князь Михаил Павлович, герцог Лейхтенбергский, иностранные принцы и свита.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека