С. Елпатьевскій. Разсказы. Том 2. С.-Петербург. 1904.
I.
Она была черниговская. И только что пришла, и тамъ за ней остались ридный батько, и стара маты, и гай, и Левко. И пла она черниговскія псни про гай и стару маты, пла, что она бідна дивчина, пришла искать доли у синяго моря.
Синее море вздыхало. Волна за волной бжали на берегъ тяжелыя, холодныя волны и уходили назадъ и тяжко вздыхали. Снова бжали синія волны съ блыми гребyями, снова бились о каменистый берегъ, и неслись на землю, къ высокимъ горамъ глухіе, протяжные вздохи.
Она стояла въ окн, залитая яркимъ весеннимъ солнцемъ — босоногая, съ голыми руками, съ разноцвтнымъ монистомъ на ше и пла, смотрла на синее море, опять пла и тонкое гибкое тло, казалось, висло въ воздух. Втеръ шевелилъ блокурыми волосами, крупныя, пахучія лиловыя кисти только что распустившейся глициніи бились объ ея лобъ, тонкій голосокъ былъ грустенъ и синіе глаза были печальны, потому что они были еще черниговскіе и псни двушки были черниговскія.
— И чого воно, барыня, журится?
— Что такое? Кто журится?
Барыня подняла на лобъ очки и оторвалась отъ книги.
— То воно жъ, море… Все бьется, все бьется… И николи покою не знаетъ.
Двушка кончила перетирать стекла, совсмъ подалась впередъ и повисла, какъ птица, и казалось, какъ птица, вотъ-вотъ оторвется отъ окна и полетитъ въ сіявшую даль весенняго утра, въ широкій просторъ глухо шумвшаго и сверкавшаго на солнц зелеными, синими, блыми полосами моря.
— Слзай, Одарка, сейчасъ слзай, упадешь!
Старая барыня испугалась и поднялась съ кресла. Тоненькая, худенькая двушка спрыгнула на полъ, отчего монисто зазвенло на ея голой ше и весело и радостно разсмялась.
— Бачили, барыня?— Она вынула изъ волосъ великолпную палевую, еще не померкшую розу. — Иду я садомъ и сорвала… И не бачила, что садовникъ тутъ, старый… Поймалъ меня и говоритъ: ‘Какъ ты смешь рвать?’ Такій сердитый… А я ему и кажу: ‘Чого жъ вона така красива? Я жъ не можу’. Отпустилъ, смется.
Она поднесла розу къ своему лицу и сладко нюхала, и глаза ея жмурились, какъ жмурятся отъ солнца.
— Разв можно рвать цвты въ чужомъ саду? — строго и наставительно говорила старая барыня.— Смотри, другой разъ достанется теб!
— Я жъ, барыня, не можу. Иду, а вона така красива, така красива… Красивйшая изъ всихъ.
Складка легла между бровями, и лицо сдлалось суровое и стало смшно этою складкой и этою суровостью. Двушка наклонилась къ барын и упорно, и напряженно повторяла:
— Я жъ, барыня, не можу, не можу.
Она метнулась въ кухню и подала барын кофе, задвъ локтемъ подносъ съ перечищенною наканун посудой, отчего стаканы зазвенли, и снова разсмялась.
— А вчора, барыня, въ театр… Вотъ смху было! Кацаповъ представляли… Вывели ихъ, барыня, — бороды лохматыя, какъ мочалка, пьяны та поганы… И говорятъ вотъ какъ: ‘Чаво, Овдотья?’ И, кажемъ, барыня — бурякъ… Вы жъ, барыня, знаете, всимъ же звистно,— бурякъ… А воны кажутъ: ‘Свё-ёкла!’ Таки поганы!… А бабы толстыя, якъ печь.
Старая барыня устала жить. Она много жила и много радовалась, и отъ всхъ ея радостей осталась одна печаль, и отъ многихъ думъ осталась одна — дума о черной стн, которая скоро отдлитъ ее отъ свтлаго дня.
У ней были дти, но дти разлетлись по свту и завили свои гнзда, и была она одинока, и большой пустынный домъ былъ слишкомъ великъ и тяжелъ для одинокой старой барыни. Въ покинутомъ остывшемъ сердц становилось веселе и тепле отъ молодого радостнаго смха, отъ смшного набгающею суровостью юнаго личика, и старая барыня выбрала Одарку горничной именно потому, что у ней было юное, гибкое, трепещущее тло и молодой радостный смхъ, и вся она, какъ радуга, свтилась красками жизни, пла еще черниговскія псни и посылала ридному батьк свое жалованье.
Старая барыня смялась и говорила:
— Ну, а вашихъ представляли?
— Хохловъ? — двушка улыбнулась. — А якъ же? Парубки таки гарны…
Она затихла, лицо у нея сдлалось нжное, она медленно и осторожно разглаживала складки скатерти на стол и говорила тихимъ и медлительнымъ голосомъ:
— А дивчины таки красивы. Въ намистахъ, цвты на головахъ… И пли и танцували, танцували…
Она говорила, что ей девятнадцать лтъ, хотя по паспорту значилось семнадцать. Глаза у нея были синіе, загоравшіеся и потухавшіе, блокурые волосы вились вокругъ благо личика, и мускулы ея тла играли и радовались. Она представляла, какъ шатался пьяный москаль, и какъ двигалась по сцен толстая, какъ печь, баба, и когда говорила, что садовникъ сердитый, лицо ея на мгновеніе становилось сердитымъ, и она такъ ршительно и настойчиво увряла старую барыню, что она не могла не сорвать красивйшую изъ всхъ розу.
И была она, какъ свтлая радуга, была она, какъ водная зыбь, и колыхалась, и трепетала, и отражала въ себ и темное облако, и свтлое солнце, и черниговскую вербу, и южную лучезарную розу.
II.
Тамъ, въ томъ приморскомъ город, была красота. Небо тамъ было голубое, безоблачное, и звзды ночныя — большія и яркія, тамъ были горы синющія, море немолчное, покоя не знающее, розы лучезарныя, деревья вчно зеленыя. Красота была чужая. Чужіе были море и горы, чужое было небо, чужія звзды, чужіе цвты. Красота все разгоралась. Поблекли робкія фіалки, померкли нжные миндали, покрыли землю лиловыми лепестками осыпавшіяся глициніи, расцвтали душистыя блыя акаціи, золотымъ дождемъ повисли надъ оградами желтыя акаціи, и розы открывали свои свтлыя лица, и распускались огромныя блыя чашки цвтовъ магноліи съ ихъ тяжелымъ запахомъ. Въ воздух стоялъ густой и неподвижный ароматъ. Море нашло свой покой и легло безконечное, безмолвное и недвижимое.
Стало шумно въ город. Прізжали люди съ холоднаго свера и жадными глазами смотрли на южное небо, синющія горы, казалось, гд-то тамъ они оставили свои дла, свои печали, свои заботы и пріхали сюда на свтлый праздникъ, на свадебный пиръ. Они надвали свои лучшія праздничныя платья и цльными днями сидли у моря, летали экипажи въ горы, носились амазонки и до балкона доносился короткій торопливый топотъ кавалькадъ.
Изъ сада неслась музыка и изъ гостиницы неслась музыка, и когда замолкала одна, начинала другая.
Когда потухалъ день, разгоралась ночь. Какъ темно-бархатная риза съ золотыми звздами, опускалась она на землю и море, все гремла музыка, горли электрическіе фонари, слышался торопливый топотъ кавалькадъ, взлетали въ темно-бархатное небо яркіе снопы свта и громко взрывались и падали надъ моремъ красными, синими и зелеными звздами. Ночью особенно сладко пахли розы и блыя акаціи, ночью раскрывались огромные блые цвты магноліи и лили тяжелый смутный ароматъ. Ночи были ароматныя, звучныя и праздничныя.
Наполнялся домъ старой барыни. Пріхала изъ чужихъ земель барынина дочь, которой скучно было жить на свт, и потому она все здила по чужимъ землямъ, пріхалъ дочернинъ мужъ въ золотыхъ эполетахъ, съ серебряными шпорами, появились гости, и пустынный домъ старой барыни наполнился жизнью, шумомъ и весельемъ.
Они поздно вставали и кушали, а потомъ качались на балкон въ креслахъ и разговаривали, а потомъ опять сладко кушали, и коляски ждали ихъ у подъзда, и узжали они въ горы. А вечеромъ накрывался столъ и на стол были хрусталь и серебро, цвты въ большихъ вазахъ и корзины съ фруктами, и горли свчи въ бронзовыхъ подсвчникахъ.
Кругомъ стола сидли люди въ свтлыхъ платьяхъ, съ золотыми эполетами, съ разноцвтными камнями въ кольцахъ и вели разговоры на непонятномъ язык. звучавшемъ, какъ музыка.
Были они вжливы и деликатны, кавалеры цловали руки дамъ, и обмнивались они улыбками и взглядами, и радовались, и пировали.
Былъ разъ человкъ въ черномъ сюртук, съ большими глазами и говорилъ стихи, словно плъ, и концы словъ звучали, какъ музыка. Онъ все смотрлъ на лвый уголъ буфетнаго шкафа, туда, гд была паутина, которую наканун велла убрать барыня, но Одарка обошла кругомъ и убдилась, что черный господинъ не видитъ паутины, и стала слушать. Слова звучали, какъ музыка, стихъ былъ, какъ псня,— сердце Одарки дрожало, и она не замчала, какъ недопитая чашка кофе разливалась по подносу, который она держала въ рукахъ.
Въ тотъ вечеръ, когда она ложилась спать, она сладко жмурилась, какъ будто нюхала розу, и говорила подушк:
‘Рчи-претечи’,
а когда утромъ проснулась, выговорила: ‘Претечи-рчи’ и радостно засмялась. Тутъ же вспомнила, какъ наканун татаринъ покупалъ въ лавк сахаръ и сказалъ: ‘сахаръ-махаръ’, и вспомнила, что татары всегда прибавляютъ къ слову ‘чаиръ’ — ‘маиръ’, а за обдомъ Арина сказала: ‘шуры-муры’. И стала она вспоминать, стала подбирать красивыя согласныя слова, которыя звучали, какъ музыка, и ей было пріятно повторять ихъ. Сердце у нея дрожало, когда она видла, какъ дочернинъ мужъ въ золотыхъ эполетахъ, съ серебряными шпорами, почтительно наклонялся и цловалъ руку дамъ, она не могла уйти изъ комнаты, гд пировали люди, и все смотрла, и все слушала чужую рчь, какъ музыка, все хотла проникнуть въ смыслъ непонятныхъ словъ, и, случалось, чашка со звономъ падала на полъ съ ея подноса. Двушка вытянулась и поблднла, и синіе глаза стали темне и больше. Она не ‘бачила’ и не ‘казала’, все старалась говорить русскія слова, и не пла черниговскихъ псенъ. И не посылала денегъ ридному батьк, ей нужно было — она не могла — купить желтые ботинки и черную кружевную косынку, которую носили первыя горничныя въ город, платье, обтянутое въ таліи, и блый чепчикъ, и перчатки, и брошку съ самоцвтными камнями.
И сердце Одарки дрожало, и вся она трепетала,— въ ней просыпалась красота.
III.
Потомъ пріхала барынина племянница. Объ ней говорили, что она артистка, и Одарка знала, что значитъ это слово. Было на ней простенькое сренькое платьице, была она тоненькая, какъ былиночка, было у нея блое, какъ млъ, усталое лицо и черные печальные глаза. И ходила она по комнатамъ медлительными шагами, нагибаясь, какъ былиночка, и говорила тихимъ, усталымъ голосомъ.
Въ тотъ день вечеромъ опять былъ столъ, снова были гости, и опять человкъ въ черномъ глядлъ на лвый уголъ буфетнаго шкафа и говорилъ, какъ плъ, и говорилъ ‘рчи-претечи’. Посл поднялся споръ, спорили вс разомъ, потомъ заговорила барынина племянница, вс замолчали и стали слушать. И голосъ у нея былъ звонкій и сильный, не было въ ней слабости, не было печали въ лиц, и черные глаза блестли. Она говорила — и Одарка жадно слушала и ловила полупонятныя слова — говорила, ‘что красота есть святость, и что нужно взять отъ жизни всю красоту ея’.Тогда вс начали хлопать въ ладони, и черный господинъ, и дочернинъ мужъ, и гости, только старая барыня наклонилась низко надъ столомъ и не хлопала въ ладони, и сидла молчаливая и печальная.
Когда утромъ Даша вытряхивала платье барыниной племянницы, она увидала, что подъ сренькимъ простенькимъ платьемъ была красная, какъ малина, дорогая шелковая юбка, и поняла, почему чуть слышно шуршало на ходу сренькое платье. Тогда Даша задумалась, нсколько дней ходила серьезная, съ сдвинутыми бровями и потомъ поняла, и предъ нею шире раздвинулась область изящнаго. Она заперла въ сундукъ вмст съ черниговскимъ платьемъ свою кружевную косынку и яркую брошку, вынула изъ ушей серьги съ самоцвтными камнями и выучилась у подруги завивать волосы. Когда пріхала съ визитомъ толстая дама въ атласномъ плать, звенвшемъ стеклярусомъ, громко смялась и широко размахивала руками, и посл племянница сказала ‘вульгарно’, Даша поняла, что это значитъ и почему сказано.
Съ тхъ поръ начала она ходить по пятамъ за барыниной племянницей, смотрть ей въ лицо, смотрть, какъ она ходитъ, какъ смется, какъ молчитъ и какъ говоритъ. И чмъ больше смотрла Даша, тмъ больше понимала она, тмъ шире развертывалась предъ нею красота.
Разъ она принесла барыниной племянниц букетъ изъ дальняго сада, гд жила ея подруга, дочь садовника, и гд росли рдкіе цвты, и она видла, какъ тонкіе пальцы быстро перемшали цвты, и букетъ сталъ другимъ, и новая красота явилась въ букет. Другой разъ, когда Даша, одтая и причесанная, чтобы идти на свадьбу къ той своей подруг, зашла въ комнату барыниной племянницы, та остановила ее, распустила ея волосы, снова убрала, надла на нее ленточку, только маленькую, синенькую ленточку, и сказала:
— Вотъ вы теперь, Даша, какъ василекъ во ржи…
Когда Даша взглянула на себя въ зеркало, она увидла совсмъ другое лицо,— другой былъ лобъ, иначе глядли глаза. Она сначала не понравилась себ, но тамъ, на свадебномъ пиру — ея подруга выходила за приказчика — гд были приказчики и армяне въ дорогихъ перстняхъ, и дамы декольтэ, и изъ главной гостиницы метръ-д’отель во фрак, тамъ вс смотрли на нее, и вс кавалеры хотли танцовать съ нею, и тогда она поняла себя.
Звали барынину племянницу Мирра, по отчеству Валентиновна. Въ дом сразу стало шумно, гости начали прізжать съ утра, гости все говорили о вечер въ театр, гд будетъ читать Мирра Валентиновна. Привезли съ парохода огромный сундукъ, и сундукъ казался бездоннымъ. Тамъ были платья черныя, какъ ночь, и блыя, какъ снгъ, и какъ только что распустившаяся сирень, и желтое, какъ золото, тамъ были безчисленныя кофточки, какъ цвты въ букет, и шелковыя юбки, которыя нжно шелестли между пальцами Даши, тамъ были удивительные ботинки на высокихъ каблучкахъ, боа и вера. Потомъ Даша вынимала въ золотыхъ оправахъ драгоцнные камни,— и красные, какъ кровь, и блдно-голубые, какъ незабудки, и матовый жемчугъ, и искрящіеся брилліанты. Когда Даша развсила платья по стнамъ и разложила на стол драгоцнности, лицо ея было красное и глаза влажные, туманные и вся она была, какъ пьяная.
Потомъ он стали выбирать платье, и об были строгія, и задумчивыя. Артистка выбрала, наконецъ, себ костюмъ.
На ней было бло матовое платье, крупный жемчугъ обвивалъ шею, и тяжелыя жемчужины слабо блестли въ ушахъ, темные, безъ блеска, волосы, чуть завитые и чуть поднятые надъ блымъ матовымъ лбомъ, были перевиты ниткой жемчуга, и блдныя, чуть розоввшія розы тянулись гирляндой отъ корсажа къ подолу платья. Глаза были большіе и черные и словно горли на блдномъ лиц. Въ рукахъ у нея была маленькая новая книжка, Мирра Валентиновна ходила по комнат и говорила, какъ пла, и Даша стояла съ открытымъ ртомъ, и жадно глотала слова:
‘Я на башню всходилъ, и дрожали ступени,
И дрожали ступени подъ ногой у меня’.
Артистка все ходила по комнат и говорила-пла, потомъ подошла къ зеркалу, смотрла на себя, и говорила:
‘И все выше я шелъ, и дрожали ступени,
И дрожали ступени подъ ногой у меня’.
Матовый жемчугъ мерцалъ въ волосахъ, черные глаза сіяли, и вся она была, какъ царица, гордая и великолпная.
Потомъ она долго ходила по комнат усталыми шагами, обмахиваясь веромъ, взяла съ полки книгу, большую старую книгу, и, стоя, читала ее у лампы и снова подошла къ зеркалу. Лицо ея сдлалось печальнымъ, губы сложились жалобно, и горестнымъ голосомъ проговорила она:
— ‘Работай! работай! работай!’
Она снова смотрла въ большую старую книгу и говорила:
— ‘Работай! работай! работай!’
Потомъ Даша видла, какъ артистка сняла и бросила на кушетку великолпную гирлянду блдно-розовыхъ розъ, сняла съ себя кольца и жемчугъ, воткнула въ волосы одну, только одну красную гвоздичку и осталась въ бломъ плать безъ украшеній, осіянная тихимъ сіяніемъ красной гвоздички, и еще печальне сказала въ зеркало:
— ‘Работай! работай! работай!’
Сердце Одарки дрожало, и большіе синіе глаза ея не отрывались отъ блой фигуры съ красною гвоздичкой въ черныхъ волосахъ.
Въ дверь постучались, въ комнату вошелъ дочернинъ мужъ въ золотыхъ эполетахъ, съ серебряными шпорами. Даша не могла уйти въ свою комнату — это было выше ея силъ — и осталась въ коридорчик, слушала и смотрла.
— Пора хать,— говорилъ мужской голосъ.— Это вы на bis?
Даша уже знала, что значитъ bis.
— И охота вамъ шевелить старую ветошь.
Печальное лицо артистки было уже не печально, черные глаза сіяли, и розовыя губы задорно смялись и говорили:
— Много вы понимаете!
Даша видла, какъ онъ, въ золотыхъ эполетахъ, съ звенящими шпорами, запрокинулъ назадъ темную головку съ красною гвоздичкой и цловалъ ее въ губы, и говорилъ:
— Я не понимаю?.. Я понимаю…
И снова цловалъ, и снова говорилъ:
— Я понимаю… Я очень понимаю…
Она цловала его и маленькими, затянутыми въ блую перчатку, пальчиками трогала его за усъ и шептала:
— Ничего… Ничего… Ничего…
IV.
Барынина племянница накинула на себя боа, надла шляпу съ блыми страусовыми перьями и ухала. За нею ухала барынина дочь и мужъ ея, и господинъ въ черномъ сюртук, и старая барыня, и въ дом стало пусто и тихо.
Даша заперла дверь, вернулась къ большому трюмо, передъ которымъ одвалась артистка, долго стояла и смотрла на себя въ зеркало, и брови ея сдвинулись и лицо поблднло. Она все смотрла упорно, не отрываясь, смотрла на себя, а руки ея шарили по столу, нашли жемчужныя серьги и вдли въ уши, она все продолжала смотрть на себя и, такъ же не отрываясь отъ зеркала, разстегнула и спустила юбку, гнвнымъ пинкомъ ноги отбросила ее въ уголъ, сбросила кофточку и надла блое блестящее платье артистки, которое та въ послднюю минуту отдумала надвать. На ше у нея былъ жемчугъ, волосы у нея были перевиты жемчугомъ, гирлянда розъ протянулась отъ корсажа къ подолу и былъ веръ въ рукахъ. Тогда она ушла отъ трюмо, отворила настежь двери, зажгла свтъ во всхъ комнатахъ и ходила граціозными плывущими шагами по анфилад комнатъ. Глаза ея сіяли, она улыбалась и, когда проходила мимо зеркала, кланялась себ и протягивала руку для поцлуя, а потомъ снова вернулась къ трюмо и снова долго смотрла на себя. Глаза ея померкли, лицо стало печальное и усталое и голосомъ тоски и печали, напряженнымъ голосомъ проговорила: ‘Работай! работай! работай!..’
Она вздрогнула и обернулась. Въ дверяхъ стояла кухарка и громко разсмялась.
— На-кось! Какая принцесса… Увидитъ барыня, за дастъ теб!
Тогда двушка въ бломъ плать окинула, какъ принцесса, презрительнымъ взглядомъ стоявшую въ дверяхъ раздтую, заспанную, нечистую кухарку и строго и надменно сказала ей:
— А ты на что? Иди, стереги!
И было что-то въ лиц ея и въ голос, отчего Арина перестала смяться и словно сконфузилась, покорно пошла на балконъ стеречь и тихо шептала:
— Мн что? Разв я што-нибудь… Постерегу.
Но двушк въ бломъ уже было скучно, она скинула съ себя платье, надла свою кофточку и кое-какъ натянула валявшуюся въ углу юбку. Она ушла, потушила огонь въ комнатахъ, снова вернулась и начала раскладывать вещи такъ, какъ он лежали раньше. Медленно и трудно, кольцо за кольцомъ, снимала она со своихъ пальцевъ, и когда осталось на мизинц самое маленькое колечко съ синенькимъ камешкомъ, она не сняла его. И когда раскладывала на стол жемчугъ, долго смотрла на него и перебирала пальцами — жемчугъ слабо шуршалъ и переливался матовымъ блескомъ и отдлила одну нитку, ту самую, которая была въ волосахъ,— спрятала на груди у сердца, за лифомъ.
Изъ театра долго не возвращались. Даша сидла на кровати маленькой комнаты для прислуги, подобравъ подъ себя ноги, какъ кошка, и смотрла прямо передъ собою на греческаго полководца, висвшаго предъ нею на стн. Глаза у нея были мутные и усталые, лицо срое и скучное, и не было больше принцессы, а была только бидна дивчина, худенькая и тоненькая. Арина, какъ всегда, говорила свои тягучія, скучныя слова и обижалась, что Даша не поддерживаетъ обычнаго разговора.
— Опять дв тарелки разбила… Терпитъ, терпитъ барыня, да и прогонитъ. Кто тебя возьметъ? Попадешь къ купцу…
Даша молчала и смотрла на греческаго полководца.
— И объ чемъ ты, глупая, думаешь?
— О чемъ?— Даша вздохнула.— Коли бъ я знала, очемъ…
Ея мизинцу было неловко и тсно, она все прятала лвую руку за спиной и клала ее такъ, чтобы мизинцу было легче и свободне, и когда мняла положеніе, слышала, какъ жемчугъ шуршалъ у сердца, и потому сидла неподвижно и все смотрла на греческаго полководца.
— Коли бъ я знала…— снова выговорила она и снова вздохнула.
Кухарка была орловская, и умъ у нея былъ орловскій — серьезный и положительный — и все говорила она слова благоразумныя и разсудительныя.
— Глупа ты, двка! ума-то у тебя мало… Тоже разодлась барыней! Знаешь свою линію и веди ее… И живи, какъ люди живутъ.
Мизинецъ сдлался горячій, и ему было тсно. Даша положила руку съ синенькимъ камнемъ на мизияц на столъ, ей сдлалось легче, и сердце часто и сильно билось о жемчугъ.
— Коли бъ я могла жить, какъ люди живутъ? Мамынька моя ридна!— крикнула она и замолчала. Глаза ея были мутны, лицо сдлалось дикимъ и грубымъ.— Я жъ знаю, какъ люди живутъ… Я жъ понимаю, какой разговоръ, какое обращеніе у настоящихъ людей…— Она вздохнула всею грудью и смотрла большими глазами прямо въ лицо кухарк.— Къ купцу!..— Захочу, буду барыня, и все будетъ у меня.
Кровать шаталась подъ смявшеюся кухаркой, и хриплый голосъ говорилъ:
— Да кто теб дастъ, дура!
Даша ужъ устала и отвтила скучнымъ и равнодушнымъ голосомъ:
— Карапетъ…
Кухарка перестала смяться, поднялась на локт и съ широко открытыми глазами спросила:
— Карапетка? Процентщикъ? Старикъ?
— Онъ.
Въ передней раздался громкій звонокъ. Даша вскочила съ кровати и задрожала, долго стояла, вытянувшись, съ неподвижными глазами, и прежде нежели выйти, наклонилась къ кухарк и тяжело, сдавленнымъ шопотомъ, проговорила:
— Я жъ не можу… Я жъ не можу…
V.
Она не могла. Сначала старая барыня получила письмо отъ племянницы, ухавшей на другой день посл театра, письмо, съ просьбой поискать забытыя ею нитку жемчуга и кольцо съ сапфиромъ. Племянница прибавляла, что она не уврена, не украли ли у нея вещи въ гостиниц, въ другомъ город, гд она останавливалась по дорог.
Старая барыня послала ей двадцатипятирублевую бумажку, найденную Дашей въ сору посл ея отъзда, но писала, что вещей не оказалось. Потомъ дочь просила въ письм прислать боа, забытое, какъ она думаетъ, въ минуту отъзда въ передней на вшалк.
Тогда старая барыня обезпокоилась и стала пересматривать свои вещи. Деньги, которыя часто не запирались, и серебро, бывшее на отвтственности Даши, оказались въ цлости, но пропала брошка съ крупнымъ рубиномъ, дорогая барын по воспоминаніямъ, не оказалось еще нсколькихъ мелкихъ бездлушекъ.
Вмст съ Дашей он перерыли вс комоды и старыя шкатулки, и нигд пропавшихъ вещей не нашлось. Старая барыня ршила, что украла вещи портниха, которую брали на домъ, когда жила барынина дочь, и дло, вроятно, заглохло бы, если бы кухарка, вспомнившая сапфиръ на мизинц Даши и винившая ее въ охлажденіи дворника Василія, съ которымъ она жила, какъ въ закон, не разсказала барын о сцен съ переодваніемъ и о сапфир и не высказала ршительнаго мннія, что украла вещи Даша. Когда вскор Даша нашла въ углу комоднаго ящика брошку съ рубиномъ, барыня приказала ей найти вс вещи и сказала, что пошлетъ за полиціей, если все не окажется налицо. Пять дней Даша рылась по комодамъ и шкафамъ и постепенно были найдены и боа, и кольцо съ сапфиромъ, и мелкія драгоцнности, даже такія, о которыхъ барыня не помнила, и лицо у Даши становилось все печальне, но нитки жемчуга не было найдено. И чмъ больше находилось вещей, тмъ сердите становилось лицо старой барыни, и голосомъ, какимъ она никогда не говорила, она повторила, что пошлетъ за полиціей. Еще полъ дня металась Даша, какъ дикая, съ безумными глазами, открывала вс шкафы и вс шкатулки, и свой сундукъ, чтобы барыня видла, что нигд нтъ и не можетъ быть нитки жемчуга, и только черезъ полъ дня принесла жемчугъ, и крупныя слезы капали на жемчугъ изъ глазъ Даши.
Въ дом появилась другая Даша, но былъ грустенъ и молчаливъ пустынный домъ, и стало еще боле пусто и холодно въ сердц старой барыни. Она разъ на всегда запретила кухарк сообщать какія-нибудь свднія о Даш, которыя кухарк такъ хотлось сообщить — старая барыня не хотла знать.
Однажды она была за городомъ, впереди ея хала коляска, и старой барын видны были сдой широкій армянскій затылокъ и одтая въ блое худенькая женская фигура, показавшаяся знакомою. На ше было боа, блокурые волосы вились изъ-подъ блой шляпы со страусовыми перьями. Старая барыня была не уврена,— она не хотла быть увренною.
VI.
То лто было жаркое и сухое, и народилось много бабочекъ, маленькихъ бленькихъ бабочекъ. Когда спускалась надъ горами и моремъ черная, густая, плотная южная ночь, безчисленное количество бленькихъ бабочекъ наполняло балконъ, гд сидла старая барыня, и вились он тучами около лампы, падали въ лампу, падали мертвыми на полъ, и тучами выметала горничная по утрамъ мертвыя бабочкины тла. Старой барын было жалко бабочекъ, ей хотлось знать, что ихъ тянетъ, зачмъ летятъ он къ ламп, нужно ли имъ тепло, или только свтъ, только красота свта. Она унесла лампу въ комнаты, поставила за двойныя рамы въ окно, выходившее на балконъ, и убдилась, что наружное стекло было холодно. Бабочки снова летли на балконъ, и холодное стекло потемнло отъ множества бабочекъ, облпившихъ его и сидвшихъ неподвижно, словно прилипшихъ къ стеклу. И старой барын казалось, что он смотрятъ на свтъ тамъ, за двумя рамами, большими расширенными глазами, и бабочкины сердца бьются тревожно и напряженно.
Горе повисло надъ сдою головой старой барыни, сонъ покинулъ ее, и длинными часами сидла она по ночамъ въ кресл на своемъ балкон. Черная бездна ночи окружала ее, глухіе, тяжкіе вздохи неслись изъ глубины бездны, и думала старая барыня, что ей пора уходить въ эту густую, плотную, безпредльную ночь…
А изъ глубины черной ночи, трепеща блыми крылышками, какъ хлопинки снга, все неслись и неслись бленькія бабочки къ тому свту за двумя рамами, къ тому керосиновому свту, и садились все на то же потемнвшее стекло, и приникали къ стеклу, и сидли долго и недвижимо.
И такъ же умирали, и такъ же горничная выметала по утрамъ мертвыя тльца съ поникшими блыми крылышками.