Цепи, Цеховская Варвара Николаевна, Год: 1911

Время на прочтение: 126 минут(ы)

ЦПИ.

Уже свтало. Поздъ выстукивалъ: ‘трахъ-та-та’,— подвигаясь къ Крыму среди таврическихъ равнинъ. Въ купе было пыльно, жарко, ни вентиляторъ, ни предразсвтное время не спасали отъ духоты.
хали вторыя сутки. Геннадій Ивановичъ начиналъ уставать отъ пребыванія въ вагон.
Утомленность вызывала у него потерю сна,— въ эту ночь онъ не уснулъ вовсе. А Зина спала отлично на своемъ диванчик, на правомъ боку, лицомъ къ Геннадію Ивановичу, немного выдвинувъ впередъ колни, подложивъ подъ щеку правую руку. Никакъ нельзя было уговорить ее раздться. Опять легла она въ розовой блуз-реформъ, потому что спать въ блуз ей, какъ она увряла, въ вагон гораздо удобне. Изъ-за этого стснялся раздться и Геннадій Ивановичъ. Для него-же лежать одтымъ въ такую жару было совсмъ неудобно. Стоялъ апрль, но давно все зазеленло, знойно становилось въ степи, какъ среди лта. Геннадій Ивановичъ спустилъ на полъ обутыя ноги, хотлъ закурить и протянулъ руку за портсигаромъ, но глянулъ на темноволосую голову Зины и остановился.
— Не побезпокоить-бы дымомъ?
Свчи были погашены въ позд, сквозь спущенную штору слабо пробивался дневной свтъ. Въ пыльной полумгл фигура Зины съ чуть поджатыми ногами казалась дтски-беззащитной. И выраженіе лица было у нея ребяческое, безпомощно-доврчивое, недоумнное. Теперь она глядла моложе своихъ двадцати лтъ. Геннадію Ивановичу почему-то стало жаль ее до умиленья.
— Зиникъ,— сказалъ онъ себ съ растроганностью, и повторилъ опять:— Зиникъ, милый Зиникъ!
Дома, въ ея семь, ее звали Зинуся, Нуся, Зиникъ и Финикъ. И когда называли Финикъ или Зиникъ, то въ мужскомъ род: Финикъ пришелъ, Зиникъ раскапризничался. Вчера и третьяго дня Геннадій Ивановичъ говорилъ ей: Зина. Ему не хотлось относиться къ ней, по примру ея родныхъ, какъ къ ребенку. Но мысленно онъ называлъ ее Зиникъ, и это нравилось ему лучше всхъ остальныхъ ея прозвищъ.
— Зиникъ — моя жена, милый Зиникъ,— думалъ онъ, не переставая глядть на спящую.— И какъ же это вышло, что я женился?
Зина, должно быть, почувствовала во сн, что на нее смотрятъ. Она зашевелилась въ смутной тревог, пожевала губами, сдлала движеніе, словно собираясь глотнуть, испуганно открыла глаза, приподняла съ подушки голову, озираясь и соображая, гд она, что съ нею. И, точно припомнивъ или выяснивъ, наконецъ, что-то, поспшно привстала и сла, покачиваясь на пружинахъ дивана.
— Ахъ…— полухрипло произнесла она, чмъ-то недовольная, отчего-то смущаясь,— вы уже не спите?
И сейчасъ же вспомнила, что обращеніе на вы больше не нравится Геннадію Ивановичу, что теперь надо говорить ему ты.
— Ты не спишь уже?— поправилась она все еще полусонно.
— Нтъ,— отвтилъ Геннадій Ивановичъ.— Но еще рано. Спи, Зиночка, еще ночь.
— А ты?— напомнила она озабоченно.
— Я не могу, мн душно. Хотя постараюсь уснуть и я. Ложись, Зина, рано еще очень.
Но Зина не захотла лечь.
— Да, душно. И пыль какая!— сказала она, потирая лвой ладонью глаза, носъ, щеки и волосы.— Даже на зубахъ хруститъ. Положительно нечмъ дышать, нтъ воздуха. Надо открыть окно.
Геннадій Ивановичъ попытался поднять штору и не сладилъ съ нею.
— Я — сама. Я — умю, привыкла въ вагон,— уже не соннымъ, а обычнымъ своимъ голосомъ вызвалась Зина, довольная, что и она въ чемъ-то опытна, даже опытнй Геннадія Ивановича.— Я вдь — кочевая, все перезжала съ мста на мсто. Отъ насъ, съ Кавказа — въ Петербургъ на курсы — какой конецъ огромный. Потомъ — обратно. Или въ вашъ Z., къ бабушк Малаховой? А мы съ мамой постоянно здили. А за границей? Мама везд-везд возила меня. Въ Италіи, на Рейн, на швейцарскихъ озерахъ,— гд мы не побывали. Я еще въ четвертомъ класс была, когда начала здить за границу.
Поднявъ штору, Зина безъ труда опустила внизъ оконную раму. Хлынувшій въ купэ прохладный воздухъ показался восхитительнымъ, ароматнымъ и ничуть не пыльнымъ.
— Ты — кочевая, а я — осдлый,— пошутилъ Геннадій Ивановичъ, съ удовольствіемъ берясь за портсигаръ.— Я путешествовалъ мало. Разъ лишь былъ за границей, и то — недолго. На медицинскомъ конгресс. Теб не противно, если я буду курить такъ рано?
— О, нисколько. Пожалуйста. Я привыкла. Папочка у насъ — такой трубокуръ, не выпускаетъ изо рта папиросы. Когда онъ членомъ-докладчикомъ въ суд и сидитъ надъ длами, готовится къ докладу, у него въ кабинет темно отъ дыма. Я не боюсь. Кури, Геннадій, сколько хочется.
Геннадій Ивановичъ закурилъ съ наслажденіемъ, глубоко вдыхая табачный дымъ. Зина достала изъ саквояжа граненый флаконъ съ мутной смсью борной воды и одеколона, налила этой жидкости на полотенце, и стала вытирать лицо, шею, кисти рукъ, уши, за ушами.
— Охъ, какая пылища!
Педантически-опрятная, она который разъ, совершала въ пути это обтиранье. Посл пригладила гребнемъ кудрявые волосы, не расплетая косы, заложенной въ кружокъ на затылк.
— Ну? Привыкаешь ко мн?— отозвался шутливо Геннадій Ивановичъ, любуясь ею.— Скоро перестанешь стсняться?
— Разв я стсняюсь?
— Есть немножко. Тебя… какъ бы это сказать… временами коробитъ, что ли, мое присутствіе. Напримръ, теб непріятно спать наедин со мною.
— Конечно, отчасти,— смущенно согласилась Зина,— Но что же длать. Это вдь принято. Везд. Я знала, что это будетъ.
— Принято?
Геннадій Ивановичъ едва сдержался, чтобы не разсмяться.
Зина продолжала, занятая своими мыслями:
— А правда, мн какъ то странно. Я, врно, не скоро привыкну къ тому, что я… что я замужемъ. Даже смшно. Была — была Зиникъ Штоль… и вдругъ — Зинаида Эрастовна Юркевичъ-Сахновская? У тебя интересная фамилія, Геня. Красивая. Мн нравятся двойныя. Закажу себ визитныя карточки, хорошенькія, хорошенькія. Зинаида Эрастовна Юркевичъ-Сахновская. Очень красиво. Мн твоя фамилія понравилась, когда ты только появился у бабушки. И даже не появился еще, а только заговорили о теб. Мама вдь хала осенью въ Z. рзать свою фиброму у профессора Эбана. А бабушка ей сказала: не стоитъ къ Эбану, онъ — мясникъ, живодеръ, жадный. Теперь у насъ другой гинекологъ въ мод, Юркевичъ-Сахновскій, бывшій ординаторъ Эбана. Молодой, восходящій, будущая знаменитость. Операторъ такой, что уже самъ Эбанъ его конкуренціи боится. Легкая рука, и везетъ ему!— еще не было несчастнаго исхода, вс у него выздоравливаютъ. Мама обрадовалась, повеселла. А я слушаю и думаю: вотъ красивая фамилія, Юркевичъ-Сахновскій.
— Такъ ты, главнымъ образомъ, ради фамиліи моей и вышла за меня?— съ притворнымъ вздохомъ разочарованія, протянулъ Сахновскій.— Больше ничего не нашла во мн хорошаго?
— Ну, есть и другое кое-что,— лукаво замтила Зина.— Рука у тебя красивая,— добавила она съ еще большимъ коварствомъ.— Маленькая. Пальцы — какъ точеные. Если-бы ты не былъ хирургомъ, могъ-бы сдлаться музыкантомъ. Серьезно, у тебя музыкальная рука. Ухо еще — хорошенькое. Красивой формы, прилегающее. Розовое, какъ у барышни.
— И только?
— Еще мало? Во мн, небось, и того никто не похвалитъ.
— Да въ теб, на мой взглядъ, все хорошо. Я не зналъ бы, что похвалить раньше. Вдь я люблю тебя, Зиникъ.
— А я — разв нтъ?
— А разв — да?
— Если бы не да, не сидла бы тутъ съ тобою. Никто не неволилъ.
— Наоборотъ, теб вс препятствовали. У тебя есть характеръ, Зина. Устойчивость.
— То-то же.
— Такъ скажи мн еще разъ?..
— Что сказать?
— О, недогадливая. Скажи, что ты любишь — меня… меня любишь!
— Но я же сказала? И доказала. Это больше, чмъ сказать.
— Еще скажи.
— Ну, люблю.
— Безъ ‘ну’.
— Ну, безъ ‘ну’. Вотъ: люблю я тебя. Я, Зиникъ Штоль, люблю тебя, Геннадія Ивановича Юркевича-Сахновскаго. Ну? Доволенъ?
— И долго будешь любить?
— Всегда. Люблю… тебя… всегда. Слышишь? Пока не умру. И посл… если посл будетъ еще что-нибудь.
— Зина, моя Зина… милая.
Съ загорвшимися и одновременно потемнвшими глазами Геннадій Ивановичъ стремительно переслъ на диванъ Зины и крпко обнялъ ее. Зина — словно испугалась чего-то. Она не уклонилась отъ объятія, не попыталась отодвинуться, но въ глазахъ и на лиц ея отразилась полуукоризненно-протестующая просьба, почти мольба. Будто она хотла сказать: не надо, или что-то въ этомъ род. Геннадій Ивановичъ понялъ ее. Остывая, но удерживая близко подл себя Зину, онъ заговорилъ по прежнему нжно, хотя уже спокойне.
— Зина, милая… какъ же мн не быть благодарнымъ? Вдь это ты настояла принять мое предложеніе. Пошла противъ всхъ своихъ.
— Не всхъ,— ласково, доврчиво и дружелюбно возразила успокоенная его благодарностями Зина.— Бабушка за тебя была. Даже находила, что я тебя не стою. Пробирала маму и папочку: чего вамъ еще? Будущая знаменитость, превосходная партія… а что вашъ Финикъ такое?— двченка, какихъ легіоны. Что мои, говоритъ, средства ей когда-то достанутся, такъ когда еще это будетъ. Еще и я пожить не прочь… Да, бабушка за тебя была. И папа, собственно, не противъ. Онъ только находилъ, что лучше бы подождать нсколько лтъ. Что я молода слишкомъ. Будто я еще фига. Недоразумніе, а не женщина. Ну, это, положимъ… родители всегда такъ о дтяхъ думаютъ. Вотъ — бабушка. Мама тоже у нея одна, какъ и я у нашихъ. И мам — сорокъ восьмой годъ, я — уже взрослая, а бабушка все о мам: Нюничка, Нюня, Нюра, Нюточка… Будто мама — двочка.
— Такъ что противъ меня одна мама твоя была?
— Мама — страшно противъ. Она и тхъ всхъ настраивала.
— Но почему? Она сперва такъ благоволила ко мн?
— Во-первыхъ, ей не нравилось, что у тебя семья — тетка и сестра съ двочками. И няня ваша, Тарасьевна.
— Даже и няня поперекъ дороги стала? Но куда же мн двать ихъ? Сестра съ дтьми безъ средствъ покинута мужемъ. Тетка — какъ родная мать намъ съ сестрою. И выростила насъ, и воспитала. Не всякая мать отдастъ такъ много своимъ дтямъ. А няня… мн, пожалуй, и не обойтись безъ нея. Главный командиръ у меня въ пріемной. Какъ паціентки ее цнятъ, какъ любятъ ея прибаутки! И слушаются во всемъ, она у меня строгая.
— Я объясняла мам все. Она и не слушаетъ. Она думаетъ, что попасть молодой двушк въ семью, гд столько женщинъ… что это на всю жизнь отрава. А больше всего ее ужасало, что ты — женскій врачъ.
— Вотъ ужъ никогда не догадался бы, что это препятствіе.
— Для мамы — громаднйшее, Геничка. Оттого она такъ и плакала.
— Да что же тутъ страшнаго?
— Ахъ, это объяснять долго. Видишь ли… Папа съ мамою — однолтки, мама даже старше на два мсяца. И папочка у насъ… онъ — ловеласъ немножко. Даже не немножко, а, говорятъ, большой. И мама много, много выстрадала отъ этого. Они и расходились, и все. Когда я была маленькой, а папа служилъ товарищемъ прокурора въ Саратов… такъ мы и не жили вмст. Долго. Мы съ мамой у бабушки нсколько лтъ провели въ Малахов. Тогда еще не была продана бабушкина деревня. И дома въ Z. еще не покупали. Потомъ опять наладилось съ папой, но у мамы — такое убжденіе, что вс мужчины только о томъ и думаютъ, какъ бы… словомъ, она имъ никому не врить. Не любитъ ихъ. Это къ теб она отнеслась особенно. Изъ благодарности, что ты вылчилъ ее, что операція была такая хорошая. Мы съ бабушкой поражались: мама — и вдругъ подушку на диванъ теб вышила. И какъ хвалила тебя на первыхъ порахъ: единственный человку, исключеніе среди мужчинъ. Какъ сойдутся, бывало, съ акушеркой этой, что за мамой ухаживала, съ Бертой Соломоновной,— не наговорятся про тебя, не нахвалятся. За то посл… когда увидла мама, что ты — ко мн… такъ чуть не въ злоди тебя! Безъ передышки плачетъ, кричитъ на насъ съ бабушкой: онъ — дамскій докторъ, это все равно, что оперный пвецъ, еще хуже. Какой бы ни былъ скромный,— испортится. У Зины будетъ не жизнь, а каторга… И пойдетъ, и пойдетъ! Ужасно терзалась. Мн и ее было жаль, и отъ тебя не могу отказаться.
— Зина… милая. Ну, все хорошо, что хорошо кончается. Ты — моя жена, теперь — кончено. А мама присмотрится и скоро убдится, что женскій врачъ не такъ ужъ страшно. Къ тому же, мы не однолтки. Я — увы! на шестнадцать лтъ старше тебя. Тридцать шестой годъ. У насъ не теб, а мн придется бояться за будущее. И знаешь, чего я боюсь? Не заскучала бы ты у меня.
— Вотъ еще фантазія.
— Не говори, Зина. Моя жизнь — трудовая, будничная. Я мало могу удлять времени своимъ близкимъ. Какъ бы горячо ни стремился къ нимъ, а… некогда, одолваютъ больныя. Вотъ и станетъ теб скучно. По Петербургу, по курсамъ, по товаркамъ. Подъ предлогомъ маминой болзни тебя вдь оторвали отъ курсовъ насильно. Какъ бы не потянуло опять къ осени.
— Н-нтъ. Не думаю. У меня, знаешь, прескверный характеръ. Я люблю поступать наперекоръ. Если замчу, что принуждаютъ къ чему-нибудь, тутъ-то и разбираетъ меня упорство. Мам я хоть и уступила, а самой такъ и хотлось кричать во весь голосъ: не хочу, не хочу! И это — изъ упрямства. Сами по себ курсы уже не тянули меня. Я отъ нихъ ждала большаго, когда хала въ первый разъ. Гораздо большаго. И разочаровалась. Дв зимы пробыла, вс зачеты въ порядк, а между тмъ… не знаю. Можетъ, на медицинскихъ или на другихъ какихъ-нибудь и интересне. Но на историческомъ… та же гимназія, въ сущности. Немножко лишь иначе. Громоздятъ, громоздятъ теб въ голову какія-то отрывочныя знанія, къ чему? Можетъ быть, я бездарная или не гожусь для этого, только… нтъ, врядъ ли я соскучусь по курсамъ.
— А соскучишься, я — не помха. Скажи только откровенно. Подешь, когда захочешь.
— Вдь вотъ какой ты хорошій, Геня. Деликатный, тонкій, понимающій. А мама и на курсы меня не пускала. Ой… какая у насъ баталія изъ-за курсовъ была! Я отравиться хотла. Такъ ужъ бабушка и папа тогда меня отстояли. Мама боялась, какъ бы я не увлеклась тамъ… не выскочила замужъ. А увезла въ Z.,— я и выскочила.
— А я постараюсь не бояться. Захочешь — позжай,
— Ты славный. За то я и полюбила тебя.
— А полюбила? Зина, да?
— Ну… я говорила уже. Сколько же разъ? Что я полюбила тебя, это не удивительно. Тебя есть за что полюбить. Ты — такой… особенный. А за что ты — меня? Я вдь обыкновенная. Бабушка врно говоритъ: такихъ, какъ я,— легіоны.
— А за то, что ты — это ты. Да и какой же я особенный? Въ чемъ? Почему?
— Ты-то? Понятно, особенный. Такихъ мало. Я помню, когда въ первый разъ увидла тебя. Мама побывала у тебя на пріем. Ты назначилъ день операціи и захалъ посмотрть, какая комната удобне, залъ или угловая. А передъ тмъ про тебя и про дла твои у насъ звонили, звонили… прямо трезвонили. И такой, и сякой, и немазанный… Я представляла тебя большимъ — большимъ. Блондиномъ, широкоплечимъ, съ басомъ и съ густой бородой. А ты пріхалъ, — худенькій, черненькій, бородка чуть-чуть, руки, какъ у барышни. Голосъ — звонкій. Совсмъ не то, что я думала. Но ходишь — важный. Это — прочь, то — долой. Обои снять, потолокъ и стны поблить съ сулемою, полы — съ сулемой вымыть. И вс передъ тобой, какъ передъ громовержцемъ. Ты мн тогда же страшно понравился. А ты и не замтилъ меня?
— Тогда не замтилъ. Казнюсь и каюсь. Для меня передъ операціей одна больная только и существуетъ. И даже не она, а болзнь ея. Единственно.
— А когда же ты меня запримтилъ?
— Посл. Значительно позже. Когда Анна Фоминична ужъ поправляться начала. Помнишь, я захалъ, навдаться къ ней,— Берты Соломоновны не было, а ты сидла возл больной и спала въ кресл?
— Помню, помню. Мн еще такъ неловко стало. Я ужъ и тогда была неравнодушна къ теб. И меня сконфузило, что ты пришелъ, а я сплю. Растрепалась я тогда во сн.. Правда?
— Нтъ. Кажется, нтъ.
— А что ты подумалъ, когда замтилъ меня?
— Не помню, право. Но что-то лестное.
— Нтъ, скажи. Не можетъ быть, чтобы не помнилъ. Это нельзя забыть. Скажи, Геннадій.
— Ну, подумалъ: какая она, однако… Какъ весна, или заря. Какъ лепестокъ самой дивной розы… что-то въ этомъ стил.
— Геничка… Боже мой! И могла ли я предположить, что и ты… тоже? Могла ли ожидать, чтобы ты ради меня сошелъ съ своего пьедестала?
— Да съ какого пьедестала?
— Ну, какъ съ какого? Конечно, съ пьедестала. Съ высокаго.
— И превосходно, что сошелъ, если такъ. Вн пьедестала, знаешь ли, лучше. Пріятне. И къ теб ближе. Это важнй всего.
— А ты тогда скоро замтилъ, что нравишься мн?
— Да… замтилъ.
— Ишь, хитрый. И виду не подалъ. Ну, замтилъ и что? Что ты подумалъ?
— Думать ничего не думалъ. Думы какъ-то разлетлись у меня вс. Одни чувства остались.
— А почувствовалъ что?
— Что счастливъ.
— А я долго не замчала. И мысли допустить не могла. Мн все казалось: куда мн до него!
— Зиникъ… мой Зиникъ. Зиникъ — мой! Вотъ что — самое главное. Въ этомъ — мое счастье.
Геннадій Ивановичъ порывисто и пламенно цловалъ Зину.
Ей стало жарко, тсно, неудобно, поцлуи мшали дышать, хотлось вытереть посл нихъ до чиста лицо и губы. Но она помнила, что этого — нельзя, что это — обидно, и подчинялась, не сопротивляясь.

——

Зина хорошо знала Кавказъ,— и гористую часть его, и приморскую. Она видла Швейцарію, побывала у береговъ Мессины и въ сверной Италіи, жила не разъ на юг Франціи. И Крымъ не поразилъ ее красотами, не произвелъ впечатлнія новизны. Геннадій же Ивановичъ попалъ къ морю и въ южную полосу впервые, и ему все здсь нравилось, все было внов. Постоянно занятой, постоянно непринадлежащій себ, онъ былъ теперь ненасытнымъ въ жажд своей все увидть, всюду побывать, всмъ воспользоваться.
Остановились въ Алупк.
Прожить можно было здсь недолго, меньше мсяца. Посл пятнадцатаго мая у Геннадія Ивановича назначены были операціи нсколькимъ больнымъ, и домой приходилось торопиться.
Жара не понижалась. Все цвло и расцвтало, одуряюще пахло глициніями. Море плескалось сапфирово-синее, а у береговъ его выступала на солнц полоска зелено-голубая, точно изъ нжной персидской бирюзы или изъ ляписъ-лазури. Въ его ритмическомъ плеск и днемъ, и ночью Геннадію Ивановичу чудилась одна и та же зачарованная, колдовски-убаюкивающая фраза:
— Люблю… тебя… всегда.
И Зина соглашалась, что это врно, будто именно такъ говоритъ море.
Она хвалила виды съ балконовъ ихъ дачи, и Геннадія Ивановича радовало, что и ей нравится то же. И правда, было красиво. Съ одной стороны — морская ширь до краевъ горизонта, съ другой — горная панорама, высокій Ай-Петри, похожій на зубчатыя развалины грандіознаго сооруженія. Справа — Алупка съ пятнами блыхъ дачъ, съ ея террасами, идущими отъ моря все кверху, съ ея то блдной, то темной зеленью деревьевъ. Слва — мечеть съ кипарисами и минаретомъ, за нею — густой Воронцовскій паркъ, боковые дворцовые флигели, обвитые плющемъ или ползучими розами, мавританскія башни у възда. И самый дворецъ, — копія испанской Альгамбры,— изъ сраго гранита, въ строго выдержанномъ мавританскомъ стил, тщательно-законченный во всхъ деталяхъ, утонченно-воздушный, переброшенный на здшнее побережье по прихоти скучающихъ магнатовъ.
Алупку узнали основательно въ нсколько дней. Сразу продлали все, что полагалось для прізжихъ туристовъ. Взбирались на Хаосъ, побывали во дворц, понюхали розы возл львиной террасы и долго любовались моремъ съ террасы, стоя возл спящаго льва. Посидли на скал Айвазовскаго, обошли верхній и нижній парки, заглянули на грязный базаръ у мечети, гд такъ все скучено и насыщено пылью, гд продаютъ вялый отъ жары редисъ и вялые овощи. Наблюдали татаръ и турокъ, что толпятся вокругъ базара у татарскихъ кофеенъ. Слушали, не понимая, ихъ гортанныя бесды съ быстрыми жестами экспансивныхъ южанъ. Обратили вниманіе, какъ странно здороваются они между собою, прикладывая руку къ чужой рук, но не пожимая ея. И больше, какъ будто, ничего не осталось неизвданнаго въ Алупк.
Тогда начали здить по окрестностямъ. Въ Ай-Тодоръ, Мисхоръ, Семеизъ, Ореанду и дальше — въ Ялту, Гурзуфъ, Суукъ-Су, въ Никитскій садъ, въ Массандру. Зину огорчила дача Чехова, запыленная, сренькая, поблекшая, словно осунувшаяся куда-то въ провалье. Молодой садикъ, балконы, веранды, все — какъ на печатныхъ снимкахъ, но все мене величественное и граціозное, почти заурядное.
Систематически недосыпая, истомленная Зина уже тяготилась прогулками. Она не умла приносить въ жертву свои желанія и привычки ради удовольствія другихъ, и ей нелегко давалось самопожертвованье ради Геннадія Ивановича. Если бы не боязнь, что мужъ обидится или не захочетъ понять ея побужденій, она бы охотно сказала ему: ты позжай еще, а я посижу дома. Мн здсь, на балкон, уютне и лучше. И мн уже хочется побыть одной, я устала.
Но, засыпая, Геннадій Ивановичъ мечталъ, куда бы похать имъ завтра, а по утрамъ говорилъ:
— Какъ хорошо… Вдь хорошо, Зина?
Она отвчала:
— Да, чудесно.
А Геннадій Ивановичъ принимался тормошить и торопить ее.
— Скорй. Скорй вставай, Зина. И пить чай скоре. Не опоздать бы. Потеряемъ день. И такъ ужъ немного осталось.
Онъ былъ настроенъ празднично, какъ школьникъ, вырвавшійся на волю посл трудовыхъ будней. И Зин становилось жаль разочаровать и опечалить его нежеланьемъ хать въ горы, не хотлось сказать о своей усталости. А уставала она до изнеможенья. Ложились спать поздно, вставали рано, торопясь на экскурсію. Жили впопыхахъ и все передвигались съ мста на мсто, жарясь подъ солнцемъ, какъ въ огненной печк. Подошвы ногъ не переставали ныть у Зины, разомлвало тло, рябило въ глазахъ отъ солнечнаго блеска.
На Учанъ-Су, когда поднялись пшкомъ вверхъ къ истоку водопада,— Зина съ озлобленностью подумала, что и смотрть-то не на что. Сравнить хотя бы съ Рейномъ? Что здсь интереснаго — въ сравненьи съ тми пейзажами? Неширокая полоса воды блыми брызгами падаетъ съ вершины горы. Сосны на горной верхушк прислушиваются, наклонясь, къ легкому шуму водопада. Особенно внимательно слушаетъ одна, приземистая и круглая. Вмст со скалой вода длаетъ колно, затмъ — другое, стекаетъ глубоко внизъ среди лсныхъ зарослей къ каменистому оврагу и, извиваясь, какъ оврагъ, катится ручейкомъ къ Ялт, чтобы слиться съ моремъ. И только. И, какъ везд,— глупыя надписи или именныя росписи всюду. На высотахъ скалъ, на деревьяхъ, на камняхъ, выглядывающихъ изъ земли, на ресторанныхъ столахъ и скамьяхъ, занятыхъ туристами, которые пьютъ и дятъ, дятъ до безконечности.
Весенній създъ въ Крыму былъ большой, публика переполняла каждый мало-мальски извстный уголокъ. И везд — ли, ли, ли, Зину раздражало это непрерывное жеванье. Ей мерещилось, будто всюду видитъ она одни и т-же лица, обладатели которыхъ дятъ безъ перерыва, дятъ, никогда не насыщаясь. ли и пили и тутъ, на Учанъ-Су. Солнце припекало, поджаривало. Недоспавшая Зина съ отвращеніемъ отворачивалась отъ толпы, а Геннадій Ивановичъ спросилъ, не замчая ея настроенія:
— Можетъ, выпьешь молока, Зина? Или закусишь чего-нибудь?
— О, Боже мой… вотъ — пытка.
Въ ея голос были слезы, слезы наполнили глаза, сдавили горло. Испуганное: ‘Зиночка! что съ тобой?’ привело ее въ себя, заставило подтянуться. Стало стыдно за вспышку распущенности, захотлось загладить ее, уничтожить, вычеркнуть изъ памяти Геннадія Ивановича. Съ напускной беззаботностью Зина объяснила, уже спокойно управляя собою:
— Ничего, ничего, Геня. У меня подвернулась нога, и было немножко больно. Но теперь — прошло. Уже прошло. Хочешь молока? Будемъ пить молоко.
Геннадій Ивановичъ пристально поглядлъ на нее и притворился, будто поврилъ. Молока не пили. А обдали въ Ялт, въ ресторанномъ павильон надъ моремъ, и Геннадій Ивановичъ съ удивленьемъ присматривался къ Зин, читая теперь ея мысли, какъ раскрывшуюся книгу, читая больше, чмъ понимала въ себ — сама Зина. Онъ любовался Зининымъ самообладаньемъ,— этой человческой способностью угнетать самое себя.
Домой, въ Алупку, вернулись раньше обычнаго. хали вдвоемъ, въ извозчичьей коляск. Надъ моремъ только еще затемнлъ вечеръ, а Зина — дремала, напрасно превозмогая усталость, безуспшно стараясь одолть набгавшій сонъ.
— Ты устала, Зина? Я истомилъ тебя, замучилъ разъздами?
— Нисколько. Мн такъ пріятно съ тобой. Я съ удовольствіемъ.
— А зачмъ ты плутуешь, Зина?
— Что ты, Геннадій. Я вовсе не…
— Ну, оставь. Какая же ты… неоткровенная. Между близкими людьми прямота — прежде всего. Особенно со мной. Я самъ не умю хитрить, и не люблю хитрости. Англичане говорятъ: честность — лучшая политика. Во всемъ: Honesty is the best.
— Но… Геннадій?— обиженно зазвенлъ голосъ Зины.— Я просто не хотла лишать тебя удовольствія! Что же тутъ безчестнаго? У насъ такъ мало времени. Я видла, что теб пріятно и старалась не лишить тебя развлеченья. А моя усталость… выспаться вволю, и она пройдетъ безслдно. При чемъ здсь честность или политика? Право, обидно даже.
— Но, все таки, пообщай мн, что больше не будешь щадить меня. Ни въ чемъ. Не нужно, Зина. Не то я сдлаюсь подозрительнымъ. Начну думать: можетъ быть, и то, и это ей не по душ, а она молчитъ… лишь бы не лишать меня удовольствія. Ну? Общаешь? Что же? Ты молчишь? Зина? Не хочешь пообщать?
— Общаю,— сказала Зина, колеблясь.
— Смотри же. Я поврилъ. А теперь признавайся, сильно ты устала?
— Неистово.
— Прилягъ на мое плечо, вздремни, пока додемъ. Вотъ сюда. Теб удобно?
— Вполн. Благодарю.
— Можетъ, и сейчасъ говоришь такъ себ… чтобы доставить мн удовольствіе?
— Геннадій!— разсердилась Зина.— И ты долженъ пообщать мн…
— Ну, не буду. Спи.
Къ своей дач Геннадій Ивановичъ подвезъ Зину спящей. Онъ поддерживалъ ее, оберегая отъ покачиваній коляски. Зина вошла въ домъ и раздлась полусонная, и уснула мертвецки, едва опустивъ голову на подушку.
Геннадій Ивановичъ тоже усталъ. Но, какъ всегда при усталости, ему не спалось. Онъ вышелъ на балконъ, обращенный къ морю. По весеннимъ облакамъ уже шествовала луна, потемнвшее море золотили лунные блики, и оно зыбилось золотистой рябью на далекомъ и широкомъ протяженіи. Сладко до изнурительности пахло южными цвтами. Блдно поблескивали въ неб звзды, блдно свтились въ лунномъ освщеніи отдаленные и близкіе дачные огни. Было бы тихо надъ Алупкой, если бы не лаяли на луну безцльно и пустозвонно собаки. Докучный, неугомонный лай раздавался съ нсколькихъ пунктовъ и, досаждая, теребилъ нервы.
Геннадію Ивановичу хотлось дождаться тишины, но собаки не утихали. Посл въ сосдней дач съ освщенными окнами заиграли на пьянино не совсмъ искусный аккомпаниментъ, и хорошій мужской голосъ началъ пть прочувствованно и вкрадчиво:
Не врь мн, другъ, когда въ избытк горя
Я говорю, что разлюбилъ тебя.
Тотъ, кто аккомпанировалъ, сдлалъ ошибку, запнулся, заигралъ сначала. Это не расхолодило пвца. Онъ повторилъ прежнюю фразу съ прежними оттнками, потомъ добавилъ эпически-торжественно, нсколько строго:
Въ отлива часъ не врь измн моря,
Оно къ земл воротится, любя.
Выходило красиво и убдительно. Но гд-то внизу на дачахъ завели граммофонъ и оттуда неслось: ‘Вс говорятъ, что я втрена бываю. Вс говорятъ, что я многихъ люблю’. Получилась неподходящая смсь звуковъ. Граммофонъ трещалъ: ‘Многихъ любила, всхъ позабыла, и лишь одного я забыть не могу’. А пвецъ многообщающе выводилъ: ‘Мою свободу вновь теб отдамъ’, и заканчивалъ смиренно, хотя неотвратимо:
И ужъ бгутъ съ обратнымъ шумомъ волны,
Издалека, къ любимымъ берегамъ.
Геннадій Ивановичъ, досадливо отвернувшись, пересталъ слушать. Онъ задумчиво смотрлъ на блествшее вдали море, и оно казалось близкимъ, точно зыбилось, омывая дачу у подножія балкона. Близкимъ на столько, что въ ушахъ звучалъ ритмическій морской плескъ съ однимъ и тмъ же ненадодающимъ, очаровательно-постояннымъ рефреномъ:
— Люблю… тебя… всегда.
Выходило какъ-то такъ, что, о чемъ бы ни начиналъ теперь думать Геннадій Ивановичъ, стороннія мысли сами собой отскакивали отъ него. Группировались же и прочно удерживались лишь думы о Зин, обо всемъ, что имло прикосновенность къ Зин или къ ихъ взаимнымъ отношеніямъ и чувствамъ.
Въ этотъ вечеръ Геннадій Ивановичъ впервые спросилъ у себя:
— Да что же за человкъ — этотъ кудрявый, стройный, розово-хорошенькій Зиникъ? И знаю ли я его? Чмъ живетъ она, какъ воспринимаетъ впечатлнія? Что думаетъ, когда молчитъ, не находя нужнымъ высказываться? Зина — съ характеромъ. Вонъ, и отравиться грозила, когда не пускали ее на курсы, и замужъ вышла наперекоръ всмъ. Зина уметъ поставить на своемъ, знаетъ, что такое самообладаніе. Не все въ ней прозрачно, не все понятно безъ словъ. Кто же и что она? И отчего я ее, какъ будто, не знаю?
До сихъ поръ Геннадій Ивановичъ полагалъ, что онъ лучше, чмъ другіе, знаетъ женщинъ. Ужъ кто-кто, а онъ имлъ возможность изучить ихъ всесторонне. За десять лтъ врачебной практики предъ нимъ открыто было обширное поле для наблюденій надъ женской натурой. Женщины шли къ нему не убывающей, а возрастающей толпой. Он приходили съ своими интимнйшими недугами и горестями, съ своей,— иногда трогательной,— готовностью примириться съ наибольшимъ страданіемъ. Приходили все новыя и новыя, но при кажущемся разнообразіи — неуклонно повторяли прежніе, изученные уже Геннадіемъ Ивановичемъ, облики. Он не были однородны вполн. На каждомъ шагу приходилось считаться съ индивидуальностью каждой новой больной. Но Геннадій Ивановичъ зналъ главнйшія разновидности женскихъ типовъ, и это помогало ему легко оріентироваться среди своихъ паціентокъ. Онъ опредлялъ и классифицировалъ ихъ безошибочно. Въ числ ихъ были прямодушно-откровенныя и скрытныя, но когда эти послднія начинали хитрить, умалчивали, пріукрашивали, чего-либо не договаривали или говорили неправду, Геннадій Ивановичъ безъ усилія, нелицепріятно и точно возстановлялъ истину въ неприкрашенномъ вид. Иной разъ онъ сообщалъ объ этомъ паціентк, иногда же лишь отмчалъ въ книг для записи больныхъ, еле замтнымъ вопросительнымъ знакомъ сомнительныя мста, и посл считался не съ показаніями больной, а со своими знаками вопросовъ. Онъ прозорливо говорилъ дежурившимъ у него акушеркамъ:
— Эта больная серьезная, а назвалась вымышленнымъ именемъ. Внушили бы ей, чтобъ не забыла она этой фамиліи. Вдь явится еще, и какъ бы не вышло путаницы.
И нсколько разъ подтверждалось, что онъ не ошибался.
Онъ не удивлялся уже ничему, что бы ему ни сообщали больныя. Никакія, самыя чудовищныя признанья не поражали его. Ему довряли сокровенныя тайны жизни, у неге искали помощи и совта въ наиболе интимныхъ длахъ и обстоятельствахъ. Съ нимъ разговаривали, какъ съ духовникомъ и докторомъ одновременно, предъ нимъ каялись въ вольныхъ и невольныхъ грхахъ, случалось — въ преступленіяхъ. Онъ всхъ выслушивалъ терпимо и участливо, ко всмъ пытался придти на помощь, не отличая добрыхъ отъ злыхъ, праведныхъ отъ неправедныхъ. По мр того, какъ накоплялись его обширныя наблюденія, Геннадій Ивановичъ начиналъ думать, что ужъ онъ-то превосходно знаетъ женщинъ. И собирательный женскій типъ, и разныя отклоненія отъ средняго типа. Но, полюбивъ Зину и очутившись наедин съ нею, онъ словно позабылъ о своемъ богатомъ опыт, и стоялъ, какъ передъ неразршимой загадкой, передъ этой розовой и стройной, какъ будто еще не вполн сложившейся духовно и физически, женщиной. Предъ этимъ своенравнымъ Зиникомъ, о которомъ ея же отецъ говорилъ: ‘Зиникъ еще не женщина, а фига, не женщина, а недоразумніе…’
Эрастъ Антоновичъ Штоль, отецъ Зины, пріхалъ на свадьбу дочери въ надежд разстроить свадьбу. Но и независимо отъ этого Штоль не понравился Геннадію Ивановичу съ первой встрчи. Самодовольный, съ свжимъ лицомъ и еще яркими губами, широкогрудый, но невысокій шатенъ съ подкрашенными, кажется, волосами, жизнерадостный и понимающій толкъ въ примитивно-житейскихъ радостяхъ, человкъ изрядно-начитанный, балагуръ и шутникъ изъ русаковъ нмецкой крови,— Штоль претилъ Геннадію Ивановичу и апломбомъ своимъ, и фамильярностью.
Внчальное платье Зины было почти готово, а Штоль, познакомившись съ Геннадіемъ Ивановичемъ, сталъ убждать его не жениться на Зиник. Да и не жениться вообще, потому что со стороны мужчины это — глупость. Онъ цитировалъ модныхъ авторовъ, чаще другихъ Уайльда, онъ говорилъ по товарищески и чуть покровительственно:
— Дурныя женщины, голубчикъ, портятъ намъ жизнь, а хорошія — длаютъ ее скучной. Вотъ и вся разница между ними. По Уайльду женщины — декоративный полъ. И пусть каждая изъ нихъ помнитъ свое мсто. А Финика нашего мн жаль. Глупенькій онъ еще, да для меня милый. Оттого и прошу васъ, не женитесь, дружокъ. Ни на комъ не женитесь, тмъ боле — на Финик. Вамъ кажется, что она любитъ васъ? И она говоритъ, будто любитъ? Но она — двченка, мало-ли что ей вообразится. Чего она ни понаскажетъ. Мы съ вами не юнцы, и я скажу вамъ съ глазу на глазъ: вся милость Зиника подбита втеркомъ. Это не тотъ возрастъ, когда женщина любитъ.
Геннадій Ивановичъ отмалчивался. А Штоль потомъ безъ всякой надобности разсказалъ будущему зятю, что онъ, Эрастъ Антоновичъ, далеко не примрный семьянинъ и никогда имъ не былъ.
— Любить всегда одну и ту же женщину, это — неестественно. Аномалія, голубчикъ, отсутствіе воображенія. Вы, какъ врачъ, обязаны понимать это тоньше насъ, непосвященныхъ. У меня, долженъ признаться, не взирая на раннюю женитьбу, всегда бывали увлеченья на сторон. Есть и теперь конкубина. Прелестная женщина, молодая, но не двочка… Женщина — въ полномъ расцвт. Вдь любовь это страсть. А какая страсть можетъ быть у ребенка?
Не давши опомниться Геннадію Ивановичу отъ изумленья, Штоль принялся разсказывать рискованнйшія подробности о своей возлюбленной и дружески спрашивалъ у Сахновскаго совтовъ спеціалиста. Геннадій Ивановичъ сдержанно уклонился отъ заочныхъ совтовъ, мысленно опредливъ своего собесдника однимъ словомъ: пошлякъ. Ему было непріятно, что поэтическая Зиникъ — плоть отъ плоти его, что она могла унаслдовать отъ отца если не характеръ, то какую нибудь наклонность или черточку.
Увщаньямъ Штоля Геннадій Ивановичъ не внялъ, и свадьба состоялась.
А теперь на балкон, глядя на золотисто-зыбкое море, онъ вдругъ припомнилъ: ‘вся милость Зиника подбита втеркомъ’, и это устрашило его. Что-то неопредлимое, но гнетущее и отвтственное, разростаясь, заныло въ его душ, пугая именно своею неопредленностью, заставляя тревожно волноваться отъ угрожающихъ предчувствій. Но онъ отогналъ ихъ отъ себя. Не надо позволять пустякамъ тревожить насъ. Вдь что, собственно, случилось? Откуда выплыла тревога? Зина не хотла лишить его удовольствія и здила повсюду, превозмогая усталость. И все, ничего боле. И длала это, любя его, Геннадія Ивановича. Любя, любя… понятно, любя. Вонъ и море, которое плещетъ: люблю… тебя… всегда. Вдь это ея слова, Зиника? Вдь сама же сказала? Къ чему бы ей говорить неправду?
Онъ бросилъ на золотящееся море уже не тревожный и не пугливый, а скоре благодарный взглядъ и, успокоенный, вошелъ въ домъ. Луна свтила въ комнат, какъ и на балкон, Зина спала, укрытая до подбородка тонкой простыней. Геннадій Ивановичъ началъ потихоньку раздваться, но Зина сквозь сонъ угадала его присутствіе. И, чувствуя за собою даже во сн какую-то, еще неоформленную сознаніемъ, но несомннную виноватость, — заставила себя проснуться въ неясной, но настойчивой надежд, что, проснувшись сейчасъ, можно ее загладить или сгладить хоть отчасти.
— Ты не ложился, Геня?
— Ложусь.
— А на меня сердитъ еще?
— За что? Не разговаривай, не разгоняй своего сна.
— Я уже не хочу спать. Я выспалась. А отчего не поцлуешь меня, если не сердишься?
Поцловать ему и самому хотлось раньше, чмъ она позвала его, прежде, чмъ она проснулась. Геннадій Ивановичъ съ жаркой поспшностью кинулся на ея зовъ.
— Зина. Скажи мн, Зина… скажи мн…
Зина уже знала, что нужно сказать. Она все еще смутно сознавала себя виновной передъ нимъ, стремилась и наяву загладить или сгладить вину свою, и потому обими руками крпко обняла Геннадія Ивановича, какъ не обнимала еще ни разу, и, подражая его-же интонаціи, подмченной ею въ подобныхъ случаяхъ, съ горячностью прошептала ему въ ухо:
— Люблю тебя всегда. Мой милый… милый…

——

У Геннадія Ивановича предстоялъ первый пріемъ больныхъ посл свадебнаго путешествія.
Пріемъ начинался въ два часа, но нсколько паціентокъ,— изъ боле опытныхъ,— явились съ часу дня, чтобы захватить первую очередь, да и разузнать попутно накопившіяся о Сахновскомъ новости.
Какъ всегда по средамъ, сегодня должна была дежурить Берта Соломоновна Щебень, пухленькая акушерка, брюнетка съ темными усиками, не такъ давно вышедшая замужъ за молодого,— значительно моложе ея,— студента медика, котораго она и содержала, и учила изъ своихъ заработковъ. Берта Соломоновна еще не появлялась, а Тарасьевна уже священнодйствовала на ввренномъ ей посту. Она исполняла обязанности и горничной, и какъ-бы надзирательницы, слдящей за порядкомъ въ пріемной. Помогала больнымъ раздваться, примтливо слдила за ихъ верхней одеждой, зонтиками и шляпами, раздавала печатные номера съ цифрами, обозначавшими очередной порядокъ пріема, и посл отбирала эти номерки, самолично впуская больныхъ въ кабинетъ Геннадія Ивановича. Вн очереди у нея никто не проскользалъ къ пріему. Разв — если самъ Геннадій Ивановичъ вызывалъ не въ очередь тяжелую или хирургическую больную. Тарасьевна была строга въ вопросахъ соблюденія порядковъ. На дежурныхъ акушерокъ она покрикивала не тише, чмъ на недисциплинированныхъ больныхъ. Думалось, что если-бы она крикнула на самого Геннадія Ивановича, стерплъ бы и онъ. Крпкая, необычайно бодрая для своихъ семидесяти съ лишнимъ лтъ,— старуха Тарасьевна безшумно, но энергично топталась въ развалку на ногахъ, не присаживаясь въ часы пріема. То суетилась въ прихожей, беззвучно отправляя въ свои бездонные карманы чаевые рубли, полтинники, двугривенные, то, появляясь въ гостиной, оглядывала собравшихся дамъ, какъ полководецъ свое войско передъ сраженіемъ, и, шатко переваливаясь, безъ шума уходила обратно, оставляя отъ своей фигуры постоянное впечатлніе мягкости. Вся она была мягкая на видъ. Маленькая ростомъ, полная, съ старчески-толстыми, какъ объемистыя бревна, руками, съ оплывшимъ жирнымъ лицомъ, но съ остро-властными птичьими глазками, беззубая, съ подбородкомъ, мягко-поднявшимся къ рыхло-крючковатому носу, она носила особенно-мягкіе ситцы на опрятныхъ юбкахъ и фартукахъ, на просторныхъ кофточкахъ-бебешкахъ. Темные, тоже мягкіе платочки надвигала низко на лобъ, прикрывая полулысую, давно посдвшую голову. И ступала она неслышно-мягко въ своей мягкой обуви — зиму и лто на войлочныхъ подошвахъ. Всхъ больныхъ Тарасьевна знала, помнила, ничего не путала, не смшивала одну барыню съ другою. Она умла прикрикнуть на непокорныхъ, но она же владла умньемъ ‘разговорить’ и утшить упавшую духомъ больную, если той было сказано въ кабинет, что операція неизбжна и должна быть произведена немедленно. Тарасьевна говорила о себ: ‘я женщина постепенная’, вмсто: степенная, и это смшило паціентокъ. Она пользовалась симпатіями и нкоторой популярностью, несмотря на вс свои строгости.
Раннія постительницы размстились въ креслахъ и на диван вокругъ преддиваннаго стола. Зазвучалъ негромкій дамскій разговоръ. Говорили о Геннадіи Иванович, объ его внезапной женитьб, разглядывали знакомую гостиную, ища въ ней перемнъ въ зависимости отъ вліянія новой хозяйки. Но гостиная оставалась все той-же большой, пестрой комнатой, старомодно убранной, съ толстыми стнами и невысокими потолками старинной постройки. Такъ же, какъ прежде, рядомъ съ простой и старой мебелью, загромождали ее подношенія благодарныхъ паціентокъ, дорогія и модныя лампы, вазы, канделябры, всевозможныя бездлушки, альбомы, дамскія рукодлія, диванныя подушки и подушечки, вышитыя скатерти, плато, коврики, покрывала. Окна на тихую улицу были растворены, на подоконникахъ и на цвточныхъ этажеркахъ подл оконъ стояло много разнообразныхъ комнатныхъ цвтовъ, любимцевъ Тарасьевны. Она и на столахъ гостиной разставляла покупные базарные букетики, на этотъ разъ изъ центифольныхъ розъ съ садовымъ жасминомъ и съ незабудками.
Дамы нюхали цвты, переставляли стаканчики съ букетами и говорили, говорили. Въ бесдахъ ихъ прорывалось недовольство Геннадіемъ Ивановичемъ. Тмъ, что онъ вдругъ взялъ и женился, онъ какъ бы обидлъ и разочаровалъ всхъ, не исключая Тарасьевны. Здсь, среди постительницъ этой пестрой гостиной, его ставили на столько высоко, что отъ него, какъ будто, не ожидали такого общедоступнаго и тривіальнаго поступка, какъ самая обыкновенная женитьба. Имъ были недовольны, его коллективно и огорченно ревновали къ кому-то, пока еще неизвстному, но безусловно несимпатичному. Ревновали, словно онъ давалъ обты оставаться ненарушимо-врнымъ однмъ лишь своимъ больнымъ, а посл того взялъ и нарушилъ общаніе, кому-то измнилъ, безвольно допустилъ себя до паденія.
Въ гостиную понавдалась Тарасьевна.
Дамы стихли, а одна изъ нихъ,— дородная, не первой молодости, давнишняя паціентка Геннадія Ивановича, дающая нян на чай не меньше рублевки,— храбро спросила:
— Какъ-же, нянюшка? Что-жъ ваши молодые? Давно пріхали?
Тарасьевна отвтила почтительно и охотно, какъ рдко кому.
— Третій день, матушка-барыня. Третій день. Уже отдохнувши съ дороги.
— Чтъ-жъ? Что Геннадій Ивановичъ?
— Да что… загорли наши, какъ чумаки. Черные, какъ жуки, съ Крыма вернулися.
— А вы, няня, небось, и чумаковъ еще помните?— предположила другая дама, молодая и тонкая, съ черно-синими подглазниками и безкровно-блдными, почти блыми губами.
— Ии-и, милая… какъ не помнить. У моихъ господъ, у Чернь-Черяицкихъ… какъ я еще крпостная двченка была… сколько ихъ назжало. Господа наши, Чернь-Черницкіе, были, дйствительно, господа, милая. Земли у ихъ! И въ Херсонской, и въ Черниговской, и тутъ — весь край узда. Ужъ господа — такъ можно сказать, что господа. Такъ, бывало, къ ночи чумаки — какъ понадутъ въ степь, на ночевку. Черные, черные… Штаны у ихъ широкіе, полотняные, а тотъ, который возы дегтемъ мажетъ,— шмаровазъ зовется. Разведутъ костры, кашу варятъ, съ саломъ. Пасутъ, пасутъ воловъ ночь цлую, до свта. А за ночевку соли намъ, милая, сколько угодно. Соль — крупная, такими-вотъ дробочками. Крпкая, сама — ажъ желтая, воды отъ ея — такъ и рыпитъ. Тарани намъ,— мшками, лантухами. А тарань была, милая, не такая, какъ нынче. Черноморская, янтарная, хоть губами шь. Жиръ скрозь шкуру — ажъ свтится. Ажъ горитъ, какъ посмотрть противъ солнца. А выдернешь перьячко сбоку, такъ жиръ прямо теб: капъ-капъ-капъ.
Дородной паціентк хотлось послушать о Сахновскомъ, а не о тарани. Съ нетерпливой гримасой, но слащаво, она сказала Тарасьевн:
— Чего только не видла нянюшка на вку своемъ. А какъ же теперь? Молодой хозяюшкой своей довольны, няня?
— Я что-жъ? Я — ничего. Слава Богу, пора уже,— политично отвтила старуха.— Она — ничего, ласковая. Хотя нашего брата,— бабу,— не раскусишь въ скорости. Два пуда соли съшь съ ею, а все не узнаешь. На язык медъ, подъ языкомъ — ледъ. Оно и такъ бываетъ. А пока — ничего, молодуха утшная.
— Берта Соломоновна говорила, красивая она, нянюшка?
— Ии-ии! Ужъ красивая — такъ дйствительно. Розанъ. Королевъ-цвтъ самой что ни на есть лучшей краски. Бровки у ея — по шнурочку, глазища — темные. Какъ поведетъ,— никакой лампы не нужно. Губочки — вишеньками, самыми, что ни на есть, румяными. Росту сама высокаго, повыше Геннаши будетъ. Все на своемъ мст, складная такая. А смется, какъ колокольчикомъ звонитъ. Для его — ужъ такая утшная, дйствительно. А хороша ему, и намъ хороша. Геннаша и мн патретъ ихній привезъ въ подарокъ. Жалко, въ рамочку отдала вдлать, а то бы показала. Въ пятницу будетъ готово. Ужъ что за патретъ, смотрлъ-бы, не наглядлся. Тамъ, въ Крыму снявшись въ парк. Розовые кусты — это шпалерами, а они,— наши,— на дорожк промежду розъ въ пар. Она — въ шляпочк. Ну, какъ есть королевъ-цвтъ. И онъ — козыремъ такимъ. Ее подъ ручку,— вотъ сей мигъ снимутся и пойдутъ на прогулянье.
— А не тсно вамъ съ молодыми, нянечка? Семья-то большая.
— А мы ужъ во флигел, милая. Матушка-попадья,— Надежда Михайловна,— Фаничка, сестрица Геннадія Ивановича съ двочками… Тамъ и мн комнатка отдльная.
Глаза паціентокъ заблестли въ предвкушеніи разоблаченія домашнихъ конфликтовъ и неурядицъ. Раздались возгласы изумленья и женскаго злорадства.
— Да?
— Уже?
— Такъ скоро?
— Ай, ай, ай!
— Да когда же это успли?
— А покудова молодые въ Крыму гуляли, мы вс скорымъ дломъ и переселились. Усадьба-то ея, матушкина, посл покойника отца Афиногена ей досталась. Священникомъ онъ былъ,— въ собор, денежекъ не оставилъ, а домъ ей записалъ. Бездтные были, такъ матушкиныхъ племянниковъ ростили, Геннашу и Фаничку. Т сиротами осталися: сестра матушкина за военнымъ была, и оба умерши въ молодыхъ годахъ. Матушка тогда и взяла дтокъ. Геннашу по третьему годочку. Я ихъ и вынянчила обоихъ.
— А теперь матушку изъ собственнаго дома — во флигель?
— Сохрани Боже. Ее никто не заставлялъ, сама надумала. Какъ молодые ухали, она квартирантовъ долой и насъ — на переселеніе. Неустойку заплатила, Геннаша и не знаетъ. Онъ не хотлъ. Просилъ, какъ халъ: оставайтесь вс по старому, въ тснот да не въ обид, размстимся. Ну, да ихнее дло молодое, домъ не такой большой… чего мы надъ душой у ихъ торчать будемъ? Пойдутъ порядки новые, то да ее… Матушка не выдержитъ, выскажетъ свое. А скажешь правду, потеряешь дружбу. Лишнее говорить, себ повредить. Что ему, Генаш, сушить голову зря? Подальше-то лучше. Мн только цвтиковъ моихъ жалко. Развела ихъ — садъ цлой. Желтофіоль на весну — вся зацвтетъ, горшковъ двадцать одной желтофіоли. Куда съ ими во флигел? И окна не т, и…
— А вы цвты здсь, у молодыхъ, оставьте.
— Захотятъ ли? Скажутъ: цвты да не такіе. Безъ вкусу, скажутъ. Я, милая, цвтокъ люблю простой. Мн — чтобы онъ цвлъ хорошо или листъ имлъ пышной. Герань у меня, фукція, крапивка рябенькая, бальзаминъ, Анютины глазки,— вотъ мои цвтики. Жасминъ еще комнатной, у Генаши въ кабинет на все окно постлался. А тамъ пойдутъ пальмы да аракаріи всякія. Я ихъ не уважаю — вникъ, какъ есть, никакой красы въ емъ не вижу. Тутъ, милая, все по новому скоро настанетъ. Съ недли — вся мебель будетъ новая, кром Генашиныхъ подарковъ, что барыни надарили. А старое все — къ намъ пойдетъ во флигель. Сама молодуха обойщиками верховодитъ, вчерась размряли тутъ все, усчитывали. Все теперь пойдетъ по ейному. Обстановка у тебя, говоритъ, не такая, вкусу мало. Вкусу! Мы сколько лтъ съ Генашей выжили, и хватало намъ вкусу. Довольны были, слава Господу, не домъ, а чаша полная. А ей — не угодно. Вишь ты, не хватило ей вкусу.
— Она — со средствами, говорятъ? Богатая?— любопытно освдомилась дородная больная.
— И, матушка-барыня. Богатая не она, а бабушка ейная, Малахова Варвара Матвевна, материна мамаша. Та — дама дйствительная. Помщица. Свой домъ собственный на Печенжской улиц, женщина извстная. Да не то денежки, что у бабушки, а то денежки, что за пазушкой. Приданаго Генаша не взялъ. Но мы за этимъ и не гонимся. У насъ у самихъ домъ — чаша полная. Далъ бы Богъ здоровья Геннаш, а ужъ будетъ онъ милліонщикомъ! У Эбана, у профессора,— два квартала домовъ. А барынь-то потрошитъ Генаша лучше Эбана. Пройдетъ годикъ, другой, такъ ему и не угнаться за нашимъ. Ржетъ тоже Саня Самофаловъ, другъ-пріятель Генашинъ отъ дтскихъ годовъ. Ну, такъ онъ — копотунъ, медленный, нту того спху въ рукахъ, что у нашего.
Раздался протяжный электрическій звонокъ изъ прихожей. Тарасьевна шатко заковыляла отпирать двери.
Пришла Берта Соломоновна, раздлась и исчезла въ кабинет. И посл появилась снова въ снжно-бломъ халат.
— Просите, няня. Два часа.
— Номеръ первый,— аффектированно выкрикнула Тарасьевна.
Дородная дама прошла въ кабинетъ.
Съ двухъ часовъ больныя стали прибывать одна за другою. Гостиная зажужжала, какъ пчелиный улей. Громче всхъ и привлекая къ себ вниманіе многихъ, говорила одна изъ паціентокъ, пришедшая въ первый разъ, молодая, востроносенькая, принаряженная заботливо, но по дешевой цн, съ жидкими волосами при неимоврно-взбитой прическ. Она болтала о себ и о домашнихъ длахъ своихъ — безъ утайки и безъ стсненій.
— А мужъ мои — какъ вспылитъ, и на меня: ‘ну, что ты пристала? То не я былъ. Теб показалось, что я. Я у ротнаго въ лагерной палатк сидлъ и въ винтъ игралъ, а не на лихачахъ въ город катался. И дряни никакой не было, то другой кто-то былъ, а теб я показался’. А ея ему: какъ не ты? Не замыливай мн глазъ, я сама!— сама, сама, сама!— видла. И китель твой, и пуговицы т, что я чистила. А у нея — шляпка экрю, и перья рыжія сбоку. И ты ее за талію держалъ. И на лихач… я же видла, что ты мн глаза хочешь замылить! Нашелъ дуру какую, институтку наивную, чтобы поврила. Я — не таковская, меня не проведешь. И говорю: такъ ты вотъ какъ? Всего годъ, что мы женаты, а ты ужъ на лихачахъ? И съ рыжими перьями? А онъ мн: ‘ты сумасшедшая! Господи мой, Боже… и за что Ты покаралъ меня? За что допустилъ связаться съ этой психопаткою’? А я ему: а! такъ я — психопатка? А онъ кричитъ: ‘а то кто же? Погубилъ я свою молодость! Жизнь, свободу, карьеру — все принесъ этой дур въ жертву. Вдь на дочк командира могъ бы жениться’. А я ему: а! Такъ у тебя дочка командира на ум? Ты жизнь погубилъ, карьеру, молодость? И пошло тутъ у насъ. Онъ говоритъ: ‘не я’! Я говорю: ты! Три дня сраженіе продолжалось, просто изъ силъ выбились оба. Онъ подъ конецъ давай просить: ‘сходи ты, Бога ради, къ Юркевичу-Сахновскому. Ты больна, врно’. Я ужъ согласилась. Похала изъ лагерей,— у меня тамъ дача поблизости,— пришла сюда, а теперь и сама думаю: а можетъ, и впрямь не онъ? Офицеры вдь издали вс одинъ на одного похожи. Да еще — въ кител. Ну, только нтъ, онъ! Его спина, я не ошибуся. И дрянь эта… понимаете, съ рыжими перьями? Шляпка экрю и перья рыжія. Ахъ, ты, Царица Небесная! И я на этакого развратника здоровье свое положила? Теперь больна, положительно больна, сама чувствую. Така-ая боль въ лвомъ боку. И ногу тянетъ, тянетъ… Ооо-ой! Врно, онъ мн мушки пропишетъ. А еще — ждать такъ долго. Вдь три ночи не спавши. Голова — какъ капуста… какъ въ туман все. И когда я теперь въ лагери попаду?
— А вы бы, сударыня, вышли прогуляться на свжій воздухъ?— сухо, но вжливо предложила ей Тарасьевна съ порога передней.— Ваша очередь не скоро, часа два еще. А здсь, за угломъ, скверъ отъ насъ недалече. Посидли бы въ колодочк на воздух,— голова-то и прояснится.
— А въ самомъ дл,— обрадовалась дама.— Тоска зеленая сидть и ждать здсь. Спасибо, что сказала, бабушка.
Дамочка приколола передъ зеркаломъ громадную, какъ ламповый абажуръ, муслиновую шляпу съ оборочками, взяла свой зонтикъ, перчатки, ридикюльчикъ и вышла.
— Экъ, трещетка… растрепалась!— недовольно пустила ей вслдъ Тарасьевна.— Безпокойство одно всмъ… которыя дйствительно больныя, настоящія. Тоже лчиться пришла: Богъ мой, Богъ, болитъ мой бокъ, девятый годъ, не знай которо мсто. Дурь-то изъ головы, какъ ни лчи, никто не выпотрошитъ.
Праздновали семнадцатаго сентября именины матушки, Надежды Михайловны Чибисовой. Во флигел готовились къ обду.
Матушка, костистая, высокая, съ впалымъ животомъ и согнутой спиною, полусдая, съ пріятной улыбкой и пріятной манерой рчи, сидя за круглымъ столомъ въ столовой, подбирала одинъ къ другому номера ‘Нивы’ за ныншній годъ, разсматривала картинки, почитывала повсти. По случаю именинъ она была не въ черномъ, а въ рдко-надваемомъ коричневомъ плать и заботы по хозяйству уступила на сегодня сестр Геннадія Ивановича, Феофаніи Ивановн.
Феофанія Ивановна,— лицомъ похожая на брата, но похуже его, плохо и растрепанно-причесанная, сухенькая и небольшая, съ черными, страдальчески-злобными глазами, съ печеночными пятнами на лиц и разъ навсегда обиженно-поджатымъ ртомъ,— суетилась, не присдая, хотя никого чужого не ждали къ обду. Долженъ былъ лишь пріхать съ женою докторъ Самофаловъ, товарищъ Геннадія Ивановича по гимназіи и по университету да еще ждали было Штоль,— Анну Фоминичну, тещу Геннадія Ивановича. Но теща раннимъ утромъ прислала громадный тортъ съ пирамидой изъ леденца да поздравительное письмо на пахучей лиловой бумажк, съ рядомъ сожалній по поводу своей внезапной болзни, лишающей ее возможности быть на именинномъ обид. Фигурка Феофаніи Ивановны, одтой въ блое съ черными листочками платье,— носилась взадъ и впередъ по флигелю, появляясь то въ кухн, то въ кладовой, то въ столовой у крашенаго буфета, то на двор, у ледника.
— Салату свжаго, Фаничка, не забудь отдлить для Генаши. Безъ прованскаго масла ему,— напомнила матушка, когда Фаня стала выбирать изъ буфета тарелки.
— Я помню, тетя. Я отложила. А только теперь Геня стъ и съ прованскимъ. У нихъ и салатъ, и селедки, и соуса,— все съ прованскимъ. Маіонезъ и провансаль постоянно. Зинаида Эрастовна такъ любитъ.
— И ла бы сама, коли любитъ. А чего же Геня молчитъ? Сказалъ бы.
— Геня скажетъ? Не знаете вы Гени! Да для нея онъ и не на то готовъ. Пусть хоть на голов у него пляшетъ, еще радъ будетъ. Мы вдь олухи. Не тою мрою мримъ, что намъ отсыпаютъ. Къ намъ люди — такъ, а мы — вотъ какъ, мы по иному, насъ норовятъ обойти, обидть, а мы благодаримъ да разсыпаемся. Меня мужъ бросилъ и думать заіылъ. И про дтей не вспомнилъ, идите хоть на панель. А мы невстку взяли,— въ глаза не наглядимся. Хоть бы всмъ намъ взгромоздилась на головы, какъ Ген,— и еще рады были бы.
— Будетъ теб, Фаня. Хоть ради сегодняшняго дня не гнви Бога. Чего теб? Теб на Геню грхъ нарекать. Такого брата поищи да поищи. И теб, и двочкамъ твоимъ подавай да подавай, Геннадій Ивановичъ.
— А лучше, если на жену все просадитъ?
— Такъ то жена ему.
— А я сестра. Еще поближе: жена сегодня одна, черезъ годъ — другая. Какъ у профессора Вальтера. А сестры другой не будетъ до вку. Намъ-то что перепадаетъ? Объдочки. А для нея… вонъ, обстановку ей закатилъ какую. Посадилъ, какъ въ бомбоньерку. Двсти шестьдесятъ рублей за пару кроватей! Триста рублей коверъ въ гостиную. Платье новое каждую недлю. То на гулянье съ нею, то кататься, то въ театры. Геня за день наморится, еле на ногахъ стоитъ, а придетъ вечеръ, одвается и — въ театръ. Зинику захотлось. Изъ Гени нашего — хоть веревки ней. Она и мамаша ея всмъ командуютъ. А все недовольны. Еще и носы дерутъ. ‘Зиникъ, Зиникъ…’ а она еще и въ ревъ.
— Ну… Женщина въ положеніи.
— И я была въ положеніи. И какъ ревла, а никто передо мной не разсыпался. А сватья ваша, маменька ея? Не деретъ носъ передъ нами? Даже сегодня не соизволятъ пожаловать. Какъ-же… не компанія для нихъ.
— А намъ не велика печаль. Мы не нуждаемся.
Появилась въ столовой Тарасьевна, только-что возвратившаяся съ пріема больныхъ. Надежда Михайловна спросила у ней:
— Генаша скоро будетъ?
— Только-что пріемъ кончилъ. Двадцать пятеро сегодня, и еще шли, я ужъ отказывала. Онъ, батюшка, и то побллъ, къ концу сталъ, какъ щикатурка на стнк. Ажъ губы запеклися, не жалетъ онъ себя. У его дв руки, и онъ думаетъ — дв силы.
— А она дома уже?
— Дома. Воротилась. Сбгавши къ мамаш, провдала больную. Больная!— иронически подчеркнула Тарасьевна.— Химеруетъ да юродствуетъ, опять капризы, дрики-мики напали. Все домой, на Кавказъ собирается. Все будто муженекъ зоветъ да кличетъ. Куды теб, какъ бы не позвалъ. Такъ просили, такъ просили… изъ хаты! Такъ не пускали, такъ не пускали… въ хату! Гулящій, сказываютъ, нмецъ ейный. Да хотя бы узжала ужъ, Господь съ ею. По цлымъ днямъ торчитъ у дочки. И Геничка не любитъ ея тещу свою. А она — врагомъ на его. Все-то не такъ, все не до ейному. И то, и то еще надо, всего имъ мало. Охъ, протрутъ он бока Геничкинымъ денежкамъ. У его не съ втру деньга, не шальная, не отъ бабушки. Трудовая копйка — не шуточка.
Феофанія Ивановна язвительно замтила:
— Тогда ты, няня, изъ своего запаса ссудишь Ген. Онъ же — твой любимецъ. И у него на пріемахъ ты набила себ мошну. Не меньше вдь пяти рублей за разъ каждый. Наврное.
— И, батюшко. Въ чужой мошн легко считать. Мошну набила… Откудова? Мн — собрать бы убогой старух на гробъ да на похоронъ. И того еще нту.
— Ну, ну… ты, сквалыга старая. Знаю я тебя. Все ей на гробъ да на похоронъ. Десять лтъ собираетъ. Монументъ себ, что ли, закажешь на площади? Никакъ на гробъ не насобираетъ. А у кого выигрышные билеты?
— Гд они, батюшко?
— Гд? Не знаешь, гд? Въ касс сберегательной на храненіи. Вотъ гд. И для кого копишь, старая? Заберутъ все безъ завщанія внучатные племянники изъ деревни. И спасибо не скажутъ.
— А ты мои деньги видла?
— Не видла, а знаю.
— Больно много знаешь. То-то и состарилась скоро.
— Да будетъ вамъ!— остановила матушка обихъ.— И вчно загрызутся. Вели воды кипяченой остудить къ столу, Фаня. Можетъ, кто пить захочетъ.
Феофанія Ивановна побжала за водой.
— И что ты, Тарасьевна, заводишься съ нею. Хоть бы ради сегодняшняго дня безъ спора. Женщина она злобная, неудачная, все въ ней — кипитъ. И ты знаешь же, а не уступишь. Не трогать бы ее.
— Кто ее трогаетъ? Она сама кажнаго затронетъ. Ее тронешь… дйствительно. Виноватъ кто-то, что старой двкой мальчишк-глупаку нацпилась на шею… Связался сатана съ младенцемъ. Уговаривали же вс, напередъ говорили,— не послушалась, теперь на себя пеняй. Каковъ онъ былъ,— Васильчукъ ея,— когда женился? Студентишко… Девятнадцати годовъ. Дитя-дитёю. У жены роды подступили первые, мучается, вопитъ… Мы мста себ не найдемъ со страху. Вперворазъ, немолодая уже, а ему — хоть бы что. Вышелъ въ садикъ, за флигель, на горку, а тутъ квартирантовъ дти съ горы змя бумажнаго пущаютъ. Да хвостъ зацпился за дерево у змя. Онъ, какъ увидлъ, — какъ бросится! Что вы, кричитъ, длаете? Кто-жъ такъ разворачиваетъ нитку? Дайте сюда, я покажу. И давай показывать! Змя подводятъ вотъ-этакъ! Хвостъ — вонъ-туда! А нитку вотъ-такъ, на бгу чтобы… Да какъ пустится съ горы со змемъ: дррръ! Вотъ какъ, кричитъ, надо. А тутъ я иду къ ему въ садъ: съ дочкою тебя, батюшко. Благополучно, слава Господу, съ дочкою. А у его — змй въ рукахъ. Вонъ какой былъ родитель. Кто-жъ виноватъ, что плюнулъ на нее, какъ въ лта вошелъ да въ люди вышелъ? Ей-то сейчасъ больше сорока годовъ, а ему — есть ли тридцать.
— Ну, будетъ теб. Глянь въ окно. Никакъ во дворъ въхалъ кто-то. Не Самофаловъ ли Саня подкатилъ?
— Онъ и есть, гость ранній. Самохвалъ Саня съ жонкою. детъ самъ и лягушенку свою въ коробченк везетъ. И похожа же она у его на лягушку. Жаба вылитая, патретъ жабячій, настоящій. Вотъ и старй его годовъ на десять, и дтей ему не народила… а какъ козыряетъ надъ имъ? Какъ куражится. Тоже убилъ глупакъ куницу, не похуже Васильчука нашего. Такъ всегда они, если женятся студентами. У нашей Фаньки не хватило клепки своего въ лапы забрать, а жаба забрала, И какъ держитъ… дйствительно! Эхъ, народы!

——

Зина и Геннадій Ивановичъ застали во флигел всхъ въ сбор. Зина шла на именины нехотя и не въ дух, но скрывая свое настроеніе отъ Геннадія Ивановича. Она была разстроена и много плакала сегодня, на этотъ разъ не безъ причины. Папочка — Штоль потребовалъ неожиданно развода. И мамочку это свалило въ постель со вчерашняго вечера. За ночь и за сегодняшнее утро повторился четыре раза сердечный припадокъ.
Бабушка-Малахова экстренно ршила създить на Кавказъ, и выдетъ сегодня-же вечеромъ, чтобы образумить папочку. Очевидно, его кавказская фаворитка потребовала брака, пригрозивъ разлукой. А влюбленный старичокъ испугался, пошелъ на уступки, заварилъ кашу съ разводомъ. Мамочка взяла съ Зины слово не говорить о прискорбной новости никому, особливо Геннадію Ивановичу. У нихъ съ Геннадіемъ Ивановичемъ натянутыя отношенія, и мамочк не хочется, чтобы тотъ узналъ про ея горе. Въ прихожей флигеля, оправляясь передъ зеркаломъ, Зина слышала, какъ Надежда Михайловна хвалилась передъ четой Самофаловыхъ полученными къ именинамъ подарками:
— Это Геничка мн чернаго фаю на платье. Глянь, Александръ Митрофановичъ, дебелый какой. Такъ и стоитъ, какъ кожа. А это — Зинаида Эрастовна сукна англійскаго. На шубу покрышку новую. Рублей по шесть, врно, плачено.
А Самофаловъ,— пухлый блондинъ съ пухлыми руками, лниво-лукавый и лниво-самолюбивый,— хвалилъ и то, и другое и отвчалъ съ слегка завистливой лнцою:
— Вамъ повезло съ Геннадіемъ, Надежда Михайловна. Я своей матушк не могу подносить этакіе презенты. Не изъ чего. Фортуна капризна и прихотлива, ея дары не для всхъ одинаковы.
Едва вошли Геннадій Ивановичъ съ Зиной,— вс сли обдать.
Глафира Онуфріевна, жена Самофалова,— мало куда вызжала. Очень большого роста, ширококостная, зеленоглазая и плосколицая, съ легкой просдью и полумужскимъ голосомъ,— она, въ самомъ дл, напоминала огромную лягушку, а ревнива и несдержана была до крайности. Полуобразованная мщаночка, дочь хозяйки меблированныхъ комнатъ, гд жилъ, будучи студентомъ, Самофаловъ,— она превратилась въ пренепріятную даму. Съ нею никто не могъ поручиться ни на минуту за безопасность въ отношеніи скандала. Ее избгали приглашать. Безъ себя же она никогда не отпускала мужа, и потому Самофаловъ слылъ отъявленнымъ домосдомъ. Но у матушки Чибисовой оба бывали 17-го сентября изъ года въ годъ, по традиціи со временъ студенчества.
Глафира Онуфріевна — въ тяжеломъ лиловомъ плать съ аграмантомъ изъ бархатныхъ листьевъ и золотого сутажа,— сосредоточенно оглядла свтло-срое платье Зины.
— Ужъ и сшито на васъ все,— сказала она Зин.— Всегда, какъ съ картинки. Плиссировка на вставочк — будто изъ сливокъ сбита. У кого шьете?
— У Пети.
— Рублей по десяти платите за работу?
— Дороже. Пети меньше двадцати за работу не беретъ.
— За одинъ фасонъ? Безъ приклада?
— За одинъ фасонъ.
— То-то на васъ все такъ прекрасно. Словно бы кожу сняли съ васъ и натянули вторую. По двадцать рублей за фасонъ платить, такъ и пень въ лсу сдлаютъ красивымъ.
Вышло неловко. Зина замолчала.
За обдомъ вспоминали прошлое. Самофаловъ говорилъ именинниц:
— Помните, какъ мы съ Генькою — еще гимназистами — въ сей высокоторжественный день обнесли у васъ въ саду сливу-венгерку до чиста?
— Еще-бы не помнить. Помню. Я на варенье оставляла. И ругала же васъ тогда.
— Добря-ачая была слива. Я потомъ не лъ вкусне, кажется.
— Усохла ужъ. Года четыре, какъ пропала.
— А помните, какъ мы съ Генькой,— студентами еще,— преподнесли вамъ въ день ангела дрессированную обезьяну?
— Охъ, и вороватая же была. Вороватая и шкодливая. Не знали мы, куда дваться съ нею. И васъ не хотлось обидть… вижу, отъ чистаго сердца вы это. И съ обезьяной не было сладу. Спасибо, Тарасьевна сбыла ее куда-то. А Геннадію сказали, будто издохла.
— Вотъ какая честь была нашему дару. А мы-то старались. Я, можно сказать, отъ семьи отрывалъ крохи послднія. Вдь ужъ женатъ тогда былъ.
— Скоро окажется, что ты былъ женатъ, когда еще и безъ штановъ бгалъ, — язвительно бросила Самофалову Глафира Онуфріевна.— Этакой бдный сиротка, какимъ малышемъ женился.
Самофаловъ поспшно заговорилъ о профессор Вальтер.
— Вотъ еще кому повезло. Вдь немногимъ старше меня? Года на три, на четыре, а не сегодня, завтра — свтило, Геннадій Ивановичъ, въ свою очередь, завелъ съ Самофаловымъ рчь о какомъ-то консиліум.
— Кого же, кром меня и Вальтера, позовешь для престижа?— полусаркастически спросилъ Самофаловъ.
— Эбана, думаю,— сказалъ Сахновскій.
Самофаловъ поразился.
— Эбана?
— А что?
— Да Эбана какъ-то… какъ-то не того. Удобно ли?
— Почему? Онъ — талантливый, знающій. Мы вс у него учились.
— Оттого бы я и не позвалъ. Неладно какъ-то. Будто мы до сей поры учимся. И какъ сложный случай, какъ растерялись… такъ и не обойтись безъ учителя.
— Мы не терялись, и теряться не надъ чмъ. Случай несомнительный, показанія — ясны. Но больная боится за свое сердце. Она, наконецъ, богата, ей хочется обставить лченье наибольшей помпезностью. Собрать передъ операціей побольше авторитетовъ, чтобъ повнушительнй было. И пусть. А избгать намъ Эбана… почему? И неблагодарно съ нашей стороны. Будто мы льнули къ нему, пока нуждались въ немъ. А какъ оперились — и отпрянули. Некрасиво. Ни онъ намъ, ни мы ему — никто не страшенъ другъ другу. Онъ длился съ нами своими знаньями, мы все же многимъ обязаны ему.
— А его обращеніе съ нами каково было? Кричалъ, какъ на фельдшеровъ, какъ на служителей больничныхъ! Ты же первый не выдержалъ, ушелъ изъ ординаторовъ раньше срока.
— Ну, кто старое помянетъ. Конечно… тонъ его былъ неподходящій. Но не будемъ черезчуръ злопамятны. Тогда мы были какъ бы учениками. Теперь Эбанъ начинаетъ меркнуть… не будемъ сводить старые счеты. Теперь мы съ нимъ на правахъ равныхъ.
— Да онъ не признаетъ этого ни за что. И если явится на консиліумъ во образ Зевеса… въ роли старшаго надъ нами… то-то спектакль для боговъ выйдетъ! Онъ сохранитъ прежній диктаторскій тонъ, я увренъ. Еще усилитъ его, нарочно. Для вящаго посрамленья нашего.
— Тмъ хуже для него. Но оперирую я, и я приглашу Эбана.
— Sic volo?
— Хотя бы.
— Sapienti sat.
Вечеромъ, у себя дома Геннадій Ивановичъ раздраженно замтилъ Зин:
— А Анна Фоминична такъ и не явилась.
— Мама не нарочно. Она захворала,— сообщила Зина, на сколько могла спокойно.
Геннадій Ивановичъ мылъ руки у умывальника и повернулся къ Зин уже безъ сюртука, лишь въ сюртучномъ жилет.
— Я не врю ея болзни,— произнесъ онъ и добавилъ:— вотъ женщина… шагу не ступитъ безъ осложненій. Тетка обижена, и для всхъ насъ обидно. Что за пренебреженье! Такъ носится съ своимъ воспитаньемъ, а между тмъ… до такой степени не умть соблюсти самой простой, самой первобытной вжливости.
— Но мама больна. Въ самомъ дл, больна. Она лежитъ, слегла.
— Не слегла, а легла. Вчера болзнь не мшала ей день цлый рыскать по городу за покупками. И тебя таскать за собою. А сегодня — лежитъ. Она и тогда лежала, когда мы изъ Крыма пріхали. Лишь бы не встртить насъ…. не оказать мн этой, чести. Бабушка — старуха, чуть ли не восемьдесятъ лтъ на плечахъ, а нашла возможнымъ выхать на встрчу? И бгала по перрону, искала насъ, безпокоилась, какъ бы не пропустить. Это — мелочь, но трогательная. Она говоритъ о сердечности. А твоя мать… у нея атрофія сердечности. Сердце можетъ быть близорукимъ, какъ глазъ. И у нея — близорукое сердце.
Оттого, что Геннадій Ивановичъ нападалъ на мать, когда та была и непритворно-больна, и удручена сверхъ мры, когда она дйствительно не не хотла, а не могла явиться на эти глупыя именины,— Зин стало еще обиднй. Слезы готовы были политься изъ ея глазъ. Въ послднее время на нее часто вдругъ ‘накатывало’, и она много плакала, какъ будто безъ причины. Становилось скучно какъ-то, щемило странное сознаніе пустоты, появлялось приступами смутное, но дкое недовольство на что-то такое, чего нельзя ужъ поправить… И Зина плакала, плакала.
Геннадій Ивановичъ объяснялъ это нервами и ‘положеніемъ’, мамочка винила Геннадія Ивановича, а во флигел, наврное, говорили и говорятъ: капризы. Сама же Зина ршительно не понимала, что это такое, но плакала изъ-за всякаго пустяка. Теперь былъ поводъ заплакать, и слезы подступали къ глазамъ, но Зин не хотлось проявить слабость передъ обидвшимъ ее Геннадіемъ Ивановичемъ. Она сдлала неимоврное усиліе надъ собой и сдержалась, не заплакала. Лишь повторила съ строптивостью:
— Мама нездорова. Она расхворалась.
— На сегодняшній день. Завтра встанетъ, какъ ни въ чемъ ни бывало.— Геннадій Ивановичъ кипятился, и раздраженіе бурлило въ немъ, наростая.— И чего сидитъ здсь?— жестко проговорилъ онъ,— только намъ съ тобой жизнь отравляетъ. хала бы домой, безъ нея сейчасъ станетъ спокойне.
Зина оставалась, какъ будто, не взволнованной. Но у нея побагровли уши, когда она произносила съ разстановкой:
— Ты несправедливъ… Всегда несправедливъ къ мам!
— Я? Я несправедливъ? И всегда? Вотъ ужъ… Я несправедливъ? А она? Она справедлива, когда доводитъ меня до благо каленія ежедневно? За что она обидла сегодня тетку? Что та ей сдлала? Она и тебя вооружаетъ противъ моихъ родныхъ. Изъ за нея, по ея наущеніямъ… ты относишься къ нимъ недружелюбно, съ предубжденіемъ.
— Он, во всякомъ случа, относятся ко. мн хуже, чмъ я къ нимъ. Вокругъ меня — атмосфера враждебности. Я — какъ въ непріятельскомъ лагер. Сестра твоя, если г’ воритъ со мной, то такимъ голосомъ, будто я непрерывно обижаю ее.
— Что, что? Ты — во вражескомъ стап? Ты — окружена врагами? Гд? Какими? Это моя тетка и сестра — враги теб? Он, которыя уступили теб честь и мсто раньше, чмъ ты вошла въ этотъ домъ? Да Анн Фоминичн слдовалобы поучиться у нихъ, какъ любить близкихъ. Въ чемъ ихъ враждебность? Мы съ тобой ничего другого не видли отъ нихъ, кром вниманія и ласки. А ты — сторонишься, не хочешь отвтить на ласку лаской… потому что Анна Фоминична…
— Ахъ, сдлай милость… я не хочу слушать, какъ бранятъ мою мать!
— Но Анна Фоминична и тебя вышибаетъ изъ колеи. Подумать только, какъ бы мы жили славно и дружно, если бы…
— Если бы не стало моей матери?— гнвно подсказала Зина.
— Я не говорю. И въ мысляхъ не имю желанья, чтобъ ея не стало. Но если бы она ухала. Сколько сценъ вынесъ я отъ нея за эти нсколько мсяцевъ. Ни счесть, ни вычислить. Да ужъ чего… Даже когда ей сказали, что ты будешь матерью, даже въ такой важный моментъ не обошлось безъ дебоша. Что за рапсодію разыграла она, когда узнала! Оберегать тебя ей отъ кого то понадобилось, брать тебя къ бабушк на время родовъ… потому что здсь, дома,— ты окружена врагами, которые могутъ известь, сжить тебя со ўвту. И чего только не наговорила.
— Но все это она, а не я,— сухо произнесла Зина, хотя все въ ней клокотало отъ обиды за мать, отъ раздраженья на Геннадія Ивановича.— И я не пойму, чего ты отъ меня требуешь?
— Ничего я отъ тебя не требую. Мн больно, я кричу.
— Немного не во время. Спать пора. И потомъ… можетъ быть, не теб одному больно, а и мн также? И побольнй твоего… однако, я не позволяю себ кричать?
Геннадій Ивановичъ удивленно и чуть растерянно посмотрлъ на жену. Она раздвалась возл своей постели, и между бровями у нея была болзненно-нетерпливая складочка.
— Извини, если я сказалъ лишнее,— инымъ тономъ, боле мягкимъ и примирительнымъ, произнесъ Геннадій Ивановичъ.
Зина ничего не отвтила.
— Ты обидлась? А? Зина?
Геннадій Ивановичъ подошелъ къ ней и хотлъ обнять. Глаза у него стали вопросительные и просительные одновременно. Зина уклонилась отъ примиренья.
— Ахъ, довольно, я спать хочу.
Въ голос ея были нотки сухости, припрятаннаго недовольства. Она уже лежала въ постели. Геннадій Ивановичъ, не отходя отъ нея, покаянно добавилъ:
— Я погорячился… наболталъ лишняго. Прости меня, Зина. Не обижайся.
— Я не обижаюсь, — пробормотала Зина немногословно и сдлала видъ, что засыпаетъ.
Что-то злобное тснило ей грудь, препятствуя дыханью. Все было противно, и все смшивалось въ одну кучу въ мысляхъ Зины. Обида и возмущенье за Анну Фоминичну и жалость къ ней, сознаніе своего безсилія, негодованіе противъ отца, невозможность помочь матери, злость на Геннадія Ивановича, неумющаго понимать самыхъ обыденныхъ вещей, когда это наиболе нужно, тягостность ненужныхъ и неинтересныхъ для Зины разговоровъ на именинахъ, ненужно-срое лицо Надежды Михайловны, недалекая и злая Фаня съ обидчиво-поджатыми губами, ея коричневыя пятна на лиц… Эта крупная, какъ каріатида, вульгарная скандалистка Самофалова въ лиловомъ плать съ золотомъ, лниво-завистливый и лниво-бездарный Самофаловъ… И опять — Геннадій Ивановичъ — съ тысяча первой бесдой на тему, какъ необходимо ей, Зин, оцнить и полюбить его тетку и Фаничку. Геннадій Ивановичъ, азартно-порицающій мать Зины, не находящій въ ней ни одной человчески-хорошей черты… Зин впору было закричать отъ ядовитой досады, выбраниться грубо и несправедливо, расплакаться отъ безпомощной злости и чисто по-женски выкрикнуть въ заключенье:
— Никогда… никогда не сойдусь я съ твоими гусынями. А ты — не смй больше говорить, какъ сегодня, о моей матери.
Но этого нельзя было сдлать.
У Геннадія Ивановича завтра операціи, ему нужна твердая рука, необходимо уравновшенное настроеніе духа. Достаточно съ него и Мамочкиныхъ горькихъ истинъ, ея непріятныхъ выходокъ. Надо, чтобы онъ выспался, былъ спокоенъ. Да и ни къ чему они, эти семейныя объясненья. Все равно, одинъ другого не понимаетъ, и,— что хуже всего,— даже не хочетъ никогда понимать. Недоразумнія — непоправимы’
Поздно ночью, когда давно уже уснулъ Геннадій Ивановичъ, не спала въ темнот Зина на своей дорогой, новенькой кровати. Она не переставала думать, и въ голов ея разгорался укоризненно-возмущенный протестъ:
— Что за скука — вс эти мелочи. И кто это выдумалъ — выходить замужъ?
Миссія бабушки-Малаховой не увнчалась успхомъ, бъ Кавказа Варвара Матвевна вернулась ни съ чмъ.
Штоль не отступалъ отъ своего ршенья, настаивалъ на развод, отказываясь не только жить въ одномъ дом съ Анной Фоминичной, но и числиться ея мужемъ, хотя бы издали,
Анна Фоминична лежала больная. Теперь и Геннадій Ивановичъ не сомнвался въ ея болзни. Слабло сердце, появились приступы удушья, тускнли глаза. Нсколько разъ во время припадковъ пришлось прибгать къ кислороду, и профессоръ Вальтеръ прямо сказалъ Зин, что только эта мра и спасала Анну Фоминичну. Зина почти не жила дома, вс дни проводя у матери, часто и ночуя на Печенжской. Зина подурнла, осунулась въ лиц за это время. Руки стали тонкія, а талія расширилась. У нея посвтлли, будто выцвли, каріе глаза, выступили на пожелтвшемъ лиц скулы, исчезло привтливое выраженіе глазъ и появилось новое, недовольно-сердитое. И походка сдлалась тяжеле, и вс движенія стали боле неуклюжими, медлительными. Жизнь Зины раскололась на-двое. Она безтолково металась между двумя этими половинами, и ни здсь, ни тамъ никому не могла угодить. Дома недоволенъ былъ Геннадій Ивановичъ, который жаловался, что Зина не принадлежитъ ни дому своему, ни мужу,— и послднему въ т немногіе часы, когда онъ свободенъ, приходится сидть одному, какъ филину на руинахъ. А на Печенжской пеняла на Зину Анна Фоминична, утверждавшая, что теперь ужъ Зин не до матери, потому что у Зины — свой мужъ и свой домъ, свои радости и заботы. Время ползло утомительно-медленно. Казалось, нигд ничего не остается ни веселаго, ни пріятнаго на свт.
Съ отечнымъ, черно-желтымъ лицомъ, съ водянисто-темными припухлостями подъ глазами, по большей части въ полудремот,— Анна Фоминична не лежала, а полусидла, впираясь спиной на груду подушекъ въ изголовьи. Малйшее волненье вызывала у нея сердечный припадокъ, а паночка-Штоль, какъ нарочно, слалъ письмо за письмомъ, убждая освободить его отъ старой семьи для новой жизни. Бабушка Варвара Матвевна вскрывала эти письма, прочитывала ихъ, повидимому, безстрастно, ничмъ не выдавая волненія своего, и прятала ихъ, утаивая отъ больной. Но бабушка и сама начинала походить на тяжело-больного человка. Ужасъ передъ возможностью близкой потери застылъ въ ея чертахъ, затеплился въ энергичныхъ и бодрыхъ до сихъ поръ глазахъ, плотно сжалъ въ безсильно-скорбную складку упрямыя и гордыя губы. У нея въ короткое время сгорбилась крпкая спина, изчезла безукоризненная заботливость о своихъ старушечьихъ костюмахъ, стали дрожать по утрамъ голова и руки. Глядя на бабушку, Зина приходила къ огромно-жуткому выводу. Мамочка плоха, она не встанетъ. Длалось холодно, пустынно и безпріютно отъ такой мысли. Страстно хотлось приласкаться къ больной, какъ бывало это въ дтств, поговорить задушевно, съ полной откровенностью, умиротворить, ублажить, побаловать ее. А Анна Фоминична была озлоблена на всхъ, упорно отклоняла всякую попытку ласки, укоряла въ недостаточномъ вниманіи къ ней, къ ея болзни. Она угрожала Зин:
— Погоди… умру, не станетъ меня, тогда поймешь, что потеряла. Такого друга, какъ мать, не будетъ больше. Другого такого не можетъ быть.
Отъ этой угрозы Зина уходила въ бабушкину столовую и подолгу тамъ плакала, склонившись къ старинному шахматному столику, на которомъ стоялъ графинъ съ водой и хрустальная кружка на потемнвшемъ, поднос. А выплакавшись, пила маленькими глотками отварную воду изъ кружки, освжала водой глаза и опять шла къ матери слушать упреки. Тогда выходила въ столовую бабушка. Но плакала она или нтъ, того никто не видлъ, и нельзя было распознать слдовъ слезъ на ея лиц, застывшемъ отъ предчувствій ужаса.
Зина еще не выплакалась сегодня, когда подошла бабушка къ столику съ графиномъ.
— Мать тебя зоветъ,— произнесла она неодобрительно и угрюмо.— Иди. Да вытри глаза. И чего распускаешься? Слова ей не скажи, сейчасъ въ обиду. Нашла время — ревище устраивать. Мать больна,— да вдь какъ больна! всего ждать можно… а она только и носится, что съ собою.
— Я не буду, бабушка,— покорно сказала Зина.
Она смочила водой глаза, обсушила ихъ, обвяла платкомъ лицо и пошла къ матери.
Затянувшаяся осень не хотла перейти къ зимнимъ заморозкамъ. Изо дня въ день лили туманные дожди съ такими незначительными перерывами, что не успвали просохнуть домовыя крыши. Отъ туманной мглы, застилающей окна, въ комнат казалось все желто-срымъ, и желтй всего отечное темное лицо Анны Фоминичны. Удушливо пахло камфорой и еще какимъ-то лкарствомъ. Было сумрачно и уныло, и отъ туманно-сраго свта съ улицы, и отъ запаха лкарствъ, напоминавшаго о непрочности всего земного, и отъ той особой тишины, какая бываетъ возл серьезно-больныхъ людей. Тихо было такъ, что отчетливо слышалось слабое тиканье золотыхъ часиковъ Анны Фоминичны, которые блестли открытой крышкой на столик у кровати, среди недопитыхъ стакановъ, аптечныхъ бутылочекъ, коробокъ съ облатками.
Зина приблизилась къ кровати.
— Подремала, мамочка?
— А ты — опять въ слезы?— тоже вопросомъ отозвалась мать.— Что ужъ это? Я развинчиваю, разстраиваю тебя? Въ твоемъ положеніи… И сама свалилась, и тебя доведу до болзни. Можетъ, Геннадій Ивановичъ правъ. Лучше бы теб сидть дома, Зиникъ…
Она говорила полусердито, ворчливо. Но сквозили въ ея словахъ забота, сочувствіе, встревоженная нжность. И потомъ — это, уже почти забытое, ‘Зиникъ’? Мать не называла такъ Зину со времени замужества ея ни разу.
— Не обращай вниманья на мои слезы, мамочка,— сказала Зина нжно,— со мной что-то такое… Какой-то винтикъ ослаблъ или испортился. И здсь, и тамъ одинаково не перестаю плакать.
— И дома плачешь?— спросила мать слегка обрадованно.
— Изъ-за ничего, даже самой противно. Ты вотъ все: дома, дома… а разв я здсь не дома? Больше, чмъ тамъ.
— Будто?— послдовалъ недоврчивый, но полуумиленный вопросъ.
— Разумется, мамочка,— убдительно подтвердила Зина и сла на низкой скамейк у постели матери.— Я тамъ и не привыкла еще. Все — словно въ гостяхъ. Будто въ Петербург на курсахъ… временно. Вотъ-вотъ пора домой собираться. Да, если правду говорить, я — какъ побуду съ тобою… посл того — совсмъ отвыкаю отъ Геннадія. Ну. какъ съ чужимъ. И раздваться при немъ непріятно. Знаешь, будто у доктора: раздться нужно, а ужасно неловко… Просто до злобности на него неловко. Думаешь, съ какой стати мн раздваться передъ нимъ? Вотъ совершенно такъ.
Анна Фоминична улыбалась. Она попыталась освободить свои руки, плненныя Зиной. Но Зина съ такой любовью ихъ поглаживала и цловала, что у больной не хватило характера лишить себя этой ласки. И почти противъ воли Анны Фоминичны, приподнялись ея руки, чуть обнажившись изъ подъ блыхъ рукавовъ спальной кофточки, и легли вокругъ шеи Зины.
— Разсказывай.
Возгласъ былъ полонъ сомннья, а руки уже гладили пушисто-темную Зинину голову.
— Ты, мама, всегда такъ. И видишь, что правда, а не вришь.
— Да чему врить? ‘Оставитъ человкъ отца и матерь и прилпится къ жен своей и будете оба въ плоть едину’. Это же извстно. Что ужъ тутъ. Во плоть-то можетъ и едину, во едину душу — никогда. Сколько ни старайся, всякъ свою линію будетъ тянуть. Никогда мужчин и женщин не слиться. Оттого, врно, ни у кого и ладу нтъ, не вытанцовываются сліянія эти. Мужчина — хоть и женится, все-таки остается прежній. Немножко перемнится, но онъ — прежній. А женщина, если выходитъ замужъ… для нея пропало все остальное. Родители, друзья, братья, сестры, все предшествующее — отходитъ, умираетъ для нея. Остается одно: мужъ. Потомъ: мужъ и дти. Или дти и мужъ, смотря, какая женщина, что у нея на первомъ план. Я и сама, и вс — такъ… а ты будешь мн басни сочинять въ утшеніе.
— Ну, значитъ, я не въ тебя, мамочка. И не такая, какъ вс. Потому что я люблю и мужа… конечно. Но тебя — гораздо больше.
— Лукавишь. Ой, лукавишь, Зиникъ.
— Клянусь, что правда. Никогда бы не пожертвовала для него тобою.
— А выскочила же противъ моего желанія?
— Ну… то — такъ. То тогда еще… пока у меня ослпленіе было. Ты напрасно запрещала мн. Я вдь упрямая, убоище… ну, и поставила на своемъ. А тутъ еще онъ казался мн недосягаемымъ кумиромъ. Вы же вс кругомъ пластомъ передъ нимъ лежали. За то теперь…
Зина подтянула вверхъ губы, сдлала самонадянную минку и лукаво замолкла на самомъ интересномъ.
Мать то навертывала на свой палецъ, то разворачивала темный завитокъ за лвымъ ухомъ Зины. Она ждала продолженья, а Зина не продолжала.
— А теперь — что?— спросила Анна Фоминична, будто безразлично.— Или уже соскочило ослпленье?
— Нтъ, я Геннадія безгранично уважаю, и онъ заслуживаетъ уваженья. Я знаю, что онъ — хорошій. И любовь къ нему есть. но… онъ больше не кажется мн полубогомъ. Онъ уже и ногти при мн стрижетъ… умывается, и мыло на ше. Одвается утромъ, пока я не встала, или спитъ, и носомъ — вотъ такъ. А въ горл у него: иниггххх… Какое ужъ тутъ божество, когда оно похрапываетъ? Я иногда проснусь рано-рано… и все смотрю на него, смотрю, и сама себ не врю, неужели это мужъ мой? И онъ кажется мн такимъ забавнымъ, и жалко его отчего-то, но и смшно. Такой онъ худенькій, черненькій… Неужто это его считаютъ выдающимся врачемъ? Умнымъ, талантливымъ? Мн онъ представляется только черненькимъ-черненькимъ. Весь онъ для меня какой-то черезчуръ свой, домашній. А посл, когда проснется и какъ-то вотъ этакъ поглядитъ мн въ глаза, словно онъ виноватъ передо мною въ чемъ-то… И заговоритъ со мной — опять будто виновато… Мн станетъ жаль его еще больше. Нтъ, я не умю разсказать. Ну, зачмъ это, мама, придумали жениться, выходить замужъ? Лучше бы жилось безъ этого… Или, можетъ, я не привыкла еще? Геннадій такъ занятъ,— мы видимся урывками. Больные, родные больныхъ, врачи, акушерки — вс рвутъ его на части. Практика растетъ, нтъ минутки свободной. Онъ торопится, торопится. То операціи, то на пріемъ, то визиты… а вечеромъ явится до того усталый, жаль потревожить лишнимъ словомъ. Хочется уложить поскорй, спи, отдыхай, пожалуйста. А потомъ, — вотъ еще, что у насъ странно. Если онъ не такъ ужъ утомленъ и мы разговоримся, у насъ почему-то начинается ссора. Ссоримся, препираемся, такой подымается кавардакъ. И изъ-за пустяковъ, безъ настоящаго повода. Нтъ, мамочка, что ни говори, а… замужемъ быть скучно. Я бы во второй разъ ни за что не вышла!
Анна Фоминична уже не гладила голову Зины, но руки ея оставались на плечахъ дочери. Сама же она глядла въ лицо Зины, и припухшіе отъ отековъ глаза ея были сосредоточенно-напряженные, какъ у хорошаго, умнаго, серьезно-освдомленнаго въ своей области врача, вдумчиво опредляющаго небезопасный недугъ больного.
— Слушай, Зиникъ… а… любишь ты его? Дйствительно ли любишь?— внезапно произнесла она и сама испугалась того, что сказала. Часъ назадъ и во все время замужества Зины Анна Фоминична придирчиво ревновала дочь къ Геннадію Ивановичу, усматривала несчастье и обиду для себя въ любви дочери къ мужу. А теперь — пугалась другого, противоположнаго, и не замчала противорчія своихъ настроеній.
Зина засмялась вмсто отвта. Она перецловала одинъ за другимъ вс пальцы на рукахъ матери.
— А ты хотла бы, чтобъ я не любила?— спросила она потомъ съ укоризной.
— Боже упаси!
— Успокойся, мамочка. Ты не можешь безъ страховъ. Понятно, люблю. Не любила бы, не оставалась бы съ нимъ. Очень просто.
— Не разберу я что-то… разв такъ, какъ ты, любятъ? Вонъ, я твоего отца любила, такъ я имъ дышала. Никого и ничего мн не надо было, лишь бы онъ былъ со мной. Ради него всмъ поступилась бы, всмъ пожертвовала даже тобой… О матери — думать не думала, будто и нтъ уже ея. Хворала бы, какъ я сейчасъ… гршный человкъ, но признаюсь, я бы своего сокровища для нея не покинула надолго. Зашла бы между дломъ, провдала, а чтобы — какъ ты… по трое, по четверо сутокъ сряду? Нтъ, не смогла бы добровольно. Можетъ, оттого, что сокровище мое съ глазъ спустить боязно было. Знала, что хуже птуха. Былъ, есть и останется. Какъ онъ, бывало, съ глазъ у меня, я ужъ непокойна. Еще когда слдователемъ судебнымъ былъ… удетъ, бывало, въ уздъ, на слдствіе, я хожу — сама не своя. Гд онъ? Съ кмъ онъ? Что съ нимъ? Снялась бы и полетла въ догонку. А проснусь среди ночи, если онъ дома… мн въ голову бы не пришло находить его забавнымъ. Я думала: Создатель мой, да за что мн счастье это ниспослано, что онъ мой, со мною, подл меня? Вотъ, какъ я понимала любовь.
— А я — иначе. Я бы ничего не простила. Если бъ мое самолюбіе было задто, не забыла бы. Я — злопамятная, хотя что такое ревность, и не знаю еще.
— Храни тебя Богъ, чтобы и не узнала во вки. Я бы на твоемъ мст извелася въ прахъ при моемъ характер. Эти паціентки, цвты, подарки, обожанія, письма.
— А мн — хоть бы что. Смшно только.
— Теб все смшно.
— Что же мн? Дежурить у Геннадія подъ дверьми во время пріема? Какъ у Самофалова его Глафира Онуфріевна?
— Что-жъ, я бы, пожалуй, дежурила. Я боялась, что и теб на долю мои мука выпадугъ. Но ты не отдаешь себя безъ оглядки, безъ памяти Этакъ-то умне. Въ любви хуже тому, кто любитъ больше. Слава Богу, что не ты, а онъ. Такъ — онъ долго еще въ глаза теб будетъ заглядывать. Имъ всмъ подавай то, что къ нимъ не очень-то смолой липнетъ. Больше берегутъ и холятъ такую. Остается еще одно, дти. И я скажу теб, Зина, не надо и для дтей отдавать себя. Не посвящай и имъ жизнь свою полностью.
— Мамочка?
— Что ты такъ уставилась? Не вришь, я ли говорю это? Я, не сомнвайся… И говорю по правд, какъ передъ смертью. Не забывай себя изъ любви къ дтямъ, не слдуетъ. Дти,— они всегда эгоисты. А теб твоей жизни никто не вернетъ потомъ. Дти, едва подымутся на ноги — у нихъ своя жизнь, свои интересы. Умирать доведется, все равно, одиноко. Каждому.
— Но это же, говорятъ, наибольшая радость — отдать себя своему ребенку? Многіе находятъ, что женщин одно лишь материнство и даетъ счастье?
— Не врь. Не счастье, а крестъ это.
— Такъ ты бы не хотла, чтобъ у меня былъ ребенокъ? Больная отвчала уклончиво.
— Мужчин и дти, конечно, не помха. Намъ же — кабала. Путы — хуже брачныхъ, самыя неразрывныя. Покуда выростишь ребенка, своя-то жизнь уже — прости, прощай!— прокатила мимо. Вотъ на моихъ глазахъ, въ нашей же семь, три, безъ малаго четыре, поколнія. И жертвовали собой… а никому добра отъ тхъ жертвъ не было. Мамаша овдовла молодою. Даже не столько молодой, а красивая она была очень. За нею и посл сорока лтъ еще долго ухаживали. Но я одна у нея была на первомъ мст. Она — пыль съ меня сдувала, такъ берегла и нжила. И помню,— мн ужъ лтъ двнадцать было,— увлекся ею одинъ… бывшій сосдъ нашъ по Малахову. Какъ теперь я понимаю, и мамаша его любила, а устояла все-таки. Онъ женатый былъ, и развода нельзя получить было, — жена никакъ не соглашалась. Сойтись съ нимъ такъ,— мамаш по тмъ временамъ — позорище… а тутъ — я еще,— она и сдержалась. Стыдно было дать себ волю.
— И ничего? Не плакала? Забыла?
— Ого, какъ убивалась, когда исчезъ онъ отъ насъ окончательно. Ну, за меня ухватилась. За меня еще сильнй дрожать стала. А я замужъ выпрыгнула и забыла про мать. Она прежде, бывало, если на день, на два разстанется со мною, обалдвала съ тоски. Каково же было ей старть одной въ деревн? У меня ты родилась, она ужъ на десятомъ мст. Я, въ свою очередь, съ тебя пыль сдуваю. Не оглянулась, какъ и ты ужъ взбунтовалась: замужъ! Теперь и ты ждешь ребенка, все одна псня… Вся бабья доля наша одинакова. За мной, кажется, смерть раньше, чмъ за мамашей подходитъ. И что же? Мамаша застыла отъ страха за меня, а я вся — тобой полна. Она со мной поговорить хочетъ, а я ей: позовите Зину. О теб вс мысли, да еще о томъ поскакун… о жених кавказскомъ. Ты да Эрастъ, для меня вы — главное. У всхъ такъ, Зиникъ… Жизнь пробжитъ, не оглянешься. И вотъ теб мое благословеніе: никому никакихъ жертвъ, ни для кого не поступайся собою. Не щади, не оберегай, не жалй никого сверхъ мры. Теб твоей жизни никто не вернетъ, а жертва… О ней посл сожалть будешь. Такъ и запомни.
— Мамочка… теб вредно такъ много говорить.
— Чего тамъ вредно. Надо же… разъ одинъ поговорить съ самой любимой душой… Вредно? А молчать всю жизнь, терпть да терзаться,— не вредно? Выдумки все. Когда отъ вреда беречь начали. Поздно ужъ. Теперь ничего не осталось вреднаго. На, Зинокъ… возьми. Я теб приготовила, затмъ и звала. Нечаянной радости иконка, мое благословеніе. Возьми на счастье. Къ внцу я не отъ сердца благословляла тебя. Такъ… для формы одной. Теперь хочу, какъ слдуетъ. Подожди… дай перекрещу, наклони голову. Ну… благословляю. Зиникъ, Зиникъ маленькій! дорогой, ненаглядный… Зинуся моя, дочечка, дточка моя! Будь… будь счастлива.
Анна Фоминична перекрестила образкомъ оторопвшую Зину. Положила иконку на край постели, взяла руку Зины, подержала въ своихъ рукахъ, съ усиліемъ сжала ее, будто внушая что-то, и произнесла не то молитвенно, не то съ повелительнымъ заклинаніемъ:
— Будь счастлива… только счастлива!
Зина плакала.

——

Едва стемнло, зарядилъ ожесточенный осенній дождь. Ночь подступала воровская, безпросвтно-черная, долгая. Буря гудла надъ городомъ, подхватывала дождевыя капли, бросала ими въ окна.
Утомившись, полусидя на кровати, Анна Фоминична дремала подъ легкимъ восточнымъ одяломъ на ват. Болзненно-искаженное лицо ея не напоминало о спокойствіи спящихъ. Врно, тяжелые сны подползали къ ней въ этотъ слякотный вечеръ. Зина молчаливо сидла въ сторон отъ постели. Горла у образа лампада, а на стол за умывальникомъ — крошечная ночная лампа съ розово-матовымъ колпачкомъ. Два различные свта странно смшивались другъ съ другомъ, но въ комнат было не свтло. Тускло-золотящаяся полумгла придавала затихшей спальн странно-мягкій уютъ, что-то умиротворяющее и тревожное одновременно. Втеръ дулъ въ окна. Водяныя капли дождя часто стучались въ оконныя стекла, каждый разъ пугая Зину нежданностью стука. Звуки дождя выводили Зину изъ непонятнаго ей самой безразличія, смшаннаго съ усталостью и полнымъ безмысліемъ, изъ того состоянія духа, когда забывается все, что составляетъ текущую жизнь, ни о чемъ не думается, не ощущаешь себя и отсутствуетъ самое сознаніе убгающей отъ насъ жизни. И даже отчасти непріятенъ былъ Зин возвратъ къ дйствительности, когда бабушка, заглянувъ въ дверь, знаками позвала Зину въ коридоръ за собою. Зина предположила: ‘Геннадій?— и отвтила себ: не можетъ быть въ такую непогоду…’
Геннадій Ивановичъ, оказалось, пріхалъ, не взирая ни на что.
Зина вышла къ нему въ гостинную.
Посл сегодняшняго разговора съ Анной Фоминичной мужъ показался чужимъ и далекимъ въ сравненіи съ той вспышкой нжности, какая пробудилась у Зины къ матери. Впрочемъ, припрятавъ свое впечатлніе, она сказала радушно:
— Геня? Такъ поздно? И въ такую погоду?
У Геннадія Ивановича было усталое, безкровное лицо съ впалыми отъ утомленья глазами. Это утомленное лицо не освтилось улыбкой, осталось сумрачнымъ и посл поцлуя Зины. И на поцлуй онъ отозвался не такъ, какъ всегда, не обрадованно и горячо, а скоре оффиціально.
— Что съ нимъ?— подумала Зина.
Но привыкшая не выдавать своихъ мыслей, она не предложила вопроса прямо, а спросила немного приторно:
— Соскучился?
Геннадій Ивановичъ не переставалъ хмуриться.
— Ты усталъ?— произнесла Зина привтливо.
— Да, усталъ,— отвтилъ онъ кратко. Но не приласкалъ Зину, не поблагодарилъ за заботливость, какъ длалъ въ другое время.
Она предположила, не неудача ли какая-нибудь,— и сказала:
— Операціи?.. Были трудныя?
— Да… операціи. У одной больной осложненія съ сердцемъ. Опасныя. Съ двухъ часовъ побывалъ тамъ три раза.
Онъ сообщалъ отрывисто, будто принуждая себя.
Тогда Зина стала говорить то, что въ другое время сказалъ бы самъ Геннадій Ивановичъ.
— А посл такой адской работы пріхалъ домой усталый? А дома пустота? Теб не захотлось сидть одному? И ты недоволенъ мною?
Онъ пожалъ плечами и замтилъ колко:
— Пора привыкнуть. Я теперь чаще одинъ, чмъ съ тобою.
— Что съ тобой, Геннадій?— серьезно спросила Зина.— Ты скрываешь что-то. Я вижу.
— Ты прозорливй меня. Когда ты скрытничаешь, я не вижу.
— Геннадій!..
Зина не понимала. Геннадій Ивановичъ молчалъ, но чувствовалось, что онъ чмъ-то обиженъ.
— Да что такое?— уже занервничала Зина съ нетерпніемъ.
Посл того онъ сказалъ:
— Я получилъ письмо отъ твоего отца.
— Ахъ… вотъ что.
Зина, наклонивъ голову, затеребила бахрому на своемъ плать.
— Ну и что же? О чемъ онъ пишетъ?— произнесла она, помолчавъ.
— Проситъ моего содйствія… въ извстномъ теб дл. А у меня, оказывается, никакого представленія обо всемъ этомъ.
— И ты обиженъ?
— Нтъ… почему же? Если у тебя есть секреты, если ты не находишь нужнымъ посвящать меня въ твое горе… а предпочитаешь переносить его безъ моего участія…
Зина вспылила.
— Остановись, не расходуй краснорчія. Секретъ не мой, а маминъ. Она не хотла, чтобы ты зналъ про это.
— Капризъ больного человка.
— Пусть капризъ. Для меня онъ обязателенъ. Если бы ты, здоровый или больной, пожелалъ, чтобы мама не узнала о чемъ-нибудь твоемъ… я бы такъ же не сочла себя вправ распоряжаться твоей тайной. Особенно такой щекотливой. И вообще, оставимъ. Мы объ этомъ не сговоримся.
— Такъ не ухать ли мн домой по добру, по здорову?
— Какъ хочешь.
Зина смотрла отчужденно и холодно.
Геннадій Ивановичъ сознавалъ, что обида его въ значительной степени растопилась отъ объясненій съ женою. Ему не хотлось разставаться съ Зиной, хать домой одному въ эту мокрую непогоду, бродить одиноко по тихимъ, словно опустошеннымъ комнатамъ и, просыпаясь ночью, видть вблизи себя нарядную кровать Зины пустою. Онъ жаждалъ горячаго привта и самъ готовъ былъ къ задушевному примиренію, а языкъ его, точно наперекоръ, произносилъ и произноситъ ядовито-колкимъ тономъ уязвляющія слова. Зина отвчала ему тмъ же не безъ находчивости и изворотливо. Каждому изъ нихъ было, до извстной степени, отрадно помучить другого. Каждому казалось, что онъ недостаточно любимъ и недостаточно оцненъ, тогда какъ по своимъ достоинствамъ, за свое чувство и вниманіе, заслуживалъ бы лучшей доли, высшей, боле справедливой оцнки. Каждый думалъ о себ: того ли я достоинъ?— и мстительно подзадоривалъ себя къ дальнйшему пререканью. Они препирались не мало времени, пока Геннадій Ивановичъ не смирился первымъ.
— Зина,— заговорилъ онъ по иному, такъ перемнивъ тонъ и голосъ, словно сказалъ это не тотъ человкъ, что пикировался только что боле получаса.
Зина изумленно повернула къ нему голову.
Усталое лицо Геннадія Ивановича было скорбное, черточка горькаго, скрытаго упрека кривила губы, а въ умоляющихъ глазахъ засвтилась тоскующая нжность.
— Оставимъ, Зина. Что за нелпость. И откуда это у насъ?— раздумчиво проговорилъ онъ.— Сколько разъ давалъ я себ слово… а никогда не удается сдержаться. И не удается понять мн, почему мы такъ часто ссоримся, Зина?
— Я также не понимаю,— устало и печально вздохнула Зина.— Почему мы ссоримся, едва сойдемся?
— Вдь я, напримръ… да я каждый свободный мигъ о теб мечтаю. Небывалая со мною вещь, но порой злобность начинаю питать къ больнымъ своимъ. Такъ бы и закричалъ имъ: да оставьте меня, не отрывайте отъ Зины! Чего бы я не отдалъ, лишь бы опять ты была одна со мною. Чтобы опять луна надъ Алупкой… И ты… и твое… т слова твои дорогія. Ты еще помнишь ихъ? Не забыла?
— Помню,— неопредленно отозвалась Зина.
— Не забывай, Зина. Если забудешь… я не знаю, что со мной станется! Ни въ чемъ нтъ для меня живой души, если тебя нтъ со мною. Весь день впопыхахъ, врачую, ржу, зашиваю… а самъ объ одномъ: Зина. Вотъ, думаю, подойдетъ вечеръ, и — Зина, Зина, Зина… Но выпадетъ часокъ, другой побыть намъ вмст, и какъ бсъ какой-то въ насъ вселится. Перепалки, обмнъ колкостями, препирательства, упреки. Я какъ начну вспоминать, что наговорилъ теб… точно варомъ обдаетъ отъ стыда! Кажется, подошвы обуви твоей цловалъ бы, такъ просилъ бы прощенья!
— И мн стыдно бываетъ за себя,— призналась Зина.— И какъ это у насъ выходитъ? Вдь изъ-за ничего? Безъ повода. Посл не вспомнишь, съ чего началось. Слово за слово, ты — мн, я — теб… и ни теб, ни мн не хочется затихнуть первому. И ты вдь — такой мягкій, чуткій… такъ умешь и съ больными, и съ здоровыми. Такъ понимаешь всхъ, а тутъ…
— А тутъ какъ ошалю. Буйствую, точно одержимый. И умнье, и пониманіе — все вверхъ тормашками. Съ тмъ, кого наиболе люблю, не могу сговориться.
— Я часто думаю, вс ли такъ, или мы только? Неужели это одни мы съ тобой такіе… несдержанные? Ты замтилъ? Наедин мы, будто, устаемъ вскор другъ отъ друга. И принимаемся терзать одинъ другого, словно въ отместку за что-то. Что это, Геннадій?
— Не постигаю. демъ домой, Зина.
— Можетъ быть, это лишь вначал? Пока мы не сплись еще? Какъ ты думаешь?
— Не знаю. демъ, Зина. Я хочу домой.
— Въ такой дождь? Слышишь, какъ бьетъ въ окна? Будто швыряетъ дробью.
— Не бда. Экипажи крытые. Плащъ со мною.
Зина разсмялась.
— ‘Я плащемъ тебя о-одну?’ — лукаво и вопросительно вывела она зазвенвшимъ отъ смха голосомъ. И глаза у нея стали задорные, веселые, оживленно-блестящіе, какіе бывали до замужества. Ей стало веселй, она внезапно похорошла.
— демъ, Геннадій, демъ. ‘Пусть стонетъ лсъ, пусть плачетъ вьюга!’ Мы б-жи-имъ… намъ по колни море. Браво, Геннадій. Ты — мой похититель. Въ бурю, въ грозу… бжимъ изъ-подъ крова родительскаго. Жаль, нтъ веревочной лстницы… ‘Я умчу тебя въ Грена-аду на крыла-ахъ мое-ей любви-и!’
Ты не бойся, если звзды
Слишкомъ ярко свтятъ.
Я плащемъ тебя укрою
Такъ, что не замтятъ.
Она пла и, живо поворачиваясь, что-то разыскивала на подзеркальник.
— Геня! Гд мои булавки отъ шляпы?
Геннадій Ивановичъ, въ невдніи, комически моталъ головою.
— Ищи, Геня. Безъ нихъ нельзя бжать въ Гренаду.
Хотлось смяться безъ причины.
Булавки нашлись, и Зина прикалывала передъ зеркаломъ шляпу. Геннадій Ивановичъ залюбовался, глядя на нее. Безсознательно, но съ нсколько-залихватской удалью онъ началъ закручивать свои усы. Это не шло ко всей его скромно-интеллигентской фигур, и Зина подмтила это въ зеркал. Уже въ шляп, она шутливо подбжала къ мужу, передразнила его жестъ и пропла:
Усы героя украшаютъ!
Оба смялись облегченно и беззаботно. Ледяная заслонка между ними была, какъ будто, сломана.
Зина проснулась передъ утромъ среди крпкаго сна, словно невзначай разбудилъ ее кто-то рзкимъ и сильнымъ толчкомъ. Толчекъ ощутила она до того явственно, что на яву показалось непостижимымъ, какъ же никого нтъ, когда кто-то толкнулъ ее, пробуждая? Въ груди учащенно билось сердце, тяжесть и неудобная неловкость ощущались въ тл, разбиралъ безотчетный страхъ, было большое желаніе разбудить спящаго Геннадія Ивановича и сказать ему о странномъ своемъ пробужденіи. Зина только что собралась окликнуть его, но толчекъ повторился опять, и на этотъ разъ внутри, а не снаружи тла. Теперь сдлалось понятно, кто прервалъ ея сонъ… Умиленно, съ особымъ, покровительственно-нжнымъ чувствомъ прислушивалась Зина къ проявленію той загадочно-милой и нерасторжимо-близкой жизни, что теплилась внутри ея самой. Толчки учащались. Одинъ былъ рзко-стремительный и проворный, словно перекувырнулся кто-то. Зина улыбалась въ темнот ночи кому-то, еще невдомому, но уже безпредльно-любимому, и уснуть снова ей не удалось больше.
Очень медлено наступало утро съ осенними сумерками вмсто свта. Опять слезящееся небо поливало взмокшій городъ новыми дождями, опять, какъ съ вечера, постукивали въ окна дождевыя капли. Продолжительный звонокъ съ подъзда пронесся по дому и затихъ. Зина прислушалась. Никакого движенія со стороны корридора изъ кухни, врно, горничная спитъ и не услышала. Звонокъ повторился, такой же долгій, настойчивый. Тогда позвонила и отъ себя въ кухню Зина и крикнула перепуганно:
— Геннадій! Геннадій! Звонятъ, Геннадій… случилось что-то.
Она дрожала въ тревог.
— Не пугайся, Зинокъ. Это отъ моей больной. Ослабленіе сердечной дятельности… я сказалъ прислать, хотя бы ночью, если будетъ хуже. Спи, не тревожься.
Онъ одвался, торопясь. Зин слышны были отдаленные взволнованные голоса. Геннадій Ивановичъ вышелъ, потомъ вернулся. Осторожно обнявъ Зину поверхъ одяла, юнъ сказалъ какъ-то необыкновенно мягко:
— Вставай и ты, Зина. Прислали съ Печенжской. Анн Фоминичн… мам… нехорошо.
— Мама!— въ ужас крикнула Зина, угадавъ истину раньше, чмъ ршился высказать ее Геннадій Ивановичъ.
Анна Фоминична скончалась въ эту ночь въ припадк удушья. Не помогли ни профессоръ Вальтеръ съ ассистентами, ни кислородъ и другія средства. Когда пріхали Сахновскіе, она уже лежала въ зал, на стол, обмытая и обряженная. Бабушка, какъ въ столбняк, стояла около тла, глядла, не отрываясь, въ лицо трупу, и нельзя было никакими мрами отвлечь и отвести ее отъ умершей. Старуха ничего не видла, кром дорогого мертваго лица. Не слыхала ни громкаго плача Зины, ни увщаній Геннадія Ивановича, ни вопросовъ о послднихъ минутахъ покойной.
Къ утренней панихид явилась тетка Геннадія Ивановича и его сестра съ двочками, а изъ постороннихъ — одинъ профессоръ Вальтеръ съ внкомъ изъ живыхъ цвтовъ. Крупный и красивый спортсмэнъ-гимнастъ съ коротко-остриженной, густоволосой головою, Вальтеръ пріхалъ въ черномъ сюртук съ чернымъ жилетомъ, по обыкновенію изящный и элегантный,— какъ всегда, нсколько похожій на иностранца,— съ грустными, плавно-тихими движеніями мускулистой фигуры, съ намренно-опечаленнымъ выраженіемъ на самодовольномъ и жизнерадостномъ лиц. Онъ участливо растиралъ руки захлебывающейся отъ плача Зинаид Эрастовн и говорилъ утшительно-ласкающимъ баритономъ:
— Нельзя такъ, голубка. Нельзя, золотая. Въ вашемъ положеніи… ну, довольно, довольно. Сдлано все, что въ силахъ человческихъ. Я самъ пытался помочь. Большее не въ нашихъ силахъ. Параличъ сердца, голубка. Кончина наступила мгновенная, безъ боли… больная не сознавала, что конецъ. Такъ умереть дай Богъ и намъ всмъ. Перестаньте же, голубка. Полно, золотая.
Онъ такъ часто повторялъ: ‘голубка’ и ‘золотая’, такъ усердно согрвалъ руки Зины въ своихъ рукахъ, что Геннадій Ивановичъ обратилъ на это вниманіе и сказалъ Зин строго:
— Перестань. Ты и Виталія Витальевича утруждаешь. Слышишь? Перестань!
— Не меня, не меня, голубка… себя утруждаете, себя волнуете!— поспшилъ опровергнуть Вальтеръ.— Въ вашемъ положеніи — нельзя… нельзя такъ волноваться. Впрочемъ… если отъ слезъ вамъ легче,— поплачьте, золотая. Мы васъ оставимъ. Выйдемте, Геннадій Ивановичъ. Дадимъ ей выплакаться. Но поплачьте тихо, не надрывайтесь, не надо бурныхъ рыданій.
Еще до панихиды телеграфировали на Кавказъ Штолю о кончин его жены. Къ вечеру отъ него получился отвтъ: Штоль просилъ хоронить безъ него, такъ какъ не можетъ пріхать. А затмъ умолялъ зятя, насколько возможно скоре, выслать свидтельство о смерти Анны Фоминичны, которое ему, Штолю, необходимо.

——

Зима прошла для Зины, какъ одинъ день, однообразно-тягостный. Нельзя было, да и не хотлось нигд бывать. Вторая половина беременности становилась все непереносимй. Днемъ трудно было сидть, стоять, двигаться, ночью не удавалось подобрать подходящую позу, чтобы лечь поудобнй. Изуродованная фигура, поблекшіе глаза, осунувшееся лицо съ обостренными чертами — оскорбляли собственное эстетическое чувство Зины. Она избгала подходить къ зеркалу… И все, какъ на зло, подбиралось одно докучное, тяжкое, непріятное. Трудно было примириться съ исчезновеньемъ Анны Фоминичны. Разъ отъ разу длалось тяжеле навщать бабушку. Варвара Матвевна тосковала по дочери, но не догорала еще, тоскуя. Большой запасъ ея физическихъ силъ пошатнулся, но не началъ таять. Съ Зиной она не говорила о недавней потер, а какъ-то съеживалась, уходила въ себя съ своимъ горемъ. Она помногу молилась и Зину встрчала слегка недружелюбно, съ полунедовольнымъ выраженіемъ на постарвшемъ лиц. Будто хотла, сказать: ‘мн одной легче, ты мн помшала.’
Папочка-Штоль до неприличія скоро женился вторично. Кажется, не дождался и шести недль со дня смерти Анны Фоминичны. Дома тоже не много было радостнаго. Зину окружили плотнымъ кольцомъ недоразумнія, дрязги и стычки съ флигелемъ. То съ теткой Геннадія Ивановича, то съ сестрой, но то и дло выходили размолвки. Между флигелемъ и ‘домомъ’ никакъ не налаживались сношенія дружественныхъ, хотя бы и не союзныхъ державъ. Стычки возникали изъ-за самыхъ ничтожныхъ поводовъ и, какъ казалось Зин, ршительно не по ея вин. То Зина распоряжалась начать стирку блья, и высокій чердакъ надъ домомъ занимали ея бльемъ, между тмъ какъ въ то же время шла стирка и во флигел. И Феофанію Ивановну ничмъ нельзя было убдить, что произошло это случайно. То ссорились въ общемъ погреб кухарки. А потомъ ссора ихъ отражалась на дипломатическихъ сношеніяхъ дома и флигеля.
То выходило еще что-нибудь, такое же мелочное, Геннадій Ивановичъ, оберегая отъ волненій Зину, самъ настаивалъ теперь, чтобы она встрчалась съ обитательницами флигеля какъ можно рже. Изъ нихъ всхъ наилучшимъ дипломатомъ оказалась Тарасьевна. Ея симпатіи и сочувствіе всецло принадлежали флигелю. Но хорошо ладила она и съ домомъ. Была безъ угодничества почтительно-уравновшена съ Зиной, аккуратно являлась къ пріемамъ больныхъ, ревниво оберегая свои права отъ покушеній молодой горничной Сахновскихъ. И позиціи, занятыя Тарасьевной здсь и тамъ, были непоколебимо — прочныя.
Одно въ эту зиму увлекало и оживляло Зину, примиряя ее съ текущей жизнью,— это мысли о будущей двочк. Что будетъ двочка, а не мальчикъ, Зина поршила твердо. Она пріискивала имя для дочки покрасиве и остановилась на Аріадн. Для Аріадны готовилось обильное приданое. Тюфячки, конвертики, пеленки, чепчики, распашонки, нагрудники, все — тоненькое, мягкое, какое-то необычайно-пріятное для осязанія, съ розовыми ленточками, съ мягкими, вышитыми гладью зубчиками вмсто рубцовъ. Все разукрашенное и настолько граціозное и привлекательное, что при взгляд на вещи заране представлялась та, для которой все это предназначалось, и рисовалась такой же граціозной и привлекательной, мягкой и шелковистой, какой-то необычайно-пріятной для взора и осязанія.
И больше всего любила теперь Зина, когда навщала ее Берта Соломоновна Щебень,— акушерка, уходу которой поручалъ Геннадій Ивановичъ самыхъ отвтственныхъ своихъ паціентокъ. Она же должна была ухаживать при родахъ и за Зиной. Лицо Зины расцвчивалось улыбкой, едва появлялась Берта Соломоновна. Он были — словно заговорщики, которыхъ тысячами неразрывныхъ нитей связывала общая тайна… Он понимали одна другую съ полуслова, даже съ полувзгляда. Зин все нравилось въ Берт Соломоновн, не исключая ея, иногда не совсмъ, правильной, русской рчи.
— Ну, что? Какъ?— спрашивала Берта Соломоновна озабоченно, сочувственно, дловито.
И Зина отвчала, будто подчиненная начальству.
— Все то же.
— Бунтуется?
— Такъ, знаете, и дрыгаетъ ноженками… Начинаю бояться, не мальчикъ ли? Ужъ очень большой бунтарь.
— А чмъ мальчикъ плохо? Мальчикъ — даже лучше.
— Но я хочу двочку. Мальчишка — буянъ, съ нимъ не найти сладу. Мн больше нравится двочка.
— Ну-у… Богъ дастъ, будетъ двочка.
— А какъ вы думаете, Берта Соломоновна, какая она будетъ?
— Будетъ красавица. На васъ похожа.
— Ужъ вы скажете. Какая же я красавица. Я хочу, чтобъ она была получше.
— Ну-у… получше.
— Глазки будутъ у нея черные… правда? И у меня, и у Геннадія глаза темные.
— Бываютъ и не въ родителей дти. Въ бабушку или ддушку. Въ тетокъ удаются.
— Ой… какъ удастся въ тетку Феофанію Ивановну? Вотъ-то выйдетъ уродецъ!
— И что вы придумываете, Зинаида Эрастовна! На что вы себя тираните. Она въ васъ выйдетъ.
— А губы какія?
— И губы ваши. Красныя, пухленькія.
— А ручки — если бы, какъ у Геннадія! У него красивая рука. У меня пальцы коротковаты. Рука — пусть его, а не моя.
— Богъ дастъ, все хорошо будетъ. Покажите-ка, что вы сработали за эту недлю?
Зина охотно идетъ къ зеркальному бльевому шкафу. Отъ удовольствія у нея заблестли глаза, она съ наслажденьемъ достаетъ съ средней полки обновки Аріадны.
— Вотъ это распашеночки еще одного сорта, фланелевыя. А это — вязаныя. Я заказывала.
— Къ чему вы такъ много? Она выростетъ раньше, чмъ износитъ. Дти же растутъ, какъ грибы.
— Да вдь постоянно перемнять будемъ. Не держать же ее мокрую. А выростетъ, я новыхъ пошью. Для меня ей шить — такое удовольствіе… ничего бы не захотла взамнъ. Хоть царство мн цлое за нее давайте… не отдамъ за счастье сшить ей слюнявочку. Не возьму, не соглашуся!
Зина говоритъ и хочетъ улыбнуться иронически. Но улыбка выходитъ радостно-растроганной, и Зин за себя немножко неловко.
Лицо Берты Соломоновны омрачается набжавшей тнью.
Зина видитъ эту тнь и соображаетъ, что Берт Соломоновн больно отъ ея изліяній. Вдь Берта Соломоновна сама жаждетъ имть ребенка. Но его нтъ, и нтъ даже надеждъ имть его. А у нея — молодой мужъ, въ котораго она влюблена до смшного, и ей впослдствіи не удержать будетъ мужа безъ ребенка… Зин совстно передъ Бертой Соломоновной: какъ, въ сущности, неделикатно расхвасталась она большимъ достояніемъ передъ кмъ-то неимущимъ. И она говоритъ, чтобы показать, что и у нея не одн радости:
— А не умру я, Берта Соломоновна?
Берта Соломоновна опять въ своей тарелк.
— Что?— смется она переливчато и звонко.— Еще что выдумайте. У васъ все нормально… почему вамъ умирать? Родите отлично. И выкормите. Кормить же сами будете?
— Обязательно.
Отъ наплыва расположенія Зина обнимаетъ Берту Соломоновну и говоритъ:
— Берта Соломоновна… дорогая. Какъ бы я желала… какъ бы хотлось мн…
— Что? Чего?— спрашиваетъ Берта Соломоновна, покраснвъ, но будто не понимая.
Зин ясно, что ея мысли уже разгаданы, однако она поясняетъ до конца.
— Чтобы и вы… чтобъ и у васъ тоже…
— Ухъ!..— вздыхаетъ Берта Соломоновна и добавляетъ самолюбиво:— А ужъ какъ мужъ мой желаемъ! Больше меня даже. Мы съ нимъ такъ хорошо живемъ. Онъ меня прямо обожаетъ. Душа въ душу живемъ… а дтей нтъ. Онъ спитъ и во сн ребеночкомъ бредитъ. Но мы хотли бы сына.
— Богъ дастъ, будетъ и сынъ,— говоритъ на этотъ разъ Зина авторитетно и утшительно.— Хотя мальчики — шалуны, неслухи. Изъ двочки — что мать захочетъ, то и сдлаетъ. А съ мальчишкой…
Берта Соломоновна не согласна и возражаетъ:
— Нтъ, мы желаемъ сына. Сынъ,— это же мужчина. Это — человкъ, ему потомъ все открыто. А двочка — что? Ихъ — какъ мусора, и имъ — трудне въ жизни. Дитя вдь не кукла. Надо думать, чтобъ ему, а не намъ было — какъ лучше.
И такъ он могли бесдовать часами.
По общимъ вычисленіямъ выходило, что родить Зин придется въ половин марта. Но, какъ водится, вс ошиблись въ разсчетахъ. Вычисленія оказались произвольными, и было уже пятое апрля, а Зина, похожая на круглый арбузъ исполинскихъ размровъ, съ трудомъ, но еще передвигала свое отяжелвшее тло. Она изнемогала отъ физической тяжести и несбывающихся ожиданій. Боялась, не предстоитъ ли ей разршиться двойней, а на рожденіе двочки теряла послднюю надежду. Двочекъ вдь, говорили ей, приходится носить нсколько меньше, чмъ мальчиковъ. Зина шутила, увряя, что двочка, по свойственному ея полу любопытству — давно поторопилась бы явиться въ міръ. Уже припасены были вмсто розовыхъ голубыя ленточки,— на всякій случай, для мальчишки,— но и онъ все не появлялся.

——

Это началось восьмого апрля передъ вечеромъ, когда почему-то именно сегодня Зина не ждала ничего. Рзкая ржущая и тягучая, вдругъ объявившаяся, боль въ спин чуть не свалила ее съ кушетки. Было такъ больно, что потъ выступилъ на лбу и на кож головы подъ волосами. Почернло въ глазахъ, все кругомъ будто сдвинулось, проваливаясь куда-то, а Геннадій Ивановичъ еще не возвращался съ практики.
— Вотъ оно… начинается!— подумала Зина и, забывъ о звонкахъ, закричала горничной:
— Луша, Луша, скорй, Луша, за Бертой Соломоновной. Скажите въ телефонъ, чтобы сейчасъ же. Мн нездоровится.
Было страшно. Но радость близкаго освобожденія и появленія того, — кого-то невдомаго, но давно родного и милаго,— преодолвала и страхъ, и страданіе отъ боли. Боли повторялись, учащенныя и ржущія, но теперь, какъ будто, смягченныя. Зина оставалась мужественной, даже почти спокойной. И только, когда появилась запыхавшаяся отъ поспшности Берта Соломоновна, Зина, почувствовавъ себя въ надежныхъ рукахъ и въ сравнительной безопасности,— вдругъ утратила мужество и присутствіе духа и встртила Щебень жалобнымъ растеряннымъ плачемъ.
— Берта Соломоновна… я боюсь. Мн страшно, Берта Соломоновна.
А Берта Соломоновна приняла любовно-начальническій тонъ и повторяла, увлекая Зину въ спальную.
— Ну, и чего бояться? И вовсе нечего бояться. Ждали, ждали… вотъ и дождались… чего-жъ бояться? Васъ самъ Эбанъ смотрлъ. Нашелъ все хорошо, правильно, чего-жъ вы боитесь? Разднемся сейчасъ, приляжемъ. Какъ это хорошо, что ванну сегодня взяли. Ну? ну, что такое? Зачмь у васъ такіе круглые глаза? Зачмъ такъ пугаться? Богъ дастъ, все пройдетъ прекрасно. Вотъ Луша намъ припасетъ водицы горячей. Сейчасъ и Геннадій Ивановичъ будетъ. Я ужъ телефонировала ему. Угадала, гд искать, поймала у больной.!
— О-о-о-о!— пронзительно закричала Зина отъ новаго приступа боли.
Берта Соломоновна засуетилась среди приготовленій.
Когда Геннадій Ивановичъ вошелъ къ Зин, боли временно утихли. Все было педантично заготовлено къ предстоящему событію, но вся эта, привычная для глазъ Геннадія Ивановича обстановка на этотъ разъ показалась ему невиданно-новой, ужасающе-грозной. Онъ растерялся, дрожалъ отъ волненія. Онъ позабылъ свои акушерскія познанія, отъ него точно отскочилъ весь его обширный врачебный опытъ. Геннадій Ивановичъ сдлался несвдущимъ, тупымъ, непонятливымъ, не соображающимъ простыхъ вещей,— будто никогда не видывалъ вблизи роженицы. И Берта Соломоновна, самая послушная изъ его ученицъ,— теперь успокаивала и почти-что учила его.
— Ну-у… что такое? Что особеннаго? Ну, начались схватки, теперь ослабли, вотъ и все. Чего же вы весь дрожите? Вамъ лучше уйти отсюда, вы только будете пугать и роженицу. Разв можно такъ? Все слава Богу… выжидать надо.
— Эбана,— нервно заикаясь, выговорилъ Геннадій Ивановичъ.— Эбана! Онъ общалъ мн… самъ напросился.
— Зачмъ Эбана. Рано еще. Эбанъ не любитъ ждать долго. Я уже телефонировала Самофалову. Тотъ тоже самъ хотлъ. Веллъ вызвать, когда начнется.
— Благодарю. Вы длайте, что надо, а я не могу. Ничего не могу сообразить сейчасъ. Все забылъ… ничего не помню. Вы… сказали, схватки?
— Не сильныя, пока.
— Это не хорошо, что не сильныя?
— Он усилятся.
— А если нтъ?
— Мы ихъ усилимъ. Есть вдь средства.
— О-о-о!— закричала Зина, и оба бросились къ ней.
Геннадія Ивановича пришлось удалить: въ конц концовъ, онъ заражалъ своимъ волненьемъ Зину. Улучивъ минутку, когда Берта Соломоновна была въ корридор, онъ остановилъ ее.
— А вы, Берта Соломоновна?— спросилъ онъ кротко, просительно, чуть не заискивающе.— Какъ по вашему? Нтъ опасности?
Щебень была и польщена, и растрогана, и вмст поражена до изумленія. И жаль было ей Геннадія Ивановича, и хотлось разсердиться на него за его малодушіе. Не врилось: ІОркевичъ ли Сахновскій передъ ней, или его подмнили? Онъ — всегда освдомленный, вдумчивый, всегда съ твердой рукой и ясной головою, не теряющій присутствія духа въ минуты наибольшихъ опасностей? Онъ ли это покорно спрашиваетъ діагноза ея, Берты Соломоновны? И въ такомъ заурядномъ случа, какъ нормальные роды? Тщательно взвшивая возлагаемую на нее отвтственность, Берта Соломоновна сказала серьезно:
— Мн кажется, опасности пока — никакой. А дальше — что Богъ дастъ. Ребенокъ — нсколько большой.
— Разв большой?— ужаснулся Сахновскій.
— Немножко. Сидячая жизнь, излишки питанія. Я же говорила Зинаид Эрастовн: больше движенія. А она въ первой половин возл мамаши своей все сидла… а во второй — трудно было двигаться, она и не обременяла себя. Ну, да Богъ дастъ… Она же сложена… на загляднье!
— Эбана! Надо Эбана!— теряя послднюю выдержку, закричалъ Геннадій Ивановичъ и самъ бросился къ телефону.
Самофаловъ продежурилъ ночь у постели Зины. Эбанъ предупредительно зазжалъ два раза, въ начал вечера и посл полуночи. Результатовъ пока никакихъ не было. Схватки то усиливались, то ослабвали, возбужденіе ихъ искусственными средствами удавалось плохо. Выжидательное положеніе затянулось. Прошелъ томительный день, за нимъ потянулась безсонная ночь, миновали опять слдующія сутки. Лицо Зины посинло и припухло отъ натуги, казалось, все было испробовано, чтобы ускорить освобожденіе ея отъ страданій, и ничто не приносило облегченья. Самофаловъ стоялъ уже за хирургическое вмшательство, Эбанъ говорилъ: рано. Роды по настоящему начались лишь на четвертыя сутки. Они пошли бурно и болзненно, и уже не Геннадій Ивановичъ, а Берта Соломоновна, игнорируя присутствіе Самофалова, закричала:
— Эбана!..
Въ общей сует обезумвшему отъ тревоги Геннадію Ивановичу трудно было разобрать, въ чемъ дло. Тарасьевна не отходила отъ него прочь и не пускала его въ спальную. Обезкураженный, пробжалъ къ телефону Самофаловъ. Поговорилъ съ Эбаномъ, сказалъ нсколько разъ: ‘да, да… Хорошо. Сейчасъ все будетъ’. И посл зазвонилъ на квартиру Вальтера. И опять: ‘да, да… Хорошо. Поскоре’. Геннадій Ивановичъ, не понимая фразъ, слышалъ отдльныя, хорошо знакомыя выраженія: ‘Хлороформировать… хлороформъ… Профессоръ Эбанъ проситъ профессора Вальтера’. И все: ‘поскорй, поскоре!’
Помимо участія разстроеннаго сознанія, Геннадій Ивановичъ длалъ механически-правильный выводъ: вотъ когда, дйствительно, въ опасности Зина… Онъ не закричалъ, не заплакалъ, ничмъ другимъ не проявилъ своего отчаянія, а лишь склонился, опершись на локоть къ письменному столу Зины, и замеръ въ неудобной поз, полной выраженія безнадежности. Онъ вспомнилъ, что въ подобныя минуты молятся о чуд, поискалъ въ своей душ этой способности помолиться и, не найдя ея, продолжалъ сидть, не мняя позы. И такой ужасъ, такая безпомощность остраго терзанья запечатллись на его склоненномъ лиц, что Самофаловъ, пробгая отъ телефона обратно въ спальную, остановился передъ Геннадіемъ Ивановичемъ и крикнулъ съ сердитымъ раздраженіемъ:
— Да будь же ты мужчиной! Дьяволъ бы тебя побралъ! Недостаетъ съ тобой еще возиться. Ну, чего? Она жива, и будетъ жить. Этакая здоровая женщина… съ ея сердцемъ! Да она десять разъ перенесетъ то же. Ну, чего? Ну…
Онъ назвалъ случай медицинскимъ терминомъ.
— И никакой безнадежности, все образуется: ребенка не спасти. Погибнетъ. Онъ уже погибъ. Я говорилъ, рзать раньше. Но Эбанъ… самъ Эбанъ! Куда же? А она… да она еще десятерыхъ…
Геннадій Ивановичъ истерически заплакалъ вмсто того, чтобъ дослушать.
— Вотъ-вотъ-вотъ. Какъ разъ въ пору,— скрипуче затянуль Самофаловъ. Однако, налилъ и подалъ Геннадію Ивановичу воды.— Ай да ты… хирургъ еще. Стыдно. Бери примръ съ жены, она героемъ себя ведетъ. Только и боится за ребенка, за себя — ни-ни. А ты? А еще врачъ. Подающій надежды.
— Вотъ и я то самое говорю,— вмшалась Тарасьевна,— да не слушаетъ. Пугни хоть ты его, батюшко. Великое дло, жонка рожаетъ? Да ты же на то и бралъ ее, чтобъ рожала. На что она намъ безъ дла этого?
Пронесся звонокъ, и Самофалова не стало. По дому зазвучало:
— Эбанъ… Эбанъ.
Онъ явился съ ординаторомъ на нсколько минутъ раньше Вальтера. И когда вошелъ въ бломъ халат въ спальную, то сталъ походить на священнослужителя у алтаря недосягаемаго божества. У этого искуснаго, хотя уже померкающаго, свтила была репутація далеко небезукоризненнаго человка. О немъ говорили: жадный, недалекій, грубый, заносчивый. Говорили и многое другое — похуже. Но тутъ, у постели больной,— передъ поединкомъ съ подступившей къ Зинаид Эрастовн смертью,— точно преобразился обычный обликъ Эбана, и духовный, и вншній. Его движенія стали красивы, самоувренно-строги, торжественны. Одутловатое лицо приняло облагороженный, одухотворенный видъ, и теперь трудно было поврить, что носителю такого лица присуще что-либо низменное, грубо-земное. Онъ, какъ будто, подтянулся, подобралъ въ себя большой животъ, выпрямился, сдлался выше, моложе, стройне. И вовсе не походилъ на того толстаго Эбана, котораго знали вс. Сейчасъ, въ прилив профессіональнаго вдохновенія, онъ глядлъ и одухотвореннй, и почти красиве Вальтера, выхоленнаго дамскаго баловня, Вальтера, котораго называли красавцемъ.
Операція сошла удачно, но ребенокъ погибъ. Это была — двочка.
Едва Зинаида Эрастовна пришла въ себя посл хлороформа, какъ, оглядвшись кругомъ припухшими отъ натуги глазами, сознательно и довольно громко произнесла, будто здоровая:
— А гд же двочка?
Вс переглянулись невольно.
Откуда извстно ей, что двочка? Засло ли въ ея одурманенной хлороформомъ голов слово двочка, брошенное впопыхахъ кмъ-нибудь среди общей сумятицы? Угадала ли она истину инстинктомъ?— такъ и осталось неразршеннымъ. Но странно было всмъ, что она говорила о двочк съ такой непоколебимой увренностью. Зина не помнила о пережитыхъ мукахъ, о своей слабости, о своемъ изнеможеніи. Посинвшее, распухшее лицо ея отражало одно: недоумніе. Она видла въ бломъ халат Вальтера — фигуру, знакомую ей еще со временъ первой болзни Анны оминичны. Рядомъ съ нимъ — торжественнаго Эбана и его незначительнаго ординатора. Видла утомленнаго безсонными ночами Самофалова, а подальше у окна — растерянную Берту Соломоновну,— тоже въ бломъ. Въ темномъ былъ одинъ Геннадій Ивановичъ, съ искаженнымъ, изстрадавшимся, блымъ, какъ бумага, лицомъ. Вс прежніе персонажи оставались почти на прежнихъ своихъ мстахъ, а новаго и главнаго недоставало. Безпокойно и нетерпливо Зина произнесла вторично:
— Гд же двочка? Дайте мн…
И оттого, что наполнились слезами глаза мгновенно отвернувшейся Берты Соломоновны, Зина поняла также мгновенно: двочка родилась неживая… Быстрая, какъ молнія, охватила ее тревога, и тутъ же всплыла наполовину инстинктивная и такая же быстрая надежда, сверкнуло воспоминаніе, что дтей, родившихся неживыми, шлепаютъ и оживляютъ. Съ непередаваемой мольбой протянула Зина руки къ Вальтеру, какъ къ боле знакомому лично ей авторитету.
— Профессоръ… оживите мою двочку!
Она плакала навзрыдъ, уже зная до конца истину, хотя никто еще не усплъ сказать ей ни слова. А Вальтеръ смущенно и безпомощно разводилъ руками, какъ бы иллюстрируя этимъ безсиліе науки.
Огорченіе и печаль замедляли выздоровленіе Зины. Но выздоравливала она несомннно. Эбанъ посщалъ ее каждый день, Вальтеръ навстилъ спустя дней пять посл операціи. Онъ привезъ много восхитительныхъ красныхъ розъ на длинныхъ и сочныхъ, зелено-хрупкихъ стебляхъ. И, цлуя протянутую Зиной руку, спросилъ душевно и дружески:
— Ну-съ? Какъ мы?
— Жива,— печально сказала Зина.
— Благодареніе Богу, золотая моя. И не печальтесь, голубка. Ребеночка, конечно, жаль, жаль ужасно. Но… этакая Венера, какъ вы… да вы ихъ еще двадцать народите. Было бы ваше желаніе.
— Вамъ не понять, профессоръ.
— Расчудесно понимаю, золотая моя. Но…
— Нтъ, вы не поймете, не можете понять. Вы — мужчина.
— А по вашему что-жъ? Мужчина — такъ ужъ скотъ тупо-чувственный? Товаряка, какъ говорятъ на юг хохлы? Скотина — значитъ иначе, товаръ, который, какъ всякую живность, купить и продать, сколько угодно, можно. Такъ что ли?
— Ничуть. Вы конфузите меня, а я не то хотла сказать. Совсмъ не то. Просто, вамъ трудне понять ощущенія матери. Вдь сколько ожиданія! Какая боль, муки… и даже не показали мн ее. Хуже всего, что я ждала… такъ ждала! Все готовила для нея, сама готовилась… и ничего нтъ! Нтъ, вы не поймете.
— Великолпно понимаю, голубка. Вы и подъ хлороформомъ про чепчики толковали. Понятно это до ясности. Но мы вс безсильны тутъ. Надо примириться.
— Легко вамъ сказать. А я, какъ засну, такъ она мн и видится. Большая такая, толстенькая. Бровки — темныя. Какъ у цоей мамы покойной. Помните?
— Г—ммъ… а кто вамъ сказалъ?
— Что?
— Насчетъ бровей?
— Никто. Я сама… сама ее такой чувствую. Съ темными и тоненькими бровями.
— Ну, и Христосъ съ нею. Что подлаешь. Не воскресить ужъ ее, хоть бы вс мы легли трупами. Человкъ есть человкъ. И невозможное для него немыслимо. А у васъ другая будетъ. Такая же самая, еще лучше. Побожусь вамъ, что будетъ, голубка.
— И бровки будутъ такія же?— спросила полушутя, уже улыбаясь, Зина.
— И бровки, и ушки… Будетъ все, что полагается.
Зина задумалась и вздохнула.
— Нтъ, — проговорила она съ печальной убжденностью,— Другой не будетъ такой. Никогда ничто не случается такъ, какъ намъ хочется.
Вальтеръ глянулъ на нее чуть удивленно. И этотъ пытливый взглядъ не совпалъ съ его шуточнымъ тономъ, когда онъ забалагурилъ вслдъ затмъ:
— О? Брависсимо, голубка. Позвольте мн записать это. Я собираю афоризмы хорошихъ женщинъ. Коллекціонирую. Но т лишь, что вырвутся отъ души, какъ выводъ изъ жизни. А не т, что ради краснаго словца пущены. И при томъ — только отъ хорошихъ женщинъ.
— А почему вы думаете, что я изъ хорошихъ?
— Вы-то? Да гд васъ только отыскалъ Геннадій Ивановичъ такую? Вы — рдкостная, мало сказать — хорошая.
— Ну, довольно, довольно. Вы захвалите меня.
— Да ужъ правду никуда не днешь. Итакъ, какъ вы изволили изречь? Никогда… ничто?
Вернувшись съ практики, въ спальную вошелъ Геннадій Ивановичъ.
Афоризмъ не былъ записанъ.

——

Всплывала іюньская луна, когда Геннадій Ивановичъ пріхалъ на вокзалъ къ одиннадцатичасовому дачному позду.
Лто Сахповскіе проводили въ Святомъ Ключ, въ получас зды отъ города, среди древняго дубоваго лса. Это былъ новый, самый модный дачный поселокъ, уступленный подъ дачи недавно, вблизи сосдняго монастыря. Торопливо застраивались здсь новыя и новыя лсныя проски, взамнъ вырубленныхъ деревьевъ выростали стильные и нестильные дома, а древній лсъ все будто не рдлъ, только расцвчивался разноколерными пятнами дачныхъ сооруженій да чуть отступалъ отъ береговъ хрустально-прохладной, неширокой рчки, что извивалась среди лсныхъ зарослей. Сперва Геннадій Ивановичъ собирался свезти Зину на лто въ Желзноводскъ или куда-нибудь къ морю на поправку. Но посл родовъ Зина быстро окрпла и поздоровла настолько явно, что въ курорт не оказалось надобности. Остановились на Святомъ Ключ, потому что цлебность этой мстности горячо пропагандировалъ профессоръ Вальтеръ. Онъ недавно достроилъ здсь свою виллу въ новомъ вкус съ оригинально-внезапными архитектурными штрихами. Дачу, однако, Сахновскіе сняли не у Вальтера, а подальше, ближе къ монастырю, въ сторон отъ рчки. По сосдству заняли дачу супруги Самофаловы. Зина хотла прихватить съ собой на лто двочекъ Феофаніи Ивановны. Но Феофанія Ивановна капризно воспротивилась, не отпустила дтей, и, по обыкновенію, между матушкинымъ флигелемъ и Сахновскими вышла и изъ-за этого непріятная размолвка.
Сидя на вокзал въ ожиданіи позда, Геннадій Ивановичъ непрерывно думалъ о томъ новшеств, которое самовластно вошло въ его и Зинину жизнь, заставъ врасплохъ ихъ обоихъ. Вошло, вндрилось, заняло огромное, самое видное мсто и не хотло отступать назадъ. Геннадій Ивановичъ неукротимо желалъ, какою бы то ни было цною, оттснить, сокрушить это ненавистное новое, воплощавшееся для него въ одномъ имени и образ: Вальтеръ. Какъ-то само собою вышло, что Вальтеръ вплотную подошелъ къ тихой жизни Сахновскихъ и заполнилъ собой вс уголки этой жизни, овладвъ воображеніемъ Зины. Геннадій Ивановичъ говорилъ себ, что Зина, можетъ быть, еще и не понимаетъ этого отчетливо. А если начинаетъ понимать, то, безъ сомннія, искренно борется съ собою, отпихиваетъ отъ себя самую мысль о Вальтер, какъ о предмет стремленія. Ея сознаніе еще дремлетъ, уклоняясь отъ формулировки истины. Но для Геннадія Ивановича многое уже ясно, какъ подъ микроскопомъ. Ихъ недавнія отношенія съ Зиной медленно, но непрестанно отходятъ въ прошлое. Не стало ни ссоръ, ни пререканій, ни безпричинныхъ приливовъ гнва, но не стало и вспышекъ нжности со стороны Зины. Она сдлалась необыкновенно ровна съ Геннадіемъ Ивановичемъ.
Теперь съ нею трудно было поссориться,— даже при желаніи. Всегда во всемъ готова уступить, но зато всегда и насторож, какъ съ кмъ-то чужимъ. До сихъ поръ Вальтеръ проводилъ каждое лто заграницей. Въ этомъ же году остался въ Святомъ Ключ, какъ объяснялъ онъ, съ цлью обновить свою модернистскую виллу. Геннадій-же Ивановичъ былъ убжденъ, что задержался Вальтеръ исключительно ради Зины…
Геннадій Ивановичъ часто здилъ въ городъ на операціи и на пріемы больныхъ. Сперва передъ операціями и ночевалъ въ город, а потомъ пересталъ длать это и торопился по вечерамъ на дачу, хотя бы съ опозданіемъ, но неуклонно. Ни на мигъ не сомнвался онъ въ честности Зины, не ждалъ отъ нея ни обмана, ни того, что принято называть измной,— ничего грязнаго. Но торопился къ вечеру изъ города, стремясь, все таки, чего-то не допустить, чему-то помшать на дач. А прізжая въ Святой Ключъ, сознавался передъ собою, что не допустить и помшать онъ безсиленъ, какъ безсиленъ всякій надъ душой другого. Онъ понималъ, что не вытравить ему изъ воображенія Зины налетвшее увлеченіе Вальтеромъ, и жестоко мучился, самъ отгоняя отъ себя думы объ этомъ, боясь обсуждать свое положеніе. Онъ все почему-то полагалъ, что у Зины это должно скоро пройти, какъ проходитъ угаръ или бредъ,— все наносное, временное. Онъ выжидалъ, наблюдалъ, и малодушно страшился выводовъ изъ своихъ наблюденій. Минутами приходило желаніе забрать Зину и увезти куда-нибудь далеко, такъ можно дальше отъ соблазна. Но стыдно было предложить ей это и страшно, какъ бы она не отвтила отказомъ. При томъ же, обидно было для самолюбія признаться передъ всми, что онъ,— Геннадій Ивановичъ,— испугался неотразимаго Вальтера, спасовалъ и прибгнулъ къ насилію, къ увозу Зины, чтобы сохранить ее для себя. И онъ молчалъ, съ ужасомъ въ то же время подмчая, какъ разросталась въ будничной жизни Зины страничка дачнаго флирта въ страницы любви, опоэтизированной воображеніемъ Чмъ больше встртитъ Зина теперь препятствій,— думалъ онъ,— тмъ ярче и сильне разгорится въ ней настойчивость. Безъ противодйствій же и насилій ураганъ, быть можетъ, пронесется мимо, не причинивъ разрушеній. Выжидать было мучительно тяжело, но другого выхода Геннадій Ивановичъ не видлъ. Оставалось еще поссориться съ Вальтеромъ, отдалить его отъ Зины искусственно созданными преградами. Но и это могло бы лишь подлить въ огонь масла. Да и держалъ себя Вальтеръ такъ тонко и ловко, что придраться къ нему не было поводовъ. Правда, онъ слишкомъ искалъ общества Зины. Вс эти затваемые имъ пикники, прогулки, концерты съ граммофонами и безъ граммофоновъ, сеансы гипнотизма и спиритизма,— все имло у Вальтера единую цль — постоянно подвертываться на глаза Зин, подтасовывать и приноровлять все такъ, чтобы не разставаться съ нею. Встрчи — слишкомъ учащенныя. Но попробуй — докажи это? Вальтеръ иронически разведетъ руками и скажетъ: при недалекомъ дачномъ сосдств это такъ естественно… Съ Зиной онъ не выходилъ изъ рамокъ благожелательной, любующейся почтительности. Это — его привычный тонъ со всми молодыми и недурными собою женщинами. И надо не мало наблюдательности, чтобы уловить разницу въ оттнкахъ его любезности, угадать степень интенсивности ея въ каждомъ отдльномъ случа. Зиной онъ заинтересованъ больше, чмъ другими, и, конечно, не отойдетъ отъ нея ни съ чмъ по своей вол. Скоре она отвтитъ отпоромъ. Но отвтитъ ли? Какъ далеко зайдетъ она въ своемъ увлеченіи? Этого Геннадій Ивановичъ не зналъ совершенно.
Въ вагон было пустынно. Давно уже прохали дачники къ Святому Ключу, запоздавшихъ сегодня почти не было.
— Но какъ же это началось?— спрашивалъ у себя Геннадій Ивановичъ, возвращаясь который уже разъ къ заполонившей его тем.— Какъ я пропустилъ первые шаги, прелюдію, начало? Какъ произошло, что Зина… Зина,— прямая, стойкая, безстрастно-чистая,— вдругъ очутилась подъ властью этого юбочника, Вальтера? Или это зародилось тогда, посл Пасхи, когда Вальтеръ провелъ у нихъ цлый вечеръ? И кто-то изъ гостей, по желанію Вальтера, съ знойнымъ Пафосомъ исполнялъ разную разухабистую цыганщину? гай-да тройка, снгъ пушистый… Ночь морозная кругомъ. Свтитъ мсяцъ серебристый. детъ парочка вдвоемъ’. Вальтеръ, слушая пніе, плотоядно не отводилъ глазъ отъ затылка Зины, обнаженнаго вырзомъ праздничнаго платья. А посл самъ декламировалъ что-то съ рефреномъ, ‘Господь съ гобой… а какъ бы чудно было. Господь съ тобой… того быть не должно’. И картинно поводилъ рукой, длая краснорчиво-безнадежную паузу.
Сколько разъ, передъ сколькими женщинами онъ повторялъ и слова эти, и жесты, не давая себ труда ихъ варьировать. А Зина врила. Слушала съ заблествшими глазами, просила прочесть еще что-нибудь. Онъ не отказывался. Стиховъ онъ зналъ множество, оттнять ихъ наловчился, и читалъ — хоть сейчасъ на эстраду. А Зина врила въ искренность его интонаціи. Можетъ быть, тогда-то онъ и задлъ ея воображеніе? Или потомъ, позже, на дач уже? Когда гипнотизировалъ дамъ и Зин внушилъ однажды вынуть булавку изъ кушака Глафиры Онуфріевны и заколоть ее въ галстухъ Самофалову? И Зина въ состояніи гипноза выполнила все, что велно было… А что, если Вальтеръ внушилъ тогда Зин и еще кое-что, помимо приказанія переколоть булавку? Отъ такого, какъ онъ, всего ждать можно. Не запнется ни передъ чмъ, если коснется дло достиженія побды. Тогда игра съ такой могущественной силой, какъ гипнозъ, не понравилась Геннадію Ивановичу. Онъ высказалъ это передъ всми, и сеансы гипноза прекратились. Это начались спиритическіе сеансы, и имъ не предвидлось конца.

——

Поздъ остановился у освщенной платформы Святого Ключа. Усталый, раздосадованный и взволнованный, халъ Геннадій Ивановичъ на извозчик и все думалъ о Зин.
— Зина…
Онъ произносилъ это имя съ зовущей, почти сантиментальной пылкостью. Его сомннія уже отступили куда-то въ даль, казались не столь грозными. Горячо хотлось ему застать Зину одну и дома. Чтобы не катались на лодкахъ, не концертировали, не играли въ фанты. Чтобы не было декламацій и Вальтера и никого изъ новыхъ дачныхъ знакомыхъ, такихъ неотвязныхъ и прилипчивыхъ на лон природы.
Необхватные дубы Святого Ключа чернли, обступая дорогу. Подъ ними и среди нихъ стояла темнота, несмотря на высоко всплывшій мсяцъ. Было влажно, вяло ароматной лсной тишиной и ночной свжестью отъ рки. Извозчикъ миновалъ вторую и среднюю проски, свернулъ направо съ дороги.
Геннадій Ивановичъ досадливо прикусилъ губы. Зина — дома, но дача вся освщена, и съ боковой веранды дома, тоже освщенной, несутся взбудораженно-громкіе голоса. Смются, стучатъ посудой.
— Гости…
Геннадій Ивановичъ морщился, расплачиваясь съ извозчикомъ. Но къ веранд онъ приблизился съ привтливой миной, будто радуясь собравшимся. Гости допивали чай. Ихъ было много, преобладали, какъ везд, дамы.
— А-а!— понеслось съ веранды, ему навстрчу.
— Вотъ это кто!
— Самъ хозяинъ.
— И властелинъ.
— Геннадій?— удивилась Зина, розовая и въ розовомъ плать.— Такъ поздно? Мы ужъ не ждали тебя.
Щурясь отъ свта, онъ сказалъ Зин:
— Мн вечеромъ пришлось навстить больную. Ту, раковую. Потому и запоздалъ.
— А у насъ сеансъ… спиритическій. И какой удачный! Удивительныя явленія.
— Да. Это — явленія,— подтвердилъ и Самофаловъ, тономъ увровавшаго прозелита.
— Виталій Виталіевичъ — сильный медіумъ. Очень сильный. У спиритовъ это называется — чувствительный медіумъ. А я — его добавочная сила,— сообщила Геннадію Ивановичу Зина.— Безъ меня нтъ явленій.
Ему хотлось сказать: ну, конечно,— но онъ не говорилъ и лишь скептически усмхался.
Дамы тараторили.
— Въ цпь возьмемъ и васъ, Геннадій Ивановичъ.
— Увруете и вы, вотъ увидите.
— Да дайте раньше напоить его чаемъ!
— Зинаида Эрастовна, налейте мужу чаю.
— И поторопимся, господа. Не будемъ затягивать перерыва. Духъ всего три четверти часа назначилъ на отдыхъ.
Вальтеръ сидлъ въ центр общества, окруженный дамами, въ бломъ шевіотовомъ костюм, съ блой хризантемо-подобной астрой на лацкан. Его самодовольное, возбужденно-покраснвшее лицо и полныя губы пронизаны были снисходительно-плутовской улыбкой. Она же мерцала въ полуприкрытыхъ глазахъ, самоувренныхъ и ясныхъ.
Зина, какъ и остальныя женщины, не сводила съ Вальтера взора. Вс были нервно-взвинчены, одинъ Самофаловъ оставался невозмутимымъ и глядлъ своимъ обычнымъ лниво-ироническимъ взглядомъ. Дамы на перебой разсказывали Геннадію Ивановичу, какія были только что явленія. Столъ ходуномъ ходилъ по комнат. Во всхъ углахъ необъяснимые звуки, трески, стуки. Глухіе, будто подпольные. И все — безъ темноты, при полномъ освщеніи.
— Являлся врачъ, Андрей Кудиновъ. Товарищъ Виталія Витальевича по университету.
— Онъ заразился, бдный, сыпнымъ тифомъ и умеръ — почти юношей.
— Черезъ годъ по выход изъ университета.
Геннадій Ивановичъ усмхался, не успвая вставить ни слова. И Зина недовольно сказала ему:
— Ты не вришь? А бываютъ явленія еще и не такія. Почитай-ка книжку о медіумизм, что принесъ Виталій Виталіевичъ. Алланъ Кардека… это псевдонимъ маркиза Ривайля, спирита. Какъ интересно. Оказывается, явленія происходятъ при помощи периспри умершихъ людей. А периспри — вторая оболочка нашей души. Эфирная, полуматеріальная. Она служитъ связью между душой и тломъ.
— Виталій Виталіевичъ?— насильственно смясь, взмолился Сахновскій къ Вальтеру.— Что за туманъ сете вы? Что за ереси? Вы!— профессоръ, жрецъ позитивной науки?
Вальтеръ, молчавшій все время и не перестававшій улыбаться возбужденно-лукавой усмшкой, величественно повелъ плечами.
— Если вы, коллега, не врите… мы не мшаемъ вамъ сомнваться. Смотрите на это, какъ на нашу дачную забаву.
— Странные у тебя взгляды, Геннадій,— строптиво вмшалась Зина.— Отрицать все, что теб непонятно. Спиритизмомъ интересовались Менделевъ, Ломброзо, Скіапарелли, Шарко… извстный химикъ Круксъ. Что же они — тоже сяли туманъ и ереси? И еще у насъ въ Россіи были спиритами Аксаковъ и Вагнеръ,— Котъ-Мурлыка.
— Однако… ты хорошо вооружилась на защиту периспри? Но Менделевъ, насколько мн помнится, разоблачалъ какихъ-то медіумовъ.
— Разоблачать шарлатанство — не значитъ не врить въ возможность явленія,— спокойно отозвался Вальтеръ.
А одна изъ дамъ,— уже немолодая,— набросилась на Геннадія Ивановича:
— Не отрицайте такъ сплеча. Вы раньше взгляните. Тогда скажете.
— Но что же мы теряемъ золотое время?— спохватилась другая дама.— Виталій Витальевичъ, просимъ.
— Просимъ, просимъ.
— Не прекратить ли, mesdames? Можетъ, достаточно.
— О, что вы? Что вы? Давно пора начинать. Мы просимъ.
— Мы умоляемъ.
— Виталій Витальевичъ?— просительно произнесла Зина. Виталій Витальевичъ сдался тотчасъ.
Въ сосдней съ верандой столовой стоялъ по середин овальный столъ на трехъ ножкахъ, вокругъ него — безпорядочно сдвинутые стулья. На столешниц — картонный кругъ съ разрисованнымъ по окружности русскимъ алфавитомъ. Среди круга лежало-опрокинутое блюдце, и на немъ была нарисована въ одномъ мст на ободк указующая стрла. На столик рядомъ горли дв свчи возл вороха бумаги и карандашей, тамъ одинъ изъ гостей писалъ протоколъ сеанса.
— Цль, господа… цпь.
Вальтеръ, полуулыбаясь, положилъ на столъ свои руки съ заботливо-отполированными ногтями,— такія холеныя и блыя, что руки сидвшей рядомъ съ нимъ Зины, покрытыя легкимъ загаромъ, казались сравнительно смуглыми.
— Геннадій Ивановичъ… въ цпь и вы.
Положилъ и Геннадій Ивановичъ на столъ свои руки.
Замкнулась круговая цпь, и вскор столъ задрожалъ и качнулся, будто уплывая изъ-подъ рукъ.
— Добрый духъ, ты здсь?
Столъ стукнулъ ножкой два раза.
— Да. Онъ здсь. Стукъ два раза означаетъ да. Одинъ разъ — нтъ. Если четыре стука, значитъ, онъ требуетъ алфавита, чтобы разговаривать.
— Добрый духъ,— чуть повелительно произнесъ Вальтеръ,— въ доказательство твоего несомнннаго присутствія стукни два раза не въ столъ, а подальше. Въ сторон отъ намъ всхъ.
Весь на свту,— крупный и плотный,— Вальтеръ сидлъ неподвижно, какъ каменный. А гд-то, будто подъ поломъ и словно въ отдаленномъ отъ стола углу глухо, притупленно, но отчетливо стукнуло разъ и два.
Вс переглядывались, одни съ благоговніемъ, другіе — недоумло. Зина восхищенно глядла въ глаза медіуму, и Геннадія Ивановича возмущало это.
— Добрый духъ, повтори. Просимъ еще разъ. Стукни три раза въ другомъ мст.
Стукъ повторился трижды, боле громкій, увренный, и трудно было опредлить направленіе, откуда онъ шелъ. Каждому изъ присутствующихъ слышался онъ въ иномъ мст.
Геннадію Ивановичу казалось, что стучитъ подъ правой ногой Вальтера. Но нога оставалась неподвижной все время. Геннадія Ивановича озарила неясно-смутная догадка. Онъ ухватился за свое подозрніе и, не успвши продумать его до конца, заявилъ громко:
— Стукъ — несомннно физическаго происхожденія. Похоже, словно постукиваетъ кто-то пальцами ногъ, ударяя одинъ о другой. Большой, напримръ, о второй палецъ. Остальная мускулатура ноги можетъ не принимать въ этомъ участія… оставаться недвижимой. Это можно наблюдать и на рук. Вотъ такъ. Пальцы стучатъ, а рука не движется.
Аудиторія взволновалась. А Вальтеръ неуязвимо отвтилъ:
— Это случается. хотя стучать такъ ногой — это очень рдкая способность. Извстный медіумъ-профессіоналъ… Кумберлендъ, если не ошибаюсь… практиковалъ этотъ способъ мошенничества. Но здсь? Среди насъ? Я не допускаю подозрнія въ обман. Кому бы и зачмъ? Быть можетъ, стучитъ кто-нибудь безсознательно, въ самогипноз? Провримъ себя. Можетъ ли кто изъ насъ произвесть подобный стукъ ногою?
Проврили, и никто не смогъ.
Возвратились къ прерванному сеансу. Геннадій Ивановичъ молчалъ, но думалъ о Вальтер, въ упоръ на него глядя: ‘стучишь ты, другіе не сумли, а ты, какъ спортсмэнъ и хорошій гимнастъ, наврное, обладаешь и гибкостью, и ловкостью, нужной для этого’.
При помощи блюдца и алфавита духъ врача Андрея Кудинова отвчалъ на рядъ заране заготовленныхъ вопросовъ. О божеств, о сущности загробнаго бытія и т. д. Всхъ вопросовъ было шестнадцать. Отвты духа отличались пунктуальной точностью. Они были закругленно-законченные и въ то же время изворотливо-находчивые. И что удивительнй всего — не заключали въ себ мистическаго оттнка. О томъ, существуетъ ли божество и извстно ли оно загробнымъ духамъ,— послдовалъ отвтъ: не знаемъ, какъ и вы. Духовъ вообще докторъ Кудиновъ опредлялъ, какъ проявленіе одного изъ видовъ энергіи. Энергіи жизненной,— самостоятельной и еще неоткрытой человчествомъ. Спрашивали, почему духи сохраняютъ свою земную индивидуальность посл разрушенія земной оболочки? И Кудиновъ сказалъ, что таково свойство жизненной энергіи. Вдь электричество и магнетизмъ и всякая иная энергія — тоже имютъ свои, такъ сказать, индивидуальныя свойства и сохраняютъ ихъ при разныхъ обстоятельствахъ. Это было нсколько непонятно, но приняли къ свднію и это. Затмъ духъ заявилъ, что скоро уйдетъ, такъ какъ истощаются ‘флюиды’ медіума и его добавочной силы. А на смну явится духъ другой, боле низшаго порядка.
— А можешь ли ты, Андрей, передъ уходомъ произвесть левитацію? Поднять на высоту боле или мене тяжелый предметъ… хотя бы столъ этотъ?— спросилъ Вальтеръ.
Андрей согласился, но потребовалъ темноты, такъ какъ темнота усиливаетъ интенсивность медіумическихъ силъ.
Погасили свтъ, спустили драпри на прикрытой балконной двери. Держась цпью за руки, вс стояли вокругъ стола, положивъ кончики пальцевъ на столешницу. Геннадію Ивановичу было жарко. Тяжело дышалось при мысли о Зин, которая въ этой темнот стоитъ такъ близко къ Вальтеру, бокъ-о-бокъ съ нимъ. И неотступно вспоминался плотоядный взоръ Вальтера, прикованный къ открытому платью Зины тогда, весною.
Въ полной тишин слабо качнулся столъ. Онъ сдлалъ нсколько килевыхъ толчковъ и плавно поднялся вверхъ. Взволнованные крики, возгласы изумленія и испуга наполнили комнату. Столъ подержался довольно высоко въ воздух и рухнулъ со всего размаха на полъ, будто его выронилъ кто-то.
Кудиновъ исчезъ. Шумъ удивленія не стихалъ долго посл того, какъ зажгли свчи. Вальтеръ оставался спокойне другихъ. Онъ не отходилъ отъ Зины, глядлъ въ горящіе отъ волненья глаза ея съ восхищенно-нжнымъ любованьемъ и точно сожаллъ, зачмъ причинено ей напрасное волненіе.
Геннадій Ивановичъ и относительно поднятія стола былъ увренъ, что это — продлка Вальтера. Онъ не догадывался, какъ это можно продлать, но Вальтеръ — одинъ изъ видныхъ участниковъ атлетическаго общества, онъ и велосипедистъ, и гребецъ, и гимнастъ. Ему ли не поднять ногою или незамтно освобожденной въ темнот рукой — небольшой овальный столикъ?
Вмсто Кудинова явился странникъ Варфоломй, обладающій даромъ пророчества. Пророчествовалъ онъ всмъ, и небезыскусно.
Зина пожелала, чтобы и Геннадій Ивановичъ предложилъ вопросъ пророку.
Геннадій Ивановичъ отказался.
Зина настаивала.
— Геннадій… я прошу. Ну, для меня.
Тогда онъ спросилъ:
— Прекращать ли мн на іюль пріемы и операціи? И не ухать ли на отдыхъ къ морю?
Блюдце категорически отвтило:
— Нтъ. Облегчать страданія — долгъ твой.
— Но это лишаетъ меня каникулъ?— возразилъ Сахновскій.— Новыя операціи заставятъ почти жить въ город?
— Не думай о себ одномъ,— послдовалъ отвтъ странника.— Ты — слуга страждущаго человчества.
Посл того произошло что-то, совсмъ ужъ непонятное. Блюдце, видимо преодолвая сопротивленіе, завертлось въ обратную сторону. Геннадій Ивановичъ, присматриваясь къ Вальтеру, подмтилъ, что тотъ сперва удивился, потомъ сердито сжалъ губы, насупилъ брови. Самофаловъ же улыбался, и по лниво-ехидной усмшк его Геннадію Ивановичу стало понятно, что теперь дирижируетъ блюдечкомъ Самофаловъ, а Вальтеръ не можетъ остановить его непримтнымъ для другихъ образомъ.
Быстро вращаясь вокругъ алфавита, блюдце заговорило въ рифму, подражая баснописцу:
Глаголетъ ложь пророкъ намъ сей,
Хозяина онъ хочетъ въ городъ сплавить,
А дома — стеречи състное отъ мышей,—
Кота оставить.
— Шалитъ кто-то,— строго произнесъ Вальтеръ.
— Неужели?— спросилъ Самофаловъ младенчески-невинно.— А по моему, здсь два духа, и каждый говоритъ свое.
Вальтеръ не согласился съ этимъ.
— Мн кажется, здсь мистификація. Духъ! Мы требуемъ… если кто-нибудь шутитъ, назови намъ имя мистификатора. Мы просимъ вс… и ждемъ.
— Просимъ, духъ. Просимъ.
Блюдце задвигалось, размалывая въ порошекъ картонъ, такъ напряженно, будто за гегемонію надъ нимъ боролись два атлета. Наконецъ, кто-то уступилъ, побжденный, и вышло требуемое имя: Самофаловъ, Александръ.
— Саня, Саня,— укоризненно протянула Глафира Онуфріевна.— И не стыдно теб? Какъ мальчикъ… а, слава Богу, ужъ сдина въ бород!
Вскор, точно въ отместку за кота, явился духъ какой-то превеселой, архи-игривой женщины, которая назвала себя Варварой, подругой сердца Александра Митрофановича Самофалова. Она сообщила, что пришла исключительно ради него, чтобы вспомнить дни незабвенной юности. Глафира Онуфріевна пожелтла. Ея взглядъ, устремленный на мужа, былъ такъ краснорчивъ, что Самофаловъ сердито принялъ со стола руки.
— Что за неумстныя шутки. Никакой Варвары я не зналъ никогда.
— Ну-ну… что ужъ тамъ,— отшутился Вальтеръ,— быль молодцу не укоръ. И кто безъ грха? Дло житейское. Не разрывайте цпь, Александръ Митрофановичъ.
Глафира Онуфріевна зашипла:
— Кабы не зналъ, не являлась бы. Почему-жъ къ теб, а не къ кому другому? Садись ужъ, садись, праведникъ. Не прерывай сеанса. Совсть-то нечиста, такъ и удираешь. Александра Митрофановича заставили опять ссть въ цпь.
Варвара потребовала завести граммофонъ и кружилась со столомъ по комнат въ темп то вальса, то мазурки, то кекъ-у-ока. Называла Самофалова: ‘мой миленькій дружокъ, хорошенькій Сашокъ’. Спрашивала: ‘Сашокъ, помнишь ли ты?’ и напоминала довольно таки рискованные эпизоды. Посл принималась энергично переворачивать столъ, заставляя его колесомъ ходить по комнат, а участниковъ сеанса — едва поспвать съ круговой цпью за игривой Варварой.
Смущенный, побагроввшій Самофаловъ упорно не глядлъ на жену. Наконецъ, Глафира Онуфріевна не выдержала и язвительно освдомилась:
— Саня, можетъ, оставить васъ однихъ? Тебя… съ твоей Варварой?
Тогда взбшенный Александръ Митрофановичъ прорычалъ, ударяя по столу кулакомъ:
— Да вдь это же столъ, Глаша!

——

Зина раздлась и лежала въ постели, а одтый еще Геннадій Ивановичъ запальчиво спросилъ у нея:
— И ты вришь въ весь этотъ вздоръ?
— Почему же вздоръ?— кротко возразила Зина.— Вальтеръ — медіумъ, и…
Геннадій Ивановичъ злобно засмялся.
— Ха! Вальтеръ-медіумъ! Она вритъ Вальтеру!
— Теб послднее время пересталъ нравиться Вальтеръ.
— Онъ мн никогда не нравился.
— А теперь особенно. И ты пристрастенъ къ нему.
— Теперь я больше узналъ его, ближе приглядлся. И онъ нравится мн еще меньше.
— Но… отчего?
— Пустой малый, хоть и ученый. Одн юбки у него въ голов. Потомъ меня задваетъ его тонъ. Держится свысока… спускаясь съ Олимпа. Это во всемъ у него. Въ обращеньи, въ манер. Даже въ его: ‘коллега’, когда онъ говоритъ со мной или съ Самофаловымъ. Такъ и чувствуется, это снисходитъ профессоръ и клиницистъ къ кому-то, кто — просто врачъ. Къ обыкновенному доктору.
— Вотъ ужъ нтъ. Ничуть, ни на волосъ. Ни вотъ настолько. Онъ сколько разъ говорилъ… что ставитъ тебя выше всхъ здшнихъ гинекологовъ.
— Скажите-съ. Ахъ, Боже мой… какъ я польщенъ.
Зина приподнялась съ подушки такъ, что одяло сползло съ нея до пояса, обнаруживъ плечи и шею, оттненную кружевами и голубымъ батистомъ сорочки.
— Геннадій?— чего-то испугавшись, испытующе произнесла она.
— Ну, что? Ну, да, да… мн не нравится, что онъ такъ лзетъ къ намъ въ домъ. Такъ безпардонно льститъ теб при всякомъ удобномъ и неудобномъ случа. Не нравится, что ты… а наипаче онъ… оба вы даете мн поводъ… быть недовольнымъ. Его репутація, какъ дамскаго прихвостня… вс его похожденья… кто ихъ не знаетъ? А тутъ онъ… Словомъ, онъ то, что называется, ухаживаетъ за тобой. Я не люблю этого пошлаго слова, но иного не подобрать. Онъ ухаживаетъ… ищетъ тебя съ вполн опредленными, самыми реальными цлями. А ты…
— Поощряю?
— Поощрять,— это, пожалуй, слишкомъ. Ты не препятствуешь, ты допускаешь. Но и того достаточно для такого, какъ онъ.
— Геннадій!
— Ты не сердись. Я не хочу, нимало не хочу тебя обидть. Винить тебя — тмъ боле. Но что правда,— правда. И ты не подумай, что я ревную. Нимало. Мн непріятно, не скрою, но это не ревность. Я не сомнваюсь въ теб и не признаю ревности, какъ насилія надъ другимъ. Если бы это, въ самомъ дл, серьезно… серьезное чувство съ твоей и съ его стороны,— я бы не стоялъ на твоемъ пуги. Сошелбы, уступилъ дорогу. Насильно милъ не станешь, и если бы ты полюбила… ну, да. Полюбить — другое дло. T я признаю. Но не такъ же? И не Вальтера же! Онъ — фатъ, жуиръ, женщина для него — предметъ спорта. Какъ его автомобиль или гребныя гонки. Онъ…
— Да что мн за дло до Вальтера? До его отношеній къ женщинамъ?— выкрикнула Зина.— Замолчи, пожалуйста, я не хочу слушать. А еще говоришь: не ревную. Такъ что же это? Эти слова твои и подозрнье? Твои нападки на Вальтера?
— Желаніе поговорить съ тобой безъ увертокъ. Сказать про все, что волнуетъ меня. Онъ вдь тебя увлекаетъ, это же очевидно. Не мн одному, всмъ ясно. Вонъ и блюдцемъ вывелъ кто-то… насчетъ кота, стерегущ…
— Это — Самофаловъ.
— Кто бы ни былъ. Хотя бы духъ небесный. Но намекъ ясенъ.
— Ты ревнуешь, ревнуешь.
— Да нтъ же. Ревность кричитъ: ты — моя, не смй. А я говорю: если любишь, люби, будь счастлива, я не мшаю. Но если это — такъ себ… пустое,— не мучь меня пустяками. Мн отъ нихъ больно. Я признаюсь, не скрываю, что больно. Я оправдалъ бы всякое твое серьезное чувство къ другому. Но серьезное и къ другому, не къ Вальтеру. Къ нему — не могу. Это слишкомъ… Вдь это же дачный флиртъ. И съ кмъ? Съ Вальтеромъ.
— Выражайся осторожнй, Геннадій, ты оскорбляешь меня.
— Прости. Но не умю иначе. А ревность я отрицаю. Врне сказать, не допускаю ея въ свою душу. Это чувство атавистическое, его знаетъ и дикарь. Оно вытекаетъ изъ жадности собственника, изъ понятія: мое. Въ томъ то и должно быть отличіе ревнивца цивилизованнаго отъ некультурнаго, что первый по доброй вол сходитъ съ дороги… какъ бы ему ни было больно.
Зина задумалась, забывъ про свою обиженность. Она силилась припомнить что-то, очень значительное, сказанное Геннадіемъ Ивановичемъ среди его колкостей и разсужденій. Ей долго не удавалось вспомнить.
— Геннадій?— перепуганно произнесла она, наконецъ.— Что это ты сказалъ сейчасъ? Что ты бы… уступилъ меня кому-то, если бы я… вдругъ? Такъ ли я поняла? Ты уступилъ бы?
Онъ страдальчески усмхнулся и отвтилъ:
— А что бы мн оставалось иное? Насильно милъ не станешь. И разъ ищутъ не тебя, а другого,— баста!
Это растрогало Зину.
— Ахъ, какой же ты!— умиленно сказала она и обняла Геннадія Ивановича.— Знай, Геннадій, я никогда тебя не обманула бы. Такого, какъ ты, нельзя обмануть. Невозможно. Ты — хорошій, хорошій. Я не стою тебя.
Зина приласкала Геннадія Ивановича, и ощущеніе счастья захлестнуло его, помрачило сознаніе, перемшало вс теоріи о культурныхъ и некультурныхъ ревнивцахъ.
На утро посл сеанса Вальтеръ понавдался узнать, не разстроили ли Зину медіумическія явленія.
Зина встртила его холодно. Она пообщала себ — съ ныншняго дня сторониться отъ Вальтера. И сегодня не поддавалась лести, холодновато помалкивала, а къ спиритизму отнеслась не только безъ вчерашняго увлеченія, но съ нкоторымъ скептицизмомъ. Вальтеръ моментально понялъ, въ чемъ дло. Онъ не обидлся, не сдлалъ изумленныхъ глазъ, принялъ тонъ Зины такъ, будто иного никогда и не бывало. О спиритизм же сказалъ:
— Я и самъ, голубка, не врю, что это небожители. Что-то есть… а что? Кто знаетъ?
И заторопился домой, а, прощаясь, насмшливо замтилъ Зин:
— Вы — какъ ребенокъ, которому воспретили что-то. Сказали: нельзя, и вы слушаетесь. Добросовстно слушаетесь, отъ всей души. Странная, право, вы… сказалъ бы, двочка, да боюсь, еще разсердитесь. И такъ-съ, жестокая дама! позвольте пожелать вамъ всего наилучшаго. Имю честь кланяться.
Онъ ушелъ и не встрчался съ Зиной больше недли.
Зина нетерпливо ждала его, не признаваясь, впрочемъ, передъ собой. Она старалась не вспоминать, не думать о Вальтер и — къ стыду своему — подмчала, что не можетъ. Раньше Вальтеръ будилъ въ ней жуткое, смшанное со страхомъ любопытство, тщеславіе, разгоравшееся въ ней отъ его рыцарскаго вниманія. Зина до сей поры полагала, что это и все, что ничего большаго въ ея отношеніяхъ къ Вальтеру нтъ и не будетъ. Теперь же она думала о немъ, не переставая, болзненно терзалась отъ предположенія, что онъ ушелъ навсегда, что не вернется больше, а если и вернется, то того, прежняго Вальтера,— влюбленно-поклоняющагося ей, — уже не удастся увидть. Онъ теперь станетъ другимъ, будетъ чужой, равнодушный. Зина была переполнена своей утратой… Мучительно недоставало Вальтера, его неустанной лести, восхищенныхъ глазъ, всей той атмосферы почти молитвеннаго обожанія, къ которой пріучилъ Зину Вальтеръ въ послдніе мсяцы. Безъ этого для Зины уже тускнли и блекли краски жизни. Все измнилось для нея кругомъ, и измнилось къ худшему. Не тотъ сталъ тнистый дубовый лсъ, не та прозрачность рчки, не тотъ зеленый полусвтъ въ лсной тишин надъ ркою. И дачи сдлались неприглядными, и люди — докучливыми, наводящими тоску и раздраженіе. Одинъ видъ Геннадія Ивановича доводилъ Зину до неудержимой злости. Портилось ея настроеніе, она теряла способность разбираться въ своихъ поступкахъ, управлять собою, становилась вспыльчивй, раздражительнй, зле. Разнесся было слухъ, что Вальтеръ укатилъ заграницу. Это довело Зину до слезъ. Его отъздъ представился ей непоправимой, тяжелой потерей, понесенной по собственной вин. Потомъ стало извстнымъ, что онъ изъ города предпринялъ съ знакомыми велосипедистами отдаленную прогулку на велосипедахъ. Онъ вернулся и побывалъ кое у кого изъ дачницъ. А къ Зин не собрался зайти. Зина измучилась въ конецъ отъ этой безмолвной размолвки. Она ловила себя на мечт — пойти къ Вальтеру, или какъ нибудь иначе, будто бы случайно, встртиться съ нимъ. Она стыдилась этихъ мечтаній, боролась съ собой плакала, изнемогала. А Вальтеръ жизнерадостно организовывалъ новыя велосипедныя гонки. И каждый разъ прибывалъ первымъ къ намченнымъ пунктамъ. И, вроятно, былъ до воленъ собой и, вроятно, не вспоминалъ о Зин. Такъ, по крайней мр, думалось ей въ безсонныя и жаркія лтнія ночи, пока вблизи, на сосдней кровати, тоже безъ сна лежалъ Геннадій Ивановичъ и, притворяясь спящимъ, смятенно прислушивался къ сокрушеннымъ вздохамъ жены.
Встртиться съ Вальтеромъ довелось въ Ольгинъ день, одиннадцатаго іюля, на имянинахъ у одной изъ дачницъ.
Вальтеръ запоздалъ и пришелъ, когда Зина уже потеряла надежду на его появленіе. Онъ загорлъ отъ велосипедныхъ путешествій, поздоровлъ, порозовлъ и, какъ всегда, былъ элегантенъ, жизнерадостенъ и привтливъ. Старательнй, чмъ когда либо, принарядилась Зина. Ей хотлось бытъ ослпительно-красивой, и все казалось, что именно отъ этого желанья она сегодня особенно неинтересна, неэффектна, заурядна. Вальтеръ поцловалъ, здороваясь, у нея руку, какъ и у другихъ дамъ. И сказалъ ей вслухъ, мимоходомъ:
— Все цвтете, цвтете. Что за счастливецъ, ей Богу, этотъ Геннадій Ивановичъ. Вотъ ужъ везетъ человку.
Но посл сейчасъ-же точно забылъ о Зин и не вспомнилъ весь вечеръ. Вертлся въ сторон вокругъ другой дамы,— тоже молодой, какъ и Зина,— возл Ракитиной. Ракитина была на имянинахъ одна, безъ мужа, и Вальтеръ подвозилъ ее до дому въ своей мягко-рессорной коляск. Зина вернулась домой удрученная. Все въ ней было возмущено, горло, какъ отъ жестоко-злой обиды. Она хотла и не могла не думать о Ракитиной.
— И что нашелъ въ ней? Мщанка, дура, не уметъ держаться. И какая дурнушка, какая банальная. Визжитъ, а не смется. Заливается, словно горничная за воротами.
Но фактъ оставался фактомъ. Великолпный Вальтеръ посвятилъ Ракитиной вечеръ. Онъ провожалъ ее на разсвт и…
— Воображаю, — пренебрежительно и брезгливо думала Зина. Но ей хотлось изорвать простыню и подушки своей постели и плакать, плакать.
А рядомъ лежалъ, притворяясь, будто спитъ, Геннадій Ивановичъ и твердилъ себ, холодя отъ волненія:
— Что же длать? Что длать? Вся надежда на одно, на ея самолюбіе. Она вдь — гордая. Но если и это не вывезетъ,— что же длать?!

——

Черезъ день Вальтеръ зашелъ къ Зин около полудня.
Зина была на веранд и увидла гостя, когда онъ подошелъ совсмъ близко къ ступенямъ входа. Она покраснла, растерялась, обрадовалась и не умла скрыть своей радости.
— Наконецъ-то, — укоризненно залепетала она, сама негодуя на свои слова, но не умя остановиться.— Вы ршительно забыли насъ. Не были цлую вчность.
— А къ чему мн бывать у васъ?— съ горькой, тоже упрекающей интонаціей произнесъ Вальтеръ.— Я и то золъ на себя, зачмъ пошелъ сегодня. Не слдовало идти вовсе,— добавилъ онъ съ безнадежностью.
— Не слдовало?— переспросила дрогнувшимъ голосомъ Зина.— Но… почему?
Вальтеръ поглядлъ на нее, будто спрашивая, говорить ли? Зина, видимо, ждала отвта. И онъ отвтилъ посл небольшого колебанья.
— Потому что это мучительно для меня. Я имлъ неосторожность полюбить васъ, Зинаида Эрастовна.
— Вы? Меня?..
Губы Зины поблли, она была недалека отъ обморока… Холодъ и оцпенніе властно охватывали все ея тло.
— Къ моему несчастью, да, — задушевно продолжалъ Вальтеръ.— Необходимо, какъ можно скорй, бжать отъ васъ… а не заходить къ вамъ. Я ужъ собрался заграницу, но… не хватаетъ ршимости. Отъ того и золъ, не на васъ, о нтъ. На себя, главнымъ образомъ. Какъ я позволилъ разростись этому чувству? Вдь я не мальчикъ. Какъ было не спохватиться сразу?
Онъ помолчалъ, выжидая, что скажетъ Зина. Она дрожала явно-примтной дрожью, глаза ея отражали страданіе. У нея былъ видъ смятенной и жалкой, а не осчастливленной признаніемъ женщины. Собравшись съ силами, она едва проговорила:
— Но… неужели это… настолько серьезно?
Вальтеръ подтвердилъ тихо и торжественно:
— Очень серьезно. Такъ серьезно, какъ не бывало еще со мною. Настолько серьезно, что я потерялъ голову. Я…
— Замолчите!— волнуясь и въ ужас, попросила Зина.
Вальтеръ послушался и замолчалъ.
— Зинаида Эрастовна?— съ вкрадчивой, словно нечаянно сорвавшейся нжностью, полувопросительно произнесъ онъ потомъ, и попытался взять Зину за руку.
Она поспшно отдернула руку въ испуг.
— Не надо, не надо. Я васъ прошу, Виталій Витальевичъ… не надо. Уходите, пожалуйста, уходите. Конечно… вамъ — самое лучшее заграницу. Узжайте. Такъ и для васъ, и для меня лучше.
— Значитъ, ухать?— спросилъ Вальтеръ почти съ угрозой. Зина стремительно, будто срываясь съ страшной высоты, отвтила:
— Да.
Вальтеръ пожалъ плечами, съ печалью подчиняясь ея вол.
— Слушаю-съ.
Онъ взялъ руку Зины, поднесъ къ губамъ своимъ, поцловалъ разъ, другой, словно прощаясь, и сказалъ, готовый подчиниться и впредь велньямъ Зины:
— Когда же прикажете?
— Что?— спросила Зина, волнуясь и не понимая.
— Вы сказали, ухать мн? Когда же? Сегодня, завтра?
— Когда хотите.
Зина не отнимала у него своей руки, даже сжимала его пальцы, безсознательно стремясь удержать, не отпустить заграницу. Со страхомъ думала она:— Что же будетъ, если онъ удетъ?— и готова была негодовать на него за готовность къ полному послушанію.
Оба молчали.
Вальтеръ не спускалъ глазъ съ лица Зины.
— Хорошо… я уду,— пообщалъ онъ еще разъ и неожиданно закончилъ:— только къ чему это, Зинаида Эрастовна? Вдь и вы любите меня?
Онъ ждалъ возраженій, протестующихъ жестовъ и словъ. Но Зина, выдернувъ, наконецъ, свою руку изъ его рукъ, не отрекаясь, произнесла шепотомъ:
— Можетъ быть. Тогда — тмъ боле вамъ надо ухать.
— Что?— возмутился Вальтеръ.— Ухать мн? Одному? Теперь?.. Посл того, что вы сказали? Да ни за что въ мір.
И онъ вдругъ горячо обнялъ Зину, не придавая значенія ея сопротивленію.
— Зинаида Эрастовна?
Зина нашла въ себ достаточно силъ, чтобы вырваться изъ объятія.
— Но вы же любите меня?— настаивалъ на прямомъ отвт Вальтеръ.
Зина, тяжело дыша, сказала:
— Не знаю. Я не понимаю сама, что это.
— Ну, попытаемся разобраться вдвоемъ?— съ задушевной кротостью предложилъ Вальтеръ, опять становясь дружески-настроеннымъ и корректнымъ.— Будьте откровенны со мной, золотая. Скажите мн… нтъ, раньше я скажу. Помните, вы прогнали тогда меня? И…
— Я не…
— Все равно, я понялъ тогда васъ и ваши намренія и ушелъ. Ушелъ обиженный, но съ твердымъ желаніемъ преодолть все… не возвращаться къ вамъ больше. Мн было тяжело. О, очень!.. Я старался разсяться, забыться… и, какъ видите, не достигъ этого. Сказалъ сегодня себ: если дло въ состязаніи самолюбій нашихъ, я пойду и сдамся. Сложу къ ея ногамъ и самолюбіе, и тщеславіе мое, и гордость. И вотъ, слагаю. Растопчите, если желаете.
Онъ сдлалъ движеніе, собираясь побжденно склониться, къ ногамъ Зины. Зина испуганно задержала его.
— Не надо, не надо. Ради Бога… что вы!
Онъ подчинился и остался сидть на прежнемъ мст.
И, выдержавъ паузу, со вздохомъ началъ:
— Я сказалъ свое… а вы? Что вы думали и чувствовали безъ меня это время?
— Мн было больно,— прямодушно призналась Зина.
— Больно?— обрадовался Вальтеръ.— Больно оттого, что мы разстались?
— А тутъ еще Геннадій… сколько изъ-за него мученій. Онъ молчитъ… онъ замолчалъ. Но я чувствую, онъ понимаетъ все, все, что со мной творится. Понимаетъ и молчитъ. Да, какое это, однако, несчастье — полюбить въ самомъ дл!
— Золотая моя… это — счастье. Огромное, безкрайное, бездонное. Не надо пугаться его. Мы…
— Нтъ, Виталій Витальевичъ. Уйдите, я васъ прошу… уходите.
— Не уйду.
— Тогда я уйду изъ дому.
— Я — за вами. Зинаида Эрастовна, послушайте… не ребячьтесь. Вы же любите меня?
— Но я не хочу этой любви. Нтъ, никогда. Геннадій… Ахъ, я готова скорй умереть, чмъ обмануть Геннадія.
— Но и я не собираюсь его обманывать. О дачномъ флирт у меня и не было помысла. Я полюбилъ васъ, и повторяю — серьезно. И вы любите меня, а не Геннадія Ивановича. И мы удемъ съ вами — гласно, открыто, безъ тни обмана. Вы разведетесь и станете моей женой. Вдь такъ? Какъ же иначе?
— Не знаю,— вздохнувши, сказала Зина. И добавила, напряженно слдя за своими мыслями:— не нравится мн выходить замужъ.
Вальтеръ разсмялся, несмотря на торжественность момента.
Онъ понималъ, что Зин1 высказала — въ нсколько комичной форм — сложную и угнетающую ее мысль. Онъ зналъ, что въ это мгновеніе ему слдуетъ оставаться сочувствующимъ, отзывчивымъ, тонко-понимающимъ. И все же не воздержался сперва отъ смха, а посл отъ фривольной шутки.
— Не нравится? Но… можетъ быть, я буду счастливй Геннадія Ивановича, и на этотъ разъ замужество понравится вамъ боле?
Зина вздохнула еще печальнй, а Вальтеръ поспшилъ смягчить грубость своей шутки.
— Простите. Я пошутилъ, и кажется, неудачно. Мн понятно, что вы хотли сказать. О брак я и самъ невысокаго мннія. Но… обычай — деспотъ межъ людей. И внчаться намъ съ вами придется.
— Чтобы черезъ годъ развестись?— иронически подсказала Зина.
— Этого я не знаю. Ничего не могу вамъ сказать на это. Любовь — увы!— преходящее чувство. Она — стихійна, ей не прикажешь. Можетъ быть, годъ, можетъ быть, пятьдесятъ лтъ,— какъ знать, сколько она продлится. Ни мн, ни вамъ — никому нельзя ручаться за себя въ будущемъ, если человкъ хочетъ оставаться искреннимъ. Вы такъ молоды, и если бы доврились мн, я взялъ бы на свою отвтственность и васъ, и вашу репутацію, и судьбу вашу. Я обязанъ былъ-бы,— хотя бы наперекоръ вамъ самой, охранить ваши интересы. Вотъ почему я прежде всего заговорилъ о брак. Если бы даже намъ пришлось развестись… черезъ годъ, черезъ десять лтъ… предусмотрть сроки чувствъ невозможно, но если бы пришлось, по вашей или по моей вин,— ваше положеніе при наличности брака лучше, чмъ безъ него. Тогда вы — разведенная, жена профессора Вальтера, а не…
— Третья по счету? Какая честь!
— Да вдь и у васъ былъ бы въ прошломъ мужъ — до меня? Но я бы ни при какихъ обстоятельствахъ не поставилъ вамъ этого въ вину. Что длать. Ужъ это мы безсильны измнить. А пожениться намъ неизбжно.
— Къ чему? Мн же не помшало полюбить васъ то, что я замужемъ? И вы были женаты, и васъ не останавливало это, когда вы начинали любить другихъ женщинъ? Такъ что бракъ не гарантируетъ прочности союза.
— Боле того, золотая Зинаида Эрастовна. Бракъ часто ослабляетъ эту прочность. Но гд найти вмсто него иныя формы? Все-таки, я за него, если вопросъ коснется такой женщины, какъ вы.. и если я люблю эту женщину. Пока мы среди людей, а не на необитаемомъ остров, нельзя не считаться съ рамками, въ которыхъ предстоить намъ жить. Вс интересы женщины… Ея соціальное, ея юридическое положеніе… интересы дтей — все настойчиво продолжаетъ требовать брака. Именно — мщанскаго, церковнаго, съ метрической выписью и печатью, единственное доказательство полнаго и подлиннаго уваженія къ женщин. И я буду счастливъ доказать вамъ, какъ глубоко и полно..
— Я не знаю,— упорно покачала головой Зина.— Можетъ быть, вс мы еще недостаточно совершенны для брака, только меня онъ не привлекаетъ больше. Я бы желала отойти, отказаться отъ васъ, но… мн не по силамъ это…
Она вдругъ всхлипнула и, обвивъ руками шею Вальтера, скрыла у него на груди лицо.
— Зина… золотая… наконецъ-то!
— Но чтобы разрубить съ Геннадіемъ все, сейчасъ же,— твердо произнесла Зина.— Чтобы ни одной минуты обмана!
— Зина… Зина.
Вальтеръ забылъ о сдержанности и весь преобразился: сталъ красный, съ мутными, подернутыми маслянистой влагой глазами…
Зина освободилась изъ его рукъ и глядла на это новое лицо. Глаза его, не останавливаясь наодномъ пункт, тревожно перескакивали съ предмета на предметъ. Губы, казалось, пополнли и оставались полуоткрытыми, будто имъ лнь было сомкнуться. Чувствуя на себ наблюдающій взглядъ Зины, Вальтеръ прилагалъ много усилій не выдавать на показъ своего волненія. Но оно оказывалось сильне и устойчиве приказаній ума и воли.
— Геннадій… бдный Геннадій, что я длаю? Какая низость!— пугаясь, говорила себ Зина. Но говорила и сама-же уличала себя въ лицемрности. Она сознавала, что образъ Геннадія, при всхъ его хорошихъ качествахъ, не вытснитъ образа этого другого, можетъ быть,— да и несомннно,— мене благороднаго, но боле желаннаго. Ни для кого и ни для чего она не пожертвуетъ теперь Вальтеромъ, никому не уступитъ его… Ей милъ и дорогъ теперь этотъ плотный человкъ, съ его, можетъ быть, черезъ-чуръ земными настроеніями, съ его льстиво-вкрадчивымъ и повелительно-умоляющимъ голосомъ, съ его волнующими кровь и кружащими голову восхищенными похвалами. И, глядя на его упрямо склоненную на полной ше голову, на кроваво-красныя, незакрывающіяся губы, Зина готова была оправдывать его во всемъ, простить ему все, безъ исключеній, лишь бы онъ не уходилъ отъ нея и, тмъ боле, не узжалъ за границу.
Вальтеръ опять, и на этотъ разъ крпче прежняго, обнялъ Зину. Мысль ея, безпомощно скользнувъ въ сторону, словно провалилась куда-то. И неизвстно откуда всплылъ опредленный, непреложный, хотя мало обоснованный выводъ: ‘а, все равно,— пусть будетъ, что будетъ!’

——

Геннадій Ивановичъ не дожилъ лта въ Святомъ Ключ. Посл отъзда Зины за границу онъ перехалъ въ городъ.
То, что свалилось на него, пришибло его до такой степени, что стали бояться за его разсудокъ. Чтобы Зина оставила его ради Вальтера, и оставила такъ скоро, посл того, какъ между нею и Вальтеромъ произошло нчто врод разрыва — этого Геннадій Ивановичъ не ждалъ совершенно. Самое увлеченіе Зины Вальтеромъ не казалось ему настолько глубокимъ, а представлялось исключительно головнымъ, навяннымъ воображеніемъ. Да и относительно Вальтера Геннадій Ивановичъ не подозрвалъ, чтобы тотъ отнесся къ своему дачному ухаживанію такъ серьезно. Онъ все надялся: Вальтеръ поухаживаетъ, попытается добиться удачи, Зина не пойдетъ на пошленькій адюльтеръ, повздыхаетъ, потомится… и успокоятся оба.
Однако, вышло иначе.
Разсудокъ Геннадія Ивановича не поколебался, и, вншнимъ образомъ, Сахновскій продолжалъ прежнюю жизнь. Онъ не заболлъ, не свалился съ ногъ, даже не утратилъ работоспособности. Только, назначая больнымъ операціи, требовалъ обязательнаго присутствія Самофалова и Берты Соломоновны. И имъ обоимъ поручалъ слдить въ четыре глаза за операторомъ. Онъ ввелъ это посл того, какъ чуть было однажды не наложилъ швовъ оперируемой, не удаливъ изъ разрза губки. Геннадій Ивановичъ уже приготовился заливать рану и остановился пораженный, какъ ужаленный.
— Не такъ, не такъ, не такъ,— отдаленно сверкало въ его сознаніи.— Не такъ, — подтверждалъ инстинктивный, странно-настойчивый внутренній голосъ.
Полусознательно онъ приказалъ себ что-то припомнить, и вдругъ вспомнилъ: губка.
Лицо его мертвенно поблднло, затмъ залилось слабой краской. Губы задрожали, но дрогнуть рук онъ не позволилъ. Не глядя ни на кого, Геннадій Ивановичъ сдлалъ, что требовалось, а посл, наедин съ Бертой Соломоновной, прямо спросилъ у нея:
— Вы замтили?
— Замтила,— такъ же прямо отвтила она.— Вы не бережете себя… устаете очень.
— Это не отъ того. Я просто., разстроенъ. И разсянъ становлюсь непозволительно. Кажется, прекращу оперировать.
Берта Соломоновна сочувственно опустила глаза. Она, будто, боялась за Сахновскаго, чтобы тотъ не сказалъ о себ лишняго, и поспшила подыскать ему выходъ изъ этого положенія.
— Берите съ собой Самофалова. Если что и не такъ… онъ напомнитъ.
— Да, вы правы, спасибо за совтъ.
Съ домашними своими Геннадій Ивановичъ такъ ни слова и не сказалъ про то, что постигло его въ Святомъ Ключ. Все узналось помимо его, черезъ прислугу. Онъ же, избгая лишнихъ разговоровъ, даже не заходилъ во флигель. Но тамъ и не собирались донимать его разспросами. Ему посылали на обдъ его любимыя блюда, приносили къ чаю хрупкій хворостъ и разсыпчатые коржики, пастилу и варенье. И какъ-то непримтно, безъ лишнихъ переговоровъ, изъ флигеля переселилась въ домъ Тарасьевна и молчаливо, безъ объясненій, начала ухаживать за Геннадіемъ Ивановичемъ, какъ за ребенкомъ. Его надо было выводить изъ его неподвижной задумчивости, и Тарасьевна негромко напоминала ему, когда пить чай, когда завтракать, выходить въ кабинетъ на пріемъ, обдать, хать къ больнымъ или ложиться спать. Геннадій Ивановичъ слушался безпрекословно, и жизнь его стала похожей на автоматическую.

——

Какъ постоянно по вечерамъ, пришелъ Самофаловъ.
Пили чай, и Геннадій Ивановичъ сказалъ спокойно, разсматривая на свтъ свой чай въ стакан:
— Пріхалъ Вальтеръ?
Самофаловъ, будто, смутился. Но, видя, что Саханскому хочется говорить про это, небрежно подтвердилъ:
— Пріхалъ.
— Когда?— живо спросилъ Геннадій Ивановичъ.
— Сегодня.
Самофаловъ отвчалъ неохотно. Геннадій Ивановичъ уязвленно страдалъ и все же разспрашивалъ. Потомъ онъ заговорилъ, напряженно усмхаясь.
— Чудные люди. Такъ молчатъ со мной о Вальтер, будто того и въ живыхъ не стало. Смшно даже. Точно я ребенокъ, или измнится отъ его умолчанья что-либо.
Геннадій Ивановичъ всталъ, молча походилъ нетвердой походкой, ступая въ середину квадратнаго узора по линолеуму пола, и возвратился на свой стулъ. Растревоженный разговоромъ съ Тарасьевной, онъ все неудержимй желалъ говорить и слушать о Зин.
— Тоска, Александръ Митрофановичъ, — сказалъ онъ упавшимъ до шепота голосомъ.— Во мн — точно смерть. Говорю себ, не ты одинъ… везд чередуются радость и горе, успхъ и неудача, страданье и покой. Чередуются у всхъ… но отчего же такъ больно? Ничего не осталось, одна боль цла. Свжая-свжая, не скоро увянетъ. И знаю я, должна произойти своего рода операція. Нравственная. Ну, еще промучусь, хотя бы и долго, а потомъ — должно же утихнуть? Но какъ все невыносимо-печально. Сколько ни увщаю себя, а грустно. И какъ грустно. Не стало ни въ чемъ ни смысла, ни цли съ тхъ поръ, какъ я одинъ. Равнодушіе какое-то ко всему остальному. Въ радости мы отзывчивй, впечатлительнй. Горе же все притупляетъ. Перестаешь быть справедливымъ, мягкимъ, я и къ операціямъ, и къ больнымъ, ко всему сталъ равнодушенъ.
— Плюнулъ бы, Геннадій Ивановичъ, ну, что такого, чрезвычайнаго? Эти семейныя аваріи… на всякомъ шагу он, никто ужъ и не интересуется ими, вс попривыкли. Эхъ!.. я бы… какъ доволенъ былъ, если бы меня твое горе постигло. Да покинь меня… оставь въ поко Глафира Онуфріевна моя, я бы вонъ какъ воспрянулъ духомъ! На пятнадцать бы лтъ помолодлъ. Честное слово. А ты скорбишь отъ той же причины.
— На восток говорятъ: наивысшее блаженство — отсутствіе желаній. Вотъ бы достигнуть такого блаженства, отсутствія желаній для себя, въ личной своей жизни. Вдь какая экономія силъ, какое расширеніе поля дятельности. Для всхъ и каждаго. И еще тамъ, на восток, говорятъ: побждающій себя — могущественъ. Премудро побдить бы все свое, личное, всякую привязанность… и наипуще — привязанность къ женщин. Какія это цпи на рукахъ человчества! Жажда размноженья, слпая, инстинктивная… страсть, то, что мы зовемъ любовью — самыя крпкія звенья въ цпяхъ нашихъ. Эти свойства человка — антиобщественны, и намъ самимъ — во вредъ также. Величайшихъ изъ великихъ стягиваютъ къ земл, влекутъ къ компромиссу.
— Брось, Геннадій Ивановичъ, премудрость. Да еще восточную. Не къ лицу она акушерамъ. Что же намъ тогда прикажешь длать? Людямъ, говорятъ, только и удовольствія, что все личное. А ты — цпи хочешь выбрасывать изъ обихода. Не выкинешь, милый другъ, на томъ міръ держится. Природа — геніальная сваха. Грубе говоря, геніальная сводница. Соединитъ тебя съ кмъ-то, чаще всего неподходящимъ, и тутъ оканчивается ея участіе къ твоей судьб. Дальше хоть голову себ разбей о стнку. Милуйся или пыряй ножемъ свою избранницу, природ нтъ дла. Ея миссія кончена, изворачивайся самъ, какъ знаешь. Э-эхъ, Геннадій Ивановичъ…
Самофаловъ не усплъ докончить. Затрещалъ телефонъ: звонила отъ имени Глафиры Онуфріевны прислуга, справляясь, здсь ли Александръ Митрофановичъ. И звала его пріхать домой немедля. Глафира Онуфріевна нездорова, только-что была истерика.
— Вотъ оно, цпи эти самыя. Пойдетъ теперь карамболить. Слава всевышнему, уже и къ теб ревнуетъ. Зачмъ я у тебя по вечерамъ, а она томится одна, какъ птичка въ невол. И что за вредная баба. То хоть къ теб отпускала безпрекословно. А вотъ, опять за свое, сиди дома, любуйся… Охъ, дураки мы вс, Геннадій Ивановичъ. Всякъ на свой ладъ, а дурень. Бить бы насъ, драть, нещадно батожьемъ стегать… да некому.
— Подешь?
— Попробовалъ бы я не похать.
— Неразумно.
— Хорошо теб быть разумнымъ. Ты исцарапанный не ходилъ? Въ тебя прессъ-папье и пепельницы не летали? У тебя никто не рзался, не вшался, не отравлялся? Ну, и молчи. А со мной всего бывало. Тутъ, братъ, пойдешь. Тутъ не до разума. Терроризируетъ меня баба эта, тмъ и беретъ. Терроромъ. Ну, будь здоровъ. До свиданья, Геннадій Ивановичъ. Да наплюй на все и не печалься. Успокойся. Врь мн, ей Богу, бываетъ хуже.
Геннадій Ивановичъ остался одинъ. Но далеко было ему до успокоенья. Мысль, что Зина здсь, на разстояніи трехъ съ половиною уличныхъ кварталовъ отъ него, доводила его до озноба лихорадки. Зина здсь, и возл нея Вальтеръ… Она пріхала, устраивается съ дороги, пьетъ чай, собирается отдыхать посл путешествія и жить дальше при новыхъ условіяхъ жизни. И съ нею Вальтеръ, Вальтеръ, Вальтеръ… Эти представленія, — реальныя и яркія,— будили въ Геннадіи Иванович ненависть. Онъ ускоренно шагалъ по своей квартир и въ ожесточеньи думалъ: какъ хорошо было бы узнать завтра, что Зина внезапно умерла, что ея уже нтъ вовсе. Или услышать, что умеръ Вальтеръ. Нтъ, лучше Зина. Вальтеръ — онъ чужой, безразличный. Онъ никогда ничего не общалъ, не говорилъ: ‘люблю… тебя… всегда’. Онъ ничмъ не связанъ. Почему было не воспользоваться Вальтеру своей побдой, если была возможность воспользоваться? А Зина… для нея — иной масштабъ, иныя къ ней требованья.
Въ безсильной ярости, съ ледяными руками, съ стсненной, какъ въ тискахъ, грудью, бродилъ Геннадій Ивановичъ по дому. Изъ освщенной столовой прошелъ черезъ дв комнаты въ гостиную. Въ гостиной свтилъ съ улицы фонарь, и падала полоска свта сзади изъ столовой. Было душно, недостаточно провтрено посл многочасового дневного пребыванія паціентокъ. Здсь когда-то давно, на стол, выдвинутомъ отъ угла къ середин комнаты лежалъ мертвый дядя,— отецъ Афиногенъ Чибисовъ,— такой длинный въ камилавк и священническомъ облаченіи. И посл того Геннадій Ивановичъ въ гимназическіе свои годы долго боялся входить въ эту комнату одинъ по вечерамъ. Теперь страхъ давно исчезъ, но воспоминаніе о впечатлніи страха пробуждалось, и именно по вечерамъ. Геннадій Ивановичъ поглядлъ на страшный въ былыя времена уголъ и ярко вообразилъ на этомъ мст Зину, тоже мертвую. Гадко и омерзительно-стыдно стало ему за свою недавнюю мечту о Зин — мертвой. Онъ пожелалъ смерти Зин,— той Зин, о спасеніи которой нсколько мсяцевъ тому назадъ хотлъ молиться, какъ о чуд? Какое дикое животное человкъ. Только онъ одинъ говоритъ: не мн, такъ никому, пусть умираетъ, но не достанется другому! Вчера, третьяго дня, мсяцъ, годъ, десять лтъ назадъ онъ самъ бы не поврилъ, что такъ сильно еще звриное въ его натур, въ немъ,— уже культурномъ человк…
Геннадій Ивановичъ, повернувъ кнопку, освтилъ комнату. Разноцвтная мебель, картины, ковры, плато, бездлушки, предметы роскоши, араукаріи, пальмы… Это убирала Зина. Все — по ея вкусу, а ея самой уже нтъ. Какъ обидно переживаютъ бездушныя вещи и людей, и ихъ стремленія. На стол у дивана — большой томъ стиховъ Апухтина съ золотымъ обрзомъ. И Апухтина она же нашла нужнымъ купить для развлеченія больныхъ. Книга лежала еще свжая, мало захватанная чужими руками. А сама Зина? Ея уже нтъ. Она — у Вальтера и, быть можетъ, купитъ такой-же золото обрзанный экземпляръ ему въ пріемную? Завертлись опять ревнивыя мысли. Зина и Вальтеръ… Вальтеръ, Вальтеръ!
Сжигающая боль томила тло отъ этихъ, похожихъ на пытку, представленій. Хотлось отогнать ихъ, а они не отходили. Зина, водворенная въ дом Вальтера… Зина, какъ аксессуаръ вальтеровской жизни, все ярче вырисовывалась въ воображеніи. Пока она здила съ Вальтеромъ гд-то заграницей, ихъ отношенія, да и сами они представлялись Геннадію Ивановичу боле туманными, заволакивались легкой мглой отвлеченности. Онъ не зналъ, въ какой обстановк вообразить ихъ вмст. А вальтеровскій особнякъ съ двумя половинами для мужа и жены, сооруженный московской милліонершей, второй женою Вальтера,— былъ Геннадію Ивановичу извстенъ, и это усугубляло теперь его терзанія.
Апухтинъ блестлъ золотымъ обрзомъ въ безмолвіи гостиной. Какъ въ дтств, Геннадій Ивановичъ взялъ въ руки книгу и загадалъ по ней, словно въ ней ища облегченія…
— А что Зина длаетъ сейчасъ? Или нтъ… вспоминаетъ ли она обо мн? Ну… что откроется? Съ этой стороны, пятнадцатая строка сверху.
Въ пятнадцатой строк и за нею стояло:
О, мн нужна твоя тихая ласка,
Воздуха, солнца нужнй.
— Нужна,— повторилъ Геннадій Ивановичъ съ горечью.— Мало ли что нужно. Не все то дается, что нужно. Однако… я гадаю? Какъ глупо.
Онъ улыбнулся надъ собой и захлопнулъ книгу.
Черезъ нсколько дней Геннадій Ивановичъ столкнулся на улиц съ Вальтеромъ. Оба хали къ больнымъ. Вальтеръ въ открытомъ, сверкающемъ отъ новизны, автомобил, Геннадій Ивановичъ — на извозчичьей пролетк. Дальнозоркій Вальтеръ разглядлъ издали Сахновскаго. Прозжая мимо, онъ красивымъ движеніемъ руки почтительно приподнялъ модный цилиндръ и подержалъ его съ четверть секунды надъ густо-волосой головой. Дотронулся до своей мягкой коричневой шляпы и Геннадій Ивановичъ.
И долго посл того ощущалъ въ собственномъ сердц послдствія этой нежданной встрчи. Сердце его мятежно колотилось въ стсненной груди, точно кто-то вышибъ его изъ колеи, нанесъ внезапный ударъ или толчекъ, посл котораго сердцу нелегко было вернуться къ обычному ритму.

——

Больше двухъ мсяцевъ пролетло посл возвращенія Зины въ Z., а она не находила въ себ умнья привыкнуть и приспособиться къ новой жизни. Что-то, трудно уловимое, препятствовало возникновенію и привычки, и приспособленности.
Прежде всего Зина почему-то не чувствовала себя дома. Она заняла лвую половину вальтеровскаго особняка съ отдльнымъ подъздомъ съ улицы, съ зеркальными окнами изъ цльныхъ стеколъ. Къ ея услугамъ была дорогая стильная обстановка комнатъ, большой штатъ прислуги, автомобили и кровные рысаки, превосходныя коляски. Но жизненнаго уюта и душевнаго спокойствія все же недоставало. Было хуже, чмъ за границей. То, что переживала она за границей, можетъ быть, можно было бы назвать подобіемъ счастья, если бы его не отравляли жгучій стыдъ передъ далекимъ Геннадіемъ Ивановичемъ, безпричинно-пугливая тревога, недоврчивое сомнніе въ чемъ-то такомъ, что обусловливало вру въ самую возможность счастья при наличныхъ условіяхъ. Съ первыхъ шаговъ совмстной жизни съ Вальтеромъ, у Зины не было къ нему того безусловнаго доврія, какое внушалъ Геннадій Ивановичъ. Зин все казалось, что пылъ Вальтера — кратковременный. И напередъ знала она, что не только въ случа охлажденія, а даже еще любя ее, Вальтеръ не задумается обмануть, предательски измнить ей — просто такъ, ради минутной прихоти, изъ-за каприза. А разлюбивши, спокойно сдвинетъ ее со своего пути и спокойно пойдетъ дальше, какъ шелъ до сихъ поръ. На Зину вяло леденящимъ холодомъ отъ этихъ предположеній. И то, что она легко представляла себ существованіе Вальтера безъ себя, а своей дальнйшей жизни не могла вообразить безъ Вальтера,— это унижало ее въ собственныхъ глазахъ, жутко пугало и казалось отвратительнымъ. Вальтеръ не разъ ловилъ на себ ея наблюдательно-присматривающіеся пугливо-вопросительные взоры и терялся, не зная, что это значитъ. Но за границей Вальтеръ всецло принадлежалъ Зин. Его предыдущій разносторонній опытъ въ отношеніяхъ съ женщинами безошибочно подсказывалъ ему, какъ держать себя съ Зиной, чтобы угодить ей. Вальтеръ плнялъ ее своимъ джентельмэнствомъ, предупредительной галантностью. Онъ былъ нженъ, внимателенъ, заботливъ, разнообразилъ съ большимъ чувствомъ мры и искуснымъ умньемъ свои разговоры и ласки, былъ неизмнно оживленъ и веселъ, не надодалъ, не утомлялъ, старался оставаться всегда одинаково желаннымъ. Онъ засыпалъ Зину цнными подношеніями, и умлъ длать это такъ, точно Зина оказывала ему большую честь и радость, не отвергая его даровъ. Онъ не уставалъ превозносить ея красоту, съ полной искренностью доказывая, что Зина несравненно лучше каждой изъ встрчаемыхъ ими женщинъ въ отдльности и лучше ихъ всхъ, взятыхъ вмст. Въ немъ Зина находила не только влюбленнаго, но и хорошо образованнаго спутника, основательно изучившаго европейскія достопримчательности, всегда готоваго подлиться своими познаніями, своими прежними наблюденіями. Онъ заказывалъ всюду для Зины отдльныя комнаты, не входилъ къ ней безъ разршенія и самъ не показывался передъ ней неодтымъ. За два съ лишнимъ мсяца Зина ни разу не чувствовала себя съ нимъ неловко, скучно или утомленно. И отъ этого сама стала держать себя насторож съ Вальтеромъ, боясь, какъ бы не надость ему, не наскучить, не утомить, не стснить его. Онъ цнилъ изящество и шикъ въ женщинахъ, и Зина была занята своею вншностью, какъ никогда. Какъ никогда, удляла она много времени уходу за собой и вопросамъ о туалетахъ. У нея завелись шелковые чулки, изысканныя принадлежности блья, десятки шляпъ, воздушныя матине, художественно-сработанныя платья. Все это щедро пріобрталось на средства Вальтера. А Зина до такой степени сливалась съ нимъ и со всмъ, что принадлежало ему, что ей показалось бы до нелпости дикимъ разграничивать понятія твое и мое, пока они любятъ одинъ другого. Она и въ Z. призадумалась сперва надъ матеріальной стороной ихъ отношеній. Всплыло другое, что сразу ущемило ее.
Съ перваго дня, съ первыхъ часовъ пребыванія въ вальтеровскомъ дом она уловила всю незначительность той роли, какая выпадала на ея долю въ кипучей жизни Вальтера. Дло было не въ томъ, женаты они или нтъ, а въ томъ, что останется ли Зина у Вальтера, или вдругъ провалится въ преисподнюю,— жизнь этого разукрашеннаго дома, нисколько не измняясь, покатится впередъ по своему повседневному руслу, не замчая даже отсутствія или присутствія Зины. Не станетъ ея, будетъ другая, третья, десятая. И въ дом это покажется всмъ второстепеннымъ.
Не успли ‘молодые’ пріхать и осмотрться, какъ Вальтеръ съ головой окунулся въ сутолоку, всегда кипящую вокругъ медицинскихъ извстностей. Извщенные о час его возвращенія, его уже поджидали толпой больные. Это нсколько подтасовалъ и подготовилъ ассистентъ Вальтера, зная, что патрону это понравится, что этимъ можно угодить тщеславному профессору боле, чмъ всякими иными фиміамами. Мгновенно затрещали телефоны съ разныхъ концовъ города. Отовсюду спрашивали, у себя ли, наконецъ, профессоръ, когда можно заполучить его къ тому, къ другому больному. Его привтствовали, звали на консиліумы, хотли говорить съ нимъ лично, не давали ему выпить кофе, позавтракать. Его глаза засвтились самодовольно, самоувренными огнями. И онъ мгновенно принялъ озабоченный, величественно-сосредоточенный видъ, проникся всею важностью своего врачебнаго значенія, заторопился, сталъ разсяннымъ съ Зиной. Онъ едва усплъ поцловать ее, исчезая посл завтрака.
— Некогда… некогда!
Тогда Зина задумалась впервые надъ своей новой участью.
Ея половина, омеблированная по вкусу второй вальтеровской жены-милліонерши, блистала роскошью, сверкала рдкостными бездлушками, зеленла, какъ зимній садъ, громадными растеніями въ фарфоровыхъ вазонахъ, походившихъ по размрамъ на большіе боченки. Въ глубин дома эта женская половина примыкала элегантной дамской спальней къ спальной комнат Вальтера, но имла и другое сообщеніе съ сосдней половиной особняка — черезъ боковой коридоръ. У Зины была своя отдльная столовая, залъ, нсколько гостиныхъ, кабинетъ и еще рядъ комнатъ безъ опредленнаго назначенія. Должно быть, все это было такъ устроено въ видахъ изоляціи семейно-жилыхъ комнатъ отъ наплыва больныхъ, переполняющихъ профессорское жилище. Это было и разумно, и удобно, но сейчасъ это не нравилось Зин.
— Точно въ тюрьм… или въ гарем,— подумала она, оставшись одна въ первый день по прізд.
Передъ обдомъ она брала ванну въ ванной комнат, отдланной розоватымъ мраморомъ пополамъ съ зеленымъ. Здсь былъ бассейнъ для плаванья, мраморныя скамьи и туалетные столы, розовыя ванны, никкелевые души разныхъ системъ.
— Такъ, должно быть, у нихъ въ Москв, въ дорогихъ купеческихъ баняхъ. И это по тому же образцу,— предположила, раздваясь, Зина.
И посл того ее уже не покидало чувство недоброжелательной непріязни къ своей предшественниц,— устроительниц этого кричаще-яркаго, удобнаго и дорогого дома, въ которомъ та собиралась видимо прожить всю жизнь, а пробыла неполныхъ два года. Зин становилось жаль, зачмъ она не разузнала ничего подробне о той — второй? Да и о первой — тоже. Почему онъ все разводится? Отчего эта вторая не выдержала и ухала, а посл сама потребовала развода? Вдь замстительницы у нея не оказалось сразу?
— Какъ глупо, что я не разспросила у него обо всемъ, о всхъ подробностяхъ,— сказала себ Зина и ршила:— но я спрошу, заставлю разсказать. Я должна знать все.
Жизнь понеслась, какъ будто наладившись, а Зина продолжала оставаться въ дом Вальтера второстепеннымъ придаткомъ. Вальтеръ киплъ, какъ въ котл съ бурлящей отъ кипнія водою. Лекціи, клиники, частные больные, засданія общества врачей, гд онъ предсдательствовалъ, собранія атлетическаго общества, гд намчали его въ предсдатели… Промежуточные часы не отдыха, а скоре передышки онъ галантно и охотно посвящалъ Зин. Бывалъ съ нею въ театрахъ, концертахъ, представлялъ ей своихъ знакомыхъ,— чаще мужчинъ. Впрочемъ, нкоторыя изъ знакомыхъ съ Вальтеромъ дамъ сами начали искать знакомства съ Зиной, не обращая вниманія на то, что она еще не обвнчана съ Вальтеромъ. И Вальтеръ говорилъ о ней всмъ, какъ о своей будущей жен, представительниц его дома. Зина и Вальтеръ вмст здили развлекаться, но разговаривать другъ съ другомъ имъ приходилось наскоро, словно урывками. Наскучавшись безъ Вальтера, Зина все не ршалась начать интересующіе ее разспросы, боясь коснуться темы, быть можетъ, непріятной для Вальтера.
Послдній самъ подалъ ей поводъ заговорить о купчих.
Онъ вошелъ къ Зин посл вечерняго своего пріема и сказалъ съ облегченьемъ:
— Свободенъ на весь вечеръ. Наконецъ-то. Завертлся такъ, что почти не вижу васъ! Соскучился. А вы? Не скучаете безъ меня?
По желанію Зины, они разговаривали на вы, даже наедин.
— И мн было скучно,— отвтила Зина,— и безъ васъ, и вообще… Непривычно какъ-то. Эта обстановка… все кругомъ — какое-то черезчуръ парадное, кричащее и… чужое. Чужое и пустое. Точно въ позолоченной тюрьм или клтк.
— Вамъ не нравится эта обстановка? Для васъ она — чужая?— предупредительно спросилъ Вальтеръ.— Такъ смнимъ все, если хотите. До послдняго клочка обоевъ.
Зина смутилась.
— Я не говорю, что не нравится… я… еще непривычно тутъ все для меня. Кто это устраивалъ? Вторая жена ваша?
— Отчасти — да. Хотя больше я самъ руководилъ отдлкой дома.
— Мн начинаетъ казаться… не черствый ли вы человкъ, Виталій Витальевичъ?
— Откуда же такой выводъ, дорогая?
— Какъ для васъ безслдно исчезаетъ все, что прошло, не оставляя воспоминаній. Я безъ васъ искала по всему дому,— и здсь, и тамъ, — и нигд ни намека на прошлое. Ни портретовъ вашихъ женъ, ни сувенира какого-нибудь… ничего интимнаго. Искала на столахъ, въ альбомахъ, на стнахъ… Нигд — ничего. Будто этихъ женщинъ никогда не было въ вашей жизни!
— Я не люблю выставлять напоказъ свои воспоминанія.
— А он у васъ есть? Остаются?
— Разумется.
— И портреты хранятся?
— Есть и портреты. Прикажете показать?
— Я бы хотла увидть.
Вальтеръ вышелъ въ свою спальную, звякнулъ ключемъ не то у бюро, не то у шкафика и возвратился къ Зин съ продолговатымъ альбомомъ зеленой кожи. Альбомъ былъ не первой свжести, потертый на углахъ, наполненный карточками такъ обильно, что въ немъ не запирались боковыя застежки.
— Вотъ мои отецъ и мать,— указалъ Вальтеръ, открывая съ первой страницы.
Предъ Зиной былъ типичный уздно-мщанскій снимокъ. Об фигуры во весь ростъ на старинной, выцвтшей карточк кабинетнаго формата. Отецъ сидитъ на стул въ форм какого-то вдомства, поджарый, тонконогій, съ бачками на щечкахъ и выбритымъ при этомъ подбородкомъ, съ орденомъ на ше, который такъ и просится на первое мсто. Мать стоитъ рядомъ, положивъ руку на спинку отцевскаго стула, — высокая и красивая женщина, испорченная на фотографіи смшной, стародавней шляпкой и еще боле смшнымъ платьемъ въ густыхъ буфочкахъ, похожихъ на завитки молодого барашка.
— Васъ многіе считаютъ нмецкаго происхожденія, — замтила Вальтеру Зина.— Раньше, пока я мало знала васъ, мн и самой при мысли о васъ хотлось сказать: herr Вальтеръ.
— Нтъ, я не нмецъ. Это фамилія моя вводитъ нкоторыхъ въ заблужденіе.
— Отецъ вашъ… чиновникъ?
Зина чуть-чуть не вставила въ свою фразу слова: ‘почтовый’, по почему-то ей показалось это неловкимъ.
— Чиновникъ,— подтвердилъ Вальтеръ.— Онъ служилъ въ казначейств. Въ глухомъ, глухомъ городишк Черниговской губерніи. Мы жили, нуждаясь, я съ гимназическихъ лтъ бгалъ по урокамъ. А въ университет ни одной получки не имлъ изъ дому.
Потомъ пошли карточки самого Виталія Витальевича въ различныхъ костюмахъ и возрастахъ. Пожелтвшій снимокъ полуголенькаго бебе въ рубашенк, бебе — въ платьиц съ буфочками, въ русскихъ плисовыхъ шароварахъ и поддевк, въ матросскомъ костюмчик и, наконецъ, въ гимназическомъ мундир. Братья, сестры, родственники… Дамы въ шиньонахъ съ локонами или въ сточкахъ, въ уродливыхъ старинныхъ платьяхъ. Двочки — въ длинныхъ, чуть не до земли панталончикахъ. И все это — какое-то убогое, сренькое, обойденное, но явно тянущееся изо всхъ силъ быть, какъ люди, не отставать отъ другихъ. Дальше — снимки товарищей-гимназистовъ, учителей, законоучителей и студентовъ-сверстниковъ, нсколько профессоровъ и много женскихъ головокъ,— тоже успвшихъ пожелтть отъ времени, но уже не столь допотопныхъ, какъ вначал.
Вальтеръ перелистывалъ страницы довольно быстро, не задерживаясь на чужихъ лицахъ.
— Вотъ отецъ въ годъ его смерти. Уже сдой и въ отставк. А это — моя первая жена.
Зина положила на альбомъ руку, чтобы задержать поворотъ листа и разглядть получше.
Лицо было не столько красивое, сколько хорошее, полйое энергій и мысли, чуть-чуть насмшливое, порядкомъ самоувренное, съ полными губами и твердо-очерченнымъ подбородкомъ.
— Властолюбивая, врно, была?— произнесла, не отрываясь отъ карточки, Зина.
— Хоть отбавляй. Жестокая душа, не умвшая щадить. Женщина, не желавшая подчиняться.
— А подчиняться надо?
Вальтеръ слегка запнулся.
— То есть, живя вмст… неизбжно. И это же — взаимно?
— Но она — хорошая.
— Безусловно. И я ей многимъ обязанъ. Она, что называется, вытащила меня въ люди. Женился я еще студентомъ. Благодаря ей и при университет могъ остаться, и заграницу нсколько разъ тогда създилъ.
— Она имла средства?
— Никакихъ. Но зарабатывала порядочно. Служила учительницей, занималась литературнымъ трудомъ. Переводами.
— Отчего-жъ вы потомъ… не ужились съ нею?
— Разлюбили другъ друга.
— И она васъ?
— Вроятно. Она все ревновала меня потомъ. Я оказался недостаточно героиченъ для нея… Словомъ, мы разошлись. Сперва — такъ, безъ развода, потомъ развелись. По моей просьб. Когда я захотлъ вторично жениться.
— А гд она теперь?
— Не скажу съ точностью. Врнй всего, въ Москв или въ Петербург. Пробавляется литературнымъ трудомъ. Но времена измнились, и, кажется, дла ея не блестящи. На сколько мн извстно, перебивается съ хлба на квасъ. Однако, сколько я ни предлагалъ ей — и единовременное обезпеченіе, и въ вид постоянныхъ субсидій,— всегда отказывалась. Категорически. Да… властная женщина. И гордая, кром того, непомрно. И лицо у нея — такое же, непокорное. Вотъ тутъ дальше она въ бархатномъ плать, уже профессоршей… а лицо прежнее: погибну, а не подчинюсь!
— Она мн нравится,— вздохнувъ, сказала Зина.
— И мн. По не хотлъ бы я начать жить съ нею наново. Тяжелый характеръ.
Чмъ дальше, тмъ свжй, наряднй и красивй становились женскія карточки въ альбом.
— А вотъ это — вторая жена! Вдь угадала?— крикнула Зина, завидвъ будуарный портретъ пухлой и красивой женщины великорусскаго типа,— изъ тхъ, что зовутъ лебедушками,— въ бломъ плать и въ блой шляпк изъ курчаво-длинныхъ страусовыхъ перьевъ.
— Почему вы угадали?
— Та-жъ. Она вдь? Я такою и представляла ее.
Зина съ пристальной жадностью разглядывала и эту.
— Та, должно быть, была поумне.
Вальтеръ улыбнулся.
— И какъ вы могли… увлечься этой?
— Скоре слдовало бы сказать, что я… позволилъ ей увлечь меня. Она была моей паціенткой. Изъ экстравагантныхъ купчихъ… Она первая и руку мн свою предложила.
— Такъ что не она, а вы были въ роли соблазненнаго?
— Почти.
Карточекъ этой второй было много въ разнообразныхъ позахъ и туалетахъ, и съ декольте, и въ закрытыхъ платьяхъ, въ эксцентричныхъ полумаскарадныхъ костюмахъ и, наконецъ, въ вид статуи, въ подражаніе Кавальери. съ фигурой, живописно повитой тонкой, блой матеріей, откровенно-обрисовывающей каждую линію тла.
Зина больше ничего не спросила о купчих. Лишь сказала — не въ форм вопроса, а не сомнваясь:
— И эта ревновала васъ — хуже первой.
Вальтеръ промолчалъ, не возражая.
А Зина уже понимала, почему ушла отъ Вальтера купчиха, и почему она попросила развода. Утомилась страдать и волноваться, ршила, что при ея красот да при ея капиталахъ можно устроиться получше и поспокойне.
Въ альбом преобладали женщины. Кое-гд лишь темнло пятно мужского портрета, кого-нибудь изъ племянниковъ, изъ коллегъ-профессоровъ или ординаторовъ. И снова — безъ конца женскія головки.
Зина спрашивала:
— А это кто?— и получала точные отвты:
— Паціентка. Знакомая. Племянница, дочь сестры… Племянница, дочь брата.
И опять:
— Знакомая. Паціентка. Знакомая артистка изъ драмы. Женщина-врачъ. Оперная пвица. Писательница.
Отъ обилія и разнообразія этой портретной коллекціи у Зины похолодли спина и руки. Но съ прежней жадной внимательностью вглядывалась она въ незнакомыя и въ то же время, какъ будто, очень близкія ей лица.
— И эта? И эта — тоже?— хотлось Зин крикомъ спросить у Вальтера и спросить такъ, чтобы онъ не могъ притвориться, будто не понимаетъ смысла ея вопроса.
Но она сдержанно молчала, не позволяя себ даже лишняго жеста, могущаго выдать ея мысли.
Дошли до чистыхъ, немногихъ, но еще незаполненныхъ листовъ альбома.
— У меня къ вамъ просьба,— волнуясь и стараясь не выдавать волненья, заговорила Зина.— Общайте мн, что… что въ этомъ альбом никогда не будетъ моей карточки,
— Что такое?— поразился Вальтеръ.— Золотая моя… что съ вами? У васъ ледяныя руки… Неужели и вы? И вы?..
Онъ не договорилъ.
— Что вы хотли сказать?— строптиво вспылила Зина.— Васъ удивляетъ, что и я… тоже женщина? Понятно. Какое запоздалое открытіе. И почему вамъ это такъ удивительно? Да, я — женщина. И мн непріятно… мн противно допустить, чтобы и мой портретъ вотъ также показывали кому-нибудь новому. Четвертой, пятой, десятой, сотой… Противно попасть въ ту же гущу. Въ этотъ вашъ паноптикумъ, гд собраны вс ваши жертвы… въ хронологическомъ порядк.
— Вы не въ дух сегодня,— замтилъ Вальтеръ тоже вспыльчиво.
Зина не примтила его тона, она думала лишь о своемъ желаніи.
— Дайте мн слово… или нтъ, лучше не слово, а… Скажите, гд мой портретъ, что вы себ взяли? Тотъ, снятый въ Дрезден?
— Онъ у меня въ стол.
— Еще не успли помстить въ паноптикумъ? Принесите его мн… сейчасъ же.
— А… если я не захочу?
— Я васъ буду просить. Очень, очень. Ну, это мой капризъ… нелпый, бабій, вздорный. Но я хочу. Не усну спокойно, если не принесете.
Вальтеръ холодно пожалъ плечами.
— Если это успокоитъ васъ… извольте.
Онъ вышелъ.
Черезъ минуту портретъ былъ въ рукахъ Зины. Она глядла на свое изображеніе въ кружевномъ плать, въ длинномъ и плоскомъ корсет-директуаръ, въ модной прическ съ косою шиньона надъ лбомъ. Поглядла, злобно разсмялась и разорвала карточку. Сперва — пополамъ, потомъ на четыре части, посл на боле мелкіе куски.
Вальтеръ смотрлъ на нее, саркастически и уязвленно кривя губы. Въ эти мгновенья онъ казался ненавистно-отвратительнымъ Зин. Ее радовало до ликованія, что и она, въ свою очередь, причиняетъ ему боль, хоть и небольшую,

——

Вчерашняя сцена закончилась примиреніемъ. Вальтеру уже доводилось видывать похожія на эту сцены, онъ отчетливо понималъ ихъ мотивы и побужденія, зналъ, какъ наилучше поступать въ такихъ случаяхъ. Онъ началъ уврять и почти уврилъ Зину, что ни одна изъ предшествовавшихъ женщинъ не принесла ему ни счастья, ни желанной душевной удовлетворенности. Что онъ мене всего виноватъ въ незадачливости своихъ былыхъ увлеченій. Онъ не ловеласъ, не любитель разнообразія, но въ его жизни несчастливо складывались обстоятельства, и онъ не находилъ того, что ему было необходимо. Теперь же. когда ему повстрчалась Зина, и онъ полюбилъ серьезно и прочно,— теперь онъ понялъ, какое счастье найти существо, дополняющее нашу жизнь и личность во всхъ отношеніяхъ. Объ этомъ онъ говорилъ много, и Зина слушала его, сама отгоняя отъ себя сомннья, горячо желая врить.
Но утромъ она проснулась съ острой брезгливостью и къ себ, и къ Вальтеру.
Лежа въ постели и посл, одваясь, Зина припоминала подробности вчерашняго вечера — и дкая горечь заливала ея мысли. Вспомнила разсужденія Вальтера о существ, дополняющемъ жизнь и личность во всхъ отношеніяхъ. Онъ говорилъ это, какъ что то утшительное, лестно-радостное, долженствующее разъ навсегда успокоить Зину, погасить ея сомннья. Вчера и она принимала слова Вальтера, какъ понималъ и оцнивалъ ихъ онъ самъ. А сегодня было смшно до издвательства надъ собою, терзала ноющая боль обиды, злобное сознаніе своей ничтожности.
Дополненіе, дополненіе…
Ничего — сверхъ дополненія къ чужой жизни, къ иной личности! То была дополненіемъ къ Сахновскому, а то — къ Вальтеру. И никакихъ иныхъ перспективъ? Это вся ея доля? Того ли ждала она, то ли хотла взять отъ жизни? Поженятся они съ Вальтеромъ или нтъ,— что она, Зина, въ этомъ аляповатомъ дом? Предметъ комфорта, маленькое дополненіе къ дловой и комфортабельной жизни великолпнаго профессора. Было у него одно дополненіе, другое. Оба — не совсмъ удачно подобранныя, и ихъ не стало. Теперь на сцен дополненіе номеръ третій. Потомъ… какъ знать? Кто-нибудь за номеромъ четвертымъ, пятымъ будетъ дополнять, существованіе Вальтера, внося въ его домъ уютъ и ласку. Это сознаніе временности своего положенія — съ момента возвращенія въ Z.— отравляло для Зины все. Оно начинало разжижать ея новую любовь, порождая близкое къ ненависти возмущеніе, презрительность, негодованіе.
Зина встала не въ дух.
Все сердило ее. Даже горничная, сопровождавшая ее въ ванную, показалась не той, что въ предыдущіе дни. Не услужливой и благорасположенно-преданной, а себ на ум, втайн ненавидящей Зину, недоброжелательной и злорадной.
— Вы давно, Феня, служите у профессора?
— Четвертый годъ, барыня.
Четвертый годъ… Значитъ, была еще и при ней, при той купчих. Наблюдала все, что здсь происходило, тоже злорадствовала. А сколько видла разныхъ побочныхъ профессорскихъ дополненій въ эпоху междуцарствій въ этомъ дом. Можетъ быть, и сама… была въ роли кратковременной фаворитки, допущенной снисходительнымъ бариномъ къ дополненію его существованія?
— Какъ она должна ненавидть меня,— сдлала выводъ Зина и тутъ же попыталась обуздать себя:— что за гадости лзутъ мн въ голову!
Но гадости не отступали. Зина удалила горничную изъ ванной холодне и суше, чмъ всегда.
Не въ дух была она и за чаемъ.
Ныншній день былъ днемъ традиціоннаго маскарада, ежегодно повторяющагося въ дворянскомъ клуб. По обыкновеній, за чаемъ Вальтеру подали его утреннюю почту. Было нсколько писемъ и среди нихъ — четыре городскихъ, несомннно дамскихъ, въ цвтныхъ и блыхъ конвертикахъ. Зина, едва взглянувъ, поняла, что это приглашенія въ маскарадъ. Въ прошломъ году дамы звали въ этотъ день въ маскарадъ и Сахновскаго. И онъ, шутя, какъ курьезъ, показалъ полученныя записки Зин, а къ вечеру забылъ и думать о нихъ.
— А этотъ?— спросила у себя Зина,— скажетъ ли и онъ, что его зовутъ?
Она стала ждать.
Что у Вальтера много почитательницъ — и среди паціентокъ, и въ сред знакомыхъ дамъ, Зина знала про это и въ Святомъ Ключ, и раньше, еще до знакомства съ Вальтеромъ. Почитательницы были и у Сахновскаго. Но тамъ Зина не удляла вниманія ихъ натискамъ, а здсь он тревожили, волновали, нагоняли раздраженіе, будили подозрнія. И Зина думала, будто это оттого, что здсь он были гораздо предпріимчиве, смле. Многія изъ нихъ положительно не замчали присутствія Зины въ дом Вальтера, держали себя съ хозяиномъ, какъ съ свободнымъ человкомъ, который, но ихъ понятіямъ, еще подлежитъ взятію. Зин начинало мерещиться, что у Вальтера почитательницы пользуются большимъ поощреньемъ и сочувствіемъ, чмъ у Сахновскаго, и это длаетъ ихъ столь предпріимчивыми и развязными.
Вальтеръ вскрывалъ и прочитывалъ письма. Одно отложилъ, вроятно, чтобы не забыть тотчасъ отвтить. А дамскія записочки пробжалъ глазами, чуть улыбаясь. И каждую изъ нихъ по прочтеніи вложилъ обратно въ конвертикъ, собралъ вмст и опустилъ въ боковой карманъ. Зин же не сказалъ о нихъ ни слова.
Зина не выдержала и спросила:
— Вамъ назначаютъ свиданія въ маскарад?
Вальтеръ нсколько самодовольно повелъ плечами, улыбнулся и сказалъ съ кажущеюся скромностью:
— Какъ всмъ и каждому въ этотъ день.
Зин былъ непріятенъ и жестъ его, и тонъ голоса. Она спросила негромко и будто-бы безразлично:
— Вы подете?
— Будетъ весь городъ,— уклончиво отвтилъ Вальтеръ.
— А вы?
— Придется захать на минутку. Какъ-то принято бывать тамъ въ этотъ вечеръ. Можетъ, и вы подете со мною?
— Геннадій не здилъ… даже и до женитьбы,— скороговоркой, словно для себя одной, проронила Зина, не откликаясь на приглашеніе.
Какъ всегда, упоминаніе о Геннаді Иванович, близкое къ сравненію, разсердило Вальтера. Онъ впалъ въ язвительный тонъ и замтилъ:
— Весьма опечаленъ, что сравненіе, по обыкновенію, не въ мою пользу. Но я же никогда и не претендовалъ уподобиться этому подвижнику, который, къ сожалнію, былъ такъ мало оцненъ вами при всхъ своихъ добродтеляхъ.
Зина покраснла до кончиковъ ушей.
— Во мн это будитъ еще большія сожалнія, — колко произнесла она.
Вальтеръ насторожился, увидвъ, что подходитъ буря. Заграницей онъ не разъ бывалъ уязвленъ безотчетнымъ стремленіемъ Зины провести параллель между нимъ и Сахновскимъ. А какъ-то вспылилъ до потери самообладанія изъ-за обмолвки Зины. Она разбудила его, напуганная пожаромъ вблизи ихъ отеля, и со сна назвала Вальтера вмсто Виталія — Геннадіемъ. Произошло бурное объясненіе, и Зина виновато извинялась за свою оплошность. Теперь же она упомянула о Сахновскомъ умышленно, съ предвзятой цлью досадить Вальтеру, причинить ему боль. Но ему не хотлось портить передъ лекціями свое настроеніе. Не хотлось будоражить и Зину, у которой сегодня,— какъ онъ про себя отмтилъ,— и безъ того драматическій тонъ. И онъ обратился къ Зин съ хорошо разыгранной, задушевной мягкостью.
— Однако, Зинаида Эрастовна?.. Мы становимся похожими на заправскихъ тривіальныхъ супруговъ. Вы такъ боялись этого… такъ не любите всего банальнаго. И сами же начинаете? Оставимте, золотая. А въ маскарадъ подемъ вдвоемъ, если хотите.
— Благодарю васъ. Не имю желанья.
— Въ такомъ случа, не поду и я.
Онъ говорилъ покорно и уступчиво, а видъ у него снова былъ самодовольный, снисходящій къ неизбжной женской ревности. И опять это претило Зин. Она насмшливо улыбнулась и вызывающе отказалась.
— Нтъ, пожалуйста. Никакихъ жертвъ. Я ихъ не требую… и не принимаю.
— Это — какъ вамъ будетъ угодно,— уже съ холодностью и недовольствомъ отозвался Вальтеръ,— А пока я тороплюсь въ клинику. До свиданья.
Въ маскарадъ же онъ поршилъ похать непремнно, чтобы проучить Зину, не портить ее баловствомъ и поблажками въ этомъ направленіи,— похать съ педагогической, такъ сказать, цлью.
Зина развязала шнурки голубого фланелеваго халата, собираясь переодться, и, какъ разъ въ эту минуту, Феня застучала негромко-быстрыми ударами въ двери ея спальни.
— Барыня… къ вамъ гости.
— Кто, Феня?— нетерпливо спросила Зина,— мужчина?
— Нтъ. Дама.
— Кто такая?
— Не назвалась. Пожилая да строгая… сама, какъ монашка, въ черномъ. Я спрашиваю, какъ доложить, а она на меня сердито такъ: ‘поди, поди безъ доклада. Скажи, пусть выходитъ, какъ есть, хоть раздтая, а кто зоветъ — и сама увидитъ’.
— Бабушка,— озарилась догадкой Зина и побжала къ гость, какъ стояла, въ мягкихъ туфляхъ, съ развязанными у пояса шнурами халата.
Малахова, Варвара Матвевна, сидла въ маленькой гостиной, гд была вычурная китайская обивка на стнахъ и на мебели, коверъ восточнаго рисунка на полу, драпри изъ нитей, унизанныхъ бисеромъ, и множество японскихъ и китайскихъ, никому ни на что ненужныхъ веровъ, вазочекъ, вазъ, крошечныхъ идоловъ, статуэтокъ изъ слоновой кости и другихъ экзотическихъ вещицъ.
Варвара Матвевна еще больше стала походить на монахиню съ своимъ строгимъ, нетерпимо-суровымъ лицомъ, вся въ черномъ, съ чернымъ, высокимъ, какъ клобукъ, чепчикомъ на голов.
— Ты что-жъ это, мать моя, не являешься?— встртила она Зину вопросомъ, подымаясь съ кресла.
Зина задрожала нервической дрожью подъ ея мутно-неподвижнымъ, какъ у рыбы, взоромъ.
— А? Отъ меня дожидаешься визита? Или бабка и ненужна ужъ стала? Плевать намъ, и безъ нея обойдемся. Или совстно было на глаза показаться? И то сказать… хороша внучечка, хорошихъ длъ натворила, дождалась старая корга. Зажилась на этомъ свт, такъ вотъ теб: на, утшайся! Ахъ ты — безстыдница. Не успла мать похоронить, дитя свое не оплакала, а ужъ вонъ, что надумала? Слава Богу, Господу, что хоть мать-то Господь прибралъ во время. Коли я не сплю напролетъ ночи… со стыда глаза на лобъ лзутъ, что бы съ нею, голубочкой, было? Этакое страмотье, позорище… Въ папеньку, мать моя, пошла, вся въ него удалася. Его вс повадки, у насъ и въ роду этого не водилось… его, его наслдье. Тоже и тотъ, какъ напакостить чего, такъ своихъ никого знать не хочетъ.
— Я… собиралась къ вамъ, бабушка,— едва выговорила Зина.
— Больно долго собираешься, мать моя. Ужъ я ждала, ждала, и ждать перестала. Третій мсяцъ на исход. Видно, недосугъ все? Или не по чину амбиція. Какъ въ содержанки попала, такъ и возгордилась передъ роднею.
— Бабушка!— оскорбленно крикнула Зина, выпрямляясь и чувствуя, что у нея загорлись уши и щеки.— Если вы пришли оскорблять меня…
— То ты меня въ шею? Ну, нтъ, мать моя. Не доросла еще, руки коротки. Ишь ты, обидчивая какая. Туда же… щепетильность. Длать, значитъ, можно, дозволено, а назвать по имени нельзя? Запечатано?
— Бабушка…
— Какая я теб бабушка? Кому бабушка, кому Варвара Матвевна. Нтъ у меня никакой больше внучки. Коли таковская, никакой не надо. И наслдства теб не видать моего, и не надйся. Все отдамъ на монастыри.
— И не нужно мн вашего наслдства. Отдавайте, сдлайте милость, кому хотите. Я и сама не приняла бы его посл вашихъ оскорбленій.
— Ахъ, Боже мой… оскорбленіе какое! Ихъ обидли. А ты не оскорбила меня? Не обидла? Ты подумай, чего натворила. Выдали ее замужъ за хорошаго человка. За приличнаго, порядочнаго, рдкаго человка. Тотъ на нее чуть Богу не молился, а она,— глядите, люди добрые… никому не говоря худого слова,— бултыхъ въ яму помойную по макушку. Въ наложницы къ рыжему кочету, Вальтеру… къ гусаку этому? Ишь, залетла въ какія хоромы?… Покуда колномъ тебя не прогнали отсюдова. Поцарствуй, мать моя, поцарствуй. Пороскошествуй, пока держатъ. Блудлива, какъ папенька. И фырканье, и форсъ — его же.
— Довольно, бабушка.
— Теб, можетъ, довольно, а мн — мало. Я, мать моя, недовольна, еще не все сказала. Ты что же это не шла ко мн? Зазорно было? Стыдъ-то еще не угасъ послдній. И впрямь, какъ идти? Съ какими глазами? Хоть у Срка-цпного одолжай глазъ для этого. Ну… натворила дловъ, хорошихъ. А что дальше будетъ?
— То есть, какъ — что дальше?
— Да ты не виляй. Скажите… не понимаетъ. Когда къ внцу съ этимъ рыжимъ? Или онъ ужъ въ кусты? На попятный?
— Никто ни въ кусты, ни на попятный. А я…
— Геннадій-то, небось, и руками, и ногами отъ тебя? Разводится?
— Пока нтъ еще. Но передавалъ… чтобы я начинала дло. Согласенъ вину на себя взять.
— Воистину, святой человкъ. Была бы я твоимъ мужемъ, ты бы у меня, мать моя, поскакала на одной ножк. Ну, такъ какъ же? Когда же замужъ идешь вторично?
— Я и развода еще не начинала.
— Что-о?
— Не начинала, говорю. Врно, и начинать не буду. И Геннадію просила передать, что его великодушіемъ пользоваться не желаю. Если ему понадобится развестись, тогда — хорошо. А для меня не нужно.
— Да ты съ ума сошла? Да что-жъ это? Что ты о себ думаешь? Мало еще теб срамотья? Иль такъ понравилось житье въ содержанкахъ?
— Бабушка… я васъ просила…
— Бабушка да бабушка… знаю, что не ддушка. А ты мн очки не втирай. Если это онъ, рыжій твой, теперь на попятный… такъ я сама съ нимъ поговорю. И къ Сахновскому сама поду.
— Никто не на попятный. Это я не хочу. Я! а не онъ.
— Ну, это ты, мать моя, оставь, сдлай милость. Разъ пошла на такое безстыдство… какъ-никакъ, срамъ прикрытъ надо. Сбжала, такъ хоть повнчайся.
— И не подумаю.
— Эй, прокляну, Зинка.
— Кляните,
— Дурища ты. Кого удивить хочешь? Для него-то, для кочета твоего, понятно, такъ удобне. Ты думаешь, до вку онъ тебя держать здсь, въ хоромахъ, будетъ? Какъ бы не такъ. Подержитъ, покуда надошь. Ему — долго ли? Подвернется другая посвжй, посмазливй… тебя в-але-ву-занъ, мадамъ, сорте же ву при. Знаемъ мы. Мужъ-то теперь, сгоряча, можетъ, и принялъ бы… а тогда не надйся. Святой онъ, святой, а на это не уповай. Я — тоже теб не прибжище.
— И сама не пошла бы я. Ни къ нему, ни къ вамъ.
— Такъ какъ же?
— Да что вы явились меня мучить? Вамъ-то что за дло? Жизнь моя, а не ваша. Ну, молитесь себ. А меня оставьте.
— Ты, Зинка, не форси передо мною. Чего тамъ своимъ умомъ порохъ выдумывать. Выдуманъ онъ… давно ужъ. Не тобою свтъ строится, не первый день стоитъ. И вс знаютъ: жена, это — жена, а не жена — женой не считается.
— Жена… радость большая! Была я женою, знаю, какъ нудно,
— Ужъ коли женою плохо, такъ такъ-то, мать моя, и того похуже. Нигд въ порядочномъ дом и принять не примутъ.
— Ахъ, горе какое.
— Ты погоди, погоди, Ты раньше отвдай этого, тогда скажешь, горе или не горе. Всякая горничная… каждая двка-чернавка въ рожу теб фыркать будетъ. Выбрось ты эту блажь свою. Посл ее никакими слезами не смоешь. Куй желзо, пока горячо. Остынетъ, не…
— Оставьте про это, бабушка. Если вы пришли, любя меня… спасибо. Если нтъ, уходите.
— Не любила бы, не приходила-бъ. Невелика честь и потха. Пришла, жалючи. Помочь теб пришла… чмъ смогу помочь.
— Ну, и спасибо. А помощи мн ничьей не надо.
— Затмъ пришла, чтобъ указать путь, направить.
— Не послушаюсь я. Оставьте.
— Пораздумай, легко ли идти мн было?
— Я понимаю.
— Одна внучка у меня, единственная. Никого больше нтъ, хоть шаромъ покати. И вдругъ на старости моихъ лтъ… срамотье этакое!
— Ахъ, Господи… да перестаньте вы. Все равно ни къ чему. Теперь ужъ ничего нельзя исправить. Что вы издваетесь надо мной такъ жестоко?
Зина заплакала, и отъ ея слезъ смягчилась бабушка,
— Воіъ уже, вспомнила свое… пойдетъ разливаться ркою! Ну, будетъ, будетъ. Хотла я, что ли, довести тебя до ревища? Мн самой потяжелй твоего. Ты-то въ любовномъ чаду. Такъ теб все эдемомъ представляется райскимъ. А я трезвымъ окомъ смотрю. Ну, будетъ Зина, Финикъ нашъ бдненькій, заблудился, глупышъ… самъ не знаетъ, куда ступить, что длать. Будетъ, Зиночка, будетъ. Ну, перестань же ревть. Пойди, однься. Гляди, срамъ какой, за полдень перевалило, а она въ халат, полунагая. Пойди, однься, говорю теб. И домой подемъ, поговоримъ по душ у себя дома. Обсудимъ все, какъ быть, что длать. Того и не думай, чтобы плевать на бабку. По мсяцамъ не бывать у меня. Виданое ли дло? Она, двченка, передо мной носъ драть будетъ? Не бывать у меня? Ну, сглупила, сглупила… шлепнулась въ лужу, не вернешь ужъ. Иди, иди., одвайся безъ разговоровъ. Разговоры на посл оставимъ. Будетъ еще время.
— Я за Вальтера, все равно, не пойду,— переставая плакать, твердо предупредила Зина.— И не уговаривайте меня. Сколько бы ни убждали, все будетъ напрасно.
— А не пойдешь — и не пойдешь. Твое дло. Я хочу — для тебя какъ полегче. Да, можетъ, безъ развода и лучше. ‘Еже убо Богъ сочета, человкъ да не разлучаетъ’. Все въ руц Божьей. Можетъ, еще опять наладится по старому. Геннадій, онъ — хорошій, святой человкъ, Геннадій. Ну, иди, однься, и подемъ. Да не реви больше, сдлай мн хоть это удовольствіе.
Вальтеръ, вернувшись домой, не. засталъ Зины. Онъ узналъ отъ Фени, что барыня ухала со своей бабушкой. Это обезпокоило его, показалось небезопаснымъ. Но онъ принималъ больныхъ съ обычнымъ видомъ могущественно-доступнаго олимпійца, острословилъ и каламбурилъ съ ассистентомъ, милостиво шутилъ съ своимъ лакеемъ, сдовласымъ, похожимъ на министра Флоромъ. А посл пріема, видя, что Зина къ обду не прізжаетъ, онъ, не обдая, похалъ на извозчик къ дому Малаховой.
Бабушка приняла его съ оффиціальнымъ холодкомъ, не совсмъ дружелюбно. Онъ же, будто не примчая этого, почтительно, по родственному расцловалъ ея руки и весело спросилъ у Зины, неужели она хочетъ уморить его съ голоду? Вдь онъ же безъ нея не сядетъ обдать.
Его оставили на обдъ у бабушки. Онъ отмнилъ свой вечерній пріемъ и вечеръ провелъ съ Зиной у Варвары Матвевны, засидвшись до полуночи. А во второй половин ночи ненадолго, — мене, чмъ на часъ, — но въ традиціонный маскарадъ все же похалъ. И отправился онъ туда, главнымъ образомъ, съ педагогической цлью, чтобы не пріучать Зину къ безсистемнымъ поблажкамъ.

——

Масляная была въ разгар. Уже таялъ посрвшій февральскій снгъ, но здили еще на санкахъ.
Захворалъ посл блиновъ заворотомъ кишекъ мстный губернаторъ. Его спшно оперировали, и Вальтеръ ухалъ на операцію, хлороформировать больного. Зина сидла за книжкой только-что вошедшаго въ моду беллетриста, когда Феня сказала ей, что пришла молодая дама и проситъ принять ее. Зина поглядла на поданную визитную карточку: ‘Женщина-врачъ, Наталья Васильевна Карачева’. Имя — незнакомое. Должно быть, съ просьбой о помощи для какого-нибудь общественнаго дла.
— Попросите сюда,— сказала Зина.
Она отложила въ сторону книжку моднаго беллетриста, поправила передъ зеркаломъ надъ каминомъ пышную, темную прическу и направилась навстрчу постительниц. Высокая, чуть-рыжеватая блондинка, болзненно-худощавая, съ чертами не то Юноны, не то какой-то иной классической богини. Она была бы красива, если бы не явная болзнь, изсушившая ея тло, не костлявые виски и провалы за ушами, не скелетоподобныя кисти рукъ. Темные круги, охватывающіе глаза, прозрачно-желтая блдность лица, прозрачно-безкровныя уши, исхудавшая шея съ выступившими сухожиліями.
— Извините… вы — госпожа Юркевичъ-Сахновская?— проговорила она, запинаясь.
— Я,— отвтила Зина, протягивая ей руку,— Вы хотли видть меня?
— А вамъ мое имя неизвстно? Ничего не слыхали обо мн отъ… Виталія Витальича?
— Нтъ. Не припоминаю.
— Не говорилъ онъ, о чемъ я пишу ему… изъ Ялты?
— Ни полслова.
— Такъ я и думала,— желчно протянула незнакомая Зин Карачева.— Была уврена.
— Въ чемъ дло?
Зина начинала волноваться, но вопросъ ея отдавалъ лишь изумленіемъ. Карачевой трудно было дышать, она молчала, не объясняя ничего. Потомъ заговорила отрывисто.
— Простите… Я врываюсь въ вашу жизнь. Но и вы ворвались въ мою, сами того не зная. Простите… я не совсмъ здорова… и не могу стоять. Позвольте мн ссть.
— Ахъ, извините,— смутилась Зина.— Я не успла предложить вамъ. Пожалуйста.
Инстинктивно ожидая чего-то грознаго, могущаго полураздавить, если не совсмъ уничтожить ее, Зина смотрла мягко и предупредительно, словно пытаясь задобрить этимъ взглядомъ прищедшую даму. Гостья сидла на диванчик. Она волновалась, и волненье ея передавалось Зин, которая, еще ничего не услышавъ, уже отчасти догадывалась: одна изъ былыхъ фаворитокъ или жертвъ Вальтера.— Но чего ей отъ меня надо?— проносилось въ мысляхъ Зины. Зина силилась припомнить, не видла ли она фотографіи Карачевой въ паноптикум Вальтера. Какая-то женщина-врачъ была тамъ, и не одна, кажется.
— Я изъ Ялты сейчасъ,— начала гостья.— Нарочно пріхала… Не совсмъ здорова и живу второй годъ тамъ. Безвыздно.
Зина полуудивленно приподняла брови. Будто спросила: къ чему мн знать это?
— Да…— заговорила посл молчанія Карачева.— Мн нельзя, не слдовало вызжать оттуда. Я просила Виталія Витальича въ письмахъ… чтобы онъ при новомъ брак усыновилъ ребенка. А онъ… онъ отвчалъ мн, будто вы не желаете, что вы противъ усыновленія… а вы и не знаете ничего? Такъ я и думала. Это въ его характер. Сбыть съ рукъ все неудобное… еще и героемъ себя выказать: онъ бы согласился — вы не желаете.
— Но онъ и не заикался ни про какого ребенка!
— Вы простите меня… Я вамъ длаю больно. Но я не о себ хлопочу. Мн отъ него ничего не надо. Но — ребенокъ. Я не прочна… Туберкулезъ развивается, идетъ впередъ даже въ Ялт. Въ случа чего, мн некому завщать ребенка. Никого нтъ, кому бы оставить его. Простите… но я ршила обратиться къ вамъ, повидаться съ вами. Узнать, правда ли, что вы не хотите? Станьте выше мелочной женской… нтъ, я не то… не то говорю. Послушайте… человкъ же вы! Будьте же… нтъ, все не то. Но погодите, дайте мн сказать. Я сейчасъ начну боле толково. Ахъ… если бы — больше воздуху!
— Успокойтесь,— произнесла Зина и сама удивилась, какъ у нея спокойно и участливо вышло это.— Вамъ нехорошо? Я скажу дать воды. И позвольте… помогу отколоть вамъ шляпу.
Она не помогла отшпилить, а сняла съ гостьи ея недорогую барашковую шляпу съ крылышкомъ зеленаго цвта. Потомъ позвонила, и Феня принесла стаканъ воды и флаконъ съ нашатырнымъ спиртомъ.
Карачева отпила два глотка изъ стакана, понюхала открытый флаконъ съ спиртомъ.
— Вамъ лучше?
— Благодарю васъ. Хорошо уже. А все же я не знаю, какъ начать.
— Я помогу вамъ. У васъ — ребенокъ отъ Виталія Витальевича. Такъ?
— Да.
— Большой?
— Пятый годъ ему.
— Вы… значитъ… были близки съ нимъ, когда онъ былъ женатъ вторично?
— Не осуждайте меня. Это былъ чадъ, угаръ, безпамятство. Я почти не могу вспомнить, что это было со мной.
— А теперь Виталій Витальевичъ отказался отъ ребенка? Не заботится о немъ?
— Нтъ. Онъ далъ для мальчика пятнадцать тысячъ. Но что эти тысячи, если ребенку грозитъ очутиться на улиц? Я писала Виталію Витальевичу. Онъ не хочетъ. Усыновите вы мальчика! Можетъ, у васъ не будетъ своихъ дтей… а если и будутъ, много ли мой займетъ мста? Только бы выростить его. Какъ ни тяжело, я готова отдать его даже теперь… еще при жизни моей. Или потомъ… какъ вы и онъ захотите. Если я не буду жить, тогда… но вы же понимаете? Ребенокъ — безправный и бездомный… кому подумать о немъ, какъ не отцу? А отецъ за васъ прячется. Скажите ему вы. Нельзя же быть такимъ… такъ шагать по чужимъ жизнямъ!
— Я скажу ему все,— глухо пообщала Зина.
— А что вы отвтите мн о мальчик? Вы — не противъ? Вы согласились бы усыновить?
— Но я не собираюсь внчаться съ Виталіемъ Витальевичемъ.
— Какъ?— поразилась Карачева.
— Я не выхожу за него замужъ.
— Но онъ же писалъ мн, что это ршено!
— Далеко еще нтъ.
— Вы колеблетесь?
— Даже и не колеблюсь. Я не хочу.
— О, вы умная! Какъ вы его поняли! Какъ раскусили. Простите меня… но черезъ два-три года онъ охладетъ и къ вамъ. А жениться? Трудно ли ему лишній разъ жениться. Это не обуздаетъ его ни въ чемъ. Да онъ и предостерегалъ, небось, васъ заране? Вдь говорилъ, что чувству не прикажешь? Что оно — какъ стихія? Онъ всегда говоритъ это.
— О мальчик вашемъ я поговорю съ Виталіемъ Витальевичемъ,— поблднвъ до оттнка зеленоватости, прервала Карачеву Зина.— Онъ и безъ меня усыновить его можетъ. Самостоятельно. Оставьте вашъ адресъ. Я напишу вамъ тогда.
— Какъ мн благодарить васъ? Не знаю. До свиданья. Простите мой визитъ. Это назойливо, но…
Зина пожала помертввшей рукой влажную руку Карачевой и пошла проводить гостью въ прихожую. И пока Карачева съ помощью Фени одвалась, Зина отмтила про себя, какъ что-то существенно-важное, что кенгуровая шуба Карачевой — поношенная, старенькая, съ повылзшимъ кое гд мхомъ. Зина осталась одна — какъ оплеванная. Ей точно надавали пощечинъ. Медленно ступая, прошла она въ свой кабинетъ. Полъ уплывалъ изъ-подъ ногъ, два или три раза схватывалась она рукой за дверь и за стны. Самолюбіе ея было глубоко уязвлено и невыносимо страдало. Первымъ ея побужденіемъ было — бжать, уйти отсюда и отъ этого жестокаго униженья сейчасъ же, безъ колебаній и размышленья. Уйти, уйти, освободить себя и тмъ досадить виновнику пережитыхъ униженій. Страстно хотлось причинить ему и еще боле обидную, еще боле бьющую по самолюбію и унижающую его боль.
Томикъ моднаго беллетриста лежалъ раскрытый на кресл. Валялся на столик разрзной ножъ, носовой платокъ съ затйливой монограмой, стояли живыя розы въ бокал, недоденныя шеколадки въ коробк, все — привычныя, обыденныя вещи, сдлавшіяся теперь ненужными, непонятными, безпредльно чужими для Зины. Она повторила:
— Любовь стихійна… ей не прикажешь.
Слова Карачевой: ‘онъ всегда говоритъ это’ — жгли Зину хуже физическаго ожога. Передъ ея глазами какъ бы предсталъ поразительно-сдланный портретъ Вальтера, выполненный съ натуры законченно и точно до мельчайшей черточки. Онъ былъ, какъ живой, несомннный, подлинный. И улыбался Зин съ сознаніемъ превосходства и вызывающе подтверждалъ, разгоняя ея сомннья: да, это я, а ты — не знала? Зин хотлось отвтить: не знала,— и страшно было отвтить ложью, допустить ложь въ такой остро-страшный моментъ. Она знала отдльныя черточки, отдльные штрихи въ характер Вальтера. Нкоторыя достоинства и слабости, наклонности души, вкусовъ, мышленія. Но въ цломъ, во весь ростъ, со всми характерными штрихами, Вальтеръ обрисовался передъ ней, какъ будто, впервые. Сегодня она критически всмотрлась въ обликъ этого человка, вдумалась, многое взвсила, обсудила и трепетно, до паники испугалась. Страшнымъ показалось не то, что Вальтеръ таковъ въ дйствительности, какимъ вышелъ на портрет, а то, что она, Зина, любила и продолжаетъ любить это ничтожное существо. Что она и сейчасъ боится потерять его и дко ревнуетъ Вальтера къ выброшенной имъ за бортъ Карачевой, къ десяткамъ другихъ женщинъ въ его прошломъ и будущемъ. Что ей, вн, сомнній, будетъ нестерпимо-больно оторваться отъ него, побороть свою привязанность. Что ей не освободиться отъ унизительнаго чувства къ тому, кого она не уважаетъ и не можетъ уважать, кто недостоинъ ея уваженья. Лихорадочно-дрожащая и обезсиленная, Зина долго стояла среди комнаты. Она повторяла себ, что надо, неизбжно надо ршиться на самое трудное, уйти отъ Вальтера добровольно, принудить себя сдлать это… Разорвать позорныя путы, не ждать еще ‘два-три года’, пока онъ выброситъ за бортъ и Зину, какъ Карачеву и многихъ другихъ. Пока еще не совсмъ поздно спасать хоть остатки своей гордости, достоинства, самолюбія. Нельзя же, нельзя продолжать жить съ такимъ человкомъ, зная, каковъ онъ. Зина твердила себ это, и тутъ же издвающійся голосъ самобичеванія язвительно нашептывалъ ей: а ты — не знала?

——

Вальтеръ вернулся съ губернаторской операціи домой въ хорошемъ расположеніи духа. Масляничное оживленье улицы настроило и его сейчасъ же посл обда похать съ Зиной кататься. И, входя къ Зин, онъ оживленно заговорилъ съ ней про это. Заговорилъ и остановился. Зина стояла среди комнаты, похожая на мертвеца, въ искаженныхъ чертахъ котораго застыли муки агоніи.
— Зинаида Эрастовна?— забезпокоился Вальтеръ.— Что. съ вами? Вамъ нездоровится?
— Только-что была у меня Карачева. Изъ Ялты. Наталья Васильевна,— прямо и безъ увертюръ сообщила Зина, и голосъ ея былъ ровный, твердый, только нсколько глухой, будто сдавили ей горло.
Вальтеръ пораженно глядлъ на Зину.
— Карачева? У васъ? Что ей здсь нужно?
— Проситъ усыновить ея ребенка… вашего мальчика.
— Моего. Еще вопросъ, моего ли?— злостно возразилъ Вальтеръ,— И вдь я же писалъ ей.
— И писали неправду. Сваливали вашъ отказъ на меня.
Вальтеръ досадливо сморщился.
— Ахъ, золотая… за что не ухватишься, лишь бы отвязаться отъ прилипчивой женщины. Что вы можете понять въ подобныхъ вещахъ? И что вы стоите передо мной, какъ карающая Немезида? Это мое… мое личное дло. Лучше бщ вамъ не вмшиваться въ…
— Я и не вмшивалась. Меня вмшали.
— И васъ возмутило мое неблагородство?
— Да.
— Зи-на, — раздльно по слогамъ и предостерегающе произнесъ Вальтеръ,— нельзя ли безъ обличительныхъ репликъ и сценъ? Откровенно говоря, я не поклонникъ этого искусства.
— Можно и безъ сценъ. Но я сегодня же ухожу отъ васъ.
— Что?
— Не буду больше жить съ вами.
Вальтеръ натянуто разсмялся.
— Уйдете изъ-за этого инцидента? Изъ-за этой… скандалистки?
— И помимо нея.. мы не подходимъ другъ къ другу. Я думала уже объ этомъ раньше появленія Карачевой. Вы не тотъ, какимъ я васъ считала. И я не могу… не могу уважать васъ.
— Зи-на.
— Простите… но надо же сказать!
— Это ревность… самый неосновательный видъ ревности къ прошлому. Что у меня были связи съ другими женщинами, я не скрывалъ отъ васъ. Вамъ было извстно.
— Но что у васъ есть дти, которыхъ вы бросаете, какъ ненужный хламъ… этого я не знала.
— Ложь. Я не бросалъ… сдлалъ все, что могъ для ребенка, хотя и по сей часъ не увренъ, мой ли онъ на самомъ дл. А она… эта скандалистка — вмсто благодарности врывается въ мой домъ, разрушаетъ мое…
— Она ничего не разрушала. Я и безъ нея ушла бы, Виталій Витальевичъ. Ну, разв немножко позже.
— Ребячество. Я не отпущу васъ.
— Вы не можете не отпустить.
— Значитъ, вы разлюбили меня?
— Я не хочу здсь оставаться.
— Не ребячьтесь, Зина. Послушайте, золотая.
— Я не хочу слушать.
— Нтъ, вы выслушаете. Вы вотъ такъ легко осудили меня. А какое доказательство, что это дйствительно мой мальчикъ? Гд гарантіи, что единовременно со мной не было еще какого нибудь молодого врача или студента, состоящаго’при госпож Карачевой? Женщина, которая столь легко…
— Замолчите… какъ вы смете? Какъ у васъ поворачивается языкъ? Вдь она же…
— Позволю себ утверждать, что она., довольно-таки доступная бабенка.
— Такъ вы и обо мн когда нибудь скажете.
— О, есть разница. О васъ — не скажу. Вы женщина порядочная, она сомнительная. Вамъ я все время говорю: повнчаемся, Зина. Съ нею и не заикался про это. Вотъ въ чемъ разница.
— Трудно ли вамъ лишній разъ жениться… врно она сказала!
— На ней не женился, однако? Не ребячьтесь, Зинаида Эрастовна. Никуда вы не уйдете. И мы…
— Прощайте, — ршительно сказала Зина и пошла къ двери.
Вальтеръ схватилъ ее за руку.
— Что вы длаете? Вдь это же скандалъ? Это разнесется, приметъ огласку… вызоветъ пересуды… насмшки…
— Вонъ вы чего боитесь! Но этому не трудно помочь. Говорите всмъ, что я не сама ушла, а вы прогнали меня. Опровергать не буду. Мн — безразлично.
— Вы ребячитесь, Зина. И куда же это вы? Къ Сахновскому?
— Это васъ не касается. Хотя… если вамъ интересно, я скажу: теперь я къ бабушк. А потомъ… не знаю.
— И теперь, и потомъ вы остаетесь со мною.
— Пустите меня.
Зина вырвала руку.
— Вы вернетесь,— попробовалъ внушать ей Вальтеръ.— Поймете нелпость вашей вспышки… одумаетесь, перебурлите и вернетесь.
— Никогда.
— Я жду васъ сегодня къ вечеру.
— Напрасно.
— Я самъ заду за вами.
— Вы не увидите меня. Прощайте.
— Имю честь кланяться.
Вальтеръ иронически-зло смялся, но на душ у него было тревожно, мутила боязнь скандала, боязнь очутиться въ смшномъ положеніи, — хотя бы временно. Въ томъ же, что Зина воротится къ нему, еще больше любя и ревнуя, въ этомъ онъ былъ убжденъ непреложно.
Варвара Матвевна съ перваго взгляда на Зину догадалась, что произошло что-то немаловажное. Зина была, какъ невмняемая, кусала до блыхъ пятенъ свои губы, шептала, будто въ бреду, несвязныя фразы, забывая, что возл нея есть еще кто-то. И когда Варвара Матвевна ршилась спросить: что съ тобой? что случилось Зина?— отвтъ ея не показался неожиданнымъ старух.
Она сказала:
— Я не останусь больше у Вальтера. Примете вы меня или нтъ, но къ нему я не пойду обратно.
— Я не приму? Тебя? Единственную близкую мою?— возмутилась, еще не вполн понимая, но радуясь поступку Зины, Малахова.— Да ты и не ко мн, а къ себ пришла. Здсь все — твое, собственное. Слава Богу, не бездомная какая-нибудь. Есть куда вернуться, не нуждается ни въ какомъ мужчин.
— Но не разспрашивайте меня, прошу васъ, ни о чемъ.
— Такихъ словъ ты могла бы и не говорить.
— И еще попрошу васъ… чтобы никакихъ свиданій съ Вальтеромъ. Никакихъ переговоровъ. Я не хочу его видть.
— Это ужъ я на себя возьму. Сама разговаривать съ нимъ буду. А только… Что какъ не хватитъ у тебя силы? Не побжала бы ты отъ меня вспять.
— Я?
— Не говори такъ, съ такой гордостью. И твоя мать не разъ, не два уходила отъ Штоля, а все возвращалась посл. И я не перечила. Понимала. Коли любишь, воротишься. Тогда не удержитъ никто. Сама пойдешь, еще просить прощенья за безпокойство будешь.
— Я? Никогда!
— Ну, а если взаправду за умъ взялась, я теб твердая опора. Обопрись всею тяжестью своей, выдержу. Не дрогну.
Вальтеръ пріхалъ передъ вечеромъ и не добился свиданья съ Зиной.
Вжливо, но суховато приняла его Варвара Матвевна. Она передала, что Зина, не объясняя причинъ, заявила ей о нежеланьи своемъ жить дальше съ Вальтеромъ. И просила оградить ее и избавить отъ объясненій и встрчъ съ профессоромъ,— что она, Варвара Матвевна, и выполняетъ. И впредь выполнять будетъ неуклонно, пока Зина того желаетъ.
Вальтеръ, криво усмхаясь, искусно пряча свое волненье, полуюмористически разсказалъ о визит Карачевой къ Зин. Онъ объяснялъ выходку Зины вспышкой ревности,— безпочвенной и ребяческой,— къ давно погребенному прошлому. И все повторялъ о намреніи своемъ развести Зину и жениться на ней, предполагая, что этимъ козыремъ онъ привлечетъ Варвару Матвевну, какъ врную союзницу, перетащитъ ее на свою сторону.
Старуха выслушала его молча, съ безстрастнымъ лицомъ. И, пока она слушала, выраженіе глазъ ея боле, чмъ въ другое время, напоминало мутно-неподвижный взоръ рыбы. А посл, когда Вальтеръ замолчалъ, Варвара Матвевна сказала ему.
— Если у Зины — бабья блажь, она опомнится. Сама къ вамъ побжитъ. А если она это серьезно… тогда останется у меня.
— Но вы повліяйте на нее. Или, по крайней мр, не разжигайте ея упорства. Не играйте на стрункахъ самолюбія Зины.
— Я что-жъ? Какая ужъ моя игра. Тутъ игроки вы. Мое дло — сторона, я ничего тутъ не подлаю.
И сколько разъ ни зазжалъ къ Малаховой Вальтеръ, разговоръ этотъ возобновлялся и повторялся полностью. Повидаться же съ Зиной ему такъ и не удавалось, а его письма къ Зин возвращались невскрытыми.

——

О разрыв Зины съ Вальтеромъ Геннадій Ивановичъ узналъ отъ Тарасьевны. Разволновавшійся Геннадій Ивановичъ бросился за справками къ Самофалову, но тотъ и самъ зналъ немногимъ больше. Могъ подтвердить лишь фактъ: Зинаиды Эрастовны нтъ у Вальтера, она у бабушки Малаховой. Вальтеръ обезкураженъ при всей своей самонадянности и золъ, какъ чортъ, хотя старается не злиться, чтобы не догадались, почему онъ золъ. Въ первое же воскресенье Геннадій Ивановичъ исчезъ съ утра изъ дому, прошелъ пшкомъ на Печенжскую и позвонилъ у подъзда Малаховой. Онъ нарочно выбралъ праздничные утренніе часы въ разсчет, что Варвара Матвевна будетъ въ это время въ церкви. Но онъ ошибся. Бабушка оказалась дома, вышла къ нему въ столовую, поразилась и обрадовалась непритворно.
— Ты, Геннадій Ивановичъ? Вотъ не ждала увидть тебя у насъ, голубчикъ. Здравствуй, милый. Ну-ка, покажись, какъ смотришь? Похудалъ, похудалъ… да ничего, Богъ поможетъ, поправишься. Садись за столъ, чайку не хочешь ли? А я, представь, думала, что тотъ рыжій франтъ, Вальтеръ. ‘Баринъ’, говорятъ… я и вообрази, что онъ. И бгу, бгу!.Зина его не принимаетъ, ни разу на глаза не пустила.
— А меня? Она приметъ? Или тоже нтъ?— спросилъ Геннадій Ивановичъ, смущаясь. И добавилъ потомъ увренне и тверже:— спросите у нея, я бы хотлъ ее видть.
— Подожди, милый, минутку. Еще не одта. Моется въ ванной. Какъ будетъ готова, я ей скажу. Или прямо провожу тебя… Что за доклады!
— Нтъ, ужъ лучше спросите. Пожелаетъ ли принять?
— Ну, это — посмотримъ. Какъ не пожелаетъ? Сама свихнулась, сама передъ тобой виновата, да еще не принимать станетъ? Должна принять. Заставлю, коли расфыркается.
— Насильно я и самъ не хочу. Заставлять не надо.
— Да приметъ, приметъ… подожди минутку.
Помолчали.
Варвара Матвевна глубоко вздохнула.
— Да, Геннадій Ивановичъ… вотъ оно, какъ все вышло. Опять у меня она.
— Я слышалъ.
— Что подлаешь… единъ Богъ безъ грха, одинъ Онъ безъ ошибки. Зина теб много горя додала… да не суди ее безъ жалости. Ты, конечно, какъ мужъ, имешь полное право. А только ты съ ней не очень строго. Не тотъ грязенъ, кто въ грязь упалъ, а тотъ, кто грязь любитъ. Зина не такая, чтобъ остаться въ луж… а упасть,— вс подъ Богомъ, каждый можетъ. Кто не спотыкался, Геннадій Ивановичъ? Мн Зину жаль. И боюсь я за нее, ночи не сплю, такъ боюся. Не понять мн, что съ нею. Отъ меня таится. Мн ничего не говоритъ, не длится со мною. А ходитъ, ходитъ по комнат. День и ночь, иногда сутки выходитъ. Какъ маятникъ. И не плачетъ совсмъ. Знаешь же, какая она плакса? Чуть мало-маленько что… ревище необъятное. А тутъ ни слезинки. Шасть-шасть по комнат, туда-сюда, туда-сюда, изъ угла въ уголъ. И молчокъ, все въ молчаніи. Прямо жуть беретъ. И не разговоришь ее, не наведешь высказать, что на душ насло. Такъ, про что-нибудь стороннее., о погод, о газетахъ, насчетъ прислуги моей… про это она еще поговоритъ немножко, а о себ ни полсловечка. Будто и не случилось ничего съ нею. Каменная сдлалась какая-то. Вотъ такъ я закаменла, когда Нюры не стало. Такъ у меня моя вра, религія моя была… а у нея что? Боюсь я, Геннадій Ивановичъ… какъ бы у насъ чего не вышло, отведи Господи. Кто ее знаетъ, что у нея на ум. Попытай хоть ты, можетъ — теб скажетъ.
— Такъ вы спросите… можно ли?— теряя терпніе, напомнилъ Сахновскій.
— Спрошу, спрошу, милый. Я иду. Ужъ, врно, готова. Зина апатично удивилась, узнавъ, кто пришелъ. Даже словно обрадовалась, какъ показалось бабушк.
— Геннадію? Меня? Понятно, можно. Позовите въ гостиную, сейчасъ выйду.
Геннадій Ивановичъ вошелъ въ гостиную посл Зины и остановился, внимательно глядя на нее, прежде всего ища перемны. Перемна была и рзко бросилась ему въ глаза. Зина стала гибче и худе, будто выше ростомъ. Поблднла… Лицо — съ крпко сжатымъ ртомъ. Круги подъ глазами. И отпечатокъ не то унылой апатіи, не то безповоротной ршимости на лиц и въ фигур.
— Зинаида Эрастовна — прерывисто началъ, было, Сахновскій, собираясь поздороваться и ощущая, какъ покалываетъ у него въ пересохшемъ горл.
Зина сказала просто:
— Здравствуй, Геннадій.
И, спохватившись, спокойно спросила:
— Или, пожалуй, ‘Геннадій Ивановичъ’ лучше?
— Нтъ, не лучше,— волнуясь, возразилъ онъ и пожалъ протянутую руку Зины, не ршаясь поцловать эту руку.— Геннадій лучше… дружественнй. Вдь мы не враги, Зина? И намъ враждовать нтъ повода. Никто никого не обманулъ, не унизилъ… Правы другъ передъ другомъ.
— Да?— слабо обрадовалась Зина,— какъ я благодарна теб, что ты сказалъ это. А я собиралась писать теб, и все… не ршалась.
— Мн? О чемъ, Зина?
— Нтъ… не нужно уже. Спасибо, что пришелъ ко мн. Теперь само собой все выяснилось. Я, въ самомъ дл, не обманывала тебя… больше всего боялась обмануть твое довріе. Съ этой стороны я предъ тобой невиновата.
Она умолкла, и Геннадію Ивановичу было безпредльно жаль, зачмъ она перестала говорить. Онъ съ трудомъ сдерживался, чтобы не крикнуть Зин: ‘продолжай, говори, о такомъ разговор съ тобою я все время мечталъ безъ тебя!’ И еще непреодолимо хотлось предложить вопросъ: ‘Можетъ быть, ты потому и поторопилась съ своимъ ршеніемъ, что боялась обмануть меня и мое довріе? Не ошибка ли все, что случилось?’ Но спросить онъ побоялся, Зина молчала.
— Зина?— произнесъ тогда онъ еле слышно.— Можетъ быть… можетъ быть, теперь… ты пожелаешь…
Его душу вдругъ заполонилъ страхъ, что Зина сейчасъ подымется, оскорбленная, съ дивана, отвернется и уйдетъ. И тогда не станетъ этого успокоительнаго ощущенія душевной теплоты и радости отъ близости Зины. Онъ опять останется одинокъ, не будетъ видть ее, знать, что съ нею въ данную минуту.
Зина, нахмурившись, сидла молча.
— Я думалъ… можетъ быть?— съ угрюмымъ усиліемъ надъ собою произнесъ Геннадій Ивановичъ и умоляюще дотронулся до рукава Зины.
— Нтъ,— быстро проронила Зина шепотомъ, еще тише, чмъ говорилъ Сахновскій.
Геннадій Ивановичъ сказалъ огорченно, подозрительно и съ укоромъ:
— Ты все еще любишь его?
— Не говори про это,— попросила она,— мн тяжело касаться моихъ ошибокъ.
— Ошибокъ?— обрадовался Сахновскій и его изжелта-блдное лицо ярко покраснло.— Такъ то была ошибка? Зина? Такъ почему же ты говоришь нтъ? Зачмъ же нтъ, если ошибка?
Зин стало жаль его, обрадованнаго и обнадеженнаго, матерински-нжной, сострадательно-углубленной жалостью. Не хватало жестокости вывести его изъ заблужденія, колюче обидть и оскорбить, какъ размашистымъ физическимъ ударомъ. И казалось вовсе ненужнымъ откровенное объясненіе. Онъ страдаетъ и безъ того, къ чему еще прибавлять горечи въ его чашу? Путаясь въ словахъ, она проговорила:
— Не теперь… Можетъ быть… когда нибудь… посл. Теперь не возможно… пойми!
Онъ не понималъ.
Его переполняла великодушная готовность забыть все, все до самаго страшнаго. Онъ готовъ былъ не остановиться ни передъ какой жертвой, лишь бы вернуть себ Зину. Его ослпляли и заставляли взволнованно ликовать слова Зины о какихъ-то ея ошибкахъ, близость къ ней, радость свиданія съ нею, крпнущее предчувствіе достиженія. Онъ отважился предположить то, что, по его понятіямъ, было наиболе страшнымъ, мучительнымъ до кошмарности, безпощаднымъ и жестокимъ, какъ утонченнйшая пытка. И предположивъ это, онъ заторопился сказать, не вполн ясно формулируя свое предположеніе.
— Если это изъ-за… изъ-за послдствій твоей ошибки… тогда не надо никакихъ отсрочекъ… Твой ребенокъ, Зина, былъ бы для меня и моимъ. Безъ всякой разницы, поврь мн. Ты можешь быть уврена, что я…
— Ахъ, нтъ, не то, не то,— въ смятеньи крикнула потрясенная Зина, только теперь понявъ его подозрнія, испытывая и ужасъ, и умиленность предъ той ненужной мукой, какую онъ причиняетъ себ.— Не то, не то!
Тогда онъ сталъ убждать еще настойчивй.
— Вернись, Зина. Забудемъ все.
— Теперь? Не могу,— повторила, Зина и прикрыла глаза, чтобы въ нихъ нельзя было прочесть обиднаго состраданья.
— Ну, хорошо… я буду ждать. Общай мн… если не теперь, то современемъ? Зина, не топчи въ погон за лучшимъ то хорошее, что могло бы еще быть въ нашей жизни. Разв здсь, у Варвары Матвевны, теб будетъ лучше? Эта монастырская жизнь, безъ печалей, но и безъ радостей… по теб ли она? Вдь пустота же?
— А тамъ, у тебя?— хотла отвтить Зина, но вмсто того повторила прежнее.
— Посл… посл. Тамъ видно будетъ.
— Я жду тебя, помни это. Терпливо буду ждать, неизмнно… хорошо? Зина?
— Да,— вздохнула она и поглядла, будто скучая.
Геннадій Ивановичъ всталъ, чтобы проститься. Уходить не хотлось до боли. И еще оставалась смутная надежда, что Зина не отпуститъ его такъ скоро, удержитъ, попроситъ еще посидть хоть немножко.
Но Зина ничего не сказала.
И когда Геннадій Ивановичъ со вздохомъ произнесъ до свиданья, она отвтила не то разсянно, не то сознательно:
— Прощай, Геннадій.
— До свиданія,— поправилъ онъ съ упрекомъ.
— Ну… до свиданья.
Она чуть улыбнулась глазами. И Геннадію Ивановичу припомнился розовый Зиникъ съ темными кудрями, шаловливо говорящій ему въ купэ вагона: ‘ну… люблю’. И потомъ: ‘ну… люблю безъ ну’.
— Ахъ… Зина!— задыхаясь, произнесъ онъ, хотлъ добавить что-то и не отважился. А Зина, поглядвъ на близкомъ разстояніи ему въ лицо, спросила пытливо и озабоченно съ какой-то спокойной, несвойственной ей дловитостью:
— Такъ ты простилъ меня, Геннадій?
— Отъ всей души.
— Все простилъ?
— Безъ остатка.
Онъ сдлалъ рукой жестъ, вычеркивающій все невозвратимо.
— Ну… спасибо. Благодарю тебя.— Зина крпко и дловито пожала его руку.— Желаю теб счастья. Самаго большого, самаго полнаго… такого, какого ты достоинъ.
— Безъ тебя у меня не будетъ его. Я тебя жду, Зина, помни это. Что-жъ ты молчишь?
— Можетъ быть. Но потомъ, потомъ… посл. Прощай, Геннадій.
Ему неловко было поправить Зину еще разъ. Томительно не хотлось уходить.
Геннадій Ивановичъ поцловалъ Зинину руку и вышелъ.
Провожая, бабушка говорила ему:
— Что жъ, какъ ты нашелъ ее? Вдь окаменлая?
Онъ согласился съ этимъ опредленіемъ.
— Будь здоровъ, голубчикъ. Ты же зайдешь къ намъ еще?
— Если позволите.
— Что за позволеніе. Не къ чужимъ придешь. Какія позволенья? Понавдайся денька черезъ три. Можетъ, она больше придетъ въ себя… успокоится. Зайдешь, значитъ?
— Обязательно.
Домой Геннадій Ивановичъ шелъ тоже пшкомъ. Снгъ уже скололи съ мостовой, и онъ лежалъ въ кучахъ у просохшихъ тротуаровъ. Почернвшія снговыя кучи медленно подтаивали на солнц, мутные ручейки бжали отъ нихъ по склонамъ улицъ. Продавали дти на тротуарахъ полурасцвтшіе подснжники, и бабы съ лотковъ великопостные маковники. Высокое небо синло той особенной синевой, какая бываетъ только весною.
Геннадій Ивановичъ шагалъ въ задумчивости, все повторяя про себя:
— Можетъ быть… Потомъ… Когда нибудь… посл.
Въ немъ разгоралась сладостная надежда, переходящая въ убжденность. Встртился Самофаловъ и шумно остановилъ его.
— Геннадій Ивановичъ! ты куда?
Онъ вздрогнулъ отъ неожиданности, отъ недоумнія, кто передъ нимъ?
— Ахъ… это ты? Я домой.
— А откуда?
— Такъ… ходилъ пройтись немного. Засидлся что-то.
— Что-жъ ты въ зимней шуб? Теплынь на двор, вонъ какъ припекаетъ. Мн жена ужъ демисезонку изъ сундука вытащила. Слышишь, какъ отъ меня нафталиномъ разитъ? Весна, Геннадій Ивановичъ.
Геннадій Ивановичъ посмотрлъ на Самофалова и невпопадъ отвтилъ:
— Можетъ быть. Не теперь, а потомъ…
И, переполненный ликующимъ упованіемъ, добавилъ мысленно:
— Вдь сама же сказала?

——

А черезъ два дня рано утромъ пришла съ Печенжской дикая, страшная всть: Зина выпила почти всю уксусную эссенцію, какую купила въ аптечномъ склад.
Ее не удалось спасти, и Геннадій Ивановичъ увидлъ ее уже мертвую, съ сожженными губами и подбородкомъ. Только теперь просвтленно понялъ онъ, что означала ея окаменлость. Ея полуапатичное, полусострадательное: ‘можетъ быть… когда нибудь… посл’,— дловито-пытливое: ‘такъ ты простилъ меня?’ Ея пожеланія счастья, упорное прощай вмсто до свиданія. У нея тогда уже все было обдумано, ршено, и безповоротно. Она ликвидировала свои земныя дла, приводила ихъ въ порядокъ, искала примиренія со всми…
Плача надъ прощенной, но непонятой, Геннадій Ивановичъ покаянно и страстно корилъ себя за все тогдашнее, непостижимое теперь, ослпленіе.
— Зина, Зина!— съ изступленіемъ отчаянья звалъ онъ, стремясь выяснить еще что-то, недоговоренное тогда.
Отвта уже не было.
Бабушка стала какъ-то меньше ростомъ, точно склонилась къ земл. Но ходила по дому, всмъ распоряжалась, помнила все обрядовое, о чемъ надо было подумать въ такія минуты. И стойко скрыла отъ всхъ предсмертное письмо Зины. Зина написала ей въ моментъ передъ отравленіемъ, умоляя простить новый, тяжкій ударъ, на этотъ разъ послдній. Она просила простить ее такъ же, какъ простилъ Геннадій Ивановичъ. А въ конц признавалась, что не соразмрила своихъ силъ и продолжаетъ любить Вальтера, совсмъ не уважая его. Возвратиться же къ нему не хочетъ и находитъ, что не къ чему возвращаться.
Вальтеру отъ Варвары Матвевны не дали знать о случившемся. Но онъ былъ, конечно, извщенъ друзьями и примчался на Печенжскую тотчасъ посл Геннадія Ивановича.
Онъ намревался пройти въ комнату Зины, ко Варвара Матвевна преградила ему путь.
— Что? И теперь не пустите?— возмущенно и злобно прокричалъ Вальтеръ.
— Не пущу,— сказала Варвара Матвевна, сурово качнувъ головой.
— Она умерла изі.-за любви ко мн, а вы не пускаете меня проститься съ нею?
— Любила она васъ или не любила, не намъ съ вами за то судить ее. У нея ужъ иной Судія, почище нашего.
— Такъ не пустите?
— Не пущу,— опять сурово потрясла головой старуха.— Панихида въ одиннадцать.— Приходи — кто хочетъ, тогда всмъ можно. А теперь туда нельзя, тамъ ея мужъ.
Что-то ветхое, невозможно-изжитое, но непреклонное и упорно-несдающееся глядло изъ непоколебимо-жестокихъ глазъ Варвары Матвевны.
И Вальтеру пришлось отступить.

О. Н. Ольнемъ.

‘Русское Богатство’, NoNo 1—3, 1911

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека