Чужие грехи, Шеллер-Михайлов Александр Константинович, Год: 1880

Время на прочтение: 321 минут(ы)

А. МИХАЙЛОВЪ.

ЧУЖІЕ ГРХИ.
РОМАНЪ ВЪ ТРЕХЪ КНИГАХЪ.

САНКТПЕТЕРБУРГЪ.
ТИПОГРАФІЯ ИМПЕРАТОРСКОЙ АКАДЕМІИ НАУКЪ. (Вас. Остр. 9 лин., д. No 12.)
1880.

КНИГА ПЕРВАЯ.

МАТЬ И ОТЕЦЪ.

I.

Стояла теплая, чудесная весна…
Евгенія Александровна Хрюмина, пригртая теплыми лучами солнца, удобно угнздилась на мягкомъ кресл въ своемъ красиво обставленномъ, похожемъ на парижскую игрушку, будуар и не то мечтала, не то пробгала глазами страницы лежавшей у нея на колняхъ книги. Это была женщина лтъ двадцати семи, очень моложавая, съ хорошенькимъ личикомъ, съ густыми, затйливо причесанными блокурыми волосами, съ выхоленнымъ тломъ, съ нкоторыми задатками къ излишней полнот. Въ выраженіи ея лица было что-то дтское, неосмысленное, что-то говорившее, что она любитъ и понжиться, и покапризничать, и утшаться разными милыми побрякушками и изящными ненужностями. Этихъ побрякушекъ и ненужностей была цлая масса и на ней самой, и въ ея будуар: красивыя кольца на розовыхъ пальчикахъ, затйливые банты въ вьющихся волосахъ, причудливый воротничекъ около полуоткрытой спереди, точно выточенной шеи, десятки фарфоровыхъ и хрустальныхъ куколокъ и флаконовъ на столикахъ и этажеркахъ, все это сразу обличало вкусы хозяйки. Вс эти ненужныя тряпочки и дешевыя статуэтки придавали и ей, и ея будуару изысканный видъ и если не говорили о богатств, то все таки намекали на стремленіе къ щегольству, къ вншнему лоску.
Въ комнат было тепло, уютно, яркіе лучи весенняго солнца играли на полу, на стнахъ, изъ открытаго окна долетали звуки чириканья воробьевъ, воркованія голубей, неподалеку слышалась монотонная, тоскливая псня штукатура. Отрывки какихъ то смутныхъ думъ пролетали въ голов молодой женщины. Вотъ скоро начнется и знойное лто, въ город станетъ пыльно и душно, вс разъдутся по дачамъ. Удастся ли ей хать на дачу? Мужъ опять начнетъ толковать о недостаточности ихъ средствъ, о необходимости экономіи. Какая это несносная псня! А жить лтомъ въ город такъ скучно, такъ тоскливо! Когда же кончится, когда измнится эта монотонная жизнь съ вчными заботами о грошахъ, съ вчными толками объ экономіи, съ вчными мелкими семейными дрязгами, попреками, наставленіями? Все это такъ надоло, такъ надоло!
Грустныя думы Евгеніи Александровны были внезапно нарушены топотомъ дтскихъ ногъ. Въ ея комнату быстро вошли дти — мальчикъ и двочка, ухватившіеся за руки молодого, невысокаго ростомъ, очень красиваго брюнета, съ яркими, полными губами, съ тонкими, подвижными ноздрями, съ глубокими срыми глазами, съ мягкой улыбкой, съ необычайно легкой, какъ бы осторожной поступью.
— А, это вы, Мишель! лниво пвучимъ голосомъ проговорила Евгенія Александровна и ея лицо озарилось привтливою улыбкой.
Дти, между тмъ, наперебой говорили гостю о картинкахъ, о книжкахъ, объ игрушкахъ, не выпуская его рукъ изъ своихъ рученокъ. Они были прелестны въ своемъ дтскомъ оживленіи.
— Хорошо, хорошо, привезу! отвчалъ имъ молодой человкъ, стараясь отдлаться отъ нихъ, и въ его голос послышалась не то торопливость, не то досада.
— Ты мн, Миша, сдлай трехугольную шляпу съ перомъ, чтобы я былъ генераломъ, приставалъ къ нему мальчуганъ.
— А мн нарисуй и выржи куклу, твердила двочка.
— Да, да, посл! отвтилъ еще поспшне молодой человкъ и обратился къ хозяйк, понизивъ голосъ и говоря по французски:— Удали ихъ!
Евгенія Александровна лниво подняла на него недоумвающій, вопросительный взглядъ и сказала дтямъ:
— Ступайте къ нян! Вамъ пора завтракать.
— А Миша? спросили дти.
— Миша посидитъ здсь, покуда вы завтракаете. Идите! отвтила мать.
— Мама, ты его не отпускай! Пусть онъ мн шляпу длаетъ, приставалъ мальчикъ.
— А мн куклу! настаивала двочка.
— Хорошо, хорошо, идите! проговорилъ молодой человкъ, кусая отъ нетерпнія губы.
Его волненіе, его блдность, его тревожный тонъ не ускользнули отъ вниманія Евгеніи Александровны и, какъ только удалились дти, она спросила его:
— Что случилось?
— Я сейчасъ видлъ твоего мужа!
Онъ произнесъ эти слова какимъ то торопливымъ, тревожнымъ шопотомъ. Евгенія Александровна съ испугомъ подняла на гостя свои широко раскрывшіеся голубые глаза и съ ея красиваго лица вдругъ сбжалъ румянецъ.
— Мужа?.. Владиміра? почти вскрикнула она.— Нтъ, не можетъ быть! Ты ошибся… ошибся… Владиміръ прідетъ еще черезъ мсяцъ… онъ писалъ… Евгенія Александровна съ усиліемъ перевела духъ.— Ахъ, какъ ты напугалъ меня, Мишель… И какъ это теб пришло въ голову! проговорила она со вздохомъ.
Она быстро поднялась съ мста, уронивъ на коверъ книгу, и провела рукой по лбу, точно ей что-то сдавливало голову.
— Да я же теб говорю, что я его видлъ, настойчивымъ тономъ возразилъ молодой человкъ.— Онъ пріхалъ на пароход… теперь онъ въ таможн… я примчался предупредить тебя… еще полчаса, часъ — и онъ будетъ здсь…
Она уже ходила въ волненіи по комнат, сжимая болзненно свои руки. Ея подвижное лицо приняло выраженіе безпомощности и отчаянья. Сомнваться въ томъ, что мужъ дйствительно пріхалъ, было уже невозможно.
— Боже мой, что же я буду длать? Что длать? торопливо говорила она и въ ея мягкомъ, нсколько дтскомъ, похожемъ на щебетаніе птички голос слышались слезы.— Я не могу, я не хочу съ нимъ жить… Нтъ, я уйду, сейчасъ уйду…
— Но паспортъ? У тебя нтъ паспорта. Надо подождать, объясниться, совтовалъ молодой человкъ, волнуясь не мене, чмъ она.
— Объясниться! Не могу, не могу!.. Ты знаешь его! Насмшки, сарказмы, презрніе! О, я готова бжать, куда угодно, только бы не видать этого ядовито улыбающагося лица, не слыхать этого высокомрнаго тона, этого шипящаго голоса! Возьми меня къ себ, увези, длай, что хочешь, но спаси меня! уже со слезами говорила она и съ дтской мольбой сжала свои руки.
— Но безъ паспорта же нельзя! Не можешь же ты бросить дочь и сына, не объяснившись съ мужемъ! торопливо говорилъ молодой человкъ, стараясь убдить ее.
— Онъ меня убьетъ, онъ меня опозоритъ! восклицала она, рыдая.— И какъ это все случилось?.. Писалъ, что прідетъ не скоро, и вдругъ…
— Другъ мой, успокойся!.. проговорилъ молодой человкъ.— Соберись съ силами! Объясненія не миновать… Этого нужно было ожидать!..
Онъ горячо убждалъ ее, но по тону его голоса было слышно, что онъ не мене ея боялся предстоящихъ объясненій, сценъ и непріятностей. Казалось, что и самъ онъ тотовъ бы былъ убжать отсюда, провалиться на время сквозь землю.
— О, если бы не это проклятое положеніе… если бы не этотъ несчастный ребенокъ! шептала она, ломая руки.— И зачмъ я не ухала раньше за границу… въ деревню… куда нибудь, чтобы все скрыть… а теперь? Онъ сразу увидитъ, въ какомъ я положеніи… вдь это уже вс видятъ… Но, Мишель, Мишель, вдь ты не бросишь меня?.. Вдь ты меня любишь?..
Она бросилась къ нему и припала головой на его плечо. Въ ея голос, въ выраженіи ея лица было опять что то дтски безпомощное и дтски капризное.
— Женя, что за вопросы! воскликнулъ онъ, цлуя ее въ голову.— Но теперь надо спшить! Онъ сейчасъ будетъ здсь… Ты должна объясниться безъ меня… Онъ не долженъ знать, куда ты удешь… Хотя лучше бы остаться, не узжать… Но если ты ршилась, то нечего длать… Я сейчасъ ухожу… Если онъ застанетъ меня здсь, онъ вызоветъ меня на дуэль и что бы ни случилось тогда — ты погибнешь… Убьетъ онъ меня или я его — теб придется все равно перенести тяжелую долю… Этого надо избжать не для меня, а для тебя…
Онъ говорилъ это довольно твердо, стремясь казаться не трусомъ, а только разсчетливымъ и предусмотрительнымъ человкомъ, старающимся вразумить своенравное и неопытное дитя. Но это плохо удавалось ему, ему казалось, что онъ стоитъ на раскаленныхъ угольяхъ, ощущая только одно желаніе — скоре, скоре убжать отсюда. Этотъ пріздъ соперника засталъ его такъ же врасплохъ, какъ и ее.
— Господи, Господи, что за мука! восклицала она, закрывая лицо руками.— И за что это все, за что!
— Ну полно, полно! Что длать! прерывающимся голосомъ говорилъ онъ.— Мы сами виноваты, много виноваты! Мы увлеклись… мы дйствовали, очертя голову… вотъ и плоды… Я тогда еще говорилъ теб, что надо подождать!..
У него начиналось что то въ род лихорадки.
— Ахъ, что ты мн толкуешь! Ждать, когда любишь! раздражительно воскликнула она.
— Ну, а не ждали, вотъ теперь и придется пережить все это, почти съ упрекомъ сказалъ одъ и тотчасъ же снова началъ ее утшать:— Ну, не плачь, все пройдетъ… все пройдетъ и мы будемъ счастливы…
Он торопливо обнялъ ее, быстро поцловалъ и проворно направился въ выходу, проговоривъ еще разъ на ходу:
— Будь тверда, соберись съ силами!
Она, кажется, не слышала послднихъ его словъ, она опустилась снова въ изнеможеніи на кресло и залилась слезами.
— О, проклятое, проклятое положеніе! шептала она, стискивая руки.— Если бы можно было на время уснуть, чтобы все объяснилось, окончилось само собою! Кажется, бжала бы далеко, далеко, чтобы только не видать Владиміра… И за что это испытаніе? Мишель говоритъ, что мы дйствовали, очертя голову… Но разв страсть разсчитываетъ?.. разв она взвшиваетъ?.. О, какъ я люблю Мишеля, какъ я ненавижу Владиміра! И за какой грхъ онъ посланъ мн въ мужья? Мишель твердитъ, что и это наказаніе за то же, что я вышла замужъ, очертя голову… Вчно все одна и та-же скучная псня!.. Хорошо ему толковать, а разв я тогда понимала что нибудь!…
Въ ея воображеніи вдругъ промелькнуло все прошлое: ея жизнь въ родной семь, ея замужество, ея жизнь съ Владиміромъ Аркадьевичемъ Хрюминымъ. Она выросла въ чиновнической, вылзавшей ‘въ люди’ семь, гд вс мечтали стать выше своего положенія, пустить пыль въ глаза ближнимъ, добиться чина дйствительнаго статскаго совтника и получить право говорить: ‘у насъ въ высшемъ кругу’. Покуда завтныя цли еще не были достигнуты, въ семь царилъ какой-то сумбуръ во всемъ: семья плохо ла, чтобы наряжаться получше, и носила грубое, штопанное и перештопанное блье, чтобы имть возможность накупать шелковыхъ тканей и кружевъ, дти не получали никакого основательнаго образованія, такъ какъ все стремленіе сводилось къ одному желанію научить ихъ говорить по-французски, но такъ какъ хорошія француженки-гувернантки дороги, то къ дтямъ и была нанята дешевая француженка сомнительной репутаціи, что-то въ род комисіонерши или устарвшей кокотки, умвшая научить дтей болтать по-французски, но неумвшая научить ихъ правильно написать хотя нсколько строкъ на этомъ язык, такъ какъ средства еще не позволяли принимать у себя гостей ‘изъ своего круга’, то семью влекла клубная жизнь и семь казалось, что именно въ клуб-то и собирается цвтъ ‘высшаго общества’. Въ манерахъ, въ разговорахъ, въ нарядахъ этихъ людей была какая-то невообразимая смсь мщанства и претензій на хорошій тонъ, полнйшаго ничтожества какъ въ умственномъ, такъ и въ нравственномъ отношеніяхъ, и стремленія показать чувство собственнаго достоинства. Отецъ семьи гордился, что играетъ въ карты съ ‘ихъ превосходительствами’, мать гордилась, что ее приглашала къ себ въ гости какая-то ‘баронесса’ изъ Риги, дочь гордилась, что съ нею танцуютъ все ‘гвардейцы’. Гд и какъ встртилась Евгенія Александровна съ Владиміромъ Аркадьевичемъ Хрюминымъ, камеръ-юнкеромъ, секретаремъ очень высокопоставленнаго лица, членомъ хорошей, хотя и разорившейся фамиліи,— этого не знали или не помнили ни она, ни онъ. Но помнили и она, и онъ одно то, что они завязали интрижку, онъ отъ скуки, она потому, что очень любила романы. Интрижка быстро перешла въ серьезное событіе. ‘Если онъ не женится на Евгеніи, я буду жаловаться, я въ судъ подамъ!’ говорилъ узнавшій о событіи отецъ Евгеніи Александровны, грозно сдвигая брови. ‘Если эта канцелярская крыса подастъ на меня жалобу, моя карьера пропала!’ думалъ Владиміръ Аркадьевичъ, узнавъ намреніе строгаго родителя. Онъ попался въ сти, которыя самъ разставилъ себ. Когда онъ долженъ былъ внчаться съ нею, у него разлилась желчь, когда она стояла съ нимъ подъ внцомъ, ей только представлялось одно то, какъ будутъ ей завидовать и Зина Иванова, и Маня Федорова, и Аня Данилова, узнавъ, что она, Женя Трифонова, вышла замужъ за камеръ-юнкера, у котораго вс, вс родные ‘князья’ и ‘графы’. Потомъ роли измнились: онъ ядовито, безпощадно, раздражительно мстилъ ей за то, что онъ женился на ней, она ежедневно плакала, волновалась, краснла, сознавая, что она попала не въ свой кругъ. Въ сущности, и онъ, и она были парой, ровнями и въ нравственномъ, и въ умственномъ, и въ матеріальномъ отношеніяхъ, но на его сторон былъ одинъ перевсъ: онъ могъ упрекать ее ея происхожденіемъ, ея мщанствомъ, ея незнаніемъ приличій. Каждый бантъ на ея плать казался ему свидтельствомъ ея мщанства, каждая ея фраза была доказательствомъ ея безтактности, ея вульгарности, ея невоспитанности. Онъ раздражался при вид ея, потому что она была его жена, тогда какъ онъ могъ бы жениться на княжн Золотовской, имвшей до трехсотъ тысячъ приданаго. Ничто не могло его утшить за потерю свободы, но она скоро нашла утшеніе, вс его колкости, упреки и насмшки, волновавшіе ее сначала, стали ей надодать… ‘Ахъ, какъ это скучно!’ говорила она въ этихъ случаяхъ и стала искать веселья въ мелкихъ романахъ. Мужское общество знакомыхъ ея мужа было ею очень довольно, съ ней можно было сальничать, какъ съ кокоткой, и заигрывать, какъ съ вдовушкой легкаго поведенія, не особенно боясь послдствій. ‘Не достаетъ только того, чтобы вы меня опозорили!’ говорилъ мужъ, но она умла во время истерически разрыдаться и скрыть концы. Скрыть концы не удалось ей только теперь, когда мужъ ухалъ на годъ за-границу, сопровождая своего высокопоставленнаго патрона. Она обрадовалась его отъзду и вздохнула свободно. А тутъ, какъ на зло, подвернулся подъ руку ея троюродный братъ, Михаилъ Егоровичъ Олейниковъ, скромный юноша, съ лицемъ вербнаго херувима, пробивавшійся въ люди по пути присяжнаго повреннаго. Они катались на тройкахъ на какіе-то пикники, онъ возилъ ее изъ оперы въ какіе-то рестораны, онъ сопровождалъ ее въ маскарады. Она ему разсказывала про тиранію своего мужа, она передъ нимъ плакала дтскими слезами, онъ ее утшалъ. Онъ никогда не чувствовалъ себя такимъ счастливымъ, какъ въ это время, когда каждая ея слеза высыхала подъ его поцлуемъ, когда въ конц каждаго драматическаго повствованія о своихъ страданіяхъ она падала на его грудь, склоняя головку на его плечо. Онъ не испытывалъ ничего слаще этихъ утшеній и, наконецъ, утшилъ ее на столько, что она въ послднее время старалась не вызжать въ знакомымъ, чтобы скрыть свое положеніе: она готовилась быть матерью.
— О, если бы не это положеніе! воскликнула она съ ужасомъ, вспомнивъ объ этой несчастной, непредвиднной случайности.
Въ эту минуту кто-то позвонилъ. Она вздрогнула, разомъ поднялась съ мста, прижалась въ стн, затаила дыханіе. Вся ея фигура, каждая черта ея лица выражали смертельный страхъ и опять вся она напомнила провинившагося ребенка, боящагося наказанія. Въ передней горничная громко сказала: ‘барыни нтъ дома’.
— Не онъ! проговорила молодая женщина, вздыхая широкимъ вздохомъ.— Но все таки онъ сейчасъ прідетъ, сейчасъ!.. Увидитъ меня… ‘А, вотъ новость!’ скажетъ, сощуривъ глаза и мряя взглядомъ мою фигуру!..
Она опять вздрогнула и заходила по комнат, потирая лобъ рукою.
— Нтъ, нтъ! Нужно бжать! Бжать, куда глаза глядятъ! Къ Бетси разв?.. проговорила она, вспомнивъ о своей бывшей гувернантк, и начала торопливо одваться, прежде чмъ планъ бгства окончательно выяснился въ ея голов: она всегда поступала именно такъ.— Да, Бетси приметъ… она такъ любитъ меня… она любитъ вс эти таинственныя приключенія… у нея можно прожить… Напишу ему… Да, да, это лучше всего… И чего я боялась, чего прежде думала….Ахъ, какъ это просто! Но надо скоре, скоре… съ чернаго хода… я не могу терпть боле этого гнета…
Она совсмъ оживилась, она торопливо одвалась, брала какія-то вещи, прятала свои золотыя мелочи, отсчитывала деньги, разбрасывая разныя принадлежности туалета. Она была теперь неузнаваема. Ея за минуту передъ тмъ печальное лицо сдлалось теперь не только оживленнымъ, но почти веселымъ. Мрачныя мысли въ ея голов внезапно смнились радужными надеждами, какими-то шаловливыми соображеніями. Такіе переходы отъ слезъ къ радости, отъ отчаянья къ надежд встрчаются только у дтей да у людей, мало думающихъ, легко смотрящихъ на жизнь. Въ ея голов теперь носилися даже смшившія ее мысли о томъ, какъ вытянется у мужа лицо, когда онъ узнаетъ о ея бгств, о томъ, какъ она будетъ скрываться отъ него и тайно видться со своимъ Мишелемъ, о томъ, какъ будетъ рада Бетси, эта старая грховодница-француженка, возможности принять дятельное участіе въ любовномъ роман, въ скрытіи жены отъ мужа.
— C’est drle! воскликнетъ она съ свойственною ей развязностью рыночной торговки.
Только мысль о томъ, какъ бы не опоздать, тревожила теперь молодую женщину и потому она торопилась, какъ никогда. Ни разу въ жизни ей еще не приходилось одваться такъ быстро, безъ помощи горничной, не сидя у зеркала, не капризничая ради плохо пришпиленнаго горничною бантика. Но даже въ этой поспшности была для нея своего рода прелесть, эта необходимость скоре одться отвлекла ее отъ боле серьезныхъ думъ о своемъ положеніи, о муж, о дтяхъ. Мысль о послднихъ даже мелькомъ не проскользнула въ ея голов, такъ какъ они не играли никакой роли во всей этой исторіи. Черезъ четверть часа она была одта, она выходила по черному ходу изъ дома съ изящнымъ сакъвояжемъ въ рукахъ, спустивъ вуаль на глаза. Пройдя дворъ и выходя изъ воротъ, она услыхала шумъ подъзжающаго въ подъзду экипажа и пугливо остановилась подъ воротами, прижавшись въ стн.
— Возьмите вещи и отнесите ихъ на верхъ! послышался ей знакомый голосъ.
Это былъ голосъ ея мужа. Она какъ-бы замерла на мст и ждала, когда унесутъ вещи, когда отъдетъ наемная карета, когда можно будетъ выйдти изъ подъ воротъ. Ей было и жутко, и хорошо, какъ шалунь-двочк, спрятавшейся отъ строгой гувернантки. Она знала, что мужу не придетъ въ голову заглянуть подъ ворота, и въ тоже время чего-то боялась, даже преувеличивала въ себ ни на чемъ не основанный страхъ, какъ будто тшась этимъ жуткимъ ощущеніемъ. Въ ея голов промелькнула даже мысль, что этотъ случай нужно будетъ разсказать и Бетси, и Мишелю,— разсказать, какъ она напугалась, какъ она была на волосокъ отъ опасности, какъ она совсмъ прижалась къ стн, боясь упасть въ обморокъ. Прошло нсколько мучительныхъ и сладкихъ минутъ, наконецъ, все утихло, экипажъ отъхалъ и она ршилась, озираясь, украдкою выйдти изъ засады. Она пошла быстро, дошла до перваго извозчика, торопливо наняла его и похала. И вдругъ ей стало и легко, и весело, точно она уже кончила вс объясненія, точно впереди не предстояло никакихъ тревогъ, точно она порвала вс связи съ прошлымъ.
Въ это время у парадной двери ея квартиры раздался рзкій звонокъ. Горничная отворила дверь.
— Владиміръ Аркадьевичъ! Вотъ-то не ждали! Здравствуйте, сударь! говорила она, встрчая барина.
— Примите вещи, Даша! проговорилъ баринъ, сбрасывая на стулъ пальто.
Это былъ высокій и стройный блондинъ, съ худощавымъ, блднымъ и холоднымъ лицомъ, его приличныя манеры, приличная одежда, приличный тонъ сразу бросались въ глаза. Взглянувъ на него, можно было, не ошибаясь, сказать, что это человкъ, выросшій въ хорошемъ кругу, занимавшій почетное положеніе въ обществ, придававшій большое значеніе вншности и брезгливо сторонившійся отъ всхъ, кто былъ ниже его. Ему было лтъ тридцать пять, но онъ былъ моложавъ, его походка была легка. Его красиво подстриженныя бакенбарды, его англійскій проборъ, его гладко выбритый подбородокъ длали его лицо какимъ-то чистенькимъ, офиціальнымъ, нсколько сухимъ и похожимъ на модную картинку. Вслдъ за нимъ въ переднюю швейцаръ внесъ багажъ.
— Папа, папа! кричали дти, выбжавъ. изъ дтской и бросаясь къ отцу.— Пріхалъ! пріхалъ! Мама, мама, папа пріхалъ! кричали они, поцловавъ отца и потомъ бросившись въ залъ искать мать.
— Барыня сейчасъ только ушли! сказала горничная, обращаясь къ барину.
— Гд же мама? Мамы нтъ? спрашивали съ недоумніемъ вернувшіяся дти и снова бросились въ отцу съ дтскими ласками.
Отецъ приласкалъ ихъ довольно холодно и сдержанно. Онъ ихъ вообще не особенно любилъ, такъ какъ это были дти женщины, ‘испортившей его жизнь’.
— Не знаете, куда ушла барыня? спросилъ онъ у горничной.
— Не знаю-съ! По черной лстниц сейчасъ ушли, отвтила горничная.
— Что за фантазія! проговорилъ баринъ, пожимая плечами.— Давайте завтракать, я голоденъ. Ну, а вы не шалили? Умниками были безъ меня? небрежно спросилъ онъ у дтей,
— Умниками! отвтили дти, ласкаясь къ отцу.— Ты игрушекъ привезъ?
— Привезъ, привезъ всего! небрежно отвтилъ отецъ.— Сперва позавтракаемъ, а потомъ разберемъ все.
Онъ прошелъ въ свой кабинетъ умыться и переодться, потомъ прошелъ въ комнату жены, находившуюся рядомъ съ его кабинетомъ. Тамъ все было въ безпорядк. Утренняя блуза жены лежала на полу, ящички туалета были открыты, около кушетки на ковр лежала оброненная его женою книга. Это поразило его. Онъ не зналъ, чему приписать этотъ безпорядокъ. Въ его дом этого не допускалось.
— Вы, Даша, еще не убирали комнату барыни? спросилъ онъ горничную, выходя въ столовую.
— Нтъ-съ, убирала, Владиміръ Аркадьевичъ, отвтила горничная.
— Тамъ все разбросано, сказалъ онъ.— Что за безпорядокъ!
Горничная съ недоумніемъ взглянула на него и проговорила:
— Не знаю-съ!
— Ну, давайте завтракать! сказалъ онъ, садясь съ дтьми за столъ.
Дти болтали безъ умолку, но отецъ слушалъ ихъ уже разсянно. Его какъ-то помимо его воли тревожили вопросы, зачмъ его жена ушла по черной лстниц, почему у нея въ комнат такой безпорядокъ, куда она могла уйдти до завтрака, не приказавъ нанять себ экипажа, пшкомъ? Онъ столько разъ твердилъ ей, что порядочныя женщины не ходятъ пшкомъ одн. Завтракъ былъ конченъ, началось развязыванье и разсматриванье багажа. Черезъ нсколько минутъ привезли еще нсколько чемодановъ. Дти суетились, прыгали и смялись около этихъ бауловъ, саковъ и ящиковъ, но отецъ уже былъ хмуръ и неразговорчивъ.
— А мн платьице привезъ? говорила двочка, роясь въ привезенныхъ вещахъ.
— Рано еще о нарядахъ думать! сухо замтилъ ей отецъ.
— Это мн? Мн? закричала она, вытащивъ какую-то яркую ткань и накинувъ ее себ на плечи передъ зеркаломъ.
— Отъ земли еще не выросла, а кокетничать учишься! еще боле рзко проговорилъ онъ.
Онъ начиналъ сердиться на дочь, находя въ ней сходство съ женою, на которую онъ почему-то уже серьезно негодовалъ теперь. Переходы отъ обычнаго холоднаго тона къ раздражительности были у него вообще очень быстры и онъ не считалъ нужнымъ сдерживать себя въ своей семь.
— Папа, а мн Миша подарилъ саблю, вдругъ сказалъ сынишка, разсматривая какую-то привезенную отцомъ вещь.
— Какой Миша? спросилъ отецъ.
— Да разв ты не знаешь?.. Миша… Михаилъ Егоровичъ, пояснилъ сынъ.
— Никакого я Михаила Егоровича не знаю, сказалъ отецъ.
— Да Олейниковъ, Михаилъ Егоровичъ, продолжалъ пояснять сынъ.— Помнишь Олейникова?
— Олейниковъ? Онъ бывалъ здсь? спросилъ отецъ, сдвигая брови.
Онъ не любилъ этого Олейникова, какъ одного изъ родственниковъ и старыхъ друзей своей жены. Олейникову было отказано отъ дома съ первыхъ же дней женитьбы Владиміра Аркадьевича.
— Какъ же! бы-валъ! произнесъ протяжно сынъ.— Онъ мн новыя игрушки привезъ! Я его очень, очень люблю, папа! Онъ мн общалъ пистолетъ подарить.
— Попрошайка! Тхъ только и любишь, кто даритъ! гнвно проговорилъ отецъ.— Пошелъ прочь!
Онъ поднялся отъ чемодановъ и прошелся по комнат. Въ его голов проносились очень невеселыя мысли, какія-то тяжелыя воспоминанія.
— Ступайте въ дтскую, вы тутъ только мшаете! проговорилъ онъ дтямъ.— Сведи ихъ къ няньк, обратился онъ къ лакею и, когда дти вышли, спросилъ горничную: — Михаилъ Егоровичъ Олейниковъ сегодня былъ?
— Были-съ, передъ вами только-что были, отвтила горничная.
— Часто навщалъ насъ? спросилъ баринъ.
— Какъ-же-съ, каждый день бывали, отвтила горничная.— Ужь очень ихъ дти любятъ наши, такъ любятъ…
— Ахъ, что вы тутъ роетесь! раздражительно перебилъ ее баринъ.— Безъ васъ все это развернутъ и развяжутъ. Ступайте!
Горничная сконфуженно поднялась съ пола и вышла.
— На барина, ужь извстно, ничмъ не угодишь, проворчала она.
Владиміръ Аркадьевичъ заходилъ по комнат. Отрывки какихъ-то смутныхъ подозрній, какихъ-то тревожныхъ опасеній носились въ его голов. Онъ вспомнилъ, что онъ, кажется, видлъ Олейникова, когда проходилъ съ парохода между двумя ршетками въ зданіе таможни. Да, точно, это была пряничная мордочка Олейникова, смотрвшая на него у ршетки съ такими широко раскрытыми, изумленными глазами. Олейниковъ даже, кажется, намревался поклониться ему, Владиміру Аркадьевичу, и съ какой-то глупой улыбкой поднялъ руку къ шляп. Да, это былъ онъ. Потомъ Олейниковъ, вроятно, захалъ извстить его жену объ его прізд и она ушла. Зачмъ? Куда? Къ нему, къ этой тряпк, къ этому Молчалину, къ этой мщанской душонк? Что же онъ ея любовникъ? Отчего же и нтъ? Смазливая рожица, угодливый характеръ, безбородая юность! Отчего и не взять его въ любовники? Первый-ли это ея любовникъ? Онъ, Владиміръ Аркадьевичъ, сомнвался въ этомъ. Онъ даже сомнвался теперь, что его дти дйствительно его дти. Это сомнніе не разъ приходило ему въ голову и прежде. Ревнивыя подозрнія вызывали не мало семейныхъ сценъ, не мало слезъ и истерикъ его жены. Эти сцены снова возникали передъ нимъ и онъ кусалъ себ губы, барабанилъ пальцами по стеклу окна, смотря безцльно на улицу. Чмъ сдержанне старался онъ быть всегда въ своемъ кругу, на служб, тмъ тяжеле переживалъ онъ разныя внутреннія тревоги и бури. Эти тревоги и бури поднимались въ немъ при каждой мелочной непріятности. Внутреннее волненіе охватывало его и теперь и онъ не зналъ, что длать. Не пройдти-ли опять къ ней въ будуаръ, можетъ быть, тамъ есть письмо къ нему, какое-нибудь объясненіе. Онъ быстрыми шагами вошелъ въ комнату жены. Тамъ царилъ прежній безпорядокъ. Владиміръ Аркадьевичъ началъ рыться въ письменномъ стол, въ туалетныхъ ящикахъ жены. Ему попадались подъ руку какія-то мелочи: бантики, засохшіе цвты, медальоны, визитныя карточки, ордена, раздаваемыя танцующимъ кавалерамъ. ‘Все сувениры! промелькнуло въ его голов.— Мелкія сокровища мелкой душонки!’ Наконецъ, онъ напалъ на клочекъ какой-то бумажки и сталъ читать: ‘Женя, сегодня я не могу быть у тебя вечеромъ. Цлую тебя’, читалъ онъ. Подъ этими строчками, набросанными карандашёмъ, не было подписи, онъ не зналъ этого почерка, но онъ видлъ ясно, что это мужской почеркъ, что это адресовано къ его жен. ‘Ну, да, чего же еще больше!’ пробормоталъ онъ, комкая клочекъ бумажки. ‘Нтъ-ли еще писемъ?’ Онъ началъ было снова рыться въ ящикахъ, но тотчасъ же съ презрительной усмшкой, исказившей его лицо, задвинулъ ихъ. ‘Впрочемъ, на что они мн! Довольно и одного этого!’ проговорилъ онъ, вставая. По его лицу продолжала блуждать все таже не хорошая, саркастическая усмшка. Вроятно, именно этой усмшки и боялась его жена. ‘Ну да, любитъ другого, бжала, бросила!.. Что станутъ говорить?.. промелькнуло въ его голов и онъ сжалъ себ виски концами тонкихъ пальцевъ.— Сдлаться сказкой города — этого только не доставало!’
— Папа, папа, можно намъ гулять? послышался крикъ дтей, вбжавшихъ въ комнату и бросившихся къ отцу.
— Идите, идите, куда хотите! оттолкнулъ онъ ихъ.
Дти смутились и тихо пошли прочь изъ комнаты. Ихъ испугала грубость отца. Они уже нсколько успли отвыкнуть отъ его желчнаго, капризнаго тона.
— Папа! Какой я имъ отецъ! проговорилъ онъ съ саркастической улыбкой.— Я теперь увренъ, что они не мои! Да, да, это все идетъ не со вчерашняго дня… Но что же длать, что длать?
Онъ задумался и зашагалъ по комнат.
— Придетъ еще, пожалуй, просить прощенья? думалъ онъ.— Чуть не до старости дожила, а все еще двчонка… блудливость и слезы… слезы и блудливость… Ну, нтъ, довольно! Надо все теперь кончить… порвать разъ и навсегда… А дти?
Онъ началъ раздумывать, какъ бы устроить дтей. Они были для него тяжелой обузой: онъ никогда не любилъ ихъ и его не печалила разлука съ ними, но онъ не имлъ такихъ средствъ, чтобы отдать ихъ куда-нибудь на полный пансіонъ въ хорошую семью. Правда, ихъ можно бы сунуть куда-нибудь за дешевую плату, но ‘свтъ’… что скажутъ въ ‘свт’, если узнаютъ, что онъ почти бросилъ своихъ ‘законныхъ’ дтей. Онъ горько усмхнулся, вспомнивъ о ‘законности’ своихъ дтей. Но не могъ же онъ заявить теперь, что онъ ихъ считаетъ незаконными. Наконецъ, хорошъ бы онъ былъ въ роли мужа-рогоносца! Что можетъ быть смшне. Если бы у него были средства, онъ отправилъ бы ихъ за границу, куда-нибудь съ глазъ долой, но… Онъ сжалъ болзненно свои руки при воспоминаніи о своей бдности. Да, онъ былъ бденъ, потому-что онъ привыкъ мнять каждый день перчатки, а при его средствахъ нужно было носить перчатки по мсяцу, онъ былъ бденъ, потому-что онъ привыкъ завтракать гд-нибудь у Дюссо или у Бореля, а при его средствахъ приходилось сть дома за завтракомъ яйца въ смятку, онъ былъ бденъ, потому-что онъ привыкъ жить въ хорошей обстановк, а у него… Онъ презрительно улыбнулся, взглянувъ на украшавшія комнату его жены поддлки подъ саксонскій фарфоръ, подъ старую бронзу, подъ черное дерево. ‘Прикрытая мишурою нищета!’ промелькнуло въ его голов и какое-то злобное чувство противъ жены, противъ дтей, снова поднялось въ его душ: они были виновниками его нуждъ и лишеній.
— Отправлю ихъ къ тетк, Олимпіад Платоновн. Она возьметъ ихъ… Да, права была она, когда не совтовала мн жениться! Влюбился… Сумасбродничалъ… вотъ и плоды увлеченія этой буржуазной!.. Мщанская натура сказалась! Не могла прямо и честно объясниться, бжала, какъ воровка, укравшая мою честь, произвела скандалъ. Впрочемъ, что ей за дло до скандала, до толковъ, ей нечего терять, нечмъ дорожить… А моя честь, мое имя?.. Да разв она понимаетъ это!.. Разв у господъ Трифоновыхъ и Федотовыхъ есть фамильная честь, разв у нихъ есть имя!.. Нтъ, надо сейчасъ же хать въ деревню къ тетк… Скандалъ еще можно предупредить… Скажу прислуг, что у жены умираетъ мать, что она потому ухала, заберу дтей, свезу ихъ къ тетк въ деревню, а потомъ… Чтожь! потомъ явлюсь въ свтъ, скажу, что жена лечится на водахъ, что дти у тетки живутъ покуда, а тамъ привыкнутъ вс, поймутъ понемногу истину, не станутъ болтать…
Онъ долго ходилъ по комнат, глядя куда-то вдаль сощуренными глазами, потирая отъ времени до времени рукою лобъ, обдумывая, что длать, какъ избжать скандала, огласки. Въ передней послышался звонокъ. Лакей черезъ минуту принесъ письмо.
— Отъ кого? спросилъ баринъ.
— Не знаю-съ, дворникъ какой-то принесъ и ушелъ, отвтилъ лакей.
— Хорошо, ступай! проговорилъ Владиміръ Аркадьевичъ, узнавъ почеркъ жены. Онъ сорвалъ конвертъ, развернулъ письмо, пробжалъ глазами торопливо написанныя строки. Евгенія Александровна извщала мужа, что она не можетъ боле жить съ нимъ, чтобы онъ приготовилъ ей видъ на жительство, что она пришлетъ за нимъ, что, вроятно, мужъ не станетъ ее нринуждать перехать къ нему. Тонъ письма билъ холоденъ, фразы отрывисты, содержаніе изобличало всю внутреннюю пустоту, всю малодушную трусость писавшей. Владиміръ Аркадьевичъ смялъ это письмо и зашагалъ снова по комнат. Ворочать! Зачмъ? На что она ему? Онъ ее презираетъ! Его голова пылала, сердце билось сильно отъ душившей его злобы. Наконецъ, онъ быстро вышелъ изъ комнаты и позвонилъ. Явились разомъ и лакей, и горничная.
— Даша, Иванъ, проговорилъ Владиміръ Аркадьевичъ, стараясь казаться спокойнымъ,— не развязывайте чемодановъ и укладывайтесь! У барыни матушка захворала… при смерти… Я получилъ письмо… Мн тоже надо будетъ хать… Вотъ не ждалъ-то… Надолго, вроятно, уду… Дтей тоже приготовьте… Все соберите… Вамъ придется искать мста… Квартиру тоже сдать надо… на что она мн…
Онъ хотлъ что-то еще сказать, но не могъ, круто оборвалъ рчь, махнулъ рукой и ушелъ въ кабинетъ. Ему гадко было объясняться и лгать передъ прислугой, а между тмъ ее нужно было обмануть, чтобы избжать толковъ.
Слуги въ изумленіи переглянулись между собою, недоумвая, что случилось.
— Папа, папа! Вотъ и мы! кричали дти, возвращаясь съ прогулки.
— Тише, тише, дтки! проговорила Даша.— Папаша отдыхаетъ въ кабинет.
— А мама пришла? спросила двочка.
— Мамаша ухала, и папаша, и вы тоже удете, отвтила Даша.
— Куда подемъ? спросили дти.
— Не знаю, не знаю, а вотъ все собирать велно!
— Да что ты болтаешь? вмшалась въ разговоръ старуха-нянька.— Что стряслось такое?
— А и Господь вдаетъ, только велно укладывать все и квартиру сдавать, и намъ мста искать…
Нянька въ испуг присла на стулъ и перекрестилась.
— Господи! Бда какая-нибудь! Барыня-то гд? проговорила она.
— Къ маменьк, говорятъ, ухала, маменька ея, видите, больна, пояснила горничная.
— Ну, такъ я и поврю! сказала нянька, задумчиво качая головой.— Недоброе тутъ творится, недоброе… Всегда-я говорила, что догуляются до бды. Ну, вотъ и стряслось… Тоже не ждала, не гадала, а теперь ищи мста на старости лтъ… И что съ вами-то, ангелы божіе, будетъ… что съ вами-то будетъ!..
Нянька притянула къ себ въ прилив нжности дтскія головки.
— Няня, что ты плачешь? тревожно приставали дти.
— Объ васъ, сиротки мои, объ васъ, ангелы божіе! заунывно причитала нянька.
Смущенныя и испуганныя дти, ничего не понимая, стояли передъ нянькой съ опущенными рученками и широко открытыми глазками. Ихъ маленькія сердчишки охватилъ какой-то неопредленный страхъ, какое-то новое чувство болзненной тоски.
А прислуга, нисколько не стсняясь ихъ присутствіемъ, уже судачила про господъ.

II.

Старая два, ‘городская’ фрейлина былыхъ временъ, княжна Олимпіада Платоновна Дикаго только что успла ‘откушать’ свой утренній чай и приссть къ туалету, чтобы горничная причесала ей волосы и одла ее, когда къ подъзду ея деревенскаго жилища подкатилъ экипажъ. Такой ранній визитъ былъ здсь явленіемъ необыкновеннымъ. Олимпіада Платоновна уже не первое лто проводила въ Сансуси, въ подмосковномъ имніи своего брата, и вс мстные аристократы, начиная съ предводителя дворянства и кончая архіереемъ, давно успли привыкнуть къ ея неизмннымъ обычаямъ, привычкамъ и правиламъ: съ визитомъ къ ней они не смли являться ране второго часа, безъ приглашенія они не являлись къ ней къ обду или на вечеръ. Ея образъ жизни и ея правила были опредлены разъ и навсегда точно и акуратно и она не измняла ихъ ни для кого. Длать исключенія для кого бы то ни было было не въ ея характер. Вслдствіе этого ее крайне удивилъ пріздъ гостей въ неурочный утренній часъ.
— Софья, кто тамъ, спроси! обратилась она къ своей ‘камерюнгфер’, услыхавъ шумъ подъхавшаго экипажа.
‘Камерюнгфера’, такая же старая два, какъ и барыня, поспшно вышла изъ будуара и черезъ нсколько минутъ возвратилась снова:
— Владиміръ Аркадьевичъ съ дтьми пріхалъ, доложила она.
— Сумасшедшій, право, сумасшедшій! проговорила Олимпіада Платоновна недовольнымъ тономъ.— Не написалъ, не извстилъ и, какъ снгъ на голову, изволилъ явиться… И съ супругой? уже съ ядовитой ироніей спросила она.
— Помилуйте, разв онъ смлъ бы! возразила горничная.
— А — а, матушка, нынче люди все смютъ! Ворвутся къ теб въ домъ, незванные, непрошенные, да еще хотятъ, чтобы имъ глазки длали, сердито проговорила Олимпіада Платоновна.— Нынче вдь одиннадцатую заповдь люди придумали ‘будь нахаломъ и преуспвать будешь!’
Горничная засмялась тихимъ смхомъ.
— Бросила, врно, супруга то, такъ и пріхалъ къ тетушк, продолжала ворчливо Олимпіада Платоновна.
— Ну, ужь и бросила! усумнилась горничная.
— Да ужь ты помяни мое слово, что бросила! настойчиво утверждала Олимпіада Платоновна.— А то зачмъ бы ему дтей ко мн тащить? Помнишь, какъ князя Петра Андреевича Дикаго жена бросила, тоже ко мн дочь притащилъ. Они вс таковы: женятся — не спросятся, разойдутся — дтей везутъ. ‘Вы, chre tante, такъ добры, такъ добры’! Голубчики вы мои, доброта-то моя вотъ гд у меня сидитъ! Олимпіада Платоновна показала костлявымъ пальцемъ на затылокъ.— Изъ за доброты-то своей я не гд нибудь по заграницамъ наслаждаюсь, а въ подмосковномъ Сансуси схимничаю, себя во всемъ урзаю…
Горничная сочувственно вздохнула.
— Да ужь что говорить, вы себ въ послдніе два года платья лишняго не сдлали, проговорила она.
— Не лишняго, а никакого не сдлала, рзко сказала барыня.— Хорошо еще, что Олимпіада Платоновна и въ старыхъ тряпкахъ всегда будетъ Олимпіадой Платоновной! А то вдь, пожалуй, скоро за черносалопницу считать бы начали… Право!..
Наступило короткое молчаніе. Горничная продолжала причесывать волосы госпожи.
— А что, если и въ самомъ дл Владиміръ Аркадьевичъ разошелся со своею супругой и привезъ къ намъ дтей жить? спросила горничная.
— Что? проговорила Олимпіада Платоновна.— Разбраню, раскричуся, окажу, чтобы и не знали меня…
— А потомъ дтей у себя оставите? закончила горничная вопросительнымъ тономъ.
— Дура, дура ты, Софья! проворчала старуха-барыня.
— Да ужь это врно! утверждала горничная.
— Ну, а что жь ты то сдлала бы? Ну, научи, что надо сдлать, скажи, какъ бы ты поступила? настойчиво проговорила Олимпіада Платоновна, поднимая полусдую голову и смотря прямо въ лицо горничной своими проницательными глазами.
Горничная добродушно улыбнулась:
— Стала бы ихъ воспитывать, отвтила она добродушно.
— Дура, дура ты, Сонька! Вотъ думала, умный совтъ подастъ, а она… старуха-барыня засмялась привтливымъ смхомъ и заторопилась:— Ну, одвай скоре, одвай скоре! Силъ моихъ нтъ ждать, поскорй накричаться хочется, разбранить его, высказать все… Вдь ты пойми, нахальство то какое: не предупредилъ, не написалъ и — вотъ-съ принимайте гостя!
Одванье пошло быстре…
Отравное впечатлніе производили эти дв женщины, эти два обломка старины. Низенькая, горбатая, сморщенная, какъ печеное яблоко, княжна Олимпіада Платоновна Дикаго производила съ перваго взгляда самое непріятное, отталкивающее впечатлніе. Горбатая фигура, длинныя, костлявыя руки, несоразмрная съ туловищемъ большая голова, заплетавшіяся на коду ноги, пестрые отъ неравномрно пробивавшейся сдины волосы, рзко смотрвшіе изъ глубокихъ впадинъ глаза, сморщенная и потемнвшая, какъ старый пергаментъ, кожа, неровный, то грубый, то визгливый голосъ, напоминавшій голосъ молодого птуха, все это сразу отталкивало человка отъ старой отставной фрейлины. Но были люди, любившіе и это обиженное природой существо, и среди этихъ людей первое мсто безспорно принадлежало Софь, повренной, домоправительниц, горничной, молочной сестр, если хотите, подруг Олимпіады Платоновны. Софья была ровесницей барышн, она была съ дтства взята въ барскій домъ, она съ барышней научилась читать и писать, она знала немного по-французски, она здила съ болзненной барышней когда-то за-границу, она знала какой-то печальный романъ въ жизни барышни, она не скрыла отъ барышни и того, что въ ея жизни былъ тоже невеселый романъ. Высокая, высохшая, некрасивая, рябоватая, она тоже производила впечатлніе отталкивающее, непріятное, какъ многія старыя двы. Но Олимпіада Платоновна любила ее боле всхъ своихъ знакомыхъ и родныхъ. Между барышней и служанкой была полная откровенность, была извстнаго рода фамильярность, служанка даже сильно вліяла на барышню, но въ тоже время никогда Софья не смла сама ссть при Олимпіад Платоновн, никогда не смла дать ей какой-нибудь совтъ при постороннихъ, можно даже сказать, что служанка боялась барышню и сильно мучилась каждый разъ, сдлавъ какую-нибудь оплошность и видя необходимость признаться въ этой оплошности, хотя, повидимому, она давно бы должна была привыкнуть, что Олимпіада Платоновна очень мало обращаетъ вниманія на разныя оплошности людей и еще мене на оплошности своей Софьи. Олимпіада Платоновна и Софья слыли каждая въ своемъ кругу ‘старыми двками’, ‘злючками’, ‘полоумными чудачками’, но и вокругъ Олимпіады Платоновны групировались въ минуты жизни трудныя разныя племянницы и племянники, крестницы и крестники, гонимые родителями или преслдуемые кредиторами, и вокругъ Софьи сгрупировалась цлая шайка ея родныхъ, служившихъ у Олимпіады Платоновны поварами, прачками, кучерами и лакеями. Олимпіада Платоновна была не богата, но и далеко не бдна: у нея былъ небольшой капиталъ, крошечное имньице и пенсія въ шесть тысячъ рублей, этихъ доходовъ, конечно, было бы вполн достаточно для нея, но она постоянно нуждалась, сидла безъ гроша, такъ какъ ее обирали вс, кому было не лнь, а такихъ людей среди ‘захудалыхъ’ родственниковъ Олимпіады Платоновны было не мало. Софья въ свою очередь могла бы кое-что скопить, живя на всемъ готовомъ и получая хорошее жалованье и подарки, но у нея никогда не было денегъ: если ее не обирали разные крестники и крестницы, племянники и племянницы, то ее обирала сама Олимпіада Платоновна, вчно сидвшая безъ денегъ и занимавшая ихъ у Софьи. Но каковы бы ни были внутреннія качества этой пары — языки двухъ старыхъ двъ были иногда невыносимы: критиковать и бранить всхъ и все, начиная съ самихъ себя, вошло, кажется, въ плоть и кровь этихъ женщинъ. Когда он удалялись въ Сансуси, он рже встрчались съ людьми, у нихъ меньше являлось поводовъ кого-нибудь осуждать, имъ меньше бросалось въ глаза, какъ живетъ тотъ-то и тотъ-то, но Олимпіада Платоновна получала газеты и между барышней и служанкой ежедневно происходили разговоры въ род слдующаго:
— Ты помнишь, Софья, Валеріана Ржевскаго? спрашивала Олимпіада Платоновна.
— Еще бы! отвчала Софья.— Головорзъ, какъ есть головорзъ былъ! Въ вкъ не забуду, какъ покойная его матушка къ намъ прізжала въ слезахъ, когда его въ долговое хотли посадить за долги! Мы же выручали!
— Ну, да, да! И можешь представить, этого-то мота, этого-то головорза на директорское мсто въ акціонерную компанію посадили! сообщала Олимпіада Платоновна.— Его подъ опекой держать надо, а его директоромъ длаютъ!
— Да что вы! удивлялась Софья.— Да ужь это не другой-ли Ржевскій? Вдь этотъ и не въ чинахъ, и виду надлежащаго не иметъ. Такъ себ, шаркуномъ выглядитъ!
— Да нтъ, вотъ тутъ напечатано: Валеріанъ Ивановичъ Ржевскій, указывала на газету Олимпіада Платоновна.— Другого Валеріана Ивановича Ржевскаго нтъ! Хорошо дла то компаніи пойдутъ! А? Это я бы нашего Митрошку-пьяницу въ домоправители произвела, что бы было? И вдь все такъ, все такъ у насъ длается! А потомъ и жалуются: ‘ахъ, компанія у насъ лопается!.. ахъ, дла дурно идутъ! ахъ, людей у насъ нтъ!’ А! людей нтъ! Длъ некому вести! Скажите, пожалуйста, какая несчастная страна, что и людей не сыщешь!.. Да они бы ко мн пришли спросить, что за человкъ Валеріанъ Ржевскій, такъ я бы имъ, голубчикамъ моимъ, его атестацію дала! Не поздоровилась бы ему, родному!
— Да помилуйте, кто же его не знаетъ! говорила возмущенная Софья.— Я думаю, каждый извощикъ въ Петербург скажетъ, какъ онъ куролесилъ!.. Въ трубу все дло пуститъ, всю компанію разоритъ въ разоръ! Ужь своего имнія не уберегъ, наслдственное все промоталъ, такъ гд уже ему чужія-то деньги беречь!
— И по-дломъ имъ, по-дломъ! волновалась Олимпіада Платоновна.— Вора на вора сажаютъ, негодяя за негодяемъ къ дламъ приставляютъ, ну, все и развинчивается, все и расползается. Нтъ, вы людей умйте выбирать, вы волковъ въ овчарни не пускайте, тогда у васъ вс эти компаніи и пойдутъ хорошо!.. А они Ржевскихъ въ денежнымъ сундукамъ приставляютъ!.. Господи, и когда это кончится, когда кончится,— просто и ума не приложишь!
Иногда бесды касались и политическихъ вопросовъ.
— Ты вдь знавала короля Фердинанда Второго? спрашивала Олимпіада Платоновна такимъ тономъ, какъ будто Софья была близко знакома со всми европейскими внценосцами.
— Какъ-же! тмъ же тономъ отвчала Софья.— Онъ къ намъ, когда мы въ Неапол жили, съ визитомъ прізжалъ, молодой еще совсмъ былъ…
— Ну да, да! Тогда еще столько надеждъ на него возлагали, говорила Олимпіада Платоновна.— Вотъ, говорили, финансы неаполитанскіе поправитъ, подниметъ силу государства. Ужь газеты трубили, трубили о его доблестяхъ! А теперь не сегодня, такъ завтра воевать со своими собственными подданными придется.
— Да что вы? удивлялась Софья.— И съ чего это?
— А продолжай идти тмъ путемъ, которымъ разъ пошелъ, говорила Олимпіада Платоновна.— А то онъ ошибку за ошибкой творитъ, свое-же дло портитъ, а въ Рим тмъ временемъ новый папа,— тамъ вдь теперь Пій IX папой назначенъ,— реформы разныя длаетъ, ну, неаполитанцамъ и завидно, народъ живой, горячій. И какъ вдь не понять, что безъ уступокъ съ такимъ народомъ ничего не подлать, что головой своей только рискуетъ! Да впрочемъ, вс они, Бурбоны, упрямы, это ужь, врно, фамильное: большіе носы, толщина да упрямство, вотъ и все, что имъ по наслдству достается. И помяни ты мое слово, когда нибудь кром этого у нихъ ничего и не останется.
— Ну, за такимъ наслдствомъ, пожалуй, что и гнаться не стоитъ, смялась Софья.
Въ такихъ разговорахъ о директорахъ, губернаторахъ, министрахъ и короляхъ проводилось время, покуда приходилось пробавляться только газетными извстіями и бранить министровъ и королей, не имя причины журить знакомыхъ и родныхъ. Но, не щадя никого, осмивая и браня всхъ, эти дв женщины не щадили и самихъ себя. По крайней мр, Олимпіада Платоновна стала извстна въ свт именно съ того дня, когда она зло подшутила надъ собой. Ее въ давно былые дни ея молодости назначили фрейлиной къ одному изъ малыхъ дворовъ тхъ временъ, она представилась одной изъ высочайшихъ особъ и эта особа ласково замтила ей:
— Я надюсь теперь видть васъ чаще?
— А разв, ваше высочество, желаете въ своемъ дворц устроить кунсткамеру? наивнымъ тономъ спросила тогда еще молодая Олимпіада Платоновна.
Это вызвало на лицахъ присутствующихъ невольныя улыбки.
— Я вотъ очень жалю, что меня, какъ двушку, нельзя послать на конгресъ отъ лица Россіи, такъ же серьезно продолжала Олимпіада Платоновна.
— Для чего? спросили ее.
— Все бы хоть какое нибудь пугало было, а то теперь нашихъ уполномоченныхъ вовсе не боятся тамъ, замтила горбунья.
Этотъ разговоръ разнесся быстро по городу и за Олимпіадой Платоновной сразу утвердилась слава остроумной и смлой двушки. Сперва ее знали съ этой стороны только въ ея тсномъ кружк, теперь эти качества стали извстны всему большому свту. Къ Олимпіад Платоновн стали заглядывать все чаще и чаще высокопоставленныя лица, находя не только удовольствіе, но и поученіе въ ея меткихъ, дкихъ и смлыхъ бесдахъ. Салонъ ея вдоваго отца, занимавшаго очень видный постъ въ администраціи государства, или, врне сказать, ея салонъ сталъ извстенъ въ Петербург, а потомъ и заграницей, гд довольно долго прожилъ старикъ, какъ одинъ изъ лучшихъ аристократическихъ салоновъ, гд общество подъ вліяніемъ хозяйки смло и рзко обсуждало политическіе и общественные вопросы.
Безпощадне всего относилась Олимпіада Платоновна къ своей ‘глупости’, какъ она называла свою ‘доброту’.
— Вдь вс знаютъ, что я зла, что я старая, сумасбродная двка, говорила она своей наперсниц,— и все таки лзутъ ко мн за помощью. А почему? Потому, что вс знаютъ, какая я эгоистка: мн непріятно волновать себя отказами, потому я и исполняю всякія просьбы.
— Ну, ужь это вы клеплете на себя, вступалась Софья за свою госпожу.— Просто потому добро длаете, что сердце у васъ доброе.
— И врешь, и врешь, Сонька! сердилась Олимпіада Платоновна.— Если бы у меня было сердце доброе — я ходила, бы отыскивать бдняковъ и раздавала бы имъ все. А я вотъ сижу и не подумаю помочь людямъ, если они сами не придутъ ко мн за помощью.
— Да зачмъ же вамъ еще искать бдняковъ, если ихъ и такъ безъ числа лзетъ? возражала Софья.— И этимъ то всмъ средствъ нтъ помочь, себя урзаете во всемъ…
— А все же, если бы я добрая была, такъ ходила бы отыскивать самыхъ бдныхъ, спорила Олимпіада Платоновна.— А то я готова первому мошеннику помочь, только бы онъ отсталъ отъ меня и не безпокоилъ меня. Нтъ, помогаю я, чтобы только меня не безпокоили, чтобы себя отъ непріятности избавить, а то мн и дла нтъ, что тамъ гд то какой нибудь Сидоръ или Иванъ голодаетъ.
И каждый разъ, когда родные, знакомые или чужіе люди опустошали карманы Олимпіады Платоновны, она ворчала долго, по цлымъ недлямъ, браня себя за свою глупость, пророча себ въ будущемъ разоренье и долговое отдленіе, и какъ только являлись новые просители, отдавала опять все, что еще находилось въ ея карман или въ карман Софьи. Тмъ не мене сердилась на это она очень серьезно, такъ же серьезно, какъ и теперь, когда незванный и непрошенный явился къ ней сынъ ея покойной сестры Владиміръ Аркадьевичъ Хрюминъ.
— Ну, ну, одла? Все? Пойду браниться! говорила она, направляясь въ залъ изъ будуара.— Еще сейчасъ дти разревутся, увидавъ пугало! Тоже очень пріятно слышать ревъ при своемъ появленіи! Хоть бы предупредилъ ихъ, что ли, чтобы не боялись, а то, я думаю, и на это ума не хватило! ворчала она на ходу, ковыляя и путаясь въ своемъ шелковомъ плать темнаго цвта съ пелеринкой, прикрывавшей горбъ.
— Ma tante! послышался при ея появленіи въ гостиной голосъ Владиміра Аркадьевича, уже уставшаго ждать выхода тетки.
— Здравствуй, здравствуй! скороговоркой проговорила она, подставляя ему къ губамъ сморщенную, длинную и крупную руку.— Не писалъ, не предупредилъ и пріхалъ! Очень, очень умно! Это твои дти?
— Да… Ольга, Евгеній, подойдите! обратился Владиміръ Аркадьевичъ къ дтямъ, застнчиво и пугливо пятившимся отъ уродливой старухи.— Поцлуйте у тетушки руку!
Дти не двигались съ мста. Неожиданныя событія послднихъ дней, желчныя выходки раздраженнаго отца и безъ того уже успли смутить и сбить ихъ съ толку, а тутъ еще къ довершенію всего они очутились лицомъ къ лицу съ невиданнымъ страшилищемъ. Они готовы были заплакать и пятились назадъ отъ тетки. Это не ускользнуло отъ вниманія Олимпіады Платоновны.
— Посл, посл! поспшно замахала она рукой.— Они, я думаю, голодны, такъ имъ не до цлованія рукъ!
Она позвонила. Вошелъ лакей.
— Сведи дтей въ столовую, скажи Софь, чтобы дали имъ завтракать, сладкаго чего нибудь, сказала хозяйка.— Вели имъ идти! обратилась она къ племяннику.
— Ступайте, тамъ завтракъ готовъ вамъ, сказалъ Владиміръ Аркадьевичъ.
— А потомъ побгайте по саду, цвты тамъ есть, проговорила Олимпіада. Платоновна, стараясь какъ нибудь ободрить дтей.
Дти быстро пошли изъ комнаты: они были рады скрыться отъ страшной старухи, которую уже двочка шопотомъ успла назвать брату: ‘бабой-ягой.’ Первое впечатлніе, произведенное на нихъ теткой, было не въ ея пользу. Олимпіада Платоновна сознавала это и взволновалась еще боле.
— И что это ты, милый, не предупредилъ, ихъ, что они не должны боятся людей, какими бы пугалами гороховыми ни выглядли люди, раздражительно произнесла старуха, когда дти вышли.— Вдь теперь они ночью спать не будутъ отъ страха посл нашей пріятной встрчи. Родимчики еще, пожалуй, сдлаются!
— Ma tante, вы ошибаетесь, дтямъ вовсе нечего было пугаться, началъ любезнымъ тономъ Хрюминъ, но тетка перебила его.
— Пожалуйста, не старайся быть любезнымъ! Я, милый, шестьдесятъ лтъ не могу отучиться отъ страху, когда себя въ полутемной комнат въ зеркал увижу, такъ ужь они то и подавно съ непривычки должны испугаться. И что это теб вздумалось ихъ привезти ко мн? На показъ, что-ли? Такъ ты знаешь, что я пискуновъ не жалую.
Хрюминъ чувствовалъ себя не совсмъ ловко. Онъ хорошо зналъ придирчивый и неровный характеръ сумасбродничавшей чудачки-старухи и ждалъ не особенно пріятнаго объясненія. Племянникъ и тетка сли, но разговоръ начался не сразу.
— Я, ma tante, очень несчастливъ, началъ онъ, наконецъ, длая печальное лицо.
— Это я знаю, сухо замтила тетка.
— Знаете? спросилъ онъ съ недоумніемъ.
— Ну да, если-бы былъ счастливъ, такъ зачмъ бы теб было ко мн то прізжать? искуственно простодушнымъ тономъ отвтила она.
Онъ вздохнулъ, чувствуя себя еще боле неловко и не зная, какъ приступить къ довольно щекотливому объясненію съ капризной старухой. Объясненія съ нею иногда напоминали что то въ род стремленія поймать ежа, не уколовъ рукъ.
— Вамъ, конечно, неизвстно еще, что случилось со мною, такъ какъ этого еще вообще никто не знаетъ. Моя жена оказалась мелкой и ничтожной личностью, она гнусно обманывала меня, проговорилъ онъ, не зная, какъ приступить къ длу.
— Ну, а потомъ? равнодушно спросила старуха, прямо смотря на его смущенную физіономію.
— Она бросила меня, окончилъ онъ коротко.
— Въ чемъ же несчастье то твое?
— Какъ въ чемъ? Разв этого мало? удивился племянникъ.— Вы поймите…
Старуха-тетка не дала ему кончить.
— Да вдь это только все то, чего ты желалъ самъ, проговорила она ироническимъ тономъ.
— Я? съ изумленіемъ переспросилъ племянникъ.
— А то кто же? Ужь не я ли? засмялась сухо старуха-тетка и ея старческій смхъ непріятно отдался въ ушахъ племянника.— Вдь все это я теб предсказывала, ну, а ты и слушать не хотлъ, женился, значитъ, все это испытать желалъ,— вотъ и испыталъ. Теперь радоваться долженъ, что однимъ опытомъ въ жизни больше. Просто смшно смотрть: доживутъ чуть ли не до сдыхъ волосъ, а все какими то мальчиками остаются: ‘ma tante, меня обидли!’ Ахъ, батюшка, слава Богу, самъ великовозрастный, самъ обидть другихъ можешь, такъ тутъ хныкать нечего!
Владиміръ Аркадьевичъ даже обидлся.
— Ma tante, я не въ такомъ теперь положеніи, чтобы издваться надо мною, меня жалть нужно, проговорилъ онъ нсколько драматично, стараясь не раздражаться.
— Ахъ, батюшка, зачмъ же ты ко мн то халъ? воскликнула старуха.— Ты бы лучше къ кузин Дарь Петровн направился: она вонъ посл смерти своего мужа двадцать лтъ на утшеніе брошенныхъ мужей посвятила. Ну, а мн, ужь извини, не приходится плакать, когда передо мной этакій большой мужикъ, какъ ты, плачетъ, что его баба обидла! Ты ужь и въ обществ гд нибудь не прослезился ли? Вдь, пожалуй, посмшищемъ сдлаешься, пальцами указывать будутъ: ‘вонъ мужъ, котораго жена обидла.’
Старуха сдлала презрительную, очень некрасивую гримасу и захохотала.
— А я теб вотъ что скажу, начала она снова, не давъ ему времени отвтить.— Когда ты началъ дурить, воображая, что ты влюбленъ, я теб говорила, что это дочь писаря какого-то, воспитанная какой то французской торговкой не у длъ, здящая для ловли жениховъ въ клубы,— не пара теб. Ты вдь въ кружевныхъ пеленкахъ выросъ, въ высшемъ кругу на паркет избаловался, среди знати высшіе вкусы развилъ, а батюшка твой покойный, не тмъ онъ будь помянутъ, оставилъ теб только долги неоплатные въ наслдство, такъ въ такомъ положеніи не о любви, не о сантиментахъ нужно было думать, а о томъ, чтобы хотя на женины деньги свои вкусы удовлетворять, если отъ нихъ, отъ этихъ вкусовъ то, ужь отдлаться никакъ невозможно было. Деньги, связи, протекція теб были нужны, а не смазливое личико какой то вертушки, которую и въ нашъ кругъ-то ввести не могъ…
— Ma tante, вы никогда не допускаете увлеченій молодости, перебилъ старуху племянникъ.
— Не перебивай, пожалуйста! сухо сказала она.— Это не увлеченія молодости, потому что ты и молодъ то никогда не былъ, а просто втрогонство, вертопрашество. Встртился, завелъ интрижку, сошелся, а тамъ и отступать уже было поздно. Вдь ты самъ съ перваго дня свадьбы очень хорошо понималъ свое положеніе. Не совсмъ же ты дуракъ. Помнишь, ты пріхалъ ко мн при tante Barbe. ‘Что это, говоритъ она, разсказываютъ, что нашего повсу женили’.— ‘Нтъ, ma tante, кричу я ей, вы не дослышали: онъ не женился, а желчь у него разлилась.’ А ты, милый мой, и точно не на новобрачнаго похожъ былъ, а на лимонъ. Очень хорошъ былъ: и желтъ, и киселъ, все, должно быть, отъ счастія первыхъ дней супружеской жизни.
Старуха засмялась дребезжащимъ смхомъ.
— Теперь не время смяться, когда я опозоренъ, когда мои дти брошены матерью! уже совсмъ раздражительно произнесъ Владиміръ Аркадьевичъ.— Я пріхалъ просить васъ пріютить у себя на время моихъ дтей.
Старуха совсмъ разсердилась.
— Да что же это у меня воспитательный домъ, что-ли? воскликнула она.— Князя Петра Андреевича жена бросила — дочь ко мн привезъ. Твоя благоврная бжала — ты своихъ ребятишекъ ко мн тащишь. Нтъ ли тамъ у васъ въ Петербург еще кого нибудь на очереди къ разводу, кто бы еще привезъ мн дтей. Вдь такихъ то, какъ ты, тамъ непочатой уголъ, такъ ты, милый, посовтуй имъ, что вотъ такъ и такъ есть на свт старая дура, княжной Олимпіадой Платоновной Дикаго зовутъ, къ которой всхъ брошенныхъ дтей въ домъ подкидывать можно. Теб спасибо скажутъ! Право!
Старуха встала и заковыляла заплетающимися ногами по гостиной, продолжая въ волненіи что то ворчать. Владиміръ Аркадьевичъ постарался сдержать свое раздраженіе, свой гнвъ, чтобы не разсердить еще боле несговорчивую старуху. Безъ ея помощи онъ не зналъ куда свалить съ своихъ рукъ дтей, эту тяжелую обузу, навязанную ему судьбой.
— Ma tante, я умоляю васъ, помогите мн выпутаться изъ этой исторіи, мягко заговорилъ онъ.— Я хочу избжать скандала, я хочу все устроить семейнымъ образомъ, мн дорога моя фамильная честь и мн нужно куда нибудь пріютить дтей на время, на самое короткое время… Ради нашей семейной чести не бросьте, не оттолкните ихъ… Я знаю, какъ вы добры…
— Ну, пошла старая псня! сердито проговорила старуха, махнувъ безнадежно рукою.— Ну, добра, добра я! Да что жь изъ этого? Мн покой нуженъ, милый мой! Стара я стала, не въ пору мн съ дтьми няньчиться…
— Но вы все таки не бросите ихъ? проговорилъ Владиміръ Аркадьевичъ, заглядывая заискивающимъ взглядомъ въ ея глаза и взявъ ея руку.
Она отдернула руку и проворчала:
— Безъ нжностей, пожалуйста! Знаю я все это очень хорошо: когда нужна, тогда и ласки, и слезы, и жалкія слова, все у васъ найдется… На это кого не станетъ!
— Ma tante, вы знаете, что я никогда не лгу, что я всегда былъ преданъ вамъ всею душою, тихо сказалъ онъ.
— Это ужь не тогда ли ты любовь свою ко мн доказывалъ, когда и слушать меня не хотлъ, толкуя о своей женитьб? спросила старуха.
— Ну, браните меня, браните, какъ послдняго школьника, только не бросайте дтей, проговорилъ онъ, снова взявъ ея руку и поднося ее къ губамъ.— Они несчастныя, брошенныя дти!
— Оставь, пожалуйста, тонъ плачущаго Іереміи, перебила его, старуха.— Безъ тебя я знаю, что у такихъ людей, какъ ты и твоя супруга, дти только и могутъ быть несчастными. Чувствъ то у васъ даже родительскихъ нтъ. Мать бросаетъ дтей, отецъ тоже тащитъ ихъ Богъ всть куда! Эхъ вы, родители! Именнымъ бы указомъ запретить такимъ то жениться!
Владиміръ Аркадьевичъ вздохнулъ.
— Ma tante, есть вопросы, которыхъ вовсе лучше не касаться, произнесъ онъ грустнымъ тономъ.— Я вамъ говорилъ, что жена обманывала меня, что она играла моею честью. Этотъ позоръ шелъ не со вчерашняго дня. Я игралъ въ дом только жалкую роль ширмы для этой ничтожной женщины. Гд же тутъ говорить о любви къ ней, о любви къ ея дтямъ, когда нтъ даже увренности, что ея дти — мои дти.
Онъ проговорилъ послднюю фразу очень драматическимъ тономъ.
Старуха пристально смотрла на него и уже внимательно слушала его рчи, не перебивая его и сдвинувъ брови. Онъ, кажется, обрадовался возможности излиться и высказаться вполн и продолжалъ, увлекаясь и горячась все боле и боле:
— Да, я никогда въ этомъ не былъ увренъ и, можетъ быть, потому никогда не чувствовалъ особенно сильной привязанности къ нимъ. Какой то тайный инстинктъ уже и прежде, когда я ничего еще не зналъ наврное, подсказывалъ мн, что это не мои дти, что это только живыя свидтельства моего позора. Кром того вызнаете, что у меня есть служебныя обязанности, занятія я не могъ слдить за воспитаніемъ этихъ дтей, и каждый день мн приходилось подмчать въ нихъ несимпатичныя мн черты, привитыя къ нимъ ихъ матерью. Я видлъ, что изъ нихъ длаютъ не людей нашего круга, а какихъ то маленькихъ мщанъ съ дурными вкусами, съ дурными привычками, съ дурными наклонностями. Нечего и говорить, что дти были не виноваты, но вы знаете, что я раздражителенъ, что мой характеръ неровенъ, и потому поймете, что ихъ недостатки еще боле отталкивали меня отъ нихъ, разрывали между нами цлую пропасть.
По мр того, какъ говорилъ племянникъ, голова старухи опускалась все ниже и ниже, выраженіе ея лица сдлалось необыкновенно грустнымъ, изъ ея груди вылетлъ чуть слышный вздохъ. Племянникъ предсталъ теперь передъ нею въ какомъ то новомъ свт. Владиміръ Аркадьевичъ смутно угадывалъ, что онъ начинаетъ размягчать сердце старухи, что она начинаетъ склоняться на его сторону.
— Да, ma tante, я пережилъ страшные годы, продолжалъ онъ, все боле и боле увлекаясь своей Іереміадой.— Я жилъ въ семь и не имлъ семьи, я имлъ дтей и не могъ назвать себя въ душ ихъ отцомъ. Можетъ быть, въ то время, когда я называлъ ихъ своими дтьми, кто нибудь другой смялся надо мною въ душ презрительнымъ смхомъ. Я, наконецъ, былъ брошенъ женою и у меня на рукахъ остались эти дти, отцомъ которыхъ я не могу считать себя, которыхъ я не могу искренно любить, которыя вчно — вчно будутъ мн напоминать только о прошлыхъ неудачахъ, о моемъ дозор, о втоптанной въ грязь фамильной чести, о моей погубленной молодости.
Старуха угрюмо отвернулась: на ея глазахъ были слезы.
— Бдныя, бдныя дти! прошептала она едва слышно, качая головой.
Владиміръ Аркадьевичъ нсколько изумился этому тихому, какъ вздохъ, восклицанію. Но въ то же время онъ былъ радъ возможности словить тетку на слов.
— Вы ихъ оставите у себя? сказалъ онъ мягко.
— Да, да, разсянно отвтила она, что-то соображая.
Въ эту минуту въ комнату вбжали совсмъ раскраснвшіяся дти. Они успли позавтракать и побгать въ саду и нсколько отдохнули отъ тяжелыхъ впечатлній, утшились на свобод, среди природы, среди цвтовъ. Ихъ лица разгорлись и были веселы. Вслдъ за ними на порог гостиной появилась худощавая фигура Софьи и сухое лицо этой старой двы улыбалось простой, добродушной улыбкой. Было видно, что она уже вполн завоевала расположеніе маленькихъ гостей.
— Папа, папа, смотри какихъ мы цвтовъ нарвали! закричали они, показывая отцу нарванные ими въ саду цвты.
— Кто вамъ позволилъ? сказалъ строго отецъ.— Цвты посажены вовсе не для того, чтобы ихъ обрывали. И на что вы похожи: что за глупыя украшенія? обратился онъ къ дочери, натыкавшей себ въ волосы цвтовъ.— А ты грязне уличнаго мальчишки! крикнулъ онъ на сына, успвшаго выпачкать свои панталончики.— Если вы будете и здсь вести себя такъ, то…
Олимпіада Платоновна во весь ростъ поднялась съ мста:
— Соня, погуляй еще съ дтьми! обратилась она къ своей горничной и прибавила ласково дтямъ:— Играйте, играйте тамъ!
Испуганныя окрикомъ отца дти обрадовалися возможности снова скрыться отъ него и попятились къ добродушной служанк, взявшей ихъ за руки. Скоро они исчезли за дверью. Олимпіада Платоновна смотрла, какъ они удалялись и не трогалась съ мста, не произносила ни слова. Наконецъ, когда она снова осталась съ глазу на глазъ съ племянникомъ, она обратила къ нему совсмъ суровое, холодное лицо.
— Я надюсь, что ты, по крайней мр, поторопишься ухать, сухо произнесла она.
Онъ съ недоумніемъ посмотрлъ на нее.
— Я думаю, что съ нихъ довольно несчастія быть твоими дтьми и не для чего длать ихъ еще насчастне, заставляя ихъ оставаться съ тобою, рзко сказала она.
— Ma tante! воскликнулъ Владиміръ Аркадьевичъ и въ его голос послышались рзкія ноты гнва.
Она окинула его глазами и холодно перебила его:
— Я прежде считала тебя, по крайней мр, настолько порядочнымъ человкомъ, что не предполагала въ теб способности мстить дтямъ за мать…
Онъ закусилъ губы отъ безсильнаго бшенства и хотлъ что то сказать, но старуха сдлала уже шагъ, чтобы удалиться, и на ходу съ холоднымъ презрніемъ сказала ему:
— Я ихъ оставляю — чего же теб еще нужно?
Не прощаясь, не протягивая ему руки, не взглянувъ на него, она медленно, переваливаясь съ боку на бокъ, заплетая ногами и путаясь въ плать, ворча что-то себ подъ носъ, направилась вонъ изъ гостиной, сопровождаемая яростными взглядами уничтоженнаго и оскорбленнаго Хрюмина.

III.

Въ одной изъ комнатъ въ Сансуси давно уже постоянно были спущены толстыя шелковыя занавси у оконъ. Въ этой комнат царствовала по цломъ днямъ полнйшая тишина. Если кто и проходилъ въ ней, то его шаги были неслышны на мягкомъ ковр, застилавшемъ весь полъ. У одной изъ стнъ стояла большая старинная кровать съ блыми кисейными занавсями. На этой постели лежалъ маленькій больной ребенокъ. Наступала ночь, не онъ еще не слалъ. Въ полумрак, озаренномъ только небольшою лампою съ синимъ абажуромъ, едва можно было разглядть его исхудалое, блдное личико. Это былъ Евгеній Хрюминъ, едва начинавшій оправляться посл тяжелой простуды.
Около постели противъ ребенка сидла Софья, тихимъ голосомъ разсказывавшая ему сказку, какъ гуси-лебеди похитили одного мальчика. Съ того дня, какъ онъ сталъ немного поправляться, она каждый вечеръ разсказывала ему сказки и онъ засыпалъ подъ звуки ея мрной, тихой рчи. Она растягивала слова, удлиняла разсказъ, стараясь усыпить ребенка этимъ разсказомъ. Это была сегодня уже не первая сказка, разсказанная ею, но ребенокъ все таки не засыпалъ.
— Въ нкоторомъ царств, въ нкоторомъ государств жили старичокъ со старушкою, протяжно разсказывала Софья.— У нихъ были дочка да сынокъ, маленькій-маленькій такой…
— Они, Софочка, любили дтей? спросилъ больной ребенокъ.
— Любили, отвтила Софья.— Вотъ и говоритъ мать: ‘Дочка, дочка, пойдемъ мы на работу, принесемъ теб булочку, сошьемъ сарафанчикъ, купимъ платочекъ, будь же умна, береги братца, не ходи со двора.’ Старики ушли, а дочка и забыла, что ей приказывали, посадила братца на травк подъ окошкомъ, а сама побжала на улицу, загулялась, заигралась съ другими дтками. Налетли гуси-лебеди, подхватили мальчика, унесли на крылушкахъ…
— А старички и не знали? спросилъ мальчикъ.
— Не знали, не знали, на работ въ ту пору были, отвтила Софья.— Вотъ пришла двочка, глядитъ — братца нтъ! Ахнула она, кинулась туда-сюда, нигд нтъ! Кликала она его, кликала, плакала она, плакала,— братецъ не откликнулся. Выбжала она въ чистое поле, на широкій просторъ, мелькнули вдалек гуси-лебеди и пропали за темнымъ лсомъ. Давно гуси-лебеди славу дурную нажили, давно маленькихъ дточекъ крадывали…
— А гд мой папа? вдругъ спросилъ ребенокъ, повернувъ на подушк свою головку и смотря прямо въ лицо разсказчицы.— Зачмъ онъ ухалъ?
— Папаша вашъ на служб! У него дла, отвтила Софья.
— А мама гд? спросилъ ребенокъ.
— Мамаша къ бабушк ухала, отвтила Софья.
— Зачмъ же она не простилась съ нами? Взяла и ухала, такъ и ухала, грустно говорилъ ребенокъ, какъ бы впадая въ раздумье.
— Бабушка очень захворала, потому она и торопилась ухать, объясняла Софья.
— И насъ не взяла къ бабушк, шепталъ какъ бы въ забытьи ребенокъ.
— Нельзя къ больной было взять. Вы бы шумть тамъ стали, а бабушк спокойствіе нужно, поясняла Софья.
— Я бы не шумлъ. Тихо, тихо ходилъ бы на цыпочкахъ, вотъ какъ ты ходишь, сказалъ ребенокъ.
Онъ сильно смущалъ своимъ жалобнымъ тономъ, своими неожиданными вопросами добродушную женщину.
— Не говорите много, голубчикъ, докторъ не веллъ. Вотъ слушайте, что я буду разсказывать, тихо сказала она.
Она продолжала сказку:
— Угадала двочка, что гуси-лебеди унесли ея братца, бросилась ихъ догонять. Бжала, бжала, стоитъ печка: ‘Печка, печка, скажи, куда гуси-лебеди полетли?’ — ‘Съшь моего ржаного пирожка, скажу’ — ‘О, у моего батюшки пшеничные не дятся!’
Но мальчикъ уже не слушалъ сказки, ему не было никакого дла до этихъ гусей-лебедей, до этого унесеннаго ими мальчика, его мысль занималъ теперь другой мальчикъ, котораго никто не уносилъ изъ дома и котораго бросили сами родители, этотъ мальчикъ былъ онъ самъ, его дтская головка работала въ одномъ и томъ же направленіи, стараясь найдти отвты на свои собственные личные вопросы.
— А нашъ папа насъ любитъ? спросилъ онъ Софью.
— Какъ же ему не любить васъ, у него только вы съ Олей и есть, отвтила Софья, прерывая разсказъ.
— А ma tante тоже насъ любитъ? продолжалъ раслрашивать мальчикъ.
— Да, сами видите, какъ заботится о васъ, отвтила Софья.
— Пала любитъ и все бранился, ma tante любитъ и все ласкаетъ? въ глубокомъ раздумьи проговорилъ мальчикъ вопросительнымъ тономъ.— Какъ же это? спросилъ онъ уже совсмъ печально.
— Вы, врно, шалили, вотъ онъ и бранилъ васъ, отвтила Софья, снова смущенная вопросомъ больного ребенка.— Кто шалитъ, того всегда бранятъ, хоть и любятъ. Кто шалитъ, тотъ дурной, а надо хорошимъ быть… Да вы не говорите, а то и я браниться стану, шутливо закончила она.
— А ты меня тоже любишь, Софочка? спросилъ онъ ласково.
— Очень люблю и потешу хочу, чтобы вы были здоровы. А здоровы вы будете, если не будете много говорить. Докторъ не веллъ говорить много. Вотъ и меня бранить станетъ, если узнаетъ, что вы много говорили… Слушайте лучше сказку.
Она опять продолжала прерванный разсказъ про гусей-лебедей, про то, какъ нашла ихъ двочка, какъ отняла у нихъ братца, какъ привела его домой и какъ рады были старичокъ со старушкой, что ихъ сынокъ живъ и здоровъ остался. Мальчикъ стихъ и ей показалось, что онъ, отвернувшись отъ свта, начинаетъ дремать. Но вдругъ она услышала тихія, сдержанныя слезы. Быстро поднялась она съ кресла и подошла къ постели больного.
— Голубчикъ, что съ вами? тревожно спрашивала она, наклоняясь надъ нимъ.
— Ни папа, ни мама не любятъ, тихо шепталъ мальчикъ въ отвтъ ей.
Софья совсмъ растерялась и не знала, что длать. Она и унимала его, и гладила его по головк, и цловала, а въ душ ея были какіе то суеврные страхи, ей такъ и казалось, что ребенокъ сейчасъ умретъ, что онъ не жилецъ на этомъ свт, такъ какъ на него ‘нашло просвтленіе’. Съ давнихъ поръ бдная простая женщина наслышалась въ своемъ кругу о томъ, что люди передъ смертью прозрваютъ многое, чего они не понимали во всю жизнь, и теперь ей вспомнились вс эти разсказы. Не мало стоило ей труда унять слезы мальчика.
— Софочка, разскажи мн опять про лягушку-царевну, тихо сказалъ ребенокъ, нсколько успокоенный ласками своей доброй сидлки.
Онъ больше всего любилъ эту сказку, слышанную имъ уже не разъ отъ Софьи. Въ этомъ разсказ онъ находилъ какую то особенную прелесть, что всегда удивляло Софью, не понимавшую, почему именно эту сказку заставляетъ ее повторять мальчикъ. Она присла къ нему на постель и, продолжая его ласкать, начала разсказъ:
— Жилъ былъ въ старые годы одинъ царь, а у него было три сына — вс на возраст. Царь и говоритъ: ‘дти, сдлайте себ по самострлу и стрляйте: кто принесетъ стрлу, та и невста’. Большой сынъ выстрлилъ — принесла стрлу княжеская дочь, средній выстрлилъ — принесла стрлу генеральская дочь, младшему же Ивану царевичу принесла стрлу изъ болота лягуша…
— Гадкая лягуша, Софочка? спросилъ мальчикъ.
— Гадкая, голубчикъ, гадкая, отвтила Софья.— Ну, вотъ т братья и веселы и радостны стали, а Иванъ царевичъ призадумался, заплакалъ: ‘какъ я стану жить съ лягушой? Вкъ жить — не рку переплыть, не поле перейдти’! Поплакалъ, поплакалъ да нечего длать — взялъ въ жены лягушу.
По лицу мальчика начала бродить какая то свтлая улыбка, точно ее вызывало сознаніе, что, не смотря на трагическое положеніе Ивана-царевича, все окончится счастливо и благополучно.
— Вотъ живутъ они, продолжала Софья,— царь захотлъ однажды посмотрть отъ невстокъ дары, которая изъ нихъ лучше мастерица. Отдалъ приказъ. Иванъ-царевичъ опять призадумался, плачетъ: ‘что у меня лягуша сдлаетъ! Вс смяться станутъ’! Лягуша же ползаетъ по полу, только квакаетъ: ‘ква-ква’! Какъ уснулъ Иванъ-царевичъ, она вышла на улицу, сбросила кожу, сдлалась красной двицей и крикнула: ‘няньки-мамки, сдлайте то-то’! Няньки-мамки тотчасъ принесли рубашку самой лучшей работы. Она взяла ее, свернула и положила возл Ивана-царевича, а сама опять обернулась лягушой, ползаетъ да квакаетъ: ‘ква-ква’! Понесъ Иванъ-царевичъ рубашку къ царю, царь принялъ ее, посмотрлъ: ‘Ну, вотъ это рубашка — въ Христовъ день надвать’! Средній братъ принесъ рубашку, царь сказалъ: ‘Только въ баню въ ней ходить’!
— А теперь, Софочка, есть лягушки-царевны? спросилъ полусоннымъ голосомъ ребенокъ.
Повидимому, онъ снова не слушалъ сказку и былъ поглощенъ своими думами.
— Нтъ, голубчикъ, теперь нтъ, отвтила Софья.
— А ma tante не лягушка-царевна? спросилъ мальчикъ.
— И что это вы, голубчикъ! проговорила Софья не безъ смущенія.
Мальчикъ улыбнулся кроткой дремотной улыбкой.
— Нтъ, пусть она будетъ лягушкой-царевной, проговорилъ онъ.— Та добрая, добрая…
Софья ровно ничего не понимала изъ того, что происходило въ дтской головк.
— Ну, слушайте же, прервала его она и продолжала:
— Взялъ царь у большого сына рубашку и сказалъ: ‘Въ черной изб ее носить!’ Разошлись царскія дти, двое то и судятъ между собою…
Софья взглянула на лицо мальчика: онъ закрылъ глазки и лежалъ неподвижно съ мягкою улыбкою на лиц.
— Судятъ между собою, продолжала она, понижая голосъ:— ‘Нтъ, видно, мы напрасно смялись надъ женой Ивана-царевича, она не лягушка, должно быть’, уже совсмъ тихо и протяжно закончила Софья и смолкла.
Больной спалъ…
Она поднялась съ мста и на цыпочкахъ пошла къ ламп, чтобы еще убавить огонь. Въ эту минуту неслышно отворилась дверь и на порог появилась неуклюжая фигура Олимпіады Платоновны.
— Тссъ! прошептала Софья, длая знакъ рукою.
— Ну, что? шопотомъ спросила старуха-барыня.
— Уснулъ! также шопотомъ отвтила служанка.— Плакалъ сейчасъ!
— О чемъ? Хуже стало? тревожно спросила барыня.
— Богъ его знаетъ! Мысли у него такія! проговорила Софья.
— Какія мысли? спросила Олимпіада Платоновна.
— Говоритъ: ‘И папа, и мама не любятъ. Только ma tante да ты любите’…
Въ голос Софьи слышались слезы. Старуха-барыня слушала молча, въ глубокомъ раздумья опустившись въ кресло.
— Папа, говоритъ, все бранился, мама ухала, не простившись. Никто, говоритъ, не приходилъ къ постельк во время болзни, только ma tante да ты, Софочка, по ночамъ сидли. А самъ плачетъ, плачетъ, тихо такъ, жалобно, точно вся его душенька изнываетъ. И откуда у него эти мысли? Нашепталъ кто нибудь разв?.. Или… Господи, спаси его… ангелочка!.. передъ кончиной это просвтленіе бываетъ, станетъ человку все ясно, и кто его любилъ, и кто его обидлъ, и кто ему добра или зла желалъ…
Об женщины были уже у постели больного: старуха тетка сидла на кресл, Софья стояла около нея, склонивъ къ ея уху свое лицо, чтобы имть возможность быть услышанной, даже говоря шопотомъ. Все ихъ вниманіе сосредоточено было на ребенк, вс ихъ мысли вертлись около вопроса: ‘откуда у него явились такія мысли? Кто ихъ пробудилъ въ его голов? Когда он зародились’? И ни та, ни другая не знали, что эти мысли зародили въ его голов он сами, проводя у его постели, какъ и теперь, безсонныя ночи, почти боясь пошевельнуться, прислушиваясь къ его дыханію, всматриваясь въ его исхудалое личико.
Эти дв женщины даже и не подозрвали, что пережилъ этотъ ребенокъ за послднее время, когда въ его жизни совершился такой рзкій переломъ и произошли такія крупныя событія, пробудившія впервые его дтскій мозгъ. Когда онъ жилъ въ дом своего отца и своей матери, онъ, повидимому, ни о чемъ не думалъ серьезно. По цлымъ днямъ отсутствовала его мать, часто онъ не видалъ ее и пяти минутъ въ день, иногда она тономъ капризной двочки говорила дтямъ, что ‘они ей надоли,’ чтобы они ей не мшали, чтобы они шли въ дтскую, но ему и въ голову не приходилъ вопросъ: ‘любитъ ли его мать?’ Другихъ отношеній матери къ дтямъ онъ не видалъ и не зналъ и потому эти отношенія, существовавшія въ ихъ семь, онъ считалъ естественными. Отецъ, когда онъ не былъ въ разъздахъ по служб за границей, раздражался, кричалъ, сердился на дтей, придирался къ нимъ за каждую мелочь, почти никогда не ласкалъ ихъ, но это было тоже такимъ будничнымъ, такимъ постояннымъ явленіемъ, что дти почти привыкли къ этому и нисколько не огорчались обращеніемъ съ ними отца. Правда, иногда дти мелькомъ слышали неосторожные разговоры прислуги о томъ, что господа на ножахъ между собою, о томъ, что баринъ только шпыняетъ дтей, о томъ, что барыня только по баламъ да по театрамъ рыщетъ, о томъ, что инымъ дтямъ у мачихи да у отчима слаще живется. Но это были отдльныя фразы, пролетавшія мимо дтскихъ ушей почти безслдно, рядомъ съ этими фразами шли прописныя наставленія той же прислуги на счетъ того, что папашу и мамашу слушаться надо, что ихъ любить надо, что имъ досаждать не слдуетъ. Сама эта прислуга, жалвшая дтей въ т минуты, когда ей нужно было ‘посудачить’ между собою о господахъ, при первой шалости дтей не упускала случая пригрозить имъ: ‘а вотъ я папаш пожалуюсь,’ ‘а вотъ я мамаш все разскажу,’ и въ минуты раздраженія срывала злобу на этихъ же дтяхъ. Другой жизни, другихъ отношеній дти не знали, не видли, по подозрвали. Они въ этомъ отношеніи походили на слпорожденныхъ, которымъ трудно составить себ представленіе о свт и тьм. Имъ жилось даже недурно въ послднее время, когда отецъ надолго ухалъ за границу, когда мать кутила ежедневно вн дома съ Олейниковымъ, когда прислуга стала мене взыскательна, мене раздражительна, живя на свобод въ отсутствіи господъ, пируя въ своемъ кругу, наводя въ домъ гостей или отсутствуя гд то по цлымъ вечерамъ и ночамъ. Но вдругъ совершенно неожиданно все измнилось: пріхалъ отецъ, раздраженный, злой, придирчивый, скрылась неизвстно куда мать, дтей вдругъ снарядили въ дорогу, привезли въ незнакомый домъ и бросили у какой то старой, уродливой тетки. Дти недоумвали, почему это все случилось, куда скрылись отецъ и мать, почему имъ, дтямъ, приходится жить у тетки. На дтей сразу пахнуло здсь новымъ вяньемъ, новой жизнью. Большой барскій домъ, утонувшій въ зелени и цвтахъ, деревенскій просторъ и свжій воздухъ, невозмутимая тишина въ дом, вполн правильный образъ жизни и полное отсутствіе какихъ бы то ни было дрязгъ и ссоръ, сплетенъ и перебранокъ, все это было такъ не похоже на ихъ жизнь въ ихъ родительскомъ дом. У старухи-тетки гостили разныя родственницы, къ ней прізжали гости, но никогда и ни при комъ не гнала она отъ себя ихъ, дтей, ни разу не сдлала она имъ замчанія при комъ нибудь постороннемъ, давая имъ какія нибудь наставленія, она всегда замчала: ‘такъ нельзя длать, тебя никто любить не будетъ.’ Мальчикъ самъ не замчалъ, какъ онъ все боле и боле привязывался къ старух. Любила ее и его сестренка, но ея любовь не сосредоточивалась на одной Олимпіад Платоновн. Какъ двочка, она проводила больше времени съ гостившими въ дом родственницами хозяйки: она спала съ ними въ одной спальн, она ходила съ ними купаться, она вертлась около нихъ, когда он вышивали или вязали, и училась у нихъ. Евгеній же былъ боле одинокимъ и находился почти неотлучно при тетк, которую онъ начиналъ съ каждыми днемъ любить все боле и боле. Особенно хорошо чувствовалъ онъ себя, когда онъ стаивалъ или сиживалъ около ея большого кресла, а она, разговаривая съ какимъ нибудь важнымъ постителемъ, опускала машинально сморщенную, широкую руку на плечо мальчугана или такъ-же машинально гладила этою рукою его волосы. Въ эти минуты ребенокъ старался не шевелиться и прижимался къ ней, чувствуя, что ему такъ хорошо, такъ тепло. Что то въ род гордости пробуждалось въ немъ, когда тетка давала ему какія нибудь порученія и говорила ласковымъ, шутливымъ тономъ: ‘это мой врный пажъ.’ Онъ считалъ величайшимъ счастіемъ возможность услужить ей и въ его дтскомъ ум сложилось представленіе, что выше, умне и лучше его тетки нтъ никого на свт, не даромъ же онъ ежедневно видлъ и слышалъ, какъ и старые, и важные люди прізжали въ ней на поклонъ, за совтами, съ просьбами, съ вопросами. Въ его дтской головк сложилось о тетк такое представленіе, что она самая важная барыня, что важне ее никого нтъ. На эти мысли наводили его и портреты, важныхъ сановниковъ, висвшіе въ портретной галере, и богатая обстановка стариннаго дома, и серьезный видъ старыхъ слугъ, важно и не спшно исполнявшихъ свои обязанности, и старые сановные постители, заглядывавшіе въ этотъ домъ. Что то въ род гордости ощущалъ въ себ мальчикъ, сознавая, что онъ племянникъ этой важной барыни, нердко толковавшей о царяхъ, о двор, какъ о чемъ то очень близкомъ ей. Это чувство еще боле укрплялось въ немъ, когда во время его шалостей ему замчалъ старый лакей, приставленный къ нему: ‘Разв можно вамъ такъ вести себя? Слава Богу, не какой нибудь крестьянскій вы сынъ! Что ея сіятельство скажетъ, если узнаетъ, какъ вы повсничаете.’ Мальчикъ въ этихъ случаяхъ сразу утихалъ и принималъ какой то не дтски степенный и чопорный видъ потомка всхъ этихъ украшенныхъ звздами и лентами сановниковъ, смотрвшихъ на него со стнъ портретной галереи. Отъ его наблюдательности не ускользнуло и то, что эта старуха ежедневно заглядывала въ его дтскую и осматривала хорошо ли постлана его постель, освженъ ли въ его комнат, воздухъ, плотно ли закрыты окна. Нырнувъ въ свою постельку, онъ ждалъ, когда подойдетъ тетка, погладитъ его по голов и скажетъ: ‘ну, спи!’ Онъ въ эти минуты ловилъ ея руку и цловалъ ее въ ладонь, зная, что тетка, имвшая слабость бояться, когда ей цловали ладони рукъ, непремнно скажетъ съ улыбкой: ‘опять, шалунъ!’ Потомъ она тихо удалится изъ комнаты, а онъ начнетъ умолять ‘Софочку’ разсказать ему сказку. Ахъ, какія сказки знала Софочка! И про Ивана-царевича, и про Кащея-Безсмертнаго, и про Бабу-Ягу она знала. Но глубже этихъ сказокъ залегли въ памяти мальчика т сказки, гд говорилось про любимаго и про нелюбимаго сына, про злую мачиху и про гонимую падчерицу, про родного батюшку да про родную матушку, про ту любовь, которой онъ не видалъ до сихъ поръ и которая вдругъ озарила, согрла его. Въ ребенк начало пробуждаться смутное сознаніе, что его не любили отецъ и мать, что онъ и есть тотъ нелюбимый дурачокъ-сынъ, котораго гонятъ и осмиваютъ дома и который посл отплачиваетъ любовью за нелюбовь родителей. Но покуда эти мысли были неясны, отрывочны, пробгали безслдно, какъ лтнія облака, въ ясной дтской жизни. Но вотъ ребенокъ простудился и слегъ. Болзнь была продолжительна и опасна. Об старыя двы — княжна Олимпіада Платоновна и Софья — сбились съ ногъ, не досыпали ночей, просиживали цлые часы у постели больного ребенка. Именно въ это время сказалась вполн та неудовлетворенная жажда привязанности и любви, которая такъ долго таилась, которая скрывалась въ сердцахъ этихъ старыхъ двъ, и именно въ это время понялъ мальчикъ, что значитъ любовь, какъ она можетъ проявляться, до какого самозабвенія она можетъ доходить. Часто онъ не спалъ въ т ночные часы, когда у его постели сидли эти женщины, онъ съ любовью смотрлъ на эти тихо двигающіяся по его комнат тни, онъ видлъ хорошіе сны, когда эти женщины съ ласкою склонялись надъ нимъ и, цлуя его, шептали ему: ‘ну, усни, голубчикъ!’ А отецъ, а мать, разв они такъ относились къ нему, когда годъ тому назадъ онъ былъ такъ же боленъ. Разв они когда нибудь сидли у изголовья его постели? Да, отецъ и мать не любили его! Но за что-же? Усиленная работа мысли происходила въ дтской головк, хотя ребенокъ и не умлъ высказать ясно и точно, до чего онъ додумался, какимъ путемъ и почему онъ додумался до той или другой мысли.
Только теперь, когда Софья подробно передала Олимпіад Платоновн о томъ, что на мальчика ‘нашло, врно, передъ смертью просвтленіе’, Олимпіада Платоновна начала припоминать разныя, повидимому, ничтожныя обстоятельства, уяснившія ей тотъ процесъ мысли, который происходилъ въ маленькой головк ребенка. Она вспомнила, что разъ онъ спросилъ у нея: ‘выздоровла ли его бабушка’? Олимпіада Платоновна не сразу сообразила тогда, о какой бабушк онъ говоритъ, и спросила: ‘а разв у тебя есть бабушка’? Но она тотчасъ же спохватилась и замтила: ‘ахъ да, это ты про ту спрашиваешь, къ которой мама твоя похала. Ну, да, она еще нездорова’. Ребенокъ лаконически замтилъ: ‘то-то мама и не детъ’. Тогда этотъ разговоръ не имлъ никакого значенія для Олимпіады Платоновны, теперь она понимала, что маленькій мозгъ и тогда работалъ въ извстномъ направленіи. Потомъ припомнился ей еще одинъ странный вопросъ ребенка: ‘Что значитъ, ma tante, сиротки’? спросилъ мальчикъ. ‘Это дти, у которыхъ нтъ ни отца, ни матери’, отвтила она. ‘Значитъ, няня не могла насъ называть сиротками’? спросилъ мальчикъ: ‘Нтъ, у васъ есть и отецъ, и мать’, отвтила Олимпіада Платоновна и спросила мальчика, о какой няньк онъ говоритъ. Онъ отвтилъ, что онъ говоритъ о той няньк, которая жила у нихъ въ Петербург. При воспоминаніи о многихъ подобныхъ мелочахъ у Олимпіады Платоновны хмурился теперь лобъ, въ ней зарождался страхъ за болзненное настроеніе мальчика, она боялась, что эти мысли повредятъ ему, помшаютъ его выздоровленію.
Но дла приняли хорошій оборотъ. На слдующій день, посл ночного разговора больного съ Софьей, Олимпіада Платоновна вошла не безъ страха въ комнату мальчугана. Онъ уже проснулся и смотрлъ бодре, чмъ наканун, болзнь, повидимому, приняла хорошій оборотъ. Дтскія силы восторжествовали надъ недугомъ. Когда Олимпіада Платоновна подошла къ мальчику и спросила, хорошо ли онъ спалъ, онъ весело и бодро отвтилъ, что хорошо. Онъ заговорилъ съ нею довольно оживленно о томъ, что онъ скоро встанетъ, что онъ скажетъ доктору, что у него ничего не болитъ, ни головка, ни ножки. Олимпіада Платоновна ласково улыбнулась и сказала ему:
— Ну, а теперь молчи, болтунъ, до доктора!
Она провела рукой по его волосамъ. Онъ быстро словилъ ея руку и покрылъ ее поцлуями.
— Ma tante, я васъ очень, очень люблю… и всегда, всегда буду любить! проговорилъ онъ нервно, порывисто и весь зарумянился, крпко стиснувъ ея руку.
Она какъ будто испугалась этого порыва, видя въ немъ нчто болзненное, не вполн нормальное.
Она тихо наклонилась къ нему, поцловала его въ лобъ и шопотомъ сказала:
— Я знаю!
Потомъ она поспшила перемнить разговоръ, начала говорить, что надо спросить доктора, нельзя ли мальчику встать, что его можно посадить въ большое кресло и перевезти въ гостиную, что сестра давно соскучилась безъ него, такъ какъ ей играть не съ кмъ. Что то суетливое появилось и въ манерахъ, и въ рчахъ Олимпіады Платоновны, желавшей отвлечь вниманіе мальчика на другіе предметы. Ей казалось, что онъ никогда не оправится, не окрпнетъ, если его мысли будутъ заняты болзненнымъ настроеніемъ, мучительными вопросами объ отц и матери. Но этотъ порывъ мальчика, выразившійся въ горячей ласк, былъ послднимъ проявленіемъ растроенныхъ нервовъ и болзненности. Явившійся докторъ нашелъ паціента въ отличномъ положеніи и позволилъ вывезти его въ кресл въ гостиную. Съ этого дня выздоровленіе пошло быстро и, повидимому, вмст съ болзнью прошли и тревожные вопросы, тяжелыя думы. Олимпіада Платоновна радовалась и успокоивалась насчетъ своего любимца: онъ сталъ опять обыкновеннымъ ребенкомъ съ дтскими шалостями, съ дтскими играми. Но если бы она присмотрлась или, лучше сказать, могла присмотрться къ нему попристальне, то она могла бы замтить дв особенности въ его характер. Во первыхъ, настроеніе его духа было крайне неровно: онъ то былъ бурно шаловливъ, то вдругъ совсмъ притихалъ и смотрлъ какъ-то степенно и чинно, совсмъ не по дтски. Во вторыхъ, его любовь къ Олимпіад Платоновн перешла въ какой то культъ, въ какое то обожаніе: онъ могъ по цлымъ часамъ слушать ея разговоръ, какъ какую то музыку, хотя неровный голосъ старухи далеко не могъ ласкать слуха, онъ любовался Олимпіадой Платоновной, хотя въ ней не было ни одной привлекательной черты, онъ набиралъ тетк букеты цвтовъ и тихо улыбался блаженною улыбкою, когда она наклоняла къ нимъ голову и вдыхала ароматъ цвтовъ. Но этого никто не замчалъ, никто не придавалъ этому особеннаго значенія, вс были успокоены тмъ, что мальчикъ здоровъ, что онъ не задаетъ боле никакихъ тревожныхъ вопросовъ. Какія мысли роились въ дтской головк — этого никто не зналъ. Испугалъ онъ на минуту еще только разъ и Олимпіаду Платоновну, и Софью: это было въ конц октября, когда надо было подумывать объ отъзд изъ Сансуси. Какъ то вечеромъ у Олимпіады Платоновны собрались гости, вс сидли за чайнымъ столомъ въ столовой, начиная тяготиться деревенской скукой, подумывая о городскихъ развлеченіяхъ. Разговоръ вертлся на петербургской жизни, на петербургскихъ знакомыхъ.
— И вы скоро узжаете? спросила одна изъ знакомыхъ барынь у Олимпіады Платоновны, заявивъ о своемъ близкомъ отъзд изъ деревни.
— Да, недли черезъ дв, сказала Олимпіада Платоновна.— Пора!
— Разумется! Но и въ Петербург въ первое время такъ скучно. Зимній сезонъ начинается поздно, не знаешь, что длать осенью, говорила гостья.
— Да нынче и вообще петербургская жизнь становится все скучне и скучне, замтилъ какой то старикъ-гость.— Число семейныхъ домовъ, семейныхъ собраній уменьшается, начинается какое то трактирное существованіе, какая то клубная вакханалія.
— Вс на безденежье жалуются, потому и скучаютъ, замтила гостья.
— Безденежье! воскликнулъ желчно старикъ.— Что за пустяки! На кутежи-же, на оргіи находятся деньги!
— Ахъ, да вдь вс эти кутилы — кандидаты въ долговое отдленіе, возразила гостья.
Маленькое общество, сидвшее за чайнымъ столомъ, заспорило о петербургской жизни и въ разговорахъ не обращало никакого вниманія на мальчугана, забывшаго про чай и слушавшаго съ широко раскрытыми глазами разговоры о Петербург, объ отъзд туда.
— Вамъ-то и для дтей нужно въ Петербургъ, обратилась гостья, къ хозяйк — я думаю, ихъ учить начнете?
— Вроятно, неохотно отвтила Олимпіада Платоновна, почти не принимая участія въ разговор.
— Они у васъ будутъ жить и въ Петербург? спросила гостья.
— Не знаю! Это будетъ зависть не отъ меня. У нихъ свой домъ.
— Да, конечно! согласилась съ нею гостья.— Вамъ и неудобно возиться съ дтьми. Это вдь утомительно для васъ. Наконецъ, я думаю, и ихъ родители соскучились о нихъ…
Гостья мелькомъ взглянула на дтей и вдругъ испуганно проговорила:
— Ахъ, что съ нимъ?
Олимпіада Платоновна быстро взглянула на мальчика и проворно поднялась съ мста, чтобы поддержать ребенка, который, казалось, былъ готовъ упасть со стула. Блдный, какъ полотно, съ померкшими, почти закрывшимися глазами, съ трудомъ переводя сдавившееся въ груди дыханіе, весь похолодвшій, онъ, казалось, совсмъ лишился чувствъ. Гости встревожились, стали толковать, что, врно, мальчикъ все еще не совсмъ оправился посл болзни, что онъ вообще смотритъ слабымъ ребенкомъ и мало поправился въ деревн. Олимпіада Платоновна между тмъ послала лакея за Софьей. Софья явилась тотчасъ же, начались хлопоты, ребенка положили на диванъ, привели кое какъ въ чувство и поспшно уложили въ постель. Это маленькое событіе напомнило гостямъ, что пора разъзжаться по домамъ, и скоро Олимпіада Платоновна осталась одна. Она провела тревожную ночь, безпокоясь о здоровья мальчика. Обморокъ однако кончился благополучно, безъ всякихъ видимыхъ послдствій.
На слдующій день мальчикъ явился въ столовую къ чаю блдный, грустный, но не сказалъ ни слова объ отъзд, о томъ, что онъ боится опять попасть въ домъ отца. Цлый день онъ смотрлъ какъ то странно, былъ какъ то сосредоточенъ, въ его дтской голов роились какія то болзненныя и недтскія мысли. ‘Я не скажу ma tante, чтобы она меня не отдавала… Надолъ я ей, если отдастъ… Отвезутъ къ пап и мам, я сейчасъ умру… Ma tante придетъ и увидитъ меня мертвымъ и скажетъ: зачмъ я его отдала!… И потомъ будетъ плакать, все будетъ плакать, что отдала’… думалъ онъ и на его глаза навертывались крупныя слезы,— слезы о тетк, плачущей о томъ, что она его отдала и что онъ умеръ.
— Но я не скажу ей… ничего не скажу… Не надо! шепталъ онъ съ какой то покорностью человка, который сознаетъ, что онъ никому не нуженъ, что его не любятъ и что просить о любви нельзя.

IV.

Петербургскій зимній сезонъ того года, когда происходили описанныя событія, начался для извстныхъ кружковъ столичнаго общества довольно весело: онъ начался толками о крупномъ скандал въ семь Владиміра Аркадьевича Хрюмина. Вс люди, хотя по-наслышк знавшіе эту семью, уже знали, что Евгенія Александровна бросила мужа, вс говорили о томъ, что онъ бросилъ своихъ дтей на попеченіе княжны Олимпіады Платоновны Дикаго, вс сплетничали о томъ, что, кажется, у Евгеніи Александровны родился еще ребенокъ и что этого ребенка не признаетъ ея мужъ своимъ, вс сожалли юнаго Михаила Егоровича Олейникова, попавшагося въ руки этой втреной женщины, вс разсуждали, будетъ ли утвержденъ формальный разводъ Хрюминыхъ и на какихъ основаніяхъ могутъ они хлопотать объ этомъ развод. Эта исторія съ каждымъ днемъ длалась все боле и боле пикантною и общала обществу въ близкомъ будущемъ не мало интересныхъ подробностей и перепетій. Скандалъ въ чужой семь — это такъ занимательно! Сами Хрюмины, сдлавшись сказкой города, длали всевозможные ошибки и промахи, способные раздуть этотъ скандалъ,— Евгенія Александровна по свойственной ей безтактности, Владиміръ Аркадьевичъ по свойственнымъ ему горячности и жолчности.
Евгенія Александровна, пріютившаяся у своей старой грховодницы-гувернантки Бетси, довольно долго по невол не появлялась нигд въ обществ. Ей нужно было скрыть свое положеніе, нужно было скрыть своего ребенка, нужно было сдлать такъ, чтобы у мужа не было никакихъ уликъ относительно этого обстоятельства. Сдлать все это было не особенно трудно: ребенокъ родился, его отдали въ подгородную деревню на грудь, Евгенія Александровна стала поправляться посл болзни и тотчасъ же ее потянуло къ людямъ, къ обществу, въ развлеченіямъ. Довольствоваться одною идиліею любви было не въ ея характер, не въ ея привычкахъ. Ей жилось теперь также скучно, даже еще скучне, чмъ у мужа. Правда, ея Мишель былъ вренъ ей, онъ ежедневно посщалъ ее, онъ платилъ за нее старой Бетси, но жить одною любовью — это даже скучне, чмъ жить съ нелюбимымъ мужемъ, завязывая тайкомъ непозволительныя интрижки. Кром того Миаилъ Егоровичъ, только что пробившійся по пути присяжнаго повреннаго въ люди, не могъ много давать, часто говорилъ о необходимости экономіи, порою отказывался исполнить капризныя желанія Евгеніи Александровны.
— Мишель, мн нужны платья, у меня шубы нтъ, голубчикъ, говорила пвучимъ голоскомъ Евгенія Александровна, ласкаясь къ Олейникову.— Не могу же я зимою вызжать въ лтнихъ платьяхъ и въ легкомъ бархатномъ пальто.
— Погоди, Женя, все, все будетъ, отвчалъ Михаилъ Егоровичъ.— Наша жизнь еще впереди. Вотъ навернется какое нибудь крупное дло…
— А если не навернется? спрашивала она, перебивая его.
— Ну, на нтъ и суда нтъ! говорилъ онъ,— Обойдемся и такъ. Да теб некуда и вызжать!
Это начинало раздражать Евгенію Александровну. Она вовсе не думала обрекать себя на затворничество.
— Некуда вызжать! Что же это ты думаешь, что я все буду сидть въ четырехъ стнахъ? говорила она, надувая губки.
— Ну да, какъ птичка въ клтк! шутилъ онъ, еще не замчая ея раздраженія.— Пока крыльевъ нтъ — посидишь, а оперишься — тогда и полетишь на вс четыре стороны.
— Ахъ, ты все съ шутками! Какъ это глупо! Это вы тамъ въ суд привыкли все хихикать надо всмъ. На каторгу упекаете человка, а сами острите да посмиваетесь. Я теб совсмъ серьезно говорю, что безъ платьевъ не могу я ходить!
Тонъ Евгеніи Александровны длался совсмъ капризнымъ.
— Да и я совсмъ серьезно теб говорю, что покуда нтъ денегъ — нтъ и платьевъ, отвчалъ онъ немного строго и наставительно.
— Это мило! Это любезно! сердилась она не на шутку, кусая губки.
Она отворачивалась отъ него и замолкала. Не хорошія мысли начинали бродить въ ея голов. Она сомнвалась въ его любви, потому что онъ ‘все отказываетъ, все отказываетъ, во всемъ, во всемъ!’
— Я вотъ что теб скажу, Женя, серьезно продолжалъ между тмъ онъ.— Мы немножко избалованы, немножко привыкли ничего не длать, а отъ этого отвыкать нужно. Нужно нсколько серьезне смотрть на жизнь. Разъ мы сошлись — мы должны длить и горе, и радость, помогать другъ другу, входить въ нужды другъ друга…
— Ахъ, Боже мой, точно въ суд ораторствуетъ! перебивала его Евгенія Александровна.— ‘Господа присяжные! На жизнь надо смотрть серьезне!’ Это скучно, скучно, Мишель!
Она въ волненіи начинала ходить по комнат.
— Скучно, но справедливо, настойчиво продолжалъ онъ.— Да, мы должны входить въ нужды другъ друга…
— Входить въ нужды другъ друга! воскликнула остановившаяся передъ нимъ Евгенія Александровна.— Я ему говорю, что мн нужно платье, что мн нужна шуба, а онъ смется… это, по его, значитъ входить въ нужды другъ друга!
— Да, но ты забыла, что, входя въ мои нужды, ты прежде всего не стала бы даже и требовать нарядовъ, когда у меня нтъ денегъ, замтилъ Михаилъ Егоровичъ.
— Нарядовъ, нарядовъ! загорячилась Евгенія Александровна.— Что у тебя за понятія! Я не нарядовъ прошу, а необходимой одежды! Что же мн безъ платья ходить, въ рубище завернуться?..
— Женя, ты кажется, начинаешь серьезно сердиться? почти строго произнесъ Михаилъ Егоровичъ.
Въ тон его вопроса было нчто говорившее, что у этого человка, слабохарактернаго, мягкаго и ласковаго на видъ, есть въ душ извстный запасъ суровости, можетъ быть, даже жестокости, что иногда съ нимъ не особенно удобно шутить. Евгенію Александровну этотъ тонъ раздражилъ еще боле. Она вся вспыхнула и въ ея глазахъ сверкнулъ не добрый огонекъ гнва.
— Смю ли я! съ ироніей произнесла она, тяжело дыша:— Я должна благодарить тебя, должна безмолвно слушать твои наставленія…
— Женя, что за тонъ! проговорилъ онъ сдержанно и сухо.
Она вспылила окончательно.
— Ахъ, ради Бога, не распространяйся о тон! вскричала Евгенія Александровна.— Довольно я наслушалась о тон и отъ Владиміра! И гд это вы, мужчины, научились вчно читать нравоученія! Точно мы, женщины, весь вкъ должны оставаться дтьми, которымъ нужно постоянно говорить: ‘не говори того-то! не длай этого-то’! Эта вчная опека можетъ, наконецъ, надость!
— Да ты обсуди хладнокровно, началъ Михаилъ Егоровичъ, видя, что раздраженіе Евгеніи Александровны длается слишкомъ сильнымъ.
— Пожалуйста, не говори о хладнокровіи! запальчиво перебила она.— Ты объ этомъ такъ часто толкуешь, что это сдлалось общимъ мстомъ. Я очень хорошо понимаю, что можно оставаться хладнокровнымъ на твоемъ мст. Ты ничего не потерялъ отъ того, что мы сошлись: ты остался въ томъ же кругу, въ которомъ жилъ и до нашей связи, ты ведешь ту же жизнь, которую велъ и прежде, ты можешь взять шляпу и уйдти отсюда, ни о чемъ не думая. Это такъ легко и удобно!
Его больно кольнули эти слова.
— Что же ты меня подлецомъ считаешь? перебилъ онъ ее.
— Я просто говорю о различіи нашихъ положеній! проговорила она тмъ же тономъ.— Да, ты ничего не потерялъ и ничего не потеряешь! А я бросила мужа, дтей, свой кругъ, все, все. У меня нтъ ни положенія въ обществ, ни средствъ, ни возможности существовать безъ твоей помощи. Тутъ, я думаю, трудно сохранять хладнокровіе! Я иногда просто удивляюсь, какъ мало ты задумываешься надъ нашимъ положеніемъ, какъ мало сознаешь, какихъ жертвъ стоитъ мн моя ршимость. Если бы ты понималъ это, такъ ты не смотрлъ бы на меня, какъ на двочку, и не придирался бы къ такимъ пустякамъ, какъ тотъ или другой тонъ. Впрочемъ, можетъ быть, эти придирки…
Она вдругъ въ волненіи замолчала и закусила губы.
— Что же ты не договариваешь? спросилъ онъ.
Она закрыла лицо руками.
— Женя, что съ тобой? спросилъ онъ, тревожно наклоняясь къ ней.
Она отстранила его.
— Ахъ, оставь, оставь меня!.. Къ чему эти ласки, когда исчезаетъ любовь! уже плача, говорила она.
— Женя! съ упрекомъ воскликнулъ онъ.— Не грхъ ли теб говорить это!
— Да, да! шептала она сквозь слезы.— Прежде я могла говорить какимъ угодно тономъ, потому что я не сидла у тебя на ше. Прежде мои капризы и прихоти были для тебя милы, потому что ты радъ былъ всмъ, всмъ пожертвовать мн…
— Женя! шепталъ онъ уже сконфуженнымъ тономъ, точно смутившись, что она дйствительно отчасти угадала его настоящія отношенія къ ней.
— Ты, продолжала она,— даже не замчаешь теперь, что если я и прошу о чемъ нибудь тебя, такъ только потому, что это необходимо, эти просьбы стоятъ мн мучительной внутренней борьбы, я понимаю, что съ каждой новой просьбой я все боле и боле длаюсь похожей на твою содержанку, на кокотку…
— Женя! еще разъ повторилъ онъ совсмъ молящимъ тономъ.
— Кто любитъ, въ томъ чутко чувство деликатности, плакала она,— тотъ не ршится грубо отвтить отказомъ на просьбу любимаго существа, тотъ пойметъ, что просить вообще не легко и еще тяжеле въ томъ положеніи, въ которомъ нахожусь я…
Онъ уже цловалъ ея руки, онъ стоялъ передъ ней на колняхъ, какъ школьникъ, уличенный въ неблаговидныхъ проступкахъ, а она все твердила, что она понимаетъ, что это ‘начало конца’.
О, онъ боялся этому врить, хотя — странныхъ противорчій полна жизнь!— онъ, можетъ быть, вздохнулъ бы свободно именно только тогда, когда это сбылось бы на дл, но сбылось бы безъ объясненій, безъ слезливыхъ сценъ, а такъ, само собою, нежданно, негаданно. Онъ привязался къ ней довольно сильно: ея красота, ея мягкія, почти дтскія ласки, ея веселое щебетанье, ея ухаживанье за нимъ, за ея ‘Мишукомъ’, за ея ‘папочкой’, ея смхъ и слезы, ея пніе и музыка, все это очаровывало, завлекало его въ сти этой женщины. Но это были чисто животныя, чисто физическія отношенія: она сдлалась ему нужна, какъ водка пьяниц, и въ глубин души, въ какомъ то далекомъ уголк его мозга, шевелилось у него также, какъ у пьяницы во время отрезвленія, смутное сознаніе, что лучше бы было, если бы ее вовсе не было. Она въ свою очередь не лгала передъ нимъ и по своему любила его, потому что онъ былъ мягокъ и добръ. У нея была странная, чисто дтская способность любить всхъ, кто былъ ласковъ съ нею. Это нисколько не мшало ей капризно упрекать любимаго человка за малйшій отказъ исполнить ея желаніе и потомъ горько плакать о томъ, что онъ ее мало любитъ. У нея было только одно мрило любви: насколько ее ласкаетъ и балуетъ любимый человкъ. Не даромъ же она выросла именно въ томъ кругу, гд положеніе любимыхъ и не любимыхъ дтей отличается именно тмъ, что первымъ даютъ больше лакомствъ, чмъ вторымъ. Михаилъ Егоровичъ, какъ это часто бываетъ съ людьми, пробившими себ путь безъ чужой помощи, былъ разсудителенъ и разсчетливъ, его даже считали пролазой и человкомъ себ на ум, про него говорили, что подъ мягкою оболочкою въ немъ много жесткости и эгоистическаго безсердечія, но онъ никогда не могъ устоять передъ слезами и просьбами Евгеніи Александровны. Онъ видлъ въ ней женщину, беззавтно отдавшуюся ему, свою первую любовь, свой источникъ опохмленія, къ которому его тянула какая то неотразимая сила. До сихъ поръ онъ велъ крайне правильную жизнь, былъ однимъ изъ тхъ благонамренныхъ и благонравныхъ молодыхъ людей, которыхъ матери любятъ ставить въ примръ своимъ пошаливающимъ дтямъ. Евгенія Александровна первая успла расшевелить спавшія въ немъ животныя страсти, ея любовь опьянила его, какъ опьяняетъ воздержаннаго человка первый бокалъ шампанскаго. Всегда сдержанный и осторожный, онъ и волновался, и увлекался, и длалъ глупости подъ ея вліяніемъ. Только въ отношеніяхъ къ ней онъ сознавалъ, что онъ дйствительно молодъ, что онъ способенъ сумасбродничать изъ за нея. И то сказать: это была первая женщина, отдавшаяся ему беззавтно, всецло. И какая была эта женщина! Онъ сознавалъ, что онъ еще ни разу въ жизни не встрчалъ ни въ одной женщин столько красоты, граціи, дтской веселости, дтской ласковости. Самыя неровности ея характера плняли его, казались ему чмъ то въ род весеннихъ грозъ, быстро смняющихся чудной тишиной и солнечнымъ блескомъ. Въ этихъ неровностяхъ характера онъ видлъ явный признакъ искренности, правдивости, честности. Посл крупнаго объясненія съ нею онъ упрекалъ себя за то, что онъ дйствительно мало заботится о ней, что изъ за него она оставила мужа, дтей, опредленное положеніе, что изъ за него она терпитъ извстныя мелкія неудобства, сидитъ дома, когда молодость требуетъ общества, веселья, разнообразія. Онъ усиленне сталъ искать выгодныхъ длъ, чтобы имть возможность доставить ей нкоторый комфортъ. И все таки порой, пресытившись этими ласками или не находя возможности удовлетворить всхъ этихъ требованій и капризовъ, онъ закусывалъ губы, потиралъ лобъ рукою и мучился однимъ вопросомъ: ‘а что же будетъ дале’?
Евгенія Александровна относилась ко всему легко, но и она призадумалась, когда ей впервые пришлось явиться передъ обществомъ: она не принадлежала къ числу тхъ выдающихся по уму, по богатству или по положенію въ обществ личностей, которыя, будучи брошены мужьями или бросивъ мужей, сохраняютъ за собой все уваженіе своихъ знакомыхъ и своихъ родныхъ. Первая встрча съ родителями показала ей, что ее могутъ встртить далеко недружелюбно и подозрительно посторонніе, такъ какъ и ея собственная семья при первомъ свиданіи съ нею надлала ей не мало колкостей и непріятныхъ замчаній. Супруга дйствительнаго статскаго совтника, Дарья Павловна Трифонова, мать Евгеніи Александровны, встртила дочь довольно крупною бранью. Замчанія въ род того, что ‘на какія же это средства ты жить-то будешь? У насъ еще братья твои на ше сидятъ и сестеръ то твоихъ съ рукъ сбыть не можемъ!’ ‘И вздумала съ кмъ бжать! Съ Олейниковымъ! Еще и самъ опериться то не усплъ, а туда-же чужихъ жонъ сманивать вздумалъ.’ ‘Промняла кукушку на ястреба, а теперь и будешь кулаками слезы отирать!’ — эти замчанія градомъ посыпались изъ устъ матери. Почтенная дама для домашняго обихода, для застращиванья дтей и прислуги всегда имла запасъ довольно крупныхъ выраженій, напоминавшихъ, что въ ‘дйствительной статской совтниц’ не умерла еще ‘писарша’.
— Ты, матушка, позоришь насъ! продолжала она бранить дочь.— Что будетъ говорить баронесса фонъ-Шталь? Я бы на мст твоего мужа по этапу тебя вернула въ домъ, черезъ полицію вытребовала бы! Хорошій примръ подаешь младшимъ сестрамъ! Чмъ тебя содержать будетъ Михаилъ Егоровичъ? Ни за нимъ, ни передъ нимъ ничего нтъ!
Дйствительный статскій совтникъ Александръ Петровичъ Трифоновъ, отецъ Евгеніи Александровны, сообразно съ своимъ чиномъ говорилъ мене и былъ по обыкновенію лакониченъ, замтивъ дочери одно:
— Ты и не разсчитывай на моей ше сидть!
Сказавъ это, онъ хлопнулъ дверью и удалился въ свой кабинетъ въ ‘дламъ.’ Съ дтьми и подчиненными онъ всегда объяснялся въ этомъ род сжато и выразительно.
Во второй визитъ пріемъ былъ такой же сухой, хотя Дарья Павловна и была мене строга съ дочерью, видя, что та ничего не проситъ и ни въ чемъ не нуждается. Разговоръ матери и дочери сдлался даже довольно оживленнымъ, такъ какъ на Евгеніи Александровн было удивительно хорошо сшитое новое платье. Мать не выдержала, начала распросы о цн матеріи, объ адрес модистки, перешла къ новйшимъ модамъ и разговорилась окончательно. Есть такіе общіе интересы и вопросы, при которыхъ забываются вс мелкія размолвки.
— Ахъ, мамочка, нынче нужно экономничать и я придумала, что лучше всего шить у себя на дому, щебетала Евгенія Александровна, обрадованная оборотомъ бесды,— У меня есть такая швея: уродъ страшный, съ однимъ глазомъ, здсь вотъ этакій горбъ, ходитъ, какъ верблюдъ…
Она показала, какой у швеи горбъ и какъ она ходитъ.
— Ну, ну, стрекоза! засмялась мать при комическомъ разсказ дочери, махая рукой, чтобы дочь перестала ее смшить.
— Ахъ, мамочка, мамочка, какая вы душка! вдругъ обрадовалась этому смху Евгенія Александровна и начала цловать мать.
— Задушишь, задушишь! отбивалась ‘генеральша’, очень любившая, когда ее ласкали ея дти.
Въ семь ласки дтей и родителей были рже, чмъ ссоры изъ за лишняго платья или истраченнаго на извощика двугривеннаго.
— Такъ вотъ, мамочка, этотъ верблюдъ и шьетъ у меня на дому, оживленно продолжала Евгенія Александровна.— Шьетъ она отлично, а вкусу ни капли! Но у меня, вы знаете, вкусу много, я все сама сфантазирую, придумаю, укажу и выходитъ прелесть.
— А дорого она беретъ? спросила генеральша.
— Ахъ, мамочка, что вы, что вы! Разв это можно. Ее боятся люди и никуда не берутъ, потому что это просто пугало! воскликнула дочь.— Вдь на нее взглянуть, такъ просто тошно становится. Миша ее видть не можетъ. Кто-же ее возметъ въ домъ? Она готова чуть не даромъ работать, лишь бы быть сытой и сидть въ тепл! Я вдь ее въ такой трущоб нашла… Бетси мн ее рекомендовала. Бетси всегда розыщетъ что нибудь подходящее, практичное… Если бы вы видли, мамочка, гд она жила: комнатка въ подвал, почти безъ свту, сырость, грязь и рядомъ пьяные сапожники, отдленные только какой то тряпицей, носящей названіе драпировки. А мужъ содержательницы квартиры какой то юродствующій отставной чиновникъ: иногда рычитъ, какъ собака, а то ругается, какъ извощикъ. Она, мамочка, все это разсказываетъ, а я хохочу, хохочу до слезъ… Конечно, она такой уродъ, что ей не опасно было тамъ жить съ этимъ сбродомъ. Но вдь все же она двушка!
— Ты сколько же ей платишь? допрашивала мать, заинтересованная новостью.
— Ахъ, мамочка, я ее пріодла, дала уголъ, кормлю, пояснила Евгенія Александровна.— Чего же ей еще? Вы, мамочка, отдавайте ей шить для себя и для сестеръ. И дешево будетъ, и хорошо! Я сама все прилажу, присмотрю…
Евгенія Александровна вдругъ засмялась.
— Что ты? спросила мать.
— Вотъ вы, мамочка, говорите, чмъ я жить буду? сказала Евгенія Александровна.— Да я этого монстра на балаганахъ показывать буду — вотъ и деньги!
— Втрогонка, право, втрогонка! покачала головой мать.— Теб все ни почемъ!.. Нтъ, вотъ пожила бы въ моей шкур, какъ каждый день за каждый фунтъ говядины пилятъ, такъ не то бы запла.
Почтенная дама почти завидовала освободившейся отъ всякихъ стсненій дочери.
Евгенія Александровна бросилась опять ее обнимать.
— Бдная, бдная мамочка, все то у тебя заботы да хлопоты! щебетала она, лаская мать.— Вотъ такъ то и мн жилось съ этимъ противнымъ деспотомъ!.. Ахъ, если бы ты все знала, ты бы не обвиняла меня…
Дарья Павловна была побждена окончательно.
— Ну, не мсто здсь о мужьяхъ говорить, сказала она.
— Я вотъ какъ нибудь заду къ теб. Кстати и о швейк поговоримъ, на зиму много придется шить, а отца знаешь — все скупе и скупе становится… Въ карты сталъ много проигрывать, сказала она, совсмъ понизивъ тонъ.
Евгенія Александровна вздохнула.
— Въ карты ли, мамочка? проговорила она съ сомнніемъ въ голос.— Это вчная отговорка мужчинъ: въ карты проигралъ, въ карты, а глядишь…
— Ахъ, Женя, Женя, если бы ты все знала! глубоко взохнула мать и отерла слезу.— Ну, когда нибудь заду къ теб, поговоримъ по душ.
Мать и дочь сошлись тсне съ этого дня. Но Евгенія Александровна все таки не сразу вошла въ прежній кружокъ знакомыхъ своей семьи. Она даже побаивалась и недоумвала, какъ встртятъ ее и что скажутъ эти люди, какъ держать съ ними себя и какъ подкупить ихъ въ свою пользу.
Первой женщиной, которую встртила въ родительскомъ дом Евгенія Александровна, была баронесса фонъ Шталь. Это была высокая, плотная и румяная женщина лтъ сорока пяти, съ широкимъ лбомъ, съ гладко-причесанными черными волосами, съ крупнымъ ртомъ и рзко округленнымъ подбородкомъ. Въ ея быстрыхъ главахъ было что то рзкое и жесткое. Она была перновская уроженка, довольно темнаго происхожденія, довольно сомнительной репутаціи, но тмъ не мене очень извстная въ кругу золотой молодежи и жуировавшихъ старичковъ, ведшая широкую жизнь и дававшая вечера, на которыхъ появлялось такъ много новыхъ лицъ, что ихъ даже не считали нужнымъ рекомендовать и представлять другъ другу. Впрочемъ, они и безъ того, не будучи знакомыми, знали хорошо другъ друга и понимали безмолвно, зачмъ каждый изъ нихъ являлся въ квартир баронессы. Госпожа Трифонова довольно наивно для своихъ лтъ и для своей опытности называла баронессу ‘дамой высшаго круга’ и потому нсколько сконфузилась, когда она пріхала при Евгеніи Александровн: мать боялась, какъ взглянетъ на ея дочь, бжавшую отъ мужа, такая ‘особа’. Но добродушная и снисходительная баронесса фонъ Шталь не подала ни малйшаго повода думать, что она осуждаетъ или презираетъ бглянку. Напротивъ того, она чуть не бросилась въ объятія Евгеціи Александровны, окинувъ ее съ ногъ до головы быстрыми глазами ястреба, завидвшаго добычу.
— Да вы стали еще боле прелестною, говорила баронесса, осматривая ее глазами знатока.— Что за цвтъ лица, что за фигура!
Обрадованная такой высокой оцнкой, Евгенія Александровна крпко-крпко пожала руку баронессы и проговорила:
— Благодарю васъ… я не ожидала такой встрчи… Я думала, что меня вс забыли…
Ея мягкій, щебечущій голосокъ звучалъ слезами.
— Вы знаете, душа моя, какъ я всегда любила васъ, замтила баронесса.
— Да, со вздохомъ проговорила Евгенія Александровна,— но вы знаете, въ какомъ двусмысленномъ положеніи я стою теперь! Жена, выгнанная мужемъ, мать, лишенная дтей! Вдь на это нужны серьезныя причины, такъ людей не выгоняютъ… Можетъ быть, я заслужила все это…
Евгенія Александровна приняла совсмъ смиренный видъ скромной овечки.
— Ахъ, дитя мое, что ты говоришь! воскликнула ‘генеральша’ Трифонова, поднимая глаза къ потолку и какъ бы призывая небо въ свидтели, что ея дочь чиста и невинна.
— Полноте, разв я васъ не знаю! сказала баронесса, пожимая плечами.
— Свту нтъ дла до того, что я перестрадала съ этимъ человкомъ, продолжала Евгенія Александровна въ томъ же плачевномъ тон.— Онъ съ первыхъ же дней нашей свадьбы оторвалъ меня отъ моей семьи, отъ моихъ добрыхъ старыхъ друзей, отъ моего круга…
— Да, да, насъ съ дочерью разлучилъ! воскликнула ‘генеральша’, вспомнивъ съ горечью, какими упреками осыпалъ ее когда то Владиміръ Аркадьевичъ, вымещавшій на всхъ родныхъ жены свою злобу, вызванную его женитьбою.
— Это, видите ли, люди не его круга, продолжала Евгенія Александровна.
— Ахъ, французскія кокотки и балетныя танцовщицы — скажите, пожалуйста, какой кругъ! съ негодованіемъ воскликнула баронесса.— Будто я не знала его и прежде! Тоже здилъ ко мн!
— Къ несчастью, кром этой среды у него и не осталось никакихъ другихъ связей, продолжала Евгенія Александровна.— Правда, онъ, можетъ быть, надялся черезъ меня окружить себя людьми иного сорта, сдлать связи, составить себ карьеру. По крайней мр, мн пришлось не разъ пережить тяжелыя минуты, когда я замыкалась отъ разныхъ престарлыхъ ловеласовъ съ громкими титулами и крупными чинами.
— А! И это человкъ высшаго круга! Какова нравственность! волновалась ‘генеральша’.
— Да, вдь это у насъ только мщанская нравственность, у насъ все предразсудки! съ горькой ироніей вздохнула Евгенія Александровна.— Но я бы все, все перенесла ради дтей, если бы онъ только оставилъ меня въ поко съ ними. Но ему была нужна для его цлей свобода, нужно было вытолкнуть меня изъ дому… Но нтъ…
Евгенія Александровна провела рукой по лбу.
— Иногда я просто теряюсь отъ тоски, отъ какого то щемящаго отчаянья, проговорила она.— Право, лучше бы не жить!
— Другъ мой, что вы! Полноте! воскликнула баронесса, обнимая ее за талью.— Вы еще такъ молоды, такъ хороши, ваша жизнь впереди! Вамъ нужно разсяться, забыться…
Евгенія Александровна, конечно, была очень далека отъ мысли о самоубійств. Въ свою очередь и баронесса также очень хорошо знала, что Евгенія Александровна вовсе не желаетъ ‘не жить’. Тмъ не мене об собесдницы были тронуты и взволнованы.
— Забыться, разсяться! Въ четырехъ стнахъ? съ ироніей проговорила Евгенія Александровна въ отвтъ на совтъ баронессы.— Знаете ли вы, что я боюсь показываться въ общество, что я провела нсколько мсяцевъ, какъ отшельница? Меня никуда не тянетъ, во мн явилась какая то апатія…
— Нтъ, нтъ, васъ надо растормошить, расшевелить! говорила баронесса, сочувственно пожимая ей руку.— Я васъ повезу къ себ, повезу въ театръ, въ клубъ…
— Ахъ нтъ, нтъ! защищалась Евгенія Александровна.— Наконецъ, я даже не могу вызжать… Стыдно сказать, но у меня приличнаго туалета нтъ, ничего нтъ…
— Тмъ боле вы должны подумать о будущемъ, о средствахъ къ жизни, говорила наставительно баронесса.— Такъ же нельзя!
— Гд же взять средства? воскликнула Евгенія Александровна.— Въ гувернантки идти? Кто возьметъ?.. Шить?.. Да разв этимъ можно существовать?.. Нтъ, представьте себ, maman, что выдумала Бетси. Вы, говоритъ, mon enfant, столько пережили, перечувствовали, перестрадали, что могли бы сдлаться хорошей драматической актрисой…
— Ахъ, мой другъ, она, можетъ быть, и права, произнесла баронесса.— На клубныхъ сценахъ такъ мало красивыхъ женщинъ и вы могли бы быть замчены. Теперь любительскія труппы все боле и боле составляются изъ людей нашего круга. Вы вдь знаете старика-полковника Федотова? Помните, дамскій угодникъ такой, сденькій ловеласъ и гамэнъ?.. Ну такъ онъ вдь совсмъ присяжнымъ актеромъ сдлался и высокопоставленныхъ особъ, герцоговъ и принцевъ играетъ. Шалунъ онъ немного… Но мило играетъ, очень мило… Потомъ дочь генеральши Щербинской недавно дебютировала да и сама Щербинская тоже на клубную сцену поступаетъ… Il faut gagner la vie… Он вдь совсмъ раззорены, между нами будь сказано… И не поправиться имъ: дочь вовсе не эфектна…
— Да она просто дурна собою, сказала ‘генеральша’.
— Красота что! Нужна эфектность, пикантное что нибудь нужно, возразила баронесса и обратилась къ Евгеніи Александровн.— Вы, душа моя, одной фигурой затмите на сцен десятки Щербинскихъ…
— Нтъ, гд же мн играть! вздохнула Евгенія Александровна.
— Но вдь вы же прежде играли… и не безъ успха, замтила баронесса.
— Да, другія времена были! Тогда я щебетала, какъ дитя, а теперь…
— Драматическія роли возьмите и станете первой! Мы еще плакать будемъ, когда вы играть будете, шутила баронесса.
— Въ ‘Свтскихъ ширмахъ’ разв! грустно улыбнулась Евгенія Александровна.
— Нтъ, я просто не узнаю васъ воскликнула баронесса.— Вы убьете себя этими мрачными думами! Васъ надо насильно растормошить! Такою ли вы были прежде!
Да, Евгенія Александровна была не такою прежде и сама не узнавала теперь себя. Встревоженная неожиданною встрчею съ баронессой въ дом своей матери, она немного смутилась и какъ то невольно впала въ жалобный тонъ и начала распространяться о перенесенныхъ ею страданіяхъ. Этотъ тонъ оказался кстати и ей самой стало очень пріятно разыгрывать роль жертвы и вызывать сочувствіе. Въ конц разговора она уже сама искренно врила, что она жертва, что она много страдала. Эта новая роль ей очень понравилась.
Давъ слово баронесс пріхать къ ней и отправившись домой, Евгенія Александровна всю дорогу думала о своемъ положеніи и все боле и боле убждалась, что она дйствительно несчастна.
— Мишель, я была у maman, встртила баронессу фонъ Шталь, говорила Евгенія Александровна, возвратившись домой посл встрчи съ баронессой.— Она очень обрадовалась, звала меня къ себ, приглашала въ ‘собраніе’. Знаешь, что ей пришло въ голову?
— Нтъ, не знаю, отвтилъ Михаилъ Егоровичъ.
— Чтобы я поступила въ число любительницъ на сцену собранія.
— Что за фантазія!
— Отчего же нтъ? Я прежде играла. Это, наконецъ, и развлеченіе, и занятіе! Не могу же я всегда сидть на твоей ше!
— Ну, клубные спектакли едва-ли не въ убытокъ идутъ любительницамъ. Получаются гроши, а на наряды тратятся рубли.
— Ахъ, Миша, да я и безъ клубной сцены должна же одваться прилично… Впрочемъ, я ничего еще не ршила. Я просто хочу начать вызжать. Вдь ты же бываешь въ собраніи. Что же мн-то сидть!
— Разв я тебя удерживаю? Ты знаешь, что теб приходилось прятаться отъ общества по необходимости. Наконецъ, было лто, некуда было здить…
— Но я первый разъ поду не съ тобой, а съ баронессой! Я не хочу, чтобы о насъ что нибудь говорили!.. Ахъ, Мишель, я только теперь понимаю, какъ жутко женщин въ моемъ положеніи. Я хотла бы всмъ, всмъ сказать, что ты мой мужъ, а между тмъ нужно все скрывать, прятаться, любить украдкой… Конечно, это все предразсудки, но я не могу, не хочу, чтобы до него дошли слухи, что я вызжаю съ тобою, что мы открыто сошлись…
— Онъ это и такъ знаетъ.
— А я скажу, что это клевета, что это неправда!
— Кого ты этимъ обманешь?
— Я? Всхъ, всхъ! О, ты не знаешь, какъ можетъ обмануть женщина! Я и повода не подамъ подумать, что мы близки. Мн нужно, чтобы отъ меня не сторонились на первыхъ порахъ, а тамъ… потомъ исподволь вс привыкнутъ видть меня съ тобою, поймутъ, что я еще молода и хочу жить…
— Длай, какъ знаешь, согласился Михаилъ Егоровичъ.
На слдующій же день Евгенія Александровна была вечеромъ ‘за просто’ у баронессы и хозяйка настойчиво приглашала ее хать на другой день въ собраніе. Евгенія Александровна долго отговаривалась, но, наконецъ, согласилась. Не безъ замиранія въ сердц похала она съ баронессой въ то самое общество, гд многіе нсколько лтъ тому назадъ хорошо знали ее. Ей было немного жутко при мысли, что на нее устремится не одинъ десятокъ любопытныхъ глазъ, что при ея появленіи начнется шопотъ: ‘а, это Евгенія Александровна Хрюмина… Она ушла отъ мужа!.. Нтъ, онъ бросилъ ее!.. Говорятъ, она сошлась съ Олейниковымъ?’ Она медленно поднималась по ярко освщенной лстниц съ скромно опущенными глазами. Вся въ черномъ, съ парой китайскихъ блдныхъ розъ въ волосахъ и на груди, съ роскошными блокурыми локонами, падавшими на шею, съ очень темными, почти черными бровями, съ легкимъ румянцемъ на щекахъ, она была очень эфектна. Когда она проходила по зал, кругомъ слышался шопотъ: одни спрашивали, кто эта незнакомка, другіе поясняли ея исторію. Въ собраніи вс сколько-нибудь выдающіяся по красот, по эфектности, по туалету женщины были на перечетъ и появленіе новой красавицы не могло пройдти незамченнымъ здсь, куда люди, не имющіе ничего общаго между собою, различные по положенію въ обществ, по воспитанію, по взглядамъ и убжденіямъ, съзжаются отъ скуки для картежной игры, для мимолетныхъ интрижекъ, для мимолетнаго развратца, для пошленькихъ связей. Клубъ — это облагороженный ‘Зимній садъ’, ‘Palais de cristal’, ‘Марцинкевичъ’, ‘Эльдорадо’, съ тою только разницею, что здсь къ танцамъ, пнію, музык, закускамъ и выпивкамъ прибавлена картежная игра да что тутъ является не одинъ наживающійся антрепренеръ, а нсколько заправителей, могущихъ наживаться, устроивъ дло своего выбора. Это своего рода биржа, арена для спекуляцій и сдлокъ. Здсь часто пробиваются въ ‘старшины’ люди, желающіе поживиться общественными деньгами, здсь образуются союзы игроковъ, обдлывающихъ ‘очень чисто’ свои нечистыя картежныя продлки, сюда вывозятся матерями дочери ‘на показъ’ боле или мене выгоднымъ женихамъ, тутъ женщины и мужчины легкаго поведенія завязываютъ мимолетные романы, кончающіеся нердко полнымъ паденіемъ женщинъ, полнымъ разореніемъ мужчинъ. Въ этихъ залахъ, гд при начал ‘вечера’ свжо и прохладно и гд къ концу ‘вечера’ длается нестерпимо душно и жарко, гд ложится въ конц концовъ на все какой-то туманъ, пропитанный тяжелыми запахами человческаго пота, газа, дымящихся кушаній, табачнаго дыма, запахами, разносимыми повсюду этой движущейся безостановочно пестрой толпой,— здсь вы встртите на каждомъ шагу какія-то озабоченныя, чего то ищущія физіономіи, снующія въ поискахъ пары для танцевъ, партнера для картъ, какого-нибудь пріятеля для бесды за ужиномъ, наконецъ, кого-нибудь, кто бы накормилъ ужиномъ. Среди этой толпы вы встртите и чиновныхъ людей, и женщинъ порядочнаго круга, и какого-нибудь придворнаго истопника, и какую-нибудь ‘изъ этихъ дамъ’ на столько низкаго полета, что сами мужчины стыдятся сознаться въ знакомств съ ними. Человку, попавшему въ эту пеструю массу случайно, безъ особенныхъ цлей, впервые, становится какъ то не по себ, тяжело, неловко, точно онъ здсь чужой, лишній среди какихъ-то заговорщиковъ, помогающихъ другъ другу устроить ‘хорошую’ партію въ игорной комнат, извщающихъ одинъ другого, почему ‘она не пріхала’ или что ‘она сегодня не прідетъ’, хлопающихъ единодушно, съ какимъ то особенно дружескимъ и фамильярнымъ выраженіемъ лицъ, поднимая вверхъ руки, той или другой не умющей шагнуть по сцен любительниц, такъ какъ она ‘изъ ихъ кружка’. И дйствительно, здсь цлая масса лицъ ‘свои’. Ихъ вс знаютъ, имъ вс кланяются, про нихъ вс говорятъ: ‘Дарья Ивановна устраиваетъ благотворительный вечеръ, помогите раздать билеты’.— ‘Опять тысьченку положитъ въ карманъ?’ — ‘А Софья Андреевна опять сошлась съ Грузиновымъ!’ — ‘Ну, значитъ, Дмитрій Петровичъ только любуется, какъ его супруга преуспваетъ’.— ‘Да ему то что: Грузиновъ или Заревичъ, не все ли равно? Да кром того у него теперь амуры идутъ съ Лилевой’.— ‘Нтъ, а каковъ Гурьевъ то: опять словили, какъ съ билетами плутовалъ’.— ‘Дуракъ, въ столько лтъ не научится концы скрывать’. Да, это все знакомые, близкіе люди, дйствующіе какимъ-то подавляющимъ образомъ на свжаго, на чужого человка, не научившагося еще обдлывать вмст съ ними длишки, пьянствовать въ ихъ кругу, хлопать ихъ кривляющимся на сцен любовницамъ, платить хорошія деньги за мста во время спектаклей, устраиваемыхъ ‘въ пользу бднаго семейства’, ‘съ благотворительною цлью’ ихъ гражданскими и законными женами, живущими на содержаніи у чужихъ мужей. Входя снова въ этотъ кругъ, Евгенія Александровна какъ будто робла: она нсколько отвыкла отъ этого общества. Какой-то пожилой, плотный и обрюзгшій господинъ, въ просторномъ фрак, съ моноклемъ въ глазу, съ холоднымъ и нсколько наглымъ взглядомъ, напоминавшимъ отчасти тупой и тусклый взглядъ быка, тяжелою и лнивою походкою подошелъ къ баронесс и фамильярно пожалъ ей руку, не длая поклона и смотря на нее въ упоръ.
— Евгенія Александровна, если не ошибаюсь? спросилъ онъ баронессу.
— Да, отвтила баронесса.
Евгенія Александровна подняла на него скромные глаза.
— Николай Николаевичъ? полувопросительно проговорила она.
— Узнали? А я ужь думалъ, что совсмъ забыли старика, сказалъ онъ, пожимая ея руку.— Давно, давно, не имлъ удовольствія васъ видть. Совсмъ пропали отъ насъ!
— Я почти не вызжаю, сказала она.
— Насильно овладла я Евгеніей Александровной сегодня, сказала баронесса.— Отшельницей сдлалась совсмъ.
— Да разв можно жить въ Петербург и не веселиться, сказалъ пожилой господинъ, пристально вглядываясь въ молодую женщину.— И притомъ съ такимъ хорошенькимъ личикомъ, прибавилъ онъ нагло откровеннымъ тономъ.
Онъ не спускалъ съ нея глазъ и, кажется, какъ оцнщикъ, соображалъ ея цну на рынк столичной распущенности и столичнаго разврата. Передъ его глазами, черезъ его руки прошло столько этихъ ‘бабенокъ’, что онъ отлично зналъ, чего он стоютъ.
— Не приходитъ по заказу веселье! вздохнула Евгенія Александровна.
— О, да я вижу, что васъ точно нужно насильно развеселить. Въ монастырь, гд много холостыхъ! засмялся старый циникъ какимъ то холоднымъ и почти беззвучнымъ смхомъ, замтнымъ только по вздрагиванію его отвислыхъ щекъ и по колыханію его объемистаго живота.— Ужь очень что-то смиреннномудренными вы, барынька, стали. Статочное ли дло: молодость и скука! Да вы взгляните на меня: сдые волосы на голов, а ничего веселюсь и веселюсь…
— Я могу только позавидовать вамъ, сказала Евгенія Александровна.
— Ну, а я впередъ завидую тмъ, кто развеселитъ васъ, сказалъ онъ съ довольно нахальной усмшкой.— Нашему брату это вдь не подъ лта.
Къ нему подошелъ въ эту минуту какой-то длинный и сухой молодой человкъ съ тусклымъ безкровнымъ лицомъ, съ сощуренными подслповатыми глазами, съ рдкими рсницами на красноватыхъ вкахъ и съ pince-nez на носу, онъ фамильярно взялъ его подъ руку. Николай Николаевичъ пожалъ руки дамамъ и пошелъ прочь.
— Кого это ты, Баронинъ, подцпилъ? спросилъ молодой человкъ, увлекшій пожилого господина.
— Те-те-те, какой прыткій баринъ! иронически произнесъ пожилой господинъ, сохраняя неизмнно холодное выраженіе лица.— Такъ я теб и сказалъ. Самому нужна.
— Ну, на что теб, старый грховодникъ! засмялся молодой человкъ,— Двушка, вдова?
— Нтъ, чужемужняя жена, отвтилъ пожилой господинъ.
— Мужъ въ отсутствіи?
— Въ отставк.
— Въ чистой?
— Да, но не въ формальной.
— Значитъ, законной не могутъ заставить сочетаться!
— Ахъ ты Хлестаковъ, Хлестаковъ! Только увидлъ и воображаешь, что дло чуть не до законнаго брака довелъ.
Баронинъ говорилъ спокойно, даже флегматично, какъ человкъ, который знаетъ наизусть все, что ему скажутъ, и которому все, что ему говорятъ, давнымъ давно надоло.
— Да ты думаешь, что я такую бабенку выпущу изъ рукъ? горячился молодой человкъ.
— А я вотъ генерала Акинфіева, вмсто тебя, съ нею познакомлю, сказалъ лниво Баронинъ.
— Старый чортъ!.. Нтъ, кром шутокъ, представь меня ей. Это вдь прелесть, что за женщина!
— Да-съ, не такіе зврьки, какъ ты, на эту удочку попадались въ былые дни. Супругъ ея, я думаю, и до сихъ поръ вспоминаетъ, какъ его этимъ крючкомъ подцпили, а ужь на что ходокъ былъ по женской части.
— Ну да супруга къ чорту! Что въ самомъ дл онъ живъ и здравъ?
— Живъ, и здравъ, и брошенъ.
— Ну, и помогай ему Аллахъ!
Оба барина исчезли въ толп.
Къ концу вечера за Евгеніей Александровной тащился цлый хвостъ молодежи и стариковъ, она вдругъ, при помощи разсказовъ баронессы фонъ-Шталь, толковъ Баронина и его юнаго друга, сдлалась героиней вечера, какимъ-то призомъ, на который разсчитывала вся эта ватага праздныхъ шалопаевъ, молодыхъ и старыхъ сластолюбцевъ.
Евгенія Александровна держала себя скромно, точно пугливо, она говорила все больше въ грустномъ тон, этотъ тонъ, какъ ей почему то казалось, длалъ ее боле интересной. Баронесса фонъ-Шталь съ своей стороны разсказывала то же всмъ, кому могла, о несчастіяхъ молодой женщины, какъ будто упрашивая всхъ утшить скорбящую, она кстати замчала, что молодая женщина ‘никуда, никуда не хочетъ вызжать’, что ‘она бываетъ только у нея, у баронессы фонъ-Шталь’, что ‘она, баронесса фонъ-Шталь, насильно вывезла ее сегодня въ собраніе’ и что, ‘вроятно, теперь долго нельзя будетъ уговорить бдняжку снова появиться здсь’, словоохотливости баронессы фонъ-Шталь не было предловъ, она какъ то особенно подчеркивала нкоторыя мста въ разсказахъ и слушающіе узнали и поняли очень многое. Къ концу вечера двое какихъ то молодыхъ военныхъ попросили у баронессы фонъ-Шталь позволенія бывать у нея, а тотъ молодой человкъ съ pince-nez на носу, который говорилъ объ Евгеніи Александровн съ Николаемъ Николаевичемъ Баронинымъ, небрежно замтилъ послднему во время разъзда:
— Къ баронесс все по прежнему можно на огонекъ пріхать?
— А ты думалъ, теб пригласительный билетъ она пришлетъ? спросилъ старый циникъ вмсто отвта.
— Какіе у нея нынче дни?
— Пятницы со временъ перваго потопа.
— Такъ зазжай за мной, подемъ вмст.
— Да ты въ самомъ дл хочешь пріударить за вакантной женой?
— За вакантной женой!.. Ха, ха, ха! Это очень удачно сказано… Право!
Молодой человкъ надлъ пальто, поданное ему услужливымъ лакеемъ и вмст съ Баронинымъ, повторяя: ‘вакантная жена!’ вышелъ на подъздъ, къ которому на крикъ швейцара: ‘карету Поливанова’, подкатилъ его щегольской экипажъ. Не прошло и получаса, какъ эти господа уже сидли у Бореля въ компаніи нсколькихъ молодыхъ кутилъ за ужиномъ и разговоръ ихъ вертлся на ‘вакантной жен’, сдлавшейся предметомъ любопытства для этого кружка. О ней говорили, какъ о какомъ то новомъ гастрономическомъ блюд, появившемся впервые въ продаж, вс разбирали ея достоинства и недостатки, вс обсуждали, кому она можетъ достаться. Кто то въ конц концовъ замтилъ, что баронесса фонъ-Шталь сдлаетъ изъ нея хорошій ‘гешефтъ’.
— Я, впрочемъ, недоволенъ тобою, обратился Поливановъ къ Баронину.
— За что немилость? спросилъ Баронинъ, звая.
— Потерялъ изъ за тебя случай. Надо было сразу сказать, что она въ распоряженіи баронессы. Я думалъ, что съ нею ты близокъ.
— Однако, господа, еще рано, замтилъ кто-то.— Куда бы направиться докончивать вечеръ? У тебя, Баронинъ, играютъ?
— Вроятно, равнодушно отвтилъ Баронинъ.
— Не знаешь, Платонова тамъ?
— Должно быть тамъ, тмъ же тономъ отвтилъ Баронинъ, точно его спрашивали совсмъ не о его дом, не о его гостяхъ.— Въ театр была, заходилъ къ ней въ ложу, сказала, что детъ ко мн…
Онъ поднялся съ мста и сладко потянулся, выпятивъ впередъ широкую грудь.
— Что-жь, ко мн дете? спросилъ онъ тмъ тономъ, которымъ говорятъ люди, когда ихъ клонитъ ко сну и когда ихъ куда-нибудь насильно тянутъ.
— Да, куда же больше! отвтила ему подгулявшая компанія.
Они вс въ этотъ вечеръ были и въ театрахъ, и въ клуб, и въ ресторан и всхъ ихъ все еще томила скука, вс они не знали на что убить время до пяти до шести часовъ утра, гд напиться до того, чтобы заснуть, или взволновать себя до того, чтобы перестать хотя на часокъ звать отъ скуки. У Баронина всегда можно было достигнуть и того, и другого: вина у него не сходили со стола всю ночь, докончивая опьяненіе ночныхъ гостей, а крупная азартная игра нердко встряхивала до того нервы игроковъ, что у этихъ людей вдругъ пропадали и хандра, и скука, и апатія, и являлось только одно, сильно возбуждающее сознаніе, что посл этой ночи у нихъ не останется ничего, ни капиталовъ, ни земель, ни богатой обстановки, что посл этой ночи измнится для нихъ все вдругъ и останутся на выборъ только два пути: нищета или пуля въ лобъ. Эти ночи ‘не усыпляли’ и ‘не встряхивали’ только Баронина. Все такой же холодный, лнивый и равнодушный, онъ полусонно бродилъ по комнатамъ или полулежалъ на турецкомъ диван въ своей квартир и, когда кто-нибудь изъ пребывавшихъ здсь ночью птенцовъ проигрывался въ пухъ и въ прахъ, онъ тмъ же сонливымъ тономъ, позвывая, замчалъ ему:
— Что все продулъ?
Впрочемъ, онъ такъ привыкъ къ тому, что въ его дом ‘продували все!’
На кладбищ живешь — всхъ не оплачешь! Кром того въ молодости онъ самъ однажды очутился въ положеніи человка, ‘продувшаго’ все. Ему оставалось идти но міру пли пустить пулю въ лобъ. Онъ нашелъ третій исходъ и примкнулъ къ шайк шулеровъ. Но, переставъ быть продувающимся игрокомъ и сдлавшись шулеромъ, онъ не пересталъ быть мотомъ: онъ прокучивалъ на ду, на вино, на лошадей и женщинъ сегодня все то, что надялся добыть завтра. Его кредиторы врили въ это завтра и ссужали его деньгами сегодня. Правда, когда-нибудь должно было не наступить это завтра, приносившее расплату за сегодня. Но кредиторы не боялись остаться въ убытк: онъ всегда равнодушно и лниво готовъ былъ подписать и двойной, и тройной вексель на завтра, чтобы только не отказать себ ни въ чемъ сегодня, и такимъ образомъ они уже давно получили съ процентами все, что онъ бралъ.
— Вотъ если бы ты не обманулъ меня на счетъ этой Хрюминой, мы бы ее теперь куда-нибудь за городъ и подхватили, замтилъ Баронину Поливановъ, выходя отъ Бореля и все еще сердясь, что Баронинъ прямо не сказалъ ему, что Евгенія Александровна ‘находится въ распоряженіи’ баронессы фонъ-ІІІталь.
— Накатаетесь еще! отвтилъ Баронинъ, звая.
Передъ Евгеніей Александровной открывался новый широкій путь…

V.

Никогда еще не испытывалъ Владиміръ Аркадьевичъ боле скверныхъ ощущеній, чмъ теперь. Онъ былъ похожъ на звря, пойманнаго въ капканъ и не видящаго средствъ къ спасенію. До него доходили слухи, что его жена ведетъ очень веселую жизнь, онъ слышалъ, что за нею ухаживаетъ нсколько человкъ изъ его круга и, можетъ быть, не безуспшно, онъ раза два видлъ ее въ театр, въ лож, окруженную мужчинами, онъ зналъ, что съ нею устраиваютъ пикники. Каждый разъ при этихъ слухахъ въ немъ закипала злоба, его душило безсильное бшенство. Сплетня о частной жизни людей — это вчная язва тхъ кружковъ и обществъ, гд почти нтъ общественной дятельности, гд общественные интересы очень мало развиты, и потому не мудрено, что похожденія Евгеніи Александровны сдлались быстро сказкой города и о нихъ ходили самые преувеличенные слухи, доходившіе и до Владиміра Аркадьевича. ‘Она таскаетъ въ грязи мое имя!’ говорилъ онъ мысленно и въ безсильномъ бшенств сжималъ кулаки, скрежеталъ зубами, какъ бы готовясь кого-то растерзать. И дйствительно, если даже оставить въ сторон уязвленное самолюбіе, горькое чувство, пробуждаемое слухами о разврат женщины, носящей его имя, могъ ли онъ не раздражаться, зная, что она, эта женщина, попортившая его карьеру, опозорившая его имя, веселится, жуируетъ, наслаждается жизнью, тогда какъ онъ, не имя большихъ средствъ, долженъ вести относительно очень скромную жизнь и разсчитывать гроши? За нею ухаживали десятки богачей и она могла и умла въ извстной степени распоряжаться ихъ средствами, тогда какъ онъ былъ какъ бы забытъ, брошенъ и безпомощенъ. Но этого мало: онъ зналъ, что его жена чернила его, разсказывая о его характер самыя чудовищныя вещи. Ей такъ нравилось создавать въ своемъ воображеніи и импровизировать эти исторіи страдающей героини романа, жены, которую тиранили, матери, которую лишили дтей! Онъ, можетъ быть, еще примирился бы кое-какъ съ этими разсказами, но она разсказывала и нчто худшее: она говорила, что онъ — ‘ходячее ничтожество’, что онъ бсится за ‘неудавшуюся карьеру’, что онъ ‘мучается стремленіемъ скрыть свою бдность’. Она очень комично разсказывала, какъ онъ утягивалъ отъ хозяйства гроши, чтобы имть свжія перчатки, чтобы здить на рысакахъ, чтобы позавтракать у Бореля. Когда въ театр Монаховъ плъ куплетъ:
А смотришь, гордый сей испанецъ
Въ своемъ углу на чердак
На свой сапогъ наводитъ глянецъ
Съ сапожной щеткою въ рук,
она замчала: ‘Ахъ, это точно на Владиміра написано!’ И его прозвали ‘гордымъ испанцемъ’. Это, быть можетъ, было не остроумно, но это длало его смшнымъ. Кто плохо зналъ ее, тотъ могъ бы подумать, что она умышленно дразнила мужа, старалась затравить его. Но тутъ не было никакихъ предвзятыхъ цлей: она говорила о муж, потому что это былъ для нея самый неистощимый источникъ пикантныхъ разговоровъ, она говорила о немъ потому же, почему слуги судачатъ о господахъ, чиновники о своихъ начальникахъ, гимназисты объ учителяхъ, другихъ боле важныхъ вопросовъ, другихъ боле широкихъ интересовъ у нея не было. Не говорить же въ самомъ дл о литератур, когда не читаешь книгъ, не разсуждать же о политик, когда имя какого-нибудь политическаго дятеля, въ род Пальмерстона, только потому и дошло до слуха, что одно время носились пальто-Пальмерстонъ? Правда, она все преувеличивала, она сгущала краски, но эта черта свойственна всмъ слабохарактернымъ, не особенно умнымъ, мало вдумывающимся и много болтающимъ созданьямъ. Коротко, точно и врно описывать извстныя явленія и факты могутъ только серьезные умы, безпристрастно относиться къ задвающимъ за живое вопросамъ могутъ только сильные характеры. Но чмъ фантастичне, чмъ грандіозне были измышленія Евгеніи Александровны о муж, тмъ боле чувствовалъ онъ себя неловко: онъ даже не могъ отплатить ей тмъ же, такъ какъ все, что онъ могъ о ней разсказать — что она не особенно умна, что она женщина легкаго поведенія, что она не уметъ серьезно любить, что она жаждетъ тряпокъ, денегъ и развлеченій,— всё это люди знали и безъ него и дорожили именно этими качествами ‘вакантной жены’. Умная кокотка, цломудренная любовница, живущая съ монашескою скромностью львица полусвта — Боже мой, какъ это было бы глупо и смшно! Но она не уметъ любить серьезно? Да кто же требуетъ серьезной любви отъ содержанки? Ужь не позволить ли ей ревновать, длать сцены изъ за любви? Это было бы скучно! Нтъ, Евгенія Александровна именно потому и могла имть успхъ, что вс сразу признали въ ней вс т качества, за которыя могъ бросить въ нее грязью мужъ.
Но если бы заглянуть поглубже въ его душу, то можно бы было увидть, что его тревожитъ не столько ‘маранье его имени его женою’ и ея клеветы на него, сколько сознаніе, что эта ненавистная женщина и теперь, бжавъ отъ него, стоитъ у него поперегъ дороги на пути къ богатству.
Въ первые дни посл бгства жены Владиміръ Аркадьевичъ увлекся мечтами о томъ, что онъ можетъ еще поправить свои денежныя дла на счетъ какой-нибудь сердобольной вдовицы съ крупнымъ приданымъ, которая ршится утшить его и соединиться съ нимъ законнымъ бракомъ. Дальше подобныхъ плановъ полетъ его фантазіи не заходилъ, въ этомъ отношеніи онъ былъ пара со своею женою. Но эти мечты тотчасъ же разсялись передъ доводами холоднаго разсудка: разводъ стоилъ дорого и можно ли было вообще развестись съ Евгеніей Александровной? Лично ей разводъ былъ не нуженъ, а безъ ея согласія трудно было Исполнить вс т формальности, которыми обусловливается разводъ. Конечно, у Владиміра Аркадьевича были права мужа: онъ могъ припугнуть жену, сказавъ ей, что онъ требуетъ, чтобы она жила съ нимъ или развелась формально. Но разв это испугаетъ ее? Разв она не понимаетъ, что онъ никогда, никогда не потребуетъ ее къ себ? Ему вдь дешевле жить безъ нея, безъ нея онъ все таки свободне и покойне живетъ. Она была не умна, но въ дл житейской прозы она смыслила не меньше его и потому ее было бы трудно уврить, что онъ дйствительно ршится опять ‘содержать’ ее, когда онъ можетъ ‘не содержать’ ее. Она знала и то, что возвративъ ее въ домъ, онъ долженъ возвратить и дтей, а воспитать ихъ — это тоже чего нибудь да стоитъ.
Вс эти соображенія волновали его гораздо сильне, чмъ толки о позорной жизни его жены, чмъ ея разсказы о немъ.
Онъ не видлъ никакого исхода изъ своего положенія: онъ былъ свободенъ и не могъ воспользоваться своею свободою, потому что эта свобода была только кажущеюся. Его душила желчь и онъ иногда доходилъ до того, что начиналъ громко и озлобленно жаловаться на свое положеніе, не замчая того, что это постыдно, что это смшно. Роль мужа, плачущаго, что его обижаетъ жена, всегда комична и жалка. Владиміръ Аркадьевичъ былъ до того подавленъ своимъ положеніемъ, что игралъ именно эту роль, не думая о томъ, что скажетъ объ этомъ ‘свтъ’.
Съ этими же жалобами явился онъ и къ Олимпіад Платоновн.
Старуха была одна въ своемъ кабинет, когда онъ вошелъ къ ней. Она сильно встревожилась, такъ какъ въ ея голов промелькнула мысль, не хочетъ ли онъ взять къ себ дтей. Она уже боялась разлуки съ ними. Ихъ въ это время не было дома и она была этому рада. Ей хотлось переговорить съ нимъ съ глаза на глазъ и во что бы то ни стало отстоять за собой право удержать дтей у себя навсегда. Ей казалось, что ей не совсмъ легко удастся это сдлать, она все еще считала племянника боле порядочнымъ человкомъ, чмъ онъ былъ на самомъ дл: въ послдніе годы она такъ рдко видла его, такъ мало знала о его жизни, она все еще полагала, что въ немъ остались хоть кое какіе слды рыцарскаго благородства, дворянской чести, аристократической щепетильности, всего того, что прививали съ дтства каждому изъ членовъ ихъ фамиліи. Она приняла его въ своемъ кабинет и приказала лакею отказывать всмъ, кто бы ни пріхалъ.
И племянникъ, и тетка обмнялись очень дружескими привтствіями при лаке и почувствовали себя неловко въ первую минуту свиданія, оставшись одни. Они не знали, какъ начать разговоръ. Онъ боялся, что она скажетъ: ‘возьми своихъ дтей’! Она опасалась, что онъ заявитъ о необходимости помстить ихъ у себя.
— А вы нынче долго зажились въ деревн, ma tante, замтилъ Владиміръ Аркадьевичъ, окончивъ долгую возню съ закуриваньемъ папиросы и нарушая неловкое молчаніе, наступившее въ комнат, какъ только вышелъ лакей.— я зазжалъ нсколько разъ справляться о вашемъ прізд…
— Отдохнуть хотлось подольше, отвтила тетка.— Не по лтамъ мн эта столичная суета: визиты да рауты, толки да сплетни, все это чмъ дальше отъ насъ, тмъ лучше. Я бы, пожалуй, и всю зиму готова прожить въ деревн да нельзя, къ несчастію, тоже разныя обязанности есть, все толчешь здсь воду, а кажется, что и дло длаешь…
— Да, признаюсь вамъ, и я радъ бы бжать, куда глаза глядятъ, изъ этого омута, вздохнулъ племянникъ.
— Ну, теб то еще рано въ анахореты записываться, проговорила старуха,— У тебя служба, общественная дятельность…
— Ахъ, ma tante, каково все это достается! сказалъ онъ.— Иногда голова кругомъ идетъ отъ всего того, что видишь, что слышишь.
У него опять не курилась папироса, онъ опять возился съ зажиганіемъ спички. Наконецъ, папироса закурилась и приходилось снова говорить. Онъ вздохнулъ и проговорилъ, понизивъ голосъ:
— Вы, конечно, слышали, въ какомъ положеніи я нахожусь?
— Нтъ, я еще никого не видала, отвтила тетка и въ ея голов промелькнула испугавшая ее мысль: не пришла ли къ нему обратно жена? отъ этой женщины всего можно ждать.— А что? спросила старуха.
Онъ безнадежно махнулъ рукою.
— Тяжело и говорить! сказалъ онъ мрачно.— Вся жизнь, все будущее, вс мечты, все, все скомкано, растоптано, забрызгано грязью!.. Вы уже знаете, что моя жена ушла, что я остался безъ семьи, безъ домашняго очага, заговорилъ онъ съ пафосомъ.— Но этого мало. Эта женщина потащила по грязи мое имя. Она сдлалась — passez moi le mot — настоящей кокоткой, падшей женщиной, площадной развратницей. Я слышу скандальезные толки о ней въ каждомъ кружк молодежи, я вижу ее съ отъявленными развратниками въ театрахъ, я стыжусь смотрть на кого нибудь изъ членовъ нашей jeunesse dore, боясь замтить на его лиц усмшку, говорящую мн: ‘а я вчера кутилъ съ твоею женою, съ матерью твоихъ дтей.’
Онъ всталъ со стула, бросилъ въ каминъ смятую между пальцами папиросу и прошелся по комнат, какъ ходятъ по сцен въ минуты душевнаго волненія первые любовники во французскихъ мелодрамахъ.
— Но этого мало, продолжалъ онъ, спустя минуту.— Она не ограничивается тмъ, что въ списокъ модныхъ кокотокъ ею внесено имя Хрюминой, нтъ, она бравируетъ, она дразнитъ меня, разсказывая про меня небылицы. Я деспотъ, я тиранъ, я бшеный человкъ… О, все это еще ничего, все это сносно! Но она во что бы то ни стало хочетъ пригвоздить меня къ позорному столбу и говоритъ, что я нищій, старающійся скрыть свою нищету подъ мишурою, что я и разошелся съ нею изъ за того, что она не хотла продаваться для моихъ выгодъ, что я смшонъ и жалокъ въ своемъ стремленіи казаться богатымъ, а не нищимъ… Вдь это точно смшно, когда говорятъ про человка нашего круга, что онъ самъ подчищаетъ резинкою свои перчатки, чтобы он казались свжими! Какъ не смяться надъ человкомъ, стоящимъ въ моемъ положеніи, когда слышишь, что онъ питается калачами и булками, чтобы имть возможность взять кресло въ первомъ ряду въ бенефисный спектакль во французскомъ театр? А какъ взглянутъ люди на человка, про котораго разсказываетъ жена, что онъ оставляетъ жену и дтей безъ куска хлба, считая необходимымъ прохаться на рысак по Невскому проспекту?.. Это все ложь, это все клевета, но это смшно, это пикантно и это повторяютъ вс!..
Онъ замолчалъ, подавленный волненіемъ, прошелся еще по комнат и началъ снова:
— Но они говорятъ, а я долженъ молчать. Если бы я сталъ оскорбляться каждымъ обиднымъ намекомъ, каждымъ насмшливымъ взглядомъ, то мн пришлось бы стрляться со всми людьми моего круга, со всей этой шайкой молодыхъ и старыхъ развратниковъ, ставшихъ на сторону этой женщины… Это травля, травля на смерть!.. Конечно, я понимаю, что они имютъ право смяться надо мной, я самъ на ихъ мот первый смялся бы, слыша про кого нибудь подобные разсказы. Но правы они или не правы, мн отъ этого не легче, я сдлался сказкой города, одни смотрятъ на меня съ сожалніемъ, другіе съ злорадствомъ, третьи съ явной насмшкой. Вы понимаете, что это невыносимо! Ну да, я, дйствительно, бденъ, бдне, можетъ быть, чмъ думаютъ, потому что у меня есть долги, я, дйствительно, всегда старался скрыть свою бдность, старался жить шире, чмъ позволяли мои средства. Но разв я въ этомъ виноватъ? Я жилъ и живу въ томъ кругу, гд бдность не порокъ, а хуже порока, гд передъ ней просто закрыты двери…
Онъ жаловался малодушно, капризно, плаксиво, какъ обиженный мальчишка, и былъ жалокъ. Искреннее чувство и театральная рисовка, желчная злоба и манерное кривлянье, все это смшивалось вмст въ его жалобахъ на судьбу. Старуха-тетка слушала его молча, не прерывая его жалобъ, и онъ казался ей все боле и боле мелочнымъ человкомъ, тряпичной душонкой, неспособной даже на самую ничтожную борьбу. Только теперь она видла его именно такимъ, какимъ онъ былъ на самомъ дл, не замаскированнымъ ходячими свтскими фразами, приличными манерами, банальною болтовнею о театрахъ, рысакахъ и политик. Онъ говорилъ о своихъ тайныхъ язвахъ и она понимала всю гнусность, всю позорность тхъ причинъ, вслдствіе которыхъ явились эти язвы. Ей было и больно, и обидно. Вдь это былъ сынъ ея сестры, когда-то она горячо любила его, возлагала на него надежды.
— И хуже всего то, что я даже не могу бороться съ этой женщиной, не могу заставить ее замолчать, продолжалъ онъ.— Замарать ее, очернить въ глазахъ ея знакомыхъ?.. Да разв это можно, когда она и безъ того грязне грязи? Добиться полнаго развода съ ней — это тоже у насъ невозможно. У меня на это вообще нтъ средствъ. Наконецъ, чтобы развестись съ женщиной, которая вовсе не чувствуетъ въ этомъ необходимости, которая не приметъ во всякомъ случа добровольно вины на себя,— для этого нужно имть десятки тысячъ. Правда, у меня есть права мужа, я могу ее потребовать къ себ, заставить ее жить со мною и съ дтьми. Этимъ средствомъ…
— Полно, полно, какіе вы отецъ и мать своимъ дтямъ! горячо перебила его Олимпіада Платоновна.— Вы ихъ только погубить можете, а не воспитать!
Онъ что то хотлъ сказать, но она продолжала:
— Нтъ, у тебя только одинъ исходъ остался: теб надо порвать со всмъ своимъ прошлымъ, теб надо перейдти на службу куда нибудь въ провинцію, гд тебя не знаютъ, гд не знаютъ твоей исторіи. Удешь ты отсюда, здсь перестанутъ говорить о теб, забудутъ тебя. Въ провинціи ты можешь получить приличное мсто, жить шире, вращаться въ кругу, гд никто не намекнетъ теб о твоей жен, такъ какъ ее тамъ не знаютъ.
— Это невозможно! отрывисто сказалъ онъ, сдвинувъ угрюмо брови.
— Невозможно? съ удивленіемъ переспросила Олимпіада Платоновна, вопросительно взглянувъ на него.— Я думаю, мсто въ провинціи достать далеко не такъ трудно. Ты же можешь хлопотать черезъ графа Павла Дмитріевича. Наконецъ, я, если нужно, могу переговорить съ кмъ нибудь, слава Богу, меня, старуху, еще не забыли…
— Не то, ma tante, не то! нетерпливо перебилъ ее Владиміръ Аркадьевичъ.— Меня не выпустятъ изъ Петербурга. У меня есть долги, есть векселя…
Олимпіада Платоновна нетерпливо пожала плечами. Такой уважительной причины къ невызду Владиміра Аркадьевича изъ Петербурга она вовсе не предвидла и разсердилась.
— Жалуются, что нечмъ жить, и выдаютъ векселя! проговорила она раздражительно.
— Оттого и выдаютъ, что нечмъ жить, тоже не безъ раздраженія отвтилъ онъ.
— И нечмъ отдать! закончила она въ томъ же тон.— Это точно очень удобно: давать векселя, когда знаешь, что платить все равно не будешь! Толкуешь тоже о благородств! Понятія то у васъ вс исковерканы: перчатки подчищаешь для сохраненія фамильной чести и ту же фамильную честь въ грязь топчешь, длая долги съ сознаньемъ, что платить нечмъ!
Она уже горячилась и по обыкновенію не взвшивала выраженій.
— Я думаю, я имлъ право разсчитывать, загорячился также и Владиміръ Аркадьевичъ, задтый за живое старухой.
— На что это? рзко перебила она его.— На карьеру, женившись на дочери какого-то тамъ Трифонова? На наслдство отъ несуществующихъ бездтныхъ богачей родныхъ? Или ужь не на большую ли дорогу собирался идти людей грабить?
Старуха длалась все боле и боле раздражительною и по обыкновенію рзкою, даже грубой. Владиміръ Аркадьевичъ тоже былъ взбшонъ ея рзкими словами и готовился дать ей отпоръ. Но прежде, чмъ онъ началъ, дверь въ комнату отворилась и на порог показались дти, розовыя отъ мороза, съ веселыми лицами, они по обыкновенію безъ позволенія вбжали въ кабинетъ тетки и, увидавъ отца, сразу остановились у дверей въ недоумніи. Отъ глазъ Олимпіады Платоновны не укрылось, какъ мгновенно поблднлъ мальчикъ при вид отца.
— Папа! проговорила двочка и первая побжала къ отцу съ широко открытыми объятіями.
Евгеній, какъ бы очнувшись, то же направился къ отцу какой то неврной и неловкой походкой. Онъ видимо не зналъ, какъ держать себя съ отцомъ, и, приблизившись къ нему, расшаркался передъ нимъ и съ почтительностью, почти со страхомъ поцловалъ его руку.
— Выросли, поправились въ деревн, проговорилъ Владиміръ Аркадьевичъ, стараясь придать своему голосу хоть немного мягкости.— Учиться пора начинать…
— Мы учимся, папа, сказала двочка.
— Ну, надо скоро и серьезно приняться за ученье, проговорилъ отецъ, чувствуя себя неловко и не зная, что сказать.— Вотъ устроюсь, тогда примусь за васъ.
Евгеній, стоявшій около отца съ опущенной головой, снова поблднлъ и бросилъ испуганный вопросительный взглядъ на Олимпіаду Платоновну.
— Простите, ma tante, что я такъ долго обременяю васъ возней съ дтьми, хотя и знаю, что это не-легко и что вы къ этому не привыкли, но покуда я еще не могу взять ихъ къ себ, проговорилъ Владиміръ Аркадьевичъ, обращаясь къ тетк.
— Они меня вовсе не тяготятъ, торопливо отвтила Олимпіада Платоновна.
— Вы очень добры, но поврьте, что я при первой возможности возьму ихъ къ себ, сказалъ Владиміръ Аркадьевичъ, считая необходимымъ ради приличія дать общаніе, котораго вовсе не думалъ исполнить.
Олимпіада Платоновна тревожно взглянула на Евгенія: онъ былъ блъ, какъ полотно, его плечи слегка вздрагивали, въ широко раскрытыхъ глазахъ стояли крупныя слезы. Казалось, онъ вотъ-вотъ упадетъ безъ чувствъ на коверъ. Она быстро поднялась съ мста, взяла его за плечи, заслонила его отъ отца и скороговоркой проговорила, обернувъ голову къ Владиміру Аркадьевичу:
— Я сейчасъ приду, только отведу дтей завтракать… Оля, иди за нами! обратилась она на ходу къ двочк.
Съ этими словами она, поспшно переплетая ногами, скрылась изъ кабинета, выводя мальчугана. Они молча прошли дв-три комнаты и она чувствовала, что плечи ребенка вздрагиваютъ все сильне и сильне подъ ея руками, что онъ тихо всхлипываетъ.
— Я не хочу, не хочу!.. Не надо, не надо, ma tante! вдругъ разразился онъ рыданіями и скрылъ свою головку около ея груди.
Его рыданія походили на истерическій припадокъ.
— Полно, полно, что ты! шептала старуха, лаская его.
— Онъ не любитъ насъ… не любитъ… не надо къ нему! слышались отрывистыя слова неутшно рыдавшаго мальчика. Двочка, глядя на бившагося отъ истерическаго плача брата, тоже расплакалась и безсознательно бормотала сквозь слезы:
— Не надо, не надо!
— Да онъ и не возьметъ васъ… Никто васъ не возьметъ! успокоивала дтей тетка.— Софья, останься съ ними… успокой его! обратилась совсмъ растерявшаяся Олимпіада Платоновна къ вошедшей въ комнату Софь.— Я пойду туда… онъ ждетъ… Ахъ, Боже мой, Боже мой, что длаютъ люди… что длаютъ! Это надо кончить… они уморятъ дтей…
Она поцловала мальчика въ голову и, быстро ковыляя и переваливаясь на ходу, пошла обратно въ кабинетъ. Выраженіе ея блднаго лица было серьезно и строго. Она видимо ршилась все покончить сейчасъ же, безповоротно, какой бы то ни было цной. Къ ея голов мелькали даже планы отнять дтей, если встртится необходимость, силой, хлопотать объ этомъ черезъ родныхъ и знакомыхъ. Она знала, что съ большими связями все можно сдлать. Войдя въ кабинетъ, она прямо приступила къ главному вопросу, котораго боялась она и котораго боялся въ свою очередь и Владиміръ Аркадьевичъ.
— Ты мн сейчасъ говорилъ о дтяхъ, сказала она ему сухо.— Что ты намренъ съ ними дальше длать?
— Что я могу съ ними длать: они носятъ мое имя, ихъ бросили на мои руки, моя обязанность волей или неволей воспитать ихъ, не разбирая, чьи они, желчно отвтилъ онъ.— Не могу же я выкинуть ихъ на улицу, чтобы дать поводъ взвести на меня еще новое преступленіе.
— Я думала, что ты совсмъ оставишь ихъ у меня, сказала Олимпіада Платоновна.
— Если я просилъ васъ на время пріютить ихъ, то это еще не значитъ, что я хочу навсегда навязать вамъ эту обузу, обидчивымъ тономъ проговорилъ Владиміръ Аркадьевичъ, подозрвая въ словахъ тетки желаніе упрекнуть его. Онъ на столько самъ тяготился этими дтьми, что не могъ никакъ предположить въ комъ нибудь другомъ желанія добровольно навязать ихъ себ на шею.— Я очень хорошо понимаю…
— Ничего ты не понимаешь, рзко перебила его тетка.— Тутъ нтъ и рчи ни о какой обуз. Я готова оставить дтей у себя. Но я должна быть уврена, что они будутъ всегда у меня, что ты не ворвешься ко мн со своими заявленіями о томъ, что не сегодня, такъ завтра ты возьмешь ихъ къ себ. Я очень бы желала, чтобы ты вообще забылъ о ихъ существованіи, такъ какъ для тебя они вовсе лишнія и твои отношенія къ нимъ едва ли принесутъ имъ что нибудь, кром вреда.
Эти слова снова оскорбили и раздражили Владиміра Аркадьевича.
— Что вы хотите этимъ сказать? проговорилъ онъ.— Что я не достоинъ быть даже отцомъ?
— Чужихъ дтей? сказала съ ироніей старуха.— Да! Ты уже теперь ненавидишь ихъ, а что же будетъ посл, когда на нихъ придется тратитъ деньги, когда они будутъ помхой теб?
— Но вы забываете, что я все таки считаюсь ихъ отцомъ и что рано или поздно они могутъ вернуться въ мой домъ, проговорилъ онъ.— Я думаю, мн тогда будетъ не легче, если они войдутъ въ мой домъ моими врагами…
— Врагами? переспросила Олимпіада Платоновна.— Или ты думаешь, что я способна вооружать ихъ противъ тебя? Это ужь слишкомъ! Если они и могутъ сдлаться твоими врагами, такъ только въ такомъ случа, когда ты будешь встрчаться съ ними и доказывать имъ на каждомъ шагу, на сколько мало въ теб отцовскихъ чувствъ, любви къ нимъ…
— Ахъ, вы желаете, чтобы я даже не видалъ ихъ! съ горькой ироніей замтилъ Владиміръ Аркадьевичъ.
— Да, твердо отвтила старуха.
— Я, право, даже и не подозрвалъ, какъ вы смотрите на меня, еще боле дкимъ тономъ сказалъ онъ.
Онъ всталъ и прошелся по комнат. Въ немъ происходила внутренняя борьба, мелкая, пошлая, но въ то же время тревожная и тяжелая. Ему было обидно, что его заставляютъ отказаться отъ всякихъ отцовскихъ правъ на этихъ дтей, что его считаютъ недостойнымъ роли ихъ отца, и въ то же время онъ боялся, что его возраженія, его упрямство могутъ раздражить окончательно тетку и заставить ее отдать ему этихъ дтей, которыхъ онъ не любилъ, которыхъ онъ не считалъ своими, которыхъ онъ желалъ какъ нибудь сбыть съ рукъ. Въ этой исковерканной среди лжи, среди лицемрія, среди разврата душонк таилась цлая масса противорчій.
— Я теб говорила, что теб было бы лучше всего ухать въ провинцію, сказала Олимпіада Платоновна.— Ты избавился бы отъ жены и могъ бы оставить дтей у меня, не напоминая имъ о своей нелюбви къ нимъ…
— Все это прекрасно совтовать, но что же длать, если это невозможно, проговорилъ онъ насмшливымъ тономъ.
И вдругъ въ его голов промелькнула, какъ молнія, какая то новая мысль, заставившая его невольно усмхнуться и пожать плечами, онъ почти не врилъ вдругъ явившейся въ его голов надежд и въ то же время она назойливо вертлась теперь въ его мозгу.
— Вотъ найдите какого нибудь поручителя по моимъ долгамъ, тогда и явится возможность ухать, сказалъ онъ насмшливымъ тономъ.
— Ты много долженъ? спросила Олимпіада Платоновна.
— Тысячъ десять, кажется, небрежно отвтилъ онъ.
— Только? полувопросительно, полунасмшливо сказала Олимпіада Платоновна, уже читавшая теперь въ его душ и угадывавшая его планы, цли и мотивы.— Что жь, я готова поручиться за тебя, если этимъ можно спасти твоихъ дтей.
— Спасти! спасти! Что за трагическія выраженія! воскликнулъ онъ раздражительно.— Мы точно какую-то бульварную мелодраму разыгрываемъ…
— Ахъ, пожалуйста, не горячись, уже совсмъ твердо и ршительно произнесла Олимпіада Платоновна, понявшая теперь, что она можетъ купить его ршеніе отречься навсегда отъ дтей.— Тутъ идетъ вопросъ о томъ, желаешь ли ты за эти деньги продать своихъ дтей и купить свою свободу, а не о томъ, какимъ тономъ съ тобой говорятъ…
Она поднялась съ мста и остановилась передъ нимъ. Ей очевидно хотлось поскоре кончить переговоры съ этимъ человкомъ. Она начинала относиться къ нему какъ-то брезгливо.
— Мы договорились до того, что, кажется, отлично понимаемъ другъ друга и знаемъ одинъ другому цну, сухо и рзко начала она, уже не пытаясь скрывать свои чувства.— Я теб предлагаю эту сдлку и жду отвта: согласенъ ли ты на нее или нтъ? Вотъ и все. Смягчать выраженія тутъ нечего. Я теб говорю прямо, что я даже теб на слово не поврю, а потребую письма у тебя, что ты продаешь мн дтей за десять тысячъ.
Владиміръ Аркадьевичъ захохоталъ какимъ то злобнымъ, пскуственнымъ смхомъ, стараясь скрыть свое бшенство.
— Такъ и видно, ma tante, что вы курса законовденія не проходили и потому не знаете, что подобныя росписки не дйствительны, проговорилъ онъ.
— А я все таки потребую ее отъ тебя, чтобы имть хоть право назвать тебя тмъ именемъ, которое ты заслужишь, если теб вздумается взять дтей обратно, сказала она сухо.
— О, Боже мой, вы и такъ забросали меня грязью, не имя еще на это никакого права! Что же вамъ помшаетъ сдлать это посл! желчнымъ тономъ сказалъ онъ.— Вы, кажется, вообще никогда не отличались особенно склонностью щадить ближнихъ!..
Старуха что то молча соображала въ эту минуту.
— Кром того ты дашь мн вексель въ десять тысячъ, проговорила она, не обращая вниманія на его слова.
— Ахъ, и это нужно? съ усмшкой сказалъ онъ.
Но она уже вовсе не обращала вниманія на его усмшки и на его саркастическій тонъ.
— Я теб совтую подумать объ этомъ и дать мн отвтъ, сказала она.— Мн нужно знать впередъ, когда приготовить деньги и кром того, можетъ быть, теб понадобится, чтобы я похлопотала о мст для тебя…
— Вы очень добры! насмшливо сказалъ Владиміръ Аркадьевичъ.
— Такъ я буду ждать отвта завтра или посл-завтра, сказала тетка такимъ тономъ, какимъ даютъ знать постителямъ, что имъ пора удалиться.
Онъ холодно раскланялся и вышелъ изъ ея кабинета.
Она, совсмъ блдная, усталая, какъ бы разбитая, опустилась въ кресло и глубоко задумалась. Впервые въ жизни приходилось ей пережить такую неприглядную сцену, стать лицомъ къ лицу съ такимъ нравственнымъ ничтожествомъ, и опять ей было больно сознавать, что эта ничтожная личность — сынъ ея родной сестры. Невеселыя думы проходили въ ея голов: передъ нею проносились какія то картины давно прошедшихъ лтъ, вспоминались какія то радужныя надежды, возлагавшіяся на этого самаго человка во дни его дтства и юности. Теперь она чувствовала, что она навсегда разрываетъ съ нимъ всякую связь и желаетъ только одного, чтобы онъ отдалъ ей своихъ дтей и оставилъ ее въ поко. ‘Ну, а если онъ не согласится? вдругъ промелькнуло въ ея голов.— Если онъ захочетъ взять дтей ради упрямства, ради уязвленнаго самолюбія? У него вдь что ни шагъ, то противорчія! И съ чего это я вскипятилась? Не лучше ли было не раздражать его и повести дло мягко, съ тактомъ. Да, да, сама своими грубостями, по обыкновенію, подлила масла въ огонь! Можетъ быть, все дло испортила? И какъ все это глупо вышло, поединокъ какой-то словесный устроили’… Эти думы проходили въ ея голов и ея лицо принимало все боле и боле мрачное выраженіе, брови сдвигались плотне, губы сжимались крпче. ‘И всегда то такъ, всегда такъ выходитъ, носилось въ ея ум.— Вспыльчивость, раздражительность, грубость и цлый рядъ обидъ, когда нужно дйствовать съ дипломатическою осторожностью, съ свтскою вжливостью! Долго ли такимъ образомъ вооружить противъ себя людей, заставить ихъ обидться и разсердиться’.
Прошло съ полчаса въ этихъ тревожныхъ думахъ. Старуха какъ будто опустилась и осунулась подъ ихъ гнетомъ, упрекая и браня себя за свою ‘сумасбродность’. Она часто посылала себ подобные упреки, не умя никогда подладиться къ обстоятельствамъ, обдумать тотъ или другой планъ дйствія въ извстныхъ случаяхъ. ‘Винта у меня какого-то нтъ въ голов, должно быть, говорила она въ такія минуты,— ну, и не могу сдержаться’. Тоже думалось ей и теперь. Наконецъ, она, словно очнувшись, ршительно поднялась съ кресла и выпрямилась во весь ростъ.
— Нтъ, гд имъ обижаться!.. Людишки, а не люди! пробормотала она вслухъ и направилась изъ кабинета въ дтскую.
Она не ошиблась: онъ, отецъ этихъ дтей, былъ согласенъ на все, на отдачу ихъ въ арендное содержаніе, на продажу ихъ въ вчное владніе, лишь бы только освободиться отъ нихъ и получить деньги.
Съ этого дня это были, дйствительно, брошенныя дти, круглыя сироты, не имвшія ни отца, ни матери.

Конецъ 1-й книги.

КНИГА ВТОРАЯ.

ВОСПИТАТЕЛИ И УЧИТЕЛЯ.

I.

Вс родственники, крестники и прихлебатели Олимпіады Платоновны Дикаго и ея ‘камерюнгферы’ Софьи были встревожены страшнымъ для нихъ извстіемъ и зашипли, забили тревогу. Разнесся слухъ, что княжна Олимпіада Платоновна Дикаго хочетъ на неопредленное, боле или мене продолжительное время совсмъ оставить Петербургъ и переселиться въ подмосковное Сансуси.
— Что заставило ее принять такое ршеніе?
Этотъ вопросъ въ той или другой форм, на изящномъ французскомъ язык или на вульгарномъ жаргон прихожихъ, повторялся на вс лады. Также въ различныхъ формахъ, на разныхъ языкахъ, на вс лады повторялся одинъ и тотъ же отвтъ:
— Это все для этихъ несчастныхъ дтей!
Сколько горечи, ненависти и презрнія слышалось въ этихъ немногихъ словахъ!
Сама Олимпіада Платоновна не считала нужнымъ скрывать отъ кого бы то ни было, что она дйствительно хочетъ ухать на продолжительное время изъ Петербурга только для этихъ несчастныхъ дтей. Дти были довольно хилы и болзненны и чистый деревенскій воздухъ могъ укрпить ихъ здоровье. Въ деревн жизнь дешевле и потому можно было сдлать сбереженія для лучшаго воспитаніями образованія дтей, покуда они не поступятъ въ учебныя заведенія. Она въ деревн будетъ имть боле свободнаго времени, чтобы слдить лично за развитіемъ этихъ дтей. Кром этихъ серьезныхъ соображеній у Олимпіады Платоновны было и еще одно еще боле серьезное соображеніе, которое она не высказывала никому, но которое боле всего побуждало ее ухать на время изъ Петербурга: она не хотла, чтобы дти какъ нибудь случайно могли услышать что нибудь объ отц или матери, она боялась, что дти могутъ здсь встртиться со своими родителями. Довольно и того, что она сама слышала объ этихъ личностяхъ, что она сама встрчала ихъ случайно въ магазинахъ, на улицахъ, въ театрахъ. Всхъ этихъ причинъ было вполн достаточно, чтобы заставить ее покинуть Петербургъ. А какже они, эти родственники, крестники и прихлебатели княжны и ея ‘камерюнгферы’ останутся безъ помощи Олимпіады Платоновны и Софьи? Ихъ была цлая орда, какъ это всегда бываетъ въ старыхъ барскихъ домахъ, гд еще выдаются разному нуждающемуся люду и разнымъ попрошайкамъ и единовременныя пособія, и ежемсячныя пенсіи. ‘Изъ глазъ вонъ и изъ ума вонъ’ — эту поговорку вс они знали отлично. Здсь они приходили и къ Олимпіад Платоновн, и къ Софь поздравлять послднихъ съ днями своихъ имянинъ и рожденій, здсь они при каждомъ посщеніи къ Олимпіад Платоновн и Софь ныли насчетъ своихъ домашнихъ нуждъ и надвали на себя самыя затрапезныя одежды, чтобы получить взамнъ этихъ одеждъ немного поношенныя, но еще довольно цнныя платья благодтельницъ, здсь стоило только принести просфору отъ ‘Троицы-Сергія’ княжн или ея служанк, чтобы получить подачку, деньги, платочекъ, платьице, вообще что нибудь боле цнное и практичное, чмъ просфора, здсь, наконецъ, можно было по недлямъ гостить у Олимпіады Платоновны и у Софьи, встрчая у этихъ старыхъ двъ ‘нужныхъ’ и ‘случайныхъ’ людей — у Олимпіады Платоновны графовъ и князей, генераловъ и тайныхъ совтниковъ, у Софьи — графскихъ и княжескихъ камердинеровъ и камерюнгферъ, оказывавшихъ одинаково сильныя протекціи, какъ и ихъ господа, по дламъ опредленія дтей на казенный счетъ въ учебныя заведенія, стариковъ и старухъ въ богадльни и вдовьи дома, людей среднихъ лтъ на теплыя мста, въ смотрителя какихъ нибудь складовъ, въ начальницы какихъ нибудь дтскпхъ пріютовъ. Княжна Олимпіада Платоновна не даромъ же пользовалась всеобщимъ уваженіемъ! Но что же будетъ, когда удутъ княжна Олимпіада Платоновна и Софья? Имъ нужно будетъ надодать письмами, имъ нужно будетъ только изрдка напоминать о своемъ существованіи, ихъ нельзя будетъ ловить въ удобныя минуты, въ т минуты, когда человкъ ‘въ дух’ и когда онъ готовъ исполнить всякую просьбу. Бдныя родственницы и черносалопницы отлично знали значеніе такихъ минутъ и иногда выжидали по цлымъ днямъ того момента, когда будетъ удобне всего обратиться съ просьбой къ той или другой благодтельниц. Иногда во время вылетавшій изъ груди вздохъ, или кстати сказанная и вызвавшая улыбку острота, или трогательное лобызаніе руки оплачивались здсь десятками рублей. Отъздъ этихъ двухъ женщинъ изъ Петербурга являлся дйствительнымъ несчастіемъ для всей этой хищнической стаи, алчущей и жаждущей пенсій, пособій, помощей, протекцій и подачекъ. И все это несчастіе стряслось ради этихъ ‘несчастныхъ дтей’. Не одинъ взглядъ, бросавшійся на этихъ дтей, былъ исполненъ затаенною злобою. Не одинъ голосъ, обращавшійся съ ласковыми словами къ этимъ дтямъ, походилъ на зминое шипнье. Дти, конечно, ничего и не подозрвали, ничего и не чувствовали — это было очевидно и, можетъ быть, именно потому люди длали все возможное, чтобы дти поняли, наконецъ, какихъ жертвъ они стоятъ.
Впервые уяснила Евгенію, какія жертвы приносятся для него и для его сестры, одна изъ его кузинъ, Мари Хрюмина. Объясненіе вышло неожиданно довольно рзко и грубо, оно произошло почти помимо воли самой Мари Хрюминой, существа эфирнаго, склоннаго къ сантиментализму и неспособнаго обидть даже муху. Какъ то разъ эта кузина, онъ и княжна Олимпіада Платоновна сидли вмст въ кабинет послдней.
— Неужели, ma tante, вы дйствительно ршились совсмъ поселиться въ Сансуси? щебечущимъ голоскомъ спросила у Олимпіады Платоновны ея племянница, опустивъ на колни книгу, которую она читала вслухъ тетк.
Эта двица уже начинала въ глубин души терять надежду на замужество и потому съ отчаяніемъ почти побжденнаго бойца доигрывала съ чудовищной утрировкою роль наивной институтки, она жила во вдовьемъ дом у своей матери, давно раззорившейся барыни.
— Не совсмъ, но, вроятно, долго проживу тамъ, отвтила Олимпіада Платоновна, занятая какой то вышивкой.
— Ахъ, это ужасно, это ужасно! воскликнула эфирная отъ худобы ingnue, вздергивая вверхъ костлявыя плечики.— Тамъ вдь волки зимою воютъ! Въ деревняхъ всегда волки, какъ мн говорила няня! И потомъ вы все одн будете, совсмъ одн, ma pauvre tante!
— Какъ это одна? улыбнулась Олимпіада Платоновна, поднимая глаза съ вышивки, и взглянувъ на племянницу.— И тамъ люди живутъ. Да кром того я ду съ дтьми, гувернантка детъ съ нами, учитель…
— Но общество? Какое же можетъ быть общество въ деревн? волновалась барышня.— Не мужиковъ же приглашать къ себ. А въ деревн все мужики и бабы. И ни театровъ, ни баловъ, ничего, ничего нтъ! Нтъ, ma tante, я просто боюсь за васъ, я знаю, что вы приносите эту жертву для этихъ бдныхъ дтей, но…
Олимпіада Платоновна раздражилась и отложила въ сторону работу.
— Что это ты, мать моя, грубо перебила она племянницу,— наивничаешь! Жертвы я приношу, что на старости лтъ съ глухими ушами въ оперу не стану здить да съ хромыми ногами танцовать не буду! Выдумала тоже.
Мари Хрюмина немного обидлась.
— Я очень хорошо знаю, что вы такъ добры, что никогда не сознаетесь въ томъ, что приносите кому нибудь жертвы, замтила она со вздохомъ.— Но я думаю, вс очень хорошо понимаютъ, какъ тяжело вамъ жить вдали отъ общества, когда вы такъ интересуетесь всмъ, и жизнью, и политикой, и литературой.
Олимпіада Платоновна хотла что то возразить, но наивная племянница, какъ мотылекъ, перепорхнула съ своего стула къ ея креслу и схватила ея руку, присвъ около нея.
— А меня, тёточка, ma petite tante, вамъ не жаль? защебетала она, поднося широкую, морщинистую руку тетки къ своимъ увядающимъ губамъ.— У кого теперь будетъ веселиться Мари? Съ кмъ подетъ въ оперу, во французскій театръ? У кого потанцуетъ на балу? А?
Выцвтающіе, но все еще бгающіе глазки старющейся двы грустно и нжно заглядывали въ лицо старухи-тетки.
— Да, я знаю, что теб не весело будетъ безъ меня, проговорила Олимпіада Платоновна довольно ласково.— Но что длать, Мари: нужно думать прежде всего о тхъ, чья жизнь еще впереди, кто только еще начинаетъ жить. Дтей бросить, оставить на произволъ судьбы нельзя, здсь воспитывать ихъ — значитъ, подвергать опасности ихъ хилое здоровье и только на половину заниматься ими. Ну, вотъ и надо хать. Видишь, какой онъ у меня блдненькій!
Олимпіада Платонова ласково, коснулась рукой до головки стоявшаго около нея Евгенія.
— У-у! гадкій, гадкій! Тётю у меня отнимаетъ! дтски шаловливымъ тономъ произнесла Мари Хрюмина, надувая губки и грозя сухимъ пальчикомъ мальчугану.
Въ этомъ шутливо ласковомъ восклицаніи слышалось только напускное наивничанье, но этимъ шутливымъ тономъ прикрывалась самая искренняя ненависть къ этому ребенку. Ради этого ребенка передъ Мари Хрюминой открывался рядъ невеселыхъ дней. Передъ ней проносилась печальная картина этого будущаго: цлый рядъ скучныхъ и однообразныхъ дней въ казенной комнат вдовьяго дома у старой, обнищавшей, всми забытой матери, праздное скитанье изъ угла въ уголъ въ этой комнат или въ точно такихъ же комнатахъ другихъ вдовъ да въ длинныхъ, мертвенно тихихъ коридорахъ, скучное чтеніе старыхъ французскихъ романовъ и такія же скучныя сплетни на французскомъ язык съ престарлыми вдовами и двицами. Мари Хрюмина называла вдовій домъ ‘нашимъ звринцемъ,’ ‘нашей кунсткамерой,’ она такъ комично умла изображать эти ‘восковыя фигуры’, этихъ ‘мумій’, она такъ шутливо и остроумно разсказывала о ихъ ‘чудачествахъ’, о ихъ понятіяхъ, о ихъ чопорности, она такъ дко злословила про нихъ. И вотъ теперь ей придется жить снова безвыходно съ ними и только съ ними! Скука и скука — вотъ все, что ждало увядающую двушку впереди. И никакихъ надеждъ, никакихъ грезъ про свтлое будущее не могло возникнуть у нея въ голов въ этой богадленской обстановк, среди этихъ забытыхъ, медленно доцвтающихъ, странныхъ и смшныхъ женщинъ. Хоть бы любовный романъ какой нибудь завязался, хоть бы обожатель нашелся, если ужъ нтъ надежды найдти мужа! Пусть онъ будетъ не гвардеецъ, даже вовсе не военный, а такъ какой нибудь докторъ, учитель, студентъ, наконецъ,— боже мой, не все-ли ей равно, только-бы ожить хоть на время, испытать это неизвданное счастье любви, уловить этотъ призракъ, манившій ее такъ долго, лишавшій ее такъ часто сна. Но нтъ, тамъ, въ этомъ вдовьемъ дом, въ этой казенной комнат у матери, въ этомъ забытомъ молодыми мужчинами мір, нечего и ждать интересныхъ встрчъ, нечего и мечтать о таинственныхъ свиданіяхъ съ шопотомъ клятвъ и увреній. Здсь, у тетки Олимпіады Платоновны, все же билось и замирало ея сердце при появленіи блестящихъ постителей старухи, при выздахъ со старухою на вечера и въ театры. Прошлою зимою начиналось даже что то такое, что походило на прологъ романа, что давало надежду на возможность продолжать этотъ романъ въ будущую зиму. Все это такъ живо, такъ образно представилось старющейся дв, что когда Олимпіада Платоновна поднялась съ мста и вышла изъ кабинета, у Мари Хрюминой потекли изъ глазъ слезы. Она смотрла такъ жалко, такъ подавленно, что ея видъ тронулъ мальчугана. Онъ тихо и робко приблизился къ ней и ласковымъ голосомъ спросилъ ее:
— Вамъ, chre cousine, очень жаль, что ma tante узжаетъ?
Эти слова точно обожгли ее.
— Поди прочь, поди прочь, скверный, скверный мальчишка! вскрикнула она, пробужденная отъ тяжелыхъ грезъ его вопросомъ.— Это изъ за тебя все, изъ за тебя! Ради тебя ma tante всхъ насъ разлюбила, никого не хочетъ знать, узжаетъ! Ты, только ты для нея все! О, противный, противный! Посмотримъ, чмъ то ты ей отплатишь за все! Мы ее любили, мы заботились о ней, а ты… Что въ теб, что она только о теб и думаетъ? Что?
Взволнованная, забывшая все на свт, кром своего печальнаго будущаго, двушка схватила Евгенія за плечи и съ силою потрясла ихъ. Потомъ съ какимъ то презрніемъ она оттолкнула его и разрыдалась неудержимымъ плачемъ. Мальчикъ, испуганно опустивъ головку, какъ преступникъ, уличенный въ преступленіи, стоялъ весь блдный и смущенный. Онъ не зналъ, какъ утшить ее, онъ не зналъ, какъ оправдать себя, а главное, онъ не зналъ, въ чемъ оправдывать себя.
Эта сцена глубоко запала ему въ память. Но этой сценой не ограничилось дло.
Въ комнат Софьи во время медленныхъ приготовленій къ отъзду происходило то же нчто въ род похоронныхъ причитаній. Особенно убивалась одна родственница Софьи ‘изъ благородныхъ’ — дочь какого-то выслужившагося писаря и вдова какого то офицера изъ гарнизонныхъ, Ольга Матвевна Перцова. Это дважды благородное созданье считало самымъ неблагороднымъ въ жизни работу и потому жила буквально на счетъ своей тетушки Софьи и на счетъ своей ‘крестной’ Олимпіады Платоновны. Она чувствовала, что съ отъздомъ благодтельницъ она лишается всхъ мелкихъ подачекъ и останется съ одною пенсіей, выдаваемой ей ежемсячно Олимпіадой Платоновной. Вслдствіе этого она не могла не волноваться. Эти волненія высказывались ею въ комнат Софьи довольно рзко и желчно:
— Просто дивиться надо, жаловалась она Софь,— какъ это ршилась Олимпіада Платоновна взять на себя такую обузу. Не подъ лта ей ужь съ дтьми возиться, тоже и покой нуженъ на старости лтъ. Тоже хороши и родители: подкинули дтей и знать ихъ не хотятъ, точно такъ и слдуетъ. И что еще изъ дтей выйдетъ. Тоже добра нечего ждать отъ дтей такихъ родителей, можетъ быть, изъ за нихъ кулаками слезы отирать благодтельниц нашей придется.
Софья упорно молчала, перебирая вещи въ шкапу и приготовляясь къ укладк ихъ въ дорожные ящики.
— Да ужь добра то трудно ждать, продолжала пророчествовать ‘благородная дама.’ — Слава Богу, всю семью Владиміра Аркадьевича знаемъ. Хорошъ былъ и покойный Аркадій Дмитріевичъ да и супруга его, покойная Антонида Платоновна, не мало сумасбродничала. Тоже мн еще матушка покойница разсказывала, какъ Аркадій Дмитріевичъ по заграницамъ то имнія въ трубу выпускалъ, а Антонида Платоновна въ Петербург да въ Москв амуры заводила съ кмъ ни попало, да куролесила. Только наша благодтельница и уродилась не въ свою семью, а то вс какъ есть до одного куролесили да самодурствовали. Не даромъ и обнищали хуже насъ гршныхъ. Одинъ князь Алексй Платоновичъ при богатств остался да и то только потому, что княгиня Марья Всеволодовна его въ рукахъ держитъ да своего имнія изъ рукъ не выпускаетъ. А пословица не даромъ говоритъ, что яблочко не далеко укатится отъ яблони, тоже посмотримъ, что изъ этихъ то дтокъ выйдетъ, въ родню, можетъ быть, пойдутъ…
Эти разсужденія были прерваны приходомъ въ комнату Софьи Евгенія. Онъ пришелъ звать Софью въ тетк.
— Ахъ, ангелочекъ нашъ, здравствуйте, здравствуйте! слащавымъ тономъ проговорила, поднимаясь съ мста на встрчу мальчику, благородная дама.
Мальчикъ вжливо расшаркался.
— Можно вашу милую ручку поцловать? проговорила благородная дама и взяла руку мальчика, чтобы поднести ее къ своимъ губамъ.
Онъ сконфузился и опять расшаркался, не зная, что ему длать. Его всегда немного пугала длинная, величественная фигура этой ханжи и попрошайки. Притомъ онъ хорошо зналъ, что эта особа при каждой встрч съ нимъ или произноситъ какія то нравоучительныя изрченія, или начинаетъ минорнымъ тономъ изливать жалобы на свои невзгоды, прося въ конц концовъ и его похлопотать за нее передъ ‘тётенькой.’ И эти набожныя нравоученія, и эти слезливыя жалобы смущали его одинаково сильно.
— Какой же вы франтикъ! Бархатная курточка, пуговки блестящія! Женишокъ, совсмъ женишокъ! говорила благородная дама, съ любовной улыбкой оглядывая его со всхъ сторонъ.— А все тётенька добрая сдлала, все она! Надо быть благодарнымъ ей за это, надо не огорчать ее, надо заботиться о ней, чтобы она была всегда покойна и весела!
Евгенію стало вдругъ такъ стыдно, такъ стыдно, точно его уличали въ какихъ то огорченіяхъ, нанесенныхъ имъ любимой тетк.
— Я буду стараться! какимъ то растеряннымъ шопотомъ произнесъ онъ, не поднимая головы.
— И надо, и надо стараться! наставительно продолжала благородная дама.— Надо веселенькими быть, чтобы тетенька радовалась на васъ. Она, бдная, только о васъ и хлопочетъ. Вотъ въ деревню детъ, чтобы вы на чистомъ воздух поправились, розовенькимъ стали, потому что вы слабенькій да хиленькій. Охаете все да жалуетесь. Насъ всхъ, сиротъ, оставляетъ, чтобы вы были здоровы. Это цнить надо, ангелочекъ мой. Не легко тоже намъ ее, благодтельницу, терять, вс мы подъ ея крылышкомъ, сиротки, пригрлись здсь…
Благородная дама говорила все это въ такомъ минорномъ, въ такомъ ноющемъ тон, что Евгенію стало больно и за то, что онъ слабенькій и хиленькій, и за то, что по его милости тетка покидаетъ ‘сиротъ’. И опять ему, какъ виновному, стало стыдно передъ этою плакавшеюся передъ нимъ сиротою, у которой онъ отнималъ благодтельницу. Онъ нсколько разъ пробовалъ снова произнести: ‘я буду стараться’ и расшаркивался передъ своей собесдницей, но она не выпускала его руки и, нагнувъ надъ нимъ свою длинную и величавую фигуру, продолжала проповдь о послушаніи, о веселенькомъ вид, о покидаемыхъ безъ помощи сиротахъ.
Софья успла сходить къ Олимпіад Платоновн и вернуться, а благородная дама все еще ныла надъ мальчуганомъ.
— Женя, идите къ тетушк, она тамъ одна, нетерпливо сказала Софья мальчику, входя въ свою комнату.
Онъ точно очнулся отъ тяжелаго сна, быстро расшаркался передъ благородной дамой и пустился бжать вонъ изъ комнаты безъ оглядки. Его личико раскраснлось, точно его выкупали въ горячей ванн.
— Что это ты тутъ ему за проповди вздумала читать! накинулась на благородную даму Софья, когда дверь затворилась за мальчуганомъ.
— Что-жь, разв дитяти и наставленія не длать? обидчиво проговорила благородная дама.— Я думаю, не дурное что говорила… Ему же добра желаю…
— Да не просятъ васъ, не просятъ ни дурного, ни хорошаго говорить! сердито сказала Софья.— Заклевать, право, вс ребенки готовы, точно онъ кусокъ хлба у кого вырвалъ изо рта!
— Что-жь, и вырвалъ, и вырвалъ! загорячилась въ свою очередь Перцова.— Мы при крестной были какъ у Христа за пазухой, а теперь…
— Что теперь, что теперь! раздражительно перебила ее Софья.— Пенсію у васъ, что ли, отнимаютъ? Въ помощи вамъ разв отказываютъ? Слава Богу, довольно давали и даютъ! Такъ нтъ, все мало, все мало!
Софья продолжала ворчать и, хлопнувъ дверью, вышла изъ своей комнаты въ гардеробную.
— Погодите, погодите, еще сами отъ него, можетъ быть, наплачетесь! зловщимъ шопотомъ проговорила ей вслдъ благородная дама.— Отольются еще сиротскія слезы!
И какъ бы желая доказать на дл, что сиротскія слезы дйствительно проливаются, она отерла платкомъ свои сухіе глаза.
Такихъ сиротъ, какъ Мари Хрюмина и Ольга Матвевна Перцова было не мало и вс он, такъ или иначе, съумли высказать свои чувства, съумли дать понять мальчику, что онъ у нихъ что-то отнимаетъ, что он его за что-то ненавидятъ.
Но сильне всего растрогалъ дтское сердце старый дворецкій, онъ же и буфетчикъ, Никита Ивановичъ.
Никита Ивановичъ былъ слуга старый, бывалый, знавшій хорошо вс порядки въ дом княжны Олимпіады Платоновны Дикаго. Степенный, какъ вс старые барскіе слуги изъ крпостныхъ, онъ держалъ себя важно и чинно въ барскихъ покояхъ. Темные, съ сильною просдью бакенбарды, такіе же волосы, взбитые надъ лбомъ въ затйливый кокъ, прямая фигура, твердая поступь, вс это придавало Никит Ивановичу, всегда облаченному въ черный фракъ и въ блый галстухъ, видъ важнаго государственнаго дятеля съ печатью думы на чел. Если что отчасти портило производимое имъ внушительное впечатлніе, такъ это только его нсколько не въ мру красный носъ. Этотъ носъ намекалъ на какіе-то тайные гршки, да то, что Никита Ивановичъ далеко не такъ степененъ, какъ онъ смотритъ. И дйствительно, Никита Ивановичъ былъ по натур человкъ нрава легкаго, человкъ легкомысленный: это знали вс его столичные знакомые, покучивавшіе съ нимъ въ трактирчикахъ, это знали и разныя барскія горничныя, съ которыми Никита Ивановичъ завязывалъ интрижки. Въ дом княжны Олимпіады Платоновны, гд бывало много гостей, онъ катался зимой, какъ сыръ въ масл: его никто не усчитывалъ въ расход винъ, а знакомымъ горничнымъ и камерюнгферамъ, служившимъ у многочисленной родни княжны Олимпіады Платоновны, и числа не было. Но и кабачки, и пивныя, и трактирчики, и горничныя, все это исчезало при переселеніи въ Сансуси и Никита Ивановичъ всегда говаривалъ, что ‘мы лтомъ говемъ’. Лтомъ даже вина нельзя было много тратить, потому что парадные обды для гостей длались рдко, въ дом бывали въ гостяхъ больше женщины, мужчины же зазжали большею частью съ визитами или на партію виста и эралаша вечеромъ, когда подавался чай и открывался только ‘сладкій буфетъ’ вмсто ужиновъ съ винами. Услышавъ всть о переселеніи въ Сансуси на неопредленное время, Никита Ивановичъ нахмурился не на шутку и затосковалъ. И ‘Старый Пекинъ’, и ‘Старый Палкинъ’, и ‘Новый Палкинъ’, и ‘Шухардинъ’, и Хрюминская Лизавета Петровна, и Офросимовская Дарья Андреевна и вс эти веселыя мста и веселыя женщины такъ живо вспоминались ему теперь, а впереди грозило только долгое ‘говнье’. Конечно, и въ Сансуси есть кабакъ, есть и бабы, но Никита Ивановичъ хорошо зналъ ‘мужичье’ и давно отвыкъ отъ нравовъ этого ‘мужичья’. ‘Бока еще наломаютъ’, думалъ онъ, размышляя о деревенскихъ кабачкахъ и о деревенскихъ прелестницахъ. ‘Здсь народъ деликатный, съ образованіемъ, разсуждалъ онъ,— каждый понимаетъ, безъ чего жить нельзя, и твоему удовольствію не мшаетъ, потому и самъ живетъ въ свое удовольствіе’. Подъ вліяніемъ этихъ мрачныхъ думъ, онъ въ послднее время сталъ сильне покучивать по вечерамъ и по ночамъ и сталъ больше бить посуды днемъ, что у него всегда обозначало непріятное расположеніе духа. Роняя и разбивая барскій хрусталь, онъ всегда хмурился и ворчалъ: ‘Ишь, проклятый, въ рукахъ не держится’! и со злобою тыкалъ носкомъ сапога въ черепки этого проклятаго хрусталя, не умвшаго удержаться въ его рукахъ. Въ послднее время число такихъ неловкихъ и непокорныхъ вещей возросло до очень внушительной цифры. Казалось, что Никита Ивановичъ ршился перебить всю посуду. Это былъ очень дурной знакъ, говорившій о крайне тревожномъ состояніи духа стараго буфетчика.
Однажды, въ минуту прилива душевной тоски и раздраженія, онъ перебиралъ въ буфет посуду, гремя серебряными ножами и вилками и роняя то ту, то другую вещь на паркетъ. Въ это время черезъ столовую проходила Софья съ Евгеніемъ.
— Что, Софья Павловна, гнздо то совсмъ разорять будемъ или нтъ? спросилъ онъ мрачно Софью.
Вопросъ былъ совершенно неожиданный и поразилъ Софью.
— Какое гнздо разорять? спросила она недовольнымъ тономъ.— Ты, кажется, со вчерашняго вечера еще не проснулся и походя бредишь.
Она хотла идти дальше, но онъ настойчиво продолжалъ.
— Да какъ же, вотъ говорятъ, продавать будемъ вещи?
— Ну да, не тащить же всего съ собою и прятать старье ненужное не для чего, отвтила Софья.— Что негодно да не нужно, то и продадутъ.
— Это родовое то? съ укоромъ произнесъ онъ.
— Что жь что родовое? сердито проговорила Софья.— Есть вещи, которыя только въ хламъ стоитъ бросить. Не платить же за ихъ сбереженіе или за отправку въ Сансуси. Вернемся назадъ, новыя вещи выгодне купить…
— Эхъ! безнадежно махнулъ Никита Ивановичъ рукою съ тяжелымъ вздохомъ и что то изъ его рукъ звонко ударилось о паркетъ.— Говорю, гнздо разоряемъ, по моему и выходитъ. Хламъ, хламъ! Да изъ этого то хлама еще покойный князь Платонъ Львовичъ… да что я говорю…. покойный Левъ Платоновичъ гнздышко для насъ лпили!.. А мы: хламъ, хламъ! Теперь то поршишь съ хламомъ, а посл и жаль будетъ, и плакать будешь, а не воротишь… нтъ, не воротишь!..
И такъ это чувствительно, съ такимъ сердечнымъ укоромъ произнесъ Никита Ивановичъ, вообще имвшій проповдническія и ораторскія способности, что у Евгенія сжалось сердчишко и ему вдругъ стало жаль этого разоряемаго гнзда, этого скопленнаго ддушкою Платономъ Львовичемъ и праддушкою Львомъ Платоновичемъ хлама.
— Что то ужь очень ты жалть барскія вещи началъ, сказала Софья, у которой тоже, помимо ея воли, вдругъ пробудилось какое то тоскливое чувство.— Жалешь, а самъ то и дло стукъ да стукъ, въ дребезги хрусталь бьешь.
— Что-жь что бью! Мало ли что изъ рукъ выпадетъ! Всего не удержишь! съ чувствомъ вздохнулъ Никита Ивановичъ.— Тоже и не съ веселья изъ рукъ вещи валятся! Ишь он какія! Почитай, десятки лтъ въ дом то у мста стоятъ, денегъ то за нихъ что переплачено… Нтъ, это я понимаю все!
Софья нетерпливо направилась изъ буфетной.
— А по мн, какъ я теперь взгляну на эти вещи, такъ ровно вотъ вижу, что покойника родного изъ дома выносить хотятъ! Вотъ что! закончилъ Никита Ивановичъ и даже провелъ рукой около глазъ…— И гнздо то насиженное, нагртое…
— Ну, тебя! сердито ироговорила Софья и, торопливо удалившись изъ буфетной съ Евгеніемъ, хлопнула дверью.
Ей тоже стало какъ будто не по себ отъ этихъ рчей о выносимомъ изъ дома покойник, о насиженномъ и нагртомъ гнзд. Евгеній же совсмъ притихъ и какъ то пугливо озирался кругомъ. А кругомъ стояли покрытые блыми чахлами, какъ саванами, стулья, кресла и диваны, на стнахъ виднлись темныя четырехугольныя пятна, напоминавшія о висвшихъ тутъ еще вчера картинахъ, на столахъ и этажеркахъ была полнйшая пустота, такъ какъ вс мелкія украшенія уже были сняты, на полу стояли большіе запакованные ящики съ вещами, точно напоминавшіе слова Никиты Ивановича о покойникахъ, и Евгеній раздумывалъ, куда повезутъ этихъ покойниковъ: въ Сансуси или на рынокъ. Въ комнатахъ былъ не только хаосъ, напоминавшій о разореніи нагртаго насиженнаго гнзда, но и сдлался какой то особенно гулкій резонансъ вслдствіе снятыхъ гардинъ и занавсей, драпировокъ и мелкихъ стнныхъ украшеній, этотъ резонансъ напоминалъ о какой то пустот, о чемъ то нежиломъ. Тоска, почти всегда сопровождающая перезды съ квартиры на квартиру, была здсь еще ощутительне, такъ какъ тутъ дло шло не о простомъ перезд съ квартиры на квартиру, а объ отъзд изъ давно свитаго гнзда совсмъ въ иную среду, въ иную обстановку и притомъ этотъ отъздъ сопровождался всеобщимъ нытьемъ, недовольствомъ, ропотомъ и слезами.
‘И все это ради тебя, скверный, скверный мальчишка!’ невольно вспоминались Евгенію слова рыдающей кузины Мари Хрюминой.
И онъ ходилъ такой понурный, такой съежившійся, такой робкій, точно онъ былъ кругомъ виноватъ, и все ждалъ, что вотъ-вотъ на него опять накинутся съ бранью и съ упреками и кузина Мари Хрюмина, и благородная родственница Софьи, и Никита Ивановичъ, и вс эти люди, громыхавшіе посудой, сердито ворочавшіе ящики, разбивавшіе раздражительно какія то стекла, какія то бездлушки, собиравшіеся въ дальнюю дорогу, обреченные на скуку деревенской жизни.
Евгенію, впечатлительному и чуткому до болзненности, начало казаться, что имъ недовольны не только эти люди, но и сама Олимпіада Платоновна, и Софья. Дйствительно, об эти женщины захлопотались, имъ было не до нжныхъ ласкъ, не до разговоровъ съ ребенкомъ. Кром того ихъ сердили на каждомъ шагу. Софья приходила жаловаться, что какіе то маклаки чуть не даромъ хотятъ взять продающіяся вещи, и раздражительно замчала: ‘Что же это въ самомъ дл, неужто такъ все и отдать на разграбленіе?’ Олимпіада Платоновна тоже раздражалась, слыша приставанья разныхъ родственницъ и крестницъ: ‘Ахъ, подарите это намъ на память’, и не безъ желчи говорила: ‘Да что он хоронить меня собрались, что-ли?’ Все это было не весело, все это не могло содйствовать хорошему расположенію духа. Въ такія минуты не до ласкъ, не до нжностей. Видя кругомъ себя недовольныя и раздраженныя лица, Евгеній притихъ и смотрлъ понуро, кисло.
Но, наконецъ, все было уложено, готово къ отъзду. Въ дорожныхъ костюмахъ, обмнявшись съ кмъ-то поцлуями и рукопожатіями, пройдя черезъ рядъ почти опуствшихъ и некрасиво выглядвшихъ теперь комнатъ, вс вышли на подъздъ: княжна Олимпіада Платоновна, Софья, Евгеній и Оля услись въ карету и тронулись въ путь къ вокзалу желзной дороги. Софья набожно перекрестилась. Ея примру послдовали дти, не сознавая, о чемъ они молятся, но считая нужнымъ подражать своей любимой нян. Въ это же время Олимпіада Платоновна вздохнула какъ то особенно глубоко и проговорила:
— Ну, слава Богу, теперь на долго отдохнемъ отъ этихъ людишекъ!
И тутъ же она весело обратилась къ дтямъ и ласково проговорила имъ:
— Тоже измучились въ эти дни, мордочки? Ну, ничего, скоро вс вздохнемъ свободно и отдохнемъ…
— Да, ужь могу сказать, думала, что и не дождусь, когда удемъ! сказала Софья, вздыхая широкимъ вздохомъ.— Вдь просто, какъ на зло, одинъ бситъ, другой бситъ! Ахъ ты, Господи, что за люди, что за люди!
И вдругъ, перемнивъ недовольный тонъ на веселый, она проговорила:
— А вдь у меня и часы женевскіе отняли, вотъ т, что князь Алексй Платоновичъ подарилъ! Да рада была, чтобы хоть все взяли, только бы въ поко оставили! На память все, на память! Можете представить, Женичка вошелъ какъ то въ гардеробную со своимъ перламутровымъ домино, мн отдать на сбереженіе хотлъ, такъ и то Дарья Васильевна для своего сына на память просить стала. Онъ, голубчикъ, и отдаетъ ужь ей, ну я тутъ и накинулась: ‘да, говорю, стыда то у васъ въ глазахъ нтъ, вы курточку готовы съ ребенка стянуть, грабители, грабители!..’ Я ее браню, а онъ милый, смшной такой, растерявшійся, точно виноватый, стоитъ и домино въ рукахъ держитъ, не зная, кому его отдать, а самъ расшаркивается, а самъ расшаркивается передъ нею…
И вдругъ вс засмялись при этой, бойко переданной, сценк, всмъ стало такъ легко и весело. Карета подъзжала уже къ дебаркадеру желзной дороги…

II.

— Ну, вотъ мы и у себя дома!
Какой-то теплотой повяло отъ этихъ словъ, сказанныхъ Олимпіадой Платоновной, когда широкая деревенская коляска князя Алекся Платоновича Дикаго закачалась на высокихъ ресорахъ, катясь по мягкой песчаной дорог и ныряя среди зеленыхъ холмовъ и пригорковъ по направленію къ Сансуси. Свистки локомотива, снованіе желзнодорожной прислуги, суетливость дущихъ по желзной дорог насажировъ, говоръ и шумъ этой куда-то спшащей, боящейся опоздать толпы, мельканье передъ окнами вагоновъ однообразныхъ видовъ, телеграфныхъ столбовъ, станцій, все это осталось позади, а впереди разстилались только зеленющія поля, покрывающіяся новыми всходами нивы, густой, полный покоя и тни лсъ да изрдка попадались мужики и бабы, низко кланявшіеся господамъ.
— Мы точно отъ потопа въ ковчег спасаемся, смялась Олимпіада Платоновна.
И точно они набились, какъ въ ковчегъ, въ эту широкую деревенскую коляску вс вмст, и она, и дти, и гувернантка, и учитель, и Софья, и у всхъ у нихъ было одно чувство — чувство полнаго и безмятежнаго спокойствія, сознаніе, что впереди ихъ ждетъ отдыхъ, что вс треволненія столичной жизни, сплетни, вызды, пріемы, шумныя удовольствія и мелкія непріятности — все это осталось гд то тамъ, далеко, смнившись полнымъ затишьемъ.
— А хорошо у васъ здсь! проговорилъ учитель, всматриваясь куда-то въ даль.
— Тихо здсь, отвтила Олимпіада Платоновна.
‘Тихо здсь’ — эти слова часто приходили на память учителю потомъ, когда онъ сдлался уже вполн своимъ человкомъ въ Сансуси, когда онъ уже вполн освоился съ порядками этой жизни. Эта тишина вліяла такъ успокоительно на наболвшіе среди столичной суеты нервы, она пробуждала какое-то благодушіе и словно примиряла людей и съ жизнью, и съ ближними, при ней дни, похожіе одинъ на другой, какъ дв капли воды, стали пролетать какъ-то незамтно, словно безслдно и люди невольно дивились: ‘Господи, вотъ ужь и весна прошла!’… ‘Не успли оглянуться, а ужь и лто кончается!’ И какъ-то не врится имъ самимъ, что они уже прожили здсь нсколько мсяцевъ, что лто дйствительно кончается, что наступаетъ глухая осень, съ мелкимъ, зарядившимъ надолго дождемъ, съ темными, длинными вечерами. А между тмъ дйствительно холодный, рзкій втеръ нагоняетъ массы темныхъ, густыхъ тучъ на небо, солнце проглядываетъ изъ-за нихъ все рже и рже и почти не гретъ, садъ и лсъ теряютъ свой послдній пожелтвшій уборъ, въ поляхъ кончаются крестьянскія работы, деревенскіе дома по сосдству съ Сансуси пустютъ. Да, это осень, глухая осень, отдаляющая еще больше деревни отъ городовъ, вносящая въ деревенскую жизнь еще боле однообразія, окружающая деревенскихъ жителей еще большимъ затишьемъ…
Такое полное затишье наступило осенью и въ Сансуси. Кто гостилъ здсь лтомъ, т ухали, новыхъ гостей въ непогодливую пору ждать нечего, въ дом все стихло, какъ будто уснуло. Только мужики да бабы заглядываютъ ‘къ кормилиц-барышн’ со своими нуждами, со своими просьбами. Маленькій домашній кружокъ княжны Олимпіады Платоновны сомкнулся еще тсне, какъ бы сознавая, что именно теперь для него начинается та жизнь, которою ему придется прожить нсколько мсяцевъ, жизнь тихая, однообразная, немного скучная и легко выносимая только въ томъ случа, если между людьми, заброшенными на долгіе мсяцы въ одно гнздо, царствуетъ полное согласіе и полный миръ.
Княжна Олимпіада Платоновна, Евгеній, Оля, гувернантка и учитель — вотъ т лица, изъ которыхъ составился этотъ семейный кружокъ. Здсь, въ глуши, въ деревн, гд простота отношеній является однимъ изъ естественныхъ условій жизни, нердко являлась въ этомъ кружк и Софья: правда, она не присаживалась къ камину вмст съ господами, она не принимала прямого участія въ ихъ разговорахъ, но она нердко шила здсь, нердко забавляла дтей, нердко говорила о томъ, о чемъ ее спрашивали. Порой присоединялся къ кружку деревенскій священникъ, отецъ Андрей, подчасъ заглядывала сюда и его жена, матушка Прасковья Петровна: обитатели большого дома видимо были рады каждому живому человку и старались быть терпимыми, не справляясь о послужныхъ спискахъ, о геральдическихъ особенностяхъ, объ окраск убжденій входившаго въ домъ лица. Старая, жившая довольно долго у кого-то изъ родственниковъ Олимпіады Платоновны гувернантка дтей, миссъ Ольдкопъ, очень чопорная и очень гордая по натур, говорила, что отношенія Олимпіады Платоновны къ Софь ее трогаютъ, напоминая ей ея родину, гд тоже въ истинно аристократическихъ фамиліяхъ относятся съ крайнимъ уваженіемъ къ старымъ слугамъ. Отецъ Андрей, человкъ довольно консервативныхъ убжденій, не особенно доврявшій новымъ порядкамъ, косившійся на коренныя реформы, совершавшіяся въ то время, недолюбливавшій слишкомъ горячую молодежь, только что окрещенную названіемъ ‘нигилистовъ’, добродушно и снисходительно выслушивалъ разныя молодыя увлеченія юнаго учителя дтей, замчая вмсто всякихъ рзкихъ споровъ: ‘молодыя дрожжи бродятъ, пока не перебродятся’. Самъ этотъ юный учитель ‘изъ семинаровъ’, какъ онъ самъ выражался, обыкновенно угловатый и неловкій, иногда безтактный и рзкій, и отца Андрея находилъ ‘мужикомъ со смкалкою’, и Олимпіаду Платоновну признавалъ ‘за бабу съ придурью, но сердечную’, и въ мисъ Ольдкопъ видлъ ‘основательность’, а Софья, которая бранила его и распекала, какъ школьника, при каждомъ удобномъ случа,— Софью онъ даже совсмъ ‘полюбилъ’, потому что она ‘душа-человкъ’. Олимпіада Платоновна еще боле снисходительно относилась ко всмъ окружавшимъ ее теперь лицамъ, отдыхая отъ всхъ тревогъ, дрязгъ и непріятностей шумной столичной жизни: она, смясь, замчала, что вс они точно сплись и что ‘дисонансовъ не выходитъ даже и тогда, прибавляла она шутливо, обращаясь къ учителю, когда вы продавливаете мои стулья и ругаетесь’.
— А матушку-попадью вы, ваше сіятельство, и забыли? Разв она не дисонансъ? Ха, ха, ха! смялся молодымъ шумнымъ смхомъ ‘семинаръ’.
— Она не дисонансъ, а вечернее прибавленіе къ утреннимъ газетамъ, мтко замчала Олимпіада Платоновна.
И дйствительно, матушка-попадья, женщина здоровая, сытая и, повидимому, вполн довольная судьбой, какъ-то не могла слиться съ мирнымъ кружкомъ Олимпіады Платоновны: она вчно волновалась, вчно откуда-то приносила невообразимыя новости, вчно на кого-то жаловалась и кого-то бранила, хотя — что и было характерно въ ея жалобахъ и брани — вс, выслушавъ терпливо до конца ея желчныя выходки, только переглядывались между собою и какъбы спрашивали въ недоумніи другъ у друга: ‘да за что-же это она сердится?’ При ея появленіи прерывалось чтеніе, смолкали толки по поводу газетныхъ извстій, стихали пренія объ отвлеченныхъ вопросахъ, такъ какъ матушкапопадья всегда умла каждый разговоръ, каждую тему свести на какой-нибудь частный и чисто личный примръ. Читался-ли какой-нибудь романъ, матушка-попадья прерывала чтеніе восклицаніемъ:
— Да вотъ у помщика Поликарпова сынокъ-то ни дать, ни взять такой-же былъ!
И затмъ слдовала цлая исторія про сынка помщика Поликарпова съ такими подробностями, которыя, вроятно, никогда не снились даже ни самому помщику Поликарпову, ни его сыну. Начинались-ли толки о польз грамотности для народа, матушка-попадья тотчасъ же прерывала отвлеченныя разсужденія восклицаніемъ, обращеннымъ къ мужу:
— А помнишь, отецъ, какъ насъ Иванъ Безухій обворовалъ, тоже грамотей былъ!
И затмъ слдовала исторія продлокъ Ивана Безухаго, бывшаго грамотеемъ, и исторія еще большихъ мошенничествъ его отца, Петра Безухаго, который грамотеемъ однако же не былъ.
Сначала матушка-попадья нсколько ошеломляла присутствующихъ доказательствомъ своей неистощимой наблюдательности и сердила ихъ, прекращая своими исторіями про помщиковъ Поликарповыхъ и про Ивановъ Безухихъ интересные чтенія и разговоры. Но мало помалу общество убдилось, что у него впереди предстоитъ такъ много вечеровъ, что ихъ хватитъ и на чтенія, и на дебаты, и на слушаніе исторій матушки-попадьи, и къ матушк-попадь, къ этому ‘вечернему прибавленію къ утреннимъ газетамъ’, стали относиться безъ раздраженія, а напротивъ того старались даже втягивать ее въ разсказы. Въ этомъ случа юный учитель отличался особенною способностью заставлять матушку-попадью разсказывать именно то, что ему или кому нибудь изъ ихъ кружка хотлось услышать въ данную минуту. И что это были за разсказы! Если бы человкъ прожилъ года Мафусаила, то и тогда онъ едва ли бы увидлъ, услышалъ и испыталъ все то, что видла, слышала и испытала матушка-попадья въ сорокъ пять лтъ своего земного странствованія. Она видла ‘своими глазами’ чуть не сотню привидній, при ней заснуло чуть не полсотни лицъ летаргическимъ сномъ, ей пришлось десятки разъ спасаться отъ убійцъ и разбойниковъ ‘съ такой бородищей’, ‘вотъ съ такими усищами’, она не знала числа различнымъ чудесамъ, въ род внезапнаго прозрнія слпцовъ и изгнанія бсовъ изъ кликушъ,— чудесамъ, совершавшимся ‘на ея глазахъ’.
— Если бы она была писательницей, то она написала бы больше романовъ, чмъ вс настоящіе и будущіе Дюма, вмст взятые, говорилъ про нее учитель.
Въ собраніяхъ маленькаго деревенскаго кружка принимали участіе и дти: они или прислушивались къ чтенію и разговорамъ взрослыхъ или находились около Софьи, играя и слушая ея сказки и разсказы. Имъ жилось теперь хорошо, покойно, уютно и они смотрли такими счастливыми, довольными среди ласкъ и заботъ близкихъ людей, дворни, мужиковъ и бабъ, привтливо смотрвшихъ на барчатъ.
Особенно полюбилъ тишину и правильность этой жизни Евгеній, въ характер котораго все боле и боле развивались сосредоточенность, стремленіе уединяться, читать и задумываться. Боле всего полюбилъ онъ уходить по вечерамъ въ большую старинную залу библіотеки, всю заставленную массивными шкапами съ книгами и отдленную отъ кабинета Олимпіады Платоновны небольшою аркою. Здсь у большаго круглаго стола съ кипсэками, альбомами и илюстрированными изданіями, почти утонувъ въ большомъ вольтеровскомъ кресл, обтянутомъ потемнвшей отъ времени зеленой кожею, съ книгою въ рукахъ, при свт одинокой висячей лампы, мальчикъ готовъ былъ просиживать неподвижно цлые часы, читая и прислушиваясь къ долетавшимъ до него звукамъ разговоровъ въ кабинет. Ему нравилось это затишье, это уединеніе, эта полудремота подъ звуки не совсмъ ясно слышныхъ голосовъ близкихъ людей. Ему нравилась сама эта комната, просторная, величавая, строгая, если можно такъ выразиться, съ ея тяжелымъ лпнымъ потолкомъ, съ ея темными дубовыми шкапами, какъ бы приросшими къ полу, съ ея огромнымъ круглымъ столомъ изъ темнаго же дуба съ крупной рзьбой, съ ея мелкими и крупными, тоненькими и распухнувшими книгами въ кож, въ цвтной бумаг, въ бловато-желтомъ пергамент, съ золотыми, красными и пестрыми обрзами, съ ея висячею лампою, походившею на старинное, почернвшее отъ времени паникадило. Любимою его книгою, посл похожденій Гулливера, сдлалась ‘Исторія Донъ-Кихота’. Онъ еще не понималъ ея глубокаго смысла, но она его всегда трогала, онъ жаллъ бднаго рыцаря печальнаго образа и никогда не смялся, какъ бы ни были комичны похожденія этого человка: комизмъ извстныхъ положеній какъ бы ускользалъ отъ его вниманія и въ его представленіи было только одно сознаніе, какъ печально было въ тотъ или другой моментъ положеніе этого бдняка-авантюриста. Похожденія Гулливера увлекли его, какъ увлекаетъ вообще сказка, въ исторіи Донъ-Кихота онъ увидалъ дйствительную жизнь и вполн врилъ, что все описанное въ этой книг дйствительно случилось, что Донъ-Кихотъ не выдуманный герой, а лицо живое, существовавшее на свт. Любилъ онъ также, когда слабые лучи солнца проникали въ комнаты и играли на зановсахъ, портьерахъ и стнахъ, бродить по портретной галере, заложивъ за спину руки, какъ длаютъ иногда взрослые, и всматриваться въ лица важныхъ старухъ и стариковъ въ напудренныхъ парикахъ, въ шитыхъ кафтанахъ, въ огромныхъ фижмахъ, въ орденахъ и звздахъ. Это были розовыя, широкія, мясистыя и улыбающіяся лица, но несмотря на сытость, на розовыя щеки, на улыбки, вс они внушали уваженіе, вс они какъ будто бы говорили, что они сознаютъ свое значеніе. Сотни разъ слышалъ уже мальчикъ біографіи этихъ предковъ и отъ Софьи, и отъ Олимпіады Платоновны, и даже отъ самого Никиты Ивановича, терявшаго всю свою напускную суровость и неразговорчивость, когда заходила рчь о ‘покойныхъ господахъ’: Никита Ивановичъ гордился ‘своими господами’ и ихъ предками и оживлялся, говоря объ этихъ князьяхъ, фельдмаршалахъ, канцлерахъ и посланникахъ. Вс разсказы Никиты Ивановича о ‘старыхъ господахъ’ оканчивались однимъ и тмъ же изрченіемъ: ‘не такъ жили, какъ ныншніе господа живутъ’. И сколько ироніи выражалось въ эти минуты и въ голос Никиты Ивановича, и въ его сжатыхъ презрительно губахъ!
— Крупный народъ тогда былъ! говаривалъ въ эти минуты Никита Ивановичъ.
И мальчикъ, всматриваясь въ эти портреты, невольно задумывался надъ вопросомъ, почему прежде народъ былъ крупный.
Эти склонности мальчика, зачитывавшагося рыцарьскими похожденіями Донъ-Кихота и заучивавшаго чуть не наизусть вс мелочныя подробности жизни своихъ отдаленныхъ родственниковъ и предковъ, не только не могли безпокоить никого, но даже не могли показаться никому чмъ-то ненормальнымъ. Сама Олимпіада Платоновна въ годы дтства просиживала въ этой самой библіотек, плача надъ Клариссой Гарловъ или надъ Элоизой, и въ этой же портретной галере впервые сознала, что ея предки прошли житейскій путь не какими нибудь темными личностями, Иванами, непомнящими родства, а были всмъ извстными слугами своей родины, и потому ей было пріятно видть, что въ мальчик развивается тоже сознаніе и что съ этимъ сознаніемъ онъ не уронитъ фамильной чести. Мисъ Ольдкопъ тоже не могла протестовать противъ вкусовъ мальчика, гакъ какъ чтеніе класическихъ произведеній она считала самымъ благороднымъ занятіемъ, а фамильную гордость ставила на степень долга каждаго благороднаго человка, говоря, что Англія потому и сильна, что въ ней есть родовая и фамильная честь у руководителей общества. Конечно, ужь не Софья же, не Никита Ивановичъ могли сказать мальчику, что ему вовсе нечего думать о предкахъ, такъ какъ разсказы о жизни этихъ предковъ и были любимыми толками этихъ старыхъ слугъ.
Читая о геройскихъ похожденіяхъ Донъ-Кихота, слушая разсказы тетки о своихъ знаменитыхъ предкахъ, вспоминая порой о богатырскихъ подвигахъ сказочныхъ героевъ, о которыхъ такъ много разсказывала ему Софья, Евгеній задумывался о жизни и нердко, какъ-то невольно, вспоминалъ восклицаніе тетки: ‘Ну, теперь хоть отдохнемъ отъ этихъ людишекъ!’ Отдохнемъ отъ людишекъ! Что хотла этимъ сказать тетка? Почему съ этими людишками тяжело жить? Мальчикъ задумывался надъ этими вопросами и передъ нимъ проходилъ цлый рядъ образовъ: мелочно-капризная мать, злобно-придирчивый отецъ, вчно сплетничавшая наемная прислуга въ дом родителей, ‘злючка’ кузина Мари, поющая и причитающая ‘благородная дама’ Перцова, вс т мелкія и жалкія личности, отъ которыхъ такъ или иначе страдалъ онъ, Евгеній. Да, это-то и есть людишки, не похожіе ни на Донъ-Кихота, ни на его сильныхъ предковъ, ни на твердую по характеру, внушающую уваженіе Олимпіаду Платоновну, ни на преданную Софью, ни на миссъ Ольдкопъ, которая держится такъ прямо и смотритъ такъ гордо, ни на появляющихся въ дом бабъ и мужиковъ, грубыхъ на видъ, но ласковыхъ и привтливыхъ на дл. Если кто здсь и былъ похожъ на этихъ людишекъ, такъ это матушка-попадья. Но почему-же она похожа на нихъ? ‘Это мелочная личность’, ‘она вышла изъ того круга, гд часто выработываются такія личности’, ‘она не воспитана и потому немудрено, что она такъ вульгарна’, ‘мелочныя заботы и мелочные интересы хоть кого заставятъ измельчать’,— эти фразы онъ сотни разъ слышалъ въ своемъ кружк про матушку-попадью и сталъ приходить къ заключенію, что жизнь въ дом тетки сложилась именно такъ, чтобы въ ней не выработывались ‘людишки’.
Что-же это была за жизнь? Чмъ отличалась она отъ жизни въ дом его родителей?
О, разв можно было сравнивать эти широкія, высокія, какъ бы величавыя комнаты съ маленькими комнатками квартиры его отца, гд черезъ тоненькія стны было слышно каждое слово въ сосдней комнат, такъ что слуги знали, что говорятъ господа, и потому сплетничали объ этомъ, гд постоянно передъ обдомъ разносился повсюду запахъ изъ кухни, что всегда приводило въ бшенство его отца и причиняло головныя боли его матери, гд не смолкали грохотъ отъ прозжающихъ экипажей, звуки разбитаго фортепьяно сосднихъ жильцовъ, топотъ чьихъ-то ногъ надъ потолкомъ и слышались поминутно звонки въ прихожей, споры въ кухн, стукъ падающихъ со спины дворника на полъ дровъ, что опять-таки раздражало его отца, говорившаго, что въ дом нтъ ни днемъ, ни ночью покоя. Мальчикъ вспоминалъ, какъ въ ихъ петербургской квартир нердко начинались сцены изъ-за того, что во время обда въ столовой слышался звонъ разбитой въ кухн посуды, или изъ-за того, что отецъ слышалъ въ кухн громкіе, пронзительные голоса пришедшихъ къ кухарк гостей и начиналъ кричать, что его домъ превращаютъ въ кабакъ. Сотни подобныхъ сценъ проходили въ голов мальчика и онъ понималъ, какая пропасть лежитъ между тою жизнью и его теперешнею жизнью: здсь было такъ тихо, такъ покойно, такъ чинно. Можетъ быть, въ кухн и пахло гарью, но этого никто не зналъ, можетъ быть, въ кухн и били посуду, но этого никто не слышалъ, можетъ быть, въ кухн и шумли гости повара, но ихъ никто не видлъ. Здсь слуги тоже, вроятно, говорили про господъ, но они не смли говорить этого при господскихъ дтяхъ, господа же здсь не вмшивались вовсе въ дла, въ бытъ, въ разговоры слугъ и не придирались къ нимъ за мелочи, за разбитый стаканъ, за какую-нибудь неловкость, наконецъ, и этихъ разбитыхъ стакановъ здсь было какъ-будто меньше и эти неловкости какъ-будто совершались рже. Дло въ томъ, что здсь у каждаго было свое дло, для каждаго дла былъ опредленъ часъ, для каждаго дла были свои правила: буфетчикъ, поваръ, кучеръ, лакей, прачка, вс, вс здсь длали только свое дло и знали, что прачк не придется стирать пять разъ въ мсяцъ, когда стирка производилась только дважды въ мсяцъ, что повару не придется готовить завтракъ къ двнадцати часамъ, когда завтракали только въ часъ, что буфетчика никуда не ушлютъ во время обда, когда онъ долженъ служить за столомъ. Эта точность исключала всякую суетливость, всякія замшательства. Люди, привыкшіе къ своему длу, исполняли его, какъ машины, точно, ровно, спокойно.
Мальчикъ въ дом тетки очень часто слышалъ одну фразу: ‘воспитаніе — это все для человка’. Къ этой фраз миссъ Ольдкопъ глубокомысленно прибавляла: ‘и оно только тогда прочно, когда оно не просто благопріобртенный капиталъ, а родовое наслдіе’. Но что-же такое значитъ воспитаніе? Не то-ли, что люди привыкаютъ жить такъ, какъ живутъ здсь? Вс помнятъ свое дло, вс знаютъ время для каждаго дла, вс спокойно исполняютъ свое дло. И на немъ, и на его сестр не отразилось-ли это воспитаніе: они теперь меньше капризничаютъ, они ни съ кмъ не бранятся, ихъ никто не распекаетъ, они бодро просыпаются въ извстный часъ, они быстро засыпаютъ въ опредленное время, они не просятъ поминутно сть и — странное дло — они такъ много выучиваютъ, а между тмъ у нихъ какъ-будто столько-же остается времени для игры, какъ и прежде. Но прежде они по получасу не могли докликаться няньки, чтобы та ихъ умыла, одла и причесала, прежде они по цлому часу бродили въ столовой, поджидая обда или завтрака и таская куски сухого хлба съ тарелки. Теперь этого ничего нтъ: они встаютъ и въ пять минутъ кончается ихъ туалетъ, они идутъ въ столовую и въ столовой все уже готово, они приходятъ учиться и урокъ сразу начинается, тогда какъ дома мать гнала ихъ отъ себя, когда они приходили къ ней съ азбукой, и иногда не занималась съ ними по цлымъ недлямъ. Да, именно это-то и называется воспитаніемъ, думалось мальчику, и изъ разсказовъ тетки и Софьи онъ узнавалъ, что также воспитывалась и тетка, также воспитывались и его дяди, и его кузены и кузины. Мало-помалу, съ словомъ ‘воспитаніе’, ‘благовоспитанность’ въ ум мальчика начало соединяться представленіе о чемъ-то очень хорошемъ, въ чему надо стремиться. Когда при немъ говорили о хорошо воспитанныхъ людяхъ, онъ тотчасъ-же думалъ, что эти люди являются контрастомъ ‘людишекъ’, и ему хотлось вырости именно такимъ благовоспитаннымъ человкомъ, выдержаннымъ, спокойнымъ, далекимъ отъ мелочныхъ дрязгъ, придирчивости и раздражительности.
Темнымъ пятномъ въ этой свтлой жизни мальчика было только воспоминаніе объ отц и матери, неотступно преслдовавшее его. Начинались-ли разговоры объ отцахъ и матеряхъ, читалась-ли книга объ отношеніяхъ дтей и родителей, встрчалась-ли крестьянка-мать съ младенцемъ на рукахъ,— въ голов Евгенія тотчасъ-же возникали мучительные, неразршимые вопросы: ‘а гд мои отецъ и мать? почему они бросили насъ? почему они не любили насъ?’ Въ эти минуты его лицо длалось печальнымъ и въ его мозгу начиналась усиленная работа: онъ думалъ, что будетъ, если онъ когда-нибудь встртится съ отцемъ и матерью, что они скажутъ ему, какъ онъ поглядитъ на нихъ. Цлый рядъ фантастическихъ сценъ создавался его юнымъ воображеніемъ и почему-то ему всегда казалось, что онъ встртитъ отца и мать несчастными и спасетъ ихъ, отплатитъ имъ любовью за ихъ грхи. Иногда онъ ршался спрашивать объ отц и матери у Софьи, у тетки. ‘Они ухали далеко и потому не могли васъ взять съ собою, отвчали ему.— Они очень заняты и потому не могутъ писать къ вамъ’. Эти отвты не удовлетворяли мальчика, но онъ не ршался распрашивать дальше, видя, что на его вопросы отвчаютъ неохотно, коротко, неясно. ‘Ma tante боится, что я не буду ихъ любить, если она скажетъ, что они меня не любятъ, и потому она не говоритъ о нихъ дурно!’ ршилъ онъ наконецъ и сталъ все рже и рже задавать вопросы о нихъ. Окруженный сдержанными людьми, онъ самъ привыкъ быть сдержаннымъ.
Среди всхъ этихъ наученныхъ долгимъ опытомъ жизни, такъ сказать ‘уходившихся’ и ‘выработавшихся’ лицъ, окружавшихъ ребенка, была только одна личность совсмъ иного склада,— это былъ учитель, Петръ Ивановичъ Рябушкинъ.

III.

Что Петръ Ивановичъ Рябушкинъ былъ человкъ плохо воспитанный — это былъ несомннный фактъ. Сама Олимпіада Платоновна разъ сказала про него: ‘это плохо воспитанный, но добрый, прямодушный и очень знающій человкъ’. Мисъ Ольдкопъ, говоря объ немъ, замчала: ‘о, семинаріи даютъ все, кром воспитанія’. Такимъ образомъ, сомнній на счетъ того, что Рябушкину дано или не дано воспитаніе, не могло бытъ никакихъ: онъ былъ не воспитанъ — это понимали вс,— понимали при первой встрч съ нимъ. Отсутствіе какого-бы то ни было лоска, какой-бы то ни было житейской дресировки сразу бросалось въ глаза каждому при первомъ взгляд на Петра Ивановича: онъ былъ немного дикарь, немного грубіянъ, вовсе не умлъ смягчать выраженій, неловкость-же его вошла въ поговорку: ‘неловокъ, какъ Рябушкинъ’.
Его рекомендовалъ Олимпіад Платоновн архимандритъ Арсеній, какъ человка, отлично и очень рано окончившаго курсъ духовной академіи, и потому она, желая основательно подготовить дтей, взяла его въ учителя. Съ первой же встрчи они остались довольны другъ другомъ, хотя объясненіе ихъ и было нсколько странно и своеобразно. Впрочемъ, можетъ быть, именно вслдствіе этого они и понравились другъ другу.
— Я учить согласенъ дтей, только ужь гувернерствовать я не буду, замтилъ Петръ Ивановичъ довольно ршительно, желая отстоять свою свободу.— Во-первыхъ я и не умю, а во-вторыхъ вовсе не люблю таскаться съ этими хвостами, ходящими по пятамъ.
— Да я бы и не согласилась взять васъ въ гувернеры, такъ-же откровенно отвтила Олимпіада Платоновна,— а то дти ходили-бы и немытыми, и нечесанными.
— Это вы справедливо изволили заявить: я въ туалетномъ дл плохой знатокъ, проговорилъ Петръ Ивановичъ.— У насъ этому не обучали.
— А дтямъ это необходимо, сказала Олимпіада Платоновна.
— Конечно, нужно-же приличными выглядть, не безъ нкоторой ироніи замтилъ Петръ Ивановичъ.
— Нтъ, здоровыми нужно быть, серьезно сказала Олимпіада Платоновна.— Неряшливость не особенно хорошо вліяетъ на здоровье.
— Такъ-съ! согласился Петръ Ивановичъ, какъ будто немного озадаченный такой постановкой вопроса.— Значитъ, гувернерствованіе по боку, ну, а въ остальномъ я согласенъ принять ваше предложеніе?
На немъ былъ довольно потертый сюртукъ, архимандритъ Арсеній говорилъ, что онъ со своею матерью, обремененною малолтними дтьми, страшно бдствуетъ, но Рябушкинъ велъ переговоры такимъ тономъ, который не допускалъ и мысли о томъ, что учитель пойдетъ на вс сдлки изъ-за куска хлба. Это понравилось Олимпіад Платоновн такъ же, какъ понравилась ей и откровенная, полная молодого здоровья физіономія этого ‘косматаго дикаря’,— какъ мысленно назвала его Олимпіада Платоновна при первомъ взгляд на него.
— О мелкихъ подробностяхъ мы переговоримъ посл, замтила она, выслушавъ его отвтъ.— Но я впередъ вамъ должна сказать, какъ я смотрю на дло, за которое вы беретесь. При домашнемъ воспитаніи дтей, особенно нынче, очень часто ученье обращается въ забавную и легкую игру: вздумалось учиться дтямъ — учатся, захотлось полниться — обходится и безъ уроковъ, вздумалъ учитель начать въ часъ занятія — въ часъ и начинаетъ, а пришла охота съ десяти часовъ ссть за уроки — ну, съ десяти и учитъ. Говорятъ, принуждать не слдуетъ дтей, свободу нужно имъ давать, ну, а я думаю, что прежде всего надо пріучить дтей къ правильной работ.
— Безъ порядка нельзя же жить, закончилъ Петръ Ивановичъ съ улыбкой.
Онъ ужасно почему-то не любилъ ‘порядочныхъ’ и ‘акуратныхъ’ людей и выражался про нихъ: ‘нмцы съ циркулемъ’.
— Нтъ, безъ серьезнаго взгляда на дло нельзя жить, коротко сказала Олимпіада Платоновна.— У насъ и безъ того въ натур относиться ко всему халатно, спустя рукава, и говорить, что дло не волкъ — въ лсъ не убжитъ. Опо, пожалуй, и врно, что дло не убжитъ, но оно и не сдлается, если его не длать. Воспитывать этотъ духъ въ дтяхъ, значитъ, развивать изъ нихъ шалопаевъ. Ну, а ихъ и безъ того у насъ непочатой уголъ. Я вообще не знаю худшаго зла, чмъ халатность и распущенность въ какомъ-бы то ни было дл. Мы вдь, главнымъ образомъ, вс только тмъ и страдаемъ, что лежимъ на боку, бьемъ баклуши да все на кого-то жалуемся…
Петру Ивановичу показалось, что Олимпіада Платоновна подозрваетъ его въ этихъ русскихъ грхахъ и онъ обидлся и вскипятился. Онъ былъ убжденъ, что это ‘барыня’ въ душ его презираетъ, вовсе еще не зная его,— презираетъ ‘по принципу’, приписывая ему желаніе и кое-какъ длать дло, и даромъ получать деньги.
— Вы, вроятно, не хотите этимъ сказать, что я именно такъ отнесусь къ длу, замтилъ онъ рзко и задорно,— такъ какъ не имете еще для этого подозрнія никакихъ основаній!
— Нтъ! Я просто высказываю вамъ свой взглядъ на дло, отвтила Олимпіада Платоновна съ улыбкой, понявъ причину его задора.— Впрочемъ, высказываю я его вамъ прямо и рзко не безъ основанія. Вамъ, кажется, показалось нсколько смшно, что я придаю большое значеніе вншней чистоплотности дтей, въ которой я вижу одинъ изъ залоговъ здоровья, и потому я сочла нужнымъ на первыхъ-же порахъ сказать, что я придаю еще боле значенія нравственной чистоплотности, зная, что нравственная неряшливость и разгильдяйство не особенно способствуютъ выработк честныхъ людей.
Оборотъ вопроса вышелъ опять нсколько неожиданный для Петра Ивановича и онъ не нашелся, что возражать.
Съ минуту продолжалось натянутое молчаніе. Олимпіада Платоновна прервала его первая.
— Вообще, сказала она тономъ откровенности,— я не знаю впередъ, поладимъ-ли мы, уживемся-ли мы, такъ какъ мы, врно, на многое смотримъ — я сверху, вы снизу. Но впередъ вамъ скажу: грубите мн, какъ угодно, но говорите правду,— она улыбнулась ласковой улыбкой, всегда совершенно преображавшей ея некрасивое лицо,— ну, и я въ долгу не останусь, тоже грубить буду…
— И говорить правду? спросилъ Петръ Ивановичъ, добродушно разсмявшись.
— Ахъ, у меня-то это даже и не добродтель, съ нсколько грустной улыбкой замтила она.— Я говорю правду, потому что не хочу длать надъ собой усилій для лжи. Когда можешь идти большой дорогой, проселками колесить не зачмъ.
— Что правда, то правда! сказалъ онъ.
— Ну, значитъ, мы покончили договоръ, а тамъ: поладимъ — поживемъ, не поладимъ — разъдемся, закончила она.
Онъ поднялся съ мста, чтобы откланяться.
— Да, мы забыли одинъ важный пунктъ, остановила его Олимпіада Платоновна.— Какъ вамъ угодно будетъ получать жалованье: помсячно или по третямъ?..
Петръ Ивановичъ вдругъ покраснлъ, какъ піонъ, и, комкая въ рукахъ шапку, пробормоталъ съ напускною небрежностью, которая ему вовсе не удалась:
— Это… это… ршительно все равно!
— Мн удобне длать рже счеты и потому будемте считаться по третямъ, сказала Олимпіада Платоновна.
Онъ все продолжалъ вертть шапку и какъ-то глухо, точно что-то вдругъ сдавило ему горло, проговорилъ:
— Зачмъ-же… помсячно-бы…
Олимпіада Платоновна подняла на него ласковые, проницательные глаза.
— Ну, эту уступку ужь сдлайте мн, не люблю я копечныхъ счетовъ и чмъ рже съ ними возиться, тмъ лучше для меня, старухи, проговорила она и вынула изъ портфеля деньги.— Вотъ вамъ за первую треть, а тамъ…
Онъ быстро протянулъ руку и вдругъ остановился.
— Нтъ, какъ-же… пробормоталъ онъ въ нершительности.
— Да вдь мы-же демъ посл завтра и, вроятно, до отъзда не увидимся, такъ должна-же я вамъ заплатить, сказала она, подавая ему деньги и поднимаясь съ мста.— Времени у меня мало осталось, такъ ужь не взыщите, что короче ознакомимся не здсь, а въ дорог да тамъ, на мст…
Она протянула ему свою широкую, почти мужскую руку и удалилась, ковыляя, изъ комнаты.
Петръ Ивановичъ вышелъ отъ нее въ какомъ-то туман: у него были въ рукахъ деньги, большія деньги, за четыре мсяца впередъ, а еще часъ тому назадъ онъ все думалъ и раздумывалъ, какъ перебьется втеченіи мсяца его мать ‘съ ребятишками’ до полученія имъ жалованья, гд онъ прикупитъ въ деревн хоть пару сорочекъ, какъ онъ подетъ въ своемъ легкомъ пальто въ дорогу. Онъ вспомнилъ, какъ онъ испугался, когда Олимпіада Платоновна сказала, что будетъ разсчитываться по третямъ, и ему представилась вся комичность его фигуры въ эту минуту, когда онъ готовъ былъ или выторговать плату помсячно или отказаться отъ мста, такъ какъ въ четыре мсяца до полученія жалованья могла-бы умереть съ голоду его мать да и съ него могла-бы свалиться послдняя рубашка. ‘И туда-же хорохорился: мн все равно, какъ получать, помсячно или по третямъ!’ думалъ онъ и самъ хохоталъ надъ собою, называя себя мысленно ‘голью перекатной’.
— Ну, что, голубчикъ, какъ? спросила его робко старуха-мать, встрчая его дома.
— Ничего, поладили! весело проговорилъ онъ.— Баба добрая, прямая! Уродъ она, а славная баба! И деньжищъ вонъ сколько отвалила!
Онъ вывалилъ на столъ пачку кредитныхъ билетовъ, вытащивъ ихъ изъ кармана панталонъ. Мать набожно перекрестилась.
— Спаси ее, Господи! проговорила старушка.
— Ну, что ты въ самомъ дл, мать, какъ за благодтельницу, ужь и молиться за нее начала! засмялся онъ.— За работу тоже дала, а не даромъ… Еще, можетъ быть, такъ насядетъ за эти деньги, что и небо съ овчинку покажется!
— Голубчикъ ты мой, другіе и насядутъ, и не дадутъ ничего, проговорила мать.
— И то правда! согласился онъ и, вдругъ встряхнувъ головою, любовно взглянулъ на старушку.— Ну, теперь, мать, полно голодать и теб съ ребятишками! Поскучаешь безъ меня, ну, да что длать! Поживу тамъ, скопимъ что-нибудь, а тамъ — живы будемъ — увидимъ!
Онъ обнялъ любимую старуху, посвятившую всю жизнь на воспитаніе своихъ дтей.
Олимпіада Платоновна была тоже очень довольна имъ.
— Какъ вамъ показался учитель-то? спрашивала у нея вечеромъ Софья.
— Совсмъ еще молодымъ птушкомъ наскакиваетъ, а ничего, душа на ладони, отвтила Олимпіада Платоновна.
Она разсмялась и начала шутливо разсказывать о своихъ переговорахъ съ Рябушкинымъ. Отъ ея наблюдательнаго взгляда не ускользнула ни одна мелочь. Она очень комично передала и его фразу о томъ, что ему все равно, какъ получать жалованье, и его страхъ, когда она ршила давать ему жалованье по третямъ, не прибавивъ при этомъ слова: ‘впередъ’. Софья смялась.
— Совсмъ еще зеленый, закончила княжна.— Только бурсы на немъ много налипло. Ты его, Сонька, возьми въ руки и отмой, непремнно отмой!
И дйствительно, Софья занялась ‘отмываньемъ’ его. Съ нею онъ сошелся сразу, безъ церемоній, безъ недомолвокъ, какъ съ равною себ. Она тоже не стснялась съ нимъ и относилась къ нему съ фамильярностью старой няньки или старой ключницы, наставляющей молодого человка. Много она уже видла на своемъ вку такихъ-го ‘поповичей неотесанныхъ’, какъ она выражалась, и особенно церемониться съ ними не видла надобности. ‘Тоже не въ барскихъ покояхъ, а у насъ въ людскихъ да въ двичьихъ пороги обивали’, говорила она про людей этого сорта.
Какъ-то онъ, осматривая комнатныя украшенія въ Сансуси, замтилъ Софь:
— И деньжищъ-же, должно быть, много даромъ ухлопалъ князь на эти зати, благо деньги-то дешево отъ мужиковъ доставались!
— Ну да, батюшка, и у васъ, врно, ихъ много, что вы ихъ зря разбрасысать научились, сказала Софья.
— Я? Съ чего это вы взяли? удивился озадаченный Петръ Ивановичъ.
— А если-бы мало было, такъ берегли-бы ихъ на дло, сказала Софья.— А то такъ изводите!
— Что вы городите чепуху! воскликнулъ Петръ Ивановичъ.
— Не чепуху, а правду говорю, сказала Софья.— Вонъ у васъ блье-то прохудилось…
— А! Это вы изволите подтрунивать надъ бдностью моего туалета, сказалъ Петръ Ивановичъ, смясь.
— Нтъ, не подтруниваю, а сержусь на васъ! сказала Софья.— Если-бы вы деньги-то берегли да цну имъ знали, вы-бы и сказали: ‘Софья Ивановна, пересмотрите мое блье да зашейте маленькія дырочки, чтобы изъ нихъ большихъ не сдлалось, а то мн новыя сорочки покупать придется, капиталовъ-же на это лишнихъ не припасено’. Такъ нтъ, рвете себ сорочки, изорву, молъ, не велика важность, новыя куплю, намъ деньги ни почемъ.
— Ну, это не оттого, что деньгами я сорить привыкъ, а отъ несообразительности, улыбнулся Петръ Ивановичъ.
— А простыню вчера тоже, поди, отъ несообразительности сожгли папиросой? спросила Софья.
— А это отъ неосторожности, съ комической внушительностью пояснилъ Петръ Ивановичъ.— А ужь вы-то, я думаю, бранили меня, бранили, когда вамъ объ этомъ доложили?
— Бранила, бранила и еще бранить буду! сказала Софья.
Она опустила свое шитье и сложила на колняхъ руки.
Петръ Ивановичъ сидлъ противъ нея, облокотившись руками въ колни и опустивъ на ладони подбородокъ. Оба они смотрли другъ на друга вполн дружески и говорили совершенно спокойно.
— Отчего-же вы прожгли простыню-то? спросила Софья.
— Папиросу курилъ въ постели и задремалъ съ нею, отвтилъ точно на допрос Петръ Ивановичъ.
— А пепельницы разв нтъ въ комнат? допрашивала Софья.
— Въ комнат есть, а на постели не было, такъ-же пояснилъ онъ.
— А взять нельзя было? продолжала допрашивать она.— Разв это порядокъ? Лнь сдлать все, какъ слдуетъ, вотъ вещи и портите!
— Ужь очень вамъ жаль этой простыни? проговорилъ Петръ Ивановичъ съ улыбкой.
— Не простыни жаль, а васъ жаль! сказала Софья.— Вдь если вы всю жизнь такъ жить будете, такъ весь вкъ только и будете добро даромъ изводить. Польза-то отъ этого кому? Купцамъ разв благодтельствовать хотите: я, молъ, добро изводить буду, а они пусть, молъ, больше продаютъ. Такъ этакъ-то вонъ у насъ одинъ сынъ откупщика прямо бумажки жегъ: возьметъ это деньги, свернетъ въ трубочку да папиросы и закуриваетъ. Хорошо? И капиталы у васъ, что-ли, наслдственные есть, что сегодня сорочку отмызгать въ тряпки можете, завтра простыню папиросами сжечь, тамъ галстухъ на полу гд-нибудь вывалять, какъ тряпку, а потомъ на шею одть…
Петръ Ивановичъ расхохотался звонкимъ молодымъ смхомъ.
— И галстуха не забыли? воскликнулъ онъ.— Вс грхи припомнили.
— Да какъ-же не припомнить! сказала Софья.— Намедни прихожу къ вамъ, а вы мечетесь по комнат. ‘Что, говорю, стряслось?’ ‘Галстухъ, отвчаете, проклятый, затерялся, полчаса не могу найдти!’ Стала искать, а онъ подъ кроватью валяется. Нашли для него мсто!
— Грхи, грхи все, Софья Ивановна! шутливо проговорилъ Петръ Ивановичъ, едва сдерживая свой смхъ.
— Да грхи и есть! подтвердила она серьезно.— Не пріучили васъ съ дтства-то къ акуратности, къ опрятности да къ порядку, вотъ вы и вышли лодыремъ. Ей Богу! Вдь вотъ будете своимъ домомъ жить, женитесь, такъ жена да прислуга наплачутся съ вами. Хуже чмъ за самыми важными господами ходить за вами придется.
— Ну, ужь будто и такъ! смялся Петръ Ивановичъ.
— Да это врно! утвердительно сказала Софья.— Или ходи да прибирай за вами, или въ грязи потонете да оборванцемъ ходить будете. И какъ это вамъ самимъ не надостъ каждый день то то, то другое искать: сегодня карандашъ завалился куда-то, завтра книгу чуть не въ грязномъ бль искать будете, а тамъ, глядишь, въ стаканъ воды нальете, а въ немъ пепелъ да окурки отъ папиросъ валяются…
— Совсмъ, значитъ, мужикъ неумытый? сказалъ Петръ Ивановичъ.
Софья вдругъ загорячилась.
— Ну, вы съ мужиками-то не ровняйтесь! проговорила она.— Это напрасно! Много ихъ есть такихъ-то неотесовъ, что хуже свиней живутъ, такъ за это ихъ хвалить нечего да и говорить то, судя по нимъ, нельзя, что весь народъ такъ живетъ. Вы вонъ посмотрите, какъ многіе малороссы живутъ — любо-дорого: и чистота, и порядокъ, и хатка, какъ игрушечка, блая. Тоже вонъ къ молоканамъ загляните: и чистоплотный, и степенный народъ. А то-же вдь мужики, чай, не изъ князей вышли, не за мамушками и нянюшками росли. Да вонъ у меня сестра и по сю пору здсь живетъ, за мужикомъ замужемъ, а взгляните, какъ въ изб-то у нея все ведется, какъ дти ходятъ — у просвирни, когда просфоры печетъ, поди, чистоты меньше… Нтъ, вы поприглядитесь да поприслушайтесь, такъ и не станете хвастать, что на мужика своимъ разгильдяйствомъ похожи: мужикъ мужику рознь, а на самаго лядащаго изъ нихъ походить тоже небольшая честь.
Петръ Ивановичъ молча слушалъ ее и любовался оживленіемъ симпатичной ему женщины. Онъ уже узналъ, что Софья, какъ это ни казалось странно, всегда волновалась и горячилась, какъ только заходила рчь о важныхъ господахъ или о простомъ народ: обидть въ разговор важныхъ баръ или простыхъ мужиковъ значило вызвать цлую бурю со стороны этой старой служанки.
— Нтъ, все это оттого, что домовитости въ васъ нтъ, спустя минуту, продолжала Софья,— въ семь вы, видно, не жили, горя съ ней не испытали…
— Ну, можетъ быть, горя-то и хватилъ на свою долю, вставилъ Петръ Ивановичъ.
— Это вы про то, что въ бурс-то васъ скли? засмялась Софья.— Такъ это горе до первыхъ новыхъ вниковъ зажило. Нтъ, голубчикъ мой Петръ Ивановичъ, не это горе осторожнымъ, домовитымъ да осмотрительнымъ длаетъ, а то горе, когда въ семь хлба мало да когда человкъ пріучается не крошить его даромъ да по полу не раскидывать. Вотъ вы, поди, знаете, что люди простые говорятъ дтямъ: ‘хлбъ даръ Божій, его грхъ на полъ бросать’. Ну, такъ вотъ эту самую поговорку-то, врно, тогда люди и придумали, когда хлбъ у нихъ былъ на исход.
Петръ Ивановичъ не спускалъ съ Софьи глазъ, сдлавшихся такими задумчивыми и ласковыми, какими они не часто бывали у него. Его и подкупалъ, и удивлялъ здравый смыслъ этого простого человка.
— Вы забыли, видно, Софья Ивановна, что и я бдной матери сынъ, замтилъ онъ.
— Да только не у нея вы выросли, сами-же говорили, что она по людямъ жила, чтобы васъ поднять на ноги, сказала Софья.— Вотъ васъ и не научили крошекъ хлбныхъ на полъ не сорить… Да такъ-то и во всемъ, въ бдной да въ хорошей семь человкъ заботливымъ да болющимъ о всякомъ добр длается, продолжала она развивать свою мысль.— Лоскуточекъ найдетъ — спрячетъ, наберется ихъ много, глядишь, и одяло вышло. Пришелъ домой — хорошую одежду снялъ да затрапезную надлъ, чтобы на работ даромъ не драть того, что не легко досталось. Вы вонъ пройдитесь по деревн: богатую семью отъ бдной не сразу отличите, потому иная семья въ грязи тонетъ, а деньги въ кубышку прячетъ, хорошую-же, согласную семью сейчасъ отличите отъ дурной да несогласной: у первой и порядокъ есть, и дти умыты да причесаны, а во второй…
— Окурки папиросъ въ стаканы кладутъ? шутливо перебилъ ее Петръ Ивановичъ съ добродушной улыбкой.
— Ну, хоть и не это, а похоже на то, съ такой-же улыбкой согласилась Софья, складывая работу и поднимаясь съ мста.— Опять я заболталась съ вами, а все потому что учить васъ много — охъ, какъ много!— надо! Вотъ маменьк отпишите, что нашлась, молъ, здсь опекунша и наставница непрошенная для васъ…
Она неторопливо вышла изъ комнаты, оставивъ Петра Ивановича одного. Не перемняя своей позы, опустивъ еще ниже на ладони свою курчавую голову, онъ задумался…
Правильны или неправильны были вс подобные взгляды, не разъ высказывавшіеся въ той или другой форм Петру Ивановичу Софьей и Олимпіадой Платоновной,— дло было не въ томъ. Но это были взгляды безповоротно установившіеся, вошедшіе въ плоть и кровь высказывавшихъ ихъ лицъ. А у Петра Ивановича вс взгляды на будничную, практическую жизнь были только простыми порывами, выраженіемъ молодого задора, проявленіями неопытности и непрактичности. Княжна сказала какъ-то про него: ‘его всему, всему обучили, только забыли ему сказать, которой рукой надо класть въ ротъ ду и какъ надо отрзать себ кусокъ мяса на тарелк, и кто ему какъ это укажетъ, такъ онъ и будетъ длать’. И она была права. Выработавшійся и сложившійся постепенно въ сотни лтъ строй жизни въ барскомъ дом былъ гораздо сильне воспринятыхъ отъ товарищей въ бурс и академіи привычекъ и развившихся втеченіи какого-нибудь десятка лтъ вкусовъ молодого человка. Всякія шероховатости въ немъ сглаживалъ этотъ изо-дня въ день точно и неизмнно повторявшійся строй жизни, какъ морская волна сглаживаетъ шероховатости попавшаго на берегъ голыша, катая его неустанно изо-дня въ день, изъ часу въ часъ между другими прибрежными, уже принявшими извстную форму камнями.
Это не ускользнуло отъ вниманія Евгенія, не ускользнуло уже потому, что при немъ и тетка, и Софья нердко повторяли: ‘А каковъ нашъ Петръ Ивановичъ сдлался, совсмъ салонный франтъ!’ Миссъ Ольдкопъ тоже замчала: ‘О, у него совсмъ облагородились манеры’. Вліяніе среды тмъ боле отражалось на немъ, что онъ съ каждымъ днемъ все боле и боле привязывался и къ Софь, и къ Олимпіад Платоновн, и къ Енгенію. Онъ видлъ въ этихъ людяхъ много сердечной доброты, много правдивости, много здраваго смысла. Въ Евгеніи-же Рябушкина поражала недтская вдумчивость, крайняя любознательность и чрезвычайная, почти болзненная чуткость, при которой мальчикъ сразу угадывалъ настроеніе окружающихъ его лицъ. Правда, Евгеній въ послднее время смотрлъ здорове, онъ былъ веселъ, онъ любилъ возиться съ Петромъ Ивановичемъ, который былъ не прочь пошкольничать, но онъ продолжалъ оставаться нервнымъ ребенкомъ, былъ всегда какъ-бы ‘на сторож’, словно слдилъ за собою и въ минуты его самой ребяческой рзвости довольно было сказать ему рзкое слово или сдлать недовольную мину, чтобы онъ сразу стихъ, какъ-бы ушелъ въ себя, подобно улитк, уходящей въ свою раковину при едва ощутительномъ прикосновеніи. Съ такимъ ученикомъ не для чего было сердиться и горячиться, такъ какъ это было вовсе не нужно, чтобы онъ слушался, съ такимъ ученикомъ нечего было опасаться и его назойливости въ минуты нерасположенія учителя, такъ какъ онъ угадывалъ по лицу, какъ настроенъ наставникъ. Миссъ Ольдкопъ называла Евгенія ‘деликатной натурой’. Рябушкинъ называлъ его ‘человкомъ со смысломъ’.
Уже къ концу лта Рябушкинъ совершенно сжился со всею семьею княжны Олимпіады Платоновны, сталъ на столько своимъ человкомъ, что помогалъ княжн сводить разные счеты, иногда предлагалъ ей свои услуги въ качеств секретаря, когда у нея случалась необходимость писать какія-нибудь дловыя письма или бумаги. Необходимость въ писаніи подобныхъ бумагъ встрчалась не рдко, такъ какъ бывшіе крпостные ея брата князя Алекся Платоновича часто обращались къ посредничеству княжны Олимпіады Платоновны и она очень горячо отстаивала ихъ интересы передъ братомъ или, врне сказать, передъ его женой, княгиней Марьей Всеволодовной, правившей длами мужа. Кром того въ жизни учителя въ этомъ дом бывали и не просто тихіе и спокойные дни сытаго существованія, но и такія минуты, которыя остаются на долго въ памяти, говоря человку, что онъ былъ не чужимъ въ томъ или другомъ кружк людей. Впервые понялъ ясно Петръ Ивановичъ, что его здсь не считаютъ чужимъ, что его любятъ искренно, что о немъ заботятся, нсколько мсяцевъ спустя посл своего переселенія въ Сансуси.
Какъ-то разъ ему привезли съ почты письмо и посылку. Онъ распечаталъ письмо, сталъ его читать и его лицо озарилось ясной улыбкой:
— О, глупая, глупая! съ добродушной грубостью прогоринъ онъ вслухъ, качая головой.
Въ комнат былъ Евгеній и его заинтересовало это восклицаніе.
— Про кого это вы говорите, Петръ Ивановичъ? спросилъ онъ.
— Да про мать! отвтилъ, улыбаясь счастливой улыбкой, Петръ Ивановичъ.— Вотъ къ имянинамъ шарфъ и носки сама связала!
Онъ быстро сталъ распаковывать посылку, вытащилъ длинный шерстяной шарфъ и примрилъ его.
— Вонъ какой красный да длинный вывязала! До Сибири додешь — горла не застудишь! смялся онъ и Евгенію показалося, что въ его глазахъ стоятъ слезы.
— Вы очень любите свою мать? спросилъ Евгеній дрогнувшимъ голосомъ, вспоминая о своей матери.
— Добрая, добрая старуха! отвтилъ быстро Петръ Ивановичъ, взглянулъ въ сторону, и поспшно уложилъ присланныя вещи снова въ ящикъ.— Ну-съ, а какъ наши уроки? Что мы будемъ сегодня длать? началъ онъ торопливо, копаясь что-то слишкомъ долго около комода, куда пряталъ присланный ящикъ.— Вы задачи-то, кажется, не ршили? Видно, опять Донъ-Кихотомъ долго услаждались или съ предками бесдовали въ портретной галере? И когда это вы перестанете тревожить ихъ прахъ?
Онъ, кажется, говорилъ только для того, чтобы говорить и не думать о чемъ-то другомъ, назойливо лзшимъ ему теперь въ голову при воспоминаніи о старух матери, о далекихъ дняхъ, быть можетъ, когда и у него было еще свое гнздо, своя семья, собиравшаяся вмст въ тсный кружокъ отпраздновать имянины крошечнаго ребенка Пети.
— А ваши имянины завтра? спросилъ Евгеній, не отвчая на вопросы учителя.
— Завтра, завтра, да дло не въ нихъ, а вы не отвиливайте отъ задачи, я ее за васъ ршать не буду, отрывисто сказалъ Петръ Ивановичъ и въ его голос послышалось даже раздраженіе.— Идите-ка лучше въ класную и тамъ въ тишин загладьте раскаяньемъ грхъ непониманія!
Евгеній какъ будто только того и ждалъ: онъ быстро выбжалъ изъ комнаты и направился вовсе не въ класную, а къ тетк.
— Ma tante, милая, Петръ Ивановичъ завтра имянинникъ! въ попыхахъ проговорилъ онъ, подбгая къ тетк.— Мать его прислала шарфъ красный-красный и носки въ подарокъ! Милочка, голубчикъ, какъ-же я то?
Евгеній развелъ руками, какъ бы говоря, что онъ совсмъ потерялъ голову, не зная, что ему длать.
— Ахъ, какъ-же это никто не зналъ! взволновалась въ свою очередь и Олимпіада Платоновна.— Скрытничаетъ еще все, церемонится… И я-то тоже хороша, не спросила его, лтомъ или зимою онъ имянинникъ… Прачекъ и конюховъ дарю и праздники имъ длаю въ дни ихъ имянинъ, а тутъ своего человка, добраго пріятеля забыла…
Старуха встревожилась не на шутку. Въ ихъ семь никогда не забывали о дняхъ имянинъ даже самыхъ послднихъ слугъ. А тутъ вдругъ забыли справиться, когда имянинникъ учитель!
— Голубчикъ, ma tante, здового пошлите, скоро и пусть купитъ! заговорилъ быстро Евгеній.— Чтобы къ утру, какъ проснется… помните, ma tante, какъ я вамъ въ ваше рожденье цвты у постели поставилъ… вы проснулись и ахнули… Я сейчасъ, сейчасъ велю позвать Ивана… скоро… скоро…
— Постои, постой, вьюнъ! остановила его Олимпіада Платоновна, любовавшаяся его оживленіемъ.— У меня есть часы… хорошіе часы…
— И съ цпочкой, ma tante? быстро спросилъ Евгеній, заглядывая ей въ лицо.
— И съ цпочкой, улыбнулась тетка на его наивный вопросъ, открывая одинъ изъ ящиковъ своего маленькаго бюро.— Вотъ они…
— И въ бархатной коробочк! въ бархатной коробочк, воскликнулъ мальчуганъ, хлопая въ ладоши.— Ma tante! дайте взглянуть, дайге взглянуть!.. Я самъ, ma tante, самъ положу ему на столъ… самъ… Всю ночь не буду спать и буду ждать, когда онъ проснется!
Евгеній былъ счастливъ и ходилъ весь день съ какимъ-то праздничнымъ выраженіемъ лица. Петръ Ивановичъ замтилъ это и сказалъ шутливо Олимпіад Платовн, что Евгеній кажется ‘выигралъ сегодня генеральное сраженіе съ математическимъ напріятелемъ’. Олимпіада Платоновна, зная причину праздничнаго настроенія мальчугана, молча улыбнулась въ отвтъ на это замчаніе и подмигнула Евгенію. Ее тшило заблужденіе учителя. Вечеромъ Евгеній, спавшій въ одной комнат съ Петромъ Ивановичемъ, хотя у послдняго и была отдльная комната, находился въ какомъ-то лихорадочномъ состояніи и раза три спрашивалъ:
— Вы спите, Петръ Ивановичъ?
— Не сплю, отвчалъ учитель.— А что?.
— Нтъ, я такъ, стихнувшимъ голосомъ произносилъ Евгеній.
Петръ Ивановичъ, какъ на зло, долго не могъ уснуть. Наконецъ, въ комнат послышалось легкое храпнье учителя и мальчикъ на цыпочкахъ подкрался къ его постели, ощупалъ ночной столикъ и положилъ на него открытый футляръ съ золотыми часами. Онъ находился въ такомъ настроеніи духа, что готовъ былъ тотчасъ-же разбудитъ Петра Ивановича. Добравшись до своей постели, онъ далъ себ слово не спать всю ночь, пока не проснется утромъ учитель и, улыбаясь сладкою улыбкою, стараясь всмотрться въ темно, ту, черезъ пять минутъ заснулъ безмятежнымъ сномъ счастливаго ребенка.
Когда по утру онъ открылъ глаза, въ комнат было уже свтло. Онъ быстро взглянулъ на постель у противоположной стны и увидалъ Петра Ивановича, сидвшаго на постели, спустивъ съ нея ноги и держа въ рукахъ футляръ съ часами. Мальчикъ нсколько мгновеній любовался этою красивою, здоровою фигурою, этимъ прекраснымъ молодымъ лицомъ съ густыми, всклокоченными и вьющимися русыми волосами. Потомъ онъ не выдержалъ, вскочилъ съ постели, подбжалъ въ одной рубашенк къ Петру Ивановичу и, не давъ ему времени опомниться, обвилъ руками его шею и звонко поцловалъ его.
— Поздравляю, поздравляю!.. Вы не сердитесь?.. Это вамъ ma tante… Она велла положить, чтобы… Да вы сердитесь?
Евгеній вдругъ смолкъ и пугливо взглянулъ въ лицо Петра Ивановича: оно было ласково и привтливо.
— Хорошій вы человкъ, Женя, проговорилъ Петръ Ивановичъ.— Дай Богъ, чтобы всегда были хорошимъ человкомъ.
Онъ посадилъ мальчика къ себ на колни и погладилъ его по голов.
— Любите, милый мой, людей, каковы-бы они ни были и сколько-бы зла они ни сдлали вамъ лично, проговорилъ онъ какь-то сердечно и мягко.— Добрые порывы, добрыя чувства, все это такія сокровища, которыхъ ничмъ не купишь, и потому, ихъ нужно беречь. Вотъ мы до сихъ поръ жили только въ ладу съ вами, а теперь, когда я поближе узналъ, какой вы чуткій человкъ, мы совсмъ друзьями будемъ. Такъ? И навсегда?
— Да, да, шепталъ мальчикъ, сжимая его руку и прижимаясь къ его плечу головой.
И въ самую эту минуту вдругъ въ голов Петра Ивановича пронеслась какая-то не хорошая мысль, вызвавшая на его лицо совсмъ мрачное выраженіе. Онъ нахмурилъ немного лобъ и отрывисто проговорилъ:
— Вы, конечно, понимаете, Евгеній, что я васъ не за то благодарю, что вы мн вонъ часы дорогіе подарили.
— Да, да, знаю! тихо проговорилъ Евгеній.
Петръ Ивановичъ сжалъ ему еще разъ руку и, встряхнувъ головой, бодро сказалъ:
— Ну, маршъ, теперь одваться, а то будить еще придутъ!
Евгеній весело побжалъ въ своей постели, около которой было сложено платье…
А въ столовой у прибора учителя стоялъ букетъ, за обдомъ прибавилось два прибора для ‘батюшки’ и для ‘матушки’, вечеромъ подавалось какое-то небудничное угощеніе. Олимпіада Платоновна любила устраивать подобные праздники для близкихъ къ ней людей.
Въ этотъ вечеръ, прощаясь съ Олимпіадой Платоновной, когда уже вс разбрелись изъ кабинета княжны, Петръ Ивановичъ впервые поцловалъ ея руку и проговорилъ:
— Спасибо вамъ!
— Ну, наконецъ-то, сказалъ спасибо! засмялась она ласковымъ смхомъ.— А то я по чину первая благодарить не хотла, благодарность-же такъ и вертлась на язык. Въ самомъ дл, Петръ Ивановичъ, продолжала она уже совсмъ серьезно,— я очень, очень обязана вамъ: дти учатся хорошо, успхи сдланы большіе, но дло не въ томъ, такъ какъ я и брала васъ, зная васъ за человка съ познаніями. Но вы сдлали больше. Помните, вы сразу отказались быть гувернеромъ? А теперь я вижу, что вы и гувернеромъ сдлались, вліяете на Евгенія, развиваете его… хорошо развиваете… И за это-то я и благодарю васъ: подъ вашимъ вліяніемъ онъ можетъ вырости прямымъ и честнымъ человкомъ, потому что и сами вы такой человкъ.
Петръ Ивановичъ даже сконфузился и покраснлъ.
— Да вы не смущайтесь, что я васъ хвалю, проговорила Олимпіада Платоновна, улыбаясь.— Надо-же когда-нибудь сказать прямо, какъ смотришь на человка, чтобы отношенія были проще. Вдь, признайтесь, вы тоже долго во мн только ‘барыню’ видли, а не просто человка? Ну, и я на васъ какъ на ‘бурсака’ смотрла и все насторож была, чтобы вы какимъ-нибудь неприличіямъ Евгенія не научили…
— Да вдь я и теперь еще, пожалуй, могу его какой-нибудь неподходящей штук научить, разсмялся Петръ Ивановичъ.
— Да Богъ съ вами, учите! махнула она съ добродушной улыбкой рукою.— Одна ‘штука’, какъ вы выражаетесь, не въ счетъ, если добраго много привьете…
И самъ не зналъ Петръ Ивановичъ, какъ онъ въ этотъ вечеръ заговорился глазъ-на-глазъ съ княжной Олимпіадой Платоновной и о покойномъ отц, и о матери-старух, и о пьяниц дяд-дьякон, гд онъ провелъ три года дтской жизни, и о порядкахъ бурсы, и о трудной жизни въ академіи, обо всемъ, о чемъ онъ такъ долго не могъ поговорить откровенно ни съ кмъ, исключая Софьи, знавшей уже почти всю исторію его прошлаго. И какимъ-то тепломъ, какой-то материнской лаской повяло на него въ этотъ вечеръ отъ этой старухи-княжны, уродливой съ виду, часто рзкой въ выраженіяхъ, упрямой и стойкой по характеру, какъ мужчина. Было три часа, когда Петръ Ивановичъ поднялся съ мста и снова поднесъ на прощаньи къ своимъ губамъ ея руку. Олимпіада Платоновна наклонилась и крпко поцловала его въ голову.
— Расчувствовались мы съ вами немножко сегодня, проговорилъ Петръ Ивановичъ и въ его голос зазвучала обычная нотка ироніи.
— А вамъ и стыдно теперь, потому по вашимъ книжкамъ этого не полагается? засмялась Олимпіада Платоновна добродушнымъ смхомъ.
— По какимъ это по моимъ книжкамъ? спросилъ не безъ удивленія Петръ Ивановичъ.
— Да вдь вы еще по какимъ-нибудь книжкамъ да живете, сказала княжна.— Это ужь всегда такъ въ молодости. Я вотъ себя то Кларисой Гарловъ, то Элоизой воображала… съ горбомъ-то да съ кривыми ногами!.. а что вы подлаете: молодость!.. Да это ничего, потому живутъ люди по книжкамъ только въ молодости, а увлекаться и восторгаться въ молодости чмъ-нибудь позорнымъ и постыднымъ… ну, для этого нужно быть ужь совсмъ исковерканной съ дтства натурой!..
Съ этого дня Петръ Ивановичъ пересталъ быть простымъ наемнымъ учителемъ, онъ почувствовалъ себя другомъ этой семьи, ея членомъ. Съ этого дня сдлались совсмъ иными отношенія между нимъ и Евгеніемъ. Самъ Петръ Ивановичъ, человкъ совсмъ юный, мягкосердечный, еще жаждавшій любви и дружбы, нашелъ въ Евгеніи новаго сочувствующаго ему слушателя, когда онъ, Петръ Ивановичъ, ощущалъ потребность поговорить о своей семь, о своемъ прошломъ, о своихъ планахъ будущаго. До сихъ поръ ему не доставало здсь такого слушателя-друга. Евгеній въ свою очередь тоже началъ испытывать совершенно новое, отрадное чувство — чувство дружбы, онъ сталъ рже ходить одиноко по галере, онъ не такъ усердно засиживался въ библіотек, онъ полюбилъ слушать Петра Ивановича и задавать ему т вопросы о семь, объ отц, о матери, которыхъ онъ не ршался предлагать ни Софь, ни тетк, ни миссъ Ольдкопъ. Передъ мальчикомъ открывался новый мірокъ — мірокъ ‘бдныхъ людей’, полный лишеній и жертвъ, вызывающій состраданіе своими заблужденіями и пробуждающій удивленіе своими добродтелями. Какъ человкъ этого круга, Петръ Ивановичъ говорилъ съ болзненною горечью о его порокахъ и съ искренней теплотой о его добрыхъ сторонахъ. Иногда онъ читалъ объ этихъ ‘бдныхъ людяхъ’ полныя скорби страницы Достоевскаго, полныя желчи псни Некрасова. Съ весны уже у учителя и ученика явилось мсто любимыхъ прогулокъ — узкая дорога черезъ паркъ, ведущая къ обрыву, за которымъ начинались необозримыя, слегка холмистыя поля и нивы. Тихо проходя эту дорогу, лежа на откос обрыва, слдя за движеніемъ облаковъ или за работой крестьянъ на пашняхъ, молодые друзья переговорили о многимъ, много тайнъ передали другъ другу и стали понимать одинъ другого съ полуслова…
Они нашли въ своей дружб именно то, чего имъ здсь не доставало прежде.

IV.

— Письмо съ черною печатью!
Эта фраза облетла весь домъ, прежде чмъ роковое письмо дошло до кабинета Олимпіады Платоновны. Прежде чмъ Олимпіада Платоновна успла прочитать его и сообщить кому-нибудь о его содержаніи, въ дом шли уже разныя соображенія и предположенія, люди называли гадательно т или другія имена лицъ, о смерти которыхъ могла придти всть изъ заграницы. На конверт этого письма были иностранныя клейма, адресъ хотя и былъ написанъ по-русски, но надъ нимъ значилась французская помтка ‘Russie’. Это было въ то время, когда только что подали въ столовую завтракъ и потому присутствующимъ пришлось подождать нсколько минутъ прихода Олимпіады Платоновны. Наконецъ, она вошла въ столовую, ея какъ бы осунувшееся лицо было невесело, хмуро и нсколько строго.
— У князя Алекся Платоновича умеръ старшій сынъ въ Париж, проговорила она глухо, не обращаясь ни къ кому исключительно, и тутъ же замтила Софь, стоявшей около стола:— Его привезутъ сюда хоронить, надо приготовить комнату для княгини Маріи Всеволодовны.
— Господи, какое несчастіе! воскликнула Софья.— Такой молодой!.. Совсмъ здоровымъ мы его оставили!..
Олимпіада Платоновна вздохнула.
— Вамъ, кажется, даже не писали о его болзни? замтила миссъ Ольдкопъ.
— Онъ внезапно умеръ, отвтила коротко Олимпіада Платоновна.
Вс молчали. Тяжелое впечатлніе, произведенное на всхъ извстіемъ о смерти, отразилось и на дтяхъ. Они какъ-то пугливо прислушивались къ этой невеселой новости. Евгеній тревожно спросилъ тетку:
— Его, ma tante, сюда привезутъ?
— Да, въ церковь нашу, здсь хоронить будутъ, отвтила Олимпіада Платоновна.
— Княгиня Марья Всеволодовна одна прідетъ? спросила Софья.
— Одна, отвтила княжна.
Завтракъ прошелъ невесело, молчаливо. Олимпіада Платовна не дотрогивалась до ды и сидла, опустивъ голову. Иногда она приподнимала плечи, точно разсуждая о чемъ-то мысленно и не находя отвтовъ на свои вопросы. Когда вс стали подниматься изъ за стола, она обратилась къ Рябушкину.
— Пройдите ко мн въ кабинетъ, сказала она и сдлала знакъ глазами Софь, чтобы и та шла за нею.
Они удалились вс трое изъ столовой.
Олимпіада Платоновна, войдя въ кабинетъ, вынула изъ кармана письмо и обратилась къ Петру Ивановичу и Софь.
— Я не хотла говорить при дтяхъ и при слуг, начала она.— Его убили на дуэли…
Софья всплеснула руками.
— Господи! несчастная княгиня Марья Всеволодовна! воскликнула она.— Мало еще было горя!
— Да, точно несчастная! вздохнула Олимпіада Платоновна.— Тутъ совершилось что то не только трагическое, но что то темное, таинственное… Вотъ прочтите.
Олимпіада Платоновна подала письмо Рябушкину. Онъ сталъ читать.
Въ письм мать убитаго сообщала о его дуэли, о его смерти и между прочимъ писала. ‘Даже теб я не ршаюсь передать въ письм всхъ подробностей этого дла, о которомъ теперь уже толкуютъ вс парижскія газеты, забрасывающія грязью всхъ участниковъ этой исторіи’.
— Ахъ, ты, Боже мой, что же это такое тамъ произошло! проговорила Софья.
— Я ничего не могу понять, но предполагаю, что драма произошла изъ-за какой-нибудь негодяйки, сказала Олимпіада Платоновна.— Ни во что жизнь и честь ставятъ!.. Хоть бы о матери-то подумалъ!.. И безъ того не сладко живется ей!.. Ну, да прідутъ, такъ все узнаемъ, круто оборвала Олимпіада Платоновна свои размышленія и обратилась къ Рябушкину и Софь.— Я васъ, друзья, просила сюда, чтобы поручить вамъ похлопотать обо всемъ. Вы, Петръ Ивановичъ, позаботьтесь, чтобы въ фамильномъ нашемъ склеп все приготовили. Сама я не могу, гд мн тамъ ковылять! Отыщите тамъ могилу моего отца, князя Платона Алексевича. Рядомъ съ нею есть мсто. Пусть все приготовятъ, какъ слдуетъ… Выложить тамъ какъ-то это надо… Отецъ Андрей знаетъ… Присмотрите, чтобы все поскоре сдлали… Извините, что я навязываю вамъ…
— Да полноте, горячо перебилъ ее Петръ Ивановичъ, слыша въ ея голос слезы.— Сдлаю все, устрою, только вы сами-то не волнуйтесь… на васъ лица нтъ!..
— Пожалуйста, голубчикъ, пожалуйста! проговорила Олимпіада Платоновна, пожимая ему руку.— Вроятно, скоро привезутъ… И ты, Софья, похлопочи, чтобы спальню для княгини провтрить… Для прислуги тоже… Ахъ, Господи, Госоподи, вотъ то не думала…
Только теперь горе начало вполн захватывать сердце Олимпіады Платоновны. Она уже не могла владть собой и слезы сами собою текли по ея лицу.
— Вдь какой былъ славный мальчикъ! проговорила она.— Вотъ, какъ Женю, его любила я…
И вдругъ она обратилась къ Петру Ивановичу.
— Берегите, другъ мой, Женю, внушайте ему честныя, хорошія правила, чтобы онъ не былъ похожъ на этихъ…
Она опять круто оборвала рчь и, стараясь подавить душившія ее слезы, торопливо проговорила:
— Ну, такъ хлопочите за меня, калку!…
Она была жалка. Грустная всть страшно потрясла ее. Ей вспомнилось теперь многое изъ прошлаго. Еще такъ недавно ея сердцу былъ нанесенъ ударъ, когда она вполн увидала нравственное паденіе, нравственную испорченность Владиміра Аркадьевича. Когда-то она любила и его, возлагала надежды и на его будущее. Не рдко тревожили ее думы объ участи дтей Владиміра Аркадьевича, брошенныхъ вполн на ея попеченіе. Теперь новая неожиданная утрата близкаго и дорогого существа тяжело отозвалась въ ея сердц и снова поднялись въ ея голов думы о дтяхъ Хрюмина. Удасться-ли ей приготовить этимъ дтямъ боле счастливую будущность? Удасться-ли ей сдлать изъ нихъ такихъ людей, которые не падали бы нравственно и не ставили бы на карту и жизнь, и честь изъ-за какихъ-нибудь пустяковъ? Какъ ихъ воспитывать? Къ чему подготовлять? Проживетъ-ли она до той поры, когда они встанутъ на ноги и не будутъ нуждаться въ опор? Вс эти мысли, вс эти вопросы проходили въ ея голов и на нихъ не находилось отвта. Старуха пережила нсколько тяжелыхъ дней, а впереди ей предстояли еще боле невеселые дни, встрча съ княгиней Марьей Всеволодовной Дикаго, похоронная церемонія…
Въ одинъ изъ знойныхъ лтнихъ дней коляска, посланная встртить княгиню Марью Всеволодовну Дикаго, вернулась обратно къ барскому дому въ Сансуси. Изъ экипажа вышла высокая и стройная женщина вся въ черномъ и едва она успла ступить на крыльцо, какъ послышался голосъ Олимпіады Платоновны:
— Marie!
— Olympe! отвтила прізжая и об родственницы заключили другъ друга въ горячихъ объятіяхъ.
Он долго безмолвно плакали.
Он молча прошли черезъ рядъ комнатъ въ кабинетъ Олимпіады Платоновны среди почтительно раскланивавшихся съ прізжею слугъ. Это была княгиня Марья Всеволодовна Дикаго. Ей было лтъ сорокъ пять, но она была очень моложава и стройна, какъ двушка. Ея красивое, нсколько худощавое лицо было блдно и немного холодно и строго. Она часто сощуривала большіе близорукіе глаза, что придавало ея лицу выраженіе немного рзкой, упорной наблюдательности, точно она хотла заглянуть въ душу каждаго встрчнаго. Ея граціозныя, неторопливыя и величавыя движенія сразу говорили, что она привыкла къ свтскимъ гостинымъ, къ поклоненію людей, къ власти. Только слды какого-то утомленія, почти прозрачная блдность матоваго лица да дв три морщинки около глазъ клали на ея лицо отпечатокъ грусти, душевнаго горя.
— Ты устала?.. Хочешь отдохнуть, переодться? спросила ее Олимпіада Платоновна, когда он вошли въ кабинетъ.
— Нтъ… то есть устала, но не буду ни переодваться, ни отдыхать теперь, отвтила мягкимъ и ровнымъ голосомъ Марья Всеволодовна.— Позволь посидть немного съ тобою, покуда тамъ у меня все приготовятъ… вынутъ вещи… Я въ послднее время хожу и говорю точно во сн, закончила она, проведя блдною тонкою рукою по лбу.
Об женщины сли.
— Привезли его? спросила княгиня.
— Нтъ еще, отвтила Олимпіада Платоновна.
— Значитъ сегодня вечеромъ или завтра утромъ, проговорила со вздохомъ княгиня.
Она задумалась.
— Ты много выстрадала, съ участіемъ сказала Олимпіада Платоновна и пожала ея руку.
— Да, да… тихо отвтила княгиня и вдругъ подняла голову и взглянула прямо на Олимпіаду Платоновну.— Знаешь, Olympe, я иногда не врю, что можно было все это вынести, все перестрадать и ни разу не сбросить маски, ни разу не проговориться… Ты помнишь меня, когда я была еще почти двочкой, веселой вертушкой на свтскихъ балахъ, наивной и безпечной болтуньей… Думала-ли ты тогда, что я съумю что-нибудь перенести безмолвно, безропотно?..
Олимпіада Платоновна тихо проговорила:
— Ты всегда была сдержанна…
— Да, да, въ этомъ была моя сила, отвтила княгиня.— Но если-бы кто зналъ, чего стоила мн эта сдержанность!.. О, это все какой-то страшный сонъ!..
— Прости меня, что я спрашиваю… проговорила Олимпіада Платоновна.— Но эта смерть… Что за причина…
Княгиня приподняла руку, какъ-бы призывая небо въ свидтели своего горя, и проговорила:
— Только Богъ знаетъ, какъ я перенесла этотъ неожиданный ударъ… Ты знаешь, Nicolas былъ за-границей со мною… У меня тамъ пропали бриліанты, я дала знать полиціи, ничего не нашлось и дло, казалось, забылось… Вдругъ на одномъ вечер… знаешь, ‘эти вечера молодежи съ дамами полусвта, съ опьяненіемъ… къ Nicolas подошелъ одинъ изъ присутствующихъ со словами: ‘Я понимаю, что можно отбивать любовницъ, но я не понимаю, какъ можно на содержанье этихъ женщинъ воровать…’ Онъ не усплъ кончить, какъ Nicolas ударилъ его въ лицо… Ты знаешь конецъ…
Княгиня на минуту смолкла. Олимпіада Платоновна боялась спросить, былъ-ли чистъ или былъ виноватъ ея племянникъ. Старух было страшно тяжело думать, что еще одинъ изъ членовъ ихъ семьи наложилъ пятно на ихъ имя. Княгиня заговорила первая:
— О, какіе страшные дни пережила я, когда ко мн привезли умирающаго Nicolas, когда мелкія газеты раскрыли истинную причину дуэли, когда Nicolas сознался во всемъ мн… Я тотчасъ же поспшила возстановить его честь, я отослала одного изъ нашихъ слугъ въ Россію, я заявила полиціи, что онъ оставилъ письменное сознаніе въ сдланной имъ краж, я потребовала огласки этого дла… Я просто думала, что я сойду съума… а потомъ мученія, смерть Nicolas…
Княгиня вздрогнула и на минуту закрыла глаза рукою, точно стараясь не видть представлявшіяся ей картины.
— Страдалица! вырвалось, какъ вздохъ, восклицаніе изъ груди Олимпіады Платоновны.
Бдная старуха едва сдерживала и глотала слезы. Она ясно представляла себ вс муки, пережитыя женою ея брата, этою гордою женщиною, дорожившею фамильною честью, этою любящею матерью, заботившеюся неусыпно о дтяхъ. Но она была-бы потрясена еще боле, если-бы княгиня разсказала ей, какъ горько, какъ желчно осыпалъ ее передъ смертью упреками сынъ, винившій ее, свою мать, въ своей гибели! Княгиня не упомянула объ этомъ обстоятельств, хотя именно оно-то и могло переполнить чашу ея страданій.
Наступило продолжительное тяжелое молчаніе:
— Что Алексй? тихо спросила наконецъ Олимпіада Платоновна про брата.
— О, все тоже, все тоже! отвтила княгиня и по ея лицу скользнула едва замтная горькая усмшка.— Разв онъ можетъ измниться!..
— Но этотъ случай… эта потеря… это должно было хоть на время заставить его задуматься, очнуться, сказала Олимпіада Платоновна.
Княгиня пожала плечами и сощурила свои глаза, взглянувъ на княжну.
— Ты видишь, его здсь нтъ… я одна, отвтила она съ горечью.
— Но, можетъ быть, дла, начала было Олимпіада Платоновна.
— Дла! дла! перебила ее тмъ-же тономъ княгиня.— Дла, это значитъ — ему приказано присутствовать на какомъ-нибудь пикник или на балу у Горевой… Усталость, это значитъ, что онъ провелъ нсколько дней подъ рядъ среди безумныхъ оргій… Недостатокъ средствъ, это значитъ, что онъ долженъ былъ купить новыхъ рысаковъ, новые бриліанты ей… О, это вчно все тоже и тоже!..
Наступило снова тяжелое молчаніе.
— Ты понимаешь, тутъ не можетъ быть уже и рчи о чувств обманутой любви, о тайной ревности, о погибшихъ надеждахъ на семейное счастіе, холодно продолжала княгиня.— Богъ мой, это все такъ давно умерло, такъ давно похоронилось! Но я не хочу быть предметомъ сожалнія для свтскихъ болтуновъ, я хочу спасти своихъ дтей отъ слуховъ объ ихъ отц, я хочу спасти этихъ дтей отъ раззоренія… И вотъ я лгу, притворяясь счастливой, разыгрывая идилію супружескаго счастья, я лгу, стараясь, чтобы дти уважали его, говоря имъ о его достоинствахъ… Богъ видитъ, что эта ложь вызвана не прихотью!.. Но этого мало: никто не знаетъ, какія сцены приходится мн переживать, чтобы отстоять каждый грошъ, который хотятъ бросить къ ногамъ этой женщины, отнявъ его у своихъ собственныхъ дтей!..
— Я думала, что онъ давно забылъ ее, сказала Олимпіада Платоновна.
На мгновенье глаза княгини вспыхнули зловщимъ огонькомъ и тотчасъ-же снова сдлались спокойными и холодными.
— О, онъ ее не забудетъ! Эти женщины умютъ напомнить о себ! проговорила она съ презрніемъ.— Она даже стремится напоминать о себ и мн: она стала здить въ ту-же церковь, куда зжу я съ дтьми, она становится на клирос противъ меня! Она заставила его абонировать ложу въ опер, въ одинъ абонементъ со мною, въ одномъ ярус со мною! Но Боже мой, мн такъ жаль это погубленное имъ созданіе! Что будетъ съ ея несчастными дтьми, когда она проживетъ все? Что будетъ съ нею, если онъ ее броситъ? Вдь у нея нтъ не только честнаго имени, но даже средствъ, такъ какъ она безумно тратитъ все, что беретъ съ него! Это страшная будущность!
Княгиня проговорила послднюю фразу тономъ такого искренняго состраданія, что онъ поразилъ даже Олимпіаду Платоновну, давно уже привыкшую ко всмъ добродтелямъ княгини Маріи Всеволодовны.
— И ты еще находишь силы жалть ее, проговорила Олимпіада Платоновна,— ее, отравившую всю твою жизнь!..
— Полно, Olympe! Разв она виновата? тихо сказала. Марья Всеволодовна.— Дочь какой-то солдатки, полубезграмотное существо, выросшее на мостовой, въ подвал, въ грязи, презираемая всми въ дтств, нищая, разв она слышала что-нибудь о нравственности, о христіанскихъ добродтеляхъ?
— Да, да… конечно… но все-же я на твоемъ мст… Нтъ, я не могла-бы ни простить, ни примириться, сказала Олимпіада Платоновна.
Олимпіада Платоновна искренне удивлялась княгин. Она, какъ мы знаемъ, не щадила никого и относилась критически ко всмъ, но была одна личность, которая внушала ей что-то похожее на подобострастное удивленіе. Эта личность была жена ея брата, княгиня Марья Всеволодовна Дикаго.
Князя Алекся Платоновича Дикаго Олимпіада Платоновна знала давно за легкомысленнаго старца. Положеніе въ свт, вины, важныя обязанности, преклонные годы, многочисленная семья, ничто не могло исправить этого человка. Это былъ ‘сдоволосый вертопрахъ’, какъ называла его Олимпіада Платоновна. ‘О, во мн такъ много жизни!’ говорилъ онъ самъ про себя. И дйствительно: выходки гамэна, кутежи записного petit-crv, интриги отъявленнаго ловеласа, легкомысліе юнаго проказника — все это укладывалось въ этой сдой голов важнаго барина. Про жизнь стараго повсы ходили самые невообразимые анекдоты: онъ плъ и танцовалъ, какъ мальчишка, на какихъ-то пикникахъ, онъ, какъ влюбленный юноша, самъ одвалъ въ театральной уборной свою фаворитку Гореву, онъ, съ задоромъ молодого фата, отбивалъ у юношей ихъ любовницъ, онъ, наконецъ, слылъ за человка, который ни въ чемъ не можетъ отказать молодой хорошенькой женщин и нкоторыя молодыя хорошенькія женщины боялись даже обращаться къ нему съ какими-бы то ни было просьбами, зная, какою цною нердко нужно платить за исполненіе этихъ просьбъ. Должно быть, именно вслдствіе этой жизни и на самой физіономіи князя Алекся Платоновича лежалъ особый отпечатокъ: какъ ни старался иногда князь смотрть строго и величественно, его лицо все-таки оставалось пухленькимъ, розовенькимъ лицомъ херувима съ масляными глазами, съ мягкой, почти женской улыбкой, его разговоръ посл десяти фразъ сбивался на легкомысленные намеки, на скабрезные анекдоты, на звонкій смхъ, его манеры при малйшемъ увлеченіи длались слишкомъ подвижными, слишкомъ оживленными, слишкомъ напоминающими, что эти ноги привыкли давно къ танцамъ, а эти руки лучше всего умютъ обнимать женскія тальи и высоко поднимать бокалы съ шампанскимъ.
— Bah! живутъ только одинъ разъ! легкомысленно отвчалъ онъ на вс замчанія жены и старался, какъ школьникъ, съ лукавой улыбкой, повертываясь съ юношеской быстротой на каблукахъ, пускаться отъ нея въ бгство.
А замчанія ея были часты, рзки, безпощадны, хотя они всегда длались наедин. Жену не могло не возмущать такое поведеніе мужа, жена такого мужа непремнно должна была быть страдалицей. Княгиня Марья Всеволодовна и была страдалицей, но страдалицей крайне своеобразной, внушавшей удивленіе всмъ ее знавшимъ. Княгиня Марья Всеволодовна была всегда живымъ воплощеніемъ чувства долга и такта. О чувств долга и такта натвердили ей съ пеленъ, когда ей говорили, что это чувство заставляетъ помогать бднымъ, держать себя порядочно и прилично, скрывать свои сердечные порывы, не жаловаться ни на что и ни на кого, повиноваться отцу и матери, стараться сдлаться хорошей женой и хорошей матерью. Ей говорили, что она, какъ женщина, должна руководствоваться именно этими правилами, что этого требуетъ отъ нея и ея положеніе въ обществ, что въ этомъ заключаются и высшія христіанскія добродтели. Эти правила стсняли всякія движенія ея сердца, какъ корсетъ стснялъ правильное развитіе ея тла. Неизвстно, плакала-ли она въ своей спальн, въ ночномъ уединеніи, когда сердце билось сильне въ груди и это біеніе нужно было подавлять ради чувства долга и такта, извстно только то, что мало по малу она привыкла къ этимъ нравственнымъ колодкамъ, какъ ея талья привыкла къ туго стянутому корсету. Съ теченіемъ времени она даже начала внутренне гордиться собой и испытывать чувство блаженнаго наслажденія, когда ей удавалось въ трудныхъ случаяхъ жизни сохранить чувство долга и такта. Въ этихъ случаяхъ она походила на бойца, одержавшаго трудную побду, на изобртателя, разршившаго тяжелую задачу. А жизнь ея сложилась именно такъ, что этихъ прискорбныхъ случаевъ выпало на ея долю не мало. Съ первыхъ-же дней замужества она стала лицомъ къ лицу съ измнами мужа, съ толками о его шаловливыхъ интрижкахъ, о его кутежахъ. Чувство ревности, страхъ за проматываемое благосостояніе, сознаніе, что дти могутъ узнать о продлкахъ отца и семейной неурядиц, все это должно было волновать ея кровь, выводить ее изъ терпнія, затруднять сохраненіе чувства долга и такта. И вотъ на сохраненіе этого чувства ушли вс ея силы: она употребляла вс усилія, чтобы только казаться спокойною и счастливою, чтобы выгораживать мужа въ глазахъ общества, чтобы незамтно охранять имущественные интересы семьи, чтобы внушать дтямъ уваженіе къ отцу и убжденіе, что въ дом царствуетъ миръ. Даже самые служебные успхи ея мужа зависли отчасти отъ ея такта: она руководила имъ въ его служебныхъ длахъ, она поддерживала нужныя ему связи, она выгораживала его, гд можно. Она, спасая благосостояніе дтей, заставила мужа перевести на ея имя вс его капиталы, вс его имнія. Она довела его, наконецъ, до того, что онъ сталъ бояться ее, что онъ потуплялъ глаза и опускалъ голову передъ холоднымъ взглядомъ ея сощуренныхъ глазъ, что онъ не смлъ переступать порога ея спальни. Она такъ увлеклась этимъ дломъ, такъ гордилась своей силой въ этой борьб, такъ горячо врила, что она совершаетъ великій подвигъ честной женщины, честной жены, честной матери, что, можетъ быть, она почувствовала бы себя даже несчастной, если бы вдругъ все пошло гладко и ровно, если бы у нея внезапно не стало поводовъ удивляться самой себ и вызывать удивленіе другихъ своимъ подвижничествомъ: ‘Святая женщина’, ‘безропотная страдалица’, ‘личность съ замчательнымъ тактомъ’, говорили про нее въ свт люди, не знавшіе и половины того, что она ‘перестрадала’. Она не считала согласнымъ съ чувствомъ долга и такта разсказывать о своихъ страданіяхъ и длала исключенія только для архимандрита Арсенія и для Олимпіады Платоновны. Эти люди знали все, что переживала она, и ихъ благоговнію передъ ней не было предловъ. Еще бы! Передъ ними княгиня Марья Всеволодовна не только не скрывала своихъ страданій, но даже стремилась изображать эти страданія самыми яркими красками, вознаграждая себя за невольное молчаніе передъ другими личностями. Говорить о своихъ страданіяхъ, громко заявить о размрахъ своего подвижничества, насладиться удивленіемъ слушателей,— о это, было такъ сладко ей! Особенно любила она говорить съ Олимпіадой Платоновной, составлявшей такую рзкую противоположность съ ней и потому выслушивавшую все съ полнымъ благоговніемъ. Олимпіада Платоновна не понимала, какъ можно прославлять везд вчно измнявшаго мужа, какъ можно сожалть его любовницъ, какъ можно являться съ спокойнымъ и сіявшимъ счастіемъ лицомъ, когда на душ ‘кошки скребутъ’. Она, Олимпіада Платоновна, давно бы сдлала въ подобномъ положеніи тысячи сценъ, тысячи безтактностей, тысячи грубыхъ, вульгарныхъ выходокъ и, наконецъ, она просто бросила бы мужа или умерла бы съ горя. Когда она удивлялась, какъ можетъ все это выносить княгиня Марья Всеволодовна,— послдняя скромно и благоговйно замчала:
— Olympe, я христіанка!
О, Олимпіада Платоновна никогда не смла сдлать подобнаго признанія! Про нее столько разъ говорили, что она ‘какая-то волтерьянка!’ Сознавая свой грхъ, она смиренно преклонялась передъ княгиней Марьей Всеволодовной и считала ее единственнымъ человкомъ, который стоитъ неизмримо выше ея, Олимпіады Платоновны, не понимавшей ‘блаженства страданія’, возможности идти съ улыбающимся лицомъ на растерзаніе ко львамъ, способности пть ликующія псни въ горящей печк. А княгиня Марья Всеволодовна понимала все это.
Въ настоящую минуту кром обыкновеннаго благоговнія къ этой высокой личности Олимпіада Платоновна чувствовала къ княгин Марь Всеволодовн состраданіе, какъ къ матери, потерявшей старшаго сына, и слушала ее не прерывая, старалась выказать заботливость, стремилась хотя отчасти облегчить ея скорбь ласкою и привтомъ. Эта скорбь, какъ казалось Олимпіад Платоновн, была тмъ тяжеле, что Марья Всеволодовна по своему обыкновенію старалась не жаловаться, не плакать, ‘не отравлять своимъ горемъ чужой жизни’, какъ выражалась сама княгиня.
И дйствительно, княгиня, не смотря на свою тяжелую утрату, была со всми снисходительно привтлива, нашла для всхъ любезные вопросы, протянула Софь для поцлуя свою руку и спросила ее о здоровь, о какой-то родственниц Софьи, она поцловала въ щеку миссъ Ольдкопъ и спросила ее, не скучаетъ-ли она въ деревн, она приласкала дтей, поцловала ихъ головки, и замтила Олимпіад Платоновн: ‘Ils sont charmants’. Вечеромъ она даже сдлала свое замчаніе Олимпіад Платоновн на счетъ того, что напрасно дти находятся въ кругу взрослыхъ.
— Это очень вредно вліяетъ на дтей, говорила она.— Они преждевременно перестаютъ быть дтьми, они пріучаются резонерствовать. Наконецъ, они многое узнаютъ, что длаютъ и говорятъ взрослые и чего они не должны бы знать.
— А я думаю, что это только заставляетъ взрослыхъ не длать и не говорить ничего такого, чего не должны бы знать дти, отвтила Олимпіада Платоновна.— Наконецъ, имъ было бы очень скучно однимъ.
— Но при нихъ миссъ Ольдкопъ и учитель, замтила Марья Всеволодовна.
— Я немножко эгоистка, Marie, сказала Олимпіада Платоновна.— Если-бы миссъ Ольдкопъ и Петръ Ивановичъ проводили вечера съ дтьми, мн пришлось-бы сидть одной…
— О, я не говорю, что ихъ нужно удалять, когда никого нтъ, сказала княгиня.— Но ты говоришь, что дти всегда находятся здсь въ свободное время… этого не слдуетъ допускать для ихъ-же пользы… Годы дтства должны быть годами воспитанія, постояннаго наблюденія, постоянныхъ заботъ воспитателей и учителей… Ты говоришь, что присутствіе дтей среди взрослыхъ заставляетъ взрослыхъ остерегаться, сдерживаться… Но разв ты заставишь всхъ своихъ постителей поступать именно такъ? Разв, наконецъ, дти не наслушаются вообще пустыхъ толковъ, неврныхъ сужденій, дикихъ мнній?..
Олимпіада Платоновна замтила, какъ-бы въ оправданіе себ, что Евгеній, впрочемъ, почти и не сидитъ по вечерамъ среди взрослыхъ, а читаетъ въ библіотек.
— Разв тамъ есть, книги для дтей? спросила княгиня.
— Онъ читаетъ и перечитываетъ Донъ-Кихота, отвтила Олимпіада Платонова.
— Онъ? Донъ-Кихота? съ изумленіемъ спросила княгиня.— Но разв можно давать эту книгу ребенку? Сумасбродныя похожденія сумасшедшаго авантюриста и вульгарныя сцены его пошлаго слуги! Какое представленіе составитъ онъ объ обществ, о долг человка, объ общественной дятельности…
— Но это великое произведеніе, замтила Олимпіада Платоновна.
— Ты, конечно, считаешь и Вольтера великимъ писателемъ, однако, вроятно, не дашь мальчику въ руки ‘Философскаго словаря’, сказала княгиня.— Есть великіе люди, есть великія произведенія, но такіе, съ которыми можно знакомиться только въ зрломъ возраст, а не въ годы дтства.
Затмъ княгиня напала говорить, какъ трудно воспитывать дтей вообще. Она передала, какъ она слдитъ за каждымъ шагомъ своихъ дтей, какъ она просматриваетъ каждую попадающую имъ въ руки книгу, какъ она повряетъ гувернантку и учителей, какъ она справляется о всхъ мелочахъ жизни тхъ изъ своихъ дтей, которыя уже кончаютъ курсъ въ пансіон. Она со вздохомъ вспомнила о покойномъ Nicolas, котораго она не могла воспитывать подъ своимъ непосредственнымъ наблюденіемъ, чему она и приписываетъ многія ошибки, сгубившія этого юношу.
Княгиня коснулась вопроса о дтяхъ не случайно и, не смотря на свое горе, не забыла о нихъ. Она вообще имла способность въ минуты самыхъ тяжелыхъ личныхъ невзгодъ не забывать о ближнихъ. Когда она мучилась и терзалась у постели умирающаго сына, она не забывала вести переписку по дламъ того благотворительнаго общества, гд она состояла предсдательницей, ‘на чужихъ людяхъ не должны отзываться мои личныя страданія’, говорила она. И теперь ее заботила судьба племянника и племянницы ея мужа, она знала, какъ мало педагогическихъ способностей было у Олимпіады Платоновны, и опасалась за этихъ дтей. На другойже день посл своего прізда въ Сансуси она перешла къ вопросу, какъ думаетъ Олимпіада Платоновна распорядиться судьбою дтей дале. Олимпіада Платоновна сказала, что Олю, вроятно, придется отдать въ институтъ, а Евгенія… Олимпіада Платоновна еще не ршила, куда она его отдастъ оканчивать курсъ. Правовдніе, лицей, гимназія… нтъ, она вовсе еще не знаетъ, куда она потомъ пристроитъ мальчика. Ей такъ хотлось подольше не отдавать дтей никуда. Княгиня Марья Всеволодовна начала доказывать всю неосновательность этого желанія. Здсь мальчикъ ростетъ одинъ, безъ товарищей-сверстниковъ, подъ женскимъ вліяніемъ и подъ вліяніемъ этого…
— Онъ изъ поповичей? вдругъ спросила она про Рябушкина.
Олимпіада Платоновна отвтила, что да. Княгиня сказала, что это и замтно, что у него ‘нтъ манеръ’.
— Кланяется и встряхиваетъ волосами, какъ гривой… Что-же ты хочешь, чтобы вышло изъ мальчика, который видитъ, какъ долженъ держаться мужчина, только изъ примра этого поповича, изъ примра прислуги да изъ примра мужиковъ?
Она стала говорить о сил привычекъ, о значеніи переимчивости. О, дти такія обезьянки!
— Ты, Olympe, конечно, присмотрлась къ мальчику, но онъ разговариваетъ и держитъ руки засунутыми за ремень блузы, замтила княгиня. Но все это еще не важно, отъ этого онъ отвыкнетъ со временемъ. Важне всего то, что мальчикъ долженъ поскоре сблизиться, сдружиться съ дтьми ‘изъ ихъ крута’. Они ему могутъ пригодиться въ будущемъ, онъ долженъ сдлаться не чужимъ въ ихъ кругу, онъ долженъ пораньше запастись дружескими связями. Они, эти брошенныя родителями дти, такъ бдны! Кто знаетъ, что ихъ ждетъ впереди! Положимъ, теперь они и счастливы, и не нуждаются ни въ чемъ, но… Княгиня Марья Всеволодовна съ искреннимъ участіемъ сжала руку Олимпіады Платоновны.
— О, мой другъ, еслибы мы могли располагать и жизнью и смертью! проговорила она съ тяжелымъ вздохомъ.
Олимпіада Платоновна слушала съ опущенною головой эти рчи. Ей и самой такъ часто-часто во дни легкихъ недуговъ становилось страшно за будущность дтей. Что будетъ съ ними, если она вдругъ умретъ? Съ чмъ они останутся? Послднія деньги она отдала ихъ отцу. Ея крошечная землица давно отказана ею по духовному завщанію ея бывшимъ крестьянамъ. Положимъ, ради дтей можно уничтожить это завщаніе и оставить эту землю дтямъ. Но много-ли это принесетъ имъ дохода? Этого едва хватитъ на ихъ образованіе. Она нсколько разъ толковала обо всемъ этомъ даже съ Петромъ Ивановичемъ. Онъ совтовалъ отдать Евгенія въ гимназію, онъ говорилъ, что у иныхъ дтей и того нтъ, что останется на долю Евгенія, онъ утверждалъ, что только т и выходятъ истинно честными людьми, которые сами пробиваютъ себ путь. Но разв Петръ Ивановичъ знаетъ жизнь! Онъ живетъ все еще по своимъ книжкамъ! Истинно честными людьми, по его мннію, бываютъ т люди, которые сами пробили себ путь? Но не чаще-ли бываютъ истинными подлецами именно т, которымъ самимъ пришлось пробивать себ путь? По этому пути доходитъ до цли одинъ Ломоносовъ и тысячи кулаковъ, міродовъ, откупщиковъ и ростовщиковъ, да и Ломоносовъ, можетъ быть, и былъ бы такъ искалченъ, если бы онъ не прошелъ по этому тяжелому пути…
Вс эти думы, мелькавшія уже не разъ въ голов Олимпіады Платоновны, теперь поднялись съ новою силою и зловщая мысль о приближающейся смерти неотступно тревожила ее. Это было, конечно, простымъ слдствіемъ толковъ о покойник, приготовленій къ похоронамъ, ожиданія, когда привезутъ тло племянника, но тмъ не мене это memento mori безпокоило и волновало Олимпіаду Платоновну, какъ какое-то пророческое предчувствіе. Она внутренне бранила себя за беззаботность, за то, что не уничтожила и не передлала духовнаго завщанія, за то, что не пришла ни къ какому серьезному ршенію на счетъ будущности дтей.
Подъ вліяніемъ этихъ думъ въ ея душ отзывались какимъ-то упрекомъ серьезныя и ясныя замчанія княгини на счетъ воспитанія дтей вообще.
— О, воспитаніе дтей — это такая сложная и часто непосильная для насъ задача, говорила княгиня.— Тутъ мало одной любви, одного желанія сдлать добро. Тутъ нужно знаніе и умнье предусмотрть и взвсить вс мелочи. Недостаточно сдлать ребенка добрымъ, честнымъ и знающимъ человкомъ,— нужно подготовить ему почву, на которой онъ могъ бы дйствовать, нужно ознакомить его съ средой, въ которой онъ будетъ вращаться…
Княгиня вдругъ оборвала эти отвлеченныя разсужденія и обратилась прямо къ положенію Евгенія.
— Ты, Olympe, сдлала ошибку, ухавъ съ дтьми сюда, сказала она.— Здсь дти совершенно отрзаны отъ того круга, въ которомъ имъ придется жить. Здсь подъ вліяніемъ неразборчиваго чтенія и этого семинариста въ нихъ могутъ развиться совершенно превратныя понятія о жизни. Это можетъ принести имъ въ будущемъ излишнія и безплодныя страданія…
Подъ вліяніемъ всхъ этихъ разсужденій Олимпіада Платоновна совсмъ растерялась. Въ, какія-нибудь одни сутки она словно постарла и опустилась, на нее было больно смотрть, точно тяжелая утрата молодого родственника ближе коснулась ее, чмъ его мать. Окружающіе ясно видли это и перешоптывались между собою.
— Хотя бы скоре все это кончилось! говорила со слезами на глазахъ Софья Петру Ивановичу.
— Да по крайней мр и ворона удетъ, грубо отвтилъ онъ, хмуря брови.
— Какая ворона? спросила въ недоумніи Софья.
— Да ваша блаженная мученица, княгиня Марья Всеволодовна, отвтилъ онъ рзко.
— Что это вы, батюшка, выдумали такое! съ упрекомъ сказала Софья.— Вы не вздумайте сказать этого Олимпіад Платоновн. Задастъ она вамъ!
— Да какъ же не ворона, горячо отвтилъ Рябушкинъ,— только и знаетъ, что каркать… Вдь Олимпіада Платоновна теперь только о своей смерти и толкуетъ… И страшно-то умирать, и надо-то умирать, и не знаешь, когда умрешь!.. Чортъ знаетъ что такое!.. Жили-жили, о живомъ думали, а теперь на-поди сами себ отходныя читаемъ.
Онъ сердито плюнулъ.
— Да вдь смерть-то не за горами, а за плечами! вздохнула Софья.
— Ну, и вы туда-же! сердито сказалъ учитель.— Чего-жь вы шьете-то, если умирать надо? Такъ и бросьте все, мы, молъ, братцы, умирать задумали!
— Ну, васъ совсмъ! улыбнулась Софья при этой выходк учителя.— Выдумаетъ тоже!
— Да что, право, злость беретъ! Ухлопалъ себя одинъ балбесъ, а цлый домъ ноетъ, проговорилъ Петръ Ивановичъ.— Да еще погодите, эта ворона какой-нибудь бды накаркаетъ.
— Да за что вы ее браните-то? спросила Софья.
— А за то, что идолъ она, идолъ!.. Вы смотрите, какъ она говоритъ, какъ кланяется, какъ ходитъ! Вдь такъ и кажется, что хочетъ сказать: что-жь вы не замчаете моей святости! Ладономъ отъ нея пахнетъ!
Долго еще сердился и ругался Петръ Ивановичъ, старавшійся ускользать отъ княгини и уводить отъ нея дтей. Наконецъ, желанный день приблизился: въ сельскую церковь Сансуси привезли останки князя Николая Алексевича Дикаго, начались панихиды, совершилось погребеніе, наступилъ и день отъзда княгини Марьи Всеволодовны.
Снисходительно привтливая, милостивая ко всмъ, она не забыла никого, простилась со всми, протянула руку для цлованія каждому изъ слугъ, поцловала головки дтей и на прощаньи напомнила Олимпіад Платоновн:
— Значитъ до будущаго года? Въ будущемъ году пора отдать Олю въ институтъ. Я похлопочу заране…
Дйствительно, Олю пора было уже отдать въ институтъ и этотъ вопросъ былъ ршенъ окончательно. Княгиня Марья Всеволодовна, не смотря на свое собственное горе, настоятельно потребовала отъ Олимпіады Платоновны ршенія этого вопроса до своего отъзда, говоря, что двочка можетъ ‘выйдти изъ лтъ’ для поступленія въ институтъ, что надо ловить случай и время, покуда еще есть кому хлопотать о ребенк, что играть участью дтей ради того, что жаль ихъ отдать изъ дома, есть великій грхъ. Олимпіада Платоновна сознавала справедливость всхъ этихъ мотивовъ и дала слово привезти черезъ годъ Олю въ Петербургъ. Княгиня ухала и всмъ стало какъ будто легче, хотя никто не ршался этого высказать, когда вс снова по старому сошлись вечеромъ въ кружокъ въ кабинет Олимпіады Платоновны. Только Петръ Ивановичъ, взявъ книгу, чтобы продолжать прерванное этими событіями чтеніе, проворчалъ:
— Я даже и забылъ на чемъ мы остановились наканун этого кошмара…

V.

И опять полетли дни за днями — дни замкнутой однообразной деревенской жизни, похожіе одинъ на другой, какъ дв капли воды. Такіе дни люди переживаютъ, вовсе не замчая перемны въ самихъ себ, въ своихъ отношеніяхъ, въ своей обстановк, и ихъ не мало удивляетъ, когда кто-нибудь, давно не видавшій ихъ, скажетъ имъ: ‘о, какъ вы поздоровли! какъ выросли ваши дтки’. Они глядятъ на себя въ зеркало, глядятъ на своихъ дтей и удивляются, какъ это они до сихъ поръ сами не замтили и того, что они сами пополнли, и того, что ихъ дти выросли. Такіе дни переживалъ и семейный кружокъ княжны Олимпіады Платоновны, вовсе не замчая происходившихъ въ его членахъ перемнъ, и ему казалось, что онъ словно вчера только перебрался въ деревню. А время между тмъ летло и летло надъ нимъ, длая свое дло, и старое старилось, молодое росло. Здсь жилось такъ тихо, такъ хорошо, что вс какъ будто старались умышленно обмануть себя, уврить себя, что такъ можно прожить еще годы и годы, вдали отъ житейскихъ дрязгъ и треволненій. Только Олимпіада Платоновна во дни легкихъ недуговъ нахмуривала свои брови, задумываясь объ участи дтей. Нельзя же вчно держать ихъ въ деревн, нельзя же продолжать ихъ отчужденіе отъ общества, нельзя же ограничить ихъ образованіе тмъ домашнимъ образованіемъ, которое можно было дать имъ въ деревн. Эти думы вызывали въ душ старухи какую-то неопредленную, смутную тревогу. Иногда княжн казалось, что она сдлала сгоряча непростительную ошибку, вырвавъ дтей изъ общества, хотя въ тоже время она старалась оправдать себя, говоря, что иначе нельзя было поступить: этого требовало здоровье дтей, необходимость сократить расходы, потребность избавить дтей отъ встрчъ съ отцемъ и матерью. Порой при воспоминаніи объ отц и матери этихъ дтей ей становилось жутко, когда она спрашивала себя: а легко-ли отзовется на дтяхъ встрча съ родителями теперь, когда эти дти понимаютъ больше, когда ихъ можетъ поразить то, что ускользнуло-бы отъ ихъ вниманія тогда? Бывали минуты, когда она была готова ршиться не хать въ Петербургъ, поселиться въ Москв, отдать дтей тамъ въ училища, чтобы только спасти дтей отъ всякихъ случайныхъ встрчъ съ отцемъ и матерью, отъ слуховъ объ этихъ людяхъ. Но разв можно вполн застраховать ихъ отъ этихъ случайностей? Разв можно надяться вполн на то, что она доживетъ до окончанія ихъ образованія и успетъ поставить ихъ на ноги? Не слдуетъ ли прежде всего сблизить ихъ съ ихъ родней, найдти имъ среди этой родни защитниковъ и покровителей, открыть имъ широкій путь при помощи этой родни? Вс эти вопросы, пробуждавшіе въ душ княжны и упреки, и страхъ, и уныніе, мучили Олимпіаду Платоновну теперь все чаще и чаще и въ конц концовъ она постоянно приходила къ одному и тому же заключенію, что всему виной тутъ ложность положенія этихъ дтей. Эти тревоги становились тмъ сильне, чмъ чаще, чмъ подробне писала о дтяхъ княгиня Марья Всеволодовна сестр своего мужа. Она вдругъ вся прониклась желаніемъ ‘спасти’ этихъ дтей, доставить имъ ‘положеніе въ обществ’, обезпечить ихъ будущность. Она писала Олимпіад Платоновн, что именно теперь, когда у нея погибъ старшій сынъ, она вполн ясно поняла всю святость обязанности матери и воспитательницы, что она въ память этого погибшаго юноши дала себ слово не только заботиться о своихъ дтяхъ, но и содйствовать, гд только возможно, спасенію чужихъ дтей. Она много распространялась ‘о нравственной неустойчивости нашей молодежи’, ‘о несистематичности нашего воспитанія’, ‘о вредномъ вліяніи непризванныхъ воспитателей’, ‘о серьезномъ направленіи въ дл воспитанія’. При этомъ она постоянно прибавляла: ‘О, еслибы ты знала, Olympe, какъ я боюсь за твоихъ маленькихъ дикарей!’ Этотъ припвъ повторялся такъ часто, что и сама Олимпіада Платоновна начала не на шутку опасаться за участь ‘этихъ маленькихъ дикарей’…
А время все летло и летло впередъ…
Еще одна зима смнилась лтомъ…
Въ одинъ изъ ясныхъ дней все женское общество барскаго дома въ Сансуси собралось въ столовой къ завтраку и Олимпіада Платоновна уже начала безпокоиться, куда пропали Петръ Ивановичъ и Евгеній, когда мимо окна столовой мелькнули ихъ фигуры верхомъ на взмыленныхъ лошадяхъ. Черезъ минуту Евгеній уже появился въ комнат.
— Нтъ, ma tante, съ Петромъ Ивановичемъ невозможно здить! весело заговорилъ онъ.— Онъ никогда не научится здить верхомъ!
— Да у меня это наслдственное неумнье здить верхомъ, со смхомъ замтилъ Петръ Ивановичъ, появляясь тоже въ столовую.— Хорошо какъ у васъ во предки наздниками были, а мои отцы-дьяконы, можетъ быть, никогда и близко-то къ лошади не подходили…
— Однако, и ты не очень наздничай, еще свалишься когда-нибудь, замтила Олимпіада Платоновна Евгенію.
— Я? Свалюсь? воскликнулъ Евгеній.— Да разв я маленькій, ma tante?
Княжна Олимпіада Платоновна ласково улыбнулась и замтила со вздохомъ:
— Да, да не маленькій! Это и посторонніе замчаютъ. Вотъ и княгина Марья Всеволодовна объ этомъ напоминаетъ…
— Посланіе, врно, отъ ея сіятельства опять получили? спросилъ учитель, зорко взглянувъ на княжну и покачавъ головою при вид невеселаго выраженія ея лица.
— Да, отвтила княжна.— Княгиня напомнила, что скоро намъ надо подниматься въ путь изъ своего гнздышка.
Петръ Ивановичъ поморщился.
— Грустно, а длать нечего, проговорила Олимпіада Платоновна.— Княгиня была такъ добра, что похлопотала объ опредленіи Оли въ институтъ. Дйствительно, двочка можетъ изъ лтъ выйдти для поступленія въ институтъ. Надо и Евгенія пристроить. Тоже самъ говоритъ, что не маленькій…
Олимпіада Платоновна съ любовью смотрла на Евгенія грустными глазами. Онъ, точно, сильно возмужалъ и выросъ за послднее время. Это былъ уже не тотъ слабенькій и худенькій ребенокъ, которому Софья разсказывала по вечерамъ сказки про ‘Гусей-лебедей’, про ‘Лягушку-царевну’. Онъ былъ ростомъ съ Петра Ивановича. Его стройная фигура вполн сформировалась. Его покрытое загаромъ розовое лицо изъ подъ густыхъ, безпорядочно вившихся и подавшихся на лобъ волосъ дышало свжестью и здоровьемъ. Видно было, что гимнастика, верховая зда, прогулки на охоту, деревенскій воздухъ, сдлали свое дло. Это былъ одинъ изъ тхъ выкормленныхъ, здоровыхъ и сильныхъ барчуковъ, какіе развиваются только въ довольств, на свобод, въ деревн.
— Княгиня пишетъ, что пора познакомить дтей съ жизнью, ввести ихъ въ ихъ кругъ, сблизить ихъ съ ихъ сверстниками-родными, замтила Олимпіада Платоновна,— и она права… Она даже упрекаетъ меня, что я не сдлала этого раньше, и, можетъ быть, упрекаетъ не безъ основанія. Я думаю, и вы, Петръ Ивановичъ, согласны, что нельзя-же вчно такъ жить, вн общества?
Трудно было-бы ршить, что было-бы больше по душ Олимпіад Платоновн — отрицательный или утвердительный отвтъ на этотъ вопросъ. Она, можетъ быть, была-бы очень рада, если-бы Рябушкинъ заспорилъ и доказалъ ей, что узжать вовсе не нужно, что можно и здсь жить. Но Петръ Ивановичъ не спорилъ.
— Кто объ этомъ говоритъ! сказалъ онъ.— Хочешь научиться плавать, такъ бросайся въ воду…
— Грустно, только-то, что не знаешь впередъ, дйствительно-ли научишься плавать, бросившись въ воду, въ раздумьи сказала Олимпіада Платоновна.
— Бываетъ тоже, что, какъ камень, ко дну пойдешь, замтилъ учитель.— Ну, да вдь всю жизнь нельзя такъ прожить, значитъ, и толковать нечего. Страшно, не страшно, а ползай въ омутъ, если вн его жить нельзя… Впрочемъ, что же это мы на плаксивый ладъ настроиваемся! вдругъ перемнилъ онъ тонъ.— Это оттого, что жили-жили вмст, а вотъ теперь разъдемся… Нтъ, дйствительно, зажились мы въ своемъ затишь, пора и на жизнь взглянуть…
— И вдь какъ быстро пролетли эти четыре года! со вздохомъ сказала княжна.— Иногда мн кажется, что мы чуть ли не вчера прибыли сюда въ своемъ ковчег…
— О, счастливые дни никогда не замчаются, сантиментально сказала миссъ Ольдкопъ.
— Да, вотъ также, какъ не замчаешь своихъ рукъ и ногъ, покуда он не изволятъ заболть да заныть, съ улыбкой сказалъ Петръ Ивановичъ
Ему хотлось придать бесд шутливый тонъ, но это у него не вышло и все общество окончило завтракъ въ невеселомъ настроеніи. Всмъ было тяжело сознавать, что волей-неволей имъ придется скоро подняться съ насиженнаго гнзда, гд жилось такъ хорошо, такъ мирно. Вс чувствовали, что эта жизнь должна скоро кончиться и кончиться навсегда, безвозвратно. Посл завтрака у Петра Ивановича и Евгенія были учебныя занятія. Но Евгеній замтилъ Петру Ивановичу:
— Жарко и душно сегодня, Петръ Ивановичъ…
— Что-жь, пойдемте бродить по парку, сказалъ Петръ Ивановичъ, угадавъ сразу, что Евгенію не до занятій.
— Да… Вамъ вдь тоже не до книгъ, проговорилъ Евгеній.
Они вышли изъ дома на завтную дорогу.
Это была большая алея, тянувшаяся черезъ весь паркъ, старый, густой, заросшій, похожій на лсъ. По об стороны дороги стной стояли столтнія деревья, бросавшія на дорогу густую тнь. Сотни разъ измривали въ послдніе три года эту алею ученикъ и учитель. Здсь обмнивались они своими мыслями, чувствами, надеждами, здсь прочли они десятокъ книгъ, толковали о прочитанномъ, спорили и соглашались, здсь созрли и окрпли ихъ дружескія отношенія, здсь каждое мстечко было полно воспоминаній для Евгенія, пережившаго вс фазисы первой чистой и идеальной дружбы. Теперь, проходя по этимъ мстамъ, Евгеній какъ-бы прощался съ ними навсегда, точно отъздъ изъ Сансуси былъ уже назначенъ на завтра. Спутники обмнивались изрдка отрывочными фразами на счетъ погоды, на счетъ того, что въ такіе знойные дни тяжело работать въ пол. Разговоръ какъ-то не вязался, фразы произносились какъ-бы нехотя, были отрывочны. Казалось, обоимъ было лнь или не хотлось говорить, точно ихъ утомилъ этотъ зной лтняго дня. Наконецъ, они дошли до конца парка. Здсь дорога круто опускалась внизъ и лентою вилась и ныряла среди холмистыхъ полей и нивъ, гд шла крестьянская работа, гд мелькали фигуры бабъ и мужиковъ, гд поднимали столбы пыли прозжавшія телги.
— Жарко тамъ, проговорилъ Евгеній.
— Что-жь, ляжемъ въ тни, сказалъ Рябушкинъ.
Они прилегли въ тни, на откос, у опушки парка, на спины, подложивъ руки подъ головы, и замолчали. Передъ ними разстилалась широкая, необъятная даль съ волнующеюся травою, съ наливающеюся рожью, колыхавшеюся, какъ волны въ мор. Надъ ними, въ голубомъ неб, быстро бжали блыя, тающія облака прихотливой формы. Они смотрли въ небо, слдя за этими измнчивыми облаками, обгонявшихъ другъ друга, таявшими въ синемъ воздух.
— Да, тамъ не то будетъ! вдругъ проговорилъ Петръ Ивановичъ посл нсколькихъ минутъ молчанья.
— И вы о томъ-же думали? сказалъ Евгеній, не поворачивая головы.— Я вотъ все время объ этомъ раздумывалъ… Страшно мн что-то, Петръ Ивановичъ… очень страшно!..
— Какъ не страшно: тамъ волки живьемъ людей на улицахъ дятъ, только рожки да ножки и оставляютъ, насмшливымъ тономъ проговорилъ Петръ Ивановичъ.
Евгеній молчалъ, но въ его голов промелькнула мысль, что и Петръ Ивановичъ боится возврата въ городъ и сердится на себя, ругаетъ себя въ душ за эту боязнь. Евгеній давно привыкъ угадывать мысли Петръ Ивановича по выраженію его лица, по тону его голоса.
— А вотъ что мы на печи залежались да на доровыхъ хлбахъ зались — это врно! продолжалъ Рябушкинъ, все тмъ-же тономъ ироніи и неудовольствія.— Еще-бы годика два здсь пожили и совсмъ бы обабились да одичали. Гд это — у Тургенева, кажется?— говорится о человк, который обабился до того, что подолъ сталъ поднимать, переходя черезъ грязь… Ну, вотъ и мы скоро дошли-бы до этого!.. Нтъ, ея сіятельство княгиня Марья Всеволодовна права, что Олимпіад Платоновн блажная мысль пришла переселиться въ деревню да уединиться отъ общества. Шутка-ли, четыре года по своему прожили, а теперь привыкай опять по-людски жить!
Евгеній улыбнулся.
— А какъ-же мы-то жили, если не по-людски? спросилъ онъ.
— А кто его знаетъ, по человчески, должно быть, все на откровенностяхъ да на сантиментахъ прозжались, сказалъ Рабушкинъ,— а въ людяхъ на этомъ далеко не уйдешь. Скажи подлецу, что онъ подлецъ, такъ онъ тебя въ бараній рогъ согнетъ, если силы хватитъ!.. Вонъ попробуйте ея сіятельству княгин Марь Всеволодовн откровенно сказать, что она не святая, а ханжа, такъ она вамъ этого по гробъ не забудетъ. Вдь, чтобы не вооружить ее противъ себя, нужно въ душ ее хоть къ чорту посылать, а для виду умиляться да преклоняться передъ ней. А это тоже не легкая штука — лгать-то! Къ этому пріучиться нужно, тоже наука. Да иной и хотлъ-бы ее постигнуть, такъ не можетъ. Вонъ у меня физія такая подлая, языкъ, пожалуй, и солгалъ-бы, такъ рожа выдастъ, сейчасъ въ этакую ядовитую улыбку скривится. Еще въ дтств мн за эту улыбку доставалось. Былъ у насъ такой преподаватель иностранецъ, ехидная бестія и ничего не зналъ. Я бывало улыбнусь, когда онъ что нибудь сморозитъ, а онъ мн сейчасъ: ‘Ряпушкинъ, ви знаетъ, что я не люблю улибующійся физіономи’, и крутитъ нули…
Евгеній опять улыбнулся.
— Да, ваша улыбка всегда выдастъ васъ, если вамъ что не по душ, сказалъ онъ.
— Да, батенька, пріучишься улыбаться, какъ тутъ неправда да тамъ несправедливость, какъ сегодня бьютъ да завтра порятъ, сказалъ Рябушкинъ.— На мн только печки не было… Тутъ поневол или, какъ Демокритъ, посмиваться надо всмъ будешь, или, какъ Гераклитъ, оплакивать всхъ станешь… а то бываетъ и хуже: научишься съ волками жить, по волчьи и выть… Это ужь совсмъ послднее дло…
— А вы еще подшучиваете, что я боюсь въ Петербургъ хать! проговорилъ Евгеній.
— Ну, васъ-то тамъ это не ждетъ, ни бить, ни драть не станутъ, сказалъ Рябушкинъ.
— Знаю, что не будутъ счь, проговорилъ Евгеній.— Меня не это и пугаетъ, а то, что я совсмъ не знаю, что меня тамъ ждетъ…
— Ну, батенька, смертнаго часа и никто не знаетъ, шутливо отвтилъ Рябушкинъ.— Такой уже предлъ человку отъ Господа положенъ, что завса будущаго закрыта…
Евгеній перевернулся лицомъ къ Рябушкину и, приподнявшись на локт, прямо взглянулъ на него.
— А вы не знаете, какъ васъ встртитъ мать? спросилъ онъ.
Рябушкинъ искоса взглянулъ на него и отвтилъ:
— Экую штуку выдумали? Еще-бы мн этого не знать.
— Ну, а вотъ я этого не знаю, проговорилъ горячо Евгеній.— Я не знаю, какъ меня встртитъ мать, какъ встртитъ отецъ, не знаю вообще, встрчу-ли я ихъ.
Петръ Ивановичъ поморщился.
— Эхъ, опять вы родителей поминаете! проворчалъ онъ.— Десятки разъ я вамъ говорилъ, что это бросить надо. Ну, разъхались тамъ почему-либо фатеръ съ мутершей, отдали васъ тетеньк на воспитаніе,— ну, и отлично!..
— Вы совсмъ не то думаете, Петръ Ивановичъ, что говорите, тихо, но твердо проговорилъ Евгеній, принимая прежнее положеніе.
Петръ Ивановичъ сталъ что-то насвистывать. Наступило тяжелое молчаніе. Евгеній заговорилъ первый. Но онъ говорилъ такимъ тономъ, какъ будто не обращался ни къ кому постороннему и уяснялъ вслухъ самому себ извстное положеніе.
— Хуже всего то, что я о нихъ ничего не знаю. Кого ни спросишь о нихъ, вс или отмолчаться стараются, или солгутъ что-нибудь. Почему они такъ вдругъ ухали, почему бросили насъ, почему даже не пишутъ намъ,— ничего не знаю. Гд они, какъ живутъ,— отвта ни отъ кого не добьешься. Вотъ теперь подемъ въ Петербургъ,— увидимъ-ли мы ихъ, возьмутъ-ли они насъ опять къ себ?
— И не увидите вы ихъ, и не возьмутъ они васъ къ себ, потому что тоже не особенная радость съ вами имъ возиться, отвтилъ Петръ Ивановичъ сердито.— По пусту вы только ворошите эти вопросы. Брали-бы примръ съ сестры, она, я думаю, и имена-то забыла вашихъ фатера и мутерши.
— Оля — ребенокъ! отвтилъ Евгеній!
— А вы — мужъ, убленный сдинами, что-ли? Слава Богу, только двумя годочками съ небольшимъ старше ее.
— Такъ-то такъ, да вонъ ей и теперь еще миссъ Ольдкопъ читаетъ ‘про неряшливаго мальчика и про чистоплотную двочку’, а она слушаетъ, замтилъ Евгеній.
Собесдники смолкли. Имъ было не по себ. Нсколько разъ они пробовали обмниваться фразами о тхъ или другихъ предметахъ, но разговоръ тотчасъ-же падалъ и обрывался. У обоихъ въ голов вертлся одинъ вопросъ, что ждетъ ихъ впереди. Оба они не могли дать отвта на этотъ вопросъ, не зная, какъ распорядится судьба ихъ участью. Куда отдадутъ Евгенія? Останется-ли и въ Петербург Петръ Ивановичъ при мальчик? Придется-ли Петру Ивановичу искать новое мсто? Поступитъ-ли Евгеній куда-нибудь на полный пансіонъ или будетъ только ходить въ какое-нибудь училище? Вс эти вопросы тяготили ученика и учителя.
— Да, да, байбаками мы совсмъ сдлались! вдругъ проговорилъ Петръ Ивановичъ, потянувшись и поднимаясь съ мста.— Ужь это натура у человка такая подлая: дай ему пожить годика два въ хол да въ довольств, не думая о томъ, гд онъ завтра чего-нибудь пожрать добудетъ,— и раскиснетъ сейчасъ человкъ, и страхи у него сейчасъ явятся, если въ перспектив онъ не видитъ готоваго угла и съ периною, и съ явствами, и со всякими благодатями!
Онъ поднялся съ мста.
— Нтъ, батенька, продолжалъ онъ,— вы благодарите еще Бога, что княгиня Марья Всеволодовна рано глаза открыла Олимпіад Платоновн на счетъ вашего положенія, а то бы вы тутъ мохомъ обросли въ Сансуси-то этомъ самомъ! Тоже хорошую воспитательную систему придумали: увезли дтей на необитаемый островъ, стали ихъ поить, кормить да холить, начали ихъ это всего оберегать да ублажать… Да этакъ только индюшекъ воспитать можно и то потому, что ихъ на убой готовятъ… А дти-то должны силами да выносливостью запастись, чтобы не подставлять головы подобно цыплятамъ подъ ножъ перваго попавшагося повара…
Евгеній улыбнулся. Онъ понялъ, что Петръ Ивановичъ опять сердится на себя за боязнь передъ будущимъ, за тоску о прошедшемъ мирномъ жить, однимъ словомъ, за ‘сантименты’, какъ обыкновенно выражался въ подобныхъ случаяхъ самъ Петръ Ивановичъ.
Но какъ ни храбрился Петръ Ивановичъ, а ‘подлая трусость’ давала себя чувствовать на каждомъ шагу, тоска росла все сильне и сильне, неизвстность будущаго пугала все боле и боле. Петръ Ивановичъ ругалъ себя за ‘тряпичность натуры’, называлъ себя ‘обабившимся байбакомъ’, стыдилъ даже себя тмъ, что ‘только кошк пристало такъ привыкать къ мсту, но отъ тяжелаго чувства отдлаться не могъ, видя приготовленія къ отъзду, слыша постоянные вздохи женщинъ о ‘покидаемомъ гнздышк’, видя задумчивое, невеселое лицо Евгенія.
— А ужь и унынія-же мы на себя столько напустили, что страсть! пробовалъ онъ, шутя, замтить Олимпіад Платоновн.
— Что-жь, здсь еще это можно, осудить некому, отвтила Олимпіада Платоновна.— А вотъ въ Петербургъ прідемъ, такъ тамъ такія маски равнодушія наднемъ, что изъ-подъ нихъ никакое чувство не проглянетъ… Тамъ, голубчикъ, люди родную мать хоронятъ да стараются потише плакать, чтобы не показаться неприличными, ну, а здсь… здсь даже и голосить можно…
— Эхъ, проговорилъ Петръ Ивановичъ, махнувъ рукой,— нынче сколько разъ ни начинай за здравіе, а все сведешь за упокой!..
Съ тхъ поръ какъ начались сборы къ отъзду, Олимпіада Платоновна все боле и боле недружелюбно относилась къ Петербургу. Онъ страшилъ ее боле, чмъ кого-нибудь изъ ея кружка. Она понимала необходимость хать въ столицу, ввести дтей въ кругъ ихъ родственниковъ, закончить ихъ образованіе, поставить ихъ на твердую почву, но въ тоже время она сознавала вполн и то, что у этихъ дтей есть мать, живущая въ Петербург, и отецъ, могущій пріхать въ Петербургъ,— и это страшило ее. Оставятъ-ли эти люди въ поко своихъ дтей, не напомнятъ-ли они какъ-нибудь о себ этимъ дтямъ, что будутъ отвчать эти дти, если ихъ спросятъ, отчего ихъ бросили родители, или если имъ разскажутъ о какихъ-нибудь продлкахъ этихъ родителей? Бросить дтей родителямъ было легко. Но не такъ легко уничтожить всякую связь между родителями и дтьми. Попробуйте представить кому-нибудь молодого человка и сказать, что это сынъ извстнаго вора, извстнаго сыщика, извстнаго разбойника, извстнаго палача,— и вы увидите, съ какимъ недовріемъ взглянутъ на этого юношу. Вдь кто его знаетъ, можетъ быть, и онъ многое унаслдовалъ отъ своего родителя, можетъ быть, и это яблоко недалеко укатилось отъ яблони… ‘Положимъ, дти не могутъ отвчать за родителей, но все же нельзя особенно доврять молодымъ отпрыскамъ гнилыхъ корней’… Такъ всегда разсуждаютъ люди… Олимпіада Платоновна сознавала это отлично, не даромъ же она вращалась десятки лтъ именно въ той сред, гд существуетъ боле всего осторожности и предубжденій въ отношеніяхъ къ ближнимъ. Какія-то зловщія предчувствія наполняли душу старухи и не разъ, тяжело вздыхая, повторяла она мысленно при вид Ольги и Евгенія:
— Бдныя, бдныя дти, что-то васъ ждетъ впереди?

VI.

— Займите своихъ милыхъ гостей! Покажите имъ свои книги, свой театръ маріонетокъ!
Эти фразы, сказанныя по-французски, были обращены княгиней Марьей Всеволодовной къ ея дтямъ, двумъ стройнымъ мальчикамъ и хорошенькой двочк, дичившимся и сторонившимся отъ Евгенія и Ольги, привезенныхъ Олимпіадою Платоновною впервые съ визитомъ къ княгин.
— Мы вывезли этотъ театръ изъ Парижа, обратилась на французскомъ-же язык княгиня къ Олимпіад Платоновн.— Прелестная игрушка. Это нчто механическое. Пружины тамъ такія, что все это приводится въ движеніе. Это можетъ заинтересовать даже взрослыхъ!
Потомъ она обратилась къ гувернантк.
— Уведите дтей!
Молоденькая гувернантка, съ вчнымъ выраженіемъ покорности и послушанія на лиц, сказала дтямъ: ‘Пойдемте’, и все общество дтей въ ея сопровожденіи двинулось на дтскую половину.
— У меня, Olympe, свои взгляды на воспитаніе, свои принципы въ этомъ важномъ дл, говорила княгиня Марья Всеволодовна, продолжая начатую рчь о воспитаніи дтей.— Я не допускаю въ этомъ дл случайныхъ вліяній, возможности глядть на все сквозь пальцы, допускать, чтобы дло шло, какъ Богъ на душу положитъ. О, нтъ! такъ нельзя къ этому относиться. Тутъ должна быть строго выработанная система, твердость въ ея примненіи на практик. Прежде всего дти должны быть дтьми, передъ ними должны только постепенно открываться боле широкіе горизонты. Преждевременное развитіе, ранняя возмужалость ребенка, все это, правда, можетъ щекотать самолюбіе родителей, гордящихся ребенкомъ-геніемъ, но, Боже мой, разв можно приносить въ жертву своему самолюбію, своему тщеславію будущность дтей. Эти дти-геніи всегда кончаютъ преждевременнымъ старчествомъ, раннимъ пресыщеніемъ…
Олимпіада Платоновна ничего не могла возразить на это.
— Я не вдругъ доработалась до этихъ взглядовъ, продолжала княгиня.— Я много читала по вопросу о воспитаніи, я совтовалась за границей съ лучшими педагогами. Они вс признаютъ эту систему единственно правильной и разумной. Конечно, ее не легко проводить послдовательно, но что-же длать: трудъ воспитанія — долгъ матерей и отцовъ! Мн еще трудне справиться съ этой задачей, чмъ другимъ, потому что я одна должна слдить за всмъ, не отъ Алекся-же ждать помощи…
Покуда княгиня говорила о своихъ взглядахъ на воспитаніе, о своихъ невзгодахъ, о городскихъ слухахъ, на дтской половин совершалось знакомство ея дтей съ Евгеніемъ и Ольгой. Сыновья княгини, Валерьянъ и Платонъ, мальчики пятнадцати и четырнадцати лтъ, не длали надъ собой никакихъ усилій, чтобы занять гостей. Они равнодушно и хладнокровно осматривали Евгенія и Ольгу съ ногъ до головы, покуда ихъ гувернантка и ихъ тринадцатилтняя сестра Тата показывали гостямъ театръ маріонетокъ.
— Это полишинель, это коломбина, это пьеро, сообщала Тата Ольг при появленіи на сцен дйствующихъ лицъ арлекинады, разыгрываемой на сцен театра маріонетокъ.
— Это народная итальянская пьеса, поясняла гувернантка вялымъ и однообразнымъ тономъ, точно отвчая урокъ въ клас.— Въ Италіи народъ очень любитъ арлекинады и безъ нихъ не обходится ни одинъ народный праздникъ…
Оля съ разгорвшимися щечками и съ блестящими глазенками слдила съ любопытствомъ за всмъ происходившимъ на игрушечной сцен, она до сихъ поръ не видала ничего подобнаго и, немного раскрывъ свой розовый ротикъ, искренне восторгалась при вид пляшущихъ на веревочкахъ куколъ.
— И еще можно, чтобы они двигались? спросила она, когда арлекинада кончилась.
— О, да! отвтила гувернантка.
— Вотъ погоди! Я заведу ключикомъ… Смотри! оживленно произнесла Тата и стала заводить машину театра.— Это, когда захочешь, тогда и двигаются они…
Евгеній стоялъ въ сторон и совсмъ разсянно, съ скучающимъ выраженіемъ лица, перелистывалъ на стол какую-то книгу, повидимому, даже не смотря на ея страницы, на изображенія ‘красной шапочки’, ‘кота въ сапогахъ’, ‘мальчика съ пальчикъ’ и тому подобныхъ героевъ дтскихъ сказокъ.
— А что-же ты не смотришь на театръ? вдругъ спросилъ его Валеріанъ Дикаго какимъ-то рзкимъ, точно сиплымъ тономъ.
— Я?.. проговорилъ Евгеній, вздрогнувъ отъ неожиданнаго вопроса, и весь покраснлъ.— Я… но это для дтей!
— А твоя сестра такая-же глупая, какъ Тата, произнесъ съ усмшкой Валеріанъ.
— Глупая?.. Нтъ, она не глупая, проговорилъ Евгеній, совсмъ растерявшись отъ неожиданнаго вопроса.
— Ну, да… Вотъ тоже глаза таращитъ вмст съ Тата, какъ куклы на веревочкахъ пляшутъ… Тата у насъ тоже совсмъ дура…
Это говорилось рзко и твердо, хотя и въ полголоса.
— Нечего тутъ съ ними сидть, пойдемъ, вдругъ произнесъ ршительнымъ тономъ Валеріанъ и прибавилъ, обращаясь къ гувернантк:— Mademoiselle, мы пойдемъ смотрть гербарій въ комнату monsieur Michaud.
Гувернантка какъ-то особенно встрепенулась, покраснла и точно съ испугомъ замтила:
— Но, monsieur Michaud, сегодня на похоронахъ у своего дяди…
— Ну-съ? спросилъ Валеріанъ, нахально взглянувъ на нее какимъ-то, не то вызывающимъ, не то строгимъ взглядомъ.
Она вдругъ притихла и упавшимъ голосомъ проговорила:
— Идите… но если maman придетъ… и васъ не будетъ здсь…
Валеріанъ вдругъ громко расхохотался.
— А-а, ужь тогда выдумайте, что хотите!.. Мало-ли куда мы могли уйдти безъ васъ!
Онъ повернулся на каблукахъ и проговорилъ Егвенію:
— Ну, иди-же!
Вс три мальчугана направились въ комнату господина Мишо, гувернера князей Дикаго.
— Дура она у насъ, потому всего и всхъ боится, говорилъ дорогою Валеріанъ Евгенію про гувернантку.— C’est la cendrillon de la maison, какъ ее называетъ monsieur Michaud. Ею вс помыкаютъ и онъ, и papa, и maman, и мы. Меня… она и боится меня, и чуть не молится на меня. Да мн что, не люблю я кислятины, потому и обрываю ее. Только одна Тата нжность къ ней чувствуетъ. Ну, да Тата, извстно, дура. Лтомъ муху стала изъ паутины освобождать и лобъ себ расквасила, свалившись съ ршетки терасы. Она и сандрильону обожаетъ, потому что ту притсняютъ. Притсняютъ! А гд-бы ее стали держать, если она рохля? Maman ее ужь только потому и держитъ, что maman любитъ покорность, а то куда-же-бы ее въ порядочный домъ приняли…
Мальчикъ говорилъ бойко, рзко и нсколько вульгарнымъ тономъ, какъ-бы щеголяя тривіальными и ухарскими выраженіями. Въ этомъ слышалось нчто умышленное, напускное желаніе казаться взрослымъ, а не пятнадцати-лтнимъ юношей.
— Ты куришь? спросилъ онъ, когда они вошли въ комнату гувернера.
— Нтъ, отвтилъ Евгеній.
— Горбунья запретила, врно? спросилъ Валеріанъ.
— Хи, хи, хи! Горбунья! хи, хи, хи! вдругъ залился жидкимъ, пискливымъ смхомъ Платонъ Дикаго, прежде чмъ Евгеній усплъ отвтить на вопросъ Валеріана.
Евгеній быстро повернулъ голову и изумился: Платонъ, весь съежившись, сгорбившись, сидлъ въ кресл, его ротъ расширился, его глаза съузились, его лицо сжалось, словно оно было сдлано изъ гутаперчи, его плечи вздрагивали и весь онъ трясся, продолжая громко хихикать и безсмысленно повторять: ‘горбунья’.
— Ну, опять напустилъ на себя! сердито проговорилъ Валеріанъ.— Ты знаешь, онъ у насъ на пари по цлому часу можетъ такъ юродствовать, обратился онъ къ Евгенію, закуривая папиросу.— Состришь что-нибудь, а онъ и захихикаетъ вотъ этакъ, какъ идіотъ… Только ты не думай, чтобы онъ это въ самомъ дл: это онъ только напускаетъ на себя… Monsieur Michaud все научилъ. Скука тоже иногда такая, сидимъ-сидимъ вмст, не знаешь, что длать, ну, и куришь, и балаганишь…
Валеріанъ вдругъ махнулъ рукой.
— Ну, да теперь, слава Богу, отдали въ пансіонъ, все-же хоть на полдня изъ монастыря вырываемся, проговорилъ онъ.
— Изъ монастыря? спросилъ Евгеній.
— Ну, да, мы нашъ домъ монастыремъ называемъ, пояснилъ Валеріанъ.— Maman вдь совсмъ биготка. Это она, впрочемъ, отъ несчастной жизни.
Валеріанъ затянулся папиросой съ важнымъ видомъ взрослаго человка, прощающаго грхи слабыхъ ближнихъ.
— А она несчастная? съ недоумніемъ спросилъ Евгеній.
— Да, у papa другая семья есть. Впрочемъ, monsieur Michaud говоритъ, что maman сама виновата въ томъ, что papa бросилъ домъ.
— Такъ онъ и васъ бросилъ? вдругъ торопливо спросилъ Евгеній, точно обрадовавшись, что онъ нашелъ еще ребенка, брошеннаго отцемъ.
— Насъ? Нтъ, отвтилъ Валеріанъ.— Онъ только на разныхъ половинахъ теперь съ maman живетъ, а насъ — съ какой стати ему насъ бросать? Онъ у насъ веселый и балагуръ. Въ пансіон намъ такія штуки про него разсказывали, что ой-ой-ой… Да и покойный нашъ братъ, разъ подкутивши, многое поразсказалъ про papa.
— Ахъ, я видлъ, какъ хоронили вашего брата, замтилъ Евгеній.
— Да его изъ-за одной камеліи убили, пояснилъ Валеріанъ.
— Убили? изъ-за камеліи? спросилъ Евгеній, недоумвая.
— Да. Дуэль изъ-за женщины у него вышла въ Париж, сказалъ Валеріанъ, пуская дымъ къ потолку.
Втеченіи всего этого разговора Платонъ молчалъ. Онъ сидлъ, сгорбившись, въ кресл, какъ разъ противъ зеркала. Пососавъ немного папиросу, которая, повидимому, не приносила ему никакого удовольствія, онъ швырнулъ ее въ сторону и сталъ ‘строить рожп’: онъ бралъ себя за уши и оттягивалъ ихъ въ стороны, въ вид раскрытыхъ ставень, расширялъ руками вки или съуживалъ ихъ, растягивалъ пальцами ротъ, показывалъ себ языкъ, сморщивая при этомъ невообразимо лицо. Евгенія это безпокоило, непріятно дйствуя на его нервы.
— Что это онъ длаетъ? тихо спросилъ онъ, наконецъ, Валеріана.
— Онъ у насъ шутъ гороховый, отвтилъ Валеріанъ небрежно.— Перестань, Платошка! Уродомъ останешься! строго сказалъ онъ брату.
Платонъ опять съежился и захихикалъ.
— Пожилъ-бы ты въ нашемъ дом, такъ и не то бы сталъ длать, сказалъ Ватеріанъ Евгенію.— Отъ однхъ проповдей maman съума сойдти можно. И потребностей она никакихъ человческихъ не понимаетъ, какъ говоритъ monsieur Michaud. Ну, поневол ей вс и лгутъ, вс ее и обманываютъ…
Въ эту минуту послышался стукъ въ двери и раздался голосъ гувернантки:
— Maman васъ зоветъ!
— Идемъ! отвтилъ Валеріанъ и торопливо направился къ письменному столу, стоявшему въ комнат гувернера.
Онъ взялъ какую-то маленькую коробочку, вынулъ изъ нея бленькую лепешку и положилъ въ ротъ. Потомъ налилъ на руку изъ флакона духовъ и вытеръ губы.
— Платонъ, бери-же лепешки, а то табакомъ пахнуть будетъ, обратился онъ къ брату.— Maman не знаетъ, что мы куримъ. Тоже готова насъ до сихъ поръ въ коротенькихъ панталончикахъ l’enfant водить! пояснилъ онъ Евгенію.— Это просто скучно!
Черезъ минуту они чинно и неторопливо въ обществ двочекъ и гувернантки направились въ гостиную. Валеріанъ и Платонъ были неузнаваемы: это были скромные и приличные мальчики, привыкшіе говорить только тогда, когда ихъ спрашивали или когда имъ позволяли говорить.
— Ну что, видли театръ? спросила княгиня.— C’est amusant, n’est ce pas?.. Ты все разсмотрлъ? спросила она Евгенія.— Это стоитъ подробно разсмотрть. Интересный механизмъ.
— Да-съ… видлъ, отвтилъ Евгеній и покраснлъ.
Въ его голов промелькнуло сознаніе, что онъ лжетъ. Онъ лгалъ едва-ли не впервые въ жизни и ему было ужасно стыдно.
— Онъ у тебя немножко дикарь, сказала княгиня Олимпіад Платоновн.— Но мы его разовьемъ. Вотъ Богъ дастъ зимою попривыкнетъ къ дтямъ въ пансіон. У насъ дтскіе балы бываютъ. Это пріучаетъ къ общественности, къ умнью держать себя въ гостиныхъ… А насчетъ пансіона я ршительно стою за училище Матросова. Онъ самъ былъ долго гувернеромъ у князя Мирскаго, у графа Долгополова, и потому знаетъ требованія нашего круга. Въ Лицей, въ Правовдніе Евгенія не легко пристроить, да ты и не хочешь отдавать его въ закрытое заведеніе, а вс эти гимназіи, нмецкія школы… Богъ знаетъ, съ кмъ придется сталкиваться мальчику, какихъ манеръ набраться и притомъ тамъ пренебрегаютъ новыми языками. Наконецъ,— княгиня заговорила совсмъ тихо,— для Евгенія связи важне всего: его положеніе въ обществ слишкомъ шатко, двусмысленно, чтобы пренебрегать связями, а у Матросова онъ попадетъ въ среду дтей, которые въ будущемъ очень и очень пригодятся ему… Я сама имла это въ виду, отдавая туда своихъ дтей: Богъ знаетъ, что ждетъ и ихъ…
Олимпіада Платоновна поднялась съ мста, чтобы хать. Дти стали церемонно прощаться, расшаркиваясь и присдая.
— Ну, что-же вы? сказала княгиня по-французски.— Обнимитесь!
Дти расцловались другъ съ другомъ.
— О, дтская дружба — это такое святое чувство, оставляющее слды въ душ навсегда, вздохнула въ искреннемъ умиленіи княгиня.— Она облагороживаетъ людскія сердца. Вотъ почему я придаю большое значеніе пансіонамъ, училищамъ…
Возвращаясь съ теткой домой въ карет, Оля безъ умолку съ дтскимъ восторгомъ болтала о театр маріонетокъ, о парижской кукл, которая и ‘глаза закрываетъ’, и ‘говоритъ папа и мама’. Евгеній упорно молчалъ, смотря безцльно въ окно кареты.
— Ну, а теб театръ понравился? спросила у него Олимпіада Платоновна.
Евгеній покраснлъ и проговорилъ:
— Мы, ma tante, въ другой комнат сидли.
— Такъ ты и не видалъ театра? спросила Олимпіада Платоновна.
— Да… нтъ… такъ мелькомъ видлъ, отвтилъ Евгеній, запинаясь.
Ему опять стало очень стыдно, что онъ не можетъ откровенно передать тетк своихъ впечатлній. Но какъ-же передавать ей свои впечатлнія? Разсказать все, что онъ слышалъ отъ мальчиковъ, передать, что они курили, что Платонъ смотритъ какимъ-то идіотомъ, что они крайне не нравятся ему, Евгенію… Но вдь это значитъ осуждать другихъ, наушничать на знакомыхъ, выдавать пріятелей, курящихъ тайкомъ отъ матери? Все это было совсмъ не въ правилахъ мальчугана, слышавшаго постоянно отъ тетки, отъ Софьи, отъ Петра Ивановича, отъ миссъ Ольдкопъ, что нтъ ничего хуже сплетенъ, страсти осуждать ближнихъ, вмшиваться въ чужія дла, наушничать. Сколько разъ осмивались или порицались при немъ эти пороки, сколько разъ при немъ обрывала Олимпіада Платоновна всякія попытки знакомыхъ къ сплетн. Правда, сама Олимпіада Платоновна очень рзко отзывалась о людяхъ, очень часто негодовала на нихъ, но въ этихъ рзкихъ отзывахъ не было и тни стремленія къ сплетн. Это Евгеній зналъ очень хорошо. Онъ самъ высказывалъ дома свои сужденія о людяхъ и его не бранили за это, не останавливали. Но теперь — теперь онъ понималъ, что все, что онъ можетъ сказать про Валеріана и Платона Дикаго, будетъ носить характеръ обличенія, открытія ихъ тайнъ, сплетни, и онъ молчалъ. Въ то-же время Евгенію было очень, тяжело быть впервые не откровеннымъ, имть тайны отъ тетки, съ которой до сихъ поръ онъ говорилъ обо всемъ, что приходило ему въ голову, что волновало его. Олимпіаду Платоновну немного удивило его смущеніе, его замшательство, но она приписала все его за стнчивости и непривычк быть въ обществ дтей.
— Теб надо быть развязне, надо сблизиться съ новыми друзьями, ласково сказала она.— Они, кажется, такія выдержанныя дти…
Евгеній продолжалъ упорно молчать. Онъ ужасно боялся проговориться, возразить что-нибудь тетк, высказать боле, чмъ слдовало. Онъ чувствовалъ, что стоило ему проронить слово и съ его языка польется цлый потокъ разсказовъ о вынесенныхъ имъ изъ этого свиданія впечатлніяхъ. Его выручила Оля, продолжавшая неумолкаемо болтать о театр, о кукл, о книгахъ съ картинками, ‘которыя движутся’.
— Возьмешь за ниточку, ma tante, а он и двигаются, и двигаются! восхищалась раскраснвшаяся отъ восхищенія двочка.— И левъ въ клтк, и тигръ, и вс двигаются и вотъ такъ, вотъ такъ головами длаютъ!
Оля показала, какъ зври длаютъ головами.
При второй встрч дтей въ квартир Олимпіады Платоновны сыновья княгини Марьи Всеволодовны Дикаго обошлись съ Евгеніемъ, какъ съ старымъ товарищемъ. Валеріанъ сильно пожалъ и потрясъ его руку, какъ вполн взрослый человкъ. Видно было, что оба брата Дикаго давно пріучены держать себя съ свтскою развязностью, не дичась, не сторонясь при встрчахъ съ своими сверстниками. Прохаживаясь по зал съ Евгеніемъ и болтая о чемъ попало, Валеріанъ Дикаго, между прочимъ, неожиданно спросилъ:
— Ты здсь съ сестрой и будешь жить у тетки?
— Да, отвтилъ Евгеній.
— А отецъ и мать не увезутъ васъ къ себ?
Евгеній мгновенно поблднлъ и глухо, точно ему вдругъ что-то сдавило горло, отвтилъ:
— Нтъ!
— Отчего maman не велла спрашивать у тебя объ отц и матери? рзко спросилъ Валеріанъ.
— Не велла?.. Я не знаю… отвтилъ Евгеній, едва переводя духъ.— Теб она не велла? спросилъ онъ, длая надъ собой усиліе.
Ему казалось, что онъ вотъ-вотъ сейчасъ узнаетъ какую-то тайну о своихъ отц и матери. Сердце въ его груди какъ будто перестало биться и онъ съ трудомъ переводилъ духъ.
— Да, мн, отвтилъ Валеріанъ.— Когда вы были у насъ, я за обдомъ спросилъ у maman, кто твой отецъ и гд онъ. Она и сказала мн, что твой отецъ и твоя мать ухали и что не надо у тебя о нихъ спрашивать, такъ какъ теб грустно вспоминать о нихъ. Это правда?
— Да, коротко отвтилъ Евгеній.
Наступила короткая пауза.
— Что-же еще она говорила? спросилъ Евгеній, надясь еще услышать что-нибудь боле важное для него.
— Ничего больше не говорила, отвтилъ Валеріанъ.— А они куда ухали?
Евгеній былъ совсмъ смущенъ. Онъ не умлъ ни лгать, ни притворяться, ни ловко перемнять непріятные разговоры.
— Не знаю, отвтилъ онъ, не находя другого отвта.
— Да разв они и не пишутъ теб? допрашивалъ Валеріанъ.
— Не пишутъ… то есть, давно не писали, совсмъ растерянно отвтилъ Евгеній, у котораго словно что-то подступало къ горлу, задерживая слова.
— Отецъ твой служитъ? допрашивалъ Валеріанъ.
— Да, служитъ…
— Такъ, врно, онъ по служб ухалъ?
— Да, по служб…
— А онъ какое мсто занимаетъ?
— Мсто?.. я не знаю…
Платонъ тихо захихикалъ при этомъ отвт Евгенія.
— Какъ не знаешь? спросилъ съ удивленіемъ Валеріанъ.
— Онъ… онъ давно ухалъ…
— Да онъ военный?
— Нтъ…
Евгеній давалъ отвты какъ-бы безсознательно, наобумъ. Въ его глазахъ стоялъ туманъ, голосъ его сталъ глухимъ, сдавленнымъ, на лбу выступалъ холодный потъ. Къ счастію его княгиня Марья Всеволодовна поднялась съ мста и позвала дтей, чтобы хать. Прощаясь съ Евгеніемъ и Ольгой, она замтила Олимпіад Платоновн:
— Онъ, Olympe, кажется, нездоровъ?
— Нтъ, отвтила Олимпіада Платоновна и взглянула на Евгенія.
Онъ былъ блденъ, какъ полотно.
— Ты боленъ? Что съ тобой? тревожно спросила она.
— Я… я… ничего… мн немного дурно… прошепталъ онъ, машинально проведя рукой передъ глазами, и вдругъ быстро отвернулся и вышелъ изъ залы.
Олимпіада Платоновна, почти не слушая замчаній княгини о слабости мальчика, торопилась проститься съ нею и ея дтьми, чтобы поскоре пройдти къ Евгенію. Ее сильно встревожилъ этотъ неожиданный и непонятный для нея случай. Она направилась въ комнату, гд былъ помщенъ ею Евгеній, и нашла юношу въ слезахъ, сидящимъ у своего рабочаго стола съ опущенною на руки головой.
— Женя, Женя, что съ тобою? испуганно спросила княжна, наклоняясь къ мальчику.
Онъ вдругъ поднялся съ мста, вытянулся во весь ростъ, быстро вытеръ слезы и раздражительнымъ, настойчивымъ тономъ проговорилъ ей:
— Вы должны мн, наконецъ, сказать, гд мои отецъ и мать! Пора-же перестать лгать.
Олимпіада Платоновна взглянула на него растеряннымъ взглядомъ, смущенная этимъ непривычнымъ для нея рзкимъ, строптивымъ тономъ.
— Я хочу знать!.. Мн надо знать!.. Меня спрашиваютъ, а я не знаю… ничего не знаю, гд они, почему не пишутъ, почему не берутъ насъ… Надо мной смяться будутъ… Мн стыдно… мн тяжело… а вы все молчите… не правду говорите… Такъ нельзя!.. Такъ нельзя!.. Еще будутъ спрашивать… что я отвчать буду?…
Эти фразы быстро слетали съ языка Евгенія и голосъ его изъ рзкаго и строптиваго снова мало-по-малу перешелъ въ рыдающій тонъ. Слезы опять хлынули изъ глазъ мальчика и губы его, вздрагивая, уже едва шептали теперь отрывисто фразы:
— Я-же не дурачекъ… не маленькій… не маленькій!.. Зачмъ меня обманывать!..
Княжна, растерянная, испуганная, страдающая за своего любимца, ласкала и успокоивала его, какъ умла, не находя словъ, не сознавая, что нужно сказать.
— Полно, полно, успокойся!.. Ну, перестань… Я все скажу, все… Ахъ, да не плачь-же, не плачь! шептала она, теряя голову.
— О, j’ai le coeur gros! дтски наивнымъ тономъ тихо произнесъ онъ, мало-по-малу успокоиваясь отъ ея ласкъ, припавъ къ ней головой и цлуя ея руки.
Онъ опять смотрлъ совсмъ ребенкомъ, мягкимъ и нжнымъ, а не тмъ рзкимъ и строптивымъ юношей, какимъ онъ такъ неожиданно на одно мгновеніе явился за нсколько минутъ передъ тмъ. Она сла въ кресло, онъ опустился передъ ней на колни.
— Вы мн все скажете, все, все, ma tante? говорилъ онъ, сжимая ея руки.— Мн надо знать… мн стыдно не знать про отца и мать… не знать даже, кто они… меня опять будутъ спрашивать… опять будутъ смяться…
Она нершительнымъ тономъ, подыскивая выраженія, стараясь быть мягкою и ласковой, начала ему разсказывать.
Это былъ разсказъ сыну про отца и мать, которые бросили другъ друга и своихъ дтей…
Евгеній и слушалъ, и перебивалъ ее…
— Значитъ они не любили одинъ другого?.. Значитъ они и насъ не любили?.. Вы говорите, любили? Но вдь кого любишь, того хочешь видть?… О, если-бы я не жилъ съ вами, я всегда, всегда бгалъ-бы взглянуть на васъ… Да вотъ Петръ Ивановичъ,— онъ не у насъ теперь живетъ, а каждый день забжитъ посмотрть на насъ… А они!.. Нтъ, нтъ, ma tante, они насъ не любили… Вы говорите ихъ нтъ здсь… Но вдь они могли-бы написать… А что я долженъ говорить, если спросятъ о нихъ?.. Что они живутъ въ провинціи и насъ для образованія оставили здсь?.. Значитъ, лгать надо? Въ какомъ-же город они живутъ?.. Вы не знаете?.. Что-же я долженъ говорить?.. Выдумать первый попавшійся городъ… опять лгать?..
Эти вопросы прерывали разсказъ и терзали Олимпіаду Платоновну. Она вдругъ увидала, что она вовсе не знала ни характера, ни степени умственнаго развитія, ни душевнаго міра Евгенія. Онъ былъ до сихъ поръ для нея ‘милый мальчикъ’, ей казалось, что онъ давнымъ-давно уже не думаетъ ни объ отц, ни о матери, она никакъ не могла себ представить, чтобы онъ, мальчуганъ, дитя, могъ задать ей серьезные вопросы, на которые у нея не нашлось-бы сразу отвта. Особенно неловко чувствовала она себя, когда онъ говорилъ ей:
— Ma tante, дти обязаны любить родителей?.. А родители — они, значитъ, могутъ и не любить дтей?
Она объяснила, что хотя и нтъ заповди, прямо повелвающей родителямъ любить дтей, но что они все-таки должны любить дтей и что если они не любятъ, то это просто они длаютъ грхъ, заблуждаются…
— Но дти все-таки должны любить и такихъ родителей?.. Да?.. Такъ зачмъ-же вы, chre tante, намъ не напоминали, чтобы мы писали отцу и матери, чтобы мы высказывали имъ свою любовь, чтобы мы не забывали ихъ?.. Оля вотъ совсмъ ихъ забыла… Они, какъ чужіе, ей теперь… она, пожалуй, и не узнаетъ ихъ, если они прідутъ… Это ей вдь грхъ будетъ?..
Онъ добирался до какой-то истины, добирался жадно и болзненно, какъ человкъ долго въ молчаніи носившій въ своей душ какую-нибудь идею и получившій наконецъ право высказаться объ этой идеи, проврить прочувствованное, продуманное, пережитое въ тишин. Оставаясь почти ребенкомъ во всхъ другихъ отношеніяхъ, онъ дошелъ въ вопрос объ отношеніяхъ дтей и родителей до такихъ глубокихъ и сложныхъ соображеній, до которыхъ люди иногда доработываются очень поздно. Въ этомъ отношеніи онъ, такъ сказать, переросъ себя. Но какъ это случилось? Съ которыхъ поръ онъ сталъ задумываться надъ этимъ вопросомъ, гд и у кого добивался онъ тхъ или другихъ отвтовъ на свои сомннія? О, Олимпіада Платоновна ничего этого не знала. Она только сознавала теперь, что онъ пережилъ все то, о чемъ говорилъ теперь, что онъ додумался въ этомъ отношеніи до многаго такого, до чего не додумываются въ его лта другія. Она не знала, что это явленіе часто встрчается въ дтяхъ, такъ иныя дти, оставаясь вполн дтьми во всемъ остальномъ, являются совершенно развитыми, какъ взрослые, въ дл разврата лживости, способности проводить другихъ своими хитростями. Тревожно слушая его вопросы, Олимпіада Платоновна была тмъ боле смущена, что она не могла отдлаться отъ этихъ вопросовъ даже обычными въ подобныхъ случаяхъ замчаніями, что ‘это праздное любопытство’, что ‘это ему еще рано знать’, что ‘лучше всего оставить этотъ разговоръ’ и ‘вовсе не думать объ этомъ, а думать объ ученьи, объ урокахъ, о серьезныхъ предметахъ, а не объ этихъ пустякахъ’. Она очень хорошо понимала теперь, что мальчика на каждомъ шагу могутъ спросить здсь: кто его отецъ и кто его мать, гд они живутъ, почему они не держутъ у себя дтей? Отвчать на эти вопросы незнаніемъ было-бы смшно и странно для четырнадцатилтняго мальчика. Какъ это она не предвидла всего этого прежде! Значитъ къ этимъ отвтамъ онъ долженъ приготовиться, долженъ научиться лгать. Она понимала теперь, что его должно приготовить и къ тому, какъ онъ долженъ держать себя при встрч съ отцемъ или матерью, какъ онъ долженъ отнестись къ какимъ-нибудь толкамъ объ этихъ людяхъ. А толки о нихъ — по крайней мр, толки о его матери — уже стали доходить до нея. Они могутъ дойдти и до мальчика… Вс эти мысли вдругъ нахлынули въ ея голову и на столько серьезно встревожили и смутили ее, что ужь, конечно, не она могла-бы сказать мальчику, что онъ волнуется отъ этихъ самыхъ мыслей по пустякамъ: для него-то эти вопросы были еще существенне, еще серьезне. Она только не могла надивиться самой себ, какъ это до сихъ поръ она не передумала всего этого, не предвидла всхъ этихъ соображеній. Больне всего ей было то, что она въ эти минуты откровенныхъ изліяній, когда онъ смотрлъ въ ея глаза съ такимъ довріемъ, должна была лгать ему, говоря, что не только его отца нтъ въ Петербург, но и матери. Но какъ же могла она поступить иначе. Сказать, что его мать въ Петербург, но что онъ не долженъ ходить къ ней. Почему? Потому что это будетъ ей непріятно? Да отчего-же ей будетъ непріятно посщеніе любящаго сына?… Но дожно-ли знакомить ребенка съ этой стороной жизни его матери? Сказать ему, что самое лучшее забыть ее? Но какъ-же примирить этотъ совтъ съ предписаніемъ заповди? Да, ему нужно было солгать, сказавъ, что его мать далеко. А если онъ откроетъ ложь?.. Онъ поставилъ ее въ самое неловкое положеніе, спросивъ: богаты или бдны его родители и чмъ живетъ его мать? Она опять что-то солгала ему и ей показалось, что онъ угадалъ, что она лжетъ… Ей было невыносимо тяжело…
О, какъ жалла теперь Олимпіада Платоновна о своемъ деревенскомъ затишьи, гд жилось такъ мирно, гд нечего было опасаться непріятныхъ встрчъ и столкновеній!

VII.

Сожаллъ о Сансуси и Евгеній. Съ того памятнаго утра, когда онъ такъ долго, такъ горячо бесдовалъ съ Олимпіадой Платоновной объ отц и матери, въ немъ произошла какая-то перемна. Онъ сталъ еще серьезне, еще сосредоточенне и словно выросъ. Онъ носилъ въ душ скорбь и вырвавшееся у него тогда восклицаніе: ‘oh, j’ai le coeur gros’ какъ нельзя лучше опредляло теперь его состояніе. Да, его сердце было переполнено скорбью и ему серьезно казалось, что ни у кого нтъ такого горя, какое носитъ онъ въ сердц. Имть отца и мать и быть брошеннымъ ими безъ всякой вины съ его стороны, сознавать, что отецъ и мать не любятъ его, своего сына, хотя онъ самъ ничмъ не заслужилъ этого, носить въ душ убжденіе, что отца и мать нужно любить, и въ тоже время знать, что эту любовь онъ можетъ проявлять только однимъ способомъ: не писать имъ, не попадаться имъ на глаза, не напоминать имъ о себ, такъ какъ именно это напоминаніе имъ о себ несносне всего для нихъ. Это казалось мальчику такимъ горькимъ, такимъ тяжелымъ испытаніемъ. И тмъ тяжеле становилось ему, чмъ шумне и безпечне, чмъ счастливе и веселе смотрли вокругъ него другія дти. О, съ какою радостью онъ убжалъ-бы отъ нихъ туда, въ деревенскую глушь, гд жилось такъ мирно и хорошо. Да, не даромъ въ послдніе дни жизни въ Сансуси онъ съ такой тревогой, съ такимъ страхомъ думалъ о Петербург. Именно эти дни разлуки съ дорогимъ тихимъ гнздышкомъ вполн ясно, вполн отчетливо рисовались въ воображеніи Евгенія, когда онъ бродилъ или сидлъ среди другихъ мальчиковъ и юношей въ аристократическомъ пансіон Владиміра Васильевича Матросова, куда онъ поступилъ въ число приходящихъ учениковъ. Каждая мелочная подробность разговоровъ, сценъ, прогулокъ, природы, всего того, что окружало его тогда, вспоминалась ему теперь среди этой чуждой ему толпы нарядныхъ, выдресированныхъ, ловкихъ сверстниковъ, говорившихъ о непонятныхъ для него вещахъ, о чуждыхъ для него интересахъ.
Когда онъ впервые попалъ въ кружокъ юношей, кончавшихъ въ пансіон Матросова образованіе, подготовлявшихся въ высшія учебныя заведенія, въ юнкера, онъ увидалъ сначала только лицевую сторону медали: юноши сидли на своихъ мстахъ въ класахъ, хотя и не безъ шуму и не безъ смха, но все-же сидли, они выучивали и отвчали уроки, хотя и небрежно, и лниво, но все-же выучивали и отвчали, они относились къ учителямъ, если и не безусловно покорно и не съ полнымъ уваженіемъ, то все-же, хотя по вншности, прилично. Смотря на все это, на офиціальную школьную обстановку, на офиціальныя лица учителей, на офиціальныя отношенія учащихъ и учащихся, онъ былъ убжденъ, что и здсь дла идутъ, какъ во всхъ учебныхъ заведеніяхъ, о которыхъ онъ слышалъ немало разсказовъ отъ Петра Ивановича. ‘Школа, говорилъ Петръ Ивановичъ,— это такое мсто, гд одни стараются поскоре доучить, а другіе поскоре доучиться — вотъ и все’. Этихъ казенныхъ, если можно такъ выразиться, отношеній къ длу Евгеній ждалъ впередъ и они не могли особенно удивить его, представившись ему здсь. Но даже эти казенныя отношенія къ длу были здсь только ‘казовымъ концемъ’. Пансіонъ Матросова былъ какъ будто бы созданъ именно для тхъ людей, которые не могли по своему развитію, по своимъ знаніямъ попасть куда нибудь въ казенныя учебныя заведенія, въ гимназіи, лицеи, военныя училища. Сюда стекалось какое-то умственное и нравственное убожество. Уже въ первые же дни класныхъ занятій его поразили нкоторыя замчанія учителей, въ род слдующихъ: ‘Ну, вы опять ни въ зубъ толкнуть, да, впрочемъ, вы вдь по юнкерской части пойдете, такъ немного премудрости отъ васъ и потребуютъ’, или: ‘Меньше-бы вы рысаковъ гоняли, тогда въ голов у васъ втеръ-то и не ходилъ-бы’, или: ‘Вдъ если вы такъ будете учиться, такъ вы и до тридцати лтъ двухъ строкъ не будете въ состояніи написать правильно’. На эти замчанія слышались тоже не мало поражавшіе Евгенія отвты: ‘Я, Петръ Павловичъ, не въ професора математики готовлюсь’, говорилъ одинъ ученикъ учителю. ‘Чего-же вамъ еще нужно, если я вызубрилъ все по учебнику, кром этого меня ничего на экзамен не спросятъ’, говорилъ другой. ‘Хочу — буду учиться, захочу — выйду изъ училища, это мое дло’, говорилъ еще категоричне третій. Что-то странное, что-то неестественное было въ этихъ отношеніяхъ ‘великовозрастныхъ’ учениковъ къ учителямъ: учителя какъ-будто побаивались учениковъ, ученики какъ-будто презирали учителей. Какимъ-то цинизмомъ вяло отъ этихъ откровенныхъ отношеній. Познакомившись ближе съ этимъ міромъ взрослыхъ юношей изъ денежной и родовой аристократіи, пріютившихся, въ качеств пансіонеровъ, полупансіонеровъ и приходящихъ учениковъ, въ пансіон Матросова, Евгеній увидалъ чудовищныя вещи, о которыхъ ему и во сн не снилось прежде: все, что онъ зналъ о бурс, о гимназіяхъ, о мелкихъ школахъ, блднло передъ тмъ, что онъ увидлъ здсь. Вся эта молодежь длилась на трупы, на кружки, въ каждомъ кружк было свое крупное свтило, окруженное боле скромными звздочками, у каждаго кружка были свои вкусы, свои склонности, свои привычки, обусловливавшіеся вкусами, склонностями и привычками главы, свтила того или другого кружка.
Въ кружк, составлявшемъ свиту сынка комерціи совтника Иванова, шли толки о рысакахъ, жеребцахъ и кобылахъ съ ивановскаго завода, получавшихъ призы на бгахъ и скачкахъ, въ сред юношей, составлявшихъ хвостъ юнаго Тёлкина, упоминались имена извстныхъ кокотокъ, извстныхъ кутилъ, извстныхъ скандалистовъ, въ обществ, составлявшемъ партію сына вдовствующаго генерала Попова, не сходили съ языка разговоры о преферанс, ералаш, ландскнехт и другихъ азартныхъ и неазартныхъ играхъ. Мене всего среди этихъ юношей, отъ пятнадцати и до двадцати лтъ включительно, говорилось объ урокахъ, о книгахъ, о занятіяхъ.
Эти юноши, сохранявшіе хотя вншнее приличіе въ отношеніи къ учителямъ во время классовъ, относились вн классовъ непозволительно нахально и дерзко къ учителямъ и гувернерамъ, про которыхъ говорилось въ ихъ кружкахъ, что ‘Матросовъ набираетъ съ борка и съ сосенки всякую голь въ гувернеры, благо эта голь идетъ служить за гроши’, и что ‘Матросовъ знаетъ, кого въ учителя взять для того, чтобы никто не провалился на экзаменахъ при поступленіи въ другія заведенія’ И дйствительно, только голодные и холодные, пришибленные судьбою и страдавшіе какими-нибудь недостатками люди пристраивались въ гувернеры къ Матросову: они рады были углу, куску хлба и возможности добыть такъ или иначе кусокъ хлба, правда, не отъ Матросова, а отъ своихъ воспитанниковъ. Въ учителя къ Матросову тоже шли только т люди, которые не брезгали почти даромъ получать большія деньги и брать взятки при тхъ или другихъ экзаменахъ.
— Je m’en vais, monsieur! говорилъ Тёлкинъ французу-гувернеру, господину Прево, покидая пансіонъ не въ урочное время.
— Filez, filez, mon cher! Mais D’oubliez pas un cigare! любезно отвчалъ французъ.
Тёлкинъ дйствительно исчезалъ вечеромъ изъ пансіона, а утромъ подавалъ господину Прево сигару, завернутую въ бумажку… иногда пяти, иногда десятирублеваго достоинства.
— Павелъ Павловичъ, не лзьте! Мы заняты разршеніемъ математическихъ задачъ! кричалъ Поповъ русскому гувернеру Алябьеву, замкнувшись съ товарищами вечеромъ въ отдаленной комнат.
Павелъ Павловичъ отходилъ отъ дверей.
— Ну, а какъ онъ заставитъ отворить и увидитъ, что мы играемъ въ карты? замчалъ кто-нибудь изъ игравшихъ въ ландскнехтъ воспитанниковъ, еще не искусившійся въ обычаяхъ пансіона.
— Такъ я ему, чернильной душ, пущу стуломъ въ голову! сурово ршалъ Поповъ.— Всякаго лакея слушать, что-ли, прикажешь?
— Геенъ зи, геенъ зи! У меня копфшмерценъ, такъ мн не до васъ, пояснялъ гувернеру-нмцу Ивановъ, когда тотъ вечеромъ подходилъ къ его кружку, чтобы прослушать уроки.
Нмецъ грозилъ ему пальцемъ и отходилъ.
— Я его по праздникамъ по Невскому, нмчуру, на рысакахъ катаю и завтраками кормлю, пояснялъ Ивановъ товарищамъ,— такъ много разговаривать не будетъ. Да еслибы и сталъ разговаривать, такъ я такъ-то отцу нажалуюсь, что его въ три шеи отсюда велятъ выгнать и опять съ шарманкой ходить будетъ… Знаемъ мы ихъ, голоштанниковъ! Лопотать только по своему умютъ, а больше ни шиша не знаютъ.
— Ну, братъ, не выгонятъ тоже изъ за тебя, возражали ему иногда товарищи.
— Ито? Не выгонятъ? А вы знаете, сколько Матросовъ забралъ у отца денегъ? А? Нтъ, не знаете? Ну, такъ и не толкуйте, что изъ за меня не выгонятъ? Передо мной и самъ Матросовъ на заднихъ лапкахъ ходитъ. На прошлой недли былъ у меня на имянннахъ, пили, пили, до положенія ризъ у меня на половин, я ему и говорю: ‘А вы, Владиміръ Васильевичъ, въ присядку умете плясать?’ ‘Умю’, говоритъ. ‘Ну, говорю, давайте плясать’ И проплясалъ! А ты говоришь, изъ за меня не выгонятъ!
Разговоры объ экзаменахъ были еще откровенне. Тому-то столько-то надо заплатить, этому столько-то — вотъ и выдержишь экзаменъ. Если дать Матросову хорошій кушъ — онъ и самъ дипломъ сфабрикуетъ. Тоже нанять можно какого-нибудь голяка за себя на время экзаменовъ. Все это говорилось съ полнымъ убжденіемъ, что это такъ и должно бытъ: на что же и деньги существуютъ, какъ не на то, чтобы при помощи ихъ обдлывать все, что вздумаешь.
Эти отношенія, прикрывавшіяся приличною вншностью пансіона, относительнымъ порядкомъ во время класныхъ занятій, маскою, надваемою и учителями, и учениками, доходили до невроятныхъ безобразій, всплывая наружу только иногда.
Матросовъ зналъ свою публику. Не даромъ же онъ долго былъ и гувернеромъ, и учителемъ въ аристократическихъ домахъ. Устраивая свой пансіонъ, онъ прежде всего билъ на вншность. Роскошное помщеніе, прекрасная мебель, небольшія спальни, на четырехъ воспитанниковъ каждая, широкая програма съ громкими фразами о воспитаніи, имена нсколькихъ видныхъ покровителей, все это было пущено въ ходъ при основаніи пансіона. Матросовъ самъ не училъ, не работалъ, но онъ говорилъ и направлялъ дло. Отцамъ и матерямъ онъ толковалъ о необходимости хорошаго воспитанія, о манерахъ, о подготовк достойныхъ своего призванія членовъ общества. Юношамъ онъ шутливо замчалъ, что главное дло не переходить границъ приличія, не афишировать своихъ слабостей и шалостей, никогда не забывать перваго правила джентльмэна: ‘не выносить сора изъ избы’. Приглашая къ себ извстныхъ учителей, онъ, небрежно развалясь въ кресл, передавалъ имъ свои взгляды на ихъ обязанности:
— Этимъ золотымъ тельцамъ нужны дипломы или сдача экзаменовъ въ юнкера, въ казенныя заведенія — и больше ничего. Слава Богу, если имъ удастся добиться, чтобы они знали хоть то, что потребуютъ отъ нихъ по програм, впрочемъ, можно похлопотать, чтобы на нихъ смотрли сквозь пальцы на экзаменахъ, денегъ они не пожалютъ: лишняго-же отъ нихъ требовать не слдуетъ — это не такія головы, да и раздражать ихъ по пусту лишнимъ трудомъ не слдуетъ. Но хорошо бы имъ читать лекціи съ широкими взглядами, въ интересномъ изложеніи, не для того, чтобы они запомнили все это, а чтобы они могли сказать въ своемъ кругу, какъ интересно у насъ читаютъ лекціи, это притомъ и можетъ заставить ихъ терпливо сидть въ класахъ. Вообще нужно быть немного циникомъ и смотрть на дло прямо: это шалопаи — и больше ничего, ихъ нужно перетащить черезъ экзамены — вотъ и все, это непріятно, но что же длать, нельзя-же въ самомъ дл принимать къ сердцу то, что какой-нибудь золотой телецъ такъ и останется на всю жизнь глупымъ теленкомъ?
При этомъ Владиміръ Васильевичъ даже либеральничалъ и замчалъ, что онъ слишкомъ мало возлагаетъ надеждъ на эту среду и не думаетъ, что она могла бы измниться отъ того, что ея члены станутъ немного глупе или умне, немного учене или невжественне.
Съ гувернерами онъ былъ еще откровенне. Онъ бралъ ихъ только въ томъ случа, если у нихъ не было дипломовъ, если они были голью перекатной, если онъ зналъ за ними кое-какіе гршки, на которые онъ сразу могъ указать имъ. Предлагая имъ малую плату, онъ говорилъ, что они могутъ увеличить свои заработки ‘приватными уроками’, что они могутъ ‘запастись у него связями’, что онъ впрочемъ ‘не нуждается въ нихъ’ и если беретъ ихъ, то только вслдствіе ихъ просьбъ, хотя… тутъ онъ говорилъ или о томъ, что не ловко имть гувернера безъ диплома, или что опасно брать воспитателя съ нсколько сомнительной репутаціей, но… Въ конц концовъ принимаемый въ гувернеры голякъ чуть не цловалъ руки у Владиміра Васильевича, исполненный чувствами благодарности.
На этомъ общемъ, перекрестномъ лгань и надувательств держалось все училище Матросова. Эта система отражалась на каждой мелочи, въ каждомъ шаг. Ученики ‘считывали’ уроки, отвчая ихъ учителямъ, какъ заученные, учителя длали видъ, что они не замчаютъ обмана и ставили хорошіе балы. Матросовъ жилъ широко, чтобы показать, что онъ богатъ, и имть такимъ образомъ возможность поддерживать свой кредитъ, надувая кредиторовъ. Чтобы добиться извстности, онъ заискивалъ среди журналистовъ и безплатно уступалъ свою залу для разныхъ благотворительныхъ концертовъ и литературныхъ чтеній. Желая показать успхи школы, и онъ, и наставники являлись довольно строгими во время экзаменовъ, хотя и онъ, и они очень хорошо заране знали, что они спросятъ такого-то ученика и что потребуютъ отъ другого, такъ какъ ученики спеціально подготовляли къ экзамену какой-нибудь одинъ отвтъ, дальше котораго они почти ничего не знали. И учителямъ, и Матросову приходилосъ всячески изворачиваться, чтобы офиціальные инспектора не открыли закулисной стороны училища и надувательство удавалось до поры, до времени. Лганье до того вошло въ плоть и кровь самаго Матросова, что про него говорили, что онъ и самъ не знаетъ, когда онъ лжетъ и когда говоритъ правду.
Онъ началъ сознавать потребность лгать уже съ семнадцати лтъ, пробивая себ путь къ существованію уроками въ богатыхъ домахъ, когда нужно было казаться развязнымъ и любезнымъ въ минуты самыхъ тяжелыхъ житейскихъ невзгодъ, когда нужно было хоть по цлымъ недлямъ голодать, но все-таки шить по мод платье и давать на водку барскимъ лакеямъ, чтобы они не третировали учителя en canaille, когда нужно было втираться въ довріе къ какой-нибудь неприглядной барын, даже сближаться въ нею, хотя бы она внушала только отвращеніе, и въ то же время скрывать короткость съ нею отъ ея супруга, когда нужно было ‘укрывать’ и лнь, и пороки учениковъ и воспитанниковъ, чтобы не потерять выгоднаго мста. Эта необходимость лгать была тмъ рычагомъ, которымъ, по мннію Матросова, можно было чуть не весь міръ перевернуть. Матросовъ зналъ, что въ качеств учителя въ богатыхъ домахъ, въ качеств собесдника въ богатыхъ кружкахъ, въ качеств человка, надющагося сдлать карьеру при помощи богачей онъ долженъ былъ маскироваться, прикидываться, пускать въ глаза пыль. Онъ не читалъ — времени у него на это не было — ни Шекспира, ни Монтэня, но въ какой-то иностранной газетк онъ выудилъ свденіе, что съ 1603 года въ шекспировскихъ произведеніяхъ является ясне философское направленіе и что это философское направленіе является полнымъ отраженіемъ идей, почти фразъ Монтэня,— Матросовъ это запомнилъ и при случа, какъ бы вскользь говорилъ о философіи Шекспира, о его заимствованіяхъ у Монтэня, о томъ, что слды этого видны даже въ такихъ, повидимому, самостоятельныхъ произведеніяхъ великаго драматурга, какъ Гамлетъ. Также случайно, чуть-ли не съ бумажки, въ которую было что-то завернуто въ лавк, удалось ему прочитать замтку о Помпе — онъ не зналъ даже, что эта замтка была помщена въ журнал министерства народнаго просвщенія однимъ изъ русскихъ ученыхъ — и въ этой замтк онъ прочелъ о надписяхъ на стнахъ Помпеи, о надписяхъ, говорившихъ, что еще наканун городъ жилъ обычною своею жизнью, люди назначали другъ другу свиданія, надялись насладиться зрлищами и тому подобное — и вотъ онъ, Матросовъ, начиналъ разговоръ о Помпе, о ея жизни, объ этихъ надписяхъ, о томъ странномъ впечатлніи, которое он производятъ на зрителя, увидавшаго ихъ черезъ сотни лтъ посл того, какъ он были начерчены рукой прохожаго на уличной стн дома. Онъ никогда не оставлялъ непрочитаннымъ ни одного печатнаго лоскутка бумаги, случайно попадавшагося ему подъ руку, онъ очень любилъ ‘энциклопедіи’, книги въ род разныхъ ‘чудесъ промышленности и искуствъ’, ‘тысячи фактовъ изъ области наукъ и искуствъ’ и т. п., онъ особенно охотно пробгалъ смсь въ разныхъ періодическихъ изданіяхъ, въ разныхъ старыхъ сборникахъ и альманахахъ: все это давало ему массу матеріала для разговоровъ. Вы могли заговорить съ нимъ о войн и онъ вамъ замчалъ: ‘Да вс неудачи у насъ большею частью оттого и происходятъ, что мы плохо помнимъ слова старика Колиньи: ‘il faut commencer former le monstre par le ventre’, то есть ‘прежде чмъ воевать — ты сухарь припаси!’ Начинались-ли толки о вліяніи евреевъ на наше общество, онъ кстати ввертывалъ свое слово: ‘Э, да этотъ вопросъ коротко ршенъ еще Шарлемъ Фурье. Ils pervertiront vos moeurs sans changer les leurs, замтилъ онъ про евреевъ и ясне этого вы ничего не скажете для опредленія ихъ вліянія на общество, хоть сто лтъ толкуйте объ этомъ вопрос’. И вс удивлялись его начитанности и памяти, видя, что онъ знаетъ даже такія мелочи, какъ мнніе Фурье объ евреяхъ. Но главной его силой и его конькомъ были анекдоты: онъ длался центромъ, около котораго групировалось все общество, собравшееся въ той или другой гостиной, какъ только онъ принимался за анекдоты. Вралъ онъ при этомъ безпощадно, но вралъ остроумно, весело, виртуозно и вызывалъ всеобщій хохотъ, стяжавъ вполн по заслугамъ названіе ‘души общества’. Его приглашали на перебой на разные вечера, ужины, jours fixes, здсь онъ чувствовалъ себя вполн въ своей тарелк, являлся какъ бы центромъ всего собравшагося общества и въ избытк самодовольствія и благодушія выпивалъ непомрное количество бургонскаго и шампанскаго, заканчивая вечеръ у Палкина съ двумя-тремя друзьями среди батареи пивныхъ бутылокъ. Близкіе люди говорили, что онъ пьетъ вовсе не отъ избытка благодушія и самодовольствія, а что онъ старается хмлемъ заглушить мысли о завтрашнемъ дн, другіе предполагали, что онъ пьетъ отъ несчастной супружеской жизни: его жена, бывшая когда-то простой швеей, была не парой ему, она жила гд то въ заднихъ комнатахъ и занималась только хозяйствомъ…
Попавъ въ эту школу, Евгеній почувствовалъ себя не особенно ловко: онъ былъ моложе всхъ своихъ однокласниковъ, онъ былъ мене ихъ всхъ развязенъ, онъ не могъ гордиться, подобно имъ, ни своимъ богатствомъ, ни своими титулами, онъ не въ состояніи былъ даже примкнуть къ какому-нибудь изъ пансіонскихъ кружковъ, не умя и не желая заискивать въ комъ-бы то ни было. Товарищи при его вступленіи въ школу отнеслись къ нему равнодушно и безучастно, такъ какъ его вступленію въ школу не предшествовали разговоры ни о его богатств, ни о значеніи его родителей, ни о чемъ такомъ, что могло-бы сдлать его интереснымъ. Кром того онъ былъ только приходящій ученикъ и потому особенно сближаться съ нимъ или особенно нападать на него товарищамъ не представлялось ни времени, ни нужды. Его какъ будто игнорировали и только сыновья княгини Дикаго нердко обмнивались съ нимъ разговорами и сообщали ему закулисныя тайны пансіона. Самъ Матросовъ и учителя взглянули на Евгенія какъ-то странно: съ перваго-же раза они увидали, что онъ превосходно подготовленъ, что онъ въ своей деревенской наивности принимаетъ вопросъ объ ученьи не за шутку, а за нчто, серьезное, что онъ иметъ не всегда пріятную для учителей привычку задавать вопросы, просить разъясненій. Уже посл двухъ-трехъ недль пребыванія Евгенія въ училищ, Матросовъ не то съ ироніей, не то съ одобреніемъ замтилъ ему:
— О, да вы, батенька, въ професора проберетесь!
Эта фраза подхватилась школьниками и Евгеній получилъ кличку ‘господина професора’. Эта кличка произносилась съ ироніей, но тмъ не мене къ Евгенію иногда стали обращаться съ просьбами показать то-то, объяснить это-то. Порой онъ сознавалъ даже, что ему завидуютъ, такъ по крайней мр разъ онъ услышалъ, какъ говорилъ одинъ великовозрастный юноша, готовившійся въ юнкера:
— Чортъ возьми, если-бы я вонъ столько-же зналъ-бы, сколько Хрюминъ, я ужь давно не только юнкеромъ, а и офицеромъ былъ-бы…
Особенно завидовали ему и уважали его т изъ товарищей, которыхъ родители, подобно княгин Марь Всеволодовн, имли непріятную привычку проэкзаменовывать своихъ дтей дома, не довольствуясь школьными отмтками и школьными экзаменами. Такіе юноши даже обращались къ Евгенію съ просьбой ршать имъ математическія задачи, выправлятъ ихъ сочиненія и т. п.
Мало по малу Евгеній занялъ въ пансіон совсмъ особое положеніе: онъ стоялъ особнякомъ, онъ не сошелся ни съ кмъ, его едва-ли кто-нибудь любилъ, но его уважали и не трогали.
— Въ васъ, батенька, вс признаки, кабинетнаго ученаго, вчно съ книгою, вчно въ одиночеств, говорилъ Евгенію Матросовъ при встрч съ нимъ въ часы рекреацій въ школьной зал, гд Евгеній имлъ привычку въ свободное время ходить въ сторон отъ школьниковъ съ книгою въ рукахъ.— Готовьтесь, готовьтесь къ ученой карьер! Все хоть одинъ професоръ да выйдетъ изъ среды этихъ кавалеристовъ, смялся Матросовъ, указывая на остальныхъ школьниковъ, шумвшихъ въ зал.
Только одинъ сынъ комерціи совтника Иванова не придавалъ никакого особеннаго значенія знаніямъ Евгенія и замчалъ:
— Да не будь у меня состоянія, такъ я, можетъ быть, на версту перебжалъ-бы его.

VIII.

— А гд Женя? спрашивала княгиня Марья Всеволодовна, захавъ какъ-то вечеромъ къ Олимпіад Платоновн.
— У себя въ комнат учится, отвтила Олимпіада Платоновна.
Этими двумя фразами уже не разъ обмнивались эти дв женщины.
— Его совсмъ не видать. Ты рдко его присылаешь къ намъ. Онъ совсмъ дикаремъ ростетъ, сказала княгиня,— Я никакъ не думала, что онъ такъ мало разовьется за зиму…
— Уроки у него…
— Ахъ и у моихъ дтей уроки! Но Матросовъ вовсе не мучаетъ дтей уроками. Мои Платонъ и Валерьянъ все это кончаютъ такъ быстро. Врно, Женя немного тупъ и ему трудно достается подготовка уроковъ. Не худо-бы, чтобы онъ прізжалъ къ намъ подготовляться къ класамъ подъ руководствомъ monsieur Michaud. Monsieur Michaud будетъ такъ любезенъ, что поможетъ и ему…
— Хорошо, я скажу Евгенію, отвтила Олимпіада Платоновна.
— Можетъ быть, дйствительно ему трудно учиться одному, сказала Марья Всеволодовна,— и притомъ это будетъ ему полезно въ нравственномъ отношеніи, а то… Я, право, боюсь, что онъ у тебя выростетъ немного черствымъ человкомъ. Онъ все одинъ и одинъ, сторонится отъ дтей. У него, кажется, нтъ еще ни одного друга въ пансіон?..
— Право, не знаю… Онъ не любитъ какъ-то говорить о пансіон…
— Ну да, онъ скрытенъ. Это понятно. Ребенокъ, ростущій въ одиночеств, всегда склоненъ къ скрытности. Противъ этого надо бороться. Онъ долженъ быть откровеннымъ. Открытый, прямой характеръ — первое достоинство ребенка.
Княгиня говорила уже не разъ втеченіи зимы и говорила подолгу на эту тему и Олимпіада Платоновна невольно впадала въ раздумье. Да, не разъ уже она слышала отъ княгини Марьи Всеволодовны о дикости, о несообщительности, о скрытности Евгенія. Это-же говорила и кузина Евгенія, Мари Хрюмина, ненавидвшая въ душ Евгенія и открывавшая ему при тетк объятія, отъ которыхъ Евгеній сторонился какъ-то неловко и пугливо, точно его хотли задушить въ этихъ объятіяхъ. Даже благородная дама Перцова ухитрилась какъ-то замтить при княжн Олимпіад Платоновн Евгенію, что онъ ‘словно бгаетъ отъ нея и взглянуть на себя не дастъ, полюбоваться собою не позволитъ’.
— Я вдь не кусаюсь, ангелочекъ мой, не пугало я какое-нибудь, прибавляла благородная дама.— Или, можетъ быть, вы гнушаетесь мной? Такъ это не хорошо!
Но даже и безъ этихъ намековъ на дикость, непривтливость и скрытность Евгенія, сама Олимпіада Платоновна все боле и боле убждалась, что Евгеній какъ-бы чуждается людей, старается уединяться и очень рдко отвчаетъ привтливою улыбкою на привтствіе такихъ людей, какъ княгиня Марья Всеволодовна, Мари Хрюмина, госпожа Перцова. Онъ ласковъ только съ нею, съ Олимпіадой Платоновной, да съ Софьей и Петромъ Ивановичемъ,— и еще какъ ласковъ! Его ласки всегда трогали старуху: она видла, она чувствовала, что онъ чуть не молится на нее, что онъ весь проникнутъ желаніемъ угодить ей. Но въ тоже время она замчала, что и съ нею онъ не откровененъ: на вс ея вопросы о дтяхъ княгини Марьи Всеволодовны, о его школьныхъ товарищахъ, объ учителяхъ въ пансіон Матросова Евгеній отвчалъ уклончиво, ограничивался односложными фразами, старался перемнить разговоръ объ этихъ предметахъ. Она начинала задумываться надъ вопросомъ: какою внутреннею жизнью живетъ ребенокъ, отчего, въ сущности, вс его разговоры съ нею ограничиваются одними ласками, воспоминаніями о жизни въ Сансуси, толками о Петр Иванович, объ Ол, находившейся въ институт, и только. А что онъ думаетъ теперь? какъ живетъ теперь? какія ощущенія выноситъ изъ ежедневныхъ встрчъ съ людьми? Этого она не знала. Это было ей тмъ боле больно, что ея чувство къ нему начало граничить съ безпредльной любовью.
— Ты, Софья, ничего не замчаешь въ Евгеніи? спрашивала старуха у своей врной наперстницы.
— Ничего, а что? проговорила Софья.
— Странный онъ какой-то у насъ, точно у него тайны какія есть… Никогда ничего не говоритъ, что въ пансіон длается, что его удивитъ или обрадуетъ среди дтей княгини Марьи Всеволодовны, не похвалитъ никого изъ учителей или не пожалуется на нихъ… Холодность это, что-ли?.. Онъ вдь, кажется, не тупъ…
— Женичка-то тупъ? воскликнула Софья.— Да чего это вы не выдумаете, право!.. Онъ-то тупъ!.. Да онъ все понимаетъ, все чувствуетъ!.. Тупъ!.. Да разв тупые-то такъ любятъ, какъ онъ?.. Вы вотъ только брови нахмурите, такъ онъ уже сейчасъ: ‘ma tante, что съ вами, милая?..’ Да что вы!.. Мн, мн стоитъ нахмуриться, такъ онъ и меня распрашиваетъ сейчасъ: ‘что съ тобой, Софочка, здорова-ли ты, не случилось-ли чего?’
У Софьи даже голосъ дрожалъ отъ волненія.
— Ахъ, да что ты мн разсказываешь, точно я его меньше тебя знаю и люблю! разсердилась Олимпіада Платоновна.— Вотъ тоже дура, дура, нашла за кого и передъ кмъ заступаться!..
— Да какъ-же не заступаться, если говорите: онъ, кажется, не тупъ! въ свою очередь загорячилась Софья.— Ужь такъ-бы прямо дуракомъ и назвали!.. Еще-бы лучше было!.. Слушать-то, право, обидно… А что онъ не говоритъ ничего вамъ, такъ, врно, радости-то немного въ этихъ разговорахъ!
Олимпіада Платоновна быстро обернулась лицомъ къ Софь.
— Ты что-нибудь знаешь? Онъ теб, врно, говорилъ что-нибудь? спросила она, глядя пристально на Софью и какъ-бы боясь, чтобы та не схитрила, не уклонилась отъ прямого отвта.
— Ничего я не знаю, рзко отвтила Софья.— Петръ Ивановичъ, тотъ вотъ, врно, что-нибудь знаетъ, потому подолгу они между собой бесдуютъ…
— О чемъ? спросила торопливо княжна.
Софья даже улыбнулась, такъ несообразенъ показался ей этотъ вопросъ.
— Да разв я съ ними сижу? сказала она.— А что не о веселомъ они толкуютъ, такъ это врно. Намедни меня людишки на черта посадили, совсмъ я осатанла, въ омраченіи находилась, а Петръ Ивановичъ отъ Женички идетъ, замтилъ, что я не въ своемъ дух, и говоритъ: ‘Что, видно, Петербургъ-то всмъ намъ солонъ достался?’ — ‘Кому это, говорю, всмъ-то?’ — ‘Да, говоритъ, и мн, и Олимпіад Платоновн, и вамъ, и Жен’.— ‘Ну, говорю, Женичка-то еще ребенокъ, что онъ видитъ!’ — ‘А вы, говоритъ, въ душу-то его заглядывали? Можетъ быть, онъ и по больше васъ, старыхъ дтей, видитъ. Вы-то ко всему присмотрлись, а онъ — новы ему всякія мерзости… Да и пора-бы вамъ его ребенкомъ-то перестать считать… У его ддушки, чай, въ его годы свои ребята гд-нибудь въ людской находились…’ И такъ меня эти его слова точно обухомъ по голов ударили.— Такъ что-же онъ молчитъ! раздражительно воскликнула княжна.— А еще другомъ называется и скрытничаетъ!.. То-то я вижу, что они все уединяться стали… Завтра-же, завтра-же пошлю за нимъ, ужь и побранюсь-же я съ нимъ! Знаетъ все и ничего не говоритъ!
— Да, можетъ, и говорить-то не приходится! Тоже не все можно разсказывать, что знаешь, сказала Софья.
— Да вдь я должна все знать, что касается Евгенія! Разв мн весело, что вс зовутъ его скрытнымъ, что я сама замчаю его неоткровенность? Нтъ, нтъ, стыдно Петру Ивановичу скрытничать! И что онъ такое знаетъ?..
А Петръ Ивановичъ, дйствительно, зналъ изъ внутренней жизни Евгенія много такого, чего и не подозрвала Олимпіада Платоновна. Съ той поры, когда семья Олимпіады Платоновны покинула Сансуси, когда Евгеній поступилъ къ Матросову, когда Оля поступила въ институтъ, Евгеній еще боле оцнилъ и полюбилъ Петра Ивановича: это былъ его единственный другъ, которому можно было говорить все, открывать всю душу. Бесды двухъ друзей были часты и продолжительны и Петръ Ивановичъ видлъ, какъ быстро росъ и развивался мальчикъ въ умственномъ отношеніи. Иногда Петра Ивановича просто смущалъ тотъ рядъ вопросовъ, который проходилъ въ голов юноши, додумывавшагося до такихъ вопросовъ, о которыхъ въ его годы самъ Петръ Ивановичъ и понятія не имлъ или о которыхъ онъ думалъ, какъ о чемъ-то отвлеченномъ, безъ болзненной страстности, безъ сердечной боли. Особенно памятенъ былъ для Петра Ивановича одинъ вечеръ: Олимпіада Платоновна ухала куда-то на вечеръ, Евгеній былъ дома одинъ, Петръ Ивановичъ забрелъ къ нему часовъ въ девять и проговорилъ съ нимъ до часу ночи.
— Она вдь совсмъ большое дитя, замтилъ между прочимъ Евгеній про Олимпіаду Платоновну.— И Софья тоже большое дитя.
— Ну, а вы маленькій старичокъ? шутливо сказалъ Петръ Ивановичъ, добродушно улыбаясь.
— Да вы не смйтесь, сказалъ серьезно Евгеній.— Я говорю серьезно. Он об не видятъ, что у нихъ передъ глазами длается. Вы прислушайтесь, когда он говорятъ: всхъ он готовы бранить, людишками называть, критиковать, но все это просто привычныя фразы и фразы. Ихъ рзкости не что-нибудь серьезное, а просто особый faon de parler. Они вотъ ругаютъ людишекъ, а эти людишки и надуваютъ, и обираютъ ихъ, и смются надъ ними…
— Барство, батенька, ихъ зало, въ былыя времена денегъ куры не клевали, все готовое было, ну, вотъ он и привыкли деньги зря бросать, окружая себя приживалками, прихлебателями да салопницами, которыхъ и бранили, и награждали, и которыя и обирали, и надували ихъ, пояснилъ Петръ Ивановичъ.
— Ужь я не знаю, отчего он такія, но знаю одно, что он видятъ только то, что само въ глаза лзетъ, а что захотятъ отъ нихъ скрыть, то и скроютъ, сказалъ Евгеній.— Вдь у насъ куда ни взглянешь, везд все вранье. Вонъ ваша мать мн разсказывала, какъ весело проживаетъ Перцова, а взгляните на эту Перцову здсь: и голодна-то она, и обтрепалась-то она, и съ квартиры-то ее гонятъ. Она плачетъ, а Софья и ma tante соболзнуютъ и помогаютъ, не подозрвая даже, что у этой дамы идутъ дома пиры да угощенья…
— Да это ужь всегда такъ бываетъ въ отношеніяхъ благотворителей и черносалопницъ, сказалъ Петръ Ивановичъ.
— Про нее это я только такъ для примра сказалъ, потому не мои она деньги у ma tante и у Софьи беретъ, замтилъ Евгеній.— Но вдь у насъ и во всемъ такъ. Иногда, знаете-ли, такъ-бы и наговорилъ чуть не дерзостей ma tante, если-бы не любилъ и не жаллъ ее. Вотъ вы послушайте ее, что она говоритъ про дтей Марьи Всеволодовны: и прелестныя, выдержанныя это дти, и манеры-то у нихъ отличныя, и ученье-то имъ легко дается… И все это ложь, ничего этого нтъ! Она хочетъ, чтобы я сошелся съ ними, чтобы я былъ такимъ, какъ они… Да она, Петръ Ивановичъ, умерла-бы съ горя, если-бы я сдлался похожимъ на нихъ..
— А вы чего-же не скажете ей, что это шалопаи? спросилъ Петръ Ивановичъ.
— Сплетничать надо, что-ли? раздражительно произнесъ Евгеній.— Я наушникомъ не буду, Петръ Ивановичъ, никогда! А если люди до сдыхъ волосъ дожили, такъ должны они сами понимать тхъ, кого каждый день видятъ. А она не понимаетъ, ничего не понимаетъ! И не одна она, а вс кругомъ не понимаютъ и не хотятъ понятъ, что длается. Monsieur Michaud — опытный гувернеръ! Отчего я не хочу учиться подъ его руководствомъ! Да онъ, Петръ Ивановичъ, просто негодяй. Я, Петръ Ивановичъ, съ вами четыре года прожилъ и не узналъ того, что я узналъ въ какіе-нибудь два мсяца отъ этихъ примрныхъ мальчиковъ и этого monsieur Michaud!
Евгеній вдругъ взялъ за руку Петра Ивановича и прямо взглянулъ ему въ лицо.
— Вдь это подло, подло, Петръ Ивановичъ, что они мн стали разныя развратныя исторіи разсказывать и учить разнымъ гадостямъ? Вдь я-же по лтамъ еще совсмъ мальчикъ, а не взрослый! Я никогда и не думалъ прежде объ этомъ, а теперь я все знаю, все. Иногда и не хотлъ бы думать объ этомъ, а думаешь.
Евгеній говорилъ горячо и раздражительно съ примсью какой-то брезгливости.
— Подлецы! пробормоталъ Петръ Ивановичъ.
— Да, да, подлецы! повторилъ Евгеній.— Я вотъ съ вами и съ ma tante бываю у Оли въ институт. Они это знаютъ и говорятъ всякія мерзости про институтокъ. Зачмъ-же? Это скверно! Я теперь прізжаю въ институтъ и мн невольно иногда вспоминается все это. И тоже про княгиню Марью Всеволодовну и про князя Алекся Платоновича что они говорятъ. Вдь она-же мать этимъ мальчикамъ, онъ — ихъ отецъ! Кого-же посл того и любить, если они сами издваются надъ своими отцемъ и матерью, а наши отецъ и мать вышвырнули вотъ насъ изъ дому?..
Петръ Ивановичъ нахмурился.
— Знаете-ли что, Женя, проговорилъ онъ.— Хоть наушничество и скверно, но вамъ надо объяснить все Олимпіад Платоновн, чтобъ отдалиться отъ этихъ негодяевъ. Хотите, я открою ей глаза…
— Полноте, Петръ Ивановичъ, сказалъ Евгеній.— Вдь не разойдется-же она съ ихъ семьей изъ-за меня, не возьметъ-же она меня изъ пансіона Матросова, а тамъ — да тамъ не одни Платонъ и Валеріанъ такіе, а вс, вс… Вы послушайте, что у насъ говорятъ объ этомъ пансіон. И лучшее общество тамъ, и лучшіе учителя, и лучшее воспитаніе! И опять-таки вс говорятъ то, чего не знаютъ, чего вовсе нтъ! Я вотъ еще почти мальчикъ, я только и думать-то научился, благодаря вамъ, а я все вижу и понимаю, а они… Да вотъ я вамъ что скажу: княгиня Марья Всеволодовна хвалится своими дтьми, хлопочетъ о ихъ счастіи, говоритъ, что она имъ всю себя отдала, а они въ пансіон такъ и слывутъ за попрошаекъ: у одного папиросъ займутъ, у другого денегъ перехватятъ, ко мн пристаютъ, чтобы я бралъ деньги у ma tante, благо она мн ни въ чемъ не отказываетъ. ‘Mais c’est ta bourse, говоритъ Валеріанъ про ma tante,— il faut seulement dlier ses cordons’. А Платошка только хихикаетъ да, юродствуя, твердитъ: ‘У тетушки горбъ, а что въ горбу?— денежки!..’ Они, Петръ Ивановичъ, жалкіе, жалкіе мальчики! Ихъ братъ обокралъ мать и они обокрадутъ ее, это ужь вы увидите! А она ничего не видитъ, ничего не замчаетъ. И такъ у насъ и вс ничего не видятъ, ничего не замчаютъ, а вс говорятъ, судятъ и рядятъ, и все лгутъ, все лгутъ…
Петръ Ивановичъ прошелся по комнат въ тяжеломъ раздумьи.
— Вы-то вотъ только слишкомъ рано и слишкомъ много видть научились, проговорилъ онъ.— Этакъ, батенька, вся жизнь каторгою сдлается, какъ станешь подмчать везд ложь и обманъ съ одной стороны и слпоту да глухоту съ другой.
Евгеній молчалъ. Прошло нсколько минутъ.
— А знаете, Петръ Ивановичъ, когда я въ первый разъ подумалъ, что ma tante большое дитя? спросилъ Евгеній.
— Нтъ, не знаю, отвтилъ Петръ Ивановичъ.
— А когда намъ объявили, что пора узжать изъ Сансуси, и вы стали ворчать на то, что ma tante увезла меня и Олю въ деревню на четыре года, отдалила отъ общества, отдалила отъ жизни… Вы тогда бранились, говорили, что это было сдлано нелпо, что если-бы мы еще остались жить въ Сансуси, такъ и совсмъ-бы одичали… У меня въ то время впервые явился вопросъ: значитъ, ma tante сама не понимала, что длала, увозя насъ въ деревню?.. Потомъ я долго, долго думалъ объ этомъ и…
Евгеній замолчалъ, не кончивъ фразы.
— И до чего-же додумались? спросилъ Петръ Ивановичъ.
— Да что все у насъ такъ какъ-то длается, сказалъ Евгеній,— вотъ какъ у Оли бывало, когда она въ куклы играла. ‘Теперь, говорить, мы въ гости подемъ, а теперь я ее, говоритъ, въ институтъ отдамъ, а теперь, говоритъ, я ее изъ института въ деревню повезу…’ А для чего она это, бывало, длаетъ и для чего говоритъ — и сама она не знаетъ…
Петръ Ивановичъ даже остановился передъ Евгеніемъ, пристально смотря на него.
— Такъ вотъ-съ вы до чего додумались, проговорилъ онъ,— Не рано-ли, батенька, сверху внизъ на старуху смотрть начали? Этакъ-то вонъ и князья Дикаго на своихъ родителей смотрятъ…
— Нтъ, нтъ, Петръ Ивановичъ, не такъ, не такъ! торопливо заговорилъ Евгеній.— Я не браню ma tante, не осуждаю. Я ее, Петръ Ивановичъ, очень, очень люблю… но, голубчикъ, поймите вы, поймите, что она ничего не видитъ, ничего не знаетъ… и вотъ какъ дти, и любитъ,и ласкаетъ своихъ куколокъ… меня и Олю, а что съ нами длать — этого не знаетъ…
Евгеній даже раскраснлся отъ волненія.
— Я вамъ всего этого объяснить никакъ не умю, продолжалъ онъ горячо.— Все это я передумалъ, понялъ, но вотъ словъ у меня нтъ, чтобы все это ясно передать, чтобы и другіе все это поняли такъ, какъ я… Говорить я совсмъ не привыкъ… Валеріанъ — вотъ тотъ все-бы это вамъ объяснилъ отлично…
Въ этотъ-же вечеръ Евгеній передалъ Петру Ивановичу вс подробности о ход преподаванія у Матросова, о характерахъ и образ дйствій школьныхъ товарищей, о внутренней жизни Платона и Валеріана Дикаго. Изъ всхъ этихъ разсказовъ Петръ Ивановичъ понялъ, среди какого омута стоитъ несчастный мальчуганъ, и на прощаньи невольно замтилъ ему:
— Ну, Женя, не скрывайте ничего отъ меня. Я все-же опытне васъ и авось съумю быть полезнымъ вамъ при случа. Вы стоите въ такомъ омут, гд не трудно и совсмъ потонуть.
— Вы знаете, что у меня нтъ никакихъ тайнъ отъ васъ, сказалъ Евгеній.— Вамъ только я и могу говорить все.
Петръ Ивановичъ ушелъ въ раздумьи, не зная, что длать: говорить или не говорить Олимпіад Платоновн о всемъ слышанномъ. Онъ еще не принялъ никакого ршенія, когда въ одинъ прекрасный день Олимпіада Платоновна сама прислала за нимъ. Онъ удивился приглашенію, такъ какъ онъ и безъ приглашенія бывалъ у Олимпіады Платоновны почти ежедневно вечеромъ. Онъ не могъ понять, зачмъ его приглашали теперь утромъ.
— А, это вы! Браниться съ вами хочу!
Этими словами встртила его Олимпіада Платоновна, когда онъ вошелъ въ ея кабинетъ.
— Каюсь, если въ чемъ виноватъ, а повинную голову и мечъ не счетъ, шутливо проговорилъ онъ, пожимая ея руку.
— Да я вовсе не въ шутку сердита на васъ, серьезно сказала она.— Скрытничаете вы, вотъ что худо… Вамъ Евгеній говорилъ что-нибудь…
— О чемъ? спросилъ Петръ Ивановичъ, садясь на кресло около письменнаго стола.
— Да вообще о себ, о своихъ впечатлніяхъ, сказала она.
— Говорилъ, отвтилъ Петръ Ивановичъ.
— Что-же вы мн ничего не сказали? замтила старуха.
— А разв вы желаете, чтобы я передавалъ все, что онъ мн говоритъ? спросилъ Петръ Ивановичъ, усмхаясь.
— Не все, сказала Олимпіада Платоновна, чувствуя, что она неловко приступила къ длу.— Но мн кажется, что у мальчика есть что-то на душ тяжелое. Мн хотлось-бы знать, что именно. Можетъ быть, я могла-бы помочь.
Петръ Ивановичъ покачалъ головой.
— Едва-ли вы можете вполн помочь ему, если-бы даже и желали этого, сказалъ онъ.— Но во всякомъ случа я радъ, что вы сами заговорили объ этомъ предмет. Я вамъ на первый разъ могу дать одинъ совтъ: не возите вы его насильно къ разнымъ князькамъ Дикаго, не заставляйте сближаться съ тми, съ кмъ ему вовсе не желательно сближаться, предоставьте ему…
— Ну, это пустяки! Я знаю, что онъ еще дичится знакомыхъ. Но тутъ нтъ ничего серьезнаго, перебила Петра Ивановича старуха.— Я васъ спрашиваю…
— Тутъ гораздо больше серьезнаго, чмъ вы думаете, перебилъ ее въ свою очередь Петръ Ивановичъ.— Евгеній слишкомъ чуткій и, можетъ быть, не по лтамъ смышленный человкъ и потому безъ серьезной причины онъ не станетъ дичиться и бгать отъ дтей.
Въ тон Петра Ивановича уже звучала нотка раздраженія.
— Безъ серьезныхъ причинъ?.. Да говорите вы прямо, что вы знаете! рзко сказала Олимпіада Платоновна.
— А то я знаю, что вы навязываете всякихъ негодяевъ въ друзья своему любимцу и удивляетесь, какъ это онъ не сдлается такимъ-же мерзавцемъ, вдругъ какъ отрубилъ уже совсмъ вспылившій Петръ Ивановичъ.
Олимпіада Платоновна раскрыла ротъ, чтобъ возражать, оборвать его, но съ его языка уже лился потокъ разсказовъ про все, что онъ зналъ. Его раздосадовало, что старуха даже и не подозрваетъ всего того, что длается вокругъ нея. Не стсняясь, не щадя яркихъ красокъ, онъ съ чисто бурсацкою грубоватою откровенностью рисовалъ теперь передъ Олимпіадой Платоновной цлую картину той нравственной грязи, которая окружала мальчика. Княжна ничего и не подозрвала изъ того, что длается, что говорится въ кружк разныхъ князьковъ Дикаго, разныхъ воспитанниковъ пансіона Матросова. Олимпіада Платоновна только иногда прерывала его восклицаніями:
— Да не можетъ быть! Да что вы мн разсказываете!
— Что-же вы думаете, что Евгеній лжетъ передо мною или я выдумываю вамъ это все? возражалъ Петръ Ивановичъ.
— Да вдь это-же дти! говорила княжна чуть не молящимъ тономъ.
— Хороши дти — пятнадцатилтніе и семнадцатилтніе шалопаи, насмотрвшіеся, наслушавшіеся всякихъ мерзостей! горячился Петръ Ивановичъ.— Эти дти опытне васъ во многомъ, они знаютъ такія мерзости, о которыхъ вы и понятія не имете, они продлываютъ такія штуки, отъ которыхъ и иной старикъ покраснетъ!..
И новыя подробности, новыя картины развертывались передъ Олимпіадой Платоновной, которой, не смотря на ея лта, становилось даже неловко и стыдно отъ этихъ разсказовъ.
— Но какъ-же княгиня Марья Всеволодовна, проговорила она въ смущеніи,— неужели она ничего не подозрваетъ?
— Ваша княгиня — она только поклоняется себ и ничего не понимаетъ, ничего не видитъ, что происходитъ вокругъ нея, раздражительно сказалъ Петръ Ивановичъ.
— Но ей надо открыть глаза! говорила Олимпіада Платоновна.
— Чтобы вооружить и ее, и ея дтей противъ Евгенія, чтобы его назвали сплетникомъ и лгуномъ? возразилъ Петръ Ивановичъ.— Или вы думаете, что и ея сынки, и ихъ развратный гувернеръ, и Матросовъ не съумютъ опровергнуть все, что вы разскажете про нихъ ей? Вдь не медицинскую-же комисію вы снарядите въ пансіонъ Матросова для подтвержденія части разсказовъ Евгенія. Не формальное-же слдствіе устроите для оправданія объясненій нашего мальчика?.. Можетъ быть, именно потому-то Евгеній вамъ и не говорилъ ничего, не желая заслужить репутацію клеветника и лгуна. Вдь обличая всю эту грязь, вы должны будете порвать связи съ семействомъ своего брата, вы должны будете взять Евгенія изъ пансіона, гд ему житья не будетъ, а что потомъ?..
Олимпіада Платоновна была страшно встревожена.
— Хуже всего то, что въ душ Евгенія начинается подрываться вра въ людей, сказалъ Петръ Ивановичъ.— Онъ мальчикъ честный и чистый, среди грязи онъ съуметъ устоять нравственно неиспорченнымъ. Но врить въ людей… ну, это довольно трудно тому, кто знаетъ, что съ дтства его бросили на произволъ судьбы отецъ и мать, что другіе отцы и матери заслуживаютъ только презрніе и злобу своихъ дтей, что близкіе къ нему и дорогіе ему люди постоянно ошибались, что другіе окружающіе его вчно лгали. Вы вотъ постоянно расхваливали при немъ и княгиню Марью Всеволодовну, и ея дтей, и пансіонъ Матросова, а онъ въ эти минуты — вы меня извините — смотрлъ на васъ какъ на доброе старое дитя, которое легко обмануть на каждомъ шагу… Вы, можетъ быть, и не подозрвали, что каждой своей похвалой этимъ людямъ вы подрывали въ его глазахъ свой собственный авторитетъ… Вотъ, можетъ быть, главная причина его скрытности, его замкнутости: какихъ совтовъ могъ онъ просить у окружающихъ, когда эти окружающіе или ничего не видятъ въ своей наивности, или лгутъ на каждомъ шагу вслдствіе своей испорченности…
Княжна поднялась съ мста и своей неврной, ковыляющей походкой начала ходить въ волненіи по комнат. Ея брови сдвинулись, лицо нахмурилось и смотрло сурово. Она не говорила ни слова, покусывая нижнюю губу. Прошло нсколько минутъ тяжелаго молчанія.
— Не сердитесь, что я, можетъ быть, былъ немного рзокъ, началъ Петръ Ивановичъ, прерывая молчаніе.— Но, право…
— Ахъ, перебила его раздражительно княжна какимъ-то ворчливымъ тономъ,— тутъ идетъ дло о спасеніи ребенка, а онъ извиняется передо мной, что въ попыхахъ дурой меня назвалъ!.. Нашелъ время для церемоній!.. Скажи, батюшка, что длать то, что длать? Вотъ въ чемъ весь вопросъ теперь…
— Оставьте покуда въ поко Евгенія, сказалъ Петръ Ивановичъ,— не заставляйте его здить къ вашимъ роднымъ, пусть онъ доучится этотъ годъ у Матросова — вдь и всего-то мсяцъ до каникуловъ остался — а тамъ пристройте его въ гимназію, не порывая круто связей съ княгиней Марьей Всеволодовной, не заявляя, что случилось что-то, заставляющее спасать мальчугана отъ ихъ круга… Я вамъ и прежде говорилъ о гимназіи, тамъ все-таки лучше, правильне поставлено дло, чмъ въ этихъ вертепахъ педагогическихъ плутней…
— Да вдь не потому я не отдала его въ гимназію, что я ужь совсмъ не врю въ эти заведенія, проговорила Олимпіада Платоновна.— А сами знаете, какое значеніе я придаю родственнымъ связямъ Евгенія съ семьей моего брата. Все думала: умру — не останется на мостовой, не погибнетъ съ голода. Вотъ почему хотлось упрочить эту связь дружбой Евгенія съ дтьми князя…
— Эхъ, Олимпіада Платоновна, бросьте вы мысли о смерти! сказалъ Петръ Ивановичъ.— Живы — ну, и думайте о жизни, а умрете — ну, я останусь, авось ужь не совсмъ негодяемъ окажусь и кое-какъ поддержу Евгенія…
— Свои еще рты хлба просятъ, пробормотала Олимпіада Платоновнй.
— Найдется лишній кусокъ и на Евгенія, отвтилъ Петръ Ивановичъ.— Да что это мы опять о смерти заговорили! Уныніе только напускаете вы на себя. И не умрете вы до окончанія Евгеніемъ ученія, и не останется онъ нищимъ, потому все-же хоть кое-какія крохи посл васъ останутся…
— Ничего, ничего не останется, все прожито, все на втеръ брошено! проворчала старуха.— Благодтельница вдь я!.. Вонъ тамъ цлая стая салопницъ, всмъ вдь надо дать, чтобы отстали!.. Олимпіада Платоновна вдь добрая, какъ-же ее не обирать!..
Она махнула рукою.
— Да, серьезно проговорилъ Петръ Ивановичъ,— я радъ, что вы заговорили объ этомъ предмет… Не мое дло вмшиваться въ ваши денежныя дла, но вы раздаете деньги немного безъ разбора и нсколько…
Петръ Ивановичъ затруднялся въ выбор выраженій.
— Ну, глупо, глупо! Чего вы выраженія-то подыскиваете! сердито перебила его княжна.— Что вы думаете, что я этого не понимаю сама! Отлично понимаю, а что-же длать, если люди нагло лзутъ съ ножемъ къ горлу, а я… ну, я платье снять съ себя готова, лишь бы отдлаться отъ ихъ плача и воя… Эхъ, голубчикъ, правду вы сказали, что я старый ребенокъ, правду… счеты сегодня сводила, такъ даже страшно стало, столько денегъ уходитъ, сама не знаю, куда уходитъ… Опять и Софь задолжала, и кое что заложила…
Княжна какъ-то безнадежно вздохнула.
— Опеку, опеку надо мной назначить бы надо! проворчала она.— Старая мотовка и больше ничего!
Она была жалка и комична со своими рзкими и въ тоже время добродушными обличеніями самой себя. Петръ Ивановичъ ушелъ отъ нея въ невеселомъ настроеніи духа. Только теперь понималъ онъ вполн, въ какомъ положеніи очутится Евгеній, если вдругъ умретъ Олимпіада Платоновна: у мальчика не останется почти ничего, онъ можетъ попасть въ руки княгини Марьи Всеволодовны или, что нисколько не лучше, будетъ взятъ отцемъ и что изъ него выйдетъ подъ вліяніемъ этихъ людей, это трудно сказать, но врно только то, что хорошаго ничего не можетъ изъ него выйдти въ рукахъ этихъ людей. Невесело было настроеніе и княжны. Ее заботило положеніе Евгенія, ее мучили теперь мысли о ея неумньи жить, ей досаждали теперь воспоминанія о разныхъ мелкихъ долгахъ, которые она уже успла надлать, поддаваясь на разныя просьбы и мольбы и Мари Хрюминой, и Перцовой, и десятка другихъ бдныхъ родственницъ и приживалокъ. Среди этихъ думъ у нея возникали планы начать боле разсчетливую жизнь, затворить двери отъ разныхъ попрошаекъ, уединиться съ Евгеніемъ въ Петербург, затворить двери отъ гостей и ограничить число прислуги. Но рядомъ съ этими планами явились вопросы: какъ-же отказать Никит Ивановичу, который прослужилъ въ дом съ дтства до сдыхъ волосъ? какъ отдлаться отъ многочисленной родни, которая найдетъ ее везд? какъ устоять передъ слезами и письмами Мари Хрюминой, Перцовой и всхъ этихъ попрошаекъ, осаждающихъ матушку-благодтельцицу? наконецъ, какъ лишить пенсій тхъ людей, которые получаютъ эти пенсіи отъ нея съ незапамятныхъ временъ? Ея положеніе было по истин траги-комичнымъ и ей при воспоминаніи о всей этой шайк обиралъ приходилось только воскликнуть: ‘куда убгу отъ глазъ твоихъ?’ Но боле всего ее заботилъ Евгеній, ей хотлось приласкать и ободрить его, дать ему понять, что скоро для него начнется другая жизнь безъ необходимости вращаться въ кругу опротиввшихъ ему дтей. Она не выдержала и въ этотъ-же день замтила ему:
— А знаешь, Женя, что я придумала. Не нравится мн пансіонъ Матросова. Съ осени, я думаю, лучше перевести тебя въ гимназію…
Евгеній удивился.
— Ты, голубчикъ, все скрытничаешь, продолжала княжна,— а теб, кажется, самому не нравится это училище?..
— Ma tante, мн все равно, отвтилъ онъ,— я ни съ кмъ не схожусь изъ товарищей…
— И богъ съ ними, богъ съ ними! торопливо проговорила княжна.— Длай, какъ теб лучше, какъ теб покойне… Я бы и теперь взяла тебя оттуда, но начнутся толки: почему и зачмъ? Нтъ, ужь лучше потерпи мсяцъ, тамъ придетъ лто, каникулы и будетъ время все обдумать.
Евгеній очень обрадовался и поцаловалъ руку княжны.
— Похудлъ ты у меня за зиму, поблднлъ, проговорила она, любуясь имъ.— Ну, да лтомъ поправишься, Богъ дастъ, подемъ въ Сансуси…
— Ma tante, разв вы не знаете?.. почти съ испугомъ спросилъ онъ.
— Что?
— Туда детъ на лто княгиня Марья Всеволодовна… Ma tante, мы вдь не подемъ съ ними?..
Въ его голос слышалось боязливое ожиданіе отвта.
— Нтъ, нтъ, поспшила сказать княжна,— если они дутъ — мы не подемъ… Я не знала, что они туда дутъ…
Евгеній вздохнулъ свободне.
— Ты очень не любишь Платона и Валерьяна? спросила неожиданно княжна.
Евгеній прямо взглянулъ ей въ глаза.
— Ma tante, вамъ это Петръ Ивановичъ сказалъ? спросилъ онъ, не отвчая на вопросъ.
— Никто мн этого не говорилъ, сказала княжна, не желая выдавать разговора съ Петромъ Ивановичемъ,— но это сейчасъ видно…
— Не люблю, отвтилъ Евгеній.
— Зачмъ-же ты не сказалъ мн этого раньше? Я не заставляла-бы тебя здить къ нимъ, не приглашала-бы ихъ сюда…
Евгеній опять взглянулъ ей прямо въ глаза.
— Ma tante, нельзя-же гнать всхъ, кого я не люблю, сказалъ онъ.
Она разсмялась.
— А ты разв многихъ не любишь? спросила она.
— Всхъ, ma tante, кром васъ, Оли, Софочки и Петра Ивановича, отвтилъ онъ.— Да, всхъ, всхъ!..
Онъ опустился, какъ въ былые дни, на скамейку у ногъ княжны.
— Иногда, ma tante, мн хотлось-бы не видать никого, никого, заговорилъ онъ ласковымъ голосомъ,— и быть только съ вами, съ Олей, съ Софочкой, съ Петромъ Ивановичемъ въ глухой деревн, среди мужиковъ, среди крестьянскихъ ребятишекъ и чтобы кругомъ было такъ тихо, такъ спокойно. Я какой-то странный, ma tante: то мн кажется, что я совсмъ взрослый, что я понимаю все лучше всхъ, а то я длаюсь такимъ смшнымъ, какъ маленькій ребенокъ… Вотъ третьяго дня я ходилъ къ Ол. Вы помните, какой чудесный день былъ третьяго дня — и солнце, и тепло, и весной, пахло. Я вышелъ отъ Оли изъ Смольнаго и пошелъ въ Нев, тамъ уже началось такое движеніе, мужики на баркахъ, лодки снуютъ, пароходы мелькаютъ, зелень начинаетъ появляться, все солнцемъ залито, среди говора народа откуда-то псни рабочихъ слышатся… Я прислъ, засмотрлся на все это, заслушался и вдругъ потянуло меня туда, къ намъ, въ Сансуси, въ нашъ покинутый рай… Я, ma tante, расплакался…
Олимпіада Платоновна ласково провела рукою по волосамъ Евгенія и проговорила:
— Бдный, бдный мой мальчикъ! Иногда у меня сердце сжимается за тебя. Вотъ и теперь тянетъ тебя туда, въ деревню, а между тмъ самому-же теб приходится просить не хать туда…
Евгеній какъ-то особенно оживился.
— Полноте, ma tante! Это все пустяки! заговорилъ онъ.— Избаловался я, изнжился,— вотъ и все. Мало-ли людей и совсмъ никогда не здятъ никуда и не такъ еще живутъ, какъ я. Отъ этого отвыкать надо, а то, какъ врно говоритъ Петръ Ивановичъ, вчно привередничать будешь, что все есть, а птичьяго молока достать не можешь. Это вдь ужь совсмъ гадко. Я все стараюсь отучить себя…
— Отъ чего? спросила Олимпіада Платоновна.
— Да вотъ отъ этой привычки съ каждой своей болячкой носиться… Я очень радъ, что около меня стоитъ Петръ Ивановичъ. Онъ нтъ-нтъ да и подшутитъ надъ моими привередничаньями, какъ онъ называетъ вс эти охи да вздохи о себ и своихъ горестяхъ…
Въ голос Евгенія звучала какая-то новая нотка, было видно, что въ немъ начинается какая-то внутренняя ломка, онъ начиналъ сердиться на себя за свое малодушіе, за свою слабость, за свою привычку думать только о своихъ мелкихъ невзгодахъ и неудачахъ. Въ этомъ замчалось сильное вліяніе Рябушкина. Но Евгенію не легко было помириться съ философіей Петра Ивановича, заключавшейся, повидимому, въ очень простомъ и логичномъ правил. ‘Сыты вы, ну, такъ и нечего хныкать, что судьба васъ еще разными сластями не ублажаетъ’, говорилъ Петръ Ивановичъ, стараясь разсять мрачное настроеніе юноши. Иногда Петръ Ивановичъ даже подшучивалъ надъ нимъ довольно дко: ‘ну, это вы зались, несвареніемъ желудка, врно, страдаете отъ объденія, потому и кукситесь да жалуетесь, что и товарищей-то у васъ нтъ, что и фатеръ-то съ мутершей васъ не любятъ, что и окружаетъ-то васъ всякая дрянь. Нтъ, а вотъ поголодали-бы нсколько времени, такъ все-бы это съ васъ соскочило и стали-бы вы объ одномъ думать, какъ-бы пожрать!’ Евгеній хотлъ врить этому, онъ сталъ, если можно такъ выразиться, ловить себя на мст преступленія, то есть на жалобахъ на мелкія непріятности, онъ началъ сдерживаться и напоминать себ слова Петра Ивановича: ‘ваши невзгоды — булавочные уколы, съ которыми сто лтъ прожить можно, вотъ у кого ни крова, ни хлба нтъ,— а, такой человкъ точно можетъ пожаловаться на судьбу, тутъ и недли не проживешь, если кто-нибудь не спасетъ’. Евгенію хотлось врить, что это правда, онъ былъ убжденъ, что самъ Петръ Ивановичъ давно увровалъ въ истину этого взгляда. Но дйствительность то и дло колебала твердую ршимость Евгенія признать свою долю самою счастливою долею и вмсто ропота благодарить судьбу за готовый уголъ, за готовый обдъ, не требуя ничего больше, не тоскуя ‘по роскоши жизни’, какъ называлъ Петръ Ивановичъ хорошій семейный союзъ, хорошія дружескія связи, отсутствіе непріятныхъ столкновеній съ людьми и тому подобное. Самое тяжелое испытаніе пришлось пережить Евгенію въ конц весны, когда онъ уже мечталъ только о наступленіи каникулъ, о выход навсегда изъ пансіона Матросова, о поступленіи въ гимназію, про которую Петръ Ивановичъ всегда говорилъ ему: ‘и тамъ не рай, но все-же дло поставлено и прочне, и правильне, и цлесообразне, чмъ въ этомъ вертеп’.
Однажды, сидя въ пансіон въ кружк товарищей съ Валерьяномъ и Платономъ Дикаго, Евгеній былъ пораженъ неожиданнымъ вопросомъ сына комерціи совтника Иванова. Ивановъ съ самаго поступленія Евгенія въ пансіонъ относился къ юнош недоброжелательне, нмъ кто-нибудь другой изъ товарищей, то съ ироніей, то съ завистью, то съ оскорбительнымъ презрніемъ, онъ зналъ, что Евтеній не богатъ, что Евгеній брошенъ отцемъ и матерью, что Евгеній считается лучшимъ ученикомъ школы, что Евгеній не якшается съ товарищами и неодобрительно относится къ ихъ образу жизни, этого было достаточно для Иванова, чтобы питать и презрніе, и ненависть къ Евгенію. Нсколько разъ дло доходило у нихъ до крупныхъ и рзкихъ колкостей и перебранокъ, изъ которыхъ Евгеній выходилъ побдителемъ, благодаря находчивости и той доли мткой дкости, которая все боле и боле развивалась у него въ училищ. Иногда онъ, припоминая все сказанное имъ Иванову, думалъ: ‘такъ-бы, врно, отвтилъ ему и Петръ Ивановичъ’. На этотъ разъ Евгеній ждалъ тоже какой-нибудь непріятной сцены, увидавъ, что Ивановъ подошелъ къ кружку, среди котораго находился онъ, Евгеній.
— А твой отецъ, Хрюминъ, въ Крутогорск теперь живетъ? спросилъ его неожиданно Ивановъ.
Евгеній всегда терялся, когда его спрашивали объ отц и матери. И теперь онъ не хотя сквозь зубы отвтилъ: ‘да’, спша заговорить о чемъ-нибудь другомъ съ окружавшими его товарищами, чтобы остановить дальнйшіе распросы Иванова. Но Ивановъ Продолжалъ:
— Такъ онъ у тебя мошенникъ-то не изъ послднихъ!
Это было сказано рзко, грубо, съ наглымъ смхомъ и притомъ совершенно неожиданно для Евгенія. Евгеній поблднлъ и поднялся съ мста.
— Подлецъ! крикнулъ онъ.— Какъ ты смешь… какъ ты смешь…
Онъ задыхался, приближаясь къ Иванову съ сжатыми кулаками. Онъ едва-ли самъ сознавалъ, что онъ говоритъ.
— Чего не смть-то?.. Мошенникъ такъ мошенникъ и есть! говорилъ Ивановъ.— О немъ въ газетахъ…
Но ему не удалось кончить этой фразы. Евгеній, блдный, какъ полотно, повидимому, близкій къ обмороку, бросился на Иванова. Онъ вцпился ему руками въ шею, быстрымъ движеніемъ ноги сбилъ его на полъ и, прежде чмъ кто-нибудь изъ товарищей усплъ опомниться, Ивановъ здоровый и плотный, но не особенно поворотливый и ловкій юноша, лежалъ уже на полу подъ Евгеніемъ, душившимъ его за горло и кричавшимъ въ бшенств:
— Какъ собаку, задушу тебя! Извиняйся, мерзавецъ! Извиняйся!
Ивановъ лежалъ весь красный, съ расширенными зрачками и уже не защищался, а только неловко барахтался и хриплъ:
— Дьяволъ… дьяволъ… пусти!..
Въ зал вс притихли. Вс были охвачены какимъ-то паническимъ страхомъ, потому что Евгеній былъ дйствительно страшенъ, подобно человку въ припадк бшенства. Гувернеръ, прибжавшій въ комнату, не нашелся, что сдлать, и, махая руками, закричалъ:
— Воды, воды!.. Онъ съума сходитъ!..
Кто-то опрометью побжалъ за водой, кто-то торопливо и сбивчиво началъ сообщать гувернеру, въ чемъ дло, но не прошло и двухъ-трехъ минутъ, какъ Евгеній уже опомнился. Онъ тяжело поднялся съ пола, толкнулъ съ отвращеніемъ ногою Иванова и отеръ платкомъ съ своего синевато-блднаго лица катившійся ручьемъ потъ. Ивановъ медленно поднимался съ полу, едва переводя духъ и оправляя воротъ рубашки, душившій ему горло. Онъ уже не ругался, не храбрился и смотрлъ растеряннымъ, блуждающимъ взглядомъ, точно человкъ, спасшійся по счастливой случайности отъ неминуемой смерти, угрожавшей ему за минуту передъ тмъ. Удаляясь изъ залы, не задерживаемый никмъ, Евгеній смутно слышалъ за собою неясный говоръ.
— Чмъ-же я виноватъ, въ газетахъ писали вчера, говорилъ Ивановъ отрывистымъ и плаксивымъ тономъ.— Ну, я и сказалъ… а онъ накинулся… дьяволъ точно… задушилъ было… дьяволъ…
— Постойте… куда-же вы… Владиміру Васильевичу надо доложить! крикнулъ Евгенію гувернеръ.
Но Евгеній, не оборачиваясь, не отвчая, вышелъ изъ залы, вышелъ изъ училища, прошелъ нсколько улицъ, добрелъ до своей квартиры, позвонилъ у дверей и… Что было дальше онъ этого не помнилъ. Потомъ ему говорила тетка, что онъ упалъ въ обморокъ, что посл онъ твердилъ въ бреду: ‘мошенникъ… мошенникъ… въ газетахъ пишутъ…’ Олимпіада Платоновна, испуганная, растерявшаяся, послала за докторомъ, за Петромъ Ивановичемъ, попросила Софью създить въ школу, чтобъ узнать, что случилось, и вообще пережила нсколько часовъ такой тревоги, какой ей еще не приходилось испытывать никогда. Она суетилась, бгала изъ комнаты въ комнату, посылала кого-то куда-то, не зная, зачмъ, и все забгала взглянуть, живъ-ли Евгеній. Къ вечеру Евгеній пришелъ совсмъ въ себя, поднялся съ постели, пришелъ, хотя и не безъ труда, не безъ усилія надъ собой, къ чаю въ столовую, гд сидли встревоженные и смущенные Петръ Ивановичъ и Олимпіада Платоновна, которымъ уже были извстны вс подробности несчастной исторіи въ пансіон.
— Простите, ma tante, что я, съумасшедшій, опять встревожилъ васъ, проговорилъ Евгеній упавшимъ, но довольно спокойнымъ голосомъ., длая надъ собой усиліе, чтобы улыбнуться.
Онъ поцаловалъ ея руку и сжалъ дружески руку Петра Ивановича.
— Но, право, отъ такихъ неожиданностей съума сойдти можно, прибавилъ онъ, садясь къ столу.— Ужь лучше-бы батюшка предупредилъ насъ, что ему вздумалось какія-то мерзости длать, а то такъ сюрпризомъ вдругъ слышишь, что твой отецъ мошенникъ и что объ этомъ даже въ газетахъ пишутъ…
По его лицу скользнула горькая ироническая улыбка, его голосъ звучалъ какой-то подавленной, глухой желчью. Онъ былъ не узнаваемъ, онъ словно похудлъ и осунулся за эти нсколько часовъ.
— Вотъ, Петръ Ивановичъ, опять я забылъ ваше правило о возсыланіи благодарностей судьб за то, что хоть не голодаю, обратился онъ къ Петру Ивановичу.— Захотлось еще роскоши жизни, чтобы моего отца мошенникомъ не смли при мн называть!.. Нтъ, видно, у вашей философіи одна нога деревянная, потому она и хромаетъ…
Онъ видимо длалъ надъ собой страшныя усилія, чтобъ ироніей, шуткой заглушить какія-то другія чувства.
— Вы, ma tante, вроятно, все уже знаете? сказалъ онъ Олимпіад Платоновн.
— Да, да, отвтила она печально.— Я пропустила вчера въ газетахъ эту кореспонденцію.. Подлогъ векселей… растрата чужихъ денегъ… плутни въ банк… я, право, ничего не поняла…
— Что-же его судить будутъ? спросилъ какъ-бы вскользь Евгеній.
— Да… онъ арестованъ…
— Значитъ теперь хоть что-нибудь да будемъ о немъ узнавать каждый день, проговорилъ Евгеній и вдругъ обернулся къ Петру Ивановичу: — Вотъ когда хорошо-бы убжать на край свта и забыть, что есть газеты, что есть люди, читающіе газеты!..
Прислушиваясь къ его словамъ, къ его голосу, видно было, что онъ все говоритъ не то, что хотлъ-бы сказать, что онъ напускаетъ на себя топъ какой-то холодной насмшливости, но это едва-ли было ломанье, рисовка своимъ горемъ. Нтъ, юноша, кажется, просто боялся разрыдаться, впасть въ отчаяніе, дойдти опять до полнаго упадка силъ, до нервнаго припадка. Онъ чувствовалъ, что ему было какъ-будто легче, когда онъ шутилъ, иронизировалъ. Ему теперь вспоминались слова Петра Ивановича: ‘что поневол будешь улыбаться, когда и сегодня бьютъ, и завтра колотятъ’.
— Ты боле не зди въ пансіонъ, сказала Олимпіада Платоновна.— Передемъ поскоре куда-нибудь на дачу… подальше отсюда… Можетъ быть, все это такъ кончится… Я завтра-же наведу справки на счетъ его, похлопотать надо, можетъ быть…
Въ эту минуту раздался звонокъ въ передней.
— Софья, Софья, скажите, что я не принимаю… больна… дома нтъ… скоре! быстро проговорила Олимпіада Платоновна.
Софья торопливо направилась въ переднюю.
— Это графиня Марья Всеволодовна прізжала, доложила она черезъ нсколько минутъ.— Говоритъ, по важному длу…
Въ передней послышался новый звонокъ. Потомъ еще.
— А! вс уже узнали! проговорила Олимпіада Платоновна, и въ ея голос послышалась нотка злости.
— Въ Выборг, говорятъ, хорошо жить, вдругъ проговорилъ Петръ Ивановичъ.— Природа тамъ спокойная, здоровая… люди… Ну, да вдь вы по чухонски не знаете, значитъ люди тамъ вс хорошіе…
— Что-жь… въ Выборгъ, значитъ, можно хать, машинально отвтила Олимпіада Платоновна.
— Я тоже на лто освобожусь отъ уроковъ, махну туда съ вами, продолжалъ Петръ Ивановичъ.— И отъ Питера недалеко, и глушь благодатная, а главное люди хорошіе, по русски не говорятъ…
Петръ Ивановичъ долго еще ораторствовалъ въ этомъ тон, но его едва-ли слушали и понимали…
На слдующій день въ газетахъ появились обстоятельные разсказы о поддлк какихъ-то счетовъ и краж общественныхъ денегъ въ крутогорскомъ банк Владиміромъ Хрюминымъ, на третій день въ дом Олимпіады Платоновны было отказано, по крайней мр, десятку постителей, съ соболзнованіями справлявшихся, здорова-ли, не заболла-ли княжна, прошелъ еще день и въ газетахъ появилось сообщеніе, что Владиміръ Хрюминъ былъ только исполнителемъ воли цлой шайки банковскихъ мошенниковъ и что онъ самъ личность мелкая и ничтожная, не способная даже на ловкое мошенничество, въ дом Олимпіады Платоновны опять приходилось отказывать сочувствующимъ старух роднымъ и знакомымъ…
Но къ княжн Олимпіад Платоновн ворвалась все таки Мари Хрюмина, вся раскраснвшаяся, взволнованная, въ слезахъ.
— Что-же это такое, ma tante! Мы опозорены, наша фамилія замарана! воскликнула, всхлипывая, отцвтающая два.— Чмъ-же другіе-то виноваты, чмъ я виновата, что онъ негодяй, что онъ что-то укралъ…
— Да кто тебя, мать моя, обвиняетъ! съ злостью воскликнула княжна.
— Но вдь я ношу туже фамилію! воскликнула Мари Хрюмина, рыдая.— Вс спрашиваютъ: это, врно, вашъ близкій родственникъ? Вс смотрятъ какъ-то двусмысленно, точно сторонятся…
— Ну и ты сторонись! раздражительно посовтовала княжна.
— Но вдь я, ma tante, двушка! воскликнула Мари Хрюмина.
Княжна посмотрла на нее, не то съ удивленіемъ, не то съ ироніей.
— Ахъ, да неужели ты еще не привыкла къ этому, проговорила она.
Но Мари Хрюмина была серьезно встревожена мыслью, что ее, ради ея родственныхъ связей съ воромъ и мошенникомъ, могутъ обойдти женихи.
Въ это время Петръ Ивановичъ и Евгеній неслись уже по желзной дорог въ Выборгъ искать дачу.
— Берите, что попадетъ, лишь-бы скоре отсюда выхать, говорила имъ на прощаньи Олимпіада Платоновна.
— Петръ Ивановичъ, это какая птица подъ крыло голову прячетъ, когда ей грозитъ опасность? спрашивалъ Евгеній у Петра Ивановича.
— А чортъ ее знаетъ, какая! ворчливо! отвтилъ Петръ Ивановичъ.— Вамъ-то что до нея?
— Да такъ, потому вотъ, что мы съ ma tante чуть что случится, сейчасъ свои головы подъ крыло прячемъ…

Конецъ II-й книги.

КНИГА ТРЕТЬЯ.

НА ПОРОГ КЪ ЖИЗНИ.

I.

Неподвижныя ели и сосны, гигантскія глыбы гранита, обросшія сухимъ мохомъ, цлое море песку, безчисленные морскіе заливы, множество безлюдныхъ уголковъ лса и прибрежья, изрдка встрчающіеся суровые и молчаливые финны, полное затишье, по цлымъ часамъ не нарушаемое ничмъ, ни говоромъ человка, ни пніемъ птицы, вотъ что охватило со всхъ сторонъ кружокъ Олимпіады Платоновны, когда она съ своей семьей и съ Петромъ Ивановичемъ перебралась на лто въ Выборгъ. Нанятый ею отдльный домикъ, потонувшій въ саду на берегу залива, стоялъ далеко отъ города, на краю форштадта. Купанье въ залив, прогулки до сосднему парку барона Николаи, поздки на пароход по Саймскому каналу въ Юстилу, въ Ратти-Ярви, катанье на лодк и рыбная ловля, все это наполняло досуги семьи въ эти дни ея уединенной, тихой жизни вдали отъ всякаго шума. Сухой воздухъ, безоблачное небо, лтнее тепло, полный покой длали свое дло, успокоивали нервы, подавляли тревоги, наввали что-то въ род умственной спячки. Здсь невольно клонило ко сну, манило прилечь гд-нибудь въ тни и смотрть дремотными глазами куда-то въ даль, безъ цли, безъ мысли. Иногда, въ тихій безвтрянный день, отправившись на рыбную ловлю и забравшись на лодк на середину соннаго залива, Петръ Ивановичъ и Евгеній проводили въ безмолвіи цлые часы и только изрдка обмнивались отрывочными замчаніями, что ‘нынче тепло’, что ‘сегодня хорошо ловится рыба’. Только изрдка среди этого искуственно созданнаго затишья вдругъ проскальзывали какія-то горькія фразы, говорившія ясно, что и въ этомъ затишь въ душ Евгенія далеко не все успокоилось и улеглось. Иногда онъ замчалъ:
— А что, Петръ Ивановичъ, неужели мн всю жизнь придется такъ спасаться отъ людей, какъ въ Сансуси, какъ здсь?
— Да, пожалуй, что и такъ, если вы не примкнете къ другому кругу людей, если вздумаете вчно жить среди разныхъ Хрюминыхъ, Дикаго, съ одной стороны, и разныхъ Перцовыхъ, съ другой.
— Да, но вдь это та среда, съ которой сжилась ma tante…
— Олимпіада Платоновна доживаетъ свой вкъ, а вы начинаете жить. Вамъ нечего надяться жить такъ, какъ она. Вамъ надо забыть, что вс эти Дикаго, вс эти Хрюмины ваши родные. Вы имъ не ко двору. Въ ихъ кругу вы будете постоянно играть двусмысленную роль бднаго родственника, въ ихъ кругу вы вчно будете наталкиваться на вопросы о вашихъ фатер и муттерш, а вамъ самое лучшее позабыть обо всемъ этомъ.
— Не такъ-то это легко сдлать, какъ говорить, вздыхалъ Евгеній и перемнялъ разговоръ или смолкалъ.
Порою, когда приносились газеты, онъ не безъ горечи замчалъ:
— Посмотримъ, нтъ-ли поучительнаго чтенія…
Петръ Ивановичъ зналъ, что называлъ Евгеній ‘поучительнымъ чтеніемъ’, и сердито ворчалъ:
— Очень нужно всякую чепуху читать.
— Какъ-же не полюбопытствовать сыну, что пишутъ про его родителя, говорилъ Евгеній.— Вдь говорятъ, что младшіе должны идти по стопамъ старшихъ, ну, вотъ я и хочу знать, какъ papa совершалъ свои дянія…
Порой это бсило Петра Ивановича, которому казалось, что Евгеній начинаетъ немного рисоваться своими сердечными невзгодами, и онъ начиналъ говорить рзкости:
— Да что вы рисуетесь, что-ли, тмъ, что вчно толкуете о своемъ почтенномъ родител? Ну, проворовался онъ, идетъ надъ нимъ слдствіе, да вамъ-то что до этого? Вы отрзанный ломоть. Вы его не знаете почти, любви особенной питать къ нему не можете, ну такъ нечего о немъ и думать! По меньше-бы вы на себя напускали этой блажи, такъ лучше-бы было. Сказали-бы разъ навсегда, что родитель вашъ для васъ умеръ и баста! А то точно съ больнымъ зубомъ съ нимъ носитесь: охаете, а вырвать его не хотите.
Евгеній грустно улыбался въ отвтъ на задоръ Петра Ивановича и смолкалъ. Онъ не возражалъ, не спорилъ и чего-то ждалъ, твердо увренный, что время покажетъ Петру Ивановичу, кто правъ. Но черезъ нсколько дней Петръ Ивановичъ съ негодованіемъ говорилъ ему:
— Это чортъ знаетъ что такое! Опять онъ пишетъ о деньгахъ. Откуда ему возьметъ Олимпіада Платоновна? Все перезаложено, везд займы подланы, а онъ разливается въ слезныхъ просьбахъ, чтобы его спасли, что и тамъ, и тутъ подмазать нужно, что и тому, и другому заплатить нужно, что и погибнетъ-то онъ безъ помощи. Да и пропадай онъ пропадомъ,— ей то что за дло!..
— Да вы о комъ это говорите Петръ Ивановичъ? серьезно спрашивалъ Евгеній.
— Да о родител вашемъ, рзко отвчалъ Петръ Ивановичъ.
— Да полноте вы толковать о немъ, вдь это больной зубъ: вырвали мы его, ну, и конецъ!
— Ну, чего вы ломаетесь-то, комедію-то играете, съ злобою чуть не кричалъ Петръ Ивановичъ.
Евгеній улыбался и качалъ головой.
— Нтъ, Петръ Ивановичъ, замчалъ онъ,— мы только ролями съ вами помнялись: теперь ужь не у васъ, а у меня ‘улыбующаяся’ физіономія сдлалась. Помните, вы мн говорили, что если тутъ бьютъ да тамъ порятъ, такъ по невол, выплакавъ вс слезы, улыбаться станешь. Вотъ я и посмиваюсь… Ей Богу, голубчикъ, я хоть и моложе и васъ, и ma tante, а я ясне васъ понимаю, что мы живемъ наканун какой-то бды… Вотъ мы убжали отъ людей, которые могли досаждать намъ толками объ отц, но намъ стали приносить всти о немъ газеты. Вы сказали мн, что глупо носиться съ толками о немъ и что надо не читать газетныхъ извстій о немъ, но онъ началъ самъ писать о себ… Вы скажете, что не слдуетъ посылать ему денегъ… Но ma tante никогда не проститъ себ этого, если ей кто-нибудь скажетъ, что его могла спасти ея помощь и что онъ погибъ вслдствіе ея отказа. Я знаю хорошо ma tante… Да кром того… Вы знаете, что онъ можетъ отплатить ей, взявъ у нея насъ…
— Ну, очень весело ему будетъ няньчиться съ вами!
— А вы хорошо знаете его характеръ?
— Чортъ знаетъ, что изъ всего этого выйдетъ! вмсто отвта восклицалъ Петръ Ивановичъ.
Дйствительно, трудно было сказать, что будетъ дальше. Съ тхъ поръ, какъ газетные кореспонденты впервые извстили о какихъ-то мошенничествахъ, произведенныхъ Хрюминымъ въ крутогорскомъ банк, прошло не мало дней. Дло начало выясняться и роль Хрюмина въ крутогорскихъ банковскихъ мошенничествахъ начала принимать боле комическій, чмъ возмутительный характеръ. Хрюминъ, какъ его описывали кореспонденты, былъ только легкомысленнымъ кутилой, пустоголовымъ щеголемъ, неумлымъ дльцомъ, попавшимъ въ лапы боле умлыхъ и боле серьезныхъ мошенниковъ. Онъ былъ только жертвой этихъ людей. За нимъ ухаживали, онъ игралъ и видную роль въ Крутогорск, онъ катался какъ сыръ въ масл, не замчая, что ловкіе плуты длаютъ ему всякія поблажки, чтобы имть возможность за кулисами обдлывать грязныя дла. Онъ занималъ въ банк хорошее мсто и получалъ большое содержаніе, но все, чего отъ него требовали за это, заключалось въ одномъ: ‘будьте любезны, не вмшивайтесь въ дла и подписывайте бумаги, не вникая въ нихъ, не читая ихъ’. Разсказывая о крутогорской исторіи, кореспонденты изощряли свое остроуміе надъ Хрюминымъ, замчая, что онъ знаетъ гораздо боле толку въ женскихъ туалетахъ, чмъ въ банковыхъ операціяхъ, что онъ и въ банкъ попалъ не вслдствіе знакомства съ биржей, а вслдствіе близкаго знакомства съ будуаромъ одной вліятельной барыни, что онъ былъ гораздо серьезне занятъ завивкой своихъ волосъ и цвтомъ своего лица, чмъ состояніемъ банковскихъ счетовъ, что онъ удивительно храбро и надмнно умлъ играть въ обществ роль провинціальнаго льва, не понимая, вслдствіе своей недалекости, что онъ не больше не меньше, какъ мышенокъ, съ которымъ играютъ кровожадныя кошки. Судя по этимъ отзывамъ газетъ, можно было надяться, что на суд Хрюмину вынесутъ оправдательный приговоръ, разумется, при извстной ловкости адвоката, при извстныхъ закулисныхъ компромисахъ и сдлкахъ съ цлой шайкой людей, которымъ приходилось фигурировать на суд въ этомъ дл. Повидимому, на это надялся и Хрюминъ. По крайней мр, такъ писалъ онъ въ письмахъ къ Олимпіад Платоновн, прося ея помощи. Боже мой, что это были за письма! Въ нихъ были и униженныя мольбы, и желчныя жалобы на судьбу, и громкія фразы о томъ, что ему нужно оправданіе не для себя, а для дтей, на которыхъ онъ не можетъ, наложить пятна, которыхъ онъ хочетъ избавить отъ горькаго позора слыть дтьми мошенника. Олимпіада Платоновна не знала, что длать: не отвчать на эти письма, отказывать на просьбы племянника, высказывать ему горькую правду? но какъ-же это сдлать: вдь онъ отецъ Евгенія и Ольги? его могутъ обвинить безъ ея помощи? онъ можетъ изъ злобы на нее потребовать къ себ дтей? Въ голов старухи былъ какой-то сумбуръ, какая-то путаница и она совсмъ терялась, не зная на что ршиться. И откуда взять денегъ для помощи? Продать тотъ клокъ земли, который она думала завщать Евгенію и Ольг или своимъ бывшимъ крестьянамъ, смотря по тому, какъ сложатся обстоятельства? Да, другого исхода не было. А съ чмъ останутся дти, если она умретъ раньше, чмъ они встанутъ на ноги? Ради чего она лишитъ этой помощи своихъ бывшихъ крестьянъ? Она и раздражалась и падала духомъ. Ея и безъ того нсколько странный, сумасбродный характеръ сталъ еще боле неровнымъ. Она совтовалась и съ Софьей, и съ Петромъ Ивановичемъ и въ конц концовъ раздражительно замчала имъ: ‘ахъ, вы ровно ничего не понимаете!’ Петръ Ивановичъ, знавшій все дло, призываемый княжною на совщанія, поддерживалъ ее въ настойчивомъ отклоненіи просьбъ Хрюмина о крупной помощи.
— Да не лзть-же вамъ въ самомъ дл изъ за него въ петлю, говорилъ онъ,— Спасете мошенника отъ обвиненія, а отнимите средства или у дтей, или у мужиковъ.
— А какъ онъ потребуетъ дтей къ себ? возражала Олимпіада Платоновна.— Отъ него всего можно ждать.
— Ну, у васъ есть связи, отстоите дтей. Да и не потребуетъ онъ ихъ.
— Ахъ, вы его не знаете, голубчикъ, на все онъ способенъ, на все! Совсмъ сумасшедшій человкъ. Фамильное это у насъ, врно! вздыхала княжна,— Я, право, готова бжать съ дтьми за границу. Пусть тамъ розыскиваетъ.
— Что-жъ, въ крайнемъ случа и это можно будетъ сдлать, соглашался Петръ Ивановичъ,— Покуда-же, право, вы преувеличиваете опасность. Просто въ васъ родственное чувство говоритъ и вамъ жаль его…
— Мн жаль его! Да вы съ ума сошли! Господи, да я-бы была рада, если-бы его Богъ знаетъ куда услали! Родственное чувство! Нашелъ о чемъ говорить! Давно я чужая этому человку, давно! Но я знаю, что пока онъ живъ, я не буду покойна, онъ не отстанетъ отъ меня…
И точно, Хрюминъ долго не отставалъ отъ нея: то она получала письмо съ просьбой выслать ему рублей двсти, то прізжалъ къ ней какой-то уполномоченный адвокатъ Хрюмина, господинъ Анукпнъ, съ просьбой прислать Хрюмину триста рублей и при этомъ съ судейскимъ краснорчіемъ описывалось страшное положеніе несчастнаго узника.
— Ахъ, что вы мн разсказываете! раздражалась Олимпіада Платоновна.— Зачмъ пошелъ, то и нашелъ!
— Но онъ-же не виноватъ! возражалъ ей господинъ Анукинъ.— Онъ былъ слишкомъ доврчивъ, можетъ быть, легкомысленъ, но наказаніе слишкомъ жестоко! Наконецъ, вдь онъ такъ близокъ вамъ…
— Ну, близость нашихъ отношеній — это наше личное дло, замчала Олимпіада Платоновна.— Вы пріхали по длу, такъ и будемъ говорить о дл.
Затмъ шелъ торгъ: она предлагала сто рублей вмсто трехсотъ, онъ сбавлялъ пятьдесятъ рублей съ трехсотъ, она накидывала еще пятьдесятъ къ предложенной сотн, онъ скидывалъ еще двадцать пять рублей. Наконецъ, она совсмъ раздражалась.
— Ну, что-же вы хотите, чтобы я себя для него заложила, послднее платье продала? коворила она.
— Но вдь его положеніе еще ужасне! замчалъ адвокатъ.— Другія лица, попавшіяся по этому длу, богаты, успли награбить, а онъ не иметъ ничего. Они будутъ употреблять вс средства, чтобы свалить все на него и потопить его. Если я и взялъ на себя его защиту, то только ради интереса, представляемаго самимъ дломъ… Но безъ денегъ вести дло нельзя, вашъ племянникъ можетъ погибнуть…
— Да мн-то что за дло до него? перебивала княжна.— Понимаете-ли вы, что я не хочу его знать?
— Полноте, ваше сіятельство, вы женщина, вы добры! мягко говорило довренное лицо Хрюмина.
— Господи! да когда-же все это кончится! восклицала княжна.— Ну, берите, все берите, только не мучьте меня!
Господинъ Анукинъ пересчитывалъ брошенныя на столъ деньги, пряталъ ихъ въ бумажникъ и вжливо откланивался. Значительная доля всхъ этихъ денегъ, посылаемыхъ Хрюмину и выдаваемыхъ другимъ подсудимымъ, оставалась въ рукахъ у подобныхъ довренныхъ лицъ. Они, какъ піявки, окруживъ всхъ подсудимыхъ по длу крутогорскаго банка, сосали кровь изъ этихъ несчастныхъ, разъзжая на ихъ счетъ изъ Петербурга въ Крутогорскъ, изъ Крутогорска въ Петербургъ, содйствуя сокрытію капиталовъ и имній попавшихся дльцовъ, нагрвая себ руки всми правдами и неправдами. Деньги вытягивались на устройство какихъ-то ‘компромиссовъ’, на ‘замазыванье какихъ-то ртовъ’, на ‘устраненіе какихъ-то усложняющихъ дло обстоятельствъ’, на какіе-то разъзды, подачки, взятки, однимъ словомъ, чуть не на плату за дарованіе подсудимымъ права дышать воздухомъ во время ареста. Сами подсудимые походили очень на крысъ, попавшихъ въ мышеловку. Они совсмъ потеряли головы отъ трусости, они метались изъ стороны въ сторону, они были готовы на все, лишь-бы отдлаться отъ ‘мстъ не столь отдаленныхъ’, отъ ‘потери всхъ особенныхъ правъ состоянія’ и отъ разныхъ тому подобныхъ прелестей, служащихъ вчнымъ финаломъ всякихъ слишкомъ смлыхъ банковскихъ операцій. Трудно представить, какая масса денегъ утекала теперь въ руки разныхъ ходатаевъ, присяжныхъ повренныхъ, юристовъ-дльцовъ. Самый послдній сторожъ въ тюрьм и тотъ почуялъ добычу, увидалъ ту мутную воду, въ которой можно ловить рыбу. Тутъ брали вс, кто могъ взять, тутъ давали всмъ, кто только протягивалъ руку за подачкой, тутъ несчастне всхъ считалъ себя не тотъ, кто былъ виновне всхъ, а тотъ, кто не имлъ средстъ давать всмъ и каждому, давать стодько, сколько давали другіе. Въ такомъ несчастномъ положеніи былъ Хрюминъ, жившій до сихъ поръ изо дня въ день, не скопившій ничего, кром долговъ, дававшій теперь только то, что получалъ отъ княжны, единственной его помощницы. Господинъ Анукинъ только и говорилъ ему, что ‘его потопятъ’, что ‘на него свалятъ все’, что ‘онъ явится козломъ отпущенія’,— и все это ради недостатка денегъ, подмазываній, полюбовныхъ сдлокъ. А деньги можно было добывать покуда только отъ княжны. Немудрено, что эту помощницу бомбардировали письмами, что ее осаждали посщенія довреннаго лица. Она такъ привыкла къ этимъ письмамъ, къ этимъ визитамъ довреннаго лица, что ее не мало удивила небрежно сказанная фраза господина Анукина во время его послдняго посщенія.
— Вроятно, вамъ боле не придется тратиться на вашего племянника, такъ какъ мн, какъ кажется, удастся уладить дло иначе.
Олимпіада Платоновна очень, удивилась: неужели нашлись еще благодтели, кром нея, ршившіеся помогать ея племяннику, или ужь не согласились-ли разные адвокаты и ходатаи защищать его безвозмездно?
— Нтъ, замтилъ господинъ Анукинъ.— Вращаясь, по своему положенію въ обществ, въ самыхъ разнообразныхъ кружкахъ, я случайно столкнулся съ супругой Владиміра Аркадьевича. Она теперь находится въ отличномъ положеніи…
— На содержаніи у какого-нибудь богача, рзко вставила свое замчаніе Олимпіада Платоновна.
— Да, она сошлась съ очень богатымъ и уважаемымъ человкомъ, серьезно произнесъ господинъ Анукинъ.— Она еще молода, хороша собой, ловка и ей трудно было-бы погибнуть. Вотъ съ ней-то я и уладилъ почти дло. У нея двое дтей, кром тхъ, которыя живутъ у васъ. Они записаны на имя Владиміра Аркадьевича. Конечно, ей желательно, чтобы онъ не отрицалъ законности этихъ дтей. Кром того, ей было-бы не особенно пріятно, если-бы его обвинили на суд и выслали куда-нибудь съ ограниченіемъ нкоторыхъ правъ. Онъ все-таки ея законный мужъ и иметъ на нее права…
— Вы о какихъ-то сдлкахъ говорите, о какомъ-то торг, вспыльчиво замтила княжна, угадавшая что-то грязное во всемъ этомъ разсказ.— я надюсь, что Владиміръ не на столько…
— Онъ вполн согласенъ на предложенныя ею черезъ меня условія, закончилъ господинъ Анукинъ невозмутимымъ тономъ.— Когда корабль тонетъ,— тутъ смшно разсуждать, кто протягиваетъ руку помощи. Это было-бы, если не донъ-кихотствомъ, то во всякомъ случа повтореніемъ басни о метафизик: если надо выбраться изъ ямы, то нечего толковать о томъ, что значитъ веревка.
Олимпіада Платоновна не нашлась даже, что сказать, точно съ нею говорили на какомъ-то невдомомъ ей язык.
— Теперь я въ послдній разъ безпокою васъ, продолжалъ защитникъ Хрюмина.— Владиміру Аркадьевичу нужны деньги сейчасъ — бездлица, двсти-триста рублей, не боле. Конечно, я могъ-бы прямо взять эти деньги у Евгеніи Александровны, но въ выгодахъ Владиміра Аркадьевича нужно переждать немного и не идти на первыя предложенія. Ея гражданскій мужъ можетъ предложить гораздо боле, а Владиміръ Аркадьевичъ теперь долженъ дорожить каждымъ лишнимъ рублемъ…
— Извините, у меня нтъ боле для него денегъ, сухо сказала Олимпіада Платоновна.
Господинъ Анукинъ хладнокровно началъ доказывать, что, во-первыхъ, у княжны, конечно, есть возможность достать эти деньги, что, наконецъ, если ей угодно, то эти деньги будутъ ей возвращены, что все это длается ради выводъ и интересовъ Владиміра Аркадьевича, что напрасно княжна такъ рзко и строптиво относится къ нему, къ защитнику Владиміра Аркадьевича.
— Поврьте, ваше сіятельство, что мн вовсе не пріятны вс эти разговоры и переговоры съ вами, дко закончилъ адвокатъ.— Я исполняю только свои долгъ и мн кажется, что вы, какъ родная тетка подсудимаго, должны-бы только благодарить меня за заботы объ его интересахъ. Вроятно, ни вамъ, ни вашей родн, ни дтямъ Владиміра Аркадьевича не было-бы особенно пріятно обвиненіе его на суд, а я только и бьюсь изъ-за того, чтобы снять пятно съ его чести… Вы изволили очень грубо выразиться о средствахъ, при помощи которыхъ я надюсь спасти Владиміра Аркадьевича. Но, Боже мой, кто-же мшалъ вамъ и вообще роднымъ Владиміра Аркадьевича устранить необходимость прибгать къ этимъ средствамъ: вы, конечно, могли-бы при нкоторыхъ жертвахъ съ своей стороны доставить своему племяннику боле чистыя средства для спасенія, у васъ, наконецъ, такія связи, но вы покуда не потрудились ничего сдлать для спасенія этого человка, для избавленія его отъ разныхъ не особенно красивыхъ сдлокъ, а его дтей отъ несчастія быть дтьми признаннаго мошенника…
Господинъ Анукинъ говорилъ сдержанно, почтительно, немного наставническимъ и презрительнымъ тономъ. Онъ вполн сознавалъ, насколько выше княжны стоитъ онъ и въ умственномъ и въ нравственномъ отношеніяхъ. Княжн ужасно хотлось выгнать его вонъ. Но она удержалась отъ всякихъ грубостей.
— Вы говорите, что теперь нужна моя помощь въ послдній разъ? коротко спросила она.
— Да, отвтилъ онъ.
— Хорошо, я достану денегъ, сказала княжна.— Но помните, что я боле не стану читать его писемъ и не вступлю боле въ переговоры съ вами.
Господинъ Анукинъ пожалъ плечами. Она позвонила. Вошла Софья.
— Пригласи Петра Ивановича, сказала княжна.
Петръ Ивановичъ явился.
— Създите, Петръ Ивановичъ, въ Петербургъ и заложите или продайте серебро. Нужно триста рублей передать вотъ этому господину. Велите Софь собрать все, что можно.
Вечеромъ Петръ Ивановичъ халъ съ мшкомъ серебра, ножей, ложекъ, вилокъ.
— Скажите, пожалуйста, эта княжна всегда была такимъ мужланомъ и… глупа она, что-ли? съ ироніей говорилъ дорогою господинъ Анукинъ Петру Ивановичу.
— Еще-бы не глупа, отвтилъ Петръ Ивановичъ.— Сотни рублей подлецу передавала въ какіе-нибудь три мсяца. Знаете, теперь такія дуры даже на рдкость. Теперь глупъ-глупъ человкъ, а все-таки за шиворотъ уметъ вытолкать мошенника, когда тотъ въ его кошелекъ лзетъ, ну, а княжна… Да неужели вы только сегодня замтили, что она глупа? вдругъ обратился съ вопросомъ къ адвокату Петръ Ивановичъ.
— Да, она странная, непріятная женщина, коротко сказалъ адвокатъ.— Она никакъ не хочетъ понять моей роли и длаетъ сцены мн, сердясь на племянника.
— Да, ваше положеніе крайне непріятное, съ улыбочкой согласился Петръ Ивановичъ.— Вы вдь, вроятно, по назначенію защищаете этого негодяя, потому что вдь по доброй вол едва-ли кто ршился-бы стоять за такихъ подлецовъ, какъ эта шайка банковскихъ мошенниковъ.
Довренному лицу Хрюмина разговоръ съ Петромъ Ивановичемъ становился еще боле непріятнымъ, чмъ переговоры съ Олимпіадой Платоновной, и оно, не отвчая на слова Петра Ивановича, только вскользь вжливымъ и мягкимъ тономъ спросило:
— Вы въ семинаріи воспитывались?
— А что? спросилъ Петръ Ивановичъ.
— Такъ, я люблю проврять, врны или неврны мои наблюденія, отвтилъ адвокатъ.
— Въ семинаріи, отвтилъ Петръ Ивановичъ.
— Я такъ и думалъ, закончилъ адвокатъ и отвернулся къ окну вагона:— Какая жалкая и блдная природа у насъ здсь на свер. Стоитъ взглянуть на нее, чтобы сразу угадать и жизнь, и характеръ живущаго здсь народа… Да, здсь лучше чмъ гд нибудь можно проврить взгляды Бокля на вліяніе природы на человка. Это положительно великіе взгляды…
Потомъ отъ философскихъ толковъ о природ он перешелъ къ разсказу о политическомъ процес, гд онъ защищалъ нсколькихъ подсудимыхъ. Въ числ ихъ оказался одинъ семинаристъ товарищъ Рябушкина и Петръ Ивановичъ заинтересовался подробностями этого процеса. Адвокатъ расхваливалъ своего кліента и сильно либеральничалъ. На блоостровой станціи онъ довольно просто и радушно предложилъ Петру Ивановичу выпить и посл второй рюмки уже совсмъ дружескимъ тономъ замтилъ ему:
— А я сразу угадалъ, что вы никогда не занимались юридическими науками.
— Да не занимался, сказалъ Петръ Ивановичъ.
— Если бы вы занимались ими, вы не обвиняли бы меня за то, что я защищаю не только какихъ-нибудь политическихъ преступниковъ, но и такихъ лицъ, какъ этотъ мерзавецъ Хрюминъ, сказалъ господинъ Анукинъ.— Что такое и политическіе преступники, и эти простые мошенники Хрюмины? Продукты и жертвы времени, современнаго общественнаго строя, одинаково заблуждающіеся люди, жалкіе въ своихъ заблужденіяхъ. Не кара ихъ важна для общества, а важно устраненіе причинъ, вслдствіе которыхъ они являются. Вотъ та точка зрнія, на которой долженъ стоять каждый изъ насъ. Да еще одинъ изъ нашихъ величайшихъ писателей замтилъ: это еще вопросъ, кто кого тутъ убилъ: жена-ли мужа или мужъ жену. Это онъ замтилъ, по поводу убійства въ семь герцоговъ дю-Пралэнъ или въ семь Лафаржей, не помню теперь. Но дло не въ лицахъ, а въ глубокомъ смысл этой фразы. Дйствительно, чмъ виноватъ какой-нибудь Хрюминъ, что все, воспитаніе, обстановка, среда, вело его къ легкомысленному отношенію къ своимъ обязанностямъ? Онъ гадокъ, низокъ, пороченъ, но казните0же и тхъ, кто его сдлалъ такимъ, казните ихъ прежде, чмъ казнить его. Вотъ-съ та истинно гуманная точка зрнія, на которой долженъ стоять каждый адвокатъ.
Потомъ, закуривъ сигару уже въ вагон и небрежно от кинувшись на диванъ, господинъ Анукинъ продолжалъ:
— Кром того, въ дл Хрюмина есть нсколько чисто юридическихъ вопросовъ, которые крайне важно разъяснить въ интересахъ общества. Наши банки стоятъ еще на шаткихъ основаніяхъ, многое въ нихъ еще спутанно и неясно, произволу разныхъ членовъ правленія, разныхъ директоровъ данъ слишкомъ большой просторъ. Путемъ судебнаго слдствія, путемъ судебнаго разбирательства надо разъ и навсегда разъяснить, что законно и что незаконно въ поступкахъ тхъ или другихъ изъ банковскихъ дльцовъ. Вотъ хоть бы этотъ Хрюминъ: онъ былъ только орудіемъ въ рукахъ ловкихъ заправилъ. Представляется теперь вопросъ: имлъ-ли онъ право не исполнять ихъ требованій? поступалъ-ли онъ не законно, исполняя незаконныя приказанія и требованія начальствующихъ лицъ? какимъ путемъ могъ онъ пресчь ихъ незаконныя дйствія?
Онъ пустилъ струйку дыма, граціозно потянулся и проговорилъ:
— Вы, конечно, не стоите за доносы? Ну-съ, а между тмъ при современныхъ порядкахъ въ банковскомъ, да и во всякомъ другомъ дл въ томъ положеніи, въ которомъ стоялъ Хрюминъ, онъ долженъ былъ или бросить мсто, или доносить… Конечно, вы скажете, что онъ долженъ былъ бросить мсто. Но, батенька, спросите себя откровенно: всегда-ли вы бросали мсто, видя, что вы или даромъ берете деньги, или что вы не такъ длаете дло, какъ слдуетъ… Вы учитель, кажется?
— Да.
— Вроятно, преподаете русскій языкъ или исторію?
— И то, и другое.
— Прекрасно. Ну-съ, то-ли вы говорите на урокахъ исторіи, что вы думаете, или то, что вы должны, что вы имете право говорить въ предлахъ данной програмы и даннаго направленія?..
— Я…
Господинъ Анукинъ не далъ Петру Ивановичу времени отвтить.
— Вы во всякомъ случа говорите только половину истины, если не лжете, сказалъ онъ.— А половина истины… вы простите меня за откровенность… половина истины хуже лжи. На урокахъ русской словесности что вы читаете? Державина и Ломоносова, которыхъ вы ни цните ни въ грошъ для современной жизни, и молчите о Некрасов, котораго вы ставите очень высоко, молчите, потому что не находите удобнымъ говорить о немъ, какъ о поэт, не входящемъ въ програму? Преподавать такъ — конечно, вы сознаетесь въ этомъ въ глубин души значитъ толочь воду въ ступ и вы ее толчете, толчете изо дня въ день, изъ года въ годъ… Жрать, батенька, надо, жрать!
Поздъ подъзжалъ къ Петербургу.
— Знаете что. Подемъ къ Палкину! сказалъ господинъ Анукинъ.— Иногда бываютъ минуты, когда готовъ напиться до зеленаго змія, потому что наша жизнь…
Онъ безнадежно махнулъ рукою…
— И жизнь подлая, и мы вс подлецы!

II.

Петръ Ивановичъ хотлъ забросить сакъ съ серебромъ къ своей матери и уже потомъ хать къ Палкину, но господинъ Анукинъ не далъ ему и слова выговорить.
— Чего вы старуху то тревожить будете, нежданно, негаданно, на ночь глядя, прідете, сказалъ онъ,— Забросьте мшокъ ко мн, подемъ потомъ къ Палкину, переночуете посл у меня,— я вдь на холостую ногу живу,— а тамъ завтра и обдлаете дло. Мы, батенька, русскіе сердечные люди, такъ намъ нечего церемоніи разводить. Я самъ сердечный человкъ и люблю сердечныхъ людей.
Петръ Ивановичъ согласился. Онъ тоже былъ сердечный человкъ и любилъ сердечныхъ людей, особенно посл двухъ-трехъ рюмокъ вина. Правда, онъ былъ человкъ ‘съ хитрецой’, но какіе-же русскіе сердечные люди, особенно изъ бурсаковъ, бываютъ ‘безъ хитрецы’? Черезъ полчаса оба сердечные человка сидли у Палкина за бутылкой и вели оживленную бесду, предварительно выпивъ по рюмк водки и закусивъ у буфета. Господинъ Анукинъ былъ у Палкина своимъ человкомъ: онъ называлъ буфетчика Махаиломъ Ивановичемъ, его слуги называли Николаемъ Васильевичемъ. Петра Ивановича особенно интересовала исторія родителей Евгенія и господинъ Анукинъ, сообщивъ прежде всего въ прилив откровенности, какъ онъ тоже въ юности всякой грязи нахлбался, какъ онъ потомъ ‘мытарствовалъ въ качеств помощника присяжнаго’, какъ ему удалось ‘слезами пронять судей и одного подлеца оправдать’, какъ съ этого подлаго дла ‘онъ жить началъ’, перешелъ затмъ къ исторіи, Хрюминыхъ. Это была интересная и новая для Рябушкина исторія.
— Евгенія Александровна, разставшись съ своимъ благоврнымъ, сошлась съ Михаиломъ Егоровичемъ Олейниковымъ, тоже у насъ присяжнымъ повреннымъ былъ, говорилъ Анукинъ.— Сошлась она съ нимъ за неимніемъ лучшаго любовника и пошла по клубамъ. Я ее еще на первыхъ порахъ ея свободнаго житія видлъ: хорошенькая бабенка была, теперь только немного толстть начала, да на русскую купчиху смахиваетъ, а то просто французской кокотой выглядла. Стала она въ клубахъ играть въ водевиляхъ да въ живыхъ картинахъ позировать, ну, и нашла покупателей на этой выставк. Втрогонства, правда, у нея много было, такъ не сразу она въ настоящую колею попала. Разъ, помню, увлеклась она какимъ-то александринскимъ лицедемъ, такъ себ — херувимъ съ вербы, не за нимъ, не передъ нимъ ничего нтъ, а лицо смазливое, ребячье, ну, и врзалася она въ него, въ живыхъ картинахъ съ нимъ Венеру и Адониса изображать вздумала. Баронеса фонъ-Шталь и баронъ — это наши маклера по амурной части — просто рукой махнули, когда узнали объ этомъ: ‘ничего, молъ, путнаго эта бабенка не сдлаетъ, ей капиталы въ руки лзутъ, а она сантиментами занимается…’
— А что-же Олейниковъ? спросилъ Петръ Ивановичъ.
— Олейниковъ, батенька, человкъ странный, свихнувшійся, сказалъ господинъ Анукинъ.— Мы вс ждали, что изъ него длецъ-кулакъ выйдетъ, сухой, жосткій, прошколенный жизнью, и ошиблись. Во всемъ онъ такимъ и былъ, но какъ дло касалось Евгеніи Александровны, такъ и становился онъ тряпкой. Да вотъ вамъ примръ. Когда увлеклась она этимъ александринскимъ херувимомъ и Венеру съ этимъ Адонисомъ изобразить ршилась, Олейниковъ волосы на себ рвалъ, убжалъ изъ клуба, нарзался, какъ сапожникъ, здсь у Палкина, перебилъ дома зеркала и только объ одномъ и сокрушался, что она его броситъ. ‘Пусть, говоритъ, измняетъ, но только не бросаетъ!’ Это, знаете, что-то роковое: впервые, видите-ли, онъ встртилъ такую разнузданную да страстную женщину, которая съумла расшевелить и разжечь даже его сухую и черствую натуру, ну, и не хватало у него силъ разойдтись съ ней. Просто, и смшно, и жалко было смотрть на него въ это время ея первой измны: вздумалъ онъ ее бросить, а черезъ недлю, отощалый и униженный, явился къ ней и у ногъ ея себ-же прощенье вымаливалъ. И вдь что вы думаете, самъ-же себя призналъ виновнымъ: и мало то онъ ей выказываетъ ласки, и недостаточно то онъ заботится о ея комфорт, и мучаетъ-то онъ ее ревностью, все на себя принялъ. Ну, простила, плакала вмст съ нимъ, медовый мсяцъ примиренья опять пережили, а тамъ… Онъ дло какое-то подлое взялъ защищать ради большого гонорара, а она съ какимъ-то офицерикомъ пантомимъ любви опять разыграла и опять не особенно выгодно, такъ какъ получила въ подарокъ только сомнительные векселя. Олейниковъ опять напился у Палкина, но дома уже не бушевалъ, а покорно вынесъ головомойку за то, что онъ ‘вдобавокъ ко всмъ прелестямъ еще и пьетъ!..’
Господинъ Анукинъ осушилъ стаканъ.
— Да-съ, батенька, людская натура полна противорчій, замтилъ онъ докторальнымъ тономъ.— Никакіе Шекспиры, никакіе Гюго не знаютъ этого такъ хорошо, какъ мы, адвокаты, передъ которыми выворачивается на изнанку вся душа человка. Вотъ этотъ юный кулакъ по натур, практикъ во всей предшествовавшей жизни, заплясалъ подъ дудку смазливой бабенки, пить началъ съ горя, грязныя дла сталъ обдлывать, дошелъ до того, что промоталъ ввренныя ему деньги и теперь исключенъ даже изъ состава присяжныхъ повренныхъ. А она,— это тоже курьезный экземпляръ,— глупая бабенка, поддающаяся только вліянію своей распущенности, живущая порывами своего темперамента, обдлываетъ длишки: одного любовника заставляетъ содержать своихъ дтей, другого заставляетъ разоряться на содержаніе ея особы, третьяго довела до пьянства и держитъ при себ, какъ собаченку, которую можно и ласкать, и бить во всякое время. Теперь она захватила въ свои лапы одного финансоваго туза въ почтенныхъ лтахъ и въ почтенномъ чин и говоритъ ему: ‘посмотри, какъ похожъ на тебя нашъ Коля’,— такъ зовутъ-съ ея сына, на содержаніе котораго платитъ какой-то богатый офицерикъ! Это, я вамъ скажу, просто комедія!
— Этотъ-то, врно, финансовый тузъ и даетъ ей теперь деньги на спасеніе господина Хрюмина? спросилъ Петръ Ивановичъ.
— Да, отвчалъ Анукинъ,— во первыхъ нежелательно имъ, чтобы она была женою осужденнаго на ссылку мошенника, во-вторыхъ желательно имъ, чтобы дти Евгеніи Александровны такъ и остались законными дтьми. При ней ихъ еще двое и въ скоромъ времени будетъ третій, этотъ уже положительно признается роднымъ сыномъ со стороны финансоваго туза, приходящаго въ умиленіе при мысли, что и у него теперь есть потомки. Мн даже сдается, что Владиміру Аркадьевичу заплатятъ деньги за разводъ, такъ какъ финансовый тузъ не прочь и жениться на ней, чтобы ввести ее въ лучшій кругъ общества.
— Ну! съ сомнніемъ проговорилъ Петръ Ивановичъ.— Кто-же приметъ такую-то въ лучшій кругъ.
— Что-съ? со смхомъ произнесъ Анукинъ, смотря на Рябушкина, какъ на неопытнаго ребенка.— Да вы, батенька, значитъ, не знаете нашего общества. Не первая она и не послдняя изъ такихъ-то, попадающая въ салоны, гд только сливки общества собираются. Она-съ и теперь уже роль играетъ. Просто это нынче длается. Записалась она въ три благотворительныя общества членомъ, сдлала крупныя пожертвованія, сперва попала распорядительницей на какой-то благотворительный базаръ, потомъ въ какомъ-то маскарад у колеса алегри съ филантропической цлью стояла, дале выбрали ее гд-то въ комитетъ, ну, и пошла въ ходъ въ качеств барыни-патронесы. Черезъ нее у финансоваго туза выхлопатываютъ разныя концесіи, находятъ протекціи, длаютъ займы… Да она, батенька, теперь съ разборомъ и гостей-то принимаетъ, говоритъ тоже про разночинцевъ: ‘это люди не нашего круга’. Нынче, батенька, такія времена, смшеніе языковъ происходитъ. Вы прислушайтесь-ка, что выясняется на крупныхъ мошенническихъ процесахъ: тутъ и какая-нибудь солдатская дочь или цыганка фигурируетъ, и какой-нибудь такой крупный индюкъ является, что даже и ушамъ не вришь. Да-съ, все это перемшалось въ одну кашу, такъ что и не разберешь, съ кмъ имешь дло, въ какомъ кругу находишься.
Анукинъ еще выпилъ.
— Впрочемъ, госпожа Хрюмина, какъ она сама постоянно напоминаетъ, и безъ того принадлежитъ къ лучшему кругу общества, продолжалъ онъ съ ироніей.— Шутка-ли: дочь дйствительнаго статскаго совтника, жена Владиміра Хрюмина, родного племянника князя Алекся Платоновича Дикаго, будущая жена одного изъ самыхъ видныхъ тузовъ финансоваго міра… Да чего-же вамъ еще надо?.. Правда, ея жизнь, ея поведеніе сомнительнаго свойства, но во-первыхъ, кто-же иметъ право вмшиваться въ частную жизнь, а во-вторыхъ… ‘о, она была такъ несчастна въ замужеств’, восклицаютъ барыни… Знаете, она даже рада, что ея супругъ попался въ крутогорской исторіи. Это подтолкнетъ съ одной стороны финансоваго туза устроить ея разводъ и жениться на ней, а съ другой — это дастъ ей еще боле вскій аргументъ для доказыванья своей несчастной супружеской жизни…
— Экая мерзость-то творится кругомъ! проворчалъ Рябушкинъ.— А я вдь до сихъ поръ думалъ, что эта барыня такъ и погибла, что ее выбросили отвсюду за бортъ…
— Нтъ-съ, такихъ не выбрасываютъ, отвтилъ господинъ Анукинъ наставительно.— Ихъ и ругаютъ-то только до той поры, пока он не оперятся, а она, батенька, такъ оперилась, что до нея теперь скоро и рукой не достанешь. Да вы ее никогда не видали?
— Нтъ, отвтилъ Рябушкинъ.
— Жаль, стоитъ взглянуть, сказалъ господинъ Анукинъ.— Ей ничего не дано: ни яркой красоты, ни сильнаго ума, ни серьезнаго образованія. Только воспитанье ей-дали послдовательное, прочное: заставили ее разъ и навсегда затвердить, что женщина тогда только и можетъ жить, когда она нравится мужчинамъ, что вслдствіе этого женщина должна длать всевозможное, чтобы нравиться мужчинамъ, что каждая женщина можетъ нравиться мужчинамъ, если только захочетъ, и съ этими наставленіями стали вывозить ее на балы, и въ клубы, и въ театры, и въ маскарады на показъ мужчинамъ, для ловли жениховъ. И много она глупостей натворила, много ошибокъ надлала, но великихъ принциповъ женскаго воспитанія никогда не забывала: и старалась нравиться мужчинамъ и нравилась имъ. Чмъ? спросите вы. Да какъ вамъ это объяснить! Прическа въ лицу, платье къ лицу, стремленіе выхолить тло, открыть шею, потому что именно шея у нея соблазнительна, показать зубки, такъ какъ и зубки ей дала природа особенно красивые, говорить мягкимъ и пвучимъ голоскомъ, ходить легкой походкой, чтобы казаться моложе, вотъ т нехитрые пріемы, до которыхъ она додумалась чуть не съ колыбели. Быть ласковой со всми, чтобы слыть женственною и доброй, вторить каждому, подобно врному эхо, чтобы никто не раздражался ея противорчіемъ и чтобы вс считали ея душу сродни своимъ душамъ, вотъ еще нехитрые пріемы, которыми побждались т, которые плнялись ея наружностью и сближались съ ней. Я, право, не знаю такого человка, который, пожелавъ сблизиться съ нею, потерплъ бы неудачу. Да вотъ на что ужь враждебенъ ей Владиміръ Аркадьевичъ, а вздумай онъ приволокнуться опять за ней и она станетъ кокетничать съ нимъ: онъ вдь мужчина, а мужчинамъ нужно нравиться. Вы скажете: это развратъ! Помилуйте: ее просто обманывали мужчины, она ошибалась въ нихъ — вотъ и все! Этотъ ее обманулъ, имя дурной характеръ, а прикидываясь мягкимъ. Тотъ обманулъ ея, сойдясь съ нею и не подумавъ о средствахъ для ея содержанія. Третій… но разв она виновата, что онъ клялся ей въ любви, а имлъ на содержаніи француженку-кокотку? Наконецъ, не слдуетъ забывать главнаго обстоятельства, что ‘мы вс невинны отъ рожденья и нашей честью дорожимъ, но вдь бываютъ столкновенья, что просто нехотя гршимъ’. Этимъ и объясняется, и оправдывается все, если ни другихъ объясненій, ни другихъ оправданій и подыскать нельзя. Коварство мужчины и слабость женщины, минутное увлеченіе и судьба, этимъ, батенька, отъ каждаго грха оправдаешься. И вы думаете она лжетъ? Нтъ. Она сама вполн вритъ, что она честная женщина. Она, видите-ли, только слишкомъ добра и доврчива и притомъ у нея ‘такой темпераментъ’ — вотъ и все.
Кончивъ разсказъ о жизни Евгеніи Александровны, господинъ Анукинъ перешелъ къ разсказу о томъ, въ какомъ положеніи находится дло, по которому онъ взялъ на себя хлопоты.
— Теперь, заговорилъ онъ дловымъ тономъ,— дло все въ томъ, чтобы устроить разводъ. Нужно будетъ уговорить Владиміра Аркадьевича не отрицать законности дтей Евгеніи Александровны и принять грхъ на себя, чтобы она могла развестись съ нимъ и выйдти замужъ. Конечно, надо изо всхъ силъ постараться, чтобы она побольше заплатила супругу отступного.
— Да вы на чьей-же сторон стоите? спросилъ Рябушкинъ.
— Я?.. я за об стою, отвтилъ Анукинъ.— Тутъ вдь ссоры и тяжбы никакой нтъ, тутъ просто идетъ полюбовная сдлка. Во-первыхъ, безъ денегъ я не выиграю дла Владиміра Аркадьевича, значитъ, нужно добыть денегъ, во-вторыхъ, смотря по количеству заплаченныхъ Евгеніею Александровною денегъ, я получу боле или мене приличное вознагражденіе за вс эти хлопоты и переговоры, значитъ, нужно взять денегъ побольше. Во всякомъ случа, я удовлетворю желанія обихъ сторонъ, а если Евгеніи Александровн или, врне сказать, ея покровителю придется нсколько больше выдать презрннаго метала, такъ это, право, для него ничего не значитъ, потому что не мн онъ выдастъ эту сумму, такъ гд-нибудь у модистки ихъ оставитъ, въ какомъ-нибудь ресторан на пикникъ броситъ. Вдь была-бы падаль, а вороны все равно слетятся.
— Ну, и циникъ-же вы, какъ я посмотрю! проворчалъ Петръ Ивановичъ.
— Будешь, батенька, циникомъ, какъ жрать хочешь да знаешь, что только то и останется у тебя, что силой сорвешь съ людей, отвтилъ господинъ Анукинъ и сильно оживился.— Вы вглядитесь-ка въ современную жизнь поближе,— что увидите? Вся она, не у насъ однихъ, а во всей Европ, построена на правил — кто палку взялъ, тотъ и капралъ. Разсмотрите вс професіи и везд вы увидите одно и тоже: кто беретъ силой, нахрапомъ, кто кричать о себ уметъ, кто не упускаетъ того, что плыветъ въ руки, тотъ только и можетъ жить и процвтать. Скромное труженничество, добросовстная работа, все это не кормитъ и разв-разв даетъ возможность едва сводить концы съ концами да перебиваться съ гроша на грошъ. Честный человкъ, батенька, это лежачій камень, подъ который и вода не течетъ. Да, впрочемъ, теперь этихъ честныхъ-то людей и днемъ съ огнемъ не сыщешь. Теперь вс хвостомъ виляютъ и вс продаются, разница только въ томъ, что одинъ въ род васъ, чтобы имть кусокъ хлба, о величіи державинскихъ одъ толкуетъ, умалчивая о лермонтовскихъ и некрасовскихъ идеяхъ, а другой, у котораго апетитъ получше да вкусы поразборчиве, концесіи себ разныя выхлопатываетъ да на директорское мсто въ банк гд-нибудь пробирается, ничего не смысля въ банковскомъ дл. Иначе, батенька, и жить теперь нельзя: съ одной стороны дороговизна васъ донимаетъ, а съ другой — видите вы безпечальное житье сотень и тысячъ своихъ собратьевъ, ну, и завидно, и досадно глядть на нихъ и хочется самому развернуться, разгуляться, покататься, какъ сыру въ масл. Доходы-то ни у кого не увеличиваются почти, ни съ земли, ни изъ заработковъ, ни изъ жалованья, а расходы ростутъ не по днямъ, а по часамъ. Съ тхъ поръ вотъ какъ мы цивилизовались и желзныя дороги завели, и банки учредили, и на бирж играть стали въ Петербург, напримръ, только одинъ предметъ потребленія и подешевлъ — арбузы стали дешевле. Ей Богу! Я на что хотите пари держу, что другого подешеввшаго предмета не найдете. Плата за квартиры поднялась вдвое да втрое, хлбъ да говядина тоже поднялись на столько-же въ цн, къ одежд приступу нтъ, обученье какой-нибудь двченки или какого-нибудь мальчишки и то стоитъ теперь вдвое да втрое дороже прежняго. Ну-съ, а потребности? Теперь мы вдь по европейски жить начинаемъ: хочется и въ театръ, и въ собраніе, и въ кафе завернуть и газету почитать и какой-нибудь юбилейный обдъ устроить въ честь своего начальника или общественнаго дятеля. Вы скажете: а ты въ собраніе не ходи, театровъ не посщай, газетъ не выписывай, на обды не подписывайся и квартиру ищи безъ проведенной воды и безъ прочихъ удобствъ… Такъ-съ,такъ-съ!.. Зналъ я этакого одного чудака: честный былъ малый, получалъ гд-то въ департамент пятьдесятъ рублей жалованья и ршился жить на него, взятокъ, молъ, брать не буду, долговъ длать не стану, не видя возможности отдать. Ршился онъ это не жениться, чтобы не плодить нищихъ, нанялъ комнатку отъ жильцовъ ‘безъ прочихъ удобствъ’ за десять рублей въ мсяцъ съ прислугой и съ мебелью, сталъ сть въ кухмистерскихъ за тридцать копекъ обдъ, только два раза въ день чай съ хлбомъ пилъ, самый дешевый табакъ курилъ, ни вина, ни пива, ни картъ, ничего этого даже и взавод не было у него, кажется, можно-бы концы съ концами сводить, такъ нтъ-съ: платья-то дв пары, сидя вчно надъ писаньемъ, протрешь за годъ, зимнее и лтнее пальто нужны, безъ сапогъ, безъ калошъ, безъ шапки да безъ блья не станешь ходить да блье-то еще и отдать въ стирку нужно. Глядишь, нсколько мсячныхъ жалованій и уйдетъ на все это и въ итог, если не дефицитъ, то необходимость и отъ папиросъ отказаться. Жилъ онъ такъ, жилъ два-три года, потупляя глаза передъ хорошенькими женщинами да стараясь не слышать, какъ пахнутъ настоящія гаванскія сигары, да въ одинъ прекрасный день и оставилъ слдующую записку: ‘Кончаю съ жизнью, потому что, серьезно обсудивъ свое положеніе, самъ я не понимаю, изъ-за чего я бился и сносилъ ее до сихъ поръ’.
— Ну, тоже примръ взяли! сердито возразилъ Петръ Ивановичъ.— Это человкъ, пришедшій къ сознанію, что онъ и общественной пользы не приноситъ и…
— А вы-то сознаете, что приносите ее, разбирая Державина да Ломоносова? перебилъ его господинъ Анукинъ.— Нтъ, батенька, вы, или хитрите съ собою, стараясь не задавать себ вопроса, велика-ли приносимая вами общественная польза, или тянете эту канитель, называемую честной трудовой жизнью бдняка, потому что у васъ — ну, положимъ, семья любимая на рукахъ, которую вамъ и жаль, и стыдно бросить, разомъ покончивъ со своимъ существованіемъ, при которой и дешевыя папиросы не всегда смешь курить и мимо хорошенькихъ женщинъ нужно проходить съ потупленными глазами, чтобы не соблазниться. Нтъ-съ, бдняки-то, влачащіе такую жизнь или спиваются съ горя съ кругу, или кончаетъ самоубійствомъ, или идутъ во всяческія сдлки, чтобы, наконецъ, выбиться на дорогу, жить, какъ другіе живутъ, не разсчитывая весь вкъ, что и этого нельзя, и то запрещено, и третье недоступно. А вы вотъ погодите: влюбитесь вы, женитесь какъ-нибудь скоропостижно, заведутся дти — посмотримъ, что вы тогда запоете, какъ нужно будетъ и кормить, и одвать, и лчить и жену, и дтей: чорту душу, батенька, продадите, только-бы выбиться изъ нищеты!
Господинъ Анукинъ безнадежно махнулъ рукой.
— И что это монтіоновскія преміи, что-ли, у насъ или гд-нибудь въ Европ даютъ за двственную честность? проговорилъ онъ съ желчной ироніей.— Да вполн честнымъ-то человкомъ только помыкаютъ: и не ко двору-то онъ на житейскомъ базар, и неумытымъ-то онъ да оборваннымъ является на житейскій пиръ. Съ нимъ или неудобно, потому что съ нимъ каши не сваришь, или противно, потому что и грязь, и рубище, и блдное лицо, все это напоминаетъ какое-то memeuto mori, когда другимъ жить хочется. Вы всмотритесь въ жизнь: есть-ли у честнаго бдняка друзья, кром такихъ-же голодающихъ, какъ онъ? можетъ-ли онъ въ случа несчастья разсчитывать на что-нибудь, кром кровати въ больниц или мста въ богадльн? относится-ли кто-нибудь, боле высокопоставленный или боле счастливый чмъ онъ, съ уваженіемъ къ нему? не затрутъ-ли его везд, не оттолкнутъ-ли его везд, куда онъ сунется въ своемъ потертомъ плать? не увидитъ-ли онъ, что всюду распахиваются двери, сгибаются спины не передъ бдною честностью, а передъ богатою ловкостью? Да что тутъ говорить: нтъ у васъ приличной одежды, такъ васъ, хоть вы идеаломъ честности будьте, и на публичное гулянье не пустятъ, и на какомъ-нибудь торжественномъ обд въ честь какого-нибудь проповдника правды мста не дадутъ, и изъ партера театра попросятъ удалиться. Вы, можетъ быть, и честны да видъ-то у васъ карманника, подозрителенъ онъ что-то… Вы опять заговорите о сознаніи приносимой вами общественной пользы? Батенька, не честные люди, а ловкіе люди общественными длами-то ворочаютъ, а честные люди это солдаты, призванные только къ одному: молчаливо и покорно исполнять чужія приказанія и умирать на пол общественныхъ битвъ. Честные бдняки — а кто безусловно честенъ, тотъ всегда будетъ бденъ — везд и всегда во всякомъ дл играли и играютъ одну роль — роль ‘рукъ’ и больше ничего: правящіе умы, создающія головы, распоряжающіяся воли вербуются не изъ ихъ пришибенной среды.
Рябушкинъ пожалъ плечами. Его бсила циничная философія господина Анукина.
— Да, не даромъ вашу братью софистами прозвали, замтилъ онъ.
— Можетъ быть, можетъ быть, проговорилъ господинъ Анукинъ.— Но я людей длю въ вопрос о честныхъ людяхъ на три класса: на простаковъ — эти бываютъ нердко безусловно честными, на фарисействующихъ трусовъ — эти идутъ на компромисы съ жизнью, стараясь обмануть и себя, и другихъ увреніями, что въ компромисы они не вступаютъ, что собой они не торгуютъ, что честность свою они берегутъ, какъ святыню, наконецъ, на откровенныхъ дльцовъ — эти прямо говорятъ, что ихъ честность давно лишилась своей двственности, но что они никогда еще не переступали той границы, за которой начинается уголовщина и кончается право человка не считаться открыто ‘мошенникомъ’. Будущее принадлежитъ только людямъ послдней категоріи… Однако, заболтались-же мы, вдругъ проговорилъ господинъ Анукинъ, допивая послдній стаканъ и потягиваясь.— Пора на боковую.
Онъ позвалъ лакея и потребовалъ счетъ. Просматривая счетъ, господинъ Анукинъ накинулся на лакея, доказывая послднему, что онъ не лъ ‘бутербродовъ съ свжей икрой’ и что ‘платить за нихъ онъ не станетъ’.
— Такъ и скажи Михаилу Ивановичу! Такъ и скажи! Это чортъ знаетъ что такое! Вчно что-нибудь прибавите!
Лакей покорно выслушалъ брань и также покорно проговорилъ:
— Слушаю-съ, Николай Васильевичъ!
Черезъ дв минуты онъ принесъ новый счетъ и господинъ Анукинъ опять сталъ его просматривать.
— Ага! Бутерброды-то убрали! проговорилъ онъ.— Меня, братъ, не проведешь! На другихъ насчитывай, а не на меня!
Затмъ онъ выбросилъ на столъ нсколько бумажекъ и всталъ. Лакей началъ торопливо рыться въ карман, чтобы дать пять рублей сдачи, но господинъ Анукинъ, не обращая на него вниманія, уже направлялся къ выходу. Лакей кланялся сзади его. Два другіе лакея бжали отворить передъ нимъ двери.
— А знаете что, проговорилъ Рябушкинъ.— Съ вашей философіей невольно повторишь ваши-же слова, что и жизнь наша подлая, и вс мы подлецы.
— А вы раньше-то до этого не додумались? съ усмшкой спросилъ господпнъ Анукинъ.— Вы-бы вонъ спросили хоть этого лакея: могъ-ли-бы онъ существовать, если-бы не прикидывалъ къ счету лишней порціи закуски да лишней рюмки водки, или не гнулся-бы въ дугу передъ тми постителями, которые даютъ больше на водку,— и онъ-бы вамъ сказалъ, что не покривишь душой — жрать нечего будетъ.

III.

На третій день посл прізда Петра Ивановича въ Петербургъ вечерній поздъ финляндской желзной дороги снова уносилъ молодого человка обратно въ Выборгъ. Петръ Ивановичъ чувствовалъ непривычную усталостъ, тяжесть въ голов, у него, какъ будто посл болзни, ныло все тло. Уснуть, однако, онъ не могъ. Ему вспоминались событія двухъ прошедшихъ дней, какъ какой-то глупый и тяжелый сонъ, неизвстно почему и для чего приснившійся. Вечеръ, проведенный съ господиномъ Анукинымъ у Палкина, потомъ обдъ съ господиномъ Анукинымъ у Бореля, дале попойка и кутежъ съ господиномъ Анукинымъ въ обществ какихъ-то неизвстныхъ мужчинъ и женщинъ, все это проходило передъ глазами Рябушкина, какъ какой-то кошмаръ. Порой Рябушкинъ съ озлобленіемъ бормоталъ: ‘и какой чортъ дернулъ меня хороводиться съ нимъ!’ Порой по его лицу скользила усмшка при воспоминаніяхъ о разныхъ выходкахъ и безобразіяхъ господина Анукина и Петръ Ивановичъ мысленно говорилъ: ‘а все-таки интересный субъектъ!’ Дйствительно, господинъ Анукинъ былъ субъектъ интересный. Онъ походилъ на опьянвшаго на пиру дикаря, почувствовавшаго, что у него въ карман есть груда денегъ, на которыя онъ можетъ купить все, что вздумаетъ. Онъ еще спорилъ, увидавъ въ трактирномъ счет прибавленный лишній ‘бутербродъ съ свжею икрой’, и въ тоже время бррсалъ по пяти рублей ‘на водку’ слуг. Онъ еще хвасталъ имвшимися въ его карман деньгами, какъ мальчишка, впервые имвшій въ рукахъ большія деньги, и въ тоже время умлъ уже кутить и прожигать деньги не хуже самаго опытнаго кутилы. Онъ говорилъ, какъ крайне разсчетливый человкъ, что ‘онъ беретъ у Олимпіады Платоновны деньги потому, что своихъ денегъ на дло Хрюмина вовсе не желаетъ тратить, такъ какъ он, положимъ, и возвратятся наврное Евгеніею Александровною, но вдь она можетъ внезапно умереть и тогда простись со своими деньгами’, но въ то-же время, смотря, повидимому, такъ практически на дло, дйствуя такъ осторожно, онъ бросалъ деньги зря во время попойки и чуть не закуривалъ папиросы кредитными билетами, твердя въ пьяномъ вид всмъ и каждому: ‘душка, бери у меня деньги!’ Онъ высокомрно и небрежно толковалъ о своихъ высокихъ связяхъ, о своихъ крупныхъ длахъ и въ тоже время наивно замтилъ Петру Ивановичу, встртивъ ночью на улиц какую-то подозрительную личность: ‘вотъ одинъ изъ нашихъ кормильцевъ, я съ защиты такого вотъ жулика жить началъ, плакалъ, батенька, защищая его, ну, и пронялъ одного комерсанта-мошенника, сообразившаго, что если я даромъ такъ плакать умю, такъ за деньги всю камеру слезами затопить могу’. Изъ того, что видлъ и слышалъ Петръ Ивановичъ въ эти два дня онъ вынесъ какое-то новое впечатлніе: передъ нимъ былъ мщанинъ, только что попавшій въ дворянство, бднякъ, только что дорвавшійся до денегъ, голодный, только что продравшійся къ столу со всевозможными яствами и винами, наглое самомнніе, безпредльная хвастливость, пусканье пыли въ глаза и задоръ выскочки смшивались здсь съ безшабашностью, съ необузданностью и размашистостью широкой русской натуры, когда эта личность говорила: ‘вс, батенька, жрать хотятъ»,— въ голов невольно шевелилась мысль, что такіе люди чмъ больше жрутъ, тмъ больше чувствуютъ апетита,— волчьяго, неутолимаго, безпредльнаго апетита. Неизвстно почему, при воспоминаніи объ этой личности въ голов Петра Ивановича мелькнули воспоминанія о совершенно противоположныхъ знакомыхъ ему личностяхъ — о нсколькихъ товарищахъ и однокашникахъ, ярыхъ спорщикахъ въ семинаріи, страстныхъ искателяхъ полезнаго дла, людяхъ, ходившихъ чуть не безъ сапогъ и мене всего думавшихъ именно о томъ, что они ходятъ почти безъ сапогъ. Что общаго между ними и господиномъ Анукинымъ? Разв только то, что и они были горячими спорщиками, что и они проповдовали цлый философскія системы, что и они вдавались теоретически въ такія-же крайности, какъ господинъ Анукинъ, съ тою только разницею, что все казавшееся господину Анукину блымъ они, вроятно, признали-бы чернымъ и все казавшееся имъ блымъ непремнно было-бы названо имъ чернымъ, наконецъ, была у нихъ и у господина Анукина еще одна общая черта: господинъ Анукинъ думалъ, что будущее принадлежитъ людямъ его сорта, они думали, что будущее принадлежитъ имъ или, врне сказать, тмъ бднякамъ, вопросъ о которыхъ боле всего занималъ ихъ. Размышляя такимъ образомъ, перескакивая съ предмета на предметъ, Рябушкинъ невольно пожалъ плечами и подумалъ: ‘посл этихъ безобразій чортъ знаетъ какая ерунда лзетъ въ голову’. Но тмъ не мене его голова продолжала работать все въ томъ-же направленіи и помимо его воли возникали вопросы, какъ онъ самъ устроитъ свою жизнь, куда примкнетъ въ будущемъ, затянется-ли въ этотъ омутъ безшабашнаго прожиганія жизни, увлечется-ли до самозабвенія какой-нибудь высокой идеей, на служеніе которой отдастъ вс силы, всего себя, вс личныя радости и наслажденія или потянетъ лямку жизни, какъ ее тянутъ тысячи людей, стараясь сохранить хотя пасивную честность, заботясь свить себ уютное гнздо на заработанный упорнымъ трудомъ грошъ, наслаждаясь семейнымъ счастіемъ и прилагая вс старанія, чтобы выростить добрыхъ, честныхъ и способныхъ къ труду дтей? Какой-то внутренній голосъ подсказывалъ ему, что онъ недостаточно циникъ для исключительнаго служенія мамону и недостаточно врующій для подвижничества во имя идеи, и тотъ-же голосъ иронически нашептывалъ ему: ‘ужь гд вамъ, мщанамъ, подняться выше мщанскаго счастья!..’ Петръ Ивановичъ сердито хмурился и ругалъ въ душ встрчу съ господиномъ Анукинымъ. ‘Вчно такъ, перепьешь, а потомъ и во рту горько и въ голов сумбуръ. Еще хорошо, что я рукъ ему, кажется, не цловалъ, а то вдь всегда чортъ знаетъ до какихъ нжностей допьешься!’ ворчалъ онъ съ неудовольствіемъ, подъзжая къ Выборгу.
Онъ довольно коротко объяснилъ княжн, что онъ исполнилъ ея порученіе, перекинулся парою словъ съ Евгеніемъ и поспшилъ добраться до постели, отлагая вс разсказы и бесды до слдующаго дня. За то на слдующій день онъ очень долго бесдовалъ съ княжною, передавъ ей вс подробности разсказа господина Анукина объ Евгеніи Александровн. Отправившись на прогулку съ Евгеніемъ, Петръ Ивановичъ замтилъ вскользь и юнош, что теперь наврное и Владиміръ Аркадьевичъ, и Евгенія Александровна никогда не потревожатъ боле своихъ дтей.
— Вы узнали что-нибудь и о моей матери? спросилъ быстро Евгеній.
— Да, отвтилъ Петръ Ивановичъ.— Живетъ она себ отлично въ Петербург, ни въ чемъ не нуждается, у нея новая семья, значитъ, ей не до васъ…
— Ну, такъ и Богъ съ ней!… проговорилъ Евгеній и прибавилъ:— Я очень радъ, очень радъ, что она такъ живетъ… Я совсмъ мечтателемъ какимъ-то живу, гд-то въ облакахъ ношусь… Знаете, Петръ Ивановичъ, что меня всегда мучило? Мн все казалось, что она погибаетъ въ нищет, что она страдаетъ, что она не сметъ явиться къ намъ… И такъ мн было тяжело, когда приходили въ голову эти мысли… Это все сказки да романы навяли… Ну, а счастлива — и слава Богу!..
Наступила пауза.
Черезъ минуту Петръ Ивановичъ заговорилъ снова наставительнымъ, серьезнымъ тономъ о томъ, что пора и Евгенію и ему самому, Петру Ивановичу, серьезне подумать лично о себ и не метаться изъ стороны въ сторону. Онъ говорилъ на эту тему довольно пространно и довольно долго, подсмиваясь надъ думами и заботами Евгенія ‘о папаш и мамаш, которые плевать на него хотли’, и бичуя очень сильно самого себя за неустойчивость, за неумнье устроиться прочно, за отсутствіе энергіи. Это было не то лекція, не то покаяніе, закончившееся продолжительнымъ молчаніемъ съ обихъ сторонъ.
— А славная сегодня погода, жаль что мы Олю не прихватили съ собою, проговорилъ наконецъ Петръ Ивановичъ.
— Воротимтесь за нею, предложилъ Евгеній.— Мы съ вами точно заговорщики все вдвоемъ ходимъ, а она, бдняжка, все одна около ma tante въ саду…
— Ну, она нигд не скучаетъ, сказалъ Петръ Ивановичъ.— Везд найдетъ кого-нибудь, къ кому приласкаться можно или съ кмъ посмяться можно…
— Вотъ, Петръ Ивановичъ, когда она выростетъ, женитесь на ней, проговорилъ Евгеній.
Петръ Ивановичъ расхохотался.
— Съ чего это вамъ пришло въ голову? Ха, ха, ха! Въ сваты записался!.. И кого сватаетъ: меня и Олю! Ха, ха, ха!
— А что, разв вы не женились-бы на ней? спросилъ, улыбаясь, Евгеній.— Она хорошенькая!
— Да отстаньте вы, мн никогда и въ голову не приходила такая чепуха, отвтилъ Петръ Ивановичъ, пожимая плечами.
— А жаль, Петръ Ивановичъ, вы такой добрый и честный, Оля тоже добрая, она васъ знаетъ и вы ее хорошо знаете, уже серьезно говорилъ Евгеній.— Вы были-бы счастливы и ma tante…
— Что это вы ребячетесь! уже немного раздражительно перебилъ его Петръ Ивановичъ.— То вы, какъ старикъ, разные высокіе вопросы поднимаете, то, точно малолтокъ, разныя глупости болтаете.
— Отчего-же это глупости? настойчиво приставалъ Евгеній.
— А оттого, что Ол о куклахъ еще нужно думать, а не о женихахъ, отвтилъ Рябушкинъ.
— Пусть она и думаетъ о куклахъ, сказалъ Евгеній,— я вдь это не ей, а вамъ сказалъ.
— Ну, и хорошо, и хорошо! нетерпливо сказалъ Рябушкинъ.— Довольно объ этихъ пустякахъ!
Въ эту минуту они подходили къ дому. Оля завидла ихъ и побжала къ нимъ на встрчу. Это была уже довольно высокая, стройная и полненькая двочка съ румянымъ здоровымъ лицомъ, съ большими голубыми глазами, съ густыми темнорусыми волосами, заплетенными по-русски въ одну косу, съ улыбающимися губками, съ живыми движеніями.
— Зачмъ вернулись? Что забыли? Говорите, говорите, я принесу! кричала она, сбгая съ терасы къ брату и Петру Ивановичу.
— Мы за тобой вернулись. Пойдемъ въ садъ барона Николаи, сказалъ Евгеній.
— Душка, душка! крикнула она брату и скороговоркой прибавила:— Постойте, какъ-же… мн надо руки вымыть… Сейчасъ пересаживала свои жасминъ… Червякъ тамъ былъ, длинный, длинный такой, надо было землю перемнить… вотъ и перепачкала руки… Впрочемъ…
Она взглянула на свои руки, растопыривъ пальцы передъ своими глазами.
— Впрочемъ, ничего, проговорила она ршительно.— Я такъ ихъ вытру… платкомъ… это вдь земля только…
Она быстро начала вытирать руки платкомъ.
— Ma tante, вдь мн можно идти? крикнула она княжн, сидвшей на терас съ вязаньемъ въ рукахъ.
— Иди! отвтила Олимпіада Платоновна.
— Ну, въ путь, въ путь! крикнула Оля и уже пошла изъ сада, но вдругъ остановилась:— А какъ-же я безъ зонтика?.. Я сейчасъ, сейчасъ!
Она, какъ серна, понеслась къ дому, взбжала по лстниц терасы, въ воздух послышался горячій поцлуй и черезъ минуту Оля, громко смющаяся, уже стояла рядомъ съ братомъ и Петромъ Ивановичемъ.
— А зонтикъ? спросилъ Евгеній.
— Ну его! Глаза еще кому-нибудь выколю! засмялась Оля.— И такъ ужь совсмъ загорла!
— Зачмъ-же ворочалась?
— А я ma tante поцловала! отвтила двочка.— Ахъ, Петръ Ивановичъ, хоть-бы вы развлекали ma tante. Вы такой умный! Какая она скучная, скучная стала! Какъ я взгляну на нее, такъ мн плакать и хочется…
— Потому-то ты, врно, все и хохочешь, замтилъ Евгеній.
— Да, да, потому! отвтила быстро Оля,— Вдь такъ и надо, Петръ Ивановичъ, не правда-ли? Пусть ma tante развлекается, пусть не тревожится, что и вс кругомъ нея скучаютъ, пусть хоть улыбнется, слыша смхъ…
— Ну, въ философію пустилась! сказалъ Евгеній.— Просто потому смешься, что не можешь не смяться.
Ольга взглянула на брата и расхохоталась.
— Ну да, ну да, не могу не смяться! вдругъ проговорила она и, крикнувъ ‘побжимъ’, потащила его за собою.
Ея громкій смхъ раздавался въ чистомъ воздух.
— Петръ Ивановичъ, что-жь вы-то? кричала она Рябушкину.— Догоняйте!
Волей-неволей онъ побжалъ за шалуньей, увлекшей за собой брата.
Набгавшись и заставивъ набгаться своихъ спутниковъ, Оля отдыхала съ ними въ парк барона Николаи на берегу залива и болтала безъ умолку.
— А я думаю скучно становится, какъ объ институт вспомните, куда надо скоро отправиться? замтилъ между прочимъ Петръ Ивановичъ.
— Нисколько! нисколько! возразила она.— Меня въ институт вс любятъ, вс любятъ… И потомъ чинно такъ, серьезно сидишь и занимаешься вс дни и ждешь пріемнаго дня: придетъ онъ и начинаешь выжидать ma tante, Женю, васъ… Ахъ, какъ сердце бьется, бьется, когда скажутъ: ‘бутошка, къ теб пришли!..’ Меня, Петръ Ивановичъ, ‘бутошкой’ зовутъ… это, Петръ Ивановичъ, уменьшительное отъ слова ‘бутонъ’… У насъ у всхъ свои клички: ‘козявкой’ одну зовутъ… класную даму одну зовутъ ‘привидніе’…
Оля вдругъ захохотала.
— Петръ Ивановичъ, и вамъ дано у насъ названіе, сказала она.
— Мн? спросилъ съ улыбкой Петръ Ивановичъ.
— Да! Васъ сперва ‘Аполономъ’ назвали, потому что вы хорошенькій — и въ васъ одна моя подруга влюблена, а я сказала, что Аполонъ былъ такой большой, большой и носъ у него прямой, прямой, точно онъ въ трубу трубитъ, и назвала васъ ‘Кудрявичемъ’… знаете, у Кольцова есть псня Лихача Кудрявича, вотъ я васъ въ честь его и назвала, потому что вы на него какъ дв капли воды похожи…
— А вы его видли? спросилъ, смясь, Рябушкинъ.
— Не видла, а знаю, что онъ такой… Ужь это врно.
— А меня какъ прозвали? спросилъ Евгеній.
— Я никому не позволила дать теб кличку и сама, сама назвала тебя моимъ ‘рыцаремъ’. Такъ тебя и зовутъ!.. Оля шаловливо провела рукой по лицу Евгенія и вдругъ совсмъ серьезнымъ голосомъ заговорила:— Ахъ, а какъ я сердилась, какъ я плакала, когда ma tante двицы назвали ‘Croquemitaine’! Я одной, Мари Кошевой, всю руку изщипала, пока она не отказалась отъ своихъ словъ и не попросила пощады. Ma tante никогда, никогда не была croquemitaine. Это Богъ такъ сдлалъ, что у нея такая фигура, а она не виновата… О, грхъ смяться надъ людьми за то, что они некрасивы, мы вс будемъ некрасивы потомъ, подъ старость… Да ma tante совсмъ и не некрасива… Вы, Петръ Ивановичъ, замчали, какіе у нея глаза, когда она ласкаетъ: добрые, добрые и такъ и заглядываютъ въ тебя… Ахъ, еслибы у меня были такіе глаза! вздохнула Оля.
Вс разсмялись.
— Нтъ, право! возразила Оля.— А что у меня?— голубые кружки, точно вотъ когда соберутся тучи, а изъ нихъ и выглянетъ синій кружочекъ неба… Нтъ, у ma tante чудесные глаза: разсердится она — и потемнютъ они, какъ ночь… А я…
Оля вдругъ нахмурила лицо.
— Ну! какіе у меня теперь глаза? спросила она.
— Все такіе-же, отвтилъ Петръ Ивановичъ.
— Смющіеся, сказалъ Евгеній.
Оля вздохнула.
— Да, вотъ даже и разсердиться не умю! проговорила она съ наивною грустью.
Не прошло и минуты, какъ она уже тормошила брата и Петра Ивановича, приглашая ихъ побгать.
Она была совершеннымъ ребенкомъ, живымъ, шаловливымъ, съ неисчерпаемымъ запасомъ веселости и ласки. Не даромъ Евгеній говорилъ про нее: ‘Счастливая Оля, она не знаетъ еще никакого горя. Она давно забыла, что насъ бросили отецъ и мать, она, кажется, забыла даже, что они когда-то существовали. И хорошо, что она въ институт, туда къ ней, вроятно, не дойдутъ никакіе слухи, никакіе толки о нихъ’. Петръ Ивановичъ, говоря про нее, сравнивалъ ее съ чистою страппцею, на которой можно написать все, что угодно. Они были правы: Оля попала въ домъ княжны очень маленькой, ни о чемъ еще не думавшей двочкой, первыя куклы и первыя ласки въ дом княжны вытснили изъ ея памяти всякія воспоминанія о жизни въ родительскомъ дом, находясь постоянно среди женщинъ, занимаясь мене серьезно, чмъ ея братъ, ласкаясь ко всмъ и обласканная всми, она жила той дтской жизнью, которая наполняется гораздо больше игрушками, чмъ серьезными думами. О Евгеніи, который былъ и старше, и впечатлительне, и болзненне сестры, больше заботились, съ нимъ больше разсуждали, а на нее больше смотрли, какъ на ребенка: ей дарили игрушки, ее цаловали, гладили по головк и говорили: ‘ну, теперь ступай играть!’ И она играла, училась, росла, какъ ростетъ дерево на хорошей почв, подъ грющими лучами солнца. Сперва съ нею не говорили объ отц и матери просто потому, что она сама не заговаривала, не вспоминала про нихъ, потомъ, видя ея беззаботное счастье, близкіе люди начали заботливо избгать всякихъ разговоровъ объ этихъ личностяхъ уже потому, что имъ было и совстно, и жалко смутить этотъ чистый миръ дтской души. Развитіе Оли было далеко не такимъ, какъ развитіе Евгенія. Когда онъ читалъ Донъ-Кихота, она играла въ куклы, когда Петръ Ивановичъ перечитывалъ съ Евгеніемъ Пушкина, Лермонтова, Некрасова,— она слушала изъ устъ гувернантки нравственные разсказы ‘о неряшливомъ мальчик и благовоспитанной двочк’, когда Енгеній задумывался надъ вопросомъ: ‘можно-ли врить въ людскую любовь, когда даже отцы и матери не любятъ своихъ дтей?’ — Оля бросалась всмъ и каждому на шею, потому что вс открывали ей объятія, говоря: ‘какое это прелестное дитя!’ Евгеній всегда очень любилъ Ольгу — не даромъ-же она дала ему названіе своего рыцаря!— но только въ послднее лто онъ вполн сознательно почувствовалъ, какое благотворное вліяніе оказываетъ она на него: она была единственнымъ существомъ, напоминавшимъ ему, что и онъ почти еще ребенокъ, что въ его возрастъ нужне всего безпечныя игры, веселый смхъ. Она умла растормошить его, отвлечь отъ думъ и отъ книгъ, затянуть въ игру, заставить его бгать въ горлки, играть въ серсо. Инстинктивная потребность быть ребенкомъ еще не умерла окончательно въ Евгеніи, не смотря на всю ложность хода его развитія, но въ тоже время въ самомъ Евгеніи все рже и рже, безъ посторонняго толчка, появлялись эти порывы шаловливости ребячества, беззаботной веселости, и тутъ-то и являлась Оля со своими неисчерпаемыми шалостями, шутками, играми. Евгеній отдыхалъ съ нею и все сильне и сильне привязывался къ ней.
Особенно часто началъ онъ проводить цлые часы съ нею въ послднее время, какъ-то инстинктивно ощущая потребность оторваться отъ думъ объ отц, о матер, о разныхъ Дикаго и Хрюминыхъ. Въ немъ все сильне и сильне пробуждалось желаніе уврить самаго себя, что ему нтъ никакого дла до всхъ этихъ людей, что онъ отрзанный отъ нихъ ломоть, что и въ будущемъ они не придутъ къ нему, если онъ самъ съуметъ избжать ихъ, не вспоминать о нихъ. Въ описываемый нами день, эта мысль еще сильне утвердилась въ голов Евгенія, когда онъ узналъ, что его отецъ не будетъ боле безпокоить княжну и что его мать ни въ чемъ не нуждается, живетъ счастливо и совсмъ забыла о немъ, о своемъ сын. Съ этого дня, еслибы присмотрться поближе къ Евгенію, можно было бы замтить въ юнош какую-то перемну: онъ словно ожилъ, сталъ веселе, искалъ веселья и чаще всего говорилъ о будущемъ — о гимназіи, о посщеніяхъ Оли въ институт, о визитахъ къ Петру Ивановичу, о томъ, что онъ хотлъ бы бывать чаще въ театр зимою, о чемъ и думалъ попросить тетку. Въ немъ явилось инстинктивное желаніе забыть все прошлое и жить будущимъ, какой-то тайный голосъ шепталъ ему: ‘твоя жизнь впереди и надо думать о ней’. По странной случайности въ эти же дни и у Петра Ивановича въ душ происходила извстная тревога: два дня кутежа и бесдъ съ господиномъ Анукинымъ не прошли даромъ для Рябушкина. Мы уже сказали, какія странныя мысли роились въ голов молодого человка, когда онъ, усталый и невыспавшійся, возвращался изъ Петербурга въ Выборгъ. Внезапный кутежъ встряхнулъ его и навелъ на мысль: ‘съ чего это я пропьянствовалъ два дня и съ кмъ еще, съ первымъ встрчнымъ пошлякомъ?’ За этой мыслью послдовала другая: ‘да и вообще съ чего я длаю то или другое?’ Петръ Ивановичъ какъ-то невольно, подъ вліяніемъ покаянія за кутежъ, а можетъ быть, и подъ вліяніемъ толковъ господина Анукина о честныхъ людяхъ вообще и о немъ, Петр Иванович, въ особенности, задумался надъ вопросомъ: ‘какъ онъ живетъ, куда стремится, какимъ путемъ идетъ къ своей цли?’ Отвтъ вышелъ крайне печальный. До сихъ поръ Петръ Ивановичъ жилъ изо дня въ день и плылъ впередъ, какъ лодка безъ кормчаго и безъ руля, по теченію, по втру. Почему онъ взялъ первое попавшееся частное мсто гувернера и учителя у княжны, не подумавъ, что лучше пристроиться мене выгодно, но боле прочно? почему потомъ онъ опять таки взялъ первое-попавшееся казенное мсто учителя, не заботясь объ увеличеніи заработковъ, о какихъ нибудь связяхъ, о какомъ нибудь боле широкомъ и боле полезномъ приложеніи своихъ знаній? Во всемъ этомъ вовсе не было какого нибудь безкорыстія, а была простая распущенность, было какое-то разгильдяйство: что само плыветъ въ руки, то и берется, а за чмъ надо самому протянуть руку, то и проплываетъ мимо. Такъ далеко не уйдешь: ни другимъ не принесешь пользы, ни себ не принесешь выгоды. Таже самая распущенность и тоже самое разгильдяйство было и въ нравственномъ отношеніи: Петръ Ивановичъ самъ по себ не былъ ни развратникъ, ни кутила, ни пьяница, но онъ могъ и развратничать, и кутить, и пить, если подвертывался сердечный человкъ, склонный и къ разврату и къ кутежу, и къ пьянству. ‘Зайдемъ, братъ, выпить!’ съ этой фразы начинались экскурсіи съ какимъ нибудь сердечнымъ человкомъ въ ‘злачныя мста’, въ ‘мста, гд раки зимуютъ’, въ ‘мста утоли мои печали,’ въ мста, куда безъ сердечнаго человка Петръ Ивановичъ могъ, безъ всякаго насилія надъ собой, не заглядывать по цлымъ мсяцамъ. Посл этихъ экскурсій, потративъ много денегъ, чувствуя тяжесть въ голов, ощущая какую-то нравственную гадливостъ, Петръ Ивановичъ обыкновенно если не каялся, то дулся на себя и даже не безъ дкой ироніи, приглаживая передъ зеркаломъ волосы, замчалъ мысленно: ‘хороша рожа сдлалась, истинно гоголевскаго педагога физію пріобрлъ!’ Но ‘рожа’ принимала черезъ день старое, обычное выраженіе, мысль поглащалась будничными интересами, жизнь принимала обычное теченіе — и экскурсія со всми ея мерзостями забывалась до новаго ‘прорыва’. Теперь было не то: слишкомъ ужь гадокъ былъ встртившійся сердечный человкъ, слишкомъ ужь внезапно было сближеніе съ нимъ. ‘Этакъ вдь, пожалуй, первый встрчный карманникъ пригласилъ бы, такъ я и съ нимъ, благо, первую рюмку въ глотку опрокинулъ, на брудершафтъ пошелъ бы’, озлобленно думалъ Рябушкинъ. ‘И еще на его счетъ кутилъ-то и пьянствовалъ, этакая мерзость!’ продолжалъ онъ бичевать себя. ‘Правду Софья Ивановна говорила, что неряха я,— неряха и есть во всхъ отношеніяхъ’. Отъ этихъ мыслей какъ-то невольно перешелъ Петръ Ивановичъ къ думамъ о томъ, что пора начать жить посерьезне, построже относиться къ себ, боле дятельно, боле активно идти къ цли, а то, пожалуй… И въ голов промелькнула мысль, что ужь если онъ самъ уже сошелъ или случайности столкнули его съ того пути, по которому идутъ вполн безкорыстные служители идеи, великіе подвижники, отдающіе себя всецло одному служенію ближнимъ, то нужно, по крайней мр, не забирать все дальше и дальше въ ту трясину, гд по горло въ грязи вырываютъ лично для себя и только для себя клады разные господа Анукины. ‘Хоть бы на золотой середин-то удержаться, думалось Петру Ивановичу,— а если зря идти куда втеръ дуетъ, такъ и съ этой дорожки собьется’. Вроятно, подъ вліяніемъ этихъ мыслей, корда Евгеній начиналъ заговаривать съ Петромъ Ивановичемъ о гимназіи, объ ученьи, Петрр Ивановичъ отвчалъ ему:
— Да, да, батенька, подтянуться надо! Распустились мы съ вами! Сансуси въ насъ еще сидитъ!.. Истинно мы русскіе люди, теплоты въ насъ сердечной много до расплывчивости… Вотъ вы зубрить начнете, а я тоже за работу примусь. Вертится въ голов этакій планъ работишки ученой. Она, можетъ быть, и не важная выйдетъ, а все таки не безполезная для общества. Матерьялецъ вотъ соберу, оборудую все, какъ слдуетъ, и тисну. Тоже не боги же горшки-то обжигали. Отчего и намъ въ писательство педагогическое не пуститься?
И Петръ Ивановичъ развивалъ планъ своей работы. И Евгеній, и онъ мечтали, каждый по своему, каждый во имя своихъ особенныхъ мотивовъ, о новой жизни для себя.

IV.

Судьба, казалось, сжалилась надъ Евгеніемъ и его, жизнь потекла боле мирно, ровно и правильно. Княжна Олимпіада Платоновна наняла въ Петербург очень небольшую квартиру, отдала Евгенія въ гимназію и при первомъ-же посщеніи княгини Маріи Всеволодовны довольно рзко и твердо замтила, что Евгенію нтъ времени здить по гостямъ, что онъ сильно занятъ уроками и что вообще она, княжна Олимпіада Платонова, находитъ, что ея мальчику нужне всего привыкать къ скромной и небогатой жизни, не сближаясь съ тмъ кругомъ, къ которому въ будущемъ онъ, вроятно, не будетъ принадлежать.
— Онъ слишкомъ бденъ, чтобы пріучаться къ роскоши и блеску, замтила княжна.— И сверхъ того, посл продлокъ его отца ему просто неудобно вращаться въ том кругу, гд люди постоянно могутъ задть его самолюбіе, напомнивъ ему объ этой исторіи.
Княгиня заспорила, но княжна была на этотъ разъ какъ-то особенно суха, говорила холодно и не поддавалась ни на какіе доводы.
— Что-же ужь не думаешь-ли ты сдлать изъ него какого-нибудь санкюлота, или… какъ ихъ нынче называютъ?.. нигилиста? сказала княгиня.— Вдь съ кмъ-нибудь да долженъ-же онъ сойдтись: ну, не сойдется съ нашимъ кругомъ, такъ попадетъ въ кружокъ какихъ-нибудь господъ въ род… какъ его зовутъ, этого семинариста, что жилъ у тебя?..
— И слава Богу, по крайней мр, ни развратникомъ, ни воромъ не сдлается, замтила коротко княжна.
— Изъ него что-нибудь худшее могутъ сдлать. Теперь время такого броженія умовъ. Какія идеи ему внушатъ! сказала княгиня и прибавила со вздохомъ:— Ахъ, Olympe, я вижу, что ты плохая воспитательница. Погубишь ты мальчика!
Олимпіад Платоновн очень хотлось высказать рзко и прямо все, что она думала о воспитательныхъ способностяхъ самой княгини, но она благоразумно удержалась отъ этого и свиданіе двухъ родственницъ окончилось холодно, но мирно. Княгиня ухала съ грустнымъ выраженіемъ лица, скорбя въ душ о будущей неизбжной гибели Евгенія и сожаля, что она не могла ничего сдлать для его спасенія. Спасать всхъ и каждаго — это была житейская задача, миссія княгини Маріи Всеволодовны, такъ, по крайней мр, думала сама княгиня. Но княжна — это вс знали — была упряма и съ ней было трудно сладить, когда она на что-нибудь ршилась. На время вслдствіе этого и княжну, и Евгенія оставили въ поко.
Для Евгенія настало лучшее время его жизни: онъ учился, читалъ, посщалъ Петра Ивановича, иногда онъ здилъ съ теткой и Рябушкинымъ въ оперу, въ ложу, порою онъ и Рябушкинъ забирались просто въ театръ ‘на верхи’. Мало-по-малу въ дом Рябушкина и въ гимназіи у Евгенія завязались знакомства среди юношей, съ грхомъ пополамъ пробивавшихъ себ дорогу. Среди молодежи вяло иною жизнью, инымъ духомъ, чмъ въ кружк разныхъ богачей и баловней пансіона Матросова. Здсь такъ или иначе, ошибочно или врно, шли толки о литератур, о разныхъ вопросахъ, уже волновавшихъ и интересовавшихъ эту молодежь. Толки о кокоткахъ, рысакахъ и оргіяхъ, все то, чмъ занимались юноши въ пансіон Матросова и въ кружк князьковъ Дикаго, отошли здсь на самый задній планъ. Бдность и трудъ волей-неволей наводятъ на боле существенные, боле плодотворные вопросы, кого тснятъ и давятъ, кругомъ кого вчно слышатся жалобы, тотъ невольно задумывается надъ вопросами: ‘отчего и почему?’ Если не вся молодежь, окружавшая теперь Евгенія, была безупречна и серьезна, то во всякомъ случа у него явилась теперь возможность выбора товарищей, чего не было у него въ то время, когда онъ волей-неволей долженъ былъ сходится съ тми, съ кмъ встрчался въ дом княгини Марьи Всеволодовны и въ пансіон Матросова. Теперь иногда Евгеній засиживался до поздней ночи у Петра Ивановича, прислушиваясь къ оживленнымъ спорамъ молодежи или выслушивая длинные и интересные для него разсказы матери Рябушкпна о житейскихъ невзгодахъ. Онъ началъ узнавать будничную жизнь съ ея тревогами и несчастіями и мало-по-малу эта жизнь начала ослаблять въ немъ привычку вчно думать только о себ, няньчиться только со своими личными печалями. Онъ увидалъ, что другимъ живется еще хуже, что эти другіе очень бодро выносятъ горе и еще находятъ силы думать и заботиться о счастіи и благ ближнихъ, общества, народа. Разъ выслушавъ разсказъ старушки Рябушкиной о томъ, какъ приходилось ей и полы мыть, и блье стирать, чтобы поддержать семью, онъ замтилъ:
— Какъ вы это все вынесли!
— Ну что я! простодушно проговорила она.— И умерла-бы, такъ не большая была бы потеря. Хотлось вотъ только дтокъ-то на ноги поставить, ихъ отъ горькой доли спасти хотлось. Я-то о себ тогда и не думала, обтерплась.
Онъ удивлялся этой самоотверженной любви и думалъ: ‘вотъ настоящая мать! только материнское чувство и можетъ дать силы на такой подвигъ’.
Но въ другой разъ онъ слышалъ простой разсказъ одного студента, студентъ разсказывалъ о сестр своего товарища, которая, кончивъ курсъ въ институт, пошла въ сельскія учительницы и вотъ уже четвертый годъ живетъ въ глуши, терпитъ и холодъ, и нужду, сама стряпаетъ, шьетъ, стираетъ свое блье и ни жалобы, ни упрека на свою судьбу.
— Я налюбоваться на нее не могу, что за энергичная женщина изъ нея вышла, замтилъ студентъ.— Вся отдалась ребятишкамъ, народу и ни разу не пошатнулась на избранной дорог. Это своего рода подвижничество.
— Да, и много безкорыстной любви къ ближнимъ и твердой вры въ пользу своей работы нужно имть, чтобы выносить такую жизнь, сказалъ Петръ Ивановичъ.
Евгеній глубоко призадумался и надъ этимъ явленіемъ, уже совершенно новымъ для него, и въ его голов мелькали мысли: ‘а гд та любовь къ людямъ въ немъ самомъ, которая дала бы ему силы принести себя всего на жертву ближнимъ, гд то дло, въ которое онъ могъ бы поврить такъ, чтобы не замчать своихъ личныхъ невзгод, одушевясь одной задачей, одной цлью служить другимъ?’ Въ такія минуты передъ нимъ возставалъ снова знакомый ему образъ рыцаря печальнаго образа, добродушнаго Донъ-Кихота. Тотъ тоже врилъ въ свое дло и отдалъ всего себя этому длу. Что-же и это Донъ-Кихоты? Да, можетъ быть. Забыть все личное, забыть себя ради извстной идеи, ради извстнаго дла можно только тогда, когда сдлаешься хотя отчасти Донъ-Кихотомъ. Разница между этими людьми и рыцаремъ печальнаго образа только въ томъ, что эти люди воюютъ не съ втряными мельницами. Иногда слушая разсказы объ этихъ самоотверженныхъ людяхъ, Евгеній впадалъ въ уныніе, упрекая себя въ эгоизм, въ черствости, въ недостатк любви къ ближнимъ, порой, напротивъ того, эти толки подбадривали его и ему казалось, что и онъ самъ въ конц концовъ выработается въ человка, который найдетъ высокую цль въ жизни и съуметъ послужить ближнимъ. Въ такія минуты свтлыхъ надеждъ онъ говорилъ себ, что онъ иметъ вс средства къ тому, чтобы сдлаться полезнымъ членомъ общества. Еще бы! онъ жилъ безъ стсненій, онъ могъ учиться всему, чему угодно, онъ могъ идти тмъ путемъ, какой ему понравится, много-ли людей стоитъ въ такомъ счастливомъ положеніи, какъ онъ! О, какъ онъ былъ благодаренъ княжн, какъ высоко онъ цнилъ ея отношенія къ нему, полныя теплоты и доврія! А отецъ? А мать? Что ему за дло до нихъ, они боле не вернутся къ нему, они боле не вернутъ его къ себ! Онъ надялся на это, онъ врилъ въ это, онъ заставлялъ себя не думать боле о нихъ. И каждый новый день все боле и боле утверждалъ его въ этомъ убжденіи, такъ какъ ни объ отц, ни о матери не было ни слуху, ни духу. Какъ-то Петръ Ивановичъ въ минуту шутливаго расположенія духа, съ насмшливой улыбочкой замтилъ Евгенію, мечтавшему о будущей дятельности:
— А можетъ быть, фатеръ съ мутершей не позволятъ вамъ идти туда, куда вздумается,
— Ахъ, Петръ Ивановичъ, мертвые изъ могилъ не встаютъ, отвтилъ, смясь, Евгеній.— Они такъ счастливы въ своемъ раю, что имъ некогда думать о насъ гршныхъ.
— Наконецъ-то вы додумались до этого, весело сказалъ Петръ Ивановичъ.
— Да, да, именно ‘наконецъ-то!’ сказалъ Евгеній.— Если-бы я могъ до этого додуматься раньше, было-бы лучше. А то ради нихъ я только со своей персоной и возился, только о ней и думалъ…
Собесдники перемнили разговоръ и Евгенію самому казалось даже странно, что теперь напоминаніе объ отц и матери не пробуждало въ его сердц ни боли, ни скорби. ‘Слава Богу, теперь я, дйствительно, отрзанный ломоть’, говорилъ онъ мысленно. ‘Отрзанный ломоть’,— да, онъ точно былъ отрзаннымъ ломтемъ и въ отношеніи отца и матери, и въ отношеніи разныхъ Мари Хрюминыхъ, князей Дикаго и тому подобныхъ людей.
Мари Хрюмина, захавъ однажды къ Олимпіад Платоновн, очень удивилась, увидавъ Евгенія въ измятой коломянковой блуз и съ руками, на которыхъ были слды мдныхъ опилокъ.
— Извините, кузина, что не подаю руки: сейчасъ точилъ мдь и выпачкалъ руки, сказалъ ей Евгеній.
— Что это ты въ кузнецы готовишься? спросила она съ гримасой.
— Отчего-же и нтъ, отвтилъ онъ.— Не всмъ-же готовиться въ гвардію.
Она поморщилась и спросила Олимпіаду Платоновну, для чего это Евгеній ‘что-то тамъ пилитъ и точитъ’. Княжна коротко объяснила, что при сидячей гимназической жизни физическій трудъ полезенъ.
— Но онъ какимъ-то мужикомъ начинаетъ выглядть, сказала Мари Хрюмина.
— Я очень рада, что у него такой здоровый видъ, отвтила еще боле сухо княжна.
Въ другой разъ Евгеній встртился съ князьками Дикаго въ курительной комнат русской оперы. Онъ былъ въ той-же коломянковой блуз, потому что сидлъ съ товарищами ‘на верхахъ’, гд очень жарко. Князьки удивились наряду кузена, удивились тому, что онъ сидитъ въ райк, удивились, что онъ видлъ ихъ и не зашелъ къ нимъ въ ложу.
— Ты, врно, стсняешься, что ты такъ одтъ, тономъ взрослаго сказалъ Валеріанъ Дикаго.— Но у насъ ложа съ аванложей и тебя никто не замтитъ…
— Да для чего-же я пойду туда? спросилъ Евгеній.
— Но тамъ maman, внушительно отвтилъ Валеріанъ.— Она будетъ недовольна, что ты не зашелъ въ ложу, зная, что мы здсь…
— Я думаю, ей нтъ ровно никакого дла до меня, сказалъ Евгеній.— А впрочемъ, можете ей засвидтельствовать мое почтеніе.
Онъ засмялся и прибавилъ:
— Ну, а вы все по старому носите личину смиренномудрія и кутите на сторон, надувая почтенную княгиню?
Платонъ захихикалъ глупымъ смхомъ, а Валеріанъ серьезно замтилъ небрежнымъ тономъ:
— Нельзя-же откровенничать, если она не понимаетъ потребностей молодости!
Родственники раскланялись и разошлись. Была еще одна встрча Евгенія съ князьками Дикаго, но Евгеній постарался просто ускользнуть отъ нихъ, сдлавъ видъ, что онъ ихъ не видалъ. Ему все сильне и сильне хотлось порвать со всми этими людьми всякую связь, ему страстно хотлось уничтожить, забыть все, что напоминало объ этой связи съ отцомъ, съ матерью, съ Хрюмиными, съ Дикаго. Въ его поведеніи, въ его способ объясняться, въ его манерахъ, начало слегка проглядывать даже что-то такое утрированно угловатое, что-то неестественно грубоватое. Это былъ какъ-бы протестъ противъ той благовоспитанности, прикрывающей всякія мерзости, къ которой его хотли пріучить въ кругу его родныхъ. Онъ уже не былъ тмъ чистенькимъ и приличнымъ мальчикомъ, который умлъ такъ ловко расшаркиваться и такъ вжливо отвчать на вопросы. Немножко рзкости, немножко грубости, немножко небрежности было примшано теперь ко всему и къ туалету, и къ разговорамъ, и къ манерамъ. Но странное дло! ни княжна, ни Софья, эти строгія блюстительницы приличіи, не замчали этого и ихъ любимецъ казался имъ все такимъ-же прелестнымъ юношей, какимъ онъ былъ прежде. Это происходило, можетъ быть, вслдствіе того, что они смотрли на него сквозь очки горячей любви къ нему, а можетъ быть, и потому, что, не смотря на напускную грубоватость, на напускную небрежность, Евгеній оставался по прежнему и милъ, и привлекателенъ. Есть люди, которые въ самомъ плохомъ наряд кажутся щеголеватыми, которые при всей своей небрежности носятъ на себ печать изящества, которые, какъ-бы они не повернулись, остаются граціозными и ловкими: въ этихъ людяхъ подъ одеждой бдняковъ вы узнаете баръ, какъ въ иныхъ людяхъ подъ самыми роскошными нарядами вы тотчасъ-же узнаете лакеевъ. Евгеній принадлежалъ по натур, по воспитанію, по характеру именно къ числу такихъ нравственно благородныхъ личностей, грязь къ нему приставала также медленно, какъ медленно она отмывается отъ человка, выросшаго, купавшагося среди всякой грязи съ самой колыбели. Но если Олимпіада Платоновна и Софья не замчали совершавшейся въ Евгеніи перемны, то это замчали другіе. Мари Хрюмина говорила, что онъ становится настоящимъ мужикомъ, княгиня Марья Всеволодовна замчала, что неприлично пускать Евгенія въ театръ въ раекъ и притомъ въ такомъ костюм, въ которомъ онъ долженъ прятаться отъ родныхъ и знакомыхъ, потомъ княгиня сдлала замчаніе, что Евгенія ея сыновья встртили на улиц въ такой компаніи, что даже онъ самъ сконфузился и сдлалъ видъ, что не видитъ своихъ кузеновъ, дале княгиня спросила съ ироніей, не по обту-ли Евгеній пересталъ стричь волосы, черезъ нсколько времени слухи начали принимать даже тревожные размры, такъ какъ княгиня иначе не называла товарищей Евгенія, какъ санкюлотами и нигилистами, съ которыми очень опасно имть сношенія. Правда, она ихъ не знала, она ихъ даже никогда не видала, но… но ‘Платонъ и Валеріанъ говорили ей, что у нихъ даже длинные сапоги надты и вотъ такіе, какъ у поповъ, волосы!..’ Княжна ничего и слушать не хотла: Евгеній отлично учился, онъ поздоровлъ, онъ былъ веселъ — чего-же ей еще было желать? Да она сама ожила съ той поры, какъ Евгеній въ гимназіи: у нея въ дом смхъ слышится, Евгеній пть началъ, разъ онъ до того разыгрался, что чуть не закружилъ ее, увряя, что онъ еще танцовать съ ней будетъ. Только теперь она увидала, что Евгеній начинаетъ жить полною жизнью,— жизнью, свойственною его возрасту: то учится, то дурачится, то споритъ съ товарищами о серьезныхъ вопросахъ, давнымъ-давно ршенныхъ взрослыми, то увлекается какой-нибудь комедіей, оперой, книгой. И ей еще говорятъ, что онъ стоитъ на опасномъ пути, что онъ испортился, что онъ огрублъ! О, глупое, пошлые людишки! Если-бы они знали, какъ уметъ быть нжнымъ и ласковымъ этотъ огрубвшій человкъ!
Олимпіада Платоновна и Софья, а съ ними вмст и Петръ Ивановичъ, даже пріувеличивали вс добрые порывы и склонности Евгенія, возводя чуть не на степень подвиговъ вс мелкіе поступки, говорившіе о его добромъ сердц, о его готовности служить близкимъ людямъ. Евгеній очень любилъ математику, она ему давалась легко и онъ шелъ по этому предмету однимъ изъ первыхъ въ класс. Вслдствіе этого, какъ это всегда бываетъ между товарищами, боле слабые въ математик ученики обращались къ нему за помощью. Онъ очень охотно помогалъ имъ, а въ послднее время передъ экзаменами буквально давалъ приватные уроки нсколькимъ товарищамъ, собиравшимся къ нему по вечерамъ. Княжна была въ восторг, твердо убжденная, что на такую готовность помогать товарищамъ только ея мальчикъ и способенъ. Еще большее умиленіе вызвало другое обстоятельство. Среди этихъ товарищей былъ одинъ, нкто Полунинъ, сынъ какого-то мелкаго мастерового. Постивъ разъ этого юношу, Евгеній былъ пораженъ обстановкою мальчика: тсныя и грязныя каморка и кухня служили квартирой семь Полунина, здсь работалъ его отецъ, занималась шитьемъ мать и копошились младшіе сестренки и братишки юноши, попавшаго въ гимназію, когда его семья находилась еще въ боле благопріятныхъ обстоятельствахъ, и доучивавшагося теперь съ грхомъ пополамъ, платя за себя при помощи уроковъ и переписки. Хорошо учиться среди такой обстановки было не легко. Евгеній понялъ это сразу и предложилъ Полунину хотя на время экзаменовъ перебраться къ нему. Полунинъ стснялся, но Евгеній очень горячо доказывалъ ему, что стсняться нелпо, что прежде всего нужно думать о томъ, какъ-бы выдержать экзаменъ, что экзаменъ будетъ сданъ едва-ли благополучно, если мальчикъ будетъ работать среди своего домашняго хаоса, гд нтъ даже угла, куда-бы можно было приткнуться съ книгой.
— Но вдь ты не самъ по себ живешь, а у тетки, возразилъ Полунинъ.
— О, она для меня больше, чмъ мать, сказалъ Евгеній,— Она будетъ рада, если ты переберешься къ намъ.
И точно, Олимпіада Платоновна была рада: весь вечеръ того дня, когда Евгеній объявилъ, что къ нему передетъ бдный товарищъ, княжна и Софья хлопотали объ устройств уголка для бдняка и потихоньку шептались о ‘золотомъ сердц’ Евгенія, точно онъ и дйствительно совершилъ какой-то подвигъ. Но это было совершенно понятно: об старыя двы страстно любили ‘своего мальчика’ и радовались всему, что было хорошаго въ немъ, кром того, эти хорошіе порывы служили живымъ опроверженіемъ того, что говорили громко или шепотомъ про Евгенія разныя княгини Дикаго, Мари Хрюмины, Перцовы, все боле и боле ненавидвшія Евгенія, или все сильне и сильне убждавшіяся, что онъ находится на краю пропасти. Но не одни восторги вызывало добродушіе Евгенія въ старыхъ двахъ, причинило оно имъ разъ и не малыя тревоги за здоровье Евгенія. Это было въ самый разгаръ экзаменовъ. У Евгенія въ числ товарищей былъ одинъ сынъ отставного капитана Терешина. Старикъ Терешинъ былъ вдовецъ, жившій съ старшимъ сыномъ гимназистомъ и съ двумя маленькими дтьми. Семья жила одной пенсіей и едва сводила концы съ концами. Вдругъ, среди экзаменовъ, молодого Терешина поразило неожиданное горе: его старикъ отецъ слегъ. Везти его въ больницу было опасно, нанять сидлку не было средствъ, ходить за больнымъ днемъ еще могла кое-какъ его старая сестра, но ночью онъ оставался почти безъ помощи, тогда какъ нужно было сидть около его постели перемнять ледъ, давать лкарство. Молодой Терешинъ совсмъ растерялся.
— А мы-то на что? сказалъ Евгеній, услышавъ его разсказъ.— Ну я, еще кто-нибудь изъ товарищей, будемъ чередоваться, вотъ старикъ и не будетъ одинъ. Господа, согласенъ кто-нибудь помочь Терешину ухаживать за его отцемъ? спросилъ онъ товарищей.
Многіе изъявили полную готовность. Дло было ршено. Пять человкъ гимназистовъ распредлили между собою дежурства у постели больного и принялись за дло. Евгеній оказался самымъ ревностнымъ изъ ‘фельдшеровъ’, какъ онъ шутя называлъ себя и своихъ товарищей. Кром своихъ личныхъ услугъ, онъ могъ принести Терешину и нкоторую денежную помощь, предложивъ ему осторожно взаймы нсколько десятковъ рублей. Но болзнь старика развилась сильне, чмъ предполагали сначала, и затянулась надолго. Экзамены уже пришли къ концу, гимназистамъ приходилось разъзжаться по дачамъ и молодому Терешину грозило внереди совершенно одинокое ухаживаніе за больнымъ старикомъ, такъ какъ даже старуха тетка сбилась съ ногъ и не могла боле помогать ему. Евгеній очень твердо ршилъ, что онъ не подетъ до тхъ поръ на дачу, покуда не минуетъ необходимость его услугъ въ дом товарища.
— Но не лучше-ли нанять сидлку? осторожно замтила Олимпіада Платоновна.
— Терешинъ не изъ тхъ, которые будутъ брать подачки, отвтилъ Евгеній.— Онъ и взаймы стснялся взять то, что я ему предложилъ.
— Ну дай ему еще также взаймы, посовтовала княжна.
— Онъ не возьметъ, потому что его безпокоитъ и этотъ долгъ… Онъ мн на дняхъ замтилъ: ‘хорошо брать взаймы, когда надешься отдать, а брать, зная, что отдать будетъ не изъ чего, это ужь совсмъ подло’.
Княжна попробовала возразить еще что-то, но Евгеній ршительно замтилъ, что иначе нельзя сдлать и что онъ останется въ город: княжна продолжала трусить за него, но возражать боле не ршилась. Она съ Олей и Петромъ Ивановичемъ переселилась въ Петергофъ, а Евгеній на время остался въ Петербург, прізжая на дачу только на нсколько часовъ раза два-три въ недлю. Онъ немного утомился въ эти дни, ухаживая за больнымъ старикомъ, его лицо нсколько осунулось и поблднло, по никогда еще онъ не чувствовалъ въ себ такого хорошаго и бодраго расположенія духа, какъ теперь. Онъ впервые сознавалъ, что онъ кому-то нуженъ, что онъ полезенъ, что онъ ‘можетъ быть’ полезнымъ. До этого времени его боле всего мучила мысль именно о томъ, что онъ даже и не можетъ быть никому полезнымъ, что онъ какой-то лишній человкъ, котораго если кто-нибудь и любитъ, то такъ, безъ всякой причины, безъ всякихъ заслугъ съ его стороны. Онъ развивалъ мысль на эту тэму до послдней крайности и смотрлъ на себя чуть не съ презрніемъ.
Теперь было не то: онъ сознавалъ, что онъ можетъ и съуметъ служить другимъ, и это ободрило его, подняло его духъ. Какъ это всегда бываетъ въ юности, онъ утрировалъ теперь свои обязанности: онъ не спалъ даже и тогда, когда было вполн возможно спать, онъ чаще, чмъ это было нужно, оправлялъ на больномъ одяло и щупалъ, не растаялъ-ли ледъ въ пузыр, онъ ходилъ на цыпочкахъ даже и тогда, когда можно было ступать полною ступней. Въ этомъ было много комичнаго, но все это было мило и прелестно, потому что было искренно и честно. Конечно, ни Олимпіада Платоновна, ни Софья, ни Петръ Ивановичъ не замчали этой комичной стороны, когда Евгеній прізжалъ, на дачу и съ озабоченнымъ видомъ посматривалъ на часы, чтобы не опоздать къ больному, они видли только хорошаго, добраго юношу, который вмсто гуляній и веселья сидитъ по доброй вол по цлымъ днямъ и ночамъ у постели больного старика, и не могли налюбоваться на него. Оля-же, сильно выросшая, замтно развившаяся за послдній годъ, смотрла на брата чуть не съ благоговніемъ и, съ чувствомъ сжимая руку Петру Ивановичу, чуть слышно шептала:
— Взгляните, взгляните, какой онъ душка!

V.

— Можешь себ представить, Olympe, съ кмъ я познакомилась? говорила княгиня Марья Всеволодовна, смотря сощуренными глазами на Олимпіаду Платоновну.— Ты никакъ не угадаешь! Съ матерью Евгенія, съ Евгеніей Александровной.
Княжна нахмурилась и вспылила.
— Ну, это знакомство особенной чести никому не принесетъ! проговорила она.— Какая-то кокотка, une femme perdue, авантюристка…
— Olympe, Olympe, разв такъ можно выражаться! воскликнула съ упрекомъ княгиня Марья Всеволодовна.— Это несчастная женщина, выстрадавшая такъ много, испытавопая все.. Мы, Olompe, христіанки, мы должны прощать…
Олимпіада Платоновна глядла изумленными глазами на княгиню. Она сразу не могла догадаться, какія причины заставили княгиню сойдтись съ этой женщиной.
— Ты, конечно, знаешь, что Владиміръ оправданъ, продолжала княгиня.
— Мн-то что за дло! проговорила княжна.— Я всми силами стараюсь забыть, что этотъ человкъ еще существуетъ…
— Онъ выхлопоталъ разводъ съ женою и ухалъ лчиться заграницу, продолжала невозмутимо княгиня.
— Надо-же гд-нибудь скрыть свой позоръ, вставила княжна съ презрніемъ.
— Теперь Евгенія Александровна свободна и, вроятно, скоро состоится ея свадьба съ Ивинскимъ, продолжала княгиня.— Я рада за нее, это дастъ ей возможность вполн возстановить свою репутацію въ глазахъ свта, это дастъ ей средства добрыми длами и честной жизнью загладить ошибки молодости. Ивинскій такая почтенная личность и такъ богатъ, пользуется такимъ всомъ въ обществ, что его жена можетъ сдлать многое. Къ тому-же сама по себ она изумительно добрая женщина, готовая всегда на помощь ближнимъ, она состоитъ теперь членомъ многихъ нашихъ благотворительныхъ Обществъ и я не могу передать теб, до чего доходитъ ея щедрость, ея готовность. Я ей очень благодарна за ея готовность служить основанному мною ‘Обществу’…
— Бросятъ своихъ дтей, пустятся въ развратъ, подцпятъ богатаго любовника, начнутъ благотворить изъ чужого кармана — вотъ и право зачислиться въ кандидатки страдалицъ и святыхъ! раздражительно проговорила княжна.— Я, право, перестаю тебя понимать, Marie, какъ ты можешь, не говорю уже сближаться съ подобными личностями, а просто хладнокровно говорить о нихъ.
— Я думаю, Olympe, что долгъ каждой честной женщины и истинной христіанки помочь тмъ, которыя заблуждались и хотятъ загладить прошлое, сказала княгиня.— Если я хлопочу объ устройств пріютовъ для самыхъ жалкихъ падшихъ женщинъ, то почему-же я должна оттолкнуть женщину, которая, можетъ быть, и ошибалась, но ошибалась потому, что она была молода, неопытна и несчастна. Ахъ, Olympe, мы сами много передъ ней виноваты: мы не поддержали ее, во время, мы игнорировали ее, а вдь это наша родственница!.. Вотъ ты говоришь, что она бросила дтей, а если бы ты знала, какъ ее мучаетъ теперь воспоминаніе о нихъ, о томъ, что они ростутъ, не зная ее…
Княжна горячо замтила:
— Я совтовала бы ей лучше не вспоминать о нихъ вовсе, потому что они, слава Богу, совсмъ успли ее забыть!
— Olympe, Olympe! съ чувствомъ замтила княгиня и въ ея голос зазвучалъ упрекъ.— Вспомни, что религія заставляетъ дтей любить и уважать родителей! Дтямъ надо внушать любовь къ родителямъ, каковы бы ни были эти родители! Дти не могутъ и не должны быть судьями своихъ отцовъ и матерей. Вдь не хочешь-же ты, чтобы Евгеній и Оля выросли черствыми безбожниками, неисполняющими заповдей… Я и такъ опасаюсь, что Евгеній…
— Marie, оставимъ этотъ разговоръ! нетерпливо перебила ее княжна.— Я вовсе не желаю ни спорить, ни ссориться съ тобою. Я вижу, что мы на многое смотримъ различно и потому лучше не касаться этихъ вопросовъ. Я прошу тебя объ одномъ, забудь сама о существованіи этихъ дтей и постарайся внушить этой женщин, что и она, если въ ней еще сохранилась хоть капля материнскаго чувства и честности, сдлаетъ лучше, оставивъ ихъ въ поко. Она давно потеряла права матери, она умерла для нихъ и будетъ лучше, если она не воскреснетъ передъ ними въ образ падшей, погибшей женщины.
Княжна говорила такъ, что видно было, что она не пойдетъ ни на какія сдлки и уступки.
Этотъ разговоръ происходилъ въ половин октября, недли черезъ три посл возвращенія княгини Марьи Всеволодовны изъ деревни. Онъ не мало встревожилъ Олимпіаду Платоновну, Софью и Петра Ивановича, но вс они, обсудивъ дло, ршились даже не намекать ни Евгенію, ни Ол о желаніи матери послднихъ увидть своихъ дтей. Петръ Ивановичъ даже замтилъ княжн, что, вроятно, Евгенія Александровна вовсе и не думаетъ о дтяхъ, что вс эти толки о трогательной встрч матери съ дтьми есть плодъ фантазіи княгини Марьи Всеволодовны, обращающей гршницу на путь спасенія. Рябушкинъ не выдержалъ и порядочно рзко ругнулъ княгиню. Олимпіада Платоновна уже не заступалась за нее, какъ въ былые дни. Рябушкинъ отчасти былъ правъ: Евгенія Александровна встртилась съ княгиней Дикаго случайно въ комитет ‘Общества для пособія трудящимся двушкамъ’. Княгиня состояла предсдательницей этого комитета и всячески изыскивала средства для поддержанія общества, висвшаго постоянно на волоск вслдствіе полнйшаго недостатка средствъ. Членами ‘Общества’ состояли важныя барыни, располагавшія сотнями тысячъ, а въ ‘Обществ’ въ касс вчно были одни гроши. Желая проникнуть въ порядочные кружки общества, Евгенія Александровна очень щедро длала изъ кармана своего будущаго мужа взносы въ разныя филантропическія учрежденія и между прочимъ помогла и ‘Обществу для пособія трудящимся двушкамъ’. Ее выбрали за это въ члены комитета этого ‘Общества’ и ей пришлось такимъ образомъ столкнуться съ княгиней. Со своимъ обычнымъ умньемъ впадать въ тонъ своихъ собесдниковъ Евгенія Александровна явилась передъ княгиней кающеюся Магдалиной и растрогала княгиню своею, скромностью, своимъ смиреніемъ. Княгиня тотчасъ-же ухватилась за мысль обратить гршницу на путь истины и, увидавъ, что Евгенія Александровна изъявляетъ полную готовность къ подобному обращенію, заговорила съ ней о ея брошенныхъ дтяхъ, о томъ, что этимъ дтямъ не достаетъ материнскаго вліянія, о томъ, что у княжны они могутъ попасть Богъ всть въ какой кругъ, о томъ, что Евгеній все боле и боле становится нигилистомъ. Княгиня была рада своей новой миссіи, Евгенія Александровна, мечтавшая теперь не безъ сантиментальности о новой роли дамы-патронессы, спасительницы бдняковъ, была рада, что она такъ легко длаетъ первый шагъ въ филантропическіе кружки и свтскіе салоны подъ покровительствомъ такого сильнаго лица, какъ княгиня. Одни миліоны Ивинскаго не могли еще открыть ей настежь двери въ эти салоны или, врне сказать, эти миліоны не могли вполн возстановить ея репутацію, защита-же княгини могла смыть съ нея вс пятна прошлой жизни. Играть роль несчастной жертвы и кающейся гршницы для Евгеніи Александровны было и не ново, и не трудно: для этого нужно было только жаловаться за прошлые грхи на другихъ и въ доказательство раскаянья примиряться и обниматься со всми, на кого укажетъ княгиня. Евгенія Александровна вовсе не думала ни объ Евгеніи, ни объ Ол, но если княгин хочется свести ее съ дтьми — отчего-же и не сойдтись съ ними, Евгеніи Александровн даже начало казаться, что она ихъ всегда страстно любила, что она всегда плакала о нихъ, что мысль о нихъ отравляла всю ея жизнь, вс минуты счастія,— такъ, по крайней мр, она говорила теперь. Въ дом княгини Марьи Всеволодовны шли въ интимномъ кружк горячія совщанія между самой княгиней и Евгеніей Александровной о томъ, какъ устроить первое свиданіе послдней съ дтьми и было ршено, что она посл свадьбы, которая должна была состояться въ первыхъ числахъ ноября, подетъ въ институтъ. Княгиня взялась устроить свиданіе матери съ дочерью не въ общей пріемной комнат и заране умилялась при мысли объ этой трогательной сцен. Княжну объ этомъ не предупреждали, ей даже не упоминали боле имени Евгеніи Александровны. Сближеніе матери и дочери должно было быть сюрпризомъ для всхъ. Такъ оно и вышло. Какъ-то Евгеній и Петръ Ивановичъ зашли въ институтъ и удивились, что Оля выбжала къ нимъ взволнованная, раскраснвшаяся.
— Женя, голубчикъ, знаешь-ли что, быстро заговорила Оля.— Наша maman была у меня вчера!.. Я писать къ теб хотла…
— Да вдь ваша maman всегда съ вами, сказалъ Евгеній, думая, что рчь идетъ о начальниц.
— Да нтъ-же, наша maman, твоя и моя! проговорила Оля и испугалась, увидавъ, какъ поблднлъ Евгеній.
Ей показалось, что съ нимъ опять сдлается обморокъ.
— Мертвецы опять воскресаютъ! пробормоталъ Петръ Ивановичъ.
— Ахъ, Женя, какъ она плакала, какъ обнимала меня! проговорила тихо Оля.
— Ну, и ты расчувствовалась, сказалъ насмшливо Евгеній какимъ-то сдавленнымъ тономъ.
Онъ видимо длалъ усиліе, чтобы овладть собою и сохранить присутствіе духа.
— Нтъ… нтъ, Женя… Ахъ, мн такъ стыдно, такъ стыдно теперь, заговорила раскраснвшаяся Оля.— Я ее сперва не узнала… потомъ сконфузилась… и… я, Женя, не знаю даже, что я говорила… Она меня обнимаетъ, плачетъ… а я все присдаю… Ахъ, Женя, какая я уморительная была… ни говорить не умла, ни ласковой быть не могла…. точно съ чужою…
— Она и есть чужая, сухо сказалъ Евгеній.— И что ей надо, что ей надо отъ насъ!
— Княгиня Марья Всеволодовна говорила… начала Оля.
— А, такъ это все ея штуки! вдругъ воскликнулъ Евгеній, перебивая сестру.— Это она ее привезла! Старая ворона, ханжа!.. Ну, къ намъ она не привезетъ ее!.. И что имъ отъ насъ нужно? Вотъ только начали жить покойно, такъ опять явились…
— Ахъ, Женя, какой ты злой! сказала Оля.— Она такъ плакала и просила прощенья… Говорила, что посл, когда мы выростемъ, мы все поймемъ и извинимъ ее…
— Да Богъ съ ней, только-бы она насъ не трогала, отрывисто сказалъ Евгеній.
Онъ старался казаться спокойнымъ, онъ перемнилъ разговоръ, какъ-бы не придавая никакого значенія этому событію, но въ его голов шевелились какія-то мрачныя предчувствія: явленіе матери подъ предводительствомъ княгини Марьи Всеволодовны не общало ему ничего хорошаго. Онъ зналъ, что княгиня косится на него, что она сердится на княжну за отдачу его въ гимназію, что она пророчитъ ему разныя несчастія въ будущемъ. Не предъявитъ-ли своихъ нравъ на него и на его сестру мать, руководимая княгиней? Не захочетъ-ли она отнять его и сестру у княжны? Можно-ли будетъ сопротивляться ей? Вс эти вопросы вертлись въ его голов и онъ не могъ ршить ихъ самъ, но и не хотлъ предлагать ихъ Петру Ивановичу. ‘Ну, вотъ опять приходится со своими собственными болячками няньчиться’, хмуро думалъ онъ, стараясь разогнать свои мысли о матери, о встрч съ ней, о послдствіяхъ этой встрчи. Среди этой внутренней тревоги, онъ сознавалъ еще одно: онъ сознавалъ, что мать дйствительно стала ему чужою, въ немъ, при всти о ея появленіи, не шевельнулось даже простого любопытства взглянуть на нее, онъ не чувствовалъ къ ней ни любви, ни сожалнія, ничего. Онъ постарался припомнить ея черты: нтъ, и это не удалось ему. Онъ ее забылъ совершенно. Она внушала ему только страхъ, потому что она могла, можетъ быть, взять его и сестру къ себ — вотъ и все. Онъ сознавалъ, что онъ способенъ даже возненавидть ее, если она дйствительно сдлаетъ попытку предъявить на него свои права. Но онъ старался скрыть отъ другихъ именно эти чувства, чтобы не встревожить никого своими опасеніями. Возвратившись домой съ Петромъ Ивановичемъ, онъ мимоходомъ, между другими разговорами, замтилъ за обдомъ княжн:
— А знаете, ma tante, вчера Олю постила Евгенія Александровна.
Княжна совсмъ растерялась.
— Оля сконфузилась и только длала реверансы, продолжалъ, шутливо, Евгеній.— Преуморительно передавала она эту сцену…
Княжна не замтила этого шутливаго тона и волновалась.
— Господи, не одинъ, такъ другая! Когда-же они насъ оставятъ въ поко! воскликнула она сердито.
— Ma tante, чего-же вы волнуетесь! сказалъ Евгеній, стараясь быть покойнымъ.— Ну, вздумалось взглянуть на любимыхъ дтей — что-жъ изъ этого!
— Ахъ, ты еще ничего не знаешь, сказала княжна.— Это опять желаніе вмшаться, впутаться въ вашу жизнь… это все княгиня Марья Всеволодовна…
— Ma tante, я думаю, что покуда мы у васъ, никто не можетъ вмшиваться въ нашу жизнь, сказалъ Евгеній.
— Да… да… А если я умру?
— Полноте, Олимпіада Платоновна, замтилъ Петръ Ивановичъ,— вчно вы попусту тревожите себя этою мыслью…
— Да какъ-же не думать о смерти, когда являются эти люди?.. Не будь ихъ, ну, поручила-бы я посл своей смерти дтей вамъ, а тутъ… Вдь если являются теперь, то посл моей смерти и подавно явятся и заберутъ дтей…
На лицо Евгенія набжала тнь.
— Ну, ma tante, можно и не пойдти, если захотятъ забрать, проговорилъ онъ сухо и отрывисто.
Черезъ минуту онъ прибавилъ:
— Знаете-ли, ma tante, мы только тогда и счастливы, и покойны, когда не вспоминаемъ о нихъ, не будемъ-же заране думать о томъ, что выйдетъ, если они придутъ. Придутъ — тогда и увидимъ, что длать…
Онъ и Петръ Ивановичъ поспшили перемнить разговоръ.
Ни Олимпіада Платоновна, ни Петръ Ивановичъ, ни Евгеній, ни Софья, не поднимали вопроса, что длать, если явится Евгенія Александровна съ визитомъ къ княжн, но вс ршили въ душ, что въ такомъ случа остается одно: не принимать ее. Софья пошла даже дале и приказала на слдующій день лакею не принимать княгиню Марью Всеволодовну, если она прідетъ. Софья не ошиблась: княгиня захала къ Олимпіад Платоновн въ понедльникъ, вроятно, желая узнать, какъ приняла княжна извстіе о посщеніи Евгеніею Александровною института, и ей было отказано.
— Извините, что я безъ спросу распорядилась, сказала Софья Олимпіад Платоновн.— Только разсудила я, что не для чего вамъ разстроивать себя… мигрень только нажили бы…
— И умно, и умно сдлала! отвтила княжна.— Всмъ отказывай, всмъ… На что мн они… пора кончить… Родственники! кровь только портятъ… и такъ одной ногой въ могил стою… и тутъ болитъ, и тамъ ноетъ… Помяни ты мое слово, уложатъ они меня въ гробъ…
Но княгиня Марья Всеволодовна не принадлежала къ числу тхъ женщинъ, отъ которыхъ можно такъ легко отдлаться: не принять ихъ къ себ и конецъ весь. Она была воплощенное рвеніе, когда дло шло о какихъ-нибудь высоко нравственныхъ, истинно христіанскихъ задачахъ. Если она во время предсмертной агоніи раненаго сына находила силы переписываться по дламъ своихъ благотворительныхъ обществъ, то тмъ боле силъ было у нея теперь для выполненія своихъ высокихъ задачъ. Этихъ задачъ у нея всегда было не мало, но теперь на первомъ план стояли дв главныя: воротить къ дтямъ мать, содйствуя этимъ самымъ спасенію души этой матери, и спасти дтей отъ грозящей имъ гибели, неизбжно готовящейся имъ подъ вліяніемъ княжны Олимпіады Платоновны, ‘этихъ семинаристовъ’ и ‘нигилистовъ’. Княгиня Марья Всеволодовна теперь иначе не называла княжну, какъ ‘выжившею изъ ума старухою’, ‘старою сумасбродкою’ и выражала изумленіе, какъ не берутъ подъ опеку подобныхъ личностей. Вопросъ о Евгеніи и Ольг она раздула въ своемъ кружк на степень какого-то общественнаго вопроса, Евгенію Александровну она вдругъ возвела въ мать-страдалицу, у которой отняли власть надъ дтьми, которую лишаютъ даже возможности видть этихъ дтей. Евгенія Александровна никакъ не ожидала такого оборота дла и едва-ли была рада навязанной ей роли. Дти ее, въ сущности, вовсе не заботили, но теперь ей, вращавшейся въ томъ кругу, гд вращалась княгиня, волей-неволей приходилось длать видъ, что ее огорчаетъ и то, что ея дочь относится къ ней, какъ чужая, и то, что ея сынъ избгаетъ съ нею встрчи. Она попробовала выйдти изъ ловушки, въ которую попала такъ неожиданно, и какъ-то замтила съ горькимъ вздохомъ:
— Что длать, врно такъ суждено, что мои дти будутъ мн всегда чужими!
— Да разв это возможно? воскликнула княгиня.— Надо употребить вс усилія, надо сдлать все, чтобы спасти ихъ. Я наводила справки о Евгеніи: онъ Богъ знаетъ съ кмъ сошелся, онъ въ гимназіи считается вожакомъ въ класс, на него уже косятся. Да я и понимаю это: я вдь помню, какой скандалъ онъ произвелъ у Матросова, онъ чуть не убилъ одного товарища. Это строптивый и необузданный характеръ, способный въ минуту раздраженія на все…
— Ахъ, онъ весь въ отца! вздохнула Евгенія Александровна.
— Вотъ видите, мой другъ, вы сами признаете это, быстро сказала княгиня,— такъ можно-ли такого человка оставлять Богъ знаетъ подъ чьимъ вліяніемъ? Вы мать, вы должны сдлать все для опасенія своего ребенка, тмъ боле, что вы знаете, въ кого онъ характеромъ и до чего довелъ подобный характеръ его отца.
Евгенія Александровна впервые въ жизни понимала, что пть въ тонъ другихъ людей не всегда удобно и что это иногда можетъ повести къ немалымъ qui pro quo. Но отступать было трудно: княгиня съ настойчивостью добраго духа, спасающаго гршную душу, не отступала ни передъ чмъ и держала крпко въ рукахъ свою жертву. Хуже всего было то, что не одна княгиня поднимала теперь этотъ вопросъ: въ обществ, гд вс ходячія тэмы, начиная съ оперы и кончая послднимъ благотворительнымъ баломъ, давно прілись, давно исчерпались, люди всегда рады возникновенію какого-нибудь новаго вопроса въ род вопроса о развод графа Y. или скандалезнаго бгства баронесы Z. Такимъ интереснымъ вопросомъ сдлался и вопросъ о матери, у которой отняли дтей, и о дтяхъ, которыя гибнутъ. Большая часть людей, говорившихъ объ этихъ дтяхъ, не видала этихъ дтей ни разу въ жизни, вовсе не понимала, въ чемъ заключается ихъ гибель, не имла никакихъ основаній волноваться по поводу ихъ, но тмъ не мене это былъ ‘вопросъ’. Интересне всего было то, что вс вдругъ вспомнили про княжну, про ея сумасбродный характеръ, про то, что она тогда-то и тогда-то наговорила рзкостей тому-то и тому-то, про то, что она въ послднее время отшатнулась совершенно отъ общества. Ей даже поставили въ упрекъ, что она живетъ въ какой-то маленькой квартир, гд-то въ Коломн и принимаетъ у себя Богъ знаетъ кого. Мари Хрюмина сама видла разъ у княжны ‘такое, такое общество, что она покраснла’.
— Но мало того, что она устраиваетъ какія-то вечеринки для гимназистовъ, у нея являются на эти вечеринки даже какія-то двушки… шерстяныя платья, короткіе волосы… и тамъ что-то читаютъ…
Мари Хрюмина сдлала премилую гримаску и прибавляла:
— Это онъ называетъ баломъ съ литературнымъ чтеніемъ.
Онъ означало Евгеній, такъ какъ Мари Хрюмина иначе не называла теперь этого злоумышленника и заговорщика.
— А ma tante, продолжала Мари Хрюмина.— Нтъ, я просто начинаю сомнваться въ ея умственныхъ способностяхъ… ma tante играетъ у нихъ роль тапёрши!..
Бе ужасались и ахали.
Но какъ-бы то ни было, покуда все дло ограничивалось праздною болтовнею. Евгенія Александровна раза два захала въ институтъ къ Ол съ разными бонбоньерками и успокоилась. Она была убждена, что дальше ея материнскія заботы и не пойдутъ, по крайней мр, до выхода Оли изъ института и что вообще особенно волноваться по поводу этого, нтъ никакой причины, такъ какъ лишнія дти — лишнія хлопоты, а Евгенія Александровна хотла еще жить сама. Евгеніи Александровн скоро даже начало надодать, когда княгиня Марья Всеволодовна поднимала этотъ вопросъ — спрашивала, видла-ли Евгенія Александровна дтей, или сообщала, что Евгенія опять встртили въ ужасной компаніи. Евгенія Александровна стала избгать этихъ разговоровъ и раза два сдлала это такъ безтактно, что даже раздражила княгиню: добрый духъ увидалъ, что онъ тщетно печется о спасеніи гршной души, и опечалился.
— Я начинаю, кажется, убждаться, что Евгенія Александровна просто очень рада, что она можетъ не думать и не заботиться о своихъ дтяхъ, замтила уже съ непріязненнымъ чувствомъ княгиня въ своемъ кругу.— Конечно, это и удобне и легче свалить хлопоты и заботы на другихъ, а самимъ умыть руки. Господи, и это матери!
Это была первая капля масла, попавшая на потухавшій огонь. Донесла эту каплю масла до Евгеніи Александровны Мари Хрюмина.

VI.

Если вамъ случалось сиживать въ какомъ-нибудь буфет желзнодорожнаго вокзала или общественнаго сада, то вы, конечно, замчали не разъ собаченокъ, останавливающихся передъ тми столами, за которыми кто-нибудь пьетъ чаи или закусываетъ. Кто сидитъ за этими столами — до этого собаченкамъ нтъ дла, он слдятъ только за однимъ — за которымъ столомъ дятъ. Он останавливаются передъ столомъ и начинаютъ пристально и какъ-то жалобно смотрть въ глаза закусывающему человку, изрдка повиливая хвостомъ, этотъ человкъ можетъ ихъ отогнать, если он надодятъ ему, он обойдутъ съ другой стороны и остановятся съ тмъ-же самымъ выраженіемъ глазъ, съ тмъ-же самымъ повиливаньемъ хвостомъ. Въ конц концовъ, имъ бросаютъ подачку. Такъ он живутъ всю жизнь: у нихъ нтъ хозяевъ, нтъ жилья, нтъ мста, которыя он сторожатъ, исполняя свои обязанности, нтъ, такъ сказать, данной имъ роли, но он кормятся и кормятся иногда очень не дурно. Если и есть что-нибудь непріятное въ ихъ жизни, такъ это-то, что ихъ могутъ гонять отвсюду и что на нихъ могутъ поднимать палку вс. Участь такихъ собаченокъ выпадаетъ на долю цлой масс такъ называемыхъ барышень-блоручекъ, не имющихъ ни капиталовъ, ни занятій и скитающихся отъ стола къ столу въ кругу богатыхъ родныхъ и знакомыхъ. Мари Хрюмина принадлежала къ числу такихъ созданій. Вчно она ночевала или оставалась гостить гд-нибудь ‘у тети’, ‘у кузины’, ‘у подруги’, возвращаясь въ неуютную комнату къ своей матери во вдовьемъ дом только на нсколько часовъ по необходимости перемнить блье, платье. Чаще и дольше всего она гащивала въ былые дни у княжны Олимпіады Платоновны, эксплуатируя послднюю, насколько было можно, она даже мечтала незамтнымъ образомъ совсмъ поселиться у княжны и захватить кое-что изъ наслдства княжны, въ случа смерти Олимпіады Платоновны. Но пріемъ послднею на воспитаніе дтей племянника разрушилъ вс планы Мари Хрюминой: ея отношенія къ княжн стали холодны и ей снова пришлось скитаться по разнымъ родственницамъ и знакомымъ. Эти скитанія были не легки, не веселы, наносили не мало уколовъ самолюбію двушки и при каждой непріятности въ душ Мари Хрюминой возникали упреки ‘этимъ противнымъ нищимъ’, вытснившимъ ее изъ дома княжны. Правда, ‘нищіе’, то есть Евгеній и Оля, были вовсе не виноваты въ томъ, что Мари Хрюмина стала сначала рже гостить у княжны, а потомъ не похала съ княжной въ Сансуси, не желая ‘похоронить’ себя въ деревн. Но тмъ не мене Мари Хрюмина ненавидла этихъ нищихъ, ненавидла ихъ отца, ихъ мать. Однако судьба сыграла съ ней странную шутку: при первой-же встрч съ Евгеніей Александровной, Мари Хрюмина была изумлена ласками Евгеніи Александровны. Евгенія Александровна цловала всхъ и каждаго, кого можно было цловать: не обошла она и Мари Хрюмину.
— Душечка, какъ жаль, что мы не были знакомы раньше! воскликнула Евгенія Александрова своимъ щебечущимъ голосомъ.— Владиміръ скрывалъ меня отъ всхъ родныхъ, не сблизилъ ни съ кмъ… Я уврена, что мы были бы давно друзьями, если бы я васъ узнала раньше.
Затмъ послдовали поцлуи и приглашенія къ себ запросто, гостить, вмст здить въ театръ, въ маскарады. У этихъ двухъ женщинъ явились вдругъ даже свои маленькіе секреты.
— Ахъ, что это за родные, говорила Мари Хрюмина про князей Дикаго,— хуже, чмъ чужіе. Черствость и эгоизмъ, вотъ все, чмъ надлила ихъ судьба. Конечно, я небогатая двушка, во мн нечего искать, потому я и встрчаю только холодность!
— Душа моя, разв я этого не понимаю! съ чувствомъ воскликнула Евгенія Александровна.— Я сама испытала все это. Меня знать не хотли, покуда я была женой Владиміра, когда я столько перестрадала.
— Да, да, тогда про васъ Богъ знаетъ, что говорили, замчала Мари Хрюмина.— А теперь не знаютъ, гд посадить, какъ принять!
— Неужели вы думаете, что я не понимаю, за что меня ласкаютъ! вздыхала Евгенія Александровна.— Деньги, вліяніе моего мужа — вотъ что дало мн значеніе у такихъ особъ, какъ княгиня Марья Всеволодовна.
— О, это извстная эгоистка и лицемрка! раздражительно говорила Мари Хрюмина.— Вотъ теперь она няньчится съ вами, льститъ вамъ въ глаза, а за глаза… Но нтъ, я не должна, милая моя Евгенія Александровна, огорчать васъ!
— Ахъ, говорите, говорите все! приставала Евгенія Александровна.— Я привыкла къ людской двуличности, къ людскимъ клеветамь.
— Нтъ, лучше не знать, что говорятъ люди! Зачмъ огорчать васъ?
— Душа моя, не бойтесь! Я такъ рада, такъ рада, что нашла, наконецъ, хоть одно существо, которое можетъ быть моимъ преданнымъ другомъ! Я прошу васъ говорить мн все, все, что вы знаете!
Об женщины обнялись, изливаясь въ преданности другъ другу.
— Вы знаете, княгиня начинаетъ распускать слухи, что вы вовсе и не желаете спасти своихъ старшихъ дтей, что вы заботитесь только о своемъ спокойствіи, что вы очень легко относитесь къ вопросу о дтяхъ, сказала Мари Хрюмина.— И вчно у нея разныя театральныя фразы являются въ подобныхъ случаяхъ. Тоже говорила про васъ и воскликнула: ‘Господи, и это матери!’
Евгенія Александровна уже замигала глазами и по ея щекамъ прокатились дв слезинки.
— Богъ съ ними, Богъ съ ними!.. Пусть клевещутъ! проговорила она.— Что-же я могу сдлать, когда мои дти не у меня, отняты, въ чужомъ дом!
— Да и стоитъ-ли думать о нихъ, когда они уже безповоротно взяты княжной! возразила Мари Хрюмина.— Мн тяжело говорить вамъ, какъ матери, о нихъ. Но, право, они не стоятъ вашихъ слезъ о нихъ: Оля — это какая-то пустая двочка, чуть не играющая въ куклы до сихъ поръ, очень ограниченная по уму, а Евгеній… Знаете-ли, что онъ не иначе называетъ васъ, какъ Евгеніей Александровной! Черствое сердце и самое вредное направленіе идей….
Евгенія Александровна плакала.
— И княгиня хочетъ еще, чтобы вы мучались, стараясь передлать-то, что уже не поправимо! продолжала Мари Хрюмина.— Хорошо ей клеветать на другихъ, когда про нее никто не сметъ слова сказать: какже можно — святая христіанка…
— Но мн больно, мн больно, что они начинаютъ бросать въ меня грязью! волновалась Евгенія Александровна.
— Изъ магазина модистка пріхала, доложилъ лакей.
— Ахъ, извините меня, душа моя, я удалюсь на минуту, обратилась Евгенія Александровна къ Мари Хрюминой.— Это принесли платье къ балу въ дворянское собраніе. Этотъ балъ съ алегри устраивается въ пользу ‘общества’ княгини Марьи Всеволодовны. Вы будете тамъ тоже?
— Я? сказала Мари Хрюмина съ изумленіемъ.— Гд-же мн! Тамъ будутъ такіе туалеты!
— Фи, стоитъ-ли объ этомъ думать! воскликнула Евгенія Александровна.— Ради Бога, позжайте! Я безъ васъ буду тамъ, какъ въ лсу, одна. Я стою у колеса алегри, вы будете моимъ асистентомъ. Нтъ, право, позжайте!
— Но я не могу, возражала Мари Хрюмина.
— Изъ-за платья?.. Да?
— Да.
— Это пустяки! Вы подете!
— Но какже!
— Вы подете, душечка! Идемте къ модистк!
— Но, Евгенія Александровна…
— Вы меня хотите обидть? Да? Значитъ, вы тоже только на словахъ меня любите?
— Другъ мой!
Об женщины снова обнялись. Черезъ полчаса, въ восторг отъ заказаннаго платья, Мари Хрюмина уже прыгала и хлопала въ ладоши, что при ея тощей фигур выходило довольно оригинально и занимательно.
Евгенія Александровна стала вызжать везд и всюду съ Мари Хрюминой и для Мари Хрюминой настали счастливые дни. Отношенія Евгеніи Александровны къ Мари Хрюминой были похожи на отношеніе первой къ той злосчастной шве, которую въ былые дни принимала Евгенія Александровна у себя, длая на нее разные сборы и домашнія лотереи. Она всмъ и каждому говорила теперь:
— Ахъ, это милая двушка! Это родственница моего перваго мужа. Не могу-же я ее оставить, если ей не помогаютъ боле близкіе родные. Меня такъ тревожитъ ея участь!
— Удивительно добрая женщина Евгенія Александровна, говорили про госпожу Ивинскую въ ея кружк.— Кому только можетъ сдлать добро, тому и длаетъ.
Злые-же языки говорили, что, стоя рядомъ съ Мари Хрюминой, Евгенія Александровна кажется еще очаровательне и свже.
Мари Хрюмина за эту доброту своей подруги платила полнйшею преданностью и передавала ей вс малйшіе толки, ходившіе въ кругу знакомыхъ о госпож Ивинской. Евгенія Александровна знала вс намеки княгини Дикаго на ея счетъ, знала, что нкоторые изъ родныхъ княгини Дикаго косятся на нее, на Евгенію Александровну, и называютъ женитьбу на ней Ивинскаго сумасбродствомъ выживающаго изъ ума старика, знала, что кто-то замтилъ, что она никогда не возьметъ къ себ старшихъ дтей, чтобы никто не зналъ ея лтъ, и тому подобное. Вс эти толки на время волновали ее и волновали довольно сильно, такъ какъ теперь она все сильне и сильне желала стоять на высот своего положенія, заставить забыть все былое. Но ни одни свтскіе толки не возмутили ее такъ сильно, какъ возмутилъ ее разсказъ Мари Хрюминой о томъ, что говорила про нее княжна.
Однажды Мари Хрюмина захала къ княжн Олимпіад Платоновн и среди, разговора замтила, что она сошлась съ Евгеніей Александровной, что он вмст здятъ въ театры, на балы.
— Ну, мать моя, кажется, стыдиться-бы надо играть на старости лтъ роль repoussante, замтила съ презрніемъ княжна.
Выраженіе и тонъ этой фразы были такъ грубы, что Мари Хрюмнна вся вспыхнула и чуть не разрыдалась. Она уже давно отвыкла отъ. грубостей княжны, которыя когда-то она переносила съ примрнымъ смиреніемъ.
— Я, ma tante, кажется, ничмъ не заслужила оскорбленій! заговорила она горячо.— Если я нашла подругу, если меня ласкаютъ, то за это нельзя оскорблять меня, оскорблять тхъ, кого я люблю!
— Ахъ, люби кого теб угодно! отвтила рзко княжна.— Къ теб уже ничто не пристанетъ, слава Богу, не молоденькая! А только стыдно порядочной двушк, какихъ-бы лтъ она ни была, вызжать въ свтъ съ опозоренной личностью. Я еще понимаю, что княгиня Марья Всеволодовна, какъ покровительница всякихъ кающихся гршницъ, можетъ допускать къ себ подобную личность. Но теб-то, бдной и честной двушк, стыдно вызжать съ этою развратницей на разныя любовныя свиданія.
— Ma tante, вы сами не знаете, что говорите! воскликнула съ гнвомъ Мари Хрюмнна.— На какія это любовныя свиданія я вызжаю?
— Да сама-же ты говоришь, что здишь съ нею по театрамъ и по баламъ, сказала княжна.— А для чего она здитъ? Ловить новыхъ любовниковъ, врно, еще желаетъ, ну, а ты ширмой служить можешь. Не двочка, слава Богу, сама должна понимать все это!..
— Богъ съ вами, ma tante! Богъ съ вами!.. Ни я, ни она не заслужили этихъ оскорбленій! проговорила со слезами въ голос Мари Хрюмнна, уязвленная въ самое сердце.— Очень жаль, право, что я заговорила объ этомъ. Впрочемъ, и то хорошо, что я знаю, какого вы мннія объ Евгеніи Александровн. Это избавитъ хотя ее отъ лишнихъ непріятностей. Она хотла сдлать вамъ визитъ…
— Что-о? воскликнула княжна, сдвинувъ брови.— Она ко мн хотла сдлать визитъ? Вы тамъ вс съ ума сошли, кажется!.. Да если она когда-нибудь осмлится, такъ она услышитъ отъ меня то, чего не слыхала, можетъ быть, ни отъ кого еще! Да, да, вы тамъ, въ вашемъ свт, нынче вс съ ума сошли, якшаетесь Богъ знаетъ съ кмъ, какихъ-то жидовъ, благо они банкиры, въ салоны принимаете, кокотокъ, благо он вышли замужъ за полуумныхъ богачей, въ дамы-патронесы возводите! Ну, а я стараго вка человкъ. Мн ужъ поздно на вашъ ладъ себя передлывать, да и не для чего… Въ наше время такія-то личности черезъ порогъ не переступали въ свтскія гостиныя.
Мари Хрюмина ехидно и злорадно улыбнулась.
— Что-жь, ma tante, вамъ-же хуже будетъ, если Евгенія Александровна не прідетъ къ вамъ сама, а потребуетъ отъ васъ дтей въ себ, злобно замтила она.
— Дтей потребуетъ къ себ? воскликнула въ сильномъ гнв княжна.— Да ты это изъ чего взяла? Кто ей отдастъ ихъ?
— Она мать!
— Мать, бросившая ихъ чуть не съ пеленъ! Мать, никогда не справившаяся о нихъ! волновалась княжна.— Что ты мн говоришь! Какія могутъ быть у нея права на этихъ дтей! Да если-бы у нея и были какія-нибудь права на нихъ, такъ я, слава Богу, еще не вс связи потеряла, не беззащитной какой-нибудь проходимкой сдлалась! Да я къ властямъ обращусь, я поду, къ шефу… А, да что съ тобой говорить! Поглупла ты совсмъ, треплясь среди всей этой дряни…
Княжна махнула рукой и замолчала. Но она была взволнована и съ трудомъ переводила духъ.
Мари Хрюмина поднялась съ мста и, сухо раскланявшись со старухой, исчезла. Она помчалась въ Евгеніи Александровн такъ быстро, точно она боялась, что она разразится истерическими слезами прежде времени. Къ счастію, этого не случилось: истерическія рыданія начались именно въ ту минуту, когда она сбросила съ себя шляпку и опустилась на кушетку въ будуар госпожи Ивинской.
— Мари, Мари, что съ тобой, мой другъ! приставала Евгенія Александровна.
— Ахъ, что она про тебя говоритъ, какъ она тебя позоритъ! всхлипывая, твердила Мари Хрюмина.
Новыя подруги уже дошли до такой близости, что говорили другъ другу ‘ты’.
Боже мой, какія густыя краски наложила Мари Хрюмина на разсказъ о свиданіи съ княжной, какое громадное количество этихъ красокъ потратила она на свое описаніе. Она даже сообщила, что княжна уже собирается хать къ митрополиту, чтобы онъ наложилъ эпитимью на Евгенію Александровну, что княжна уже справлялась у шефа жандармовъ, нельзя-ли выслать Евгенію Александровну за дурное поведеніе. Разсказъ принялъ какіе-то чудовищные размры. Она описала въ подробности, что разсказала княжна дтямъ про ихъ мать, какъ вооружила дтей противъ матери. И среди всего этого хаоса чудовищныхъ извстій, среди рыданій, звучалъ одинъ припвъ, ‘и меня назвала старою двкой!’
Надо было знать хорошо всю мелочность Евгеніи Александровны, чтобы впередъ предвидть, къ какимъ результатамъ можетъ привести подобное сообщеніе. Еще за какіе-нибудь полчаса Евгенія Александровна въ глубин души была очень благодарна княжн, что та держитъ у себя ея дтей и ‘не прикидываетъ’ ей ихъ, еще полчаса тому назадъ Евгенія Александровна поморщилась-бы съ большимъ неудовольствіемъ, если-бы кто-нибудь сказалъ ей, что ея дти переселятся къ ней. Теперь было не то: теперь она желала только одного — отмстить этой старух, показать ей свое значеніе, заставить ее раскаяться за неосторожныя слова. Покуда въ ней затрогивали чувства матери, она могла спокойно не думать, какъ живутъ ея дти въ чужомъ дом, когда, въ ней затронули чувства мелочно-самолюбивой женщины, она готова была сдлать все, только-бы отмстить оскорбившей ее личности, хотя-бы это погубило ея дтей. Легкомысленная и необдуманная, какъ всегда, она уже не разсуждала о томъ, выгодно-ли, удобно-ли ей брать къ себ дтей, заботиться о нихъ, возиться съ ними,— она только видла необходимость отнять ихъ у княжны, заставить старуху поплакать.
— А, она думаетъ, что я все таже Евгенія Александровна Хрюмина, которую не хотли принимать къ себ родные ея мужа! говорила она въ ярости, ходя по будуару.
— Она думаетъ, что ея связи сильне связей моего мужа, моихъ связей! Она забываетъ, что Владиміръ, принявъ при развод всю вину на себя, отдалъ вс права на дтей мн. Она думаетъ, что со мной такъ-же легко сладить, какъ съ нимъ! Меня вдь нельзя подкупить!.. Посмотримъ, посмотримъ! Глупая старуха! Теперь я понимаю, отчего княгиня Марья Всеволодовна охладла ко мн, откуда идутъ вс толки про меня! Это она, она… Ну, что-жь, надо покончить это дло!..
— Нтъ, ты представь себ, говоритъ, что я служу теб ширмой! восклицала, еще всхлипывая, Мари Хрюмина.— здимъ на свиданія!
— Это надо кончить, надо кончить! Она хочетъ, чтобы мой мужъ заподозрилъ меня, чтобы меня выгнали отвсюду, я понимаю это! волновалась Евгенія Александровна.— Нтъ, довольно я молча страдала отъ нихъ, довольно!
— Къ митрополиту хочетъ хать, поясняла Мари Хрюмина.— Я говоритъ, выведу все на чистую воду… Ты, говоритъ, старая двка и покрываешь ее!..
Господинъ Ивинскій засталъ Евгенію Александровну въ слезахъ и крайне встревожился.
— Что съ тобой, Женя? озабоченно спросилъ онъ.
— Ахъ, Жакъ, я такъ несчастна, такъ несчастна! воскликнула томнымъ голосомъ Евгенія Александровна.— Мои несчастныя дти гибнутъ и мн не даютъ права даже взглянуть на нихъ!
— Какія дти? спросилъ господинъ Ивинскій, совсмъ забывшій, что у его жены есть еще дти кром тхъ, которыхъ онъ призналъ своими.
— Евгеній и Ольга, пояснила Евгенія Александровна.— Меня не хотятъ даже допустить къ нимъ. Но вдь я мать, Жакъ! Что будетъ, если они погибнутъ. Говорятъ, Евгеній стоитъ на краю пропасти… Господи, неужели я еще должна пережить судъ надъ нимъ…
— Но я не понимаю, чего тутъ волноваться? проговорилъ господинъ Ивинскій, пожимая плечами.— Вели ихъ привезти сюда — вотъ и конецъ весь.
Дйствительно, это было такъ просто!
— А ты? спросила Евгенія Александровна, обнимая мужа и ласкаясь къ нему.— Ты позволишь имъ жить у меня?
— Да мн-то что? небрежно замтилъ Ивинскій и улыбнулся снисходительной улыбкой:— Я ихъ не увижу почти. Мн нужна ты и только ты!
Онъ нжно поцловалъ жену.
— Тамъ внизу совершенно пустой этажъ. Можно отвести имъ нсколько комнатъ, взять гувернера или кого тамъ надо, сказалъ онъ.
— Жакъ — ты ангелъ! воскликнула Евгенія Александровна, цлуя его руку.— Ты возвращаешь мн спокойствіе!.. Но если она ихъ не отдастъ?..
— Ахъ, Женя, какія глупости! проговорилъ мужъ съ улыбкой.— Что за особенное благополучіе няньчиться съ чужими дтьми! Они, я думаю, княжн уже давно успли надость…
— О, ты ее не знаешь! Она изъ ненависти ко мн не отдастъ ихъ! возразила Евгенія Александровна.
— Тогда мы велимъ отдать ихъ, многозначительно отвтилъ господинъ Ивинскій.— Вообще, дитя мое, ты ужасно впечатлительна. Надо-же привыкнуть смотрть хладнокровно на вещи. Тебя волнуетъ такой пустякъ, какъ какая-то выжившая изъ ума старуха. Ну, поупрямится и покорится необходимости. Право на твоей сторон и, надюсь, на твоей-же сторон средства заставить людей уважать это право. Надо-же, наконецъ, теб понять, что ты не какой-нибудь беззащитный ребенокъ.
— А ты мн поможешь, если это понадобится? ласковымъ тономъ спросила Евгенія Александровна, заглядывая ему въ глаза.
— Я? разсмялся господинъ Ивинскій.— Глупенькая, тутъ вовсе и не нужно моей помощи. Въ этомъ можетъ помочь теб любой изъ моихъ секретарей, изъ моихъ чиновниковъ…
Евгенія Александровна успокоилась и отдохнула отъ всхъ тревогъ этого дня вечеромъ въ театръ.

VII.

‘Я давно желала лично переговорить съ Вами на счетъ моихъ дтей, но, къ счастію, наши общіе друзья и родственники во время предупредили меня о Вашемъ нежеланіи принять меня… Это заставляетъ меня обратиться въ Вамъ письменно и просить Васъ прислать во мн моего сына… Какъ мать, я крайне озабочена его участью и желала бы лично заняться его окончательнымъ воспитаніемъ… Мн было бы тяжело, если бы онъ погибъ, подобно своему отцу, не будучи направленъ на хорошую дорогу… Я надюсь, что Вы поймете…’
Княжна читала и перечитывала эти отрывки полученнаго ею письма и ровно ничего не могла понять й сообразить, хотя, повидимому, въ немъ все было ясно высказано.
— Софья, Софья! позвала она свою врную подругу жизни.— Прочти, пожалуйста, что это тутъ она пишетъ мн… Я ничего сообразить не могу!..
Софья взяла письмо, прочла его до половины и раздражительно произнесла:
— Чего же не понять то тутъ! Женичку требуютъ къ матери! Этого только не доставало!.. Просили, забыли, а теперь, изволите видть, любовь восчувствовали!.. О, чтобъ ихъ не было!..
— Дура, дура! воскликнула княжна.— На что онъ ей? Что ему у нея длать!… Вотъ глупости! это мистификація какая-то! Я ея руки не знаю, можетъ быть, это вовсе и не она пишетъ!… Это гнусная продлка, просто! Скажите, пожалуйста, столько лтъ не думала о дтяхъ, а теперь… Да нтъ, не можетъ этого быть!
— Это ея лакей принесъ, сказала Софья.
— Да она съ ума сошла! ее въ сумашедшій домъ запрятать бы нужно! горячилась княжна, совсмъ измнившаяся въ лиц.— Такъ я ей и отдамъ Женю! Смотрть на развратъ матери, быть прихлебателемъ въ чужомъ дом! Нтъ, они тамъ просто помшались вс!
Княжна заковыляла въ волненіи по комнат, бормача что то въ полголоса.
— Но вдь она иметъ право требовать его, тихо замтила Софья.
— Право! право! воскликнула раздражительно княжна.— И ты туда же! Какія такія права могутъ быть у распутной матери, бросившей своихъ дтей? Гд это такіе законы есть?
— Но, начала Софья.
Княжна снова перебила ее въ раздраженіи.
— Пригласи сейчасъ же Петра Ивановича! проговорила она.— Надо поговорить съ нимъ. Все же мужчина!
Софья удалилась. Княжна снова взяла письмо Евгеніи Александровны. — ‘Наши общіе друзья и родственники во время предупредили меня о Вашемъ нежеланіи принять меня,’ перечитывала снова княжна.— Скажите, пожалуйста, у насъ нашлись общіе друзья и родственники! А, это премило! Она и я связаны узами родства!… ‘И я не знаю, въ сущности, за что Вы питаете ко мн ненависть, по, какъ мать, я не могу смотрть безъ тревоги на то, что мой сынъ воспитуется подъ вліяніемъ женщины, старающейся очернить меня’, читала дале княжна.— Она не знаетъ, за что ее можно презирать! Не знаетъ! Угнетенная невинность!… Гд у этихъ женщинъ стыдъ и совсть!.. На кто же, однако, это передалъ ей въ такомъ случа, что я ненавижу ее?.. Княгиня Марья Всеволодовна? Мари?.. Ахъ, вс он способны на мелкую сплетню… вс!..
Княжна задумалась: она вспомнила все, что она говорила объ Евгеніи Александровн, она поняла, какъ должно было все это раздражить Евгенію Александровну, когда та узнала мнніе княжны, она начала смутно сознавать, что письмо вызвано желаніемъ ‘насолить’ ей, княжн. ‘Мелкая душонка!’ бормотала княжна въ волненіи и въ ея душ начинали уже шевелиться упреки себ за излишнюю рзкость, за высказыванье своихъ мнній о людяхъ какимъ нибудь Мари Хрюминымъ. Она уже упрекала себя за вчные промахи и ошибки, за неумнье хитрить и быть осторожной… ‘Старая сумасбродка! старая сумасбродка!’ шептала она, сдвигая плотно свои черныя брови.
— Батюшка, тебя то мн и надо! воскликнула княжна, завидвъ входившаго въ эту минуту въ ея кабинетъ Петра Ивановича.— Что это еще стряслось надъ нами. Вонъ, читай, Евгенія мать къ себ требуетъ… Скоропостижно встревожилась объ его участи!… Подъ дурнымъ вліяніемъ, видишь-ли, онъ воспитуется… разврата мало видитъ…
Пожавъ руку княжны, Петръ Ивановичъ наскоро просмотрлъ поданное ему письмо.
— Дло-то скверное! сказалъ онъ, качая головой.
— Да я же ей не отдамъ дтей! ршительно сказала княжна.
— Все равно, она вытребуетъ ихъ, отвтилъ онъ.
— Да я заявлю, что она такая женщина, что дти у нея не могутъ жить, волновалась княжна.
— Вы этого не можете сдлать, сказалъ Петръ Ивановичъ.— Владімиръ Аркадьевичъ принялъ при развод всю вину на себя и за нею осталось право и выйдти снова замужъ, и взять къ себ дтей.
Княжна ничего не понимала, не хотла понять.
— Да, наконецъ, что же это мы дтьми, какъ пшками, играть можемъ, что-ли? раздражительно говорила она.— Захотимъ — выбросимъ въ чужой уголъ, захотимъ — опять къ себ потребуемъ. Разв такъ можно. Вдь ты разбери сумбуръ то какой выходитъ: поссорились отецъ съ матерью и вышвырнули дтей, понадобились отцу ихъ деньги и сталъ онъ меня пугать, что снова возьметъ дтей къ себ, обозлилась на меня ихъ мать за неуваженіе къ ней и снова тащитъ ихъ къ себ. Да что же это такое? На что это похоже? Вдь не крпостные это, что-ли, холопы безправные они разв?
Петръ Ивановичъ сознавалъ, что старуху было не легко убдить въ неизбжности отдачи дтей матери.
— Это только по обоюдному соглашенію и можно уладить, попробовалъ замтить онъ.— Надо переговорить вамъ съ нею…
— Мн съ нею? Да ни за что, ни за что! воскликнула княжна.— Со всякой негодяйкой объясняться! ужь не прикажешь-ли кланяться ей, умолять ее?.. Выдумалъ тоже!.. Да я порога къ ней никогда не переступлю и ее къ себ на порогъ не пущу!.. Я, батюшка, слава Богу, не проходимка какая-нибудь, чтобы якшаться Богъ знаетъ съ кмъ… Объясняться съ такою личностью!..
— Петръ Ивановичъ, изъ этого только худо выйдетъ, осторожно вмшалась въ разговоръ Софья.— Вы знаете Олимпіаду Платоновну, чего она наговоритъ Евгеніи Александровн.
— И наговорю, и наговорю! строптиво воскликнула княжна.— Не стану же я за всякою кокоткой ухаживать и любезничать съ нею!
— И худо сдлаете, если не станете, сказалъ Петръ Ивановичъ.— Надо переломить себя!
— Ну, батюшка, стара я, чтобы себя ломать!
— А дтей отдать легче?
— Да что вы вс одно и тоже поете: дтей отдать, дтей отдать! совсмъ гнвно сказала княжна.— Я ихъ не отдамъ — вотъ и все!
Она была на себя не похожа. Ея лицо осунулось, глаза лихорадочно блестли, руки дрожали. За послднее время она и безъ того плохо чувствовала себя и даже о чемъ-то таинственно совщалась съ Петромъ Ивановичемъ по поводу своего нездоровья. Теперь-же она смотрла совсмъ разбитою.
— Вели карету нанять, сказала княжна Софь.
— Куда вы? спросилъ Петръ Ивановичъ въ недоумніи.
— Ты ужь думаешь, у меня и знакомыхъ нтъ умне тебя, сердито отвтила она.
— Не къ княгин-ли Марь Всеволодовн за совтами хотите хать? съ усмшкой спросилъ Петръ Ивановичъ.
— А вотъ увидишь, вотъ увидишь, кого на нее натравлю! бормотала княжна.— Тоже не въ стран башибузуковъ какихъ нибудь живемъ, найдутся и защитники для дтей. А то на — кому нибудь капризъ придетъ дтей Богъ знаетъ куда бросить, такъ и подчиняйся этому капризу. Вдь я знаю, что ни любви, ни привязанности къ нимъ у нея нтъ, что просто обозлилась она на меня, ну, и хочетъ отплатить. Поостудить ее немножко надо… Это капризъ, капризъ и больше ничего!
Княжна быстро надвала шляпку, натягивала перчатки, торопясь хать. Петръ Ивановичъ съ сомнніемъ качалъ головой. Какія то нехорошія мысли и опасенія роились въ его голов. Онъ былъ увренъ, что княжна ничего не добьется. Боле всего его раздражала мысль, что вся эта исторія затялась дйствительно ради простого каприза одной взбалмошной женщины, разсердившейся на другую, тоже не мене взбалмошную женщину. Изъ за такихъ пустяковъ ставилась на карту участь только что начинающихъ жить людей. Къ несчастію, Петръ Ивановичъ сознавалъ, что и онъ самъ не могъ тутъ предложить своихъ услугъ: онъ явился бы плохимъ парламентеромъ, если бы ему пришлось вести переговоры съ Евгеніей Александровной.
Довольно поздно вернулась княжна домой, тяжело опираясь на руку лакея и придерживаясь за перила, поднялась она по лстниц, она прошла въ свой кабинетъ и, молча, при помощи Софьи, стала раздваться. Ея губы были плотно сжаты, брови сурово сдвинуты, глаза смотрли какъ то странно, безцльно впередъ. Софья не смла первая заговорить съ ней, предчувствуя что-то недоброе.
— Въ инвалидную команду отчислили насъ! наконецъ проговорила княжна сквозь зубы довольно невнятно.— Еще бы!.. Что я такое?.. Какой то старый уродъ, живущій одной пенсіей!.. Отставная фрейлина!.. И княгиня Марья Всеволодовна недовольна мною, и супруга господина Ивинскаго изволитъ на меня гнваться, и кого тамъ еще обругала — вс возстановлены… Какъ же можно вступиться за меня, вмшаться по моей просьб въ это дло?.. Госпожа Ивинская теперь персона! Мужъ ворочаетъ денежными длами, вс ему въ глаза смотрятъ, его неудобно раздражать, раздражая его супругу…
Княжна говорила, какъ во сн. Она, видимо, была очень нездорова.
— Вотъ и мучайся, что съ молоду не научилась душой кривить, продолжала она еще боле невнятнымъ языкомъ.— Теперь бы могла похать къ ней, разцловатъ ее, ублажить всякими любезностями и конецъ бы весь… Такъ нтъ, не могу, не могу, не могу!… И послать некого… Петръ Ивановичъ… Да разв онъ съуметъ вести переговоры, тоже брякнетъ что нибудь и только испортитъ дло… Дураки мы, дураки!..
Она вздохнула и съ тупымъ выраженіемъ лица, поникнувъ головой, задумалась.
— Да не лучше ли всего, начала осторожно Софья,— оставить это. Пусть Женичка не идетъ къ ней. Авось она немного поуспокоится и забудетъ о немъ. Вдь это капризъ… это пройдти можетъ…
— Да, да, капризъ! повторила какъ бы безсознательно княжна.— Все капризъ: вотъ и я взяла дтей ради каприза: не отдаю ихъ ради каприза, мать бросила ихъ ради каприза, мать беретъ ихъ ради каприза… Въ игрушки играемъ… въ игрушки!.. Бдныя дти! бдныя дти!..
Княжна хотла подняться съ мста, начала какъ-то торопливо растегивать у горла душившій ее воротъ лифа и снова опустилась безъ силъ на диванъ. Ея голова и руки грузно упали, какъ у покойницы.
— Вамъ дурно? воскликнула Софья.
— А ты ду-ма-ла, хо-ро-шо? безсвязно и едва слышно пробормотала княжна заплетающимся языкомъ и ея лицо вдругъ искривилось странной и непріятной гримасой, похожей на горькую ироническую усмшку.
Княжна уже лежала въ постели, когда явился Евгеній и вслдъ за нимъ пришелъ снова Петръ Ивановичъ. У нея отнялись рука и нога, языкъ былъ тоже парализованъ, хотя она что то безсвязно и торопливо бормотала, повидимому, сильно досадуя, что окружающіе ее не понимаютъ. Она поминутно хваталась здоровой рукой за воротъ кофты, точно ее все что-то душило. Призванный къ больной докторъ не подавалъ безусловныхъ надеждъ на выздоровленіе, но и не отчаивался въ немъ окончательно, толкуя пространно и наставительно объ осложненіяхъ, о необходимости спокойствія, о тщательномъ уход за больной и разсуждая, что, врно, все случилось отъ какого нибудь сильнаго потрясенія, отъ какихъ нибудь непріятностей и что теперь боле всего нужно заботиться о томъ, чтобы эти потрясенія и непріятности не повторились снова, такъ какъ это можетъ повлечь второй ударъ и тогда — конецъ… Онъ былъ правъ: княжна пережила въ этотъ день не мало разочарованій, уколовъ самолюбію, раздражающихъ сценъ. На нее смотрли, какъ на сумашедшую т люди, которыхъ она просила ‘образумить Ивинскую.’ Ее рзко останавливали т лица, которымъ она прямо ршалась называть госпожу Ивинскую ‘развратной женщиной,’ ‘кокоткой.’ Ей, наконецъ, благоразумно совтовали не ссориться съ госпожей Ивинской и попросить эту ‘милую и добрую особу’ оставить дтей у нея, у княжны, хотя на время, это говорили т личности, которыя, какъ полагала княжна, и на порогъ къ себ не могли пустить эту ‘развратницу.’ Но хуже всего было то, что княжн намекнули о сомнительномъ поведеніи Евгенія, о его вредныхъ товарищескихъ связяхъ, объ опасномъ направленіи его воспитанія. Кто-то даже замтилъ ей, что она или не знаетъ или не понимаетъ, какъ опасно давать мальчику полную свободу, позволять ему якшаться Богъ знаетъ съ кмъ, отпустить его всюду, не справляясь, гд онъ бываетъ, что говоритъ. Княжна сердилась, говорила рзкости и отовсюду узжала ни съ чмъ. Она хала домой въ какомъ-то чаду, въ какомъ то туман, не зная, что длать дальше, не имя силъ сдлать самое простое: мирно поговорить съ Евгеніей Александровной. Мирный разговоръ съ этой женщиной сразу уладилъ-бы все къ обоюдному удовольствію, княжна сознавала это отлично, но въ тоже время она сознавала, что этотъ разговоръ и пяти минутъ не продолжался-бы мирно и повелъ-бы къ самому крутому разрыву. Внезапная болзнь окончательно уничтожила возможность этихъ переговоровъ. Вс въ дом были смущены и встревожены этою болзнью и какъ то особенно притихли, ожидая со страхомъ исхода недуга, возможной печальной развязки.
Среди этого общаго смущенія Петръ Ивановичъ однажды вспомнилъ, что Евгеній не знаетъ причины болзни княжны и что его нужно предупредить на счетъ намреній его матери. Вечеромъ онъ ушелъ съ Евгеніемъ въ комнату послдняго и осторожно передалъ ему все, что зналъ.
— Она можетъ васъ потребовать къ себ, сказалъ онъ Евгенію.
— Я не оставлю ma tante въ такомъ положеніи, коротко отвтилъ Евгеній.— Она сама пойметъ, что я не могу бросить умирающую старуху, и не захочетъ, чтобы я ускорилъ смерть ma tante.
— Эхъ, вы не знаете своей матери! сорвалось съ языка у Петра Ивановича, почему-то ожидавшаго всего сквернаго отъ Ивинской.
— Не знаю? сказалъ Евгеній съ горькой усмшкой.— Полноте, Петръ Ивановичъ! Не мальчикъ я и не въ лсу жилъ я все это время! Слухомъ земля полнится, а слуховъ про госпожу Ивинскую въ город ходило и ходитъ не мало. Ее и гимназисты знаютъ. Одинъ этотъ бракъ сколько шуму надлалъ!.. А бдный Михаилъ Егоровичъ Олейниковъ — сколько толковъ ходитъ въ кругу адвокатовъ о его нравственномъ паденіи!.. Вы помните, что я всегда избгалъ въ послднее время разговоровъ съ вами о ней — ну, это я длалъ потому, что я лучше васъ знаю, что это за женщина… Говорить-то было не весело о томъ, что разсказывали о ней… да и забыть хотлось о ней…
— Что-же вы думаете сдлать? спросилъ Петръ Ивановичъ.
— Женичка, васъ спрашиваетъ Олимпіада Платоновна, сказала Софья, входя въ комнату.— Тревожится, что васъ нтъ.
Евгеній поспшно пошелъ въ спальню княжны. Больная протянула къ нему дрожащую руку и забормотала безсвязно, едва понятно:
— Тутъ… боялась… увели… боялась!..
Ея глаза свтились свтомъ радости и въ ихъ выраженіи было что-то ребяческое, какая то дтская неосмысленность была теперь въ этомъ взор.
— Не надо… уходить не надо! опять забормотала она и ея лицо приняло жалобное, почти плачущее выраженіе.— Уведутъ… совсмъ… не надо… не надо!..
— Я никуда не уйду, ma tante, отвтилъ Евгеній, у котораго слезы навернулись на глаза.— Будьте покойны. Не волнуйтесь. Вамъ нужно спокойствіе. Мн некуда уходить. Я съ Петромъ Ивановичемъ здсь рядомъ въ комнат сижу.
По лицу больной опять скользнула дтская улыбка и было какъ то тяжело видть это сморщенное, старческое лицо, безсмысленно улыбающееся одной стороной, съ немного искривленнымъ на сторону ртомъ.
Евгеній снова вернулся въ свою комнату.
— Я вамъ не отвтилъ, что я хочу сдлать, сказалъ онъ Петру Ивановичу.— Я схожу къ ней и скажу ей, что теперь я не могу перехать къ ней, что было-бы гршно отравлять послднія минуты ma tante, а что посл…
Онъ остановился, переводя духъ.
— А посл, Петръ Ивановичъ, когда умретъ ma tante, продолжалъ онъ въ волненіи,— о, они могутъ требовать отъ меня всего, чего имъ хочется… Мн будетъ все равно…
— Ну, полноте, не умретъ Олимпіада Платоновна, задушевно сказалъ Петръ Ивановичъ.— Не волнуйтесь заране.
— Я не волнуюсь… чего-же волноваться, сказалъ Евгеній глухимъ голосомъ.— Что назначено, того не обойдешь… фатально какъ-то складывается вся жизнь…
Петръ Ивановичъ ушелъ домой поздно. Евгеній остался одинъ и не спалъ почти всю ночь. Невеселыя думы роились въ его голов. Ему вспоминалась вся пережитая имъ жизнь: она не была какимъ-нибудь сплошнымъ страданіемъ, какимъ-нибудь рядомъ бдствій, онъ не испыталъ ни голода, ни холода, ни ожесточенной вражды людей, ни послдовательныхъ притсненій, но все совершившееся съ нимъ было какъ-то случайно, безпричинно, безсмысленно, глупо, ни за что, ни про что его бросили разошедшіеся отецъ и мать, ни съ того, ни съ сего пріютила и полюбила его тетка, не видавшая его прежде ни разу въ жизни и привязавшаяся къ нему ради своей скуки, ради своего одиночества, какъ могла-бы она привязаться къ котенку, къ собаченк, спасая его отъ отца, увезли его въ деревню, хотя могли точно также оставить и въ город, подчиняясь совту первой встрчной родственницы, отдали его въ пошлый пансіонъ и взяли оттуда ради первой случайной передряги, безъ всякой серьезной причины, ради городскихъ толковъ и сплетенъ вспомнила о немъ мать и изъ мелкой ненависти къ его воспитательниц требуетъ теперь его къ себ. Что-то въ род чувства обиды закопошилось въ душ юноши при мысли, что онъ былъ весь вкъ игрушкою безсмысленнаго случая и плохомыслящихъ людей, что такою-же игрушкою ему предстоитъ быть и въ близкомъ будущемъ, если умретъ или если выздороветъ княжна. Въ его воображеніи нарисовалась картина его встрчи съ матерью, жизни у ней въ дом. Что онъ долженъ длать? Лгать передъ нею, притворяясь если не любящимъ, то, по крайней мр, покорнымъ сыномъ? Слушать скандалезные толки людей о ея жизни и вступаться за нее или порицать ее и глумиться надъ нею вмст съ этими людьми? ‘И неужели у всхъ складывается жизнь такъ безцльно и безсмысленно? шевелились въ его голов вопросы.— Неужели вс люди въ дтств и въ юности являются только какими-то игрушками, пшками, которыя безъ смыслу и безъ цли переставляются съ мста на мсто?..’ ‘И къ чему я приготовленъ? какой путь избралъ я окончательно? какія цли манятъ меня въ жизни на борьбу? изъ-за чего я ршусь вынести все, Чтобы только достигнуть желаемаго?’ спрашивалъ онъ себя и не находилъ отвта. Онъ только начиналъ боле серьезно развиваться, прислушиваться къ толкамъ молодежи, вникать въ то, что совершается вокругъ него. Его мысли не приняли еще никакого опредленнаго направленія, его сердце еще не волновалось и не замирало при мысли о томъ или другомъ призваніи, о той или другой дорог. Въ его душ воцарились теперь какая-то пустота,какой-то туманъ, какіе-то сумерки. ‘Какая цль въ жизни была у княжны? спрашивалъ онъ себя мысленно.— Какая цль была у Софьи? Какая цль была у Петра Ивановича? Цль одна имть столько средствъ, чтобы жить, сводить концы съ концами, пить, сть и спать, не обижая другихъ и не позволяя обижать себя. И только, и только? Стоитъ-ли для этого мучиться, волноваться, работать, если можно…’ Евгеній вдругъ точно оборвалъ теченіе своей мысли, нахмурилъ лобъ и заходилъ по комнат. Ему становилось жутко и страшно. ‘О, счастливы Донъ-Кихоты!’ вдругъ промелькнула въ его голов его старая, вчно возникавшая въ его мозгу мысль и эта голова опустилась еще ниже въ сознаніи, что ни жизнь, ни люди не воспитали въ немъ покуда той вры въ пользу какого-нибудь дла, въ возможность этого дла, въ средства сдлать это дло, которая создаетъ изъ людей Донъ-Кихотовъ. Не легко сдлаться такимъ Донъ-Кихотомъ тому, чье дтство и чья юность прошли въ думахъ только о самомъ себ, о своимъ собственныхъ скорбяхъ, о своихъ будущихъ невзгодахъ. Эти думы съуживаютъ кругозоръ, очерствляютъ сердце, пріучаютъ къ безплодному нытью о своихъ собственныхъ мелкихъ печаляхъ, не даютъ возможности проникаться страданьями другихъ людей. И гд-же донкихотствовать и думать о другихъ тому, кому и теперь прежде всего приходится отстаивать свою самостоятельность, изобртать средства для избжанія житья въ дом полузабытой, неуважаемой, нелюбимой матери?
— Я ни на что не годный человкъ, ршилъ Евгеній.— Вся моя задача бороться за право своего самостоятельнаго существованія, которое покуда никому не нужно и прежде всего мн самому… А въ будущемъ… Да выйдетъ-ли изъ меня что-нибудь путное въ будущемъ?
Въ этихъ думахъ его засталъ невеселый разсвтъ сренькаго весенняго дня…

VIII.

Евгеній, подходя къ дому, гд жила его мать, испытывалъ совершенно новое для него, еще неизвданное имъ чувство. Это была трусость, это былъ страхъ ребенка, боящагося того, что ему скажутъ старшіе, распоряжающееся и имющіе право распоряжаться его судьбой. Можетъ быть, ему сдлаютъ строгій выговоръ, можетъ быть, на него станутъ кричать, можетъ быть, ему наговорятъ дерзостей. Что длать? Что отвчать? Какъ держать себя? Онъ можетъ какой-нибудь неосторожной фразой раздражить еще боле мать и тогда… ‘Да не удержитъ-же она меня силой? Я не ребенокъ!’ подбадривалъ онъ себя и въ то-же время тревожно спрашивалъ себя: ‘А если?’ Онъ не зналъ матери, онъ забылъ ее, онъ помнилъ смутно, что она говорила капризнымъ голосомъ ему и Ол: ‘ступайте, вы надоли!’ Больше онъ ничего не помнилъ теперь. Кром того онъ сознавалъ, что мать, бросившая его, забывшая его надолго, не могла любить его. Добродушія и мягкости онъ не могъ ждать отъ той, которая по какому-то капризу хотла отнять брошенныхъ ею дтей отъ женщины, любящей ихъ горячо, отдавшей имъ всю себя. Все это не общало ему ничего добраго во время предстоявшаго ему свиданія. Правда, Оля говорила ему мелькомъ, что мать плакала и нжничала при свиданіи съ ней, съ Олей, но онъ даже не вслушался тогда въ эти разсказы, не желая ни думать, ни говорить о матери, и не могъ составить себ теперь никакого яснаго представленія о характер этой женщины. До сихъ поръ онъ слышалъ смутные толки о ея поведеніи, о ея замужеств — объ этомъ предмет говорилъ весь городъ, называя старика Ивинскаго ‘выжившимъ изъ ума’, ‘сумашедшимъ’ за его женитьбу на этой женщин, бросившей мужа, доведшей до гибели перваго своего любовника, завязывавшей интрижки съ кмъ попало,— но никто изъ говорившихъ про его мать не могъ ему описать ея характера и теперь это было ему досадно: онъ не зналъ, какъ ему придется себя держать съ нею, не могъ подготовиться къ отвтамъ. Но идти было нужно въ избжаніе новыхъ писемъ къ княжн, въ избжаніе какихъ-нибудь насильственныхъ мръ для водворенія его въ родительскій домъ. Княжна, какъ мы видли, очень серьезно отнеслась къ письму Евгеніи Александровны, не мене серьезно взглянулъ на это дло и Евгеній, хотя онъ и не могъ понять, зачмъ онъ вдругъ понадобился матери.
У него дрожала рука, когда онъ взялся за ручку двери параднаго подъзда въ дом Ивинскихъ. Онъ едва совладалъ съ собою, чтобы сказать лакею спокойно и твердо, что онъ желаетъ видть Евгенію Александровну, и ясно назвать свое имя.
Не прошло и пяти минутъ, какъ въ одной изъ роскошно убранныхъ гостиныхъ, заставленной тропическими растеніями, зеркалами въ золоченныхъ рамахъ и дорогими фарфоровыми бездлушками, стройная и высокая женщина въ локонахъ, въ черномъ бархатномъ плать, съ вырзкой на полной ше, уже прижимала къ губамъ голову юноши, восклицая мягкимъ щебещущимъ голоскомъ:
— Eugne, mon enfant!
Евгеній не могъ себ дать отчета: поцловалъ-ли онъ мать, приложился-ли ей къ рук, сказалъ-ли ей что-нибудь. Первая фраза, которую онъ услышалъ и которая нсколько озадачила его посл привтственныхъ словъ, было полное восторга восклицаніе Евгеніи Александровны:
— Mais comme tu es beau!
Она прежде всего увидала въ немъ красавца, а не сына.
Онъ уже сидлъ на мягкомъ диван подл этой все еще прекрасной женщины, казавшейся такою цвтущею въ черномъ бархат, въ обильныхъ локонахъ, разсыпавшихся по ея ше, по ея спин. Отъ нея вяло тонкимъ ароматомъ духовъ, какою-то свжестью выхоленнаго женскаго тла. Ея мягкій и гибкій голосъ переливался такими нжными, ласкающими нотами.
— Злой, злой, до сихъ поръ не хотлъ дать мн возможность взглянуть на себя! говорила она, положивъ къ себ на колни его руку и гладя ее своею мягкою выхоленною рукою.
— Я не зналъ, началъ онъ въ смущеніи и въ какомъ-то чаду.
— Вдь Оля теб говорила, что я прошу тебя захать?.. перебила она его.— Я сама не могла. Меня не пустили-бы къ теб! О, Eugne, я такъ много, много выстрадала! Но ты уже большой, ты это долженъ отчасти понимать. Когда-нибудь я теб разскажу все, все! Мы вдь будемъ друзьями? Такъ?
— Я постараюсь, опять началъ онъ, слегка наклоняя голову.
— Ты вдь останешься у меня, опять заговорила, она, не слушая.— Я такъ рада…
Онъ тихо и пугливо прервалъ ее.
— Но не сегодня, сказалъ онъ.— Я именно за тмъ захалъ къ вамъ, чтобы предупредить васъ, что я не могу на нкоторое время бывать у васъ часто и оставаться долго. Ma tante умираетъ.
— Умираетъ? О pauvre vieille! съ искреннимъ чувствомъ воскликнула Енгенія Александровна.
Это восклицаніе опять озадачило его: тутъ было искреннее сожалніе и ни тни злобы или нерасположенія къ старух. Казалось, Евгенія Александровна была искреннйшимъ другомъ княжны.
— Но что съ нею? спросила Ивинская.
— У нея параличъ, отвтилъ Евгеніи.— Вы понимаете, что ее нельзя бросить мн въ такомъ положеніи… она постоянно зоветъ меня…
— Милый мальчикъ, я узнаю въ теб мое сердце! воскликнула Евгенія Александровна и сжала руку сына.— Да, да, ты долженъ быть при ней, это твой долгъ! Люди прежде всего должны слушаться голоса своего сердца…
И вдругъ она перемнила торжественный тонъ на шутливый.
— Ну, а наше сердчишко уже начинаетъ биться? спросила она, дотрогиваясь нжно до груди сына.— Я слышала, что насъ уже окружаютъ не одни юноши, а и барышни?.. Конечно, мы заглядываемся на хорошенькія личики?
Въ эту минуту въ комнату вошелъ старикъ средняго роста въ черномъ фрак съ офиціально подстриженными сдыми бакенбардами, съ небольшой лысиной на голов. Это былъ Ивинскій.
— Ты готова? спросилъ онъ Евгенію Александровну и, увидавъ сидвшаго рядомъ съ нею юношу, вопросительно поднялъ брови.
— Жакъ, это мой мальчикъ! съ любовью проговорила Евгенія Александровна, указывая мужу на сына.— Eugne, c’est ton beau-pre!
Евгеній вжливо раскланялся съ Ивинскимъ. Старикъ равнодушно пожалъ ему руку.
— C’est un brave garon! продолжала Евгенія Александровна.—И взгляни, какъ онъ милъ? Не правда-ли?.. И еще эта Марья Всеволодовна осмливается говорить, qu’il n’а pas des manires! Mais il est adorable!.. А знаешь, бдная княжна въ паралич!.. Мн такъ больно, что это случилось тогда, когда между нами возникла маленькая пикировка… Я постила-бы ее, а теперь нельзя… это ее встревожитъ… Мн такъ досадно, такъ досадно!..
Евгеній опять стоялъ въ недоумніи, слушая это щебетанье ‘о маленькой пикировк’, ради которой княжна, быть можетъ, должна была сойдти въ могилу.
— Что-же онъ подетъ съ нами? Или ты останешься дома? спросилъ Ивинскій, взглянувъ на часы.
— Ахъ, какъ можно!.. Онъ спшитъ къ больной и ему не до концерта, торопливо заговорила Евгенія Александровна.— Онъ такой любящій ребенокъ… Но посл… Ты, Eugne, будешь моимъ спутникомъ везд, въ театрахъ, на балахъ… Я воображаю, Жакъ, какъ вс будутъ говорить: ‘какъ прелестенъ вашъ братъ’. ‘Братъ? Что вы! Это мой сынъ! Я уже старуха!..’ Вдь, право, это трудно поврить. Взгляни, онъ даже выше меня ростомъ…
Она взяла Евгенія за руку и встала съ нимъ рядомъ передъ зеркаломъ.
— Да, да, выше! проговорила она.— Просто глазамъ не врится… Да, Жакъ, я говорила теб, что я старуха… ну, вотъ теперь и самъ видишь!.. Однако, пора!.. Ну, до свиданья!
Евгеній, стоявшій какъ на горячихъ угольяхъ, сталъ откланиваться.
— Eh bien? сказала Евгенія Александровна сыну.— Embrassez moi sur la joue.
Она подставила Евгенію свою розовую щеку и засмялась.
— Онъ, Жакъ, стсняется со мной, какъ съ молоденькой женщиной, забывая, что я мать! проговорила она и, взявъ двумя пальцами Евгенія за щеки, поцловала его въ губы.— Не извольте краснть и помните, что я ваша старуха-мать, а вовсе не молоденькая женщина! съ комичной строгостью сказала она и, вдругъ что-то вспомнивъ, добавила:— Ахъ, а я теб и забыла показать нашихъ малютокъ… маленькія куклы!.. Но вдь ты скоро задешь? Да?
Евгеній поблагодарилъ мать и откланялся.
Онъ вышелъ изъ дому Ивинскихъ съ какою-то пустотою въ голов, въ сердц.
Такъ вотъ та женщина, о которой ходитъ столько позорныхъ слуховъ въ город, та женщина, которая такъ бездушно бросила своихъ дтей, та женщина, письмо которой уложило въ постель княжну! Стоило княжн приласкать ее —и никогда не вздумала-бы она брать къ себ дтей, стоило самому Евгенію десятокъ разъ поцловать ей ручки и губки — и она позволила-бы ему жить, гд ему угодно, простила-бы ему всякіе пороки, всякія продлки. И именно теперь, сознавая вполн, какъ легко было войдти во всякія сдлки съ этой женщиной, Евгеній ясно чувствовалъ, что княжна не могла ласкать ее, какъ друга, что онъ не можетъ цловать ее, какъ мать. Вспоминая вс мелочи этого свиданія съ матерью, онъ конфузился и краснлъ, самъ не понимая ясно, почему. Онъ стыдился за нее.
Евгеній вернулся домой, какъ въ воду опущенный. Онъ притихъ, какъ будто принизился и съёжился. Сдвинувъ брови, опустивъ глаза и покусывая ногти, онъ просидлъ довольно долго въ мрачномъ раздумьи у себя въ комнат и, казалось, забылъ все на свт, кром своей встрчи съ матерью. Пришедшій въ домъ княжны Петръ Ивановичъ спросилъ Евгенія:
— Ну что, были у нея?
— Былъ, коротко отвтилъ Евгеній.
— На чемъ-же покончили?
— Ничего, все пустяки, я остаюсь здсь, разсянно сказалъ Евгеній.
— Значитъ, не очень горячились и злились.
— На нее нельзя сердиться…
Петръ Ивановичъ удивился.
— Ужь не сыновнія-ли чувства пробудились? насмшливо замтилъ онъ.
— Она жалка, коротко отвтилъ Евгеній.
— Ну, батенька, такихъ-то жалть — много будетъ. Довольно, чтобы сожалнья и на тхъ хватило, которые сидятъ безъ хлба…
— Ахъ да, вы все съ этой точки зрнія, разсянно замтилъ Евгеній.
Петръ Ивановичъ пристально посмотрлъ на него.
— Да что вы точно вареный или въ воду опущенный? спросилъ Петръ Ивановичъ.
— Право, не знаю… не по себ что-то, отвтилъ неохотно Евгеній.
— Смотрите, не расхворайтесь сами!
— Ну, вотъ еще!
Разговоръ не клеился.
Евгеній не испытывалъ еще никогда ничего подобнаго тому, что было теперь съ нимъ. Онъ ходилъ точно человкъ, потерявшій что-то. Ему не хотлось ни говорить, ни думать о матери. Сперва изъ отрывочныхъ слуховъ и толковъ онъ составилъ о своей матери понятіе, какъ о женщин, кутящей, какъ о личности, умющей обдлывать свои дла, съ которой нужно быть на сторож, держать, какъ говорится, ухо востро. Теперь передъ нимъ предстало такое полное нравственное ничтожество, съ которымъ было невозможно даже бороться. Онъ не могъ даже представить себ, что онъ станетъ длать, если умретъ Олимпіада Платоновна и онъ неизбжно попадетъ въ домъ матери. Онъ сознавалъ, что она вовсе не заботится о немъ, какъ о сын, что она вовсе не была-бы опечалена, если-бы онъ жилъ не у нея, но въ тоже время онъ видлъ ясно, что сказавъ ей: ‘я не хочу у васъ жить’, онъ раздражитъ ее и заставитъ ее настаивать именно на томъ, чтобы онъ жилъ у нея. Но жить у нея спокойно и безпечально можно съ однимъ условіемъ — ласкаться къ ней, льстить ей и жить ея жизнью. Она не разсердилась-бы ни за какой его разгулъ и развратъ, но она стала-бы придираться къ нему и мелочно тиранить его, если-бы онъ не сталъ цловать ей ручекъ, если-бы онъ вздумалъ систематически отказываться отъ катаній и разъздовъ съ нею, если-бы онъ осмлился сдлать ей какое-нибудь замчаніе. Но онъ чувствовалъ, что онъ мене всего способенъ притворяться именно съ нею. Что-же онъ будетъ длать? какъ будетъ поступать? На это онъ не могъ дать отвта: онъ искалъ этого отвта и не находилъ, въ душ была какая-то пустота, одно сознаніе, что онъ несчастливъ, что онъ можетъ только презирать эту женщину и стыдиться каждаго ея шага, каждаго ея движенія, каждаго ея слова. Рядомъ съ этими тяжелыми думами шли другія думы, вызванныя угнетеннымъ состояніемъ духа. Евгенію казалось, что и он самъ такая мелкая, тряпичная, безсильная и безцвтная личность, изъ которой выйдетъ мало проку. До сихъ поръ у него бывали иногда эти минуты самобичеванія, минуты потери вры въ себя, но онъ, какъ говорится, подтягивался, подбадривалъ себя, старался бороться съ этимъ упадкомъ силъ. Теперь было не то: ему казалось, что его внутреннее безсиліе есть нчто роковое, неизбжное, неотразимое. Онъ вспоминалъ газетныя характеристики отца, какъ человка мелкаго,легкомысленнаго, ничтожнаго по нравственности и по характеру, онъ сознавалъ, что и его мать нисколько ни лучше, ни выше, ни сильне его отца. Чмъ-же могли быть дти такихъ родителей? Могли-ли эти родители надлить дтей какой-нибудь силой, какими-нибудь хорошими задатками? А воспитаніе? Это была какая-то смсь случайностей и капризовъ. Единственно что было хорошаго въ этомъ воспитаніи, такъ это то, что оно находилось въ рукахъ добрыхъ людей. И тетка, и Софья, и Петръ Ивановичъ были добрыми людьми. Но и только, и только! И онъ, и Оля выросли тоже только добрыми дтьми: это была, какъ ему теперь казалось, ихъ единственная положительная добродтель. Они не были ни особенно умны, ни особенно свдущи, ни особенно трудолюбивы: они были только добрыя дти. Это такъ мало, съ этимъ далеко не уйдешь. Наконецъ, ему вспоминалась пословица: доброта хуже воровства. Но будетъ-ли онъ вслдствіе добродушія сначала сдержанъ съ матерью, чтобы не оскорбить ее, не поддастся-ли онъ потомъ по добродушію-же на т или другія ея требованія, боясь уязвить ее, не затянется-ли онъ постепенно ради добродушія въ тотъ омутъ, въ который уже не разъ затягивала его мать многихъ и многихъ людей. Онъ рылся въ своей душ, онъ старался ясно разглядть свое будущее, онъ доходилъ до утомленія, перебирая и перетасовывая вс эти вопросы, какъ-бы въ какомъ-то чаду, въ бреду, во сн. Иногда онъ вдругъ, какъ-бы очнувшись, старался отогнать эти мысли, не думать ни о чемъ, жить изо дня въ день, не подготовляясь къ событіямъ, которыя еще не были ему извстны заране. Но тутъ-же въ его голов являлась мысль: ‘это желаніе отогнать мысли, должно быть, наслдіе матери, она тоже старается ни о чемъ не думать, поступаетъ какъ Богъ на душу положитъ въ данную минуту, сперва выкинетъ штуку въ род письма къ ma tante, а потомъ, когда эта выкинутая штука чуть не убьетъ человка, говоритъ: ‘ pauvre vieille!’ Затмъ ему приходило въ голову, что такихъ людей, какъ онъ, надо воспитать въ суровой школ строгостей и лишеній, чтобы закалить ихъ, научить бороться, пріучить быть на сторож и не распускаться, не расплываться. А его воспитали какъ разъ при другихъ условіяхъ: у него все было готовое, а близкіе люди только гладили по головк и старались убаюкать его. Ему теперь было даже досадно, что главнымъ его руководителемъ былъ Петръ Ивановичъ, человкъ безспорно неглупый, честный и добрый, но слишкомъ юный, безхарактерный, слабый, неспособный повліять на другихъ, а самъ подчиняющійся чужимъ вліяніямъ. ‘Да, это точно, человкъ отрицательныхъ добродтелей и пассивной любви къ ближнимъ’, мысленно говорилъ теперь Евгеній про Петра Ивановича, вспомнивъ, что разъ въ минуту самобичеванія именно такъ назвалъ самъ себя, Рябушкинъ, прибавивъ къ этому: ‘И вс мы таковы русскіе сердечные люди и либеральные теоретики’. Такимъ-же прекраснодушнымъ теоретикомъ выйдетъ и онъ, Евгеній. Да и чмъ инымъ могъ онъ сдлаться подъ вліяніемъ всхъ этихъ людей, про которыхъ говорилъ Петръ Ивановичъ: ‘вс мы честные люди — платковъ чужихъ не таскаемъ, потому что свои есть’, а Олимпіада Платоновна замчала: ‘еще-бы насъ не считать добрыми — сейчасъ грошъ близкимъ готовы бросить, чтобы они не надодали намъ своими слезами’. Эти безплодныя, но тмъ не мене назойливыя Grbeleien все развивались и развивались въ ум Евгенія, точно нить какого-то безконечнаго клубка, не приводя его ни къ какимъ утшительнымъ выводамъ и ршеніямъ.
Хуже всего было то, что около Евгенія не было даже человка, которому онъ могъ бы высказать все то, что тревожило его. Правда, онъ могъ поврять вс свои тайныя думы Петру Ивановичу, но, къ несчастію, Петръ Ивановичъ многого не понималъ въ Евгеніи, на многое смотрлъ слишкомъ легко. Евгенію даже начинало иногда казаться, что они становятся все боле и боле чуждыми другъ другу, смотря на вещи съ совершенно различныхъ точекъ зрнія. Вс ихъ разговоры теперь не приводили ни къ какимъ результатамъ, окончивались ничмъ, вызывали раздраженіе. Разъ какъ-то Петръ Ивановичъ посовтовалъ Евгенію поменьше утомлять себя, побольше заботиться о своемъ здоровьм.
— Вредно такъ насиловать себя, говорилъ Рябушкинъ.
— Ахъ, полноте!.. Вредно, вредно! проговорилъ раздражительно Евгеній.— Ну, что можетъ изъ этого выйдти?.. Умру? Ну, и слава Богу!.. Землю-то такъ коптить не очень весело…
— Да вы это кого своей смертью-то обрадовать хотите? спросилъ Петръ Ивановичъ насмшливо.— Госпож Ивинской руки развязать хотите? Избавить господина Ивинскаго отъ лишняго пасынка желаете? Нашли о комъ заботиться!
— Вовсе я не о нихъ забочусь, а надола эта глупая жизнь какой-то тряпки, которою вс помыкать могутъ, отвтилъ Евгеній нетерпливо.
— А вы попробовали измнить эту жизнь? задалъ вопросъ Петръ Ивановичъ.— Нтъ, вы трусите да малодушествуете, голубчикъ, вотъ и все.
— Вотъ то-то и скверно, что во всемъ и везд до сихъ поръ все трусилъ и малодушествовалъ, отвтилъ Евгеній и въ его голос зазвучало презрніе къ себ.— Это значитъ у меня уже въ натур, а съ такой натурой, лучше не жить…
— Ну, съ вами теперь и говорить-то нельзя, а то вы все сказку о бломъ бычк повторяете: ‘натура дрянная, значитъ и жить нельзя, жить нельзя, потому что натура дрянная!’ сказалъ Петръ Ивановичъ, махнувъ рукой.— Нервы это у васъ шалятъ… А вы вотъ постарайтесь попробовать жить да натуру-то переработать. На то у людей и мозги, чтобы переработывать свою натуру да не быть игрушкою какихъ-то стихійныхъ силъ. А такъ-то, смертью вопросъ о жизни ршая, только одного и дождешься, что надъ твоимъ трупомъ люди скажутъ: ‘дрянцо былъ человкъ, туда ему и дорога!’
— Ахъ, что мн до того, что скажутъ обо мн посл моей смерти! рзко проговорилъ Евгеній.— Точно я это услышу… Вы-же научили не врить въ это..
— Все это вы говорите потому, что усилія надъ собой не хотите сдлать, замтилъ Петръ Ивановичъ.
— Сдлать усиліе надъ собой!.. повторилъ Евгеній.— Этотъ совтъ, Петръ Ивановичъ, еще у Дикенса, кажется, госпож Домби ея родственница давала,— а госпожа Домби все-таки не вынесла родовъ и умерла…
По лицу Евгенія скользнула горькая усмшка.
Иногда среди этихъ разговоровъ, которые были довольно тяжелы для совершенно растерявшагося Петра Ивановича, не знавшаго, что длается съ его любимымъ воспитанникомъ, Евгеній раздражался довольно сильно и замчалъ Рябушкину:
— Мы, Петръ Ивановичъ, во многомъ расходимся, многаго не можемъ понять другъ въ друг… Вы вотъ можете подшучивать, разсказывая о какомъ-то своемъ дяд-изверг и пьяниц, о какомъ-то его сын мошенник и мерзавц, а я — во мн все болитъ и ноетъ, когда я вспоминаю, что я сынъ вора, что я сынъ погибшей женщины… Вы вотъ часто съ шуточкой говорите, что вы со своимъ дядей-негодяемъ теперь первйшіе друзья, то есть что вы. спокойно принимаете этого негодяя къ себ и ходите къ нему, а я — мн было бы противно быть даже въ одной комнат съ тми, кого я призираю, кого я не могу любить… Я не знаю, кто изъ насъ правъ, но я знаю только одно, что я не могу понять вашихъ отношеній къ людямъ, а вы врно никогда не поймете моихъ…
— Что-жь тутъ не понять-то: брезгливости барской у меня нтъ, добродушно отвтилъ Петръ Ивановичъ.
— А у меня, Петръ Ивановичъ, вашей бурсацкой неразборчивости нтъ, проговорилъ рзко Евгеній.
— Ну, батенька, набаловали васъ, сказалъ Рябушкинъ.— А если очень-то станете разбирать, такъ и одинъ, какъ перстъ, останетесь…
— А если не очень-то разбирать, такъ и съ головой уйдешь въ шайку негодяевъ, такъ-же рзко отвтилъ Евгеній.
Какъ-то разъ Евгеній спросилъ Петра Ивановича.
— Ну, вотъ умретъ ma tante, пожелаетъ мать, чтобы я перехалъ къ ней, что тогда длать?
— Ну, можетъ быть, она и согласится, чтобы вы не жили у нея, отвтилъ Петръ Ивановичъ.
— На какомъ основаніи я, откажусь жить или бывать у нея? Что я скажу ей въ оправданіе своего нежеланія быть у нея, видть ее? спросилъ Евгеній.
— Ну…
Рябушкинъ замялся, не зная, что сказать. Евгеній пристально посмотрлъ на него, вздохнулъ и отвернулся. Онъ понималъ, что отъ Рябушкина тутъ нечего ждать совтовъ.
— Я не думаю даже, чтобы она очень настаивала на вашемъ перезд къ ней, началъ, спустя минуту, Петръ Ивановичъ,— Что вы ей? На что нужны? Такія женщины рады только отдлаться отъ дтей. Если бы Олимпіада Платоновна тогда похладнокровне отнеслась къ письму Евгеніи Александровны, переговорила бы съ ней мирно и серьезно, ничего бы этого и не вышло…
Евгеній посмотрлъ на Петра Ивановича и усмхнулся.
— Странно какъ это, Петръ Ивановичъ, сказалъ онъ:— спросишь у васъ положительнаго совта — молчите, а дойдетъ дло до теоретическихъ разсужденій да размышленій — вы первый ихъ развивать готовы…
— Ссоримся мы что-то съ вами нынче, голубчикъ, часто, добродушно замтилъ Рябушкинъ.— Это нервы, нервы у васъ!..
— Нтъ, Петръ Ивановичъ, я васъ люблю по прежнему, но…
Евгеній остановился на минуту и потомъ кончилъ начатую фразу:
— Ужь очень вы не хитро на жизнь и на людей смотрите!.. Послушаешь васъ, такъ все такъ просто, а на дл-то выходитъ далеко не то. Вотъ вы говорите: можетъ быть, мать и не пригласитъ меня къ себ, вроятно, она и согласится не видать меня… А я васъ спрашиваю: что сказать ей, если она пригласитъ меня къ себ? На это-то вы и не отвчаете.
— Ну, да ужь если надо непремнно жить у нея или видться съ ней, то переломите себя, сказалъ Петръ Ивановичъ.— Убудетъ васъ, что-ли, если вы покривите немного душой и будете съ нею хоть по вншности любезны…
По лицу Евгенія опятъ скользнула улыбка.
— Какъ это все легко, какъ это все легко! проговорилъ онъ.— А до какихъ границъ надо кривить душой? На сколько нужно быть любезнымъ?
— А на столько, на сколько это нужно для достиженія своей цли, то есть для возможности жить, а не умирать, сказалъ Петръ Ивановичъ.— Когда нужно отстаивать свое существованіе,— вс средства хороши.
— Да? спросилъ Евгеній не безъ удивленія.
— Да, отвтилъ Рябушкинъ.— Вонъ философъ Гоббезъ поумне насъ съ вами былъ да и посильне, а и онъ говорилъ: ‘если бы меня бросили въ глубокій колодецъ, а дьяволъ предложилъ бы мн на помощь свою козлиную ногу, такъ я, не задумываясь, ухватился бы и за нее’.
— А у этого философа, Петръ Ивановичъ, нтъ свденій на счетъ того, что вы онъ сдлалъ, если бы дьяволъ, прежде чмъ вытащить его изъ колодца, заставилъ его ежедневно втеченіи многихъ лтъ обнимать и ласкать его, дьявола? спросилъ Евгеній.
Петръ Ивановичъ нетерпливо пожалъ плечами.
— Нтъ-съ, этого онъ, должно быть, не предвидлъ, проворчалъ онъ.— Нервы у васъ, батенька, нервы растроены!..
Петръ Ивановичъ очень часто повторялъ эту фразу, но едва-ли отъ нея успокоивались нервы Евгенія…
А Олимпіад Платоновн почти не становилось лучше. Языкъ ея выговаривалъ слова съ большимъ трудомъ, мозгъ, повидимому, дйствовалъ плохо и старуха какъ будто не вполн ясно сознавала, что длается вокругъ нея. Докторъ не подавалъ никакихъ надеждъ, а ограничивался глубокомысленными замчаніями на счетъ того, что ‘бда съ этими такъ называемыми крпкими натурами, крпки он, крпки, а свалятся разъ, такъ потомъ и не поднимешь ихъ ничмъ’, и кром того все настаивалъ на необходимости полнаго спокойствія, такъ какъ ударъ можетъ повториться и тогда конецъ всему. Но гд было княжн найдти полное спокойствіе, когда у нея были любящія родственницы. Евгенія мучило присутствіе этихъ родственницъ, сердобольной княгини Марьи Всеволодовны и мягкосердечной Мари Хрюминой. Эти женщины, какъ он говорили, забыли все и ревностно тревожили больную своими посщеніями, совтами и разговорами. Он желала ей всего хорошаго и на этомъ, и на томъ свт и потому не оставляли ее въ поко. Княгиня Марья Всеволодовна толковала больной о христіанскомъ долг, о покаяніи, о необходимости исповдоваться и причаститься, такъ какъ это повредить не можетъ, а только принесетъ успокоеніе и просвтлитъ ея душу. Мари Хрюмина суетилась около больной и, когда той нуженъ былъ сонъ, приставала съ вопросами: ‘теточка, не нужно ли вамъ чего?’ Больная что-то усиленно бормотала, махала еще дйствовавшею рукой, длала страшныя гримасы, но сердобольныя женщины не отходили отъ нея, чередовались у ея постели и въ своемъ кругу являлись съ утомленными лицами, съ разсказами о томъ, что он боятся сбиться съ ногъ, ухаживая ‘за бдной больной.’ Софья злилась на нихъ, длала имъ дерзости, но не принимать ихъ, не допускать ихъ къ больной она не могла — она была только служанка и больше ничего. Ясне, чмъ когда нибудь, понималъ Евгеній, какъ не любили, какъ враждебно встрчали его вс окружавшіе княгиню родственницы. У него съ ними не выходило ни крупныхъ ссоръ, ни рзкихъ столкновеній, но сотни мелочей раздражали его ежедневно, ежеминутно. Больная постоянно волновалась, когда онъ былъ не при ней, но быть при ней для него значило сидть рядомъ съ княгиней Марьей Всеволодовной или Мари Хрюминой. Если онъ случайно задвалъ за что-нибудь, ему говорили:
— Ахъ, Боже мой, до чего ты не остороженъ, ты можешь ее испугать!
Если онъ, погрузившись въ свои думы, тяжело вздыхалъ, ему говорили:
— Неужели ты не понимаешь, что это для больной тяжело!
Княгиня замчала, видя его у постели больной:
— Я думаю, у тебя есть занятія? Нельзя-же придираться къ случаю, чтобы ничего не длать.
Потомъ она обращалась къ доктору, къ Мари Хрюминой, къ кому попало, и говорила:
— У меня Платона и Валеріана никогда и не увидишь вн ихъ класной. У нихъ тамъ всегда есть занятія.
Когда Евгеній, поработавъ надъ уроками, являлся въ комнату тетки и замчалъ Мари Хрюминой, что онъ можетъ смнить ее и остаться при больной, кузина говорила ему съ ироніей:
— Неужели ты думаешь, что ты можешь ходить за тетей! Тутъ нуженъ мягкій женскій уходъ!
Мелочность этихъ женщинъ доходила до смшного.
— Что это у тебя за привычка явилась грызть свои ногти, замчала съ брезгливостью княгиня.— На это противно смотрть!.. Я, право, удивляюсь, гд ты могъ усвоить вс эти привычки…
Все это были мелкіе булавочные уколы, которыхъ Евгеній, занятый важнымъ для него вопросомъ о своихъ будущихъ отношеніяхъ къ матери, могъ вовсе не чувствовать и не чувствовалъ бы, если бы эти булавочные уколы не говорили ему: ‘вотъ т люди, т отношенія, которые будутъ окружать тебя не сегодня, такъ завтра.’
‘Жить съ этими людьми, жить въ ихъ сред — нтъ, нтъ, ни за что, никогда!’ Мысленно восклицалъ онъ каждый разъ посл столкновенія съ этими родственницами. Но какъ же отдлаться отъ нихъ?.. Одна надежда оставалась: выздоровленіе княжны. Ей точно становилось какъ будто лучше въ теплые весенніе дни, ея улыбка сдлалась осмысленне, она говорила внятне, ея Лицо кривилось при этомъ меньше прежняго. Княгиня Марья Всеволодовна сочла нужнымъ воспользоваться этимъ улучшеніемъ, чтобы спасти душу княжны, и въ одинъ прекрасный день явилась съ непреклоннымъ намреніемъ заставить больную призвать священника.
— Ты, Olympe, забыла о религіозныхъ обязанностяхъ, говорила она,— ты должна примириться со своей совстью!
— Хоронить… хоронить собрались! пробормотала княжна.
— О, разв исповдь ведетъ къ смерти! воскликнула княгиня,— теб станетъ лучше, ты станешь покойне, ты успокоишь свою совсть…
— Совсть… совсть!.. Я покойна… Не убивала… не грабила никого… я покойна, бормотала, волнуясь, больная.
— Olympe, мы вс гршны! настаивала княгиня.— Считать себя безгршной — и это уже великій грхъ…
— Ну, и пусть… и пусть такъ, сердито сказала княжна.— Уйди… не надо мн никого…
Княжна конвульсивно перебирала рукой одяло. Она, видимо, была страшно встревожена. Евгеній, бывшій въ той же комнат, не выдержалъ и осторожно замтилъ княгин:
— Докторъ просилъ ничмъ не тревожить ma tante!
Княгиня бросила на него строгій и холодный взглядъ.
— Я теб совтую не вмшиваться не въ свое дло, сказала она.— Ступай!
Княжна сдвинула брови и сдлала знакъ Евгенію рукой, чтобы онъ остался.
— Уморить хотятъ… уморить! проговорила она съ тревогой.— И зачмъ вы здсь?.. Что вамъ еще надо?.. И такъ измучили… Я прошу… уйдите… уйдите…
Больная заметалась да постели. Евгеній съ злобой взглянулъ на княгиню.
— Да уходите-же, если вамъ говорятъ! тихо, но рзко сказалъ онъ,— Точно палачи какіе!
Княгиня чуть не лишилась чувствъ. Она хотла что-то сказать, крикнуть на мальчишку, но больная махала ей рукой, какъ-бы желая ее выгнать вонъ.
— Ma tante, успокойтесь… успокойтесь, милая! шепталъ Евгеній, наклоняясь къ больной.
Она хотла что-то сказать, хотла протянуть руку, но ни языкъ, ни рука не повиновались ей. Ея лицо опять перекосила страшная гримаса.
— Ступайте и скоре пошлите за докторомъ! рзко сказалъ Евгеній княгин.— Не видите, что-ли, до чего довели!
Княгиня испуганно направилась изъ комнаты. Съ больной дйствительно случился второй ударъ… Вплоть до ночи провозились съ нею окружающіе. Къ ночи Евгеній, усталый и раздраженный, ушелъ къ себ въ комнату забыться хоть на время. Но его отдыхъ былъ не дологъ.
— Женичка, Женичка!.. Княжн худо.. очень худо! вдругъ раздался надъ нимъ голосъ Софьи.
Это было поздно ночью. Онъ только что забылся сномъ. Полуодтый, онъ вскочилъ съ постели, побжалъ въ комнату Олимпіады Платоновны. Она лежала въ агоніи. Онъ припалъ къ пнй, схватилъ ея за руки, сталъ всматриваться въ ея исхудалое лицо. Глаза были тусклы и мутны, точно сдланы изъ сраго стекла, губы, тонкія и блдныя, точно прилипли къ зубамъ, растянувшись въ какую-то гримасу, зубы были плотно стиснуты, что-то въ род судороги едва замтно пробгало по губамъ, слегка вздрагивавшимъ. Евгенію казалось, что эти глаза смотрятъ на него, что эти холодвшія руки еще пожимаютъ его руки, что эти губы вздрагиваютъ, силясь что-то ему сказать. Но вотъ и губы перестали вздрагивать, и руки перестали сжиматься. Прошло насколько секундъ, послышался легкій вздохъ, что-то въ род дрожи вдругъ пробжало по тлу больной и оно внезапно немного вытянулось, потомъ все стихло, какъ бы застыло.
— Скончалась! едва слышно, какъ вздохъ, послышался надъ Евгеніемъ голосъ Софьи.
Онъ какъ стоялъ на колняхъ, такъ и остался стоять и только обернулъ къ Софь лицо съ вопросительнымъ взглядомъ.
— Да, да, голубчикъ, все кончено! прошептала Софья въ слезахъ и наклонилась къ тлу княжны.
Евгеній видлъ, какъ Софья дотронулась рукой до лба покойницы, какъ она поцловала усопшую.
Въ эту минуту въ комнату явились Мари Хрюмина и княгиня Марья Всеволодовна. Мари Хрюмина, увидавшая, что княжн стало очень худо, успла създить за княгиней. Эти женщины хлопотали такъ усердно во вс эти дни!
— Закройте ей глаза, голубчикъ… Пусть не чужія руки закроютъ, торопливо сказала Софья Евгенію при вид входившихъ въ комнату родственницъ княжны.
Евгеній всталъ машинально съ пола, поцловалъ покойницу въ губы, безсознательно закрылъ ей глаза, съ какимъ-то тупымъ выраженіемъ перекрестился и вышелъ, не глядя ни на кого…
Однообразно и ровно, немного на распвъ и въ носъ, съ утра до вечера и съ вечера до утра читаетъ дьячекъ у траурнаго катафалка. Вокругъ катафалка горятъ, оплывая и тая въ жаркой температур, высокія свчи въ траурныхъ подсвчникахъ. Въ комнат, гд лежитъ тло покойницы, спущены тяжелыя занавси у оконъ, завшаны зеркала, стоитъ масса дорогихъ растеній. Въ квартир вс ходятъ тихо, вс говорятъ въ полголоса, точно боясь кого-то разбудить. Два раза въ день квартира наполняется народомъ, приходитъ духовенство, служатся панихиды, поютъ пвчіе въ длинныхъ черныхъ кафтанахъ. Угаръ отъ толстыхъ восковыхъ свчей, запахъ ладона, страшный жаръ и духота въ комнатахъ, монотонное чтеніе дьячка и заунывное пніе пвчихъ, все это мутитъ голову, наводитъ какое-то уныніе. Люди суетятся и хлопочутъ, но въ этой тревог замчается какой-то особенный характеръ, точно вс что-то потеряли и ищутъ, забыли и не могутъ и помнить. Даже самъ старый князь Алексй Платоновичъ, какъ всегда розовый и цвтущій, повторяетъ ежеминутно съ тяжелымъ вздохомъ: ‘Voil notre vie!’ Можетъ быть, этой понравившейся ему фразой онъ хочетъ сказать: ‘вс мы смертны и потому лови, лови часы любви!’ Но эта фраза звучитъ въ его устахъ такимъ минорнымъ, плаксивымъ тономъ. Княгиня Марья Всеволодовна творитъ широкія крестныя знаменія, стоя на колняхъ во время панихидъ, и все мучается одной мыслью, что она ‘никогда, никогда не проститъ себ того, что она не заставила Olympe исповдываться’. Ей говорятъ, что вдь больная была все время почти безъ языка, но княгиня настаиваетъ, что можно было бы сдлать глухую исповдь. Мари Хрюмина волнуется и плачетъ: ‘неужели все это опишутъ и продадутъ? Ma tante всегда говорила мн, что она мн оставятъ на память наши фамильныя вещи! Неужели она не сдлала никакой духовной?’ Новая панихида и новые толки. Въ дом разносится неожиданная всть: княжна оставила духовное завщаніе и все, все завщала Евгенію и Ольг, раздливъ все поровну между ними.
— Я удивляюсь, для чего было скрывать это! восклицаетъ Мари Хрюмина.— Что у него отняли бы, что-ли?..
— А онъ зналъ объ этомъ? спрашиваютъ ее.
— Ахъ, вдь не ребенокъ-же онъ!.. Конечно, онъ и настоялъ на этомъ… Ma tante давно еще хотла оставить все мн… я, конечно, просила ее не длать этого… Меня мучила мысль, что она умретъ… А онъ… Впрочемъ, я очень рада… онъ вдь съ сестрой ничего не иметъ… Но меня раздражаетъ, когда я вижу скрытность въ людяхъ уже въ эти годы… И это родные!..
— Но Рябушкинъ… Кто это Рябушкинъ? спрашиваетъ, щуря глаза, княгиня.— Это тотъ поповичъ, что жилъ при дтяхъ?.. Онъ назначенъ распорядителемъ?.. Что за странность!
— Пожалуйста, позволь мн потомъ взять на память пресъ-папье со стола ma tante, говоритъ Мари Хрюмина Евгенію.— Это такая бездлица, что она врно тебя не разоритъ.
— Берите все, что вамъ вздумается, коротко и разсянно отвчаетъ Евгеній.
— Ахъ, какимъ тономъ ты это говоришь! Ради Бога не воображай, что я хочу тебя грабить! обидчиво восклицаетъ Мари.— Но мн хочется хоть что нибудь имть на память о ma tante…
Эти толки, это снованье народа, эти панихиды, все совершается для Евгенія, какъ сонъ, тяжелый и смутный. Евгеній не молится, не плачетъ на панихидахъ и стоитъ, какъ въ дремот. Онъ не спрашиваетъ Петра Ивановича, когда сдлано было духовное завщаніе, почему это было скрыто отъ него, Евгенія. Онъ не думаетъ, что онъ будетъ длать дальше. Онъ видитъ только тетку, лежащую неподвижно въ гробу, и всхъ этихъ фарисействующихъ родственницъ, Мари Хрюмину, княгиню Дикаго, свою мать, обрадовавшуюся случаю, чтобы надть траурное суконное платье съ длиннымъ шлейфомъ. У нея до сихъ поръ не умиралъ еще никто изъ родныхъ и это былъ первый счастливый предлогъ для траура. Евгеній почти не смотритъ на мать. Мать же беретъ его за щеки двумя розовыми пальчиками и говоритъ:
— Какъ ты исхудалъ, мой мальчикъ! Но теперь ты свободенъ… Я скоро собираюсь на воды… Ты подешь со мной!.. Теб нужно развлечься, разсяться…
Мари Хрюмина стоитъ тутъ-же и вздыхаетъ:
— Счастливый, подетъ за границу!
— А ты тоже хотла бы? спрашиваетъ Евгенія Александровна.
— Еще бы!
— Что-жъ, позжай съ нами!..
— Ахъ, у тебя теперь и безъ меня есть о комъ заботиться!
— Пустяки! Вс вмст можемъ хать!
— А ты разв не знаешь, что мы съ Евгеніемъ соперники, замчаетъ съ затаенной злобой и съ напускной шутливостью Мари Хрюмина.
— Ахъ, что за глупости!.. Вы могли здсь ссориться, а у меня…
— Я тебя буду ревновать къ нему…
Евгенія Александровна смется и спшитъ сдлать серьезное лицо, замтивъ брошенный на нее мелькомъ убійственно холодный и строгій взглядъ княгини, сознающей, что здсь не мсто для смха.
— Онъ злой, злой, отнимаетъ у меня всхъ друзей! съ дланной сантиментальной гримасой замчаетъ Мари.
— Пожалуйста, не смй говорить про моего beau page! шутливо говоритъ Евгенія Александровна, грозя пальчикомъ Мари Хрюминой.
‘Блаженъ мужъ, иже не иде на совтъ нечестивыхъ’, читаетъ дьячекъ какимъ то могильнымъ голосомъ…
Евгенію длается какъ-то скверно, тяжело, скучно. ‘Вотъ т люди, среди которыхъ суждено теб жить!’ мелькаетъ въ его голов, отказывающейся послдовательно думать и разсуждать. Онъ смотритъ на все какимъ-то безсмысленнымъ взглядомъ и сознаетъ только одно, что завтра вывезутъ этотъ гробъ, что завтра все кончится и онъ… Что онъ? куда онъ пойдетъ? что будетъ съ нимъ завтра?… Но вотъ онъ слышитъ знакомый ему рыдающій голосъ и бросается впередъ, заключаетъ кого-то въ свои объятія и плачетъ, плачетъ впервые въ эти дни.
— Оля, Оля, родная!.. взгляни… вотъ… видишь, точно живая она лежитъ, отрывисто шепчетъ онъ.
И, забывъ всхъ и все, рядомъ съ сестрой онъ стоитъ, склонившись надъ гробомъ, ласкаетъ рукой лицо покойницы, цлуетъ ея руки, а слезы, крупныя и горячія слезы такъ и льются на это мертвое тло, на этотъ атласъ гробового наряда.
— Сведите ихъ съ катафалка! Что они длаютъ!.. Они шевелятъ покойницу… гробъ сронятъ! возмущается княгиня.
Кто-то уводитъ Евгенія и Ольгу, они забиваются въ уголъ и плачутъ и шепчутся въ сторон отъ всхъ.
Но Олю увозятъ снова и опять Евгеній остается одинъ и ждетъ, что будетъ завтра.

IX.

Вечеромъ, когда кончилась панихида, княгиня Марья Всеволодовна обратилась къ Софь съ вопросомъ:
— Вы подете провожать тло? Въ Сансуси уже дано знать о дн вывоза княжны отсюда и тамъ все должно быть уже готово. Не надо-ли вамъ на дорогу денегъ?
— Благодарю, у меня есть деньги, отвтила Софья, отирая заплаканные глаза.
— Мн такъ грустно, что ни я, ни князь, мы не можемъ сами проводить туда покойницу, со вздохомъ сказала княгиня.
— Евгеній Владиміровичъ вдь тоже детъ, сказала Софья не то утвердительно, не то въ форм вопроса.
— Евгеній? Нтъ!.. У него теперь такое время, что терять еще нсколько дней было-бы безразсудно, сказала княгиня.
Евгеній услыхалъ свое имя и подошелъ ближе къ разговаривавшимъ.
— Да, я ду проводить ma tante, сказалъ онъ, обращаясь къ княгин.
— Но у тебя начинаются экзамены, замтила княгиня.
— Мн вовсе не до экзаменовъ теперь, коротко отвтилъ онъ.
— И ты думаешь, что это хорошо? съ ироніей въ голос спросила княгиня.— Я надюсь, что ни твоя мать, ни твой beau-pre не позволятъ теб такъ самовольничать и ускользать отъ занятій. Ты и такъ сдлалъ много упущеній.
Евгеній хотлъ что-то возразить, но княгиня, сощуривъ глаза, отыскала въ толп Евгенію Александровну и подошла къ ней.
— Скажите, вамъ говорилъ Евгеній, что онъ хочетъ провожать тло княжны въ Сансуси? спросила княгиня Ивинскую.
— Нтъ, отвтила Евгенія Александровна.— А разв онъ детъ? съ удивленіемъ спросила она и умилилась:— Pauvre enfant, онъ былъ такъ преданъ покойной княжн! Это его первая утрата!
— Да, но у него теперь начинаются экзамены, замтила княгиня.
— Ахъ, гд ему теперь экзаменоваться! воскликнула Евгенія Александровна.— Я увожу его за-границу. Вдь эти похороны тамъ совершатся скоро. Онъ вернется какъ разъ къ сроку, чтобы хать со мною.
Княгиня нетерпливо пожала плечами. Ее раздражало это легкомысліе.
— Извините, я, право, не понимаю вашего взгляда на дло воспитанія вашего сына, сказала она сухо.— Сперва мальчика портили здсь, теперь вы позволяете ему уклоняться отъ занятій. Что-же изъ него выйдетъ? Ныньче онъ не будетъ держать экзаменовъ потому, что хоронитъ тетку и детъ отдыхать за-границу, въ будущемъ году опять найдется какой-нибудь предлогъ ускользнуть отъ экзаменовъ…
— Я думаю, княгиня, я имю полное право смотрть на это дло, какъ я считаю нужнымъ, рзко отвтила Евгенія Александровна.
— Но я уврена, что вашъ мужъ вполн согласился-бы со мною, сказала княгиня.
— Мой мужъ… а вотъ кстати и онъ, сказала Евгенія Александровна и обратилась къ Ивинскому, который пробирался къ ней, чтобы пригласить ее хать домой.— Мы, Жакъ, дебатируемъ съ княгиней на счетъ Евгенія, княгиня никакъ не желаетъ понять, что нельзя лишать мальчика послдняго утшенія проводить тло покойной княжны до могилы…
— Когда отъ этого пострадаетъ ученье, запущенное и безъ того, докончила княгиня.— Мн кажется, долгъ прежде всего. Прежде всего нужно длать свое дло.
— Это отчасти правда, вставилъ свое замчаніе Ивинскій.
— Конечно, правда! сказала княгиня.— Я очень понимаю, что ему тяжела эта утрата, какъ и всмъ намъ, но ради этого не бросаемъ-же мы вс своихъ длъ, своихъ занятій…
Въ эту минуту Евгеній подошелъ совсмъ близко къ разговаривавшимъ. Онъ хотлъ что-то сказать, но Евгенія Александровна не дала ему выговорить ни слова и взяла его за подбородокъ.
— Взгляните, какой онъ у меня блдненькій! съ чувствомъ сказала она.— Гд ему еще мучиться съ экзаменами! Нтъ, нтъ, во всякомъ случа — подетъ онъ или не подетъ провожать покойницу — экзаменоваться я ему не позволю и увезу его за-границу!
— Но, хотла что-то возразить княгиня и не кончила, такъ какъ ее перебила Евгенія Александровна.
— Нтъ, нтъ, вы смотрите на него глазами посторонняго человка, а я мать — я вижу, что ему нуженъ отдыхъ и отдыхъ, сказала Евгенія Александровна.— Мн тоже не хотлось-бы, Eugne, чтобы ты халъ за гробомъ, но потому только, что я боюсь за твое здоровье, обратилась она къ сыну.— Я не хочу, чтобы эти щечки еще боле поблднли и осунулись и чтобы эта мордочка смотрла такъ печально!
Она проговорила это своимъ сладкимъ и пвучимъ голоскомъ, взявъ двумя пальчиками сына за щеки.
Княгиня потеряла всякое терпніе и даже вышла изъ границъ того приличнаго и сдержаннаго тона, которымъ она говорила всегда. Она сознавала только одно то, что эта ‘глупая’ и ‘несчастная’ мать хочетъ еще боле портить своего сына, который и безъ того ‘загубленъ’.
— Мн очень жаль, что Алексй ухалъ, сказала она рзко.— Онъ, какъ дядя, конечно, иметъ основаніе заботиться объ участи мальчика. Онъ разъяснилъ-бы вамъ…
Евгенія Александровна вспыхнула и не дала княгин кончить начатой рчи.
— Мн кажется, никто не иметъ права вмшиваться въ дла моего сына, кром меня и моего мужа, запальчиво произнесла она,— Ты можешь хать, Eugne, обратилась она къ сыну,— но я попрошу тебя не оставаться тамъ ни одного лишняго дня, потому что я буду тебя ждать здсь. Я тороплюсь ухать изъ Петербурга. Мн тоже необходимъ отдыхъ отъ всхъ этихъ мелочныхъ дрязгъ и сценъ…
Она съ какою-то задорною гордостью подняла свою головку и обратилась къ княгин небрежнымъ тономъ.
— Ахъ, кстати, княгиня, вы заговорили о долг, объ обязанностяхъ. Вотъ и мн ради моего нездоровья приходится отказаться отъ своихъ обязанностей. У васъ, кажется, собирается посл завтра комитетъ вашего общества. Заявите, что я выхожу…
Это была мелкая вульгарная выходка. Она могла-бы вызвать на уста княгини только улыбку преврнія, если-бы княгиня не знала, что именно посл завтра на общемъ собраніи хотли просить Евгенію Александровну объ устройств новаго займа для продолженія постройки дома ‘общества’, организованнаго княгиней. Княгиня торопливо и почти съ испуговъ спросила:
— Вы выходите изъ нашего общества?
— Не изъ общества, а изъ комитета. Мн нужно отдохнуть отъ многаго и я рада, что я могу отдохнуть въ своей семь, отвтила Евгенія Александровна, длая поклонъ княгин.
Она взяла подъ руку своего мужа и удалилась, пославъ прощальный поцлуй рукою Евгенію.
— Ай-ай, какъ мы безтактны! тономъ мягкаго упрека сказалъ Ивинскій, удаляясь съ женою изъ комнаты.
— Ахъ, она меня раздражила! произнесла Евгенія Александровна сердитымъ тономъ.— Да, наконецъ, что мн въ ней? Для чего мн съ ней стсняться? Ты думаешь, она не прідетъ ко мн сама? Разв я не знаю, что мы ей нужны? Он, эти grandes dames, устроиваютъ филантропическія общества, а, деньги… если ты, Жакъ, не дашь имъ денегъ, долго просуществуютъ ихъ общества?
Она засмялась и прижалась къ нему.
— Теперь, Жакъ, я стою за каменною стною и не боюсь никого!
Она заглянула съ лукавою улыбкой ему въ лицо.
— Или, можетъ быть, ты хочешь, чтобы я сдлалась похожей на нее, prude et tire quatre pingles? шутливо спросила она и прибавила, словивъ его улыбку:— Нтъ, нужно-же пріучить ихъ принимать меня такою, какою я хочу быть, какою ты любишь меня, а не такою, какою имъ хотлось-бы меня видть — покорной овечкой, которую можно стричь! Я, право, не вижу нужды лгать, принижаться и преклоняться передъ ними. Я и такъ много терпла отъ нихъ.
Ивинскій улыбался.
— Но можно было сдлать мене рзкій и боле тактичный переходъ, началъ онъ.
— А она? Она съ тактомъ поступила, вмшиваясь въ дла моего сына, въ мои отношенія къ нему? перебила его Евгенія Александровна.— Я мать и, ужь конечно, не ей длать мн наставленія, когда у нея дти — одинъ воръ, убитый на дуэли, а другіе — это просто enfants terribles.
— Но вдь она правду говорила, мальчуганъ можетъ излниться, замтилъ Ивинскій.
— Ахъ, не въ профессора же онъ будетъ готовиться! воскликнула Евгенія Александровна.— Я непремнно хочу, чтобы онъ былъ военнымъ. Онъ такъ строенъ и красивъ. Это будетъ просто прелесть, когда онъ будетъ военнымъ. Онъ сдлаетъ карьеру, помяни мое слово! Съ такой рожицей нельзя не сдлать карьеры.
Мысль видть Евгенія военнымъ привела въ такой восторгъ Евгенію Александровну, что она даже выбрала полкъ, куда долженъ будетъ поступить Евгеній, она нашла, что ему боле всего пойдетъ къ лицу мундиръ царскосельскихъ гусаровъ, она даже мечтала, какъ она будетъ вызжать съ нимъ, со своимъ ‘мальчуганомъ’, на котораго станутъ засматриваться вс: ее это такъ радовало, потому что другія ея дти были еще ‘маленькіе пискуны’, а мужъ — мужъ былъ вчно занятъ длами и рдко вызжалъ съ нею, а теперь у нея будетъ прелестный спутникъ. Вся отдавшись этимъ грезамъ, она не утерпла даже, чтобы не высказать ихъ кому нибудь постороннему и на другой день въ ожиданіи панихиды, указывая на Евгенія, замтила Мари Хрюминой и какому-то гвардейцу, племяннику покойной княжны:
— А вотъ я и его скоро отдамъ въ гусарскій полкъ!
Евгеній, стоявшій рядомъ съ матерью, вопросительно взглянулъ на нее. Она не замтила этого взгляда.
— Онъ будетъ прелестенъ въ гусарскомъ мундир! проговорила она съ восторгомъ.
— Значитъ онъ изъ гимназіи выйдетъ? спросила Мари Хрюмина.
— Ахъ, что ему гимназія! Надъ латынью сидть? Теперь уже вс признали это за глупости и пустую трату времени, небрежно отвтила Евгенія Александровна.— Я понимаю, что какому-нибудь бдняку по необходимости приходится подчиняться всмъ этимъ глупымъ требованіямъ, но мой Eugne, слава Богу, не будетъ нуждаться, покуда я жива. Для него я готова всмъ, всмъ пожертвовать.
Евгеній слушалъ все это, какъ во сн, и по его лицу скользила какая-то горькая усмшка. Ему было странно и то, что его участью распоряжались, не спросясь его, и то, что къ нему вдругъ почувствовали такую пламенную любовь.
Его пробудило отъ этого забытья пніе пвчихъ. Печальная церемонія началась: торжественная похоронная процессія, пышная и длинная заупокойная обдня, пвчіе, старающіеся заливаться, какъ колокольчики, голосъ дьякона, доходящій до какихъ-то нелпыхъ басовыхъ нотъ и съ разстановкой, съ дрожаніемъ отчеканивающій слова, точно силясь кого-то испугать, затмъ отпваніе, прощаніе съ покойницей, все это прошло, какъ сонъ, предъ Евгеніемъ — и вотъ онъ уже не видитъ дорогого трупа, лежащаго среди шелка и цвтовъ, онъ видитъ простой, неуклюжій, наглухо заколоченный черный ящикъ, который несутъ въ вагонъ: это простой багажъ, отправляемый по назначенію на такую-то станцію. Вотъ и третій звонокъ, свистокъ оберъ-кондуктора, визгъ локомотива и скрылъ колесъ тронувшагося позда — знакомые голоса, знакомыя лица исчезли и Евгеній среди чуждой ему, незнакомой толпы остался съ глазу на глазъ съ Софьей и вздохнулъ широкимъ вздохомъ, точно ему стало легче, вольне посл всхъ тревогъ этого тяжелаго дня.
— Устали вы, измучились, голубчикъ! проговорила Софья.
— Да, да, и усталъ и измучился! машинально отвтилъ онъ и вдругъ улыбнулся горькой усмшкой.— А ты знаешь, Софочка, что изъ меня гусара хотятъ сдлать?
— Ну, полноте, что это вы, сказала она, недоумвая, кто это вдругъ вздумалъ сдлать его гусаромъ.
— Нтъ, отчего-же и не сдлать гусара… форма красивая… я самъ красивая куколка… Отчего-же и не нарядить меня въ гусарское платье? проговорилъ онъ.— Княгиня Марья Всеволодовна къ дипломатической карьер меня предназначала… у maman другіе вкусы… Вдь это только у меня нтъ ни желаній, ни вкусовъ…
Онъ говорилъ точно бредилъ. Его нервы были разстроены до послдней степени. Голова работала какъ-то странно, не нормально. Софья ничего не отвтила ему, она видла только, что его милое личико осунулось, и сознавала, что ему нуженъ отдыхъ.
— Вы усните немного, дорогой мой, посовтовала она.
— Усну, усну! сказалъ онъ.— Мн и то кажется, что я давно сплю и вижу тяжелые сны.
Онъ дйствительно закрылъ глаза и погрузился въ забытье. Софья заботливо приловчила ему подушку, накинула на его ноги пледъ. Онъ, не открывая глазъ, улыбнулся ласковой улыбкой ребенка въ отвтъ на ея заботы. Она грустно покачала головой, вздохнула и начала безцльно смотрть въ окно. А кругомъ разстилались поля, мелькали деревушки, везд уже шла усиленная работа, весенняя жизнь вступала, въ свои права. И чмъ дальше уносился поздъ отъ столицы, тмъ зелене становились и лса, и поля, и холмы, тамъ-же, въ Сансуси, Евгеній и Софья застали чудную картину весны въ полномъ разгар. Казалось, здсь все — каждая травка, каждая птичка, каждый человкъ — все пробудилось, все ожило, все надялось. Евгеній слдилъ за этимъ пробужденіемъ къ жизни природы и людей и словно зависть зашевелилась въ его душ. Только въ ней, въ этой надломленной, усталой душ не было ни пробужденія, ни радости, ни надежды. Безъ слезъ, почти равнодушно присутствовалъ Евгеній при погребеніи княжны въ фамильномъ склеп, гд воздухъ былъ и сыръ, и холоденъ, и спертъ, онъ былъ охваченъ какими-то иными думами, не имвшими ничего общаго съ этими похоронными обрядами.
Онъ видлъ кругомъ бодрый народъ, упорно совершающій свою тяжелую работу, онъ слышалъ толки о томъ, что ныньче весна хороша, что дай Богъ, чтобы только лтомъ засухи не было да подъ осень дожди по прошлогоднему сна не попортили въ снокосъ, а то все хорошо будетъ, онъ замчалъ, что и Софья, окруженная родными, вся отдалась ихъ интересамъ, говорила съ ними о падеж скота въ прошлую осень, о необходимости прикупить еще коровенку да лошаденку, о своемъ желаніи поселиться здсь-же, прикупивъ землицы да построивъ новую избу около избы сестры. У всхъ были свои чисто реальныя заботы, говорившія о жажд жизни, о надеждахъ на жизнь. Здсь вс понимали другъ друга, вс сочувствовали такъ или иначе понятнымъ дли нихъ заботамъ ближнихъ. Онъ одинъ былъ здсь чужой, барчукъ, передъ которымъ привтливо снимали шапки мужики, но который никого не интересовалъ и ничмъ не интересовался и не могъ интересоваться самъ. Разспрашивая о чемъ-нибудь мужика, онъ сознавалъ, что онъ разспрашиваетъ ‘отъ нечего длать’, и понималъ, что мужикъ сознаетъ это тоже и отвчаетъ только потому, что ‘отчего-же и не отвтить, если барчуку любопытно знать’. Въ его душ распространялся какой-то холодъ — холодъ отъ сознанія, что онъ лишній здсь, что, толкуя съ мужикомъ, онъ только отнимаетъ у работника время, что, заходя въ семью Софьи, онъ только стсняетъ эту семью, радушно усаживающую его на первое мсто и придумывающую, чмъ-бы его угостить, что даже Софья, оставаясь съ нимъ, лишаетъ себя удовольствія посидть лишній часовъ въ своемъ кругу, среди родныхъ женщинъ и ребятишекъ, что, наконецъ, она, Софья, напоминая ему, что имъ пора хать, въ сущности, рада-бы была совсмъ не узжать отсюда и только ‘ради жалости’ къ нему хочетъ хать съ нимъ, чтобы ему было не такъ скучно, не такъ тяжело. ‘Она, можетъ быть, и не сознаетъ, но она рада, что она освободилась, думалось ему.— Теперь она никому не станетъ служить, она не будетъ жить чужими интересами, у нея будутъ свой домъ, своя семья, свои интересы. А у меня… гд мой домъ. моя семья, мои интересы?.. Гд я буду жить, какъ я буду жить? У матери? Она будетъ цловать и обнимать меня, покуда я буду лгать и играть роль любящаго сына. Но разв я умю лгать? Разв меня учили этому? Нтъ, учили правду говорить, держали такъ, что и нужды не было лгать, а вотъ теперь безъ лжи и шагу не сдлаешь. И передъ отчимомъ, и передъ матерью, и передъ княгиней, передо всми нужно будетъ лгать, чтобы не нажить враговъ и хоть покойно доучиться. Нтъ, ошибалась ma tante, заботясь, чтобы я росъ правдивымъ человкомъ. Кто хочетъ жить, тотъ долженъ умть лгать. Вотъ стоитъ мн замтить матери, что я не люблю и не уважаю ее, что мн извстно ея прошлое и что отъ меня не скроется ея настоящее, что я не желаю купаться въ той грязи, куда она, быть можетъ, легкомысленно сама толкнетъ меня, и она сдлается моимъ непримиримымъ врагомъ, начнетъ мелочно преслдовать меня… Можетъ быть, она выгонитъ меня? Чтожъ, это было-бы хорошо. Но разв меня оставитъ тогда въ поко княгиня Марья Всеволодовна? Разв это можетъ ускользнуть отъ слуха этой сыщицы? Да ей мать сама нажалуется на меня! И разв княгиня не заставитъ тогда вмшаться въ мою жизнь князя Алекся Платоновича? Еще-бы! еще-бы! ей-ли равнодушно смотрть, какъ гибнетъ мальчикъ, племянникъ ея мужа! Нигилистъ изъ него вырабатывается, онъ сынъ, не признающій власти матери, онъ падаетъ въ пропасть опасныхъ заблужденій. Какъ-же не вмшаться въ его жизнь, не обуздать его, не направить на путь истины! Нтъ, нтъ, они меня не оставятъ, покуда не измучаютъ совсмъ! Он вдь вс добрыя и заботливыя женщины!’ Эти думы все сильне и сильне захватывали душу Евгенія. Въ этой душ была горечь, была желчь, онъ уже не могъ думать послдовательно, боле или мене спокойно, онъ волновался, раздражался и перескакивалъ отъ одной мысли къ другой. Иногда у него страшно болла голова, но это была какая-то тупая, давящая боль, во время которой онъ уже совсмъ не могъ думать. Онъ не могъ отдлаться отъ тяжелаго настроенія ни на минуту, а дни шли своимъ чередомъ. Прошло уже пять дней со дня похоронъ княжны Олимпіады Платоновны и Софья тревожилась и замчала Евгенію:
— Пора собираться, Женичка, въ путь дорогу! Пора!
— Да, да, пора, отвчалъ онъ со вздохомъ.— Надо-же кончить чмъ-нибудь.
— Евгенія Александровна и такъ, я думаю, уже сердится, замчала Софья.— Она вдь совсмъ уже собралась хать за-границу.
— Ну, и пусть-бы узжала безъ меня! говорилъ Евгеній.
— Нельзя-же… теперь, голубчикъ, ужь худо-ли, хорошо-ли, а надо подчиняться ей, жить у нея… Вотъ въ совершеннолтіе придете — не долго ужь теперь ждать — тогда и будете длать, что хотите…
— Не долго ждать да дождаться трудно, со вздохомъ говорилъ онъ.
— Что длать, что длать! И всмъ не сладко живется, у всхъ есть свое горе!.
Евгеній молча выслушивалъ эти фразы. Теперь ему начинало казаться, что рчь идетъ о комъ-то другомъ, а не о немъ. Это самому ему казалось страннымъ, но это было такъ.
Но день отъзда изъ Сансуси онъ все-таки отлагалъ.
— Хочется насмотрться на все, подышать въ послдній разъ весною, говорилъ онъ Софь.
По цлымъ днямъ онъ бродилъ по знакомому парку, по знакомымъ полямъ, вспоминая счастливые годы своего дтства. Разъ во время такой прогулки онъ дошелъ до того самаго пригорка, гд когда-то онъ проводилъ цлые часы съ Петромъ Ивановичемъ передъ отъздомъ изъ Сансуси. Передъ нимъ широко раскинулись поля, залитыя весеннимъ солнцемъ, то тамъ, то тутъ чернлись фигуры мужиковъ и крестьянскихъ лошадей, работавшихъ въ пол, въ воздух былъ разлитъ смолистый ароматъ распускавшихся на деревьяхъ почекъ и листьевъ. Онъ слъ у опушки парка и задумался. Воспоминанія о матери, объ отц, о родныхъ проходили въ его голов. Онъ чувствовалъ ко всмъ этимъ людямъ и ненависть, и презрніе. ‘Можетъ быть, и я не лучше выйду, мелькало въ его ум.— Также буду коптить землю и сть чужой хлбъ… Яблоко не далеко укатывается отъ яблони. Буду шалопаемъ и праздношатающимся, какъ теперь. Вонъ хожу изъ угла въ уголъ да занимаюсь размышленіями, когда другіе работаютъ до поту лица. И какъ мн работать, подготовиться къ дятельности? Чтобы подготовиться къ ней, нужно спокойствіе, нужно отдаться вполн ученью, а разв въ дом моей матери, подъ ея вліяніемъ, среди вчнаго притворства передъ нею или вчныхъ раздоровъ и съ нею, и съ княгиней, и со всей этой кликой,— можно быть спокойнымъ, можно думать только объ ученьи, о подготовк себя къ дятельности, о добровольномъ избраніи дороги… Да и силы на это нужны не дюжинныя. А что я? Только и умю, что ныть да бездйствовать’. Его глаза случайно упали на ружье и по его лицу скользнула усмшка. ‘Съ ружьемъ тоже, когда стрлять нельзя! пронеслось въ его голов.— Для себя, что-ли, взялъ?’… Онъ взялъ ружье въ руки и сталъ его разсматривать, точно онъ никогда не видалъ его прежде, а между тмъ онъ бралъ его ежедневно съ собою ‘галокъ пугать’, какъ онъ самъ выражался. Мысль о смерти вдругъ назойливо, неотступно начала шевелиться въ его голов. ‘Умереть, думалъ онъ,— никого не тревожить, никому не мшать, никому не вредить и самому найдти полное успокоеніе, безповоротно, навсегда’. Ему вспомнилось лицо тетки, когда она лежала въ гробу. ‘Точно спала безмятежнымъ сномъ’. Ему даже стало странно, какъ это раньше не пришла ему въ голову эта мысль о самоубійств. Ему показалось такъ хорошо, такъ легко умереть здсь въ дали отъ всхъ нелюбимыхъ людей, лечь рядомъ съ теткой въ любимомъ Сансуси. ‘Экій просторъ-то необозримый и какое полное затишье! А небо-то глубокое, синее!’ Онъ любовался природой, точно онъ наслаждался мыслью, что ему предстоитъ здсь жить, а не умереть. ‘А Оля?’ вдругъ пронесся въ его голов вопросъ. ‘Да разв я могу чмъ нибудь быть ей полезенъ? Петръ Ивановичъ, Софочка лучше меня позаботятся о ней’, мысленно отвтилъ онъ на этотъ вопросъ и вдругъ ему стало такъ жаль Софочку. ‘Горько будетъ плакать бдняжка!’ ‘А потомъ и забудетъ’, тотчасъ-же закончилъ онъ мысленно. ‘И вс, вс забудутъ! И о чемъ долго плакать? О томъ, что однимъ лишнимъ ртомъ на свт меньше стало? О томъ, что человкъ успокоился?’ Онъ вынулъ изъ кармана записную книжку, вырвалъ изъ нея листокъ и наскоро написалъ карандашомъ: ‘Софочка, прости меня и не плачь. Мн такъ лучше’. Онъ долго смотрлъ на этотъ листокъ, на эти дв строки. ‘Такъ лучше! Точно-ли лучше? А если тамъ?’… онъ не докончилъ мысли и махнулъ рукою: ‘Нтъ, нтъ, чмъ скоре кончить, тмъ лучше, а то и на это не хватитъ силенки’. Онъ взвелъ курокъ, привязалъ собачку ружья къ ног, приставилъ дуло къ виску. Не прошло и двухъ минутъ, какъ раздался выстрлъ и Евгеній съ пробитой головой какъ-то судорожно весь вздрогнулъ и, какъ подстрленная птица, свернулся на бокъ на свжей душистой трав. Работавшіе далеко въ пол мужики даже не обернулись при выстрл: мало-ли кто ‘палитъ’ въ лсу и въ парк!

X.

— Боже мой, что это за молодежь, у которой нтъ ни религіознаго чувства, ни сознанія человческаго долга, ничего, ничего, кром малодушія и матеріализма! Тяжело жить, не нравится жить — взялъ ружье, спустилъ курокъ и конецъ! Что ждетъ насъ съ такимъ молодымъ поколніемъ? Куда оно насъ приведетъ? Сегодня эти люди могутъ покончить съ собою, тяготясь жизнью, завтра они могутъ направить ударъ въ тхъ, кто, по ихъ мннію, мшаетъ имъ жить и своевольничать. У кого нтъ ничего святого, отъ того можно ждать всего преступнаго. Мы положительно живемъ наканун какой-то страшной катастрофы!
Это говорила и повторяла на вс лады княгиня Марья Всеволодовна, узнавъ о смерти Евгенія и сердясь даже, что его похоронили ‘не гд нибудь тамъ, въ сторон’, а въ фамильномъ склеп князей Дикаго. Это ей казалось оскверненіемъ святого мста, гд покоились предки и родные ея мужа.
— Ахъ, онъ растерзалъ мое сердце!.. Я никакъ не думала, что онъ этимъ отплатитъ за мою любовь въ нему, за мои ласки, за то, что я столько лтъ мучилась въ разлук съ нимъ! Я только что начала отдыхать, успокоиваться, надяться и вдругъ этотъ ударъ!.. И чего ему не доставало, что его мучило,— я ничего, ничего не могу понять въ этомъ роковомъ самоубійств! Нтъ, онъ бдный мальчикъ, просто помшался отъ горя, потерявъ княжну. Я хочу, я должна этому врить, потому что въ этой мысли все мое утшеніе!..
Это говорила Евгенія Александровна, истерически рыдая при всти о смерти сына и торопясь ухать для поправленія здоровья за-границу, куда она такъ сильно торопилась, что забыла даже захать въ институтъ проститься съ дочерью. Впрочемъ, Евгенія Александровна теперь не врила и въ любовь дочери, не врила и въ ея благодарность.
— Всегда нужно было предвидть что нибудь подобное! я никогда не ждала отъ него ничего лучшаго! лаконично восклицала Мари Хрюмина, на долю которой выпадала теперь очень пріятная и не безвыгодная роль утшительницы огорченной Евгеніи Александровны. Старая два почувствовала теперь подъ ногами почву и не боялась, что кто нибудь ототретъ ее отъ госпожи Ивинской. Евгенія Александровна была раздражена и сердита на всхъ, а бранить всхъ и каждаго никто не умлъ лучше Мари Хрюминой: это связывало теперь обихъ женщинъ неразрывными узами дружбы.
Князь Алексй Платоновичъ, когда ему жена трагическимъ тономъ передала эту ‘ужасную новость’, коротко и разсянно спросилъ:
— Какой такой Евгеній?
Жена объяснила ему, что это сынъ Владиміра Хрюмина, вотъ тотъ мальчикъ, который жилъ у покойной княжны Олимпіады Платоновны.
— А, да, да, помню! сказалъ тогда князь все также разсянно.— Съ чего-же это онъ? спросилъ онъ равнодушнымъ тономъ потомъ.
Княгиня начала ему объяснять и рисовать въ яркихъ краскахъ испорченность Евгенія, его непокорность, его строптивость и перешла къ общему вопросу о паденіи нравовъ среди молодежи, о масс самоубійствъ и преступленій среди ‘этихъ гимназистовъ и школьниковъ’.
— Дерутъ мало! добродушно ршилъ, звая, князь, во всю свою жизнь никого не дравшій, вчно потакавшій всмъ своимъ дтямъ и кутившій постоянно съ безбородой молодежью.
Въ сущности, князя нисколько не интересовалъ Евгеній, котораго онъ даже и не зналъ почти: онъ выслушалъ и эту новость, и эти разсужденія жены, какъ выслушивалъ многое въ своемъ дом,— скучая и торопясь ускользнуть куда нибудь въ боле веселое общество, къ какой-нибудь кокотк, на какой-нибудь пикникъ.
— Господи, самъ на себя руки наложилъ! Грхъ то какой! Грхъ то какой великій! Отпусти ему, Господи! За чужіе грхи загубилъ свою душу ангелъ, ни въ чемъ неповинный, за чужіе!.. Вонъ какой худенькій да блдненькій лежитъ!.. Не знаешь теперь, голубчикъ, что Софочка ручки твои цлуетъ! Не обнимешь ее больше, не приголубишь, ненаглядный мой! плакала Софья, цлуя блдныя, скрещенныя на груди руки Евгенія и горячо молясь о спасеніи его души.
Оля въ институт безмолвно, одиноко, по ночамъ оплакивала брата.
Петръ Ивановичъ, узнавъ скорбную новость, махнулъ безнадежно рукою, проговорилъ, что ‘и многихъ, и многихъ жизнь до этого доводитъ’, и сильно выпилъ въ этотъ день съ пріятелемъ въ трактир, философствуя о жизни и о смерти, объ отцахъ и дтяхъ, о загубленныхъ натурахъ, причемъ съ каждой новою рюмкой вина, съ каждымъ новымъ стаканомъ пива онъ все сильне и сильне обвинялъ всхъ за гибель молодежи и не щадилъ даже себя, говоря, что ‘еслибы онъ, Петръ Ивановичъ, не былъ тряпкой и размазней, такъ не погибъ-бы этотъ мальчуганъ’. Затмъ Петръ Ивановичъ пересчитывалъ вс свои грхи и дошелъ даже до такихъ мелочей, какъ, напримръ, то, что онъ словно забылъ о Евгеніи во время похоронъ княжны и ‘не вникъ именно въ это время въ его душу’, ‘не подбодрилъ его’. Обвиненія шли все crescendo вплоть до закрытія трактира, а потомъ началось прощаніе съ пріятелемъ съ поцлуями и слезами, съ восклицаніями, что ‘и жизнь наша подлая, и вс мы подлецы’, съ обвиненіемъ себя даже въ томъ, что ‘и фразы то эти не самъ онъ, Петръ Ивановичъ, выдумалъ, а у одного аблаката подлаго заимствовалъ’.
Отецъ Евгенія… но объ отц Евгенія никто и не вспоминалъ, никто и не зналъ, гд онъ прожигаетъ жизнь, у кого живетъ на содержаніи, какъ кокотка, никто не могъ извстить его о томъ, что его сынъ застрлился. Да едва ли Владиміру Аркадьевичу и было интересно знать объ этомъ…
Толки объ этомъ событіи продолжались не долго, потомъ вс мало по малу забыли о Евгеніи. Да гд-же и помнить обо всхъ наложившихъ на себя руки юношахъ, ничего еще не сдлавшихъ замчательнаго, ничмъ особеннымъ не отличавшихся, не общавшихъ въ будущемъ ничего, что бы давало право возлагать на нихъ ближнимъ и обществу боле или мене крупныя надежды? Они являются и исчезаютъ, какъ пузыри на вод лужъ въ дождливые дни,— безъ нужды и безъ слда. Не разсуждать-же въ самомъ дл людямъ о томъ, отчего эти юноши не подавали никакихъ надеждъ другимъ и ни на что не надялись сами, почему они были несчастны и только жили для того, чтобы тяготиться жизнью, какъ они дошли до того, что въ пору, когда все надется и ловитъ каждую минуту жизни, они стремились только покончить съ этою жизнью? Не производить-же людямъ позднія слдствія для разбора того, кто былъ виноватъ въ той или другой неудачной жизни, въ той или другой преждевременной смерти, за свои или за чужіе грхи платились эти дти, много ли такихъ дтей ростетъ около насъ и нужно ли плакать объ этихъ дтяхъ, когда они остаются влачить свое безцвтное, вялое существованіе, или нужно хладнокровно сказать вмст съ ними, что ‘такъ лучше’, когда они разомъ превращаютъ это существованіе, не общающее въ будущемъ ни пользы обществу, ни радости имъ самимъ? Кром того общество и привыкло къ этому, какъ можно привыкнуть ко всему: третьяго дня застрлился мальчикъ, не выдержавшій экзамена и боявшійся вернуться домой, вчера зарзался юноша, безнадежно влюбившійся въ двушку, сегодня утопился мальчуганъ, котораго хотли дома за что то высчь, завтра, можетъ быть, покончитъ съ собою кто нибудь просто потому, что ему ‘жить скучно’. Все мелкія причины, все мелкія души! Да, дйствительно, это мелкія причины, это мелкія души! И гд-же, съ одной стороны, сосчитать, сколько этихъ мелкихъ причинъ накапливается въ жизни юноши, прежде чмъ ими переполнится чаша терпнія, гд-же, съ другой стороны, прослдить подъ какими вліяніями, при какой обстановк вырабатываются такія души, почему он мельчаютъ?
Смерть Евгенія была финаломъ, закончившимъ разныя тревоги въ маленькомъ кружк дйствующихъ лицъ этой исторіи и затмъ въ этомъ кружк все пошло обычной колеей, точно ничего и не случилось особеннаго. Такъ, когда въ воду падаетъ что-нибудь, на гладкой поверхности этой стоячей воды появляются рзкіе круги, потомъ они расходятся все дальше и дальше, длаются все слабе и слабе и потомъ поверхность воды снова становится гладкою, и черезъ нсколько минутъ никто и не угадаетъ, что эта вода поглотила навсегда что-нибудь, упавшій въ нее камень, брошенный въ нее трупъ или погрузившагося въ ея глубину живого человка. О самоубійств Евгенія говорили, какъ объ одной изъ сотенъ новостей, потомъ явились боле интересныя новости и о ней уже никто не вспоминалъ.
Интересне всего было то, что вс забыли даже о существованіи Ольги, точно о ней заботились до сихъ поръ только потому, что она была сестрой своего брата. Это часто бываетъ въ жизни двочекъ. Впрочемъ, она была въ институт — чего-же объ ней и думать? Пристроена — и отлично! Вотъ доучится — тогда надо будетъ выдать ее замужъ. Княгиня Марья Всеволодовна не имла ни охоты, ни времени здить къ двочк, къ тому-же дло шло къ лту, къ перезду въ деревню, къ отдыху отъ столичныхъ заботъ и волненій, напоминать о ней Евгеніи Александровн княгиня считала не нужнымъ и даже лишнимъ, такъ какъ ‘такая мать можетъ только испортить то, что привьетъ институтъ’. Евгенія-же Александровна, не думавшая о дочери и прежде, теперь совершенно забыла о ней, такъ какъ никто не напоминалъ ей о дочери. Кром того Евгенія Александровна теперь вдругъ стала очень слаба здоровьемъ и постоянно нуждалась то въ совтахъ парижскихъ докторовъ, то въ морскихъ купаньяхъ во Франціи, то въ путешествіяхъ по Италіи. Она была теперь законная жена Ивинскаго и ей было возможно, не боясь ничего, и мотать его деньги, и оставлять его одного въ Петербург, утшая его тысячами нжныхъ названій и миліонами поцлуевъ въ письмахъ. Софья, поселившись на родин, изрдка прізжала въ Петербургъ посмотрть ‘на свою двочку’, но старух было уже не легко подниматься съ мста и тратить деньги на прозды. И такъ хорошо, такъ свободно, такъ тихо жилось ей въ родномъ углу, въ родной семь, что каждая ея отлучка изъ Сансуси была большою жертвой съ ея стороны. Когда она разсказывала Ол, какъ тамъ въ деревн плакали ‘ея ребятишки’, отпуская ее въ Петербургъ, какъ они просили ее поскоре вернуться назадъ — Ол становилось стыдно просить Софочку бывать почаще, гостить подольше въ, Петербург. Только Петръ Ивановичъ да его старушка мать по прежнему посщали Ольгу и одинъ Петръ Ивановичъ зналъ, что творилось въ ея душ.
— Скажите, Евгенія Александровна не была у васъ? спросилъ онъ какъ-то Олю.
— Нтъ, я думаю она даже и забыла, что я существую, отвтила грустно Ольга.
— А княгиня Марья Всеволодовна? спрашивалъ Рябушкинъ.
— О, она, должно быть, вполн спокойна за меня. Я заперта здсь, какъ въ тюрьм, значитъ и прекрасно! отвтила Ольга съ горечью.
Этотъ оттнокъ грусти и горечи почти постоянно слышался теперь въ ея рчахъ. Кроткая, спокойная, любимая всми подругами, всми классными дамами, она начинала тоскливо заглядывать въ будущее, не общавшее ей ничего отраднаго: она сознавала, что тамъ, за стнами института, у нея нтъ ни своего гнзда, ни близкихъ и любящихъ людей и боялась того дня, когда передъ нею распахнется настежь дверь къ свобод.
Разъ она спросила Рябушкина:
— Скажите, Петръ Ивановичъ, отчего меня всегда и вс забывали.
— То есть какъ это забывали? спросилъ онъ въ недоумніи.
— Да такъ: вс какъ будто думали, что мн живется вполн хорошо, и не заботились обо мн, отвтила она.— У ma tante дали мн куклы, увидали, что я играю ими,— и успокоились. Потомъ отдали въ институтъ, увидали, что я сыта, что меня учатъ, что сбжать я не могу,— и опять забыли…
— Женская доля! отвтилъ Петръ Ивановичъ.— На женщину всегда такъ смотрятъ: сперва думаютъ, что куклы для ея счастія достаточно, потомъ считаютъ, что достаточно ее куда-бы то ни было на полный пансіонъ сбыть, дальше — надлаютъ вамъ новыхъ платьевъ, повозятъ по баламъ и если найдется женихъ, тогда и послднія заботы о васъ кончатся. Впрочемъ, для васъ лично — это счастіе, что о васъ слишкомъ мало заботились: Евгеній и теперь-бы жилъ, если-бы его также безъ хлопотъ и заботъ куда-нибудь въ Пажескій корпусъ или въ Лицей заперли, если-бы поменьше опасались и за его идеи, и за его товарищество, и за его карьеру… Очень ужь опасались что изъ него какой-то санкюлотъ и заговорщикъ выйдетъ, вотъ и загубили. Въ васъ-же были уврены, что какъ-бы вы не росли, а замужъ съ хорошенькимъ личикомъ все таки выйдете, ну, и оставили васъ въ поко…
— Но если-бы вы знали, какъ благодарна я вамъ, что хоть вы не бросили меня! проговорила Ольга, какъ-бы продолжая въ слухъ свои думы, и горячо сжала руку Рябушкина.— Я никогда, никогда этого не забуду…
— Да вы разв сомнвались когда-нибудь въ моей любви въ вамъ? просто и откровенно спросилъ Рябушкинъ.
Ольга вся вспыхнула и прошептала въ смущеніи:
— Я такая двочка передъ вами… глупенькая… смшная!
— Милая моя, что вы выдумываете! засмялся Рябушкинъ, пожимая ея руку.— Мы-же съ вами старые друзья!
Она вдругъ подняла на него молящій, полный слезъ взглядъ.
— Петръ Ивановичъ, прошептала она едва слышно,— ради Бога никогда, никогда, не оставляйте меня!.. Я вдь совсмъ одна на свт…
У него даже сердце защемило отъ этой мольбы.
‘Бдная двочка! думалъ Петръ Ивановичъ.— Тяжело ей придется жить у матери. Впрочемъ, выйдетъ замужъ. Долго не засидится. Хороша собой, молода!.. Да, счастливъ будетъ тотъ, кто заставитъ ее полюбить себя. Она такая чистая, такая невинная, такая кроткая! Изъ нея, какъ изъ воска, все можно вылпить. Только-бы не попалась въ руки какого-нибудь свтскаго негодяя, какого-нибудь сластолюбиваго старца! Отъ этого ее спасти надо!’
И точно, Ольга была большой, наивный ребенокъ, жаждавшій только ласки и любви. Ея душа была безмятежно спокойна и ясна и только боязнь,остаться одинокой посл выпуска смущала ее. Подчасъ она мечтала, что она навсегда останется въ институт, какъ въ монастыр монахиня, что она будетъ вчно среди знакомыхъ классныхъ дамъ, среди знакомой обстановки и тихо, тихо доживетъ здсь свой вкъ. Иногда ей грезилось, что хорошо-бы было, еслибы мать позволила ей ухать къ Софь, жить въ деревн, учить дтей и тоже жить тихо, тихо тамъ, въ глуши, гд ее будутъ вс любить и уважать, какъ добрую учительницу. Порой ей приходило въ голову, что было-бы еще лучше, если-бы тамъ былъ и Петръ Ивановичъ. ‘Онъ такой добрый, ласковый, думала она.— Я съ нимъ близка, какъ съ братомъ, отъ него я ничего не могу скрыть, когда онъ со мною, я счастлива и покойна’. Чмъ боле приближалось время выпуска изъ института, тмъ страшне становилась для Оли мысль о перезд въ домъ матери. Она совсмъ не знала мать, окружающихъ матъ людей, своихъ родныхъ она не любила, ей казалось страшнымъ переселеніе въ этотъ кругъ. Ей казалось, что она не съуметъ тамъ ни говорить, ни держать себя. А время летло быстро и пора послднихъ экзаменовъ, пора выпуска приближалась…
Разъ во время посщенія Петра Ивановича Ольга обратилась къ Рябушкину съ вопросомъ:
— Петръ Ивановичъ, вы не знаете, здсь-ли моя мать?
— Не знаю. Если хотите, справлюсь, отвтилъ онъ.
— Да, надо узнать… Выпускъ скоро, сказала Ольга.— Надо-же подумать, какъ жить…
— Я съзжу къ ней.
— Петръ Ивановичъ, попросите ее не брать меня къ себ…
Петръ Ивановичъ немного удивился этой просьб.
— Но какже, началъ онъ.
— Пусть меня возьметъ ваша мать, сказала Ольга.— Я буду работать… у меня, какъ вы говорите, есть доходъ съ земли, такъ я платить буду… Но я не хочу идти туда, къ своей матери… Какая я свтская двушка!
Петръ Ивановичъ покачалъ головой.
— Она не согласится, въ раздумьи сказалъ онъ.— И кром того моя мать живетъ со мной на казенной квартир въ гимназіи… какъ-же вы будете у насъ жить… все-таки я холостой… это неловко…
Она подняла на него полные слезъ глаза.
— И вы не хотите взять меня къ себ? прошептала она съ кроткимъ укорбмъ въ голос.
Она показалась ему такою прекрасною, такою чистою въ эту минуту, что онъ невольно протянулъ ей об руки и въ волненіи проговорилъ:
— Что вы, что вы! Разв я говорю, что я не хочу васъ взять, милая моя!.. я говорю, что неудобно вамъ жить у меня… у холостого..
И вдругъ ему при этой фраз невольно вспомнились слова, сказанныя когда-то Евгеніемъ: ‘женитесь на Ольг’. Онъ даже смутился и покраснлъ при этомъ воспоминаніи, точно ему пришла въ голову какая-то гршная мысль. Она сидла передъ нимъ, опустивъ голову, сложивъ на колняхъ руки, и словно ждала чего-то покорно и робко, не смя боле просить и настаивать. Съ минуту длилось тяжелое молчаніе. Наконецъ, Петръ Ивановичъ сдлалъ надъ собой усиліе и прервалъ его.
— Оля, тихо и не смло проговорилъ онъ,— вы могли-бы войдти въ мой домъ только какъ моя невста, какъ моя жена… Если-бы вы захотли…
У нея вырвалось изъ груди какое то слабое восклицаніе и она быстро, тайкомъ и словно пугливо сжала его руки, точно хотла сказать: ‘молчите, молчите!’
— Такъ какъ-же, Оля? спросилъ онъ по прежнему тихо, но боле твердо.
— Да, да! въ волненіи прошептала она.— О, если-бы вы знали, какъ я счастлива!… Но… идите… идите… здсь нельзя говорить…
Она быстро поднялась съ мста, вся розовая, вся сіяющая. Она, казалось, боялась, что она не выдержитъ и тутъ-же при всхъ бросится въ его объятія.
— Идите… идите къ моей матери… скажите ей все! проговорила она, задыхающимся голосомъ.— О милый, я не знала сама, какъ я люблю васъ!..
Она уже скрылась изъ залы, а Петръ Ивановичъ, точно оглушенный, точно ослпленный, все еще стоялъ неподвижно на мст…
Петръ Ивановичъ шелъ изъ института, словно опьянвъ отъ счастія. Еще четверть часа тому назадъ ни онъ, ни Ольга даже и не подозрвали и не предчувствовали того, что съ ними случится въ это утро. ‘И какъ это я не догадывался, что я давно люблю ее! бормоталъ онъ съ улыбкой на лиц.— Раздумывалъ, за кого она выйдетъ, за свтскаго шелопая или за сластолюбиваго старца!.. Да разв я могъ-бы спокойно уступить ее кому-нибудь? Разв я не потому ходилъ сюда, что я не могу жить безъ нея?.. Вдь на меня тоска нападала, когда я хоть одинъ пріемный день пропускалъ и не видалъ этого дтскаго личика… И все-таки по обыкновенію нужно было подтолкнуть, навести на мысль, чтобы я понялъ это, чтобы объяснился… Самъ никогда ничего не пойму, ни на что не ршусь!.. Байбакъ, право, байбакъ!.. Милая, она тоже не понимала ясно, что любитъ меня. Какъ просвтлло это личико отъ счастья… точно переродилась она… И какъ объяснились… гд объяснились!.. Теперь скоре, скоре нужно хлопотать обо всемъ… Ну, вотъ и къ тихому пристанищу причалимъ и конецъ треволненіямъ. Что-жъ, и пора… и пора… чины тоже имемъ… ну, и на дорог стоимъ… все честь честью!’ Онъ и смялся, и разсчитывалъ, и напвалъ что-то, направляясь домой. Онъ дошелъ почти до своего дома и вдругъ вернулся. ‘Нтъ, прежде пойду къ ея матери, проговорилъ онъ вслухъ.— Скорй нужно все покончить, все выяснить… А вдругъ Евгенія Александровна за-границей… Какъ быть тогда?.. Ну, что-жъ, къ господину Ивинскому обращусь… Не волкъ тоже, не състъ!’
Онъ, однако, засталъ госпожу Ивинскую дома. Его приняли. Евгенія Александровна, по обыкновенію, все еще цвтущая и нарядная, приняла его въ гостиной, прищурила глазки и спросила:
— Чмъ могу быть вамъ полезной?
Она держала себя съ достоинствомъ, немного чопорно, разыгрывая роль вліятельной женщины, привыкшей къ тому, что къ ней являются просители.
Рябушкинъ вжливо объяснилъ, кто онъ и отъ кого онъ пришелъ. Она какъ будто удивилась чему-то,— можетъ быть, тому, что ей напоминаютъ о дочери, или тому, что дочь еще помнитъ о ней,— указала ему на кресло и быстро заговорила:
— Я только что вернулась недавно изъ за-границы и еще не успла постить Олю… Я все больна посл этой страшной катастрофы… въ мои годы такіе удары не проходятъ даромъ…
Она какъ будто оправдывалась отъ какихъ-то невысказанныхъ ей обвиненій.
— Ну, вамъ еще рано говорить о своихъ годахъ, замтилъ съ любезною улыбкой Рябушкинъ, дйствительно залюбовавшись ея свжестью и здоровьемъ.— Вы кажетесь старшей сестрой своей дочери…
— Старшей… на двадцать лтъ? засмялась Евгенія Александровна и вдругъ перешла въ свой обычный задушевный, немного фамильярный, немного вульгарный тонъ:— Ахъ, нтъ, monsieur Рябушкинъ, молодость трудно сохранить, переживъ все то, что пережила я… Вы, конечно, не знаете всего, но если-бы разсказать, вы удивились-бы, какъ выдержали все это мои нервы!.. И еще Богъ знаетъ, что ждетъ впереди.. Я немного неудачница!.. Теперь вотъ начнутся заботы объ Ол… Она едва-ли любитъ меня… мы мало знаемъ другъ друга… ее вооружили…
— Я и пришелъ собственно затмъ, чтобы переговорить съ вами о ней, осторожно перебилъ ее Рябушкинъ.— Вы знаете, что я по вол покойной княжны Олимпіады Платоновны завдую небольшими средствами и небольшимъ клочкомъ земли, оставленными вашей дочери княжной… Это заставляло меня не прерывать сношеній съ вашей дочерью… кром того я давно усплъ полюбить и ее, и покойнаго Евгенія, занимаясь ихъ образованіемъ… мн было жаль бросить забытую всми двочку…
— Благодарю васъ, что вы заботились о моей бдной двочк! быстро сказала Евгенія Александровна и протянула Рябушкину руку.— Я не могла заботиться о ней, какъ бы слдовало… мое здоровье было разстроено и кром того у меня другая семья… Ахъ, не вините меня за холодность… если-бы вы знали, вы-бы…
— Помилуйте, опять перебилъ ее Рябушкинъ,— я и не думаю обвинять васъ въ чемъ-нибудь. Напротивъ того, я пришелъ къ вамъ съ просьбой, какъ къ матери Ольги Владиміровны, какъ къ женщин, вполн понимающей, что значитъ любовь, что значитъ семейное счастіе…
Рябушкинъ совершенно не зналъ, какъ кончить начатую рчь. Такихъ объясненій съ барынями онъ никогда еще не велъ. У него точно что перехватило горло.
— Вы, конечно, желаете Ольг Владиміровн всего лучшаго, снова заговорилъ онъ черезъ минуту,— и, разумется, понимаете, что величайшее счастье для нея, если она можетъ устроиться… то есть выйдти замужъ… по любви, по страсти…
Онъ перевелъ духъ, ругая себя въ душ за неумхость, за неразвязность. На его лбу выступилъ даже потъ. Въ его голов шевелилась мысль, что никогда онъ не объяснялся такъ глупо и такъ неумло.
— Она влюбилась въ кого-нибудь? быстро спросила Евгенія Александровна и весело засмялась:— Дитя! Он въ институтахъ всегда воображаютъ, что въ кого-нибудь влюблены… въ учителя… въ швейцара…
— Нтъ… это не штука!.. она, то есть я… мы оба любимъ другъ друга, сказалъ Рябушкинъ, окончательно путаясь и запинаясь.
— А! она влюблена въ васъ! Поздравляю! У нея недурной вкусъ! сказала Евгенія Александровна и прищурилась, вглядываясь въ Петра Ивановича.— Но она еще совсмъ двочка!..
— Ей семнадцать лтъ, сказалъ Рябушкинъ.
— Семнадцать?.. Да, да!.. Ахъ, какъ идетъ время! какъ идетъ время! воскликнула Евгенія Александровна, качая головкой.
— Я пришелъ просить ея руки, разомъ закончилъ Петръ Ивановичъ, точно сваливая тяжелую ношу.
— Что-же… мой мужъ не откажется помочь ей въ приданомъ… у него есть связи и онъ можетъ дать и вамъ хорошее мсто, проговорила Евгенія Александровна въ раздумья.
— Мн ничего не надо… я теперь вполн обезпеченъ, поторопился сказать Рябушкинъ.— Мн только нужно ваше согласіе, какъ матери… Я надюсь…
— Ахъ, да, да! сказала Евгенія Александровна, точно дло шло о какомъ-нибудь приглашеніи на балъ.— Я ничего не имю противъ васъ… Я желаю ей счастія и если она любитъ, то не мн идти противъ ея желанія… Вдь вы сдлаете мою двочку счастливою, не правда-ли? съ чувствомъ произнесла она, протягивая ему руку.— Впрочемъ, что я говорю… Вы и молоды, и хороши собою, и, врно, добры, такъ разв она можетъ быть несчастлива съ вами!
Рябушкинъ поцловалъ горячо у Евгеніи Александровны руку. Евгенія Александровна поцловала его въ лобъ. Она была такъ растрогана этой умилительной сценой, сознавая, что она, какъ любящая мать, устраиваетъ счастье своей дочери.
— Когда-же вы думаете устроить свадьбу? спросила она дружескимъ тономъ, держа его за руку.
— Тотчасъ посл выпуска Оли изъ института, отвтилъ онъ.
— Значитъ надо скоре торопиться все приготовить! торопливо сказала она, точно дло шло о приготовленіи всего нужнаго сейчасъ-же.— Положитесь во всемъ на меня. Я хочу, чтобы моя двочка вышла замужъ вполн прилично и позабочусь обо всемъ, обо всемъ сама.
— Но мы сдлаемъ все это какъ можно скромне, замтилъ Рябушкинъ.
— Нтъ, нтъ, я все устрою! перебила она его.— Я хочу, чтобы на васъ вс любовались, чтобы вамъ вс завидовали! Вы будете прелестною парой.
У Евгеніи Александровны уже явился цлый планъ приготовленій къ свадьб устройства свадебнаго пира, пріема молодыхъ. Она даже объявила, что она будетъ крестить ихъ перваго ребенка. При этомъ она расхохоталась самымъ задушевнымъ смхомъ, вспомнивъ, что она будетъ скоро ‘бабушкой’. Рябушкинъ тоже не могъ удержаться отъ смха и сказалъ какую-то двусмысленность. Между нею и имъ сразу завязались дружескія, искреннія отношенія.
— Вы сегодня обдаете у насъ, я васъ представлю моему Жаку, сказала Евгенія Александровна.— Онъ у меня немножко сухой педантъ, но добрый, милый человкъ…
— Но меня ждетъ дома мать, попробовалъ отговориться Рябушкинъ.
— Нтъ, нтъ, и слушать не хочу! Дайте знать старушк, что вы обдаете у меня — вотъ и все! Я пошлю лакея съ вашимъ письмомъ! ршительно отвтила Евгенія Александровна.— А васъ не отпущу ни за что.
Она взяла изъ рукъ Петра Ивановича шляпу и спрятала ее…
Не прошло и часу, какъ Рябушкинъ уже игралъ и балагурилъ съ дтьми Евгеніи Александровны, смшилъ ее двусмысленными анекдотами и чувствовалъ себя здсь, какъ дома. Ивинскому Онъ былъ отрекомендованъ, какъ ‘будущій родственникъ’. За столомъ пили за его здоровье, за его будущее счастье. Вечеромъ Евгенія Александровна увезла его на елагинскую стрлку, чтобы воспользоваться чудесной весенней погодой…
Когда онъ возвратился домой, онъ былъ вполн очарованъ и счастливъ. Этотъ день, полный неожиданностей, прошелъ для него, какъ свтлый сонъ. Дома онъ далеко за полночь объяснялъ своей матери, какъ онъ любитъ Олю, какъ приняла его Евгенія Александровна, какъ обязательно предложилъ ему Ивинскій свои услуги, если ему понадобится протекція. Старушка Рябушкина, какъ всегда, слыша, что ея сына обласкали добрыя люди, сказала съ благоговніемъ: ‘Благослови ихъ, родныхъ, Господи!’
— Вотъ я и у пристани… другая жизнь начнется… Полно закучивать да падать духомъ, теперь семья своя будетъ, прочное гнздо будетъ, возбужденнымъ тономъ говорилъ Рябушкинъ, ходя изъ угла въ уголъ по комнат.— Теперь нужно только, не лнясь, работать, честно и бодро работать — и все пойдетъ хорошо… не безслдно пройдетъ жизнь… Знаешь, мать, я теперь точно впервые на двухъ ногахъ стою, твердо и прочно стою, ничего не боясь, не колеблясь…
— А я то, я то, голубчикъ, какъ счастлива! говорила старушка въ восторг.— Все молчала, а теперь скажу — боялась, что ты не пристроишься, такъ холостякомъ и останешься… Ужь это какая жизнь: пріятели, гульба… Ты не пьяница, ни какой-нибудь забулдыга, да веселья то въ дом нтъ со мной старухой, съ книгами, не манитъ пустой то домъ, ну, по невол и пойдешь куда попало лишній разъ, а тамъ — сегодня пошелъ, завтра пошелъ — и затянетъ эта самая холостая жизнь… гульба эта безшабашная… Вотъ тоже, когда получилось письмо о смерти Женички, пришелъ ты ночью не въ своемъ вид: плакалъ, плакалъ, а потомъ кричать началъ: ‘все перебью, все! ничего не надо, все уничтожу!’… Господи, напугалась я тогда, поджилки трясутся, укладываю, ублажаю тебя, а ты жизнь проклинаешь, слова такія страшныя говоришь… а у самаго икота, икота!.. Извстно, съ горя это было… съ горя большого!..
— Да, да, съ горя! подтвердилъ Петръ Ивановичъ и задумался, вспомнивъ про Евгенія.— Вотъ тоже умеръ ни за грошъ, ни за денежку! грустно проговорилъ онъ.— Какъ бы порадовался, еслибы теперь живъ былъ. Вдь онъ первый былъ моимъ сватомъ.
— Что ты! удивилась старушка.
— Да, да…
Петръ Ивановичъ разсказалъ матери, какъ его уговаривалъ Евгеній жениться на Ол.
— И не зналъ онъ матери, боялся ее, проговорилъ Рябушкинъ въ раздумьи.— Наслушался разныхъ толковъ о ней и сплетенъ, а того и не зналъ, что за добрая это душа. Ну, испортили ее воспитаніе люди, среда, провела она бурную молодость. Да кто же не заблуждался, кто же не падалъ? Нельзя же бросать въ каждаго камень за его ошибки? Это великая евангельская истина!.. Нужно умть прощать, нужно умть искать душу подъ этой житейской грязью, прилипающею на жизненномъ пути къ человку. Этого то онъ, дитя, и не умлъ длать, въ крайности еще впадалъ, утрировалъ еще все…
— Не отъ міра сего, видно, человкъ былъ, со вздохомъ сказала старушка,— оттого и не жилецъ на свт былъ!..
Петръ Ивановичъ молча подошелъ къ окну и сталъ смотрть на улицу, барабаня пальцами по подоконнику. Наступало уже утро, весенняя заря уже освщала дома мутнымъ, болзненнымъ полусвтомъ. Въ голов Рябушкина роились какія то странныя мысли о себ, объ Ол, объ Евгеніи, объ Евгеніи Александровн, о княжн Олимпіад Платоновн. Онъ длалъ какія то сравненія, производилъ какой то анализъ всхъ этихъ характеровъ. И среди этихъ думъ, одно слово постоянно, словно невольно, неизвстно почему, навертывалось ему на языкъ, это слово ‘примиреніе’. ‘Примиришься — и живешь, не примиришься — и умирай! мелькало въ его голов.— Не вс только могутъ примириться, иные требованій слишкомъ много предъявляютъ жизни. Кто хочетъ жить, тотъ долженъ быть снисходителенъ. Тоже люди не ангелы, жизнь не рай, чтобы требовать только совершенства и не допускать никакихъ компромиссовъ. Нужно длать уступки. Худой миръ все же лучше доброй ссоры!’ И вдругъ въ его голов возникъ вопросъ: ‘До какихъ предловъ нужно длать уступки?’ а затмъ вопросъ явился въ еще боле категорической форм и тайный голосъ, словно издваясь и глумясь надъ Рябушкинымъ, допрашивалъ его: ‘Ну, вотъ, напримръ, ты до какого предла будешь уступать?’ Рябушкинъ вдругъ сердито встряхнулъ головой, точно что то стряхивая съ себя, и быстро проговорилъ:
— Ну, мать, пора и на боковую, а то чортъ знаетъ что начинаетъ лзть въ голову!
— Усталъ ты, голубчикъ! сказала мать.
— Да, усталъ, тихо отвтилъ онъ.
Мать и сынъ разошлись по своимъ комнатамъ — оба утомленные, оба жаждущіе успокоенія и сна.

——

Что было дальше: это уже не интересно для постороннихъ, такъ какъ дальше началась идиллія примиренія, любви, поцлуевъ, семейнаго счастія и восторговъ. Довольно сказать, что вс и старушка Рябушкина, и Петръ Ивановичъ, и Евгенія Александровна, и Оля были очарованы другъ другомъ, не могли прожить другъ безъ друга ни одного дня, проектировали поселиться вмст на дач въ Павловск, здить вмст на музыку, кататься вмст по утрамъ… Даже господинъ Ивинскій былъ доволенъ: ради бракосочетанія дочери Евгенія Александровна не ухала снова заграницу и говорила всмъ и каждому:
— О, я теперь впервые вполн счастлива. Еслибы вы знали, до чего любятъ меня Оля и Петръ Ивановичъ, хотя, представьте, она, дурочка, ревнуетъ немного его ко мн!..
Они вс точно пришлись по плечу другъ другу.

КОНЕЦЪ.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека