Данте Алигьери, Веселовский Александр Николаевич, Год: 1893

Время на прочтение: 19 минут(ы)
А. Н. Веселовский. Избранные статьи
Л., ГИХЛ, 1939

ДАНТЕ АЛИГЬЕРИ

Данте Алигьери (1265—1321) — величайший древнеитальянский поэт, единственный из средневековых, которого мы не изучаем только, но и продолжаем читать, чьи образы и терцины живут в памяти каждого, запечатленные его личным чеканом. Мы и знаем его, главным образом, как поэта, новейшая критика разрушила почти все, что долгое время ходило под именем его внешней, фактической биографии. Из своих предков он поминает лишь одного, Каччьягвиду, об его отце и матери ничего неизвестно, как неизвестны обстоятельства его ранней юности, он сам признает свое первоначальное образование недостаточным, а мнение о том, что Брунетто Латини был его учителем, следует окончательно устранить, впоследствии он овладел в значительной мере схоластическою ученостью, читал доступных ему классиков, Виргилия. В 1274 г. девятилетний мальчик залюбовался на майском празднике девочкой одних с ним лет, дочерью соседа, Беатриче Портинари, это его первое автобиографическое воспоминание. Он и прежде ее видал, но впечатление именно этой встречи обновилось в нем, когда девять лет спустя (в 1283 г.) он увидел ее снова уже замужнею женщиной и на этот раз увлекся ею. Она становится на всю жизнь ‘владычицей его помыслов’, прекрасным символом того нравственно-поднимающего чувства, которое он продолжал лелеять в ее образе, когда Беатриче уже умерла (1290), а сам: он вступил в один из тех деловых браков, браков по политическому расчету, какие в то время были в ходу. Семья Данте держала сторону флорентийской партии Черки, враждовавшей с партией Донага, Данте женился (до 1298 г.) на Джемме Донати. Джемма и Беатриче, мирная поэзия домашнего долга и идеальная страсть на стороне — обычные явления средневекового общества, вырывавшегося из оков обрядовой семьи к требованиям свободного чувства. Когда Данте был изгнан из Флоренции, Джемма осталась в городе с его детьми, блюдя остатки отцовского достояния: она — тип тех честных матрон, которые сидели у колыбели и рассказывали у очага старые сказки про троянцев, Фьезоле и Рим (Рай, XV, 121 и ел.). Данте слагал тогда свои песни в прославление Беатриче, свою Божественную Комедию, и в ней Джемма не упомянута ни словом. В последние годы он жил в Равенне, вокруг него собрались его сыновья, Якопо и Пьетро, поэты и будущие его комментаторы, и дочь Беатриче, Джемма была еще в живых, но вдали от семьи. Боккаччьо, один из первых биографов Данте, обобщил все это: будто Данте женился по принуждению и уговорам и в долгие годы изгнания ни разу не подумал вызвать к себе жену. Джемма очутилась какой-то Ксантиппой.
Первое актовое упоминание о Данте, как общественном деятеле, относится к 1296 и 1297 годам, в 1300 и 1301 гг. мы встречаем его в числе приоров, в 1302 г. он был изгнан, вместе с своей партией, и никогда более не увидел Флоренции, ‘прекрасного логовища’, где он покоился ягненком и к которому продолжал страстно стремиться в течение всей своей жизни.
Беатриче определила тон его чувства, опыт изгнания — его общественные и политические взгляды, их архаизм. Гвельфы и гибеллины, как папская и имперская партии, уже отжили в Италии, в городах ведется социальная борьба оптиматов и буржуа, за которыми поднимается плебс и готовая явиться к захвату власти тирания. В гвельфской Флоренции боролись таким образом оптиматы — партия черных, с семьей Донати во главе, и белые — пополаны, среди которых наибольшим влиянием пользовалась семья Черки. Первых поддерживал папа, вторых обвиняли в гибеллинских симпатиях, в тайном союзе с рассеянными по Италии и Тоскане обрывками старого имперского гибеллинства. Новые городские партии естественно искали материальной помощи на стороне, еще естественнее было требование идеального оправдания борьбы, и его находили в готовых формулах гвельфства и гибеллинства, но под условием нового их понимания. Пораженные своими противниками, людьми той же партии, гвельфы поднимали гибеллинское знамя. Так было и с Данте, но при особых условиях, характеризующих его, как мыслителя и поэта: он постоянно искал принципиального основания всему, что происходило в нем самом и вокруг него, в жизни аффекта и общественной. Эта вдумчивость, эта жажда общих начал, определенности, внутренней цельности не исключали у него ни страстности, ни воображения, то и другое мирилось, определяя качества его поэзии, его стиля, образность его абстракции. Любовь к Беатриче получила для него таинственный смысл, он вносил его в каждый ее момент, расчленяя его путем аллегорических толкований — и он слагает повесть своей молодой, обновившей его любви: ‘Обновленную жизнь’ (Vita Nuova). Смелые и грациозные, порой сознательно грубые образы фантазии складываются в его Комедии в определенный, строго рассчитанный, рисунок, симметричность которого продумана до последней черты. Он очутился в водовороте партий, умеет быть завзятым даже муниципалистом, но у него потребность сосчитаться с собой, уяснить себе принципы деятельности — и он пишет свой латинский трактат -‘De Monarchia’. своеобразный апофеоз гуманитарного императора, рядом с которым он желал бы поставить столь же идеальное папство. Он гибеллин, но личного, идеального пошиба, это одно должно было отшатнуть его от его сверстников, уже в первые годы изгнания ему пришлось стать одному (Рай, XVII, 68, 69).
Годы изгнания были для него годами скитальчества, тревожных надежд и неудачных попыток вернуться на родину, ему пришлось испытать, как горек чужой хлеб и трудно подниматься по чужим лестницам (Рай, XVII, 55). Уже в ту пору он был лирическим поэтом среди тосканских поэтов ‘нового стиля’ Чино из Пистойи, Гвидо Кавальканти и других,— вышедших из условности провансальцев и любовной метафизики болонской школы к пониманию поэзии, как голоса сердца (Purg. XXIV, ст. 52 и сл.). Его Vita Nuova уже написана, изгнание настроило его серьезнее, поставило перед ним новые задачи, воспитало, за вопросами партий и областных самолюбий, идею культурной родины, Италии. Он продолжает работать над собою, писать с перебоями и остановками, понятными в условиях скитальческого существования. Он затевает свой ‘Пир’, Convivio, аллегорически-схоластический комментарий к четырнадцати канцонам, желая выяснить в нем общие этические вопросы на итальянском языке, в назидание тем, которые, подобно ему, не сидели за трапезой священной, т. е. латинской науки, но готовы подобрать крохи, падающие с ее стола. Но ‘Convivio’ не кончен: написано было лишь введение и толкование к 3-м канцонам. Не, кончен, обрываясь на 14-ой главе 2-ой книги, и латинский трактат о народном языке или красноречии (De vulgari eloquentia), полный блестящих просветов на родственные отношения романских языков (lingua d’oc, lingua d’ol и lingua di si), но извращающий историческую точку зрения, потому что латинский язык, т. е. язык знакомой Данте письменности (grammatica) становится не в начале их развития, а в конце: это — язык условно созданный по уговору многих народов, переставших понимать друг друга, так разошлись их родные говоры. Одно из преимуществ итальянской речи — ее близость к условной грамматической латыни.
В годы изгнания создались постепенно, и при тех же условиях работы, три кантики Божественной Комедии. Время написания каждой из них может быть определено лишь приблизительно. Рай дописывался в Равенне, и нет ничего невероятного в рассказе Боккаччьо, что после смерти Данте его сыновья долгое время не могли доискаться тринадцати последних песен. Понятна психологически и легендарная обстановка рассказа, сложившаяся в равеннских кружках.
Внешняя судьба Данте за все это время полна неясностей, он постоянно исчезает из глаз, фактических сведений о нем мало. На первых порах он нашел приют у властителя Вероны, Бартоломео делла Скала, поражение в 1304 г. его партии, пытавшейся силой добиться водворения во Флоренции, обрекло его на долгое странствование по Италии. Мы видим его в Болонье, в Луниджьяне и Казентино. В 1308—9 гг. он очутился в Париже, где выступал с честью на публичных диспутах, обычных в университетах того времени. Здесь застала его весть, что император Генрих VII сбирается в Италию. Идеальные грзы его ‘Монархии’ воскресли в нем с новой силой, он вернулся в Италию (вероятно, в 1310-м, либо в начале 1311 г.), чая ей обновления, себе — возвращения гражданских прав. Его ‘послание к народам и правителям Италии’ полно этих надежд, восторженной Суверенности, он сам спешит преклониться перед цезарем-освободителем, в котором воплощал свои политические грезы, он надеялся, торжествовал и грозил, это дает содержание его письмам к императору и гражданам Флоренции, этому ‘смрадному логовищу лисицы’. Но император-идеалист внезапно скончался (1313), а 6 ноября 1315 г. Раньери ди Заккария из Орвьетто, наместник короля Роберта во Флоренции, подтвердил против Данте, его сыновей и многих других декрет изгнания, осудив их на казнь, если бы они попались в руки флорентийцев. Есть известие, что Данте было предложено вернуться, но под условиями, унизительными для его достоинства, и будто бы Данте горделиво отказался. Так говорит Боккаччьо и дантовское письмо к одному безыменному флорентийскому другу, заподозренное новейшей критикой, как многие другие послания Данте.
С 1316—17 г. он поселился в Равенне, куда его вызвал на покой синьор города, Гвидо да Полента, представитель нарождавшегося типа культурного тирана и поэт. Здесь писались или дописывались песни Рая, в кругу детей, среди друзей и поклонников, которых Боккаччьо застал уже стариками, и рассказы которых он записал. Латинские эклоги, которыми Данте обменялся в последние годы жизни с болонским эрудитом и поэтом Джьованни ди Вирджилио, бросают вечерний свет на интимные отношения старевшегося поэта. Джьованни звал его в Болонью, манил лавровым венком, и Данте он когда-то снился, но во Флоренции, на берегах родного Арно. Теперь уже поздно, говорит он, да и друзья тревожно спрашивают: неужели он согласится? Сцена действия эклог, в которых беседующие лица — пастухи с классическими именами, подсказана идиллией и вместе действительностью: от нее веет прохладой соснового леса, знаменитой равеннской Пинеты, шопот которой вспомнился Данте в видениях земного рая (Puig. XXVIII, 19 и сл.).
Данте скончался 6 сентября 1321 г. и похоронен в Равенне, великолепный мавзолей, который готовил ему Гвидо да Полента, не был воздвигнут за смертью последнего, ныне сохранившаяся гробница относится к более позднему времени. Всем знакомый портрет Данте лишен достоверности: Боккаччьо изображает его бородатым, вместо легендарного, гладко выбритого, но в общем его изображение отвечает нашему традиционному: продолговатое лицо, с орлиным носом, большими глазами, широкими скулами и выдающейся нижней губой, вечно грустный и сосредоточенно-задумчивый.
В трактате о ‘Монархии’ сказался Данте-политик, для понимания поэта и человека важнее всего знакомство с его трилогией: Vita Nuova, Convivio и Божественной Комедией. :Это, в самом деле, трилогия, хотя не в том смысле, как понимает ее новейшая немецкая критика, перенося в средние века обостренную борьбу современного человека, переходящего -от детски непосредственной веры в период рационалистических сомнений, из которых полнота знания может снова вернуть к сознательному утверждению того, во что наивно верило сердце. Данте был человек строго религиозный и не пережил тех острых нравственных и умственных колебаний, отражение которых видели в Convivio, тем не менее за Convivio остается среднее, в хронологическом смысле, место в развитии дантовского сознания между Vita Nuova и Божественной Комедией. Связью и объектом развития является Беатриче, в одно и то же время и чувство, и идея, и воспоминание, и принцип, объединившиеся в одном образе.
В числе юношеских стихотворений Данте есть один хорошенький сонет к его другу, Гвидо Кавальканти, выражение реального, игривого чувства, далекого от всякой трансцендентности. Беатриче названа уменьшительным от своего имени: Биче. Она, очевидно, замужем, ибо, с титулом монна (= мадонна), рядом с нею упоминаются и две другие красавицы, которыми увлекались и которых воспевали друзья поэта, Гвидо Кавальканти и Лапо Джьянни: ‘Хотел бы я, чтобы каким-нибудь волшебством мы очутились, ты, и Лапо, и я, на корабле, который шел бы по всякому ветру, куда бы мы ни пожелали, не страшась ни бури, ни непогоды, и в нас постоянно росло бы желание быть вместе. Хотел бы я, чтобы добрый волшебник, посадил с нами и монну Ванну (Джьованну) и монну Биче (Беатриче), и ту, которая стоит у нас под номером тридцатым, и мы бы вечно беседовали о любви, и они были бы довольны, а как, полагаю, довольны были бы мы!’
Но Данте был способен к другому, более выспренному чувству. Когда он выходил из игривого тона и вдумывался в голос своего сердца, любовь казалась ему чем-то священным, таинственным, в чем плотские мотивы улетучивались до желания лицезреть Беатриче, до жажды одного ее привета, до блаженства петь ей хвалы. Чувство настраивалось до крайностей одухотворения, увлекая за собою и образ милой: она уже не в обществе веселых поэтов, постепенно одухотворяемая, она становится призраком, ‘молодой сестрой ангелов’, это божий ангел, говорили о ней, когда она шла венчанная скромностью, ее ждут на небе. ‘Ангел вещает в божественном провидении: господи, свет не надивится деянием души, сияние которой проникает в самое небо, и оно, ни в чем не знающее недостатка’ кроме недостатка в ней, просит ее у господа, все святые молят о том его Милость, одно лишь Милосердие защищает нашу (людскую) долю’. Господь, ведающий, что говорят о мадонне (Беатриче), отвечает так: ‘Милые мои, подождите спокойно, пусть ваша надежда пребывает пока, по моей воле, там, где кто-то страшится ее утратить, кто скажет грешникам в аду: я видел надежду блаженных’. Это — отрывок одной канцоны из ‘Vita Nuova’ ( XIX), еще не предвещающий Божественной Комедии, но уже родственный ей по настроению, по идеализации Беатриче.
Когда она умерла, Данте был неутешен: она так долго питала его чувство, так сроднилась с его лучшими сторонами. Он припоминает историю своей недолговечной любви, ее последние идеалистические моменты, на которые смерть наложила свою печать, невольно заглушают остальные: в выборе лирических пьес, навеянных в разное время любовью к Беатриче и дающих канву ‘Обновленной жизни’, есть безотчетная преднамеренность, все реально-игривое устранено, как, например, сонет о добром волшебнике, это не шло к общему тону воспоминаний. ‘Обновленная жизнь’ состоит из нескольких сонетов и канцон, перемежающихся коротким рассказом, как биографическою нитью. В этой биографии нет казовых фактов, зато каждое ощущение, каждая встреча с Беатриче, ее улыбка, отказ в привете — Rce получает серьезное значение, над которым поэт задумывается, как над совершившейся над ним тайной, и не над ним одним, ибо Беатриче — вообще любовь, высокая, понимающая. После первых весенних свиданий, нить действительности начинает теряться в мире чаяний и ожиданий, таинственных соответствий чисел три и девять и вещих видений, настроенных любовно и печально, как. бы в тревожном сознании, что всему этому быть недолго. Мысли о смерти, пришедшие ему во время болезни, невольно переносят его к Беатриче, он закрыл глаза и начинается бред: ему видятся женщины, они вдут с распущенными волосами и говорят: и ты также умрешь! Страшные образы шепчут: ты умер. Бред усиливается, уже Данте не сознает, где он, новые видения: женщины идут, убитые горем, и плачут, солнце померкло и показались звезды, бледные, тусклые: они тоже проливают слезы, птицы падают мертвыми на-лету, земля дрожит, кто-то проходит мимо и говорит: неужели ты ничего не знаешь? Твоя милая покинула этот свет. Данте плачет, ему представляется сонм ангелов, они несутся к небу со словами: ‘Осанна в вышних’, перед ними светлое облачко. II в то же время сердце подсказывает ему: твоя милая в самом деле скончалась, И ему кажется, что он идет поглядеть на нее, женщины покрывают ее белым покрывалом, ее лицо спокойно, точно говорит: я сподобилась созерцать источник мира ( XXIII). Однажды Данте принялся за канцону, в которой хотел изобразить благотворное на него влияние Беатриче: Принялся и, вероятно, не кончил, по крайней мере, он сообщает из нее лишь отрывок ( XXVIII): в это время ему принесли весть о смерти Беатриче, и следующий параграф ‘Обновленной жизни’ начинается словами Иеремии (Плач I): ‘как одинока стоит город, некогда многолюдный! Он стал, как вдова, великий между народами, князь над областями, сделался данником’. В его аффекте утрата Беатриче кажется ему общественной: он оповещает о ней именитых людей Флоренции и также начинает словами Иеремии ( XXXI). В годовщину ее смерти он сидит и рисует на дощечке: выходит фигура ангела ( XXXV).
Прошел еще год: Данте тоскует, но вместе с тем ищет утешения в серьезной работе мысли, вчитывается с трудом в Боэциево ‘Об утешении философии’, слышит впервые, что Цицерон писал о том же в своем рассуждении ‘О дружбе’ (Convivio II, 13). Его горе, настолько улеглось, что когда одна молодая красивая дама взглянула на него с участием, соболезнуя ему, в нем проснулось какое-то новое, неясное чувство, полное компромиссов со старым, еще не забытым. Он начинает уверять себя, что в той красавице пребывает та же любовь, которая заставляет его лить слезы. Всякий раз, когда она встречалась с ним, она глядела на него так же, бледнея, как бы под влиянием любви, это напоминало ему Беатриче: ведь она была такая же бледная. Он чувствует, что начинает заглядываться на незнакомку и что тогда как прежде ее сострадание вызывало в нем слезы, теперь он не плачет. И он спохватывается, корит себя за неверность сердца, ему больно и совестно. Беатриче явилась ему во сие, одетая так же, как в тот первый раз, когда он увидел ее еще девочкой. Это была пора года, когда паломники толпами проходили через Флоренцию, направляясь в Рим на поклонение нерукотворному стразу. Данте вернулся к старой любви со всей страстностью мистического аффекта, он обращается к паломникам: они идут задумавшись, может быть, о том, что покинули дома на родине, по их виду можно заключить, что они издалека. И должно быть — издалека: идут по незнаемому городу и не плачут, точно не ведают причины общего горя. ‘Если вы остановитесь и послушаете меня, то удалитесь в слезах, так подсказывает мое тоскующее сердце. Флоренция утратила свою Беатриче, и то, что может сказать о ней человек, всякого заставит заплакать’ ( XLI). И ‘Обновленная жизнь’ кончается обещанием поэта самому себе не говорить более о ней, блаженной, пока он не в состоянии будет сделать это достойным ее образом. ‘Для этого я тружусь, насколько могу,— про то она знает: и если господь продлит мне жизнь, я надеюсь сказать о ней, чего еще не. было сказано ни об одной женщине, а затем да сподобит меня бог увидать ту, преславную, которая ныне созерцает лик Благословенного от века’.
Так высоко поднятым, чистым явилось у Данте его чувство к Беатриче в заключительных мелодиях ‘Обновленной жизни’, что как будто приготовляет определение любви в его ‘Пире’: ‘это — духовное единение души с любимым предметом’ (III, 2), ‘любовь разумная, свойственная только человеку (в отличие от других сродных аффектов), это — стремление к истине и добродетели’ (III, 3). Не все посвящены были в это сокровенное понимание: для большинства Данте был просто амурным поэтом, одевшим в мистические краски обыкновенную земную страсть, с ее восторгами и падениями, он же оказался неверным даме своего сердца, его могут упрекнуть в непостоянстве (III, 1), и этот упрек он ощущал, как тяжелый укор, как позор (I, 1). Ему хотелось бы забыть мимолетную неверность сердца, восстановить для себя и для других внутреннюю цельность — и он вносит поправку в автобиографию, убеждая себя, что неверность была только кажущаяся, перерыва не было, что та сострадательная красавица, которая видимо нарушала его чувство, в сущности питала его: она не кто иная, как ‘прекраснейшая и целомудренная дщерь Владыки мира, та, которую Пифагор назвал философией’ (II, 16). Философские занятия Данте как раз совпали с периодом его скорби о Беатриче: он жил в мире отвлечений и выражавших их аллегорических образов, не даром сострадательная красавица вызывает в нем вопрос — не в ней ли та любовь, которая заставляет его страдать о Беатриче. Эта складка мыслей объясняет бессознательный процесс, которым преобразилась реальная биография ‘Обновленной жизни’: мадонна Философия приготовляла пути, возвращала к видимо забытой Беатриче.
Когда на 35-м году (‘на половине жизненного пути’) вопросы практики обступили Данте, с их разочарованиями и неизбежной изменой идеалу, и он сам очутился в их водовороте, границы его самоанализа расширились и вопросы общественной нравственности получили в нем место на ряду с вопросами личного преуспеяния. Считаясь с собой, он считается со своим обществом. Ему кажется, что все плутают в темной чаще заблуждений, как сам он в первой песне »Божественной Комедии’, и всем загородили путь к свету те же символические звери: пантера — сладострастие, лев — гордыня, волчица — любостяжание. Последняя, в особенности, заполнила мир, может быть, явится когда-нибудь освободитель, святой, нестяжательный, который, как борзой пес (Veltro) загонит ее в недра ада: это будет спасением бедной Италии. Но пути личного спасения всем открыты: разум, самопознание, наука выводят человека к разумению истины, открываемой верою, к божественной благодати и любви. Это та же формула, как и в ‘Обновленной жизни’, исправленной миросозерцанием ConvrvioL Беатриче уже готова была стать символом деятельной благодати, но разум, наука представятся теперь не в схоластическом образе ‘мадонны Философии’, а в образе Виргилия. Он водил своего Энея в царство теней, теперь он будет руководителем Данте, пока ему, язычнику, дозволено идти, чтобы сдать его на руки поэта Стация, которого в средние века считали христианином, тот поведет его к Беатриче. Так к блужданию в темном лесу пристраивается хождение по трем загробным царствам. Связь между тем и другим мотивом несколько внешняя, воспитательная: странствования по обителям Ада, Чистилища и Рая — не выход из юдоли земных заблуждений, а назидание примерами тех, которые нашли этот выход, либо не нашли его, или остановились на полупути. В иносказательном смысле, сюжет ‘Божественной Комедии’ — человек, поскольку, поступая праведно или неправедно, в силу своей свободной воли, он подлежит награждающему или карающему Правосудию, цель поэмы — ‘вывести людей из их бедственного состояния к состоянию блаженства’. Так говорится в послании к Кан Гранде делла Скала, властителю Верош, которому Данте, будто бы, посвятил последнюю часть своей комедии, толкуя ее дословный и сокровенный аллегорический смысл. Послание это заподозрено, как дантовское, но уже древнейшие комментаторы комедии, в числе их и сын Данте, пользовались им, хотя и не называя автора, так или иначе, но воззрения послания сложились в непосредственном соседстве с Данте, в кружке близких к нему людей.
Загробные видения и хождения — один из любимых сюжетов старого апокрифа и средневековой легенды. Они таинственно настраивали фантазию, пугали и манили грубым реализмом мучений и однообразной роскошью райских яств и сияющих хороводов. Эта литература знакома Данте, но он читал Виргилия, вдумался в аристотелевское распределение страстей, в церковную лестницу грехов и добродетелей, — и его грешники, чающие и блаженные, расположились в стройной, логически-продуманной системе, его психологическое чутье подсказало ему соответствие преступления и праведного наказания, поэтический такт — реальные образы, далеко оставившие, за собой обветшалые образы легендарных видений. Весь загробный мир очутился законченным зданием, архитектура которого рассчитана во всех подробностях, определения пространства и времени отличаются математической и астрономической точностью, имя Христа рифмует только с самим собою, и не упоминается вовсе, равно как и имя Марии, в обители грешников. Во всем сознательная, таинственная символика, как и в ‘Обновленной жизни’, число три и его производное, девять, царит невозбранно: трехстрочная строфа (терцина), три кантики Комедии, за вычетом первой, вводной песни, на Ад, Чистилище и Рай приходится по 33 песни, и каждая и кантик кончается тем же словом: звезды (stelle), три символических жены, три цвета, в которые облечена Беатриче, три символических зверя, три пасти Люцифера, и столько же грешников, им пожираемых, тройственное распределение Ада с девятью кругами и т. д., девять уступов Чистилища и девять небесных сфер. Все это может показаться мелочным, если не вдуматься в миросозерцание времени, в яркосознательную, до педантизма, черту дантовского миросозерцания, все это может остановить лишь внимательного читателя при связном чтении поэмы, и все это соединяется с другой, на этот раз поэтической последовательностью, которая заставляет нас любоваться скульптурной определенностью Ада, живописными, сознательно-бледными тонами Чистилища и геометрическими очертаниями Рая, переходящими в гармонию небес.
Так преобразовалась схема загробных хождений в руках Данте, может быть, единственного из средневековых поэтов, овладевшего готовым сюжетом не с внешне-литературной целью, а для выражения своего личного содержания. Он сам заблудился на половине жизненного пути, перед ним, живым человеком, не перед духовидцем старой легенды, не перед списателем назидательного рассказа или пародистом фабльо, развернулись области Ада, Чистилища и Рая, которые он населил не одними лишь традиционными образами легенды, но и лицами живой современности и недавнего времени. Над ними он творит суд, какой творил над собою с высоты своих личных и общественных критериев: отношений знания и веры, империи и папства, он казнит их представителей, если они неверны его идеалу. Недовольный современностью, он ищет ей обновления в нравственных и общественных нормах прошлого, в этом смысле он laudator temporis acti, в условиях и отношениях жизни, которым Боккаччьо подводит итог в своем Декамероне: какие-нибудь тридцать лет отделяют его от последних песен Божественной Комедии. Но Данте нужны принципы, погляди на них и ступай мимо! — говорит ему Виргилий, когда они проходят около людей, которые не оставили по себе памяти на земле, на которых не взглянет божественное Правосудие и Милость, потому что они были малодушны, не принципиальны (Ад, III, 51). Как ни высоко настроено миросозерцание Данте, название ‘певца правосудия’, которое он дает себе (De Vulg. El. II, 2), было самообольщением: он хотел быть неумытным судьей, но страстность и партийность увлекали его, и его загробное царство полно несправедливо осужденных или возвеличенных не в меру. Боккаччьо рассказывает о нем, качая головою, как, бывало, в Равенне, он настолько выходил из себя, когда какая-нибудь женщина или ребенок бранили гибеллинов, что готов был забросать их камнями. Это, может быть, анекдот, но в XIII-й песне Ада Данте треплет за волосы предателя Бокку, чтобы дознаться его имени, обещает другому под страшной клятвой (‘пусть угожу я в глубь адского ледника’, Ад, XIII, 117) ‘очистить его заледеневшие глаза, и когда тот назвал себя, не исполняет обещания с сознательным злорадством (loa cit. v. 150 и сл., Ад, VIII, 44 и сл.). Иной раз поэт брал в нем перевес над носителем принципа, либо им овладевали ‘личные воспоминания, и принцип был забыт, лучшие цветы поэзии Данте выросли в минуты такого забвения. Данте сам видимо любуется грандиозным образом Капанея, молчаливо и угрюмо простертого под огненным дождем и в своих муках вызывающего на бой Зевса (Ад, п. XIV). Данте покарал его за гордыню, Франческу и Паоло (Ад, V) — за. грех сладострастия, но он окружил их такой поэзией, так глубоко взволнован их повестью, что участие граничит с сочувствием. Гордость и любовь — страсти, которые он сам признает за собой, от которых очищается, восходя по уступам Чистилищ-лей горы к Беатриче, она одухотворилась до символа, но в ее упреках Данте, среди земного рая, чувствуется человеческая нота ‘Обновленной жизни’ и неверность сердца, вызванная реальной красавицей, не Мадонной-Философией. II гордость не покинула его: естественно самосознание поэта и убежденного- мыслителя. ‘Последуй своей звезде, и ты достигнешь славной цели’, говорит ему Бруиетто Латини (Ад, XV, 55), ‘мир будет внимать твоим вещаниям’, говорит ему Каччьягвида (Рай, XVII, 130 и след.), и сам он уверяет себя, что его, отстранившегося от партий, они еще позовут, ибо он будет им нужен (Ад, XV, 70).
Программа Божественной Комедии охватывала всю жизнь и общие вопросы знания и давала на них ответы: это — поэтическая энциклопедия средневекового миросозерцания. На этом пьедестале вырос образ самого поэта, рано окруженный легендой, в таинственном свете его Комедии, которую сам он назвал священной поэмой, имея в виду ее цели и задачи, название ‘Божественной’ — случайно и принадлежит позднейшему времени. Тотчас после его смерти являются и комментаторы и подражания, спускающиеся до полународных форм ‘видений’, терцины Комедии распевали уже в XIV в. на площадях. Комедия эта — просто книга Данте, il Dante, Боккаччьо открывает ряд его публичных истолкователей. С тех пор его продолжают читать и объяснять, поднятие и падение итальянского народного самосознания выражалось такими же колебаниями в интересе, который Данте возбуждал в литературе. Вне Италии этот интерес совпадал с идеалистическими течениями общества, но отвечал и целям школьной эрудиции, и субъективной критики, видевшей в Комедии все, что ей угодно: в империалисте Данте — что-то в роде карбонара, в Данте-католике — иересиарха, протестанта, человека, томившегося сомнениями. Новейшая экзегеза обещает повернуть на единственно возможный путь, с любовью обращаясь к близким к Данте по времени комментаторам, жившим в полосе его миросозерцания или усвоившим его. Там, где Данте — поэт, он доступен каждому, но поэт смешан к нем с мыслителем, а он требует прежде всего суда себе равных, если мы хотим выделить из дебрей схоластики и аллегории, из-под ‘покрова загадочных стихов’ скрытое в них поэтическое содержание.
Главные труды, выражающие современное состояние литературы о Данте: Bartoll ‘Storia della letteratnra italiana’ (Флор. 1878 и след., т. IV, Va VI), Scartazzini, ‘Prolegomen della Divina Commedia’ (Лпц., Брокгауз, 1890), его же, ‘Dante-Handbuch’ (Лпц., 1892, у Скартаццини богатая библиография предмета, со включением переводов дантовских произведений). Из биографий Данте, имеющихся на русском языке, книга Вегеле (русский пер. Алексея Веселовского, Москва) значительно устарела, хотя еще может служить в известной мере к характеристике эпохи, недавний труд Симондса: ‘Данте, его время, его произведения, его гений’ (пер. с англ. М. Корш, СПб., 1893) дает несколько красивых эстетических оценок, но сведения автора в средневековой литературе недостаточны и устарели, а в вопросе о Данте далеко отстали от движения современной науки.
Русские переводы: А. О. Норова, ‘Отрывок из 3-й песни поэмы Ад’ (‘Сын Отечества’, 1823, No 30), его же, ‘Предсказания Данте’ (из XVII песни поэмы Рай, ‘Литературные листы’, 1824, No IV, 175), его же, ‘Граф Уголин’ (‘Новости литер.’, 1825, кн. XII, июнь), ‘Ад’, пер. с итал. Ф. Фан-Дим (Е. В. Кологривова, СПб. 1842—43, прозой), ‘Ад’, пер. с итал. размером подлинника Д. Мина (М., 1855), Д. Мин, ‘Первая песнь Чистилища’ (‘Русск. Вестн.’, 1865, No 9), В. А. Петрова, ‘Божественная Комедия’ (пер. с итал. терцинами, СПб., 1871, 3-е изд. 1872, перев. только Ад), Д. Минаев, ‘Божественная Комедия’ (Лпц. и СПб. 1874, 1875, 1876, 1879, перев. не с подлинника, терцинами), ‘Ад’, песнь 3-я, перев. П. Вейнберга (‘Вестн. Евр.’, 1875, No 5), ‘Паоло и Франческа’ (‘Ад’, перев. А. Орлов, ‘Вест. Евр.’, 1875, No 8), ‘Божественная Комедия’ (‘Ад’, изложение С. Зарудного с объяснениями и дополнениями, СПб., 1887), ‘Чистилище’, перев. А. Соломона (‘Русское Обозрение’, 1892, белыми стихами, но в форме терцин). Перевод и пересказ Vita Nuova в книге С., ‘Триумфы женщины’ (СПб., 1892).

КОММЕНТАРИЙ

Статья эта была напечатана в ‘Энциклопедическом словаре’ Брокгауза и Ефрона (Спб. 1893, т. X, стр. 113—119), затем переиздана в Собр. соч., т. IV, вып. 1, стр. 441—457, в настоящем томе воспроизводится по авторскому оттиску (Арх. В.), в котором рукой В. сделано несколько дополнений и поправок. Данте В. изучал на протяжении всей своей учено-литературной деятельности, уже в 1859 г. в одной из первых своих печатных статей ‘Данте Алигьери, его жизнь и произведения’ (Собр. соч., т. III, стр. 1—12, первоначально в журнале ‘Отечественные записки’ за 1859 г.), представляющей собой рецензию на труд Гартвига Флото ‘Dante Alighieri, sein Leben und seine Werke’ (1858), В. писал об ‘обаянии двоякой задачи’, стоящей перед исследователями XIII века в Италии, ‘века Божественной Комедии’: ‘раскрыть внутреннюю жизнь общества из великих созданий, в жизни общества проследить условия этих созданий’. В истории исследовательских интересов В. эти задачи, притом особенно в применении к Данте, никогда не теряли своей привлекательности. Указанная статья В. 1859 г. свидетельствовала, однако, не только о его интересе к данной теме, но также и о весьма значительной для молодого исследователя эрудиции в области ‘дантоведения’. Долгие годы заграничных странствий В. (1859—1867), в особенности многолетнее пребывание в Италии, усилили этот интерес, с этого времени В. выпускает целый ряд работ о Д., начиная с большой статья ‘Данте и символическая поэзия католичества’ (Собр. соч., т. III, стр. 42—112), законченной во Флоренции в 1865 г. в день юбилея Данте, которой сопутствуют более мелкие корреспонденции, рецензии-обзоры (‘Данте и мытарства итальянского единства’, 1865 г., рецензия на книгу Цамбони ‘Эццелины, Данте и рабы’, 1865, — обе воспроизведены в Собр. соч., т. III, стр. 23—41), и кончая данной статьей в ‘Энциклопедическом словаре’. В списке работ В. между ними стоит несколько статей о Данте, например — ‘Нерешенные, нерешительные и безразличные Дантовского ада’, 1888, ‘Лихва в лествице грехов у Данте’. 1889 (обе воспроизведены в Собр. соч., т. IV, вып. 1, стр. 351—394), литографированный курс лекций, читанных в 1887—1888 гг. на петербургских Высших женских курсах: ‘Введение в Божественную Комедию Данте’ и т. д., не говоря уже о том, что имя Данте нередко мелькает во многих работах В., не специально ему посвященных, например в ‘Разысканиях в области русского духовного стиха’, ‘Опытах по истории христианской легенды’ и мн. др. Таким образом В., более чем кто-либо другой, своим сорокалетним напряженным изучением Данте и дантовской литературы приготовлен был к написанию для русского энциклопедического словаря сводного популярного очерка о великом флорентийце. Эта статья, действительно, обладает всеми достоинствами такого рода обобщающих очерков, в которых в сжатой форме излагаются важнейшие результаты научного изучения вопроса, она всегда пользовалась популярностью и во многих отношениях не устарела и до сих пор (за вычетом сопровождающих ее библиографических указаний). Ф. Энгельс в предисловии к первому. итальянскому изданию ‘Коммунистического манифеста’ (1893) назвал Данте ‘одновременно последним поэтом средних веков и первым, поэтом нового времени’, намечая этим определением путь к пониманию глубоких противоречий, пронизывающих творчество итальянского поэта. Итоги изучения Данте, к которым приходил В., чрезвычайно близки к этому выводу Энгельса. Один из тезисов диссертации В. ‘Вилла Альберти’ (1870) гласит, что ‘двойственное положение Данте между старым и новым временем объясняет двойственные нападения на него: со стороны церкви и со стороны ученых начинавшегося Возрождения’ (Собр. соч., т. III, стр. 574), утверждая, что Данте ‘отразил в себе поэтическую космогонию средних веков католичества’ (там же, стр. 46), В. в то же время доказывал, что ‘такое объективное создание, какова комедия Данте, возможно только на развалинах прошлого, с которым сознанию уже порешило’ (‘Взгляд на эпоху Возрождения в Италии’, 1870).
К стр. 141
Джемма очутилась какой-то Ксантиппой. Ксантиппа — жена греческого философа Сократа, ставшая типом злой, сварливой жены. Еще в 1859 г. в рецензии на книгу Г. Флото В. писал: ‘Один из новейших историков итальянской литературы даже произвел донну Джемму в какие-то Ксантиппы, чтоб только объяснить позднюю привязанность Данте к Беатриче, — и все это без всякого основания’ (Собр. соч., т. III, стр. 5).
К стр. 145
И монну Ванну… и монну Биче. В авторском оттиске статьи к этому месту сделана приписка: ‘сл. Michele Barbi, Un sonnetto e nna ballata d’amore dal canzoniere di Dante, Erenze, 1897 (E monna Vanna e monna Lagia). Сл. Rass. critica, II, 5—6, стр. 137, Rassegna bibliografica, V, ТщТщ6—7, p. 155’.
Эта вставка имеет существенное значение, дело в том, что в приведенной статье В. толкует этот сонет Данте так, как его толковали обычно: монна Ванна — возлюбленная Гвидо Кавальканти, монна Биче — самого Данте, дама же, ‘которая стоит у нас под номером тридцатым’ (в ряду флорентийских красавиц), предназначалась для Лапо Джьянни. Ссылка В. на статью Микеле Барби имеет в виду указание последнего на то, что в одной из старейших рукописей этого сонета стоит не ‘монна Биче’, а ‘монна Ладжиа’, а это и была возлюбленная Лапо Джьянни. Тогда на долю Данте приходится ‘тридцатая’ в перечне, следовательно не Беатриче, так как в ‘Новой жизни’ она стоит под номером девятым, этому символическому числу Данте придавал особое значение. Отсюда заключали, что указанный сонет Данте имеет в виду его какое-то неизвестное нам увлечение, и это тем естественнее, что в противном случае пришлось бы предположить, что в указанном сонете в первый н единственный раз Данте говорит о Беатриче совсем иначе, чем во всех своих произведениях.
К стр. 148
возвращала к видимо забытой Беатриче. Вставка в авторском оттиске статьи: ‘Иначе о donna gemtile (философия) Barbi, в ‘Bull, di rie. dantesca’, II, f. 1—2, стр. 11—12′.
К стр. 150
laudator temporis асti — хвалитель прошедших времен.
К стр. 151
труды, выражающие современное состояние литературы… Необходимо помнить, что этот список, составленный в 1893 г., сильно устарел, мы оставляем его без дополнений, которые очень загромоздили бы комментарий. Русские труды о Данте, современные Веселовскому, были еще немногочисленны. В., однако, не включил в него ни одной из своих работ, перечисленных нами выше.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека