Дед Федот встал чем свет, когда еще не звонили к ранней обедне, и семью всю взбудоражил неведомо зачем. Пошарил в потемках па полке спички, гремя горшками и чашкою и ложками. Оправил свечку в фонаре и сходил на двор посмотреть скотину. Шагнул в передний угол, Взглянул па образа — святые, прокопченные и от давности слинявшие. Перекрестился, зазудел молитву знакомую: ‘Господи Исусе Хресте…’. Покосился на печку и тявкнул:
— Акулина, печку топить пора… Отче наш, иже еси… Акулина, слышь, штолича. Вставай… и на небеси да святится имя твое… Акулина в рот те так! Из квашни тесто прет горой… да приидет царствие твое… Остави нам долги наша… Тьфу, всю молитву перепутал из-за тебя, старый идол. Сызнова придется: Отче наш, иже еси…
Старуха, жена Федота, заворочалась но всей печке. Валенки сыскала не сразу, Стала слезать с печки задом, шаря ногою приступку и шамкая беззубым ртом:
— Богородица дево, радуйся…
Спустившись на пол, уставила па старика сонные злые глаза.
— Что ты брешешь спозаранку, старый пес, прости господа!
Федот мотнул последний раз головой и круто оборвал молитву. Сыскал под лавкою новые онучи с лаптями. Обуваясь, ерзнул сердитым взглядом на полати, где храпел сын Николай и насвистывала носом сноха.
— Николай, Миколай…
Сын перестал храпеть и буркнул впросонках.
— Слышу. Чай, не глухой…
— Вставай.
— Рано еще…
— Ноне праздник большой. Я иду к обедне. Скотину нора кормить.
Николай почесался и свесил с полатей лохматую голову с измятой рыжей бородой. Начал жмурить сонные глаза от огня, словно глядел на яркое солнце. Лампа горела тускло и мигала. В окна смотрела еще черная ночь. Николай съежился. Лениво зевнул и юркнул под теплую шубу и опять захрапел. Федот выругался:
— Лентяй ты эдакий.
Опять взглянул на полати и забудил сноху:
— Марья, вставай. Корову доить пора.
Сноха зазевала громко, во весь рот:
— Ы-ы-ы… Не хочется. Уж больно тепло пригрелась.
Глаза Федота уперлись во внука Ваньку, спавшего на лавке недалеко от теленка. Решил внука побаловать, взять с собой к обедне.
— Ванютка,— сказал он ласково,— вставай, голубок… богу молиться со мной пойдешь…
В голосе деда Федота звучала нежность. В глазах залучилась теплота. Видно было — дед крепко любил внука.
— Вставай, милый. Рубаху новую наденешь… и валенки с вечера я высушил в печке…
Двенадцатилетний внук приподнял с подушки русую курчавую голову, посмотрел на деда бессмысленными, сонными глазами.
— Не пойду… не хочется…
— Дурачок ты эдакий, пойдем богу молиться.
— Спать хочется, дедушка.
Дед Федот хотя и не рассердился, но показал вид строгости — голос повысил и лаптем притопнул.
— Я тебе задам.
Ванька захныкал.
К ранней дед Федот не успел — задержали домашние хлопоты. Изба была полна народу, но дед Федот любил все присмотреть своим глазом. Не зря же звался хозяином дома и держал крепко в руках сына и сноху. Зря не ругался, но и поблажки не давал никому.
За работой не видел, как и время ушло. Дед Федот вышел из дома, когда уже рассвело набело и народ давно протоптал дорожки на рыхлом снегу, выпавшем ночью. Он волок за собой внука, держа за руку, и приговаривал:
— Помолишься господу богу и радию забудешь… Ванька барашком топтался за дедом, насупленный, недовольный. В голове туго застряла мысль о радио. Вчера в сумерках избач Васька-комсомолец оповестил всех ребят, что утром станет говорить Москва со всем светом по случаю смычки города с деревней. Очень уж хотелось Ваньке послушать разговор Москвы. Шел за дедом и соображал, как бы улепетнуть.
— Дед, больно руку. Пусти.
— Терпи, скоро церковь…
Поровнялись с избой-читальней. У крыльца длинный-предлинный шест с натянутой проволокой. В сенцы лезли парни, девки. К окнам липли ребятишки.
— Нишкни и думать у меня о радии.
Ванька захитрил:
— Да я что… И не пойду, ежели ты не пускаешь.
— То-то у меня. Больше помни бога. Дед не худу учит тебя.
Дед Федот успокоился и доверчиво освободил руку внука.
— Постоим обедню, послушаем проповедь попа, пойдем домой чай пить с горячим пирогом… Хорошо и на душе весело…
Дед Федот оглянулся и остановился в недоумении,— а внука и след простыл. Широко открыл рот и глаза. Мозолистые руки сжались в кулаки.
— Ах, постреленок. Хитрости набрался, родного деда провел… Я ж тебе задам, паршивец.
И лицо стало пасмурное, злое.
Бурею двинулся к избе-читальне. В его закорузлом мозгу ворошились взбудораженные мысли. Перекрестился, но злоба еще пуще забурлила по всей дедовой внутренности.
Рывком распахнул дверь и зверем ввалился в читальню. Злые глаза уперлись прямо в стол. Нащупал взглядом незатейливый ящик. Вокруг ящика теснились парни, девки. Избач бросил деду Федоту приветливое слово:
— Добро пожаловать!
И запустил улыбку ласковую прямо во внутренность, к самому сердцу. Сразу как-то отлегла вся злоба.
— Дед, дорогой товарищ, слушай, что говорит радио… Из Москвы. Утрой только ноне… по случаю, значит, нашей смычки. Страсть как хорошо слышно.
Избач приставил к уху деда трубку и сказал как-то особенно вкрадчиво:
— Слушай и соображай.
Дед усмехнулся глазами, а затем всем лицом. Промолвил виновато, словно провинившийся:
— Наслушаюсь — в пионеры запишусь.
Дед вдруг сосредоточился. В ухо запрыгали из трубки четкие слова:
— Алло. Алло. Алло. Москва. Радиостанция имени Коминтерна.
Дед насупился и, казалось, все внимание сосредоточил к уху. На суровом лице залегла строгость вдумчивая. Из трубки посыпалась явственная речь.
Лицо у деда Федота то оживлялось, то хмурилось. В глазах заострялся гневный блеск.
В церкви зазвонит к поздней обедне. В читальню гулко ворвались звуки гудевшего колокола и вклинивались в ухо, словно назойливые шмели. Дед Федот недовольно крутнул головой.
— Э, дьяволы, мешают безо время…
И заслонил ладонью свободное ухо.
Дед Федот с Ванькой прослушали радио до конца и вышли из избы-читальни в полдень.
Дед молчал, внук шагал за дедом и без умолку говорил о чудесах радио. У колодца дед задержался и сказал Ваньке:
— Ты дома зря зубами не ляскай.
Из сеней выглянула сноха. Посмотрела и крикнула:
— Где же вы были? Обедня давным-давно кончилась. Чай пить ждем.
В этот раз ничего не рассказывал дед Федот. Ни слова не проронил о случившемся. Семейные решили, что сам сердится. Молчали. Переглядывались.
А у деда творилось чудное… Пройдет два-три дня, пойдет в избу-читальню, и пропадает там часами. Дед забывал иногда креститься. О чем то другом думал. Спросить боялись. К Ваньке приставали… Молчал.
Однажды в праздник дед ушел по-обычному к обедне. Вернулся чуть не к обеду, пошарил в кармане шубы и вынул поминанье. Повертел, загадочно взглянул на внука, ухмыльнулся.
— Что же ты без просвирки пришел?— сердито спросила бабка.
Дед Федот сначала недовольно взглянул на старуху, а затем сказал отрывисто, словно отрубил:
— Можно и без просвирки жить.
— Какой поп-то служил?
Старик выпалил, словно из пушки:
— А чорт его знает,— и зачавкал пирог.
Слова деда, казалось, придавили всех сразу. Бабка перекрестилась. Сноха робко взглянула на иконы. Николай принялся вытирать ладонью вдруг запотевшее лицо. Старуха зевнула, перекрестила рот и зашептала молитву. Дед Федот покосился на сноху, на Акулину лютым сентябрем, помолчал, а затем сказал строго:
— Вот что, Николай. Ноне пойдем в артель тракторную и запишемся. Станем полосовать землю машиной. Пользы-то больше будет. Натужимся, Николай. Прибыль будет большая, и жизнь начнем ладить по-другому.
Все вытаращили глаза на деда. Николай отцу не возражал никогда. И теперь смекнул и сказал без обиняков:
— Ты, батя, удумал хорошее дело.
Старуха набожно перекрестилась и молвила невпопад:
— Ну, и слава тебе, господи. Знать, батюшка проповедью тебя вразумил на такое хорошее дело.
Старик крутнул головой и усмехнулся:
— Поп, только не наш, а из Москвы…
Старуха от изумления даже губы вытянула трубкой:
— Ну? Разе московский служил поп-то?
— Московский. Уж только больно горласт… На всю Рассею слышно…
Ванька фыркнул. Сказал, как взрослый:
— Дедушка, возьми меня, я тоже в артель пойду.
А мать приставила губы к самому уху:
— Да где были-то?— толком скажите.
Ванька юркнул из-за стола на середину избы.
— Слушали…— и весело захохотал.
Дед Федот повернулся в передний угол, — лицо несердитое, доброе, улыбающееся. Сказал без сердца, мягко:
— Радио слушали.
Надвинул шапку на голову и ушел, плотно прихлопнув дверь.