Данте, Маколей Томас Бабингтон, Год: 1834

Время на прочтение: 16 минут(ы)

Маколей. Полное собране сочиненй.

III. Критическе и историческе опыты. 2-е исправленное издане.
Подъ общею редакцею Н. Л. Тиблена
Санктпетербургъ и Москва. Издане Книгопродавца-Типографа М. О. Вольфа. 1870
Переводъ подъ редакцею г. Резенера.

РАЗБОРЪ ВАЖНЙШИХЪ ИТАЛЬЯНСКИХЪ ПИСАТЕЛЕЙ.

1. ДАНТЕ (январь 1834).

‘Fairest of stars, last in the train of night.
If better thou belong not to the dawn,
Sure pledge of day, that crown’st the smiling
morn
With thy bright circlet’ (*).
Milton.

(*) ‘Прекраснйшая изъ звздъ, послдняя въ шестви ночи, если только ты не принадлежишь скоре къ разсвту, врный залогъ дня, ты внчаешь улыбающееся утро своимъ свтлымъ кольцомъ’.— Мильтонъ.
Въ обозрни итальянской литературы Данте иметъ двойное право на первенство. Онъ былъ самый раннй и самый великй писатель своей страны. Онъ первый открылъ и выказалъ богатство своего роднаго нарчя. Латинскй языкъ, при наиболе благопрятныхъ обстоятельствахъ, въ рукахъ величайшихъ мастеровъ, былъ все-таки бденъ, слабъ и чрезвычайно не поэтиченъ, въ Дантовъ вкъ онъ былъ искажаемъ примсью безчисленнаго множества варварскихъ словъ и оборотовъ, но все еще былъ научаемъ съ суеврнымъ благоговнемъ и на послдней степени порчи пользовался большимъ почетомъ, чмъ заслуживалъ въ перодъ своей жизни и силы. Это былъ языкъ кабинетовъ, университетовъ и церкви. Его употреблялъ всякй, кто стремился къ отличю въ высшихъ областяхъ поэзи. Снисходя къ невжеству своей возлюбленной, какой-нибудь рыцарь могъ по временамъ выражать свою страсть въ стихахъ тосканскихъ или провансальскихъ. Толпу можно было иногда называть какою-либо благочестивою аллегорей за простонародной тарабарщин. Но ни одинъ писатель и не подозрвалъ, чтобы нарче крестьянъ и торговомъ могло обладать энергей и точностью, приличными какому-нибудь величественному и предназначенному для потомства твореню. Данте ршился первый. Онъ открылъ богатыя сокровища мысли и выраженя, которыя таились еще въ своемъ рудник. Онъ выработалъ ихъ до чистоты. Онъ выполировалъ ихъ до блеска. Онъ сдлалъ ихъ годными для всякихъ цлей пользы и великолпя. И такимъ образомъ онъ пробрлъ славу писателя, который нетолько произвелъ, прекраснйшую, повствовательную поэму новыхъ временъ, но и создалъ языкъ, отличающйся несравненною мелодей и необыкновенно способный къ тому, чтобы облекать возвышенныя и патетическя мысли въ свойственныя имъ строгя и точныя выраженя.
Многимъ эти слова могутъ показаться страннымъ панегирикомъ итальянскому языку. Въ самомъ дл, почти вс молодые люди и дамы, которые, за вопросъ, читаютъ ли они по-итальянски, отвчаютъ ‘да’, никогда не заходятъ дале разсказцевъ, повщенныхъ въ конц ихъ грамматики, каковы напр. Pastor Fido или актъ изъ Artaserse. Понять какую-нибудь пснь Данте для нихъ то же самое, что разобрать надпись на какомъ-нибудь вавилонскомъ кирпич. Отсюда происходитъ всеобщее мнне,— распространенное между людьми, которые знаютъ мало или не знаютъ ничего относительно настоящаго предмета,— что этотъ чудный языкъ пригоденъ только для притворно-нжныхъ рчей сочинителей сонетовъ, музыкантовъ и знатоковъ.
Дло въ томъ, что Данте и Петрарка были Оромуздомъ и Ариманомъ итальянской литературы. Я не хочу уменьшать заслугъ Петрарки. ‘Никто не можетъ сомнваться въ томъ, что его стихотвореня, наряду съ нкоторымъ слабоумемъ, и еще большей аффектацей, заключаютъ въ себ много изящества, искренности и нжности. Они представляютъ намъ смсь, которую можно уподобить только причудливому концерту, описанному юмористическимъ моденскимъ поэтомъ:
S’udian gli usignuoli, al primo albore,
E gli asini cantar versi d’amore’ (*).
(*) На утренней зар слышны соловьи и ослы, которые поютъ любовные псни. (Tassoni, Secchia Rapita, Canto 1, Stanza 6).
Впрочемъ, я говорю теперь не о внутреннемъ достоинств его произведенй, для разсмотрня котораго, я воспользуюсь какимъ-нибудь другимъ удобнымъ случаемъ, а говорю о вляни, какое они имли на итальянскую литературу. Цвтистыя и роскошныя прелести его стиля отвлекли поэтовъ, и публику отъ созерцаня боле благородныхъ и строгихъ образцовъ. Въ саломъ дл, хотя оригинальныя твореня появляются въ грубомъ состояни общества, но именно въ этомъ состояни они оцниваются хуже, чмъ когда-либо. Эти слова могутъ показаться парадоксомъ, но они! доказываются опытомъ и согласны съ разумомъ. Не имть никакихъ установленныхъ правилъ вкуса — хорошо для немногихъ, которые въ состояни создавать, но худо для многихъ, которые могутъ, только подражать, и судить. Велике и дятельное умы не могутъ оставаться въ поко. Въ вк образованномъ они слишкомъ часто довольствуются тмъ, что идутъ по проложенной уже тропинк. Но гд нтъ тропинки, тамъ они прокладываютъ ея сами. Такъ ‘Илада’, ‘0диссея’,Божественная комедя’ появились въ темныя и полуварварскя времена, такъ значительною частью немногихъ оригинальныхъ творенй, которыя появлялись въ вка боле просвщенные, мы обязаны, людямъ низшихъ состоянй и необразованнымъ, Приведу въ примръ, въ нашей собственной литератур, ‘The Pilgrims Progress‘ и ‘Robinson Crusoe’. Изъ всхъ прозаическихъ произведенй вымысла, которыми мы обладаемъ, названныя мною,— не скажу лучшя, но наиболе своеобразныя, наиболе самобытныя, наиболе неподражаемыя, Еслибы Бонанъ и Дефо были образованными джентльменами, они, вроятно, издавали бы переводы и подражаня французскимъ романамъ, ‘написаннымъ знатною особой’. Я не увренъ въ томъ, что мы имли бы ‘Короля Лира’, еслибы Шекспиръ могъ читать Софокла.
Но эти обстоятельства, воспитывая генй, въ то же время неблагопрятны для критики. Люди судятъ посредствомъ сравненя. Они не въ состояни оцнить высоту предмета, если нтъ нормы, которою они могли бы его измрить. Одинъ изъ французскихъ философовъ (прошу извиненя у Жерара), сопровождавшй Наполеона въ Египетъ, разсказываетъ, что когда онъ въ первый разъ увидлъ великую пирамиду, то былъ удивленъ, найдя ее такою маленькою. Она стояла одна среди безграничной равнины. Возл нея не было никакого предмета, по которому онъ могъ бы судить объ ея величин. Но когда подл нея былъ разбитъ лагерь и палатки казались маленькими пятнами вокругъ ея основаня,— тогда только онъ замтилъ громадность этого величайшаго изъ человческихъ сооруженй. Такимъ же образомъ заслуга великихъ первостепенныхъ писателей становятся понятною только тогда, когда уже появятся толпа незначительныхъ.
Правда, мы имемъ сильное доказательство того, что Данте высоко превозносили и въ его собственный, и въ послдующй вкъ. Я желалъ бы имть такое же доказательство, что его превозносили за его достоинства. Но замчательнымъ подтвержденемъ сказаннаго нами служитъ, что этотъ великй человкъ былъ, повидимому, ршительно неспособенъ оцнить самого себя. Въ своемъ трактат ‘De Vulgari Eloqueniia‘, говоря о томъ, что онъ сдлалъ для итальянской литературы, онъ съ самодовольствемъ толкуетъ о чистот и правильности своего слога. ‘Cependant’, говорятъ любимый мой писатель {Sismondi, ‘Literature du Midi de l’ Europe’.}, til n’est ni par, ni correct, mais il est crateur’. Принимая въ соображене трудности, съ которыми надлежало бороться Данте, мы, можетъ быть, боле французскаго критика расположены признать за поэтомъ эту услугу. Однако, она никоимъ образомъ не составляетъ его высшаго и наиболе особеннаго права на одобрене. Кажется, нтъ необходимости говорить, что качества, незамченныя самимъ поэтомъ, едва ли могли привлечь внимане комментаторовъ. Дло въ слдующемъ: между тмъ какъ публика поклонялась нкоторымъ нелпостямъ, въ которыхъ по справедливости можно обвинять его произведеня, и многимъ другимъ, которыя имъ ложно были приписываемы, между тмъ макъ профессора получали жалованье за изложене и восхвалене его естествознани, метафизики и теологи, которыя вс были плохи въ своемъ род, между тмъ какъ толкователи трудились надъ открытемъ аллегорическихъ намековъ, о которыхъ и не грезилось автору,— мощь его воображеня и несравненная сила слова не находили ни поклонниковъ, ни подражателей. Ариманъ восторжествовалъ. Для того вка ‘Божественная Комедя’ была тмъ же, чмъ былъ соборъ св. Павла для Омея. Бдный отаитянинъ поглазлъ съ минуту на громадный куполъ и побжалъ въ игрушечную лавку забавляться бисеринками. Италя тоже была очарована литературными бездлушками и забавлялась ими въ течене четырехъ вковъ.
Со временъ Петрарки до появленя трагедй Альфери, мы можемъ почти на каждой страниц итальянской литературы прослдить вляне тхъ знаменитыхъ сонетовъ, которые, по свойству и своихъ красотъ, и своихъ недостатковъ, въ особенности не годились быть образцами для всеобщаго подражаня. Почти вс поэты того перода, какъ ни различны они по степени и качеству своихъ талантовъ, отличаются большимъ преувеличенемъ, и, вслдстве того, по необходимости, большою холодностью чувства, страстью къ пустымъ и вычурнымъ украшенямъ и, еще боле, крайнею вялостью слога и многорчивостью. Тассо, Марино, Гварини, Метастазо и толпа писателей разряда низшаго, какъ по достоинству, такъ и по слав, были опутаны чарами въ заколдованныхъ садахъ пышной и блудной Альпины, которая скрывала слабость и уродливость подъ обманчивымъ видомъ красоты и здоровья. Даже Аросто, подобно своему Руджеро, замедлилъ шагъ среди волшебныхъ цвтовъ и фонтановъ и ласкалъ веселую и нарумяненную чародйку. Но ему, такъ же какъ и Руджеро, были даны всемогущее кольцо и крылатый конь, которые перенесли его изъ рая обмановъ въ области свта и природы.
Зло, о которомъ я говорю, не ограничивалось только серьезными поэтами. Оно заражало сатиру, комедю, фарсъ. Никто не можетъ боле меня восхищаться великими образцами остроумя и юмора, произведенными Италей. Однако я не могу не видть и не оплакивать недостатка, общаго всмъ имъ. Я нахожу въ нихъ изобиле остроумя, забавной наивности, глубокаго и врнаго размышленя, удачныхъ выраженй. Нравы, характеры, мння — излагаются здсь съ ‘самымъ ученымъ пониманемъ человческихъ длъ.’ Но все-таки чего-то недостаетъ. Мы читаемъ, восхищаемся и зваемъ. Мы напрасно ищемъ здсь вакхическаго общества, которое вдохновляло комедю Аинъ, свирпаго и подавляющаго презрня, которое одушевляетъ гнвную сатиру Ювенала и Драйдена, или даже сжатаго и колкаго слога, который придаетъ остроты стихамъ Попа и Буало. Здсь нтъ никакого энтузазма, никакой энергя, никакой сжатости, ничего такого, что пораждается сильнымъ чувствомъ и само клонится къ его возбужденю. Трудъ чтеня вознаграждается многими прекрасными мыслями и выраженями. Но все-таки это грудъ. ‘Secchia Rapita’, во многихъ отношеняхъ лучшая поэма этого рода, утомительно скучна и растянута. ‘Animali Parlanti’ Касти ршительно невыносимы. Я удивляюсь ловкой завязк и либеральности мннй. Я допускаю, что здсь нтъ страницы, которая не заключала бы въ себ чего-нибудь, достойнаго памяти, во поэма по крайней мр въ шесть разъ длинне, чмъ ей слдовало бы быть. А болтливая вялость слога составляетъ еще большй недостатокъ, чмъ растянутость произведеня.
Можно подумать, что я зашелъ слишкомъ далеко въ приписывани этихъ золъ вляню сочиненй и славы Петрарки. Однако нельзя сомнваться, что они, въ значительной степени, возникли изъ пренебреженя къ манер Данте. Это доказывается столько же упадкомъ итальянской поэзи, сколько и ея возрожденемъ. По истечени четырехсотъ-пятидесяти лтъ явился Витторо Альфери,— человкъ, способный оцнить отца тосканской литературы и подражать ему. Подобно принцу въ дтской сказк, онъ искалъ и нашелъ спящую красавицу въ уединенномъ убжищ, которое такъ долго скрывало ее отъ человчества. Ворота замка, правда, заржавли отъ времени, пыль вковъ покрыла обои, мебель была древняя, ярке цвта украшенй поблекли. Но живыя прелести, вполн стоявшя всего остальнаго, сохранились въ цвту вчной юности и достаточно вознаградили смлаго рыцаря, который пробудилъ ихъ отъ долгаго сна. Въ каждой строк ‘Филиппа’ и ‘Саула’ {Трагедя Альфери.}, величайшихъ, по моему мнню, поэмъ XVIII вка, мы можемъ прослдить вляне могущественнаго геня, который обезсмертилъ, злополучную любовь Франчески и отеческя страданя Уголино. Альфери завщалъ первенство въ итальянской литератур автору ‘Аристодемъ’ {Монти. 1764—1828.},— человку, котораго генй былъ едвали ниже его собственнаго, и еще боле преданному ученику великаго Флорентинца. Должно признаться, что этотъ превосходный писатель иногда заходитъ слишкомъ далеко въ своемъ поклонени Данте. По игривому выраженю сэра Джона Днигана, онъ нетолько подражалъ ему въ одежд, но одолжался ею. Онъ часто приводитъ его фразы и, какъ мн кажется, не выказалъ большаго вкуса, принявъ за образецъ его стихосложене. Не смотря на то, мы находимъ въ немъ многя изъ превосходнйшихъ качествъ его учителя, и твореня его могутъ по справедливости внушить намъ надежду, что итальянскй языкъ будетъ долго процвтать подъ владычествомъ новой литературной-династи иди, лучше, законной лини, возстановленной наконецъ на трон, который долго былъ занимаемъ благовидными узурпаторами..
Человкъ, которому литература его страны обязана своимъ происхожденемъ и возрожденемъ, жилъ во времени, особенно способныя вызвать къ дятельности его необыкновенные таланты. Религозное рвене, рыцарская любовь и честь, демократическая свобода суть три могущественнйше принципа, каке когда-либо вляли на характеръ массъ. Каждый изъ этихъ принциповъ въ отдльности часто возбуждалъ величайшй энтузазмъ и производилъ въ высшей степени важныя перемны. Во время Данте вс три начала, часто дйствуя совокупно, вообще же сталкиваясь, волновали умы. Предшествовавшее поколне было свидтелемъ незаслуженныхъ бдствй и мщеня храбраго, образованнаго и несчастнаго императора Фридриха II,— поэта въ вк схоластиковъ, философъ въ вк монаховъ, государственнаго человка въ вк крестоносцевъ. Въ течене всей жизни поэта Италя испытывала послдствя достопамятной борьбы, которую императоръ велъ противъ церкви. Прекраснйшя произведеня фантази всегда появлялись во времена политическихъ смутъ, подобно тому, какъ самые роскошные виноградники и прекраснйше цвты всегда растутъ на почв, оплодотворенной огненнымъ изверженемъ вулкана. Не заходя далеко, возьмемъ въ примръ исторю литературы въ нашей стран: можемъ ли мы сомнваться въ томъ, что Шекспиръ въ значительной степени былъ созданъ реформацей, а Вордсвортъ французскою революцей? Поэты часто избгаютъ политической борьбы, часто высказываютъ къ ней презрне. Но, замчая это или нтъ, они неизбжно находятся подъ ея влянемъ. Пока ихъ умы, имютъ какую-нибудь точку соприкосновеня съ умами ихъ ближнихъ, электрическй толчокъ, на какомъ бы разстояни онъ и возникъ, обходнымъ путемъ дойдетъ и до нихъ.
Это происходитъ даже въ огромныхъ обществахъ, гд раздлене труда даетъ многимъ людямъ, преданнымъ мышленю, возможность наблюдать природу или анализировать собственный духъ вдали отъ театра политическихъ дйствй. Въ небольшой республик, къ которой принадлежалъ Данте, положене длъ было совсмъ не таково. Наши новйше профессора науки правленя безпощаднйшимъ образомъ бранятъ эти маленькя общины. Въ подобныхъ государствахъ, говорятъ они, раздоры всегда бываютъ наиболе сильны: гд об парти сжаты на тсномъ пространств, тамъ политическое несогласе по необходимости производитъ личную вражду. Каждый мужчина долженъ быть солдатомъ, каждую минуту можетъ вспыхнуть война. Ни одинъ гражданинъ не можетъ лечь спать въ увренности, что его не разбудитъ набатный колоколъ, призывающй къ огражденю или отмщеню обиды. Въ такихъ мелкихъ ссорахъ Греця расточила кровь, которою она могла бы купить себ постоянное владычество надъ мромъ, а Италя растратила энергю и способности, которыя дали бы ей возможность защитить свою независимость противъ первосвященниковъ и цезарей.
Все это правда, однако зло искупается другими сторонами жизни. Человчество пробрло не столько пользы отъ римской имперя, сколько отъ города Аинъ, не столько отъ французскаго королевства, сколько отъ города Флоренця. Запальчивость духа партй можетъ быть зломъ, но она вызываетъ дятельность ума, которую въ нкоторыхъ состояняхъ общества полезно произвести во что бы то ни стало. Всеобщее ополчене, можетъ быть, зло, но гд каждый человкъ солдатъ, тамъ нтъ арми. А разв въ этомъ нтъ никакого зла, что на каждые пятьдесятъ человкъ одинъ долженъ воспитываться дли рзни, что онъ долженъ жить только убйствомъ и подвергать себя опасности быть убитымъ, что онъ долженъ сражаться безъ энтузазма и побждать безъ славы, что онъ долженъ быть отправляемъ въ госпиталь, когда онъ раненъ, и гнить за навоз, когда онъ старъ? Такова участь солдатъ боле чмъ въ двухъ третяхъ Европы. Чего-нибудь стоило то, что гражданинъ миланскй или флорентинскй сражался — нетолько въ неопредленномъ и риторическомъ смысл, къ которымъ часто употребляются слова, но сражался дйствительно — за своихъ родителей, за своихъ дтей, за свои пода, за свой домъ, за свои алтари. Чего-нибудь стоило то, что онъ выходилъ въ битву подл каррочо {Колесница со знаменамъ и изваянемъ благословляющаго Христа, служившая въ средне вка центромъ итальянскимъ войскамъ.}, которое было предметомъ его дтскаго благоговня, что его престарлый отецъ смотрлъ со стнъ и его подвиги, что его друзья и соперники были свидтелями его славы. Когда онъ падалъ, его не поручали заботамъ продажныхъ или невнимательныхъ наемниковъ. Его въ тотъ же день перенооилы въ городъ, который онъ защищалъ. Его раны были перевязываемы его матерью, свою исповдь онъ шепталъ ни ухо дружески расположенному къ нему священнику, который выслушивалъ и разршилъ грхи его юности, послднй вздохъ падшаго замиралъ на устахъ его возлюбленной. Безъ сомння, никакой мечъ не можетъ сравниться съ выкованнымъ изъ плута. Безъ сомння, это положене длъ не было безусловно дурно: происходившя отъ него бдствя были уменьшаемы энтузазмомъ и нжностью, по крайней мр надо сознаться, что оно было очень способно питать поэтическй генй въ ум творческомъ и наблюдательномъ.
Религозный духъ вка не мене политическихъ обстоятельствъ клонился къ тому же результату. Фанатизмъ есть зло, но не величайшее изъ золъ. Полезно, чтобы народъ былъ какими бы то ни было средствами пробужденъ отъ оцпення, чтобы его умъ былъ отвлекаемъ отъ чисто-чувственныхъ предметовъ къ размышленямъ, хотя бы ошибочнымъ, о тайнахъ нравственнаго и умственнаго мра, отъ интересовъ непосредственно-эгоистическихъ къ интересамъ, связаннымъ съ прошедшимъ, будущимъ и отдаленнымъ. Эти дйствя были иногда производимы даже самыми худшими изъ суеврй, какя когда-либо существовали, но католическая религя, даже во времена своего крайняго безумя и жестокости, никогда совершенно не утрачивала духъ Великаго Учителя, котораго правила составляютъ возвышеннйшй кодексъ — какъ его жизнь была чистйшимъ примромъ — нравственнаго совершенства. Изъ всхъ религй наиболе проникнута поэзей католическая. Древня суевря наполняли Фантазю прекрасными образами, но не трогали сердца. Доктрины реформированныхъ церквей чрезвычайно сильно вляли на чувства и поведене людей, но не давали имъ образовъ осязательной красоты и величя. Римско-католическая церковь къ грознымъ ученямъ послднихъ присоединила, но выраженю Кольриджа, ‘прекрасныя человчности’ первыхъ. Она обогатила скульптуру и живопись привлекательнйшими величественнйшими формами. ‘Юпитеру’ Фидя она можетъ противопоставить ‘Моисея’ Микель-Анджело, сладострастной красот царицы Кипра — чистую и задумчивую прелесть Двы Мари. Легенды объ ея мученикахъ и святыхъ могутъ, въ остроумя я занимательности, состязаться съ миологическими басками Греци, ея обряды и процесси были радостью толпы, громадное здане свтской власти, съ которымъ она была связана, составляло предметъ удивленя для государственныхъ людей. Въ то же время она никогда не теряла изъ виду самыхъ торжественныхъ и грозныхъ ученй христанства: о воплотившемся Бог, о суд, о мзд, о вчномъ блаженств и вчныхъ мукахъ. Такимъ образомъ, находя, подобно древнимъ религямъ, неисчислимо-могущественную опору въ политик и обрядахъ, ока, однако, никогда не длалась вполн, какъ эти религи, чисто-политическимъ и обряднымъ учрежденемъ.
Начало XIII столтя было, по замчаню Макавелли, эрою великаго возрожденя этой необыкновенной системы. Политика Иннокентя, усилене инквизици и нищенствующихъ орденовъ, войны противъ альбигойцевъ, этихъ язычниковъ Востока, и несчастныхъ государей швабскаго дома волновали Италю въ продолжене двухъ слдовавшихъ поколнй. Въ этомъ пункт Данте находился вполн подъ влянемъ своего вка. Онъ былъ человкъ мрачнаго и меланхолическаго характера. Въ ранней юности онъ питалъ сильную и несчастную любовь, и она продолжала тревожить его даже посл смерти той, которую онъ любилъ. Ни разсяне, ни честолюбе, ни несчастя не уничтожили этого чувства. Въ вровани Данте былъ нетолько искрененъ, но и страстенъ. Правда, онъ гнушался преступленй и злоупотребленй римской церкви, но былъ приверженъ ко всмъ ея ученямъ и обрядамъ съ восторженною любовью и благоговнемъ, наконецъ, когда онъ былъ изгнанъ изъ своего отечества, доведенъ до положеня самаго тягостнаго для человка съ его характеромъ, осужденъ извдать на опыт, что нтъ пищи боле горькой, чмъ чужой хлбъ, нтъ восхода боле труднаго чмъ лстница патрона {‘Tu proverai si come sa di sale
Lo pane altrui, e come &egrave, durо calle
Lo scendere e’l salir per l’altrui scale.’
Paradiso‘, canto XVII},— его уязвленный духъ нашелъ убжище въ мечтательной набожности. Воображене поэта снабдило Беатричи, незабвенный предметъ его ранней привязанности, блистательными и таинственными аттрибутами, она представлялась ему возсдающею на трон среди существъ высшей небесной ерархи, Всемогущая Мудрость поручила ей заботу о многогршномъ и несчастномъ скитальц, который любилъ ее такою полною любовью {‘Lamrco mio, e non della ventura’, — Inferno, canto II.}. Въ смшеня идей, подобномъ тому, какое часто бываетъ въ грезахъ сна, онъ иногда забывалъ человческую природу Беатричи и даже ее личное существоване и, повидимому, считалъ ее однимъ изъ аттрибутовъ Божества.
Но религозныя надежды, освободившя духъ великаго энтузаста отъ ужасовъ смерти, не освтили его размышленй о человческой жизни. Эту несообразность можно часто видть въ людяхъ подобнаго темперамента. Онъ ожидалъ блаженства за могилой, но не ощущалъ его на земл. По этой-то причин, боле чмъ по какой-либо другой, его описане неба такъ далеко ниже описаня ада и чистилища. Онъ сильно сочувствуетъ страстямъ и бдствямъ душъ страждущихъ. Но среди блаженствующихъ онъ является не имющимъ съ ними ничего общаго, неспособнымъ понять нетолько степени, но и свойства ихъ наслажденя. Намъ кажется, что мы видимъ его стоящимъ среди этихъ улыбающихся и лучезарныхъ духовъ съ тмъ образовъ невыразимой скорби на чел и съ тою улыбкою горькаго презрня на устахъ, которыя видны на всхъ его портретахъ и которыя могли внушить Чантри нсколько идей для головы начерченнаго имъ сатаны.
Нтъ поэта, котораго умъ и нравственный характеръ были бы такъ тсно связаны одинъ съ другимъ. Мн кажется, великй источникъ могущественнаго дйствя ‘Божественной комеди‘ кроется въ сильной вр, съ которою, повидимому, излагается разсказъ. Въ этомъ отношени единственныя книги, приближающяся къ поэм по ея превосходству, суть ‘Путешествя Гулливера’ и ‘Робинзонъ Крузе‘. Торжественность увренй Данте, согласе и мелкость подробностей, усерде, съ которымъ онъ старается о томъ, чтобы читатель въ точности понялъ форм’у и величину каждаго описываемаго предмета, даетъ видъ дйствительности самымъ причудливымъ вымысламъ автора. Я только ослабилъ бы это положене, еслибы сталъ приводить отдльные примры чувства, которое проникаетъ все произведене и которому оно много обязано своею чарующею силою. Это служитъ дйствительнымъ оправданемъ для многихъ мстъ поэмы, которыя были осуждены плохими критиками какъ уродливыя. Мн жаль видть, какъ м-ръ Кари, которому Данте обязанъ боле, чмъ когда-либо поэтъ былъ обязанъ переводчику, подтвердилъ совершенно недостойное его обвинене. ‘Его заботливое старане,— говоритъ онъ,— очертить вс свои образы такъ, чтобы они сдлались доступны нашему зрню и могли быть переданы карандашомъ, доводитъ его почти до нелпаго тамъ, гд впослдстви Мильтонъ научилъ насъ ожидать возвышеннаго’. Правда, что Данте никогда не уклонялся отъ воплощеня своихъ образовъ въ опредленныя слова, что онъ указалъ даже мру и число тамъ, гд Мильтонъ позволилъ бы своимъ образамъ смутно волноваться въ великолпномъ туман возвышенныхъ словъ. Оба были правы. Мильтонъ не говорилъ, что онъ былъ на небесахъ или въ аду. Поэтому, онъ съ полнымъ основанемъ могъ ограничиться великолпными общими чертами. Совсмъ не такова была обязанность одинокаго странника, который бродилъ по областямъ смерти. Еслибы онъ описалъ обиталище отверженныхъ духовъ языкомъ, сходнымъ съ великолпными стихами англйскаго поэта, еслибъ онъ говорилъ намъ:
An universe of death, which God by curse
Created evil, for evil only good.
Where all life dies, death lives, and Nature breeds t
Perverse all monstrous, all prodigious things,
Abominable, unutterable, and worse
Than fables vet have feigned, or fear conceived,
Gorgons, and hydras, and chimaeras dire’ (*).—
(*) ‘О вселенной смерти, которую Богъ, своимъ проклятемъ, создалъ зломъ, годнымъ только для зла, гд умираетъ всякая жизнь, живетъ смерть и извращенная природа производить вс уродливыя, вс чудовищныя вещи, гнусныя, невыразимыя и худшя, чмъ т, какя когда-либо были вымышляемы баснями или воображаемы страхомъ: горговъ, гидръ’ ужасныхъ химеръ.
это было бы, безъ сомння, прекрасное описане. Но куда двалось бы тогда это сильное впечатлне дйствительности, произвести которое онъ поставилъ себ великою цлью, согласно своему плану. Для него было необходимо-безусловно въ точности очертить ‘вс уродливыя, вс чудовищныя вещи’, выразить то, что другимъ могло показаться ‘невыразимымъ’, разсказать съ правдоподобемъ то, чего никогда не вымышляли басни, воплотить то, чего никогда не воображалъ страхъ. И я откровенно признаюсь, что неопредленная возвышенность Мильтона трогаетъ меня мене, чмъ эти поруганныя подробности Данте. Читая Мильтона, мы знаемъ, что читаемъ великаго поэта. При чтени Данте, поэтъ исчезаетъ. Мы слушаемъ человка, воротившагося изъ ‘долины печальной бездны’ {‘La valie d’abipso doloroso.’ — ‘Inferno’, canto IV.}: мы какъ будто видимъ расширенные ужасомъ зрачки и слышимъ трепещущй голосъ, которымъ онъ разсказываетъ намъ свою страшную повсть. Разсматриваемые въ этомъ свт, его разсказы именно таковы, какими они должны быть,— они опредленны сами въ себ, но внушаютъ намъ идеи объ ужасномъ и неопредленномъ див. Они составлены изъ земныхъ образовъ, они разсказаны на земномъ язык. Однако, общее, производимое ими, впечатлне носитъ какой-то невыразимо-странный и нездшнй характеръ. Дло въ томъ, что сверхъестественныя существа, пока мы разсматриваемъ ихъ единственно по отношеню къ ихъ собственной природ, возбуждаютъ ваши чувства весьма слабо. Только когда мы перешагнули черезъ великую пропасть, которая отдляетъ ихъ отъ васъ, когда мы начинаемъ подозрвать какое-то странное и неопредлимое отношене между законами мра видимаго и мра невидимаго,— они возбуждаютъ въ насъ ощущеня, можетъ быть, самыя сильныя, къ какимъ только способна наша природа. Какъ много дтей и людей взрослыхъ не боятся Бога, а боятся привиднй! И это потому, что хотя они врятъ въ существоване Божества гораздо сильне, чмъ въ дйствительяость привиднй, но не опасаются, что оно явится имъ какимъ-нибудь осязательнымъ образомъ. Если это такъ, то Изображать сверхъестественныя существа человческимъ языкомъ и приписывать имъ человческя дйствя — какъ бы ни казалось уродливо, нефилософично, несообразно — составляетъ единственный способъ дйствовать на чувства людей, а слдовательно и единственный способъ, годный для поэзи. Шекспиръ хорошо понималъ это, какъ понималъ онъ все, относящееся къ его искусству. Кто не сочувствуетъ восторгу Ареля, летающаго посл заката солнца на крыльяхъ летучей мыши или пьющаго сокъ изъ чашечекъ цвтовъ вмст съ пчелою? кого не приводитъ въ трепетъ котелъ Макбета? Гд тотъ философъ, который остается невозмутимъ при мысли о странной связи между адскими духами и ‘кровью свиньи, пожравшей своихъ девять поросятъ’! Но трудная задача — представить нашему во, обряженю сверхъестественныя существа такъ, чтобы образы, не будучи непонятны нашему уму, не противорчили я нашимъ идеямъ объ ихъ природ,— эта задача никмъ не была выяснена такъ хорошо, какъ Данте. Я укажу на три примра, которые, можетъ быть, наиболе поразительны, именно: описане превращенй змй и разбойниковъ въ двадцать пятой псни ‘Ада’, мсто, касающееся Немврода, въ тридцать первой псни той же части, я великолпная процесся въ двадцать девятой псни ‘Чистилища’.
Метафоры и сравненя Данте удивительно гармонируютъ съ видомъ живой дйствительности, о которомъ я говорилъ. Они имютъ совершенно особенный характеръ. Данте, можетъ быть, единственный поэтъ, сочиненя котораго стали бы гораздо мене понятны, еслибы вс картины этого рода были изъ нихъ исключены. Его уподобленя часто боле похожи на уподобленя путешественника, чмъ поэта. Онъ прибгаетъ къ нимъ не для того, чтобы высказать свое остроуме прихотливыми аналогями, не для того, чтобы восхитить читателя мимолетнымъ видомъ прекрасныхъ образовъ вдали отъ тропинка, по которой онъ идетъ,— но для того, чтобы дать точное поняте объ описываемыхъ предметахъ, посредствомъ сравненя ихъ съ другими, общеизвстными. Кипящая смола Мадебольги была похожа на смолу въ венецанскомъ арсенал, плотина, по которой шелъ Данте вдоль береговъ Флегетона, была похожа на плотину между Гентомъ и Брюгге, только не такъ широка, впадины, гд заключены прелаты, виновные въ симони, подобны купелямъ въ церкви св. оанна, во Флоренци. Каждый читатель Данте припомнитъ много другихъ уподобленй этого рода, усиливающихъ тонъ искренности и одушевленя, который придаетъ разсказу такую значительную долю его интереса.
Многя изъ сравненй Данте, сверхъ того, имютъ цлью дать точное поняте о его чувствахъ при извстныхъ обстоятельствахъ. Легке оттнки грусти, страха, гнва рдко разграничиваются съ достаточною точностью въ язык даже образованнйшихъ нацй. Грубыя нарчя никогда не изобилуютъ тонкими различями этого рода. А Данте употребляетъ самый врный и необыкновенно-поэтическй способъ обозначать въ точности состояне своего духа. Всякому, кто испыталъ отуманивающее дйстве внезапныхъ дурныхъ встей, производимое ими оцпенне, смутное сомнне въ истин того, что говорятъ чувства,— будетъ понятно слдующее уподоблене: ‘Я былъ похожъ на человка, которому снится его собственное бдстве, который, грезя, желаетъ, чтобы все это было сномъ, такъ что онъ желаетъ того, что есть, какъ бы этого не было.’ Это только одно изъ сотни столь же поразительныхъ и яркихъ уподобленй. Сравненя Гомера и Мильтона суть великолпныя отступленя. Отдлене ихъ отъ поэмы едва ли ослабило бы ихъ эффектъ. Сравненя Данте совсмъ не таковы. Они заимствуютъ свою красоту отъ контекста и сами отражаютъ на него красоту. Его узорчатой вышивки нельзя отдлить такъ, чтобы не испортить цлой ткани. Я не могу оставить этой части настоящаго предмета, не посовтовавъ каждому, кто въ достаточной степени владетъ итальянскимъ языкомъ, прочесть уподоблене объ овц, въ третьей псни ‘9мстилищзъ. Мн кажется, это самый совершенный отрывокъ въ этомъ род, какой существуетъ,— въ высшей степени живописный и выраженный самымъ нжнымъ образомъ.
Никто, читая ‘Божественную Комедю‘, не можетъ не замтить, какъ мяло, повидимому, формы вншняго мра запечатлвались въ ум Данте. Его характеръ и положене заставляли его ограничивать свою наблюдательность почта исключительно человческой природой. Изящное начало восьмой псни ‘Чистилища’ {Я не могу удержаться отъ замчаня, что подражане Грея прекрасному стиху
‘Che paia’l giorno pianger che si muore’
есть одинъ изъ самыхъ поразительныхъ примровъ неразумнаго заимствованя, каке я только знаю. У Данте это сильное олицетворене стоитъ не въ начал описаня. Воображене читателя такъ хорошо къ нему приготовлено предъядущими стихами, что оно, кажется совершенно естественнымъ и патетическимъ. Помщенное же такъ, какъ помстилъ его Грей, не предшествуемое и не сопровождаемое ничмъ гармонирующимъ съ этимъ олицетворенемъ, оно кажется холодною аффектацей. Горе неискусному здоку, который ршается ссть на коней Ахиллеса.  []} служитъ тому явнымъ примромъ. Землю, океанъ и небо онъ предоставляетъ другимъ. Онъ иметъ дло только съ человкомъ. Для другихъ писателей вечеръ можетъ быть временемъ росы, звздъ и лучезарныхъ облаковъ. Для Данте — это часъ нжныхъ воспоминанй и пламенной набожности,— часъ, который умиляетъ сердце моряка и возжигаетъ любовь пил
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека