Цыганка, Даль Владимир Иванович, Год: 1830

Время на прочтение: 41 минут(ы)

В. И. Даль

Цыганка

Даль В. И. Повести и рассказы / Сост. Ю. М. Акутина и А. А. Ильина-Томича, Примеч. А. А. Ильина-Томича.
М., ‘Советская Россия’, 1983.
OCR Бычков М. Н.
ТЕБЕ
Благослови, моя Милета,
С того, где ты витаешь, света
И были и мечты поэта!
Прими, согрей их, чтобы Лета
В волнах убийственных для света
Одновесельный челн поэта
— А челн ему и двор и дом —
Не позатерла невским льдом,
Не опрокинула вверх дном!
Бродя по закоулкам света,
Я вспоминал тебя, Милета,
И без ответа, без привета
Призывный глас замолк поэта!
Но у тебя в ушах, Милета,
Родного сердца память эта,
Ужели никогда тишком,
Среди раздумья вечерком,
Не отзывалась позвонком?..

Глава I

ФЕМИСТОКЛ

О греки, греки! Кто вас не любит?

Карамзин

В хорошую летнюю погоду переправился я через Прут в Скуляны. Став ногою на твердую землю, оглядывался я кругом, рассматривал все ближайшие и дальнейшие предметы, не исключая и травы, на коей стоял, искал чего-то нового, особенного отличительного, но трава росла не по-турецки, а молдавские камни и деревья, казалось, не отличались от русских, противолежащий берег быстрого межевого потока покрывающих. Но зато, вступив в самое местечко, я невольно улыбнулся. Здесь нашел взор, чего так жадно искал! Широкие, плоские кровли с двумя на коньке резьбою украшенными тычками, крытые под навесом ходы вокруг всех строений, азиатская, уличная, публичная жизнь — чуждые лица, одежда и язык молдаван и греков — все это довольно яркими красками возвещало иноземное. Взошед на крыльцо трактира, я еще более увидел то, чего искал. Дощатый летний домик не нашей постройки с навесом вокруг и сквозными сенями, из коих на обе стороны настежь растворены были восьмеры двери в отдельные комнатки, в коих низкие, широкие, открытые окна и невысокие диваны или толстые, широкие тюфяки расположены на полу вокруг всех четырех стен и укрыты, равно как и самый пол, пестрыми турецкими коврами, на диванах развалившиеся прихожане-разночинцы — молдаванки в шитых золотом на меху казавейках или скуртайках, обвивши косы вкруг чела, довольно странно цветками и кисейною повязкой убранного, мужья или земляки их с трубками, с шапками на голове, с усами, с бородами, и все это толкует и рассуждает громко, более нежели вслух — не правда ли, это не так, как у нас?
Но скоро я опомнился и был разочарован. В расстоянии менее 20 верст от Ясс, главного города Молдавии, думал я было часа в полтора быть там, но лошадей нет! Эти два слова нашему брату, проезжему, острый нож в сердце! Но здесь неприятность удвоилась. Беспомощное положение мое в чужой земле — надменность поручика-коменданта, который, сидя тут же в трактире, не хотел удостоить меня или просьбу мою милостивого своего внимания и правосудия, уверяя, что все это не его дело, наконец, явное плутовство и бездельничество, вскоре обнаружившееся,— все это заставило вздохнуть от глубины души по родине, по отчизне, от которой отделял меня неширокий поток принадлежащего истории Прута. Мне казалось, что я стоял один среди чужих мне племен и лиц, один и отрешенный от всего, что только могу назвать своим и себе подобным. Хозяин трактира, статный грек, предлагал лошадей за неумеренную плату, за 6 рублей серебром, это для нашего брата не находка, наконец я с помощью жида отыскал и нанял мужика, молдавана, который взялся поставить меня в Яссы за один рубль серебром. Но когда он явился за чемоданом моим, который лежал на крыльце трактира, то благообразный эллин напустился на него с таким убедительным красноречием, что сей, сняв шапку и отвешивая ему поклон за поклоном, ушел и покинул меня недоумевающего снова в том же беспомощном положении. Жалоба моя на такое неслыханное своевольство грека, принесенная мною поручику-коменданту, к удивлению моему, и теперь не произвела никакого действия, я принужден был нанять лошадей у грека. В это время вошел в трактир с шумом и криком проезжий пехотный майор, сел и потребовал есть. Он уверял во все время обеда всякого, кому угодно было его слушать, что давно уже знает этих наглых бездельников, и голосом, который раздавался по всем осьми келиям трактира, честил коменданта-поручика и весь причет его, приговаривая: ‘Ничего-с, они греки, если их не поколотить, так они по нашему-с не разумеют. Я не в первый раз здесь проезжаю, а потому запасся и нанял заранее в стороне, а здесь вы никогда лошадей не найдете. Почтовая конюшня на дворе у этого пендоса, а если захотите полюбопытствовать и узнать, чьи это кони, то немедленно услышите, что это его собственные, он для вас, вероятно, также нанял молдавана и, конечно, еще подешевле моего, а с вас возьмет, что великодушию его заблагорассудится. Они тут только что не разбивают по дорогам, потому что за это секут кнутом, а впрочем делают, что хотят! Эй, мошенник! Что тебе за обед? За помои твои да за гнилую рыбу?’ — ‘Семь левов’. Надобно знать, что в Яссах, в городе, за 16 верст, платят за порцию 30 пар (копеек), итак, судя по этой цене, майор съел с лишком девять порций. Он вынул кошелек, выставил глаза на классического атлета нашего в черной с золотом, разрезными рукавами, прошевою и снурками куртке, таких же широчайших шароварах, богатом, шелковом кушаке и красной феей, шапочке, и, положив локоть на стол, сказал: ‘Видно ты меня уже позабыл, всмотрись-ка хорошенько, не вспомнишь ли, что я проезжал назад тому недели три в Херсон? У меня, брат, теперь рука болит, зашиб кулак, да лень вставать, а то бы я тебе опять почистил галуны! Вот тебе два лева на столе, хочешь, бери, не хочешь — не бери, да убирайся бегом к коменданту своему, чтобы я тебя,— он схватил в левую руку чубук,— не нагнал, а то неравно после не добредешь!’
Атлет-юноша по имени Фемистокл вышел поспешно, не дав тому кончить похвального слова своего, и сказал в другой половине под защитою коменданта: ‘Не надо мне деньги за такой слова’. А если бы какой-нибудь филэллин, или эллинофил, взглянул на этого Фемистокла, который был красавец лицом и статен, как образец, то прозакладывал бы душу свою за него и не поверил бы, что эта развязная, сановитая, молодецкая походка, эти ясные, резкие, классические очерки лица, эти красноречивые глаза, которых грек никогда не потупляет, ибо стыда не знает, это открытое, высокое чело,— что все это заключает в себе новогреческую душу, т. е. самого тонкого, бессовестного, наглого и ненасытного плута, готового силою и дракой защитить и поддержать бездельничество свое, почитая его неотъемлемою принадлежностью и собственностью своею!

Глава II

РАДУКАН

И деньги есть? Ну нет, хоть лишних не бывает.

Зато нет лишних и затей!

Крылов

Описанное явление убедило меня, что скромность моя была здесь неуместна, что красноречивый и убедительный возглас родины моей — казацкая правда, Платова наказ, то есть нагайка, оказала бы здесь самое целебное и благотворное действие!
Я сел и поехал. Суруджу мой, ямщик, верхом на левой коренной с ужасным протяжным воем ‘ауй-гагой!’ щелкал длинным, тяжелым бичом на коротком кнутовище выносных, так что с них порою шерсть летела.
Повозки здешние — арбы и каруцы. Первые поражают неуклюжею огромностью своей и тяжелыми, дубовыми колесами на тонких боковых осях, которые никогда не смазываются, и потому ревут несносно, вторые — каруцы, собственно почтовый экипаж, перекладные бывают полтора аршина длины и едва ли более вышины от земли, почему и походят почти на ручные повозки. Вы садитесь, согнув ноги или подвернув их под себя, ямщик верхом на левой коренной, и четверка с выносом мчит вас через пень, через колоду, едва переводя дух на половине дороги, где суруджу с замечанием: ‘Джематати друм’ {середина пути (молд.).} — слезает с голого своего арчака. Я имел несколько более удобства, ибо ехал в собственной бричке. Но к такому экипажу, особенно если дорога дурна, прицепляют здесь нередко до дюжины кляч, мал мала меньше, половины коих и не удостоивают ни вожжей, ни недоуздков. Таким образом, отъехал я было верст около десятка, как вдруг — шкворень брички моей пополам, и суруджу мой поскакал с полверсты под гору, покуда сумел и смог остановить строптивых кляч, которые, радостно покачивая головами, мчали легкий груз передка.
Я опять уже находился в самом критическом положении. В чужой земле, среди пустыни, один без помощи, ночь на дворе — а суруджу мой уже объявил мне, что ближе Ясс или Скулян, туда и сюда верст около десятка, кузнеца нет. Я бранил и клял судьбу-индейку — досадовал, думал — и наконец должен был решиться ночевать один у брички своей, а ямщика послать взад или вперед за пособием. Он уже собрался было ехать, стегал и собирал бичом коней своих, которые как раки расползлись во все стороны, путал и распутывал вожжи и постромки, которые толщиною своею между собою нисколько не отличались, как вдруг — велик бог русский! — идет по дороге цыган, коваль, один из тех сотрудников Вулкана, которые таскаются по Бессарабии и Молдавии с мешком за спиною и куют, так сказать, на ходу. Какая это была радостная встреча! Я готов был обнять и душить в объятиях своих, как старого знакомого, этого черного, грязного, курчавого, черноокого коваля, явившегося на заклинание ямщика ‘дракуль’, т. е. черт, коим он почтил одну из непослушнейших кляч своих. ‘Можешь ли сварить шкворень?’ — спросил я. Он взглянул на изломанный, сказал: ‘Стрикат, бояр!’, т. е. сломился, барин, и, не откладывая дела, принялся, где стоял, за работу. С приятным изумлением и любопытством глядел я на работу молодого, ловкого, сильного цыгана, который уже разложил уголья, и между тем, как ямщик, лежа на коленях, дул мехом, поправлял их расклепавшимися, бренчащими клещами. На нем была рубаха и шаровары, то и другое, как казалось, бессрочное, бессменное, черное, изодранное. Вместо пояса на нем был широкий ремень, украшенный медными бляхами и пуговицами, шапки на голове не было вовсе, а в угольном мешке лежал, может быть, некогда синий кафтан, весь в лохмотьях. В продолжение работы цыганенок плясал по наказу ямщика за оловянную пуговицу до упаду!
‘Где твой дом?’ — спросил я. Он засмеялся, и белые зубы сквозили в странной противоположности с черным телом. ‘Ла мине ну есть каса, — отвечал он.— У меня нет дома, я не боярин’.— ‘Где же твоя родина?’ — Он меня не понял.— ‘Твоя земля?’ — спросил я.— ‘Аич, здесь’,— и накрыл ладонью место, где сидел. Потом рассмеялся снова и, сделав рукою движение вокруг себя, прибавил: ‘Тот ла мине, а все мое, вся земля!’ — ‘Где же твой отец, мать?’ — ‘Ба ну щиу, не знаю’.— ‘Как же тебя зовут?’ — спросил я, чтобы хотя однажды добиться на что-нибудь удовлетворительного ответа.— ‘Радукан’. И Радукан мой, ухватив клещами раскалившееся железо, начал, перекидывая его проворно с боку на бок, отковывать на походной наковальне своей. В самое короткое время все было сделано и слажено: бричка моя снова стала на четыре колеса свои, и коваль мой, насказав мне скороговоркою, и если не ошибаюсь, в стихах, целую поздравительную речь, которая заключалась пророчеством счастия моего, имеющего быть крепче и постояннее этого железа, кончил, наконец, так: ‘Я человек бедный, а вас господь послал развеселить меня и порадовать!’
В веселом расположении сунулся я в карман, и — кошелька моего нет! Потеря моя в эту минуту менее меня поразила и беспокоила, как неприятное положение не быть в состоянии уплатить прислужливому бедняку долг. ‘Я потерял деньги,— сказал я ему,— если их не украл Фемистокл, и потому не могу заплатить тебе деньгами, возьми что-нибудь из вещей моих, из платья, из белья!’ — ‘Потерял? — спросил он с участием. — Мульт? много?’ — ‘Кроме серебра было червонцев пятнадцать’. Он сложил руки на грудь, покачивая головой, потянул воздух в себя и, поражен будучи такою значительной потерей, повторял про себя: ‘Чинч предзече галбан! Пятнадцать червонцев! Не хочу ничего от вас’,— продолжал он, соболезнуя и собирая пожитки свои. А когда я стал настаивать решительно, чтобы он принял плату непременно, то он, подумав, сказал: ‘Бояр, не возьму я вашего платья, куда я его одену? Скажут, я украл! Приду я лучше когда-нибудь к вам или к вашим в город, там вы мне заплатите!’ — ‘Итак, ты мне покуда поверишь?’ — спросил я. Он засмеялся и махнул рукою: ‘Когда уже я вас не стану обманывать, так можно ли, чтобы вы меня обманули?’ Суруджу сказал ему, в какой трактир он меня везет — Хан-Курой, и мы расстались.

Глава III

ЯССЫ

Яссы, главный город Молдавии…

Всеобщ. Геогр. Арсеньева, стр. 87

Наконец въезжаем в тесный и грязный Яссы. Город велик, узенькие, досками мощенные улицы, неправильность и вольность постройки беспримерные, смесь азиатского и европейского вкуса, кровли с навесами — подставки, подпорки на каждом шагу, вонючие тесные дворы, народу на улицах много, обыкновенно более, нежели в домах. Население довольно пестро и разнообразно, наши солдаты, жители — молдаване, бояре в шапках с пивной котел, греки, армяне, сербы, албанцы, или так называемые арнауты, которые одеваются совершенно по-турецки и всегда при полном вооружении — это почетная стража, придворный штат бояр и полиция. Они же составляли небольшой отрядец в Малой Валахии, находились при войсках наших и повязывали в деле для отличия от турок белый крест на груди из платков или полотенцев. Кой-где появляется фрак или сюртучишко иностранца-ремесленника, белокурого немца или смуглого итальянца, жиды в народном польском одеянии своем, полунагие цыганы — все это придает городу вид пестрый и живой. По обе стороны тесной улицы ряды лавок или открытые с подъемными ставнями и под навесами мастерские ремесленников. Разъезжаясь со встретившеюся каретою, зацепили мы по необходимости и опрокинули бочку, вокруг которой ходил бочар и наколачивал обручи, между тем как карета в свою очередь оторвала широкий ставень или откидную дверь противолежащего домика. По углам со звоном и трезвоном продается шербет {Простой щербет не иное что, как вода, настоенная на изюме. Лучший шербет есть род тягучего, искусно приготовленного варенья, которое распускают в воде или запивают водою. (Примеч. автора.).}, коего фонтанчики бьют на деревянных выкрашенных станках и искусно повертывают собою поставленные на шпильке жестяные куклы, к ногам коих еще навешивают пуговки и побрякушки, ударяющие в расставленные вокруг стаканы. Оборванные мальчишки в красных фесках бегают по улицам, а в развалившихся или недостроенных каменных огромных домах гнездятся нагие цыгане, сидят как тени Орка вкруг огненных жерл своих, куют и приговаривают. Иные, одетые почти как у нас одевают певчих, ходят со скрыпками, гудками и цымбалами. Факторы, на тоненьких ножках своих, в черных лоснящихся халатах, прислуживают и подслуживают, а в особенности не упускают случая навязать себя и услуги свои заезжим в трактирах, в коих нет прислуги, кроме этой вольнопрактикующей. Хозяин Хан-Куроя, молдаванский бояр с седою бородою — преимущество и почетное отличие, за которое уплачивалась турецкому правительству особенная подать,— битый день, с раннего утра и до позднего вечера, сидел, поджав ноги, на софе с чубуком {Турки говорят: вер бана чубук, ‘подай мне трубку’, т. е. они чубуком называют весь снаряд. (Примеч. автора.).}, с четками, с чашкою турецкого кофе — таким образом он командовал и управлял всем домом и хозяйством и слыл человеком деятельным, расторопным и порядочным хозяином!
Город раскинут на скатах, на огромных отлогих холмах, и порядочных главных улиц немного. Турецкое обыкновение строить города не на реках, а довольствоваться искусственными водопроводами, может только объяснить причину, для чего главный город княжества стоит над лужею, в 15 верстах от быстрой реки Прута. Пожары несколько раз опустошали город. Последний пожар известен под именем янычарского, ибо янычары сожгли город. Следы этого в особенности еще видны в каменных остатках господарского дворца, огромного, красивого здания. Взяв, однако же, в рассуждение тесноту улиц и дворов, беспорядок, малочисленность каменного строения и с излишеством деревянными избушками переполненные города и городишки в Молдавии и в Турции, надобно сознаться, что пожары бывают у них довольно редко, реже нашего, а из этого опять следует весьма естественное заключение, что пожары вообще в редких случаях только могут происходить от трубок, которые здесь на длинных чубуках и без покрышек дымятся на каждом шагу во дворах, на улицах и в избах, но чаще от печей, которых здесь, напротив, мало, и даже нет в каждом доме.
По праздникам, воскресеньям, барство здешнее ездит кататься по тесной, пыльной или грязной улице, и в это время пешему нет прохода: забрызжут, запылят, закидают, заплещут концами поперек улицы настланных досок. Поезд этот тянется шаг за шагом за город, на так называемый Копо, чистое, плоское поле, степь, и, закинув круг, другой, возвращается в город. У нас в столицах объезжают таким образом по крайней мере качели и балаганы плясунов и скоморохов, здесь кружатся по пустопорожнему месту и в самых дон-кихотовских экипажах прошедшего века. Таких дрожек, полуколясок, крытых и некрытых гермафродитов вы нигде более кроме еще в Букаресте не найдете. Этим струментом, как их называл один остряк черноморского казачьего войска, снабжаются княжества из Австрии. Щегольские кучера одеты гусарами, упряжь немецкая. Зимою кучера носят цветные шубы с кистями по-турецки, но, право, много походят на оборванных сапожников. Извозчики в парных разнокалиберных колясках ездят по часам, и потому все извозчики, как у нас говорится, при часах. Женщины всех сословий и званий — неимоверные охотницы до нарядов, подарки, по турецкому обычаю, в большом обыкновении и в чести. Нет ничего предосудительного в том, если вам вздумается, как вежливому кавалеру, подарить даму свою платком, шляпкою, лентою, кружевами, шалью — мужья охотно проглядывают это, потворствуют и в свою очередь выписывают из Вены моды и фасоны для чужих. Вот обыкновение, служащее источником многого и великого злоречия. Впрочем, нет земли, где разводы были бы легче и чаще, как здесь. Супруги расходятся, мирятся или опять сватаются на других — это ежедневные приключения в быту молдаванском. Надобно признаться, что здесь терпимость супружеская несколько превосходит наши обыкновения и понятия.
Я спросил жида, фактора, как здесь ходят ассигнации. Жид отвечал заминаясь: ‘За синенькую дают 13 левов’,— а потом божился и клялся, что действительно так. Солдат наш, проходя мимо, проворчал: ‘Божись! В нашего бога не веруешь, а своего обманываешь, 14 левов, ваше благородие!’
Суруджу мой, съезжая со двора и попадая с табуном своим в ворота, потешил меня еще на прощанье. Он произнес протяжно проклятие одной из кляч своих, превзошедшей меру долготерпения его, проклятие, которое перевели мне следующим образом: ‘Будь проклята пчела, которая понесет мед на соты, из воску коих будет сделана свеча, которую на смертном одре своем будет держать в последние минуты жизни в руках своих хозяин этой лошади!!!’

Глава IV

НЕУДАЧА

С ума сошел! прошу покорно!

Да невзначай, да как проворно!

Грибоедов

Вот город, в котором довелось мне прожить несколько времени и в котором имел я следующее не каждодневное приключение, о котором охотно и почасту вспоминаю. Давно уже жизнь нашу начали сравнивать с трудным, неровным, тернистым путем — не всякому суждено проходить по нем в такое время года, когда, по крайней мере, терновники благоухают белым цветом своим — надобно уметь останавливать взор свой на каждом утешительном предмете, созерцать душою всю прелесть видов и местоположений окружных, отыскивать светлые точки среди этого мрака и сохранять в благодарной душе своей память их!
Итак, еще приключение! И, конечно, уже любовное, ибо без любви — какое приключение! Да и нет — как хотите, нет повести, нет рассказа, нет приключения, ни вымышленного, ни истинного, в котором бы не действовали люди, а между ними всегда были, есть и будут отношения, на самом бытии их основанные — вот источник столь разнородных и однообразных приключений, рассказов, происшествий.
Приехав в Яссы, я заболел здешнею лихорадкою и пролежал почти с месяц. В продолжение этого времени добрые товарищи, меня навещавшие, забавляя меня, рассказывали о том, что их забавляло и занимало: о новых знакомствах своих, успешных и неуспешных волокитствах, и я, наконец, видел все пленительные прелести эти в жару и в ознобе лихорадки и бредил только ими. Любопытство мое в самом деле день ото дня возрастало, мне хотелось посмотреть на эти вычуры красот молдавских, от которых не было покоя воображению моему ни днем, ни ночью, и я, не будучи еще в состоянии являться с визитами и с поклонами, поехал в одно хорошее утро с одним из товарищей, который взялся провести меня по городу и показать сквозь тусклое стекло, а может быть — rebus secundis {при благоприятных обстоятельствах (лат.).} — и в открытое окно, знаменитейших и славнейших красавиц здешних. Я тем более на то согласился, что заметил — и это скажу, не опасаясь навлечь на себя подозрение большой проницательности,— заметил, говорю, умысел приятеля моего: вы знаете, что иногда охотно проезжают мимо известного дома и известных окон — по-русски говорят: на людей посмотреть и себя показать! Итак, нанимаем извозчика и едем. ‘Знаешь ли дом Дмитраки Джинареско?’ — спросили мы его, усаживаясь. ‘Штиу {Молдаваны говорят: штиу, вербешти, Букурешти — а пишут: щиу, вербещи, Букурещи. (Примеч. автора.).}, знаю’,— отвечал он и погнал свою пару в шорах. Едем, едем, близко ли, далеко ли, низко ли, высоко ли — вдруг мой молдаван останавливается и, привстав с козел, медленно и спокойно указывает длинным бичом своим прямо в открытое окно дома, к которому подъехали и где в эту злополучную минуту стояли или подбежали на стук экипажа искомые три грации, и твердым, внятным голосом произносит: ‘Аич, бояр, здесь, сударь’.
Одна из дам сказала со вздохом: ‘non, ce n’est pas lui’ {Нет, это не он (фр.).}, — и они отошли от окна.
Вообразите же теперь положение наше — его, взявшегося быть путеводителем, и мое, попавшегося, как ворона в суп! Приятель мой вне себя, приказывает гнать далее, а я, виноват, хохочу от всей души} Но он, вместо того чтобы извиниться передо мной в том, что сделал из меня шута для компании, он же меня упрекает! Я узнаю, к удивлению моему, что не он меня, а я его возил, что он сам, чужой и нигде и никому незнакомый, во всем полагался на меня! ‘Ты с ума сошел’,— отвечал я ему и, все еще припоминая себе живописное положение наше, хохотал. Но на следующий день уже прибегают ко мне товарищи из светских с дружескими упреками, с сожалением и состраданием — анекдот, как они его называли, разнесся по всему городу, сто раз был рассказан, пересказан и каждый раз на новый лад и образец — тут видели умысел, насмешку, оскорбление. ‘Как ты покажешься в люди? — восклицали соболезнующие друзья мои.— Тебя назовут или неучем, или шалуном, или сумасшедшим!’ И — я объявил им, что после подобных нелепых сплетен, которыми досужим языкам угодно было позабавиться на мой счет, я вовсе не намерен и не хочу показываться в люди, я их избавлю от труда ломать голову и разгадывать загадку по части душесловия, злодей ли я или малоумный. Я здесь гость и проезжий: у меня нет ни времени, ни охоты забавлять или разуверять и разочаровывать их на счет мнимого чудачества и неловкости моей. Не пойду ни к кому, и в тот же вечер пошел в квартирную комиссию и потребовал для себя спокойной квартиры в каком бы то ни было уголке города.

Глава V

МОЯ КУКОНА1

1 госпожа, здесь: хозяйка (молд.).

Язык без костей — мелет!

Поговорка

Мне отвели квартиру довольно отдаленную, одинокую, но порядочную и в хорошем большом доме, на которую, как она не входила в квартал большого света, не было доселе охотников. Хозяйка моя, одна из первоклассных, но устранившихся несколько от света женщин, тотчас послала просить нового постояльца к себе. С большим красноречием объяснила она мне, что у нее ‘ну есть бар-бат’ — нет мужа, что она вдова и боится постояльцев военных, нашей братии. Я успокоил ее, сколько мог. Потом, сидя на софе в одних чулках и подогнув ноги под себя, много, хотя и бестолково, рассуждала и расспрашивала об отечестве моем, о России, о Москве, о Петербурге и непременно хотела знать подробно узоры чугунной решетки Летнего сада и перил каналов, о которых кто-то ей натолковал. Между тем девки принесли и подали дулчец, сахарное варенье, которое здесь и в Турции приготовляют также под именем шербета удивительно хорошо и употребляют большей частью с водою для питья. Чаша холодной свежей ключевой воды — потребность и роскошь для турка: в Адрианополе на улицах и базарах разносят и продают холодную ключевую воду в высоких кувшинах, напоминающих древнюю Грецию и изящные формы ее. После первой девки вошла другая и подала стакан холодной воды, которою и здесь всегда запивают сласти, причем, как и у нас в простонародьи, все присутствующие кланяются и желают здравия. Наконец, еще несколько слуг и служанок явились и подали кофе: его всегда приносят в черном кофейнике, в котором варят его с особенною сноровкою и искусством, густой, рыжеватый и крепкий, а пьют из маленьких чашечек, не употребляя никогда блюдечек — для нас иногда подают сахару, но сливок никогда. У турок кофе в неимоверном употреблении, и отделка его составляет значительный доход правительства, частное его приготовление в домах запрещено: все покупают готовый, жженый и толченый на казенном кофейном заводе, где целые горы его толкутся вручную, в больших деревянных ступах. Это при недостатке дров и печей, при обыкновении покупать готовый хлеб от пекарей, а в прочем довольствоваться по большей части холодным столом заведение необходимое. Стоит посмотреть, с какою ухваткою и сноровкою каведжи-баши подает вам чашку, обняв ее сверху всей лапой! Сахар употребляют турки только как мы конфеты и продают его на вески, по драхмам, которых идет 400 на око, на три фунта. Им же закусывают водки и ликеры, виноградного вина, как известно, не пьют вовсе, разве тихомолком, у нас в гостях. Турки и молдаване весьма лакомы, вам здесь подают кофе и дулчец во всякое время дня, утром, вечером и в полдень — обыкновение, которое перешло чрез Бессарабию и в южные пределы империи нашей — кофе и варенья, особенно при женских взаимных посещениях, визитах, должны всегда быть налицо.
Старушка моя разворковалась и насказала мне с три пропасти городских сплетен, а в должности толмача находился чокой, управитель или дворецкий, который бывал в Бессарабии и потому воображал, что умеет говорить по-русски. Она спросила также между прочим: ‘Правда ли, что полковник ваш женится на Пулхерице Флореско?’ — ‘Правда,— отвечал я,— он уже сам нам об этом объявил’.— ‘Да,— продолжала она,— Пулхерица куконица фрумоза — она прекрасная девушка, очень хорошо воспитана, говорит по-гречески и по-французски. И у меня есть племянница, ба ну штить французешти, ши гречешти — да только не знает ни по-гречески, ни по-французски’,— прибавила она с сожалением и велела ее позвать. Полненькая, белокурая куконица Смаранда {Кукон — господин, куконица — молодая женщина, девица. (Примеч. автора.).} вошла, поклонилась и, оставив туфли у дверей, села на софу. И я вскоре раскланялся и ушел в свою комнату. Я большею частью сидел дома, читал, работал, выходил только по делам службы и изредка для прогулки. Благодаря покойному сожителю куконы моей, масону, просолившему все имение свое в этом каменном доме, который был в свое время назначен им для какой-то масонской ложи и потому состоял из множества отдельных опрятных комнат, имел я покойную квартиру — а этим благом никто не умел так наслаждаться, как люди, коим оно достается в удел после долговременной кочевой и бивачной жизни. Миролюбивый нрав моей куконы предохранял меня от всяких стычек и перестрелок между постояльцами и хозяевами, и особенно хозяйками, столь часто к обоюдному неудовольствию возникающих.

Глава VI

КАСАТКА

Слыву я девою жестокой,

Неумолимой красотой…

Пушкин

Между полдюжиною служанок и приспешниц, коих наружность и обращение были не весьма очаровательны и по крайней мере уже вовсе недвусмысленны, числилась молодая цыганка. Она, по-видимому, была в милости у госпожи своей, ибо ходила довольно чисто и опрятно и одевалась с особенною тщательностью. Я не обратил на нее сначала большого внимания, ибо не думал искать в ней чего-либо особенного — но приятное, выразительное детское личико ее привлекало на себя взоры при каждой случайной встрече. Цыганки здешние имеют вообще столько своеродного и отличительного, что, несмотря на великое множество их, всегда при первом взгляде могут легко быть узнаны и отличены от природных жительниц, молдаванок. Цыганки бывают росту среднего, иногда рослы, стройны, волосы черноты совершенной, будто под черной финифтью, несколько курчавы или волнисты, длинны, густы и мягки. Это, а равно и особенный изжелта-смуглый цвет лица, есть неотъемлемый признак их. Несмотря на это, встречаете между ними красавиц, черные волосы лоснятся, распущенные или в длинных косах, глаза темно-карие или черные, искрящиеся при каждой встрече взоров, как кремень, ударяясь об огниво, длинные полые ресницы, природный румянец в смуглых щеках, полные томные губки, между коими при всегдашней беспечной улыбке сквозятся зубки, как нить подобранного жемчуга.
Однажды мой Андрей в добрый час разболтался и доносил мне о том, что ежедневно происходило в людской, в девичьей, коей он уже был учрежден непременным почетным членом, о том, что говорили о барыне и хозяйке нашей, о соседях и соседках ее и прочее, и заключил, наконец, так: ‘Этакой земли, ваше благородие, я сроду не видывал’.— ‘Не мудрено,— подумал я,— когда ты только и видел землю, которую в Воронежской губернии и в Павловском уезде пахал да на которой сено косил!’ — ‘Как приедем в Россию да станем рассказывать,— продолжал он,— так и не поверят! А вот цыганка наша, сударь, так чудо девка! Одна изо всех своих и чужих тут же между ними бегает, не видит, не слышит ничего — только засмеется разве, а сама себе на уме! Тут до нас стоял, сказывают, адъютант, что ли, какой, так поди ты что проказ было! А вечор прыткая такая, стала трунить над дворецким, тот погнался за нею, она в двери да под лестницу и увернись от него, а он сдуру, разогнавшись, да прямо головой о столб и расшиб лоб! А она знай сокочет по-своему!’ — ‘А как ее зовут?’ — спросил я. — ‘Чудно выговорить: Касатка, что ли!’
Ввечеру пришел ко мне за делом чокой, дворецкий, молодой статный мужчина с подбитым лбом. Дело показалось мне забавным, а Касатка завлекала внимание и любопытство мое. Он жаловался на беспокойную жизнь и хлопоты свои, на непослушание людей, шалости девок, за которыми никак не успевал присматривать. ‘А цыганка ваша, верно, первая?’ — спросил я.— ‘Нет, бояр, строгая девка,— отвечал он,— дикая, недавно привезли’.— ‘Отколь?’ — ‘Из Стандешти, нашей деревни’.— ‘Из Стандешти?’ — повторил я с изумлением.
Надобно знать, что в княжествах цыгане исключительно составляют сословие рабов, крепостных людей. Молдаван крепостных не бывает. Цыгане сии частию поселены в деревнях молдаванских, частию составляют собою особые селения. К числу сих последних принадлежало и Стандешти. Проезжая проселочными дорогами, вы встречаете эти жилища полудиких и не доверяете глазам своим. Вся деревня, стар и мал, ходят лето и зиму голые, да не сочтут выражения этого преувеличенным: ссылаюсь на всякого, кто проезжал, например, из Букареста в Плойешти за разлитием рек проселочною дорогою. Там рубах не знают вовсе, сидят в землянках своих, бегают по улицам по воду, за скотиною, повторяю, стар и мал нагие, изредка, выходя за село, накидывают они на себя общий семейный синий или серый, из рубищ и лохмотьев состоящий халат или кафтан, коего образец мы видели у Радукана в угольном мешке, да и то на голое тело. Когда в этой глуши раздается бич ямщика, то они, как звери, выставляют всклокоченные черные головы и, прикрывая наготу свою руками, выглядывают из-за углов землянок. Изумленный путник глядит — верит и не верит — ужели он перенесен в Африку под знойные тропики? И, не успев опомниться, он уже промчался, и облака густой пыли скрывают лесные берлоги диких получеловеков, разительно бытом своим доказывающих, до чего может унизиться превозносимое человечество наше, упасть высокомерное животное — человек! Он дух бесплотный, полубог — он ниже всякого самодвижущегося существа в мире! Отнимите у человека разум, ум, и он стоит еще одною степенью ниже скота, ибо у него нет врожденного побуждения — инстинкта!

Глава VII

ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО

……..Снимает шляпу,

И милому соседушке поклон,

Сосед ему протягивает лапу.

Крылов

Итак, вот родина твоя, бедная Касатка, подумал я, и чего, казалось бы, ожидать после этого от девственных чувств твоих, от образа мыслей, от самых поступков? И несмотря на это, все, что вижу и слышу, уверяет меня в противном. Неужели так легко, подумал я, пробудить в груди нашей это таинственное, священнодействующее ‘я’, возносящее лучшего человека так высоко над дремлющими, прозябающими, однородными его?
Девка возбудила все участие мое, я хотел научиться уважать и ценить человечество, хотел непременно узнать цыганку нашу покороче, но не видел к тому средства,— в самом деле, какое могло быть между нами сношение при таком ее обращении с поклонниками своими? Итак, надобно было избрать иную дорогу. Не желая ходить с разбитым лбом, не стал я за нею гоняться, а встречаясь с нею иногда нечаянно при входе и выходе, когда она, как кошка, летала вверх и вниз по каменной лестнице, от госпожи и к госпоже, говорил я ей ласково: ‘здравствуй!’ — не давая, однако же, приветствию особенного веса и значения. После этого она вскоре первая, встречаясь и пробегая скоро мимо меня, говорила приветливо: ‘здравствуй’, — положив руку свою на грудь и наклоняя несколько голову. Таким образом, она скоро научилась не бояться меня, уверилась, что бескорыстное приветствие мое было только приязненное, и вдруг переменила со мною исключительно общий тон сношений своих, сделалась доверчивою, внимательною и необыкновенно смелою. Движениями души и тела управляла здесь чистая природа, которая заставляла ее с такою же безбоязненною, неограниченною доверенностью вполне вверять себя тому, кто казался ей доступным, ласковым, ничего не замышляющим, с какою непреклонною суровостью и неусыпляемою боязнью чуждалась всего, что рождало в ней чувства противные первым: подозрение и недоверие. Она увидела, что я не таков, каков был, может быть, предшественник мой, адъютант, и потому, когда я, наконец, шел однажды по узкому ходу масонского здания, улыбаясь и с распростертыми руками ей навстречу, то она, подбежав скоро и смело и сказав с обычным своим выразительным телодвижением: ‘здравствуй!’ — ловко и проворно в тот же миг умела избегнуть распростертых рук моих, проскользнув под ними. Потом бежала она скоро и, оглядываясь назад, говорила насмешливо: ‘здравствуй!’ Я всегда с душевным умилением и каким-то искренним уважением глядел на нее и, распростирая к ней руки, охотно и спокойно дозволял ей отвести их в сторону и никогда не был в состоянии домогаться ласк ее каким-либо малейшим усилием.
В таком расположении духа застали меня однажды товарищи мои — застали веселого и спокойного духом, склонного к созерцательной, высокой беседе. ‘Ты зафилософствуешься здесь, наконец, и попадешь в мудрецы, сиречь в шуты, ибо это ныне, как и в древности, одно и то же. Потешь нас всех, не откажи повеселиться и подурачиться вместе: поедем сегодня в собрание! Подумай хорошенько, братец, ты возвратишься в Россию, прожив здесь, в чужой земле, несколько месяцев, и не увидишь света, не увидишь общества! Станут спрашивать, любопытствовать, а ты будешь отвечать только понаслышке?’ — Они судили справедливо: как, в самом деле, не видавши людей, возвратиться домой? Пусть же, сказал я, вспомнив первое неудачное покушение мое видеть свет, пусть показывают на неуча пальцами, если еще не забыли его — мне с ними не детей крестить! Я отомщу им неожиданным присутствием своим за то, что они меня осмеяли, оговорили, я пойду только поглядеть на них, как на редких зверей, и возвращусь домой, как из кунсткамеры!
Вечер настал, я сел и поехал.

Глава VIII

ЕЩЕ НЕУДАЧА

Ну, виноват, какого ж дал я крюку.

Грибоедов

Хоть я, как вскоре окажется, побыл в собрании весьма недолгое время, но успел заметить, что все было прекрасно и великолепно, все как водится у нас, европейцев. Но странную противоположность образовали между собою мужчины и женщины: сии последние, разодетые по новейшим венским и парижским журналам, могли бы в самом деле щеголять и у нас на любом бале или собрании, между тем как мужья и братья их чинно выступают в мештях и папушах, в красных шароварах, в полосатых длинных кафтанах с кушаками, сверх коих надеваются еще шитые золотом или цветным гайтоном курточки, а сверх этих еще широкий плащ, бенишь или дюбже, присоедините к этому наряду бороду и чалму, или еще лучше шапку с пивной котел — и вы, забываясь непрестанно, невольно воображаете себя на каком-нибудь бале, данном турецкому посланнику со свитою его. Молодцы, правда, пускаются и в пляску, в мазурки и кадрили, и потому иные носят уже черные сапоги, и некоторые танцуют весьма изрядно, но при всем том в юбках своих очень неловко, дамы гораздо охотнее идут в танец с нашими. Мундиры и здесь в большом уважении. Так одна молодая и любезная девица на вопрос, с кем из наших она танцевала, отвечала: ‘je nesais pas, sans epaulettes!’ {я не знаю, они без эполет! (фр.).} В таком небрежении были комиссариатские и интендантские чиновники у дам сих — а всё за мундир, за эполеты, за аксельбанты! О, это по нашему,— подумал я,— это не новость!
В собрании этом находились одни только бояре 1-го разряда, другие два класса ни за что в свете не могут быть допущены куда-либо вместе с первыми. Дворянство, боярство, разделяется здесь вообще на какие-то на три разряда, смешное, глупое чванство каждого из высших перед низшими превосходит всякое понятие. И женщины строго соблюдают это приличие. Мне случалось видеть, что в частные собрания высшего класса приглашены были кой-кто из второстепенных, но тогда они являлись точно как у нас чернь под окна поглазеть и подивиться, они, мужья и жены их, имели позволение стоять позади рядов стульев за софами у дверей, иногда с соблюдением должного почтения и приличия слегка вмешиваться в разговоры знакомых им лиц, но не смели присесть, а и того менее участвовать в плясках. Что город, то норов, что деревня, то обычай, что земля, то проказы! Вообще, чем пустее народ, тем более утратил он самобытность свою, силу и значение политическое, тем более он льнет к виду и к наружности, обращает все внимание свое на сан, на платье и бороду или усы, пустословит, молодцуется и величается словами. Подавленный дух ищет отрады хотя в соблюдении и сохранении вида и наружности. Это общее замечание найдет во всей Европе применение свое: напомню только о Венгрии и о Польше.
В Молдавии и Валахии чин или звание остается при всяком, после кратковременного занятия им какого-либо места или должности, на всю жизнь. Стольников, вистиариев, спатарей встречаете на каждом шагу. Логофет-маре, великий канцлер, есть первое, после владетельного князя, господаря, лицо. Некоторые бояре начинают приближаться в одежде своей более или менее к европейскому, стригут голову, прочие бреют ее, бреют бороду — прочие только разве подстригают ее — и носят немецкие шапки и сапоги. Но все туземное образование состоит здесь в поверхностном изучении французского языка — в Букаресте довольно говорят и по-немецки, но более уже не думают ни о чем, весьма немногие посылают детей своих в немецкие училища и университеты, откуда возвращаются некоторые вполне образованными. Природный язык крайне беден и необработан — волошский и молдавский суть наречия, коих корнем почитается латинский, выговор иных слов весьма сходен с итальянским, а посему славянская грамота и печать весьма некстати приняты молдаванами и не соответствуют вовсе ни произношению, ни правописанию языка. Приличие было бы в сем отношении поменяться молдаванам с поляками, которые весьма удобно могли бы писать нашими славянскими буквами.
Вошед в строение благородного собрания в Яссах, повернул я тотчас в освещенные двери вправо. Я не заметил, что недоумевающий часовой, вероятно рекрут, сделал движение, будто хотел откинуть приклад от ноги, чтобы мне заградить вход, вхожу — и, пораженный, возвращаюсь вспять. Что со мною сталось, спросите вы, друзья мои? На этот раз довольно вам знать, что это была уборная для дам: я попал не в те двери. Более не докучайте, прошу вас, и избавьте меня от всяких дальнейших объяснений.

Глава IX

ВИРТУОЗ И ТРУБАДУР

Ее пленительные очи

Яснее дня, чернее ночи!

Пушкин

Роковое ‘ай!’ еще отдавалось в ушах моих, когда я, всходя по лестнице влево, встретил одного из товарищей и спросил: ‘Отгадай, в котором ухе звенит?’ — ‘В левом!’ — ‘В обоих’,— отвечал я и вступил, чтобы исправить, сколько можно, погрешность свою, с переднего крыльца в ярко освещенную залу. Не скрылось от меня при самом вступлении моем, что я сделался предметом внимания, более или менее общего. Я взглянул на прекрасных, которые сидели,— для меня все чужие, одни знаки препинания, вопросительные, восклицательные, запятые и двоеточия, без букв, без смысла — сидели разряженные жардиньерками {садовницами, цветочницами (от. фр. jardini&egrave,re).} и бержерками {пастушками (от фр. bergerette).}, одна под одной как подобранные яблочки на лоточке и перешептывались: ‘c’est lui! c’est lui…’ {это он! Это он… (фр.).} Потом подумал: видно, мне не суждено ни очаровывать, ни быть очарованным, пожалел искренно о 15-ти левах, заплаченных за вход, и воротился домой.
Вошед в комнату свою, зажег я свечу, походил, в голове у меня бродила нескладица и всякий вздор, я досадовал, сам не зная на что и на кого, и взялся от скуки за валявшиеся на окне варганы, на которых не играл уже давно. Не знаю, слышал ли кто из читателей моих игру на двух, квартою или квинтою, взаимно настроенных варганах — звуки тихие, однообразные, не согласные и довольно приятные. Известный Космели объездил весь мир, зарабатывая себе прогоны на варгане, об этом упоминаю не для того, чтобы состязаться с сим мастером своего дела, в сравнении с коим я то, что божья коровка, по величине своей, противу холмогорского откормленного быка, а только для того, чтобы дать инструменту моему почетное место в глазах тех из читателей моих, коим он, может быть, известен только как верный сопутник мальчишек-побродяг при игре в бабки или чушки.
Я наигрывал в раздумье тиролку, сидя у маленького столика и облокотившись на него в оба локтя. Вдруг тихо растворяется дверь моя, и заглядывает в полголовы смуглое румяное личико и два глаза, светлее дня, темнее ночи. Не трудно догадаться, что это была Касатка наша. Она с возрастающим изумлением глядела на меня и инструмент мой. Цыганы большею частью природные музыканты и охотники не только до шумной, варварской и бестолковой турецкой музыки, но и до нашей, ибо имеют слух и музыкальное ухо, а этим опять существенно отличаются от здешних земляков своих, молдаван. ‘Войди, не бось’,— сказал я и продолжал играть. Если бы я вскочил тотчас, обрадованный и удивленный приходом ее, то она, вероятно, тотчас убежала, но непритворное спокойствие мое рождало и в ней взаимное доверие, а детское любопытство привлекало полудикую. Она вошла, тихо притворила дверь, подходила ближе, ближе и, наконец, захохотав во все горло и ухватив меня руками за оба локтя, воскликнула: ‘Кум се поц! Как это возможно!’
Такое простодушие в милой и приятной наружности девушке должно было сильно овладеть чувствами даже и самого холодного наблюдателя. Она умоляла меня продолжать, а между тем держала крепко руки мои, как будто боялась их свободы, так что я не мог поднести варганов ко рту. Я рассмеялся, высвободил, наконец, руки свои, поцеловал ее, условившись наперед в этой плате трубадуру, и продолжал играть. Глядя на нее, невольно сравнивал я с нею прелестниц, коих только что покинул с облегченным сердцем в благородном собрании, и где, думал я, всматриваясь сквозь эти ясные глаза в душу ее, где более возвышенного, истинного благородства души? Где искать пружины, побуждающей тебя действовать так, а не иначе, быть таковою, какова ты теперь? Кто мог внушить тебе чувство, которое так сильно и верно объемлешь в девственной груди своей, ты, которая до развития духовного и телесного жила с дикими зверями в лесу, не знающими ни нужд, ни потребностей, ни чувств, кроме внушаемых дикою матерью их, природою, кроме зверских побуждений к утолению голода, жажды, к защите от зноя и стужи, а теперь не видишь вокруг себя ничего, кроме своевольства и разврата? Кто может отказать такому существу в благочестивом уважении? Кто может не признать в нем этой частицы божества, этой искры бессмертия и не смирится перед сими знамениями непостижимой вечности?
Несколько дней спустя возвращался я вечером, не рано, домой. Все на улицах было тихо и темно. Низкие, частию бумажные и пузырчатые окна {Недостаточные пользуются вместо стекол прозрачною крепкою плевою воловьего сальника, нарочно для сего выделываемого. (Примеч. автора.).}, занимающие иногда всю переднюю стену низких деревянных лачуг, изливали тусклый свет под ноги. Не доходя на несколько шагов до квартиры моей, услышал я странные звуки человеческого голоса, сопровождаемые бряцаньем струнного инструмента. Я подошел к широкому, низкому окну лавочки или шинка и увидел арнаута, сидящего по-турецки на широкой, деревянной, рогожею покрытой скамье — он играл отрывисто, перышком, на коротенькой, пузатой бандуре и, кривляясь и качая головою в обе стороны, напевал удавкою, прищелкивая языком, народную молдавскую песню. Для нас тут нет ничего хорошего, но здесь народ восхищается сим диким, нестройным разладом, сим чуждым и непонятным образованному слуху сочетанием звуков. Подле самой двери внутри шинка стояла цыганка наша вместе с другою дворовою девкой и внимательно слушала. Трубадур приметно силился угождать посетительницам своим, на коих почасту бросал взоры, и пел с дикою выразительностью, кривляясь и переливаясь удавкою и икоткою — лучше объяснить этого рода пенья не умею. Цыганка, положив руку на плечо подруги своей, глядела на него с живым участием, я хотел видеть, чем все это кончится: будет ли она так же признательна трубадуру, ныне ее восхищающему, как некогда мне, а если позволено было заключить по нем, то дело, казалось, едва ли без того обойдется!
Сделав последний нежный перелив искусно дрожащим, подавленным голосом и дернув перышком своим отрывисто по дикому разладу струн, арнаут вскочил и с возгласом исступленного восторга бросился обнять Касатку нашу. Вот решительный миг, я вытянул шею и вижу в объятиях его — Зоицу, подругу Касатки, между тем как эта ловко уклонилась за первую, подсунув ее, двери хлопнули, и — в ушах моих раздались обаятельные звуки папуш, башмаков Касаткиных, которая бежала через широкий двор домой.

Глава X

КАССАНДРА

Не дари ты меня, молодушки.

Не бесчести моей головушки.

Русская песня

‘Поздравляю, братец,— сказал некто, вступая в мою комнату,— поздравляю!’ — ‘С чем?’ — ‘С победою!’ — ‘Над турками?’ — спросил я, вставая, с участием. ‘Над молдаванками! Ты, по крайней мере мне сказывали, ты победоносный рыцарь Аглаицы Барбачан или сестры ее Еленки, что ли, ты, говорят, каждый день бываешь в доме! Покажи-ка лапу, уж нет ли колечка? Поздравить, что ли, так я буду первый, или об этом еще не говорят?’ — ‘Ты, братец, прямая баба!’ — отвечал я ему. ‘Не я сказал, другие говорят’,— возразил тот, оправдываясь словами лица одной ненапечатанной комедии {Она тогда еще не была напечатана. (Примеч. автора.).}. ‘Чтобы вам, досужим сплетницам, всем типун на язык!’ — ‘Да не прикидывайся,— продолжал расторопный балагур мой,— не прикидывайся, полно скромничать!’ — ‘Хоть бы ты иногда научился прикинуться умным! — отвечал я наконец.— По мне, право, все одно, мели, что хочешь, не в зазор твоей чести сказано, не в укор помянуто, я не Аглаица и не Еленка, так на мне слово твое не повиснет. Но ради девиц, о которых ты говоришь, скажу тебе, если знать хочешь, что я действительно несколько дней сряду бывал да еще буду в доме для того, что пользую там больного. Вот все, более между нами еще сношений не было, да надеюсь и не будет, хочешь верь, не хочешь не верь, но избавь меня от этих плоскодонных шуток или отложи их на время, я как-то не расположен их теперь слушать, они мне здесь, в Яссах, и так приелись!’ — ‘Ты сердишься,— продолжал он, подавая мне руку,— право, об этом говорит весь город: я не выдумал и не виноват тому нисколько!’ — ‘Пусть говорят, а ты не переговаривай всего, что говорят. Но чтобы доказать тебе, что я впрочем не сержусь, то, быть так, буду сегодня сотрудником твоим в издании словесного ясского позорного временника. Слушай: Зоица тебе изменила или тебе смеется, она прогнала мужа, разводится с ним и, не ожидая тебя, выходит за рыжебородого спотаря, который, видно, не поладил уже с исправницею…’ — ‘Зоица! Можно ли!— воскликнул он.— Почему ты это знаешь?’ — ‘Мне сказывала сегодня хозяйка моя, равно как и других подобных сплетен многое множество, которых, однако же, не упомню. Я, из любви к тебе, старался удержать в памяти своей хотя одну эту!’ Он схватил шапку и побежал забирать сведения о мнимой невесте своей, а я этого только и желал.
Среди этого Содома и Гоморры предстала очам души моей Касатка. Сравнения и заключения в пестрых картинах теснились в воображении моем, сменялись, являлись, исчезали,— как вдруг я услышал знакомую походку ее и припев в сенях. Я жаждал забыть случившееся и отдохнуть мыслями и взором на предмете отраднейшем. Я отворил дверь свою. Касатка улыбалась мне, как вешнее утро, и отступала, подпершись руками, по длине коридора. Я стоял, сложив перед собою руки, неподалеку от столба, о который дворецкий намедни раскроил себе лоб, стоял прислонясь спиною к двери моей, и глядел на Касатку с чувством необыкновенного внутреннего спокойствия. ‘Поди ко мне, не уходи’,— сказал я. ‘Нельзя,— отвечала она,— я жду барыни, она уехала со двора’.— ‘Поди, душа моя, я покажу тебе богатое турецкое женское платье, ты наденешь, примеришь его!’ — ‘Мне должно стеречь приезд барыни, быть на крыльце!’ — ‘Тем лучше: из окон моих и двор, и ворота, и крыльцо, все в твоих глазах!’ И с сими словами, окинув руку вокруг нее, почти насильно повлек ее за собой.
Она надевала турецкое платье, наряжалась, гляделась в зеркало, смеялась, резвилась, шалила и радовалась как дитя. ‘Как тебя зовут?’ — спросил я, наконец, вспомнив, что не знал доселе имени ее. ‘Кассандра’.— ‘Кассандра?’ — повторил я. ‘Аша, да, а что, не хорошо?’ — ‘Напротив того, очень хорошо, знаешь ли ты, что была уже некогда до тебя Кассандра?’ — ‘Знаю,— отвечала она проворно и глядела мне прямо в глаза,— бабку мою звали так же!’ — ‘Нет, душа моя, еще гораздо прежде бабки твоей, если не веришь, то спроси у молодого барина своего, который на днях приехал из немецких училищ, он тебе расскажет об этом’.— ‘У него? Ни за что в свете! Я боюсь его и бегаю от него, он точно такой же, как адъютант, еще хуже! Но он все говорит, что возьмет меня с собою, что купит меня у барыни’.— ‘Да разве барыня тебя продаст?’ — ‘А почему же не так? У нее нас много!’
Этот простодушный ответ напоминал мне подобный, сказанный самою госпожею, только менее кстати. Я поручил однажды дворецкому предложить куконе его, чтобы она велела привезти из соседней деревни своей двух слепых цыганов, о которых я слышал от Кассандры, дабы я мог осмотреть их в случае возможности возвратить им зрение чрез операцию. Дворецкий после доклада приходит опять ко мне. ‘Я сказал куконе’.— ‘Ну что же!’ — ‘Она засмеялась’.— ‘Что же тут смешного?’ — ‘Да она говорит: у меня много цыган, пусть, пожалуй, эти будут и слепые!’
‘Но где тебе лучше, Кассандра?— спросил я.— Здесь или на родине твоей?’ — ‘Здесь веселее,— сказала она,— здесь я одета, там у меня не было платья’.— ‘То есть такого хорошего не было’,— возразил я. ‘Нет, вовсе не было. Когда меня повезли в город, то накинули с кучера халат, а когда привезли, то барыня приказала посадить меня в подвал, там я сидела два дня, покуда меня одели’.— ‘Но, Кассандра, ты уже не ребенок, это доказывают между прочим и большие черные глаза твои, которыми ты, быв ребенком, не умела так глядеть, как теперь, и потому,— я поднял рукою голову ее вверх,— посмотри этими глазами на меня, прямо, и скажи мне, да только правду, кто был тебе милее всех на дикой родине твоей, в деревушке, может быть, или в ином месте?’ — ‘Так вы уже слышали об этом?— отвечала она проворно:— Его теперь нет ни дома, ни в деревне, ни здесь, его турки угнали с собою, когда он весной был в Калараше, и он теперь в Силистрии копает крепость. Так рассказывал товарищ его, Тодорашко, который успел уйти из Калараша’.
Кассандра отстала немного от истории новейших военных действий и политики, подумал я. Силистрия уже была взята нами. Я ей сказал это. ‘Ну так он верно прийдет опять, если турки его не зарезали’,— сказала она. ‘А если?’ — спросил я.— ‘Тогда я буду по нем плакать’.— ‘Будешь?’ — ‘Буду!’ И влажное яблоко очей ее и притуплённый туманный взор образовали привлекательную противоположность с постоянной улыбкою алых уст. ‘Кассандра!—сказал я ей.— Я скоро еду отсель — возьми себе этот червонец, береги его до дня свадьбы твоей, будь всегда такова, как ты теперь, и вспоминай меня иногда!’ — Она с живостью ухватила червонец, повертела его на пальчиках своих, рассматривала — это был первый попавшийся ей в руки — и положила его опять на стол. ‘Ну треба ламине, не надобно мне его,— сказала она,— спрятать мне его некуда, а что скажут, если здесь в доме его у меня увидят?’ — Я молчал.— ‘Дайте мне,— продолжала она, положив с доверчивостью руку свою ко мне на плечо,— дайте мне этот турецкий поясок!’ — Голос, взоры, улыбка ее — все выражало доверие, чувство привязанности и благодарности и самодовольствие в отвержении столь значительного для нее подарка. ‘Возьми поясок, Кассандра, бери что хочешь, что тебе нравится!’ Она взяла его, обвила вокруг себя и положила опять на стол: ‘Не хочу и этого, что скажут о червонце, то же скажут и об этом!’
В сию минуту послышался стук в сенях, мы оглянулись, карета стояла у крыльца, и кукона уже из нее вылезала. Кассандра, всплеснув руками, бросилась к двери, потом одумалась, сделала мне знак рукою и, прислушиваясь, остановилась. И я подошел, стал подле нее, едва переводя дух и ожидая минуты, в которую в сенях все стихнет и опустеет, чтобы выпустить милую пленницу мою, которую так безрассудно завлек я в столь неприятное положение. Все стихло — она повернула ручку замка, и — я уже опоздал, когда наклонился лицом к призраку, в котором думал еще видеть ее перед собою!

Глава XI

СОПЕРНИК

Минуй нас пуще всех печалей

И барский гнев, и барская любовь.

Грибоедов

В самое это время вдруг прибыл в Яссы чиновник для осмотра госпиталей. Он канул, как снег на голову. Военновременные госпитали никогда не могут достигнуть исправности постоянных, они созидаются всегда, сообразуясь с обстоятельствами, обыкновенно на скорую руку, и потому даже при самой отчетливой попечительности правительства военные госпитали всегда более или менее будут терпеть недостатки разного рода. Эта истина дознана уже столетиями, каждая новая война подтверждает то же. Два дня бегали мы, ординаторы, в мундирах и шляпах, суетились, спотыкались через шпаги свои, хватали мимоходом больных за руку чаще обыкновенного, смотрели на языки и прописывали. Иностранный доктор медицины З…, вступивший в службу нашу по воспоследовавшему тогда приглашению, по контракту, на военное только время, зная дело свое хорошо, но не зная, как у нас говорится, ‘службы’, имел значительные неприятности за различные беспорядки, которых он не умел досмотреть, почему, считая себя по излишнему немецкому честолюбию своему оскорбленным и обиженным, хотел немедленно оставить службу. ‘Ты этим досадишь только себе,— говорил я ему,— святое место порожним не останется, а ты, на первый случай, будешь без хлеба! Порядок есть душа общежития, дисциплина — душа службы’. Но возвращаюсь к предмету. Сей-то строптивый сын Эскулапа сидел у меня в один вечер, и я писал ему просьбу об увольнении его от службы, толковал этому небожителю, чаду луны, что у нас просьбы об увольнении подаются или по болезни, или по домашним обстоятельствам для приискания иного места или, как в этом случае, по причине истечения условленного по контракту срока, он спорил, кричал, горячился.— Вдруг в это время в сенях моих послышался стук, как будто бы что упало, зазвенело разбитое окно, раздался топот нескольких скоробегущих ног, ближе, ближе, с силою бросился кто-то в дверь мою, и Кассандра вбежала. ‘Я запру’,— сказала она, запыхавшись и поставив ногу перед дверью, ухватилась рукою за ключ и поспешно повернула его. Мы оба были крайне удивлены, изумлены, я встал с беспокойством, а у огорченного товарища моего чело просветилось и прояснилось. Кассандра, по-видимому не замечая вовсе постороннего, подошла ко мне и, ломая руки, молила о спасении. Товарищ мой, природный буковинец, заговорил с нею по-молдавански, она, не переводя духа, лепетала сряду четверть часа, и оказалось наконец следующее. Она действительно была уже продана племяннику хозяйки нашей, который через несколько дней едет и берет ее с собою. Он теперь позвал ее к себе, она не пошла, он велел поймать ее и привести, она вырвалась, убежала, сшибла с ног всех, кого ни встретила на лестнице, в сенях и в коридоре, и бросилась в мою комнату, как единственное для нее убежище в целом городе, не только в целом доме. Люди, постояв, пошептав и потоптав около дверей, тихонько отошли, никто не осмелился войти или постучаться. Товарищ мой был восхищен и очарован, он всплескивал руками и хохотал во все горло. Рассказ ее был так прост, ясен и выразителен, телодвижение ее, когда она, положив руку на грудь, наклонялась всем телом вперед, было так сильно и убедительно, что он не мог опомниться.— Наконец мы, наделав кучу планов для спасения и свобождения Кассандры, распростились с ним до утра.
‘Чего же ты теперь от меня хочешь?—спросил я Кассандру.— И что я могу теперь для тебя сделать?’ — ‘Я не пойду от вас,— сказала она, — я останусь здесь до утра, днем я их не боюсь, но теперь к ним не пойду!’ — ‘Куда же я тебя дену и где ты ляжешь, Кассандра? У меня, ты знаешь, только одна большая комната!’ — ‘Аич, здесь,— сказала она, указывая на пол подле печи,— здесь лягу!’
Я велел ей лечь на один конец длинной молдаванской софы, занимавшей, как обыкновенно, всю ширину задней стены, а сам, завернувшись в плащ, лег на другой. Через пять минут я встал, взял фуражку, накинул шинель, оставил Кассандре ключ от комнаты моей и пошел на ночлег к одному из товарищей.
Дорогою встретил я еще обычный похоронный церемониал нескольких от чумы умерших. По темной, никогда не освещаемой, узкой улице шел чокла {Чоклами называются здесь обрекшиеся за плату обязанности ходить за чумными и хоронить их. Они обыкновенно уже перенесли сами чуму и потому в продолжении одной и той же эпидемии редко вторично заболевают. (Примеч. автора.).} с факелом и кричал, дабы встречные могли заблаговременно посторониться: ‘Ла ждума! Ла ждума!’ {Чума, чума! (молд.)} Воловий воз был нагружен тремя или четырьмя трупами со всеми пожитками их. Другой чокла в смоленой рубахе спокойно восседал на них и понукал хлыстом волов.

Глава XII

ЕЩЕ СОПЕРНИК

Не по хорошу мил,

А по милу хорош!

Русская пословица

Было поздно, как мы улеглись, еще позднее, когда успокоилось несколько изнеможенное, мечтательными предприятиями взволнованное воображение мое и погрузилось в полусонное забытье, то есть, говоря по-русски, когда усталость меня одолела и я уснул, а когда пробудился, то луч солнца, упадавший на средину пола, возвещал мне уже не раннее утро. Я был один. Все, вчера со мною сбывшееся, казалось мне чудным и беспокойным сном. Едва успел я одеться, чтобы отправиться домой, как слышу на улице страшный крик, необыкновенные воззвания и голоса. Бегу за ворота. Здесь неожиданное явление меня поразило. По улицам водили и наказывали по здешним обычаям двух преступников: жида и цыгана. Голые по пояс и высмоленные, шли они, громогласно взывали к народу, каялись и высказывали, что зарезали двух русских маркитантов на большой дороге. Палач шел за ними, чиновник в багровом плаще впереди читал вслух приговор, арнауты, стражи, их окружали, народ кучами валил и волновался вслед. Я стоял: куча теснилась и волновалась по узкой улице неугомонной толпой мимо меня — вдруг слышу за собою знакомое: ‘Здравствуй, бояр!’ — оглядываюсь и вижу моего Радукана! ‘Ты здесь?— сказал я.— Здравствуй, братец, зачем же ты доселе не приходил ко мне за деньгами?’ — ‘Когда случилось мне несколько времени после встречи нашей быть в городе, то я вас более в Хан-Курое не застал, а по боярским дворам искать не смел, вы знаете, что бояре, опасаясь чумы, запирают ныне ворота решетками и чужого никого на двор не пускают, а нашего брата еще, пожалуй, чокои и поколотят!’ — ‘Пойдем же со мною’,— сказал я. В воротах моего жилища сошелся я еще с доктором З…, который шел с любопытством проведать меня, и удивился новому проводнику моему.
‘Вот земляк твой’,— сказал я Кассандре, бежавшей с лестницы второго жилья, когда я вступал вместе с Радуканом в сени.
‘Радукан, бояр!’ — закричала она. Это был тот самый, кого она по заключении мира считала еще на работе в турецкой, несуществующей крепости. Радукан, улыбаясь, поклонился и, медленно подходя к ней, взглянул весело на меня и сказал, указывая на нее: ‘Кассандра, бояр!’
Они рассказывали друг другу так много и проворно, что и сам буковинец мой мало мог понимать. Но тем более смеялся он опять мне и новому сопернику моему, который был, казалось, поопаснее первого, ибо Кассандра уже три раза поцеловала его и понесла от каждого поцелуя по черной печати на устах и щеках. ‘Кто из вас лучше, Радукан?’ — спросил я шутя. ‘Оба лучше’,— отвечал он махнув рукою. Лучше и хорошо были у него тождесловы.
Странная противоположность! Она — в алом платье, в желтых мештях и синей скуртайке, черные, длинные волосы волнами упадали на плеча, длинная и широкая в ладонь коса опускалась вдоль спины, лицо и руки смуглые, но по чести опрятные, он же — в лохмотьях, курчавые, сбитые войлоком волосы, отроду гребня не видавшие и походившие на черную, как смоль, всклокоченную овчину, лицо и руки, голая грудь и все тело, покрытые пылью, пеплом, сажей… ‘Кассандра!— хотел я спросить.— И он тебе может быть милым?’ Но вместо того пошел тотчас вместе с приятелем моим З… к племяннику моей куконы. Храбрость свою он уже показал, не осмелясь беспокоить крепостной цыганки своей, когда увидел, что она состояла под особым моим покровительством. Молдаваны робки от природы, а у кого совесть нечиста, тот всегда не смел, итак, в нем, племяннике, было в одной особе два труса. Я решительно и без всяких обиняков объявил ему, чтобы он или тетка его продали мне Кассандру. ‘Иначе,— сказал я,— вы от меня, ей-ей, ничем на свете не отделаетесь, я пойду просить на вас к генералу, заведу тяжбу и ссору, буду лично с вами иметь дело,— а я сказал уже, что племянник воспитывался в немецких училищах и потому понимал не молдаванское выражение это.— В дом ваш поставят полкового барабанного старосту со всею школою, а наконец, я все-таки увезу Кассандру с собою в Россию. Тогда ищите ее!’
И половины сказанного было бы довольно, чтобы убедить племянника нашего в необходимости покориться обстоятельствам. Он, свободно объясняясь на нескольких языках, обратил все прошедшее в одну шутку, уверял, что душевно радуется случаю оказать мне столь пустую услугу, которую я возношу гораздо выше цены ее, и, наконец, ласково повел меня к тетке своей.
— Сто шестьдесят левов,— сказала она после надлежащего обоюдного объяснения.— Заплатите вы мне за цыганку мою, на слово, без весу! — Надобно знать, что здесь все продается на вес и меру. Незадолго пред сим ни один крепостной или крепостная не продавались иначе, как на вес, теперь это несколько вышло из употребления.
— Это будет,— отвечал я, доставая кошелек свой,— пять червонцев?— Но дворецкий заметил, что галбан, червонец ходит теперь не 32, а 31 1/2 лева.— Итак, еще 2 1/2 лева, на наши деньги рубль медью,— сказал я и положил четвертак на стол,— так ли?
— Добре, добре,— был ответ, за которым немедленно получил я и купчую крепость на оторванном лоскутке, на осьмушке листа, на котором молдаваны всегда пишут деловые бумаги свои, сделки, купчие и подорожные, кудрявым почерком, в котором едва можно узнать искаженное славянское письмо — с приложением черных накопченных печатей. Я поклонился и ушел.

Глава XIII

КАССАНДРА И РАДУКАН

Скажи, зачем явилась ты

Очам моим, младая Лила,

И вновь знакомые мечты

Души заснувшей пробудила —

Скажи, зачем?

Фирс

Прошли недели, месяцы, прошел и целый год, я забыл уже о сплетнях и проказах столицы княжества, где все смешное становится жалким и жалкое — смешным. Кассандра и все, что сбылось с нею и со мною, мне виделось, как во сне, носилось иногда в неясных образах, как грезы, не то минувшего, не то будущего — и то только изредка. Генерал ехал по благополучном окончании многотрудного и славного похода опять из Букареста в Яссы. Дорогою проезжали и видели мы знаменитый Рымник — Рымник, в котором сын утонул на том же месте, где отец снискал бессмертие — мелкий, ничего не значащий ручей, при котором лежит и местечко. Видели и несколько других местечек и городов на ту же стать, но менее славных в истории, менее известных. Невольный ужас обнимал нас, когда проездом находили мы в Бузео, в Фокшанах одни пустые, заглохшие улицы, покинутые дома без жителей, без окон, без дверей, и все мертво и тихо, кучи дымящегося навоза доказывали только, что кой-где теплится еще сокрытая жизнь — это следы чумы, которая подобным образом опустошила целые деревни, местечки и города! Между прочим, проезжали мы и Бирлад, уже наполненный стекшимися жителями. В нем чума давно прекратилась. Темный, тихий прекрасный вечер разливал осеннюю прохладу. Генерала ожидали и потому наделали много шуму и тревоги. Множество экипажей, мало известных в этой глуши, крик ямщиков, ездовых, передовых, конвойных, проводников подняли на ноги все местечко. Мы скакали во весь дух за генеральскою коляскою, по обеим сторонам нашим мчались сотские в багровых турецких плащах с факелами на длинных жердях, исправники в золотых епанчах скакали за нами, мирные любопытные зрители и обыватели выставляли во мраке головы свои из окон, дверей, ворот и переулков — мимолетные факелы последовательно и бегло их освещали, толпа народа стояла по обе стороны тесной мощеной досками улицы, и в ней-то увидел я при свете летучих факелов бородатого молодого цыгана с кожаным мешком за спиною, а рядом с ним стояла цыганка — не простоволосая, но в платке, который длинным хвостом своим падал ей на спину. Она держала черномазых, курчавых голых двойников на руках. Это — Радукан и Кассандра! Они кланялись, увидев меня, и Кассандра несколько шагов бежала за коляскою — но быстро пронеслись мы по тесным улицам Бирлада, смоляные факелы на длинных жердях своих скоро догорели и гасли, разбросанные поодиночке на чистом поле Бирладского цынута {Уезд (молд.).}, почетная конница наша мало-помалу начала отставать, темная ночь налегла на ослепленные кратковременным ярким блеском глаза наши — усталый товарищ мой храпел у меня подле боку, нежась в покойной генеральской коляске, и однозвучный стук колес и топот лошадей перерываемы были только изредка одиноким, голосистым воем перекликающихся, как часовые, ямщиков наших: ау-й-га-гой!..

КОММЕНТАРИИ

При составлении настоящего сборника принималось во внимание то, что современный читатель имел до сих пор очень ограниченное представление о прозе В. И. Даля. В XX веке вышло лишь два сборника его художественных произведений — ‘Повести. Рассказы. Очерки. Сказки’ (М.—Л., 1961, переиздано с некоторыми сокращениями: Горький, 1981) и ‘Повести и рассказы’ (Уфа, 1981). Вполне естественно, что за рамками этих двух изданий остались многие произведения писателя, представляющие несомненный интерес.
Настоящий сборник является попыткой познакомить современного читателя с некоторыми из них. Представленные здесь повести и рассказы в советское время не переиздавались.
Как правило, все свои художественные произведения Даль публиковал в журналах и альманахах. В то же время писатель составлял сборники своей прозы, а затем подготавливал и издание собрания сочинений. В 1833—1839 гг. вышло четыре книги сборника ‘Были и небылицы Казака Луганского’. В 1846 г. напечатано собрание сочинений в четырех частях — ‘Повести, сказки и рассказы Казака Луганского’ (на шмуцтитуле указывалось: ‘Полное собрание сочинений русских авторов’). Появляются сборники ‘Солдатские досуги’ (1843) и ‘Матросские досуги’ (1853). В 1861 г. М. О. Вольф осуществил издание ‘Сочинений’ В. И. Даля в 8-ми томах (с указанием: ‘Новое полное издание’). При жизни Даля это было последнее собрание его сочинений. Переиздано оно в 1883—1884 гг. ‘Товариществом М. О. Вольф’. Наконец в 1897—1898 гг. то же издательство выпустило десятитомное ‘Полное собрание сочинений Вл. Даля (Казака Луганского). 1-е посмертное полное издание, сверенное и вновь просмотренное по рукописям, как ‘Бесплатное ежемесячное приложение к журналу ‘Новь’.
Для настоящего издания была осуществлена научная подготовка текстов. За основу принималось последнее прижизненное издание. Текст его сверялся с предшествующими публикациями, а когда это было возможно, с авторскими рукописями. В тексты вносились обоснованные исправления. Особенности поэтики Даля, его стремление воспроизводить с большой точностью в своих произведениях живую речь современников заставили при приведении текстов в соответствие с современными орфографическими нормами сохранять во многих случаях авторское написание, дающее представление о речевой атмосфере эпохи.
Сохранены все подстрочные примечания автора. Остальные пояснения и комментарии подготовлены впервые. Сборник открывается самым значительным из публикуемых сочинений — повестью ‘Похождения Христиана Христиановича Виольдамура и его Аршета’, далее произведения следуют в хронологическом порядке.

ЦЫГАНКА

Повесть была впервые напечатана в ‘Московском телеграфе’ (1830, ч. 36, No 21—22) и названа издателем журнала Н. А. Полевым ‘превосходным сочинением’ (там же, No 24, с. 544). Посылая ее в печать, Даль сообщал 16 ноября 1830 г.: ‘Возвратившись из многотрудного похода, отдыхая и вспоминая протекшее, написал я в один вечер следующую при сем быль…’ (ОР ГПБ, ф. 124, оп. 1, ед. хр. 1445, л. 2). Для второго издания (‘Были и небылицы Казака Луганского’, кн. 1. Спб., 1833, автограф — ОР ГБЛ, ф. 473, оп. 1, ед. хр. 2, лл. 33 об.— 53 об.) произведение было несколько переработано и расширено. Перепечатано в ‘Повестях, сказках и рассказах Казака Луганского’ (ч. 1. Спб., 1846), собраниях сочинений Даля 1861 (т. III), 1884 (т. VIII) и 1898 (т. VII) гг. Н. А. Полевой писал о повести, что в ней ‘превосходный рассказ соединен с изяществом основной мысли. Эта бедная, покрытая рубищем Кассандра — какое поэтическое лицо! И как хороши все подробности, все лица, все оттенки в этой повести! Какое знание сердца человеческого!’ (‘Московский телеграф’, 1833, No 6, с. 243). П. А. Плетнев замечает в письме к В. А. Жуковскому от 17 февраля 1833 г., что ‘Цыганка’ Даля ‘очень замечательна. У него оригинальный ум и талант решительный’ (‘Сочинения и переписка П. А. Плетнева’, т. III. Спб., 1885, с. 527). ‘…Повесть Даля ‘Цыганка’ (в ‘Телеграфе’) не без достоинства, — отметил в дневнике В. К. Кюхельбекер, — особенно хороши главные два лица — Кассандра и Радукан <...>‘ (В. К. Кюхельбекер. Путешествие. Дневник. Статьи. Л., 1979, с. 299).
Действие повести происходит в Молдавии (Молдове) и Валахии (территории нынешней Социалистической Республики Румынии), где Даль побывал во время похода 1828—1829 гг. Оба эти княжества (господарства) незадолго до этого (1826) освободились из-под ига Турецкой (Османской) империи, получив автономию, гарантом которой выступила Россия. России же принадлежала Бессарабия (территория нынешней Молдавской ССР между Днестром, Прутом и низовьями Дуная), отошедшая к ней в 1812 г. на основании Бухарестского мирного договора. Автономия Молдавии и Валахии была подтверждена и расширена Адрианопольским мирным договором 1829 г., завершившим русско-турецкую войну 1828—1829 гг. С 1828 по 1834 г. оба княжества находились под управлением России.
Стр. 268. Стихотворное посвящение принадлежит В. И. Далю.
…Родного сердца память эта…— Понятие ‘память сердца’ стало необычайно популярным после появления стихотворения К. Н. Батюшкова ‘Мой гений’ (1816), начинавшегося так:
О, память сердца!
Ты сильней
Рассудка памяти печальной…
На слова этого стихотворения М. И. Глинка написал впоследствии романс ‘Память сердца’. Сам Батюшков указывал, что выражение это принадлежит французскому педагогу Ж. Массьё (1772—1846).
Стр. 269. Эпиграф к главе 1 взят из статьи H. M. Карамзина ‘Афинская жизнь’ (1793). По мнению зарубежного исследователя И. Баэра, в ‘Цыганке’ сказалось влияние на Даля стиля Карамзина.
Скуляны — местечко в долине реки Прут.
…в …казавейках или скуртайках…— то есть в коротких кофточках без рукавов.
Стр. 270. Яссы — в 1820-х годах главный город в господарстве Запрутской Молдавии (Молдовы), резиденция господаря и греческого митрополита.
Стр. 271. Причет — священнослужители одного прихода (здесь — иронически).
Пендос — ироническое прозвище грека.
Прошева — прошивка, выпушка, оторочка.
Фесь — феска.
Стр. 272. …новогреческую душу…— противопоставление новых греков древним было весьма популярным в литературе 1820—1830-х гг. Так, например, Пушкин, относившийся в 1821 г. с большим сочувствием к освободительной борьбе греков против турецкого владычества, писал спустя три года: ‘О судьбе греков позволено рассуждать, как о судьбе моей братьи негров, можно тем и другим желать освобождения от рабства нестерпимого. Но чтобы все просвещенные европейские народы бредили Грецией — это непростительное ребячество. Иезуиты натолковали нам о Фемистокле и Перикле, а мы вообразили, что пакостный народ, состоящий из разбойников и лавошников, есть законнорожденный их потомок и наследник их школьной славы’ (А. С. Пушкин. Полн. собр. соч., т. XIII. <М.--Л.>, 1937, с. 99).
Эпиграф взят из басни И. А. Крылова ‘Откупщик и сапожник’.
Платов Матвей Иванович (1751—1818) — легендарный казачий атаман, герой Отечественной войны 1812 г.
Стр. 273. Четверка с выносом — то есть запряженная попарно.
…на половине дороги, где суруджу с замечанием: ‘Джематати друм’ слезает с голого своего арчака.— Об этнографической точности Даля можно судить по описанию молдавских возниц и их обычаев, данному в воспоминаниях Ф. Ф. Торнау: ‘На половине дороги между станциями сурунджи останавливается, слезает, протирает лошадям глаза и дерет их за уши, иногда он пользуется этим случаем, чтобы набить коротенькую трубочку.
— Чи есть? (Что это?) — спрашиваете вы.
— Джимотате друму,— отвечает сурунджи, садится на лошадь и с обычным: ги! ги! га! га! пускается в путь. Ни один сурунджи не пропустит ‘джимотате друму’, как бы вы ни спешили’ (Т. <Ф. Торнау>. Воспоминания о кампании 1829 года в Европейской Турции.— ‘Русский вестник’, 1867, No 6, с. 421). (Разница в написании молдавских слов объясняется тем, что и В. И. Даль и Ф. Ф. Торнау записывали их на слух.)
Стр. 273. Арчак — деревянный остов седла.
Недоуздок — уздечка без удил и с одним поводом.
Шкворень — ‘болт, на коем ходит передок всякой повозки’ (‘Толковый словарь’ В. И. Даля).
Вулкан — бог огня и кузнечного ремесла (древнерим. миф.).
Стр. 276. Эпиграф из книги К. С. Арсеньева (кстати, близкого знакомого Даля) ‘Краткая всеобщая география’, выдержавшей не один десяток изданий. В. И. Даль пользовался 4-м изданием (Спб., 1827).
Арнауты — албанцы, жившие в Бессарабии.
Стр. 277. Орк — божество смерти, доставлявшее тени людей в подземное царство (древнерим. миф.). Это имя, подобно греческому Аиду, стало означать подземный мир вообще.
Гудок — старинный русский струнный смычковый инструмент.
Фактор — здесь: человек, профессионально исполняющий разнообразные мелкие поручения.
Стр. 278. Янычары — привилегированная пехота в Оттоманской империи, исполнявшая также обязанности внутренних войск, полиции.
Стр. 279. Синенькая — см. примеч. к стр. 106.
Стр. 280. Эпиграф из комедии А. С. Грибоедова ‘Горе от ума’ (действие III, явление 21).
Стр. 284. Каведжи-баши (тур.) — хозяин кофейни.
Драхма — единица аптекарского веса, равная 3,73 грамма.
Фунт — единица веса, равная 406,9 грамма.
Эпиграф из ‘Кавказского пленника’ А. С. Пушкина (ч. II).
Стр. 286. Финифть — ‘эмаль или полива по металлу’ (‘Толковый словарь’ В. И. Даля).
Полые ресницы — широко раскрытые (полый, по ‘Словарю’ Даля — ‘открытый, отверстый… растворенный настежь, распахнутый, разверстый’).
Стр. 287. Плойешти (Плоешти) — небольшой город в Валахии (ныне — территория Румынии).
Стр. 288. Эпиграф взят из басни И. А. Крылова ‘Пустынник и медведь’.
Стр. 291. Эпиграф из ‘Горя от ума’ (действие I, явление 10).
Мешти — чувяки, мягкие кожаные туфли без каблуков.
Папуши — башмаки, ботинки.
Гяйтон — шнурок, тесьма, бахрома.
Стр. 292. Вистиарий — казначей.
Стр. 292. Спатарь — военачальник.
Стр. 293. Эпиграф взят из ‘Бахчисарайского фонтана’ А. С. Пушкина, где первая строчка звучит так: ‘Твои пленительные очи…’
Стр. 294. Варганы — ‘простонародное музыкальное орудие, зубанка, железная полоска, согнутая лирой, со вставленным вдоль посредине стальным язычком’ (‘Толковый словарь’ В. И. Даля).
Космели — может быть, Карл Коссмели (1812—1893), немецкий композитор, дирижер и музыкальный критик.
Тиролка — мелодия, родившаяся в австрийской провинции Тироль.
Стр. 298. …словами лица одной ненапечатанной комедии.— Имеются в виду слова персонажа ‘Горя от ума’ господина N (действие III, явление 15).
Стр. 299. Кассандра — по древнегреческой легенде, дочь троянского царя Приама, наделенная даром пророчества. Предсказывала гибель Трои, но пророчествам ее никто не верил.
Стр. 301. Калараш — валашская деревня на Дунае около города Силистрии.
Силистрия — укрепленный город одноименной турецкой провинции на правом берегу Дуная. В 1828 г. был осажден русскими, но через три месяца осада была снята. В 1829 г. сдался после полуторамесячной осады, в которой принимал участие В. И. Даль, описавший ее в рассказе ‘Болгарка’ и начавший, как указывает исследователь В. И. Порудоминский, писать специальную статью ‘Силистрия’.
Стр. 302. Эпиграф из ‘Горя от ума’ (действие I, явление 2).
Доктор медицины З…— Карл Карлович Зейдлиц (1798—1885), впоследствии президент терапевтической клиники при Медико-хирургической академии. Оставил ‘Воспоминания о Турецком походе 1829 года’ (‘Русский архив’, 1878, No 4, 5), в которых неоднократно упоминается Даль.
Стр. 303. Буковинец — уроженец Буковины, территории, большая часть которой принадлежала в то время Австрии и граничила с Россией и господарством Молдовой.
Стр. 308. Фирс — прозвище князя Сергея Григорьевича Голицына (1803—1868), приятеля Пушкина, Вяземского, Дельвига, Мицкевича. Близкий друг С. Г. Голицына М. И. Глинка написал на его слова романс ‘Скажи, зачем?’, опубликованный в альманахе ‘Лирический альбом на 1829 год’ (Спб., 1828). Из этого романса и взял эпиграф В. И. Даль.
…Рымник, в котором сын утонул на том же месте, где отец снискал бессмертие…— Великий русский полководец А. В. Суворов разгромил при Рымнике 90-тысячную турецкую армию, за что получил титул графа Рымникского (1789). Впоследствии, 13 апреля 1811 г., его сын генерал-лейтенант А. А. Суворов-Рымникский погиб здесь во время внезапного наводнения. Современники не уставали удивляться этому совпадению. ‘Боже Всемогущий! — писал один из них.— Кто бы мог подумать прежде, что сын славного воина… лишился жизни на том самом месте, где отец одержал знаменитую победу, за которую приобрел он и самое достоинство Рымникского?’ (И. Яковенко. Нынешнее состояние турецких княжеств Молдавии и Валахии… Спб., 1828, с. 34). Ср. воспоминания Ф. Ф. Торнау (‘Русский вестник’, 1867, No 6, с. 422).
Стр. 308. Бузео — главный город области того же названия в Валахии на реке Бузео.
Фокшаны — город в Валахии на реке Милве.
Стр. 309. Бирлад (Бырлад) — город в 115 верстах от Ясс, на реке Бырлад.
Сотский — низшее должностное лицо сельской полиции, избиравшееся крестьянским сходом.
Епанча — широкий плащ без рукавов.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека