— Как вам угодно, а вы должны мне написать чувствительный разсказ для святочного нумера, — сказал издатель ‘Еженедельного журнала’, как только я показался на пороге его кабинета, в одно жаркое июньское утро, несколько лет тому назад, — Муррею я уже поручил сделать горячее воззвание к господам благотворителям. Он набил руку в подобных вещах, а Скиттльз настрочит едкую статейку по поводу непомерных праздничных расходов, всеобщего обжорства и расстройства желудков. Не опоздайте только с вашим рассказом, — прибавил редактор: — непременно приготовьте его к половине августа. В этом году мне хочется пораньше выпустить рождественский нумер. Необходимо во что бы то ни стало предупредить Ножницы.
— О, это успеется, — отвечал я беззаботно. — Я скоро его настрочу. На этой неделе мне делать нечего. Сейчас же и сяду за работу.
Придя домой, я долго ломал голову, отыскивая подходящий сюжет для рассказа. Но ни одной трогательной идеи не являлось, сколько я ни думал. Всевозможные комические сюжеты и смешные положения так и лезли в голову, и мозг прямо не в силах был сдерживать порывы моей юмористической фантазии.
‘Очевидно, теперь у меня нет настоящего настроения для возвышенного и трогательного’, — сказать я себе. ‘Не надо насиловать. Время еще есть. Подожду, пока почувствую приступы настоящего уныния и тоски’.
Однако, по мере того, как уходили дни, я становился все веселее и веселее. В половине августа положение сделаюсь весьма серьезным. Если, так или иначе, в течение следующих 7—10 дней я не буду в состоянии нагнать на себя тоску и меланхолию, тогда репутация перворазрядного журнала для семейного чтения будет навсегда загублена.
В те дни я был очень добросовестным юношей. Было решено написать к концу августа 41/2 столбца трогательного повествования. И каких бы нравственных н физических усилий мне это ни стоило —41/2 столбца должны быть написаны.
Я всегда находил расстройство желудка весьма надежным источником мрачных мыслей и меланхолии. Целых два дня провел я на необычайной диэте, состоявшей из вареной свинины, йоркширского пудинга и пирожков на обед, и салата из омаров на ужин. Результатом этого был юмористический кошмар. Мне грезились слоны, карабкающиеся на деревья, благочестивые церковные сторожа, развлекающиеся ‘орлянкой’ в воскресный день, и я просыпался, задыхаясь от смеха.
Пришлось бросить диэтический метод. Тогда я принялся за чтение всевозможных трогательных произведений. Но и это было бесполезно.
Наконец я прибегнул к крайнему средству — перечитал одно-два из собственных сочинений. Я устыдился, действительно, но все-таки не почувствовал себя несчастным в том смысле, как это было необходимо.
Тогда я накупил себе все образцовые произведения остроумия и юмора, которые когда-либо были напечатаны, и мужественно прошел это испытание. Они, правда, нагнали на меня тоску, но не в должной степени.
В начале последней недели, совершенно отчаявшись, я пошел к редактору и сообщил ему обстоятельства дела.
— Что с вами сделалось?— сказал он. — Вы так ловко писали эти вещи! Подумали ли вы о бедной девушке, любящей одного молодого человека, который уехал и не вернется уж никогда, а она все ждет и ждет, отказываясь от замужества, и никто не знает, что сердце ее разбито?
— Конечно! — воскликнул я, немного раздосадованный. — Неужели, вы думаете, я не знаю азбуки своего ремесла?
— Прекрасно,—заметил он:—почему же вы не пишете?
— Потому что. — отвечать я, — брачные сюрпризы встречаются теперь на каждом шагу. Отсюда много трогательного не выжмешь!
— Ну, а что вы скажете. — задумчиво заметил он: — о том, как умирающее дитя просит всех близких не плакать и тут же на их глазах кончается?
— О, избавьте меня от этого! — проворчат я брезгливо. — Всюду такая пропасть этих детей. Они только и делают, что ревут и разоряют своих родителей на башмаки.
Мой редактор согласился, что, действительно, настроение мое не подходит для того, чтобы писать чувствительные детские рассказы.
Он спросил меня, какого я мнения о старце, который в ночь под Рождество проливает слезы над полуистлевшими любовными письмами. Я сказал, что я уже думал об этом и признал старца идиотом.
— Ну, а собачью историйку! — продолжал он: — что-нибудь по поводу издохшего пса? Публика это всегда любить.
— Не достаточно ‘святочно’,—резюмировал я.
Предложена была ‘покинутая девушка’, но сейчас же отвергнута, как сюжет довольно ‘скользкий’.
— Ну, подумайте об этом еще раз, — сказать мне редактор, — Мне не хочется отдавать это Дженксу. От его трогательных историй несет улицей, а наши читательницы нс любят этого.
Я подумал, и пошел посоветоваться с одним своим другом — очень известным и популярным писателем. Везде, где звучала английская речь — имя его было дорогим, близким. Где бы он ни появлялся — всюду взоры обращались на него. Во всех газетах толковали об его чудном отеле, об его очаровательной особе. Шекспир и в половину не был так знаменит в свое время, как теперь X.
К счастью, я застал его дома. Войдя в огромный кабинет, я нашел его сидящим перед окном и курящим послеобеденную сигару. Он предложил и мне одну — из того же ящика. Отказываться от сигар X. было грешно. Я слышал, что он платил за них около 100 рублей за сотню. Итак, я взял, закурил и, сев против него, поведал ему свое горе. Мой друг ответил мне не сразу. Я терпеливо ждал, а он все продолжать смотреть через открытое окно туда, где, за дымным городом, виднелось зарево заката. Наконец он вынул изо рта сигару и сказал:
— Вам нужен чувствительный рассказ? Я могу сообщить вам один. Это не очень длинно, но достаточно печально.
Я безмолвствовал.
— Это история одного человека, который погубил самого себя, — продолжал он, пристально вглядываясь в бледнеющий, умирающий закал, как бы читая там свою историю: — человека, который стоит у собственного смертного одра, видит, как он медленно умирает, и знает, что никогда не воскреснет вновь.
‘Жил был бедный мальчик. Он любил одиноко бродить, всегда погруженный с свои думы и грезы. Это происходило не от того, чтобы он пренебрегал своими товарищами или был угрюм, но потому, что внутри его что-то шептало детскому сердцу и других, возвышенных истинах, которых не знали его сверстники и которых не было в их учебниках. И невидимая рука вела его прочь от них, в уединение, где он, один с самим собою, погружался в свои размышления.
Среди грохота шумных улиц ему слышался тихий, твердый, настойчивый голос, вещавший ему о великой его задаче,—о возложенной на него Богом задаче служения детям Господа, чтобы сделать их более твердыми, чистыми и правдивыми.
В этом радостном ожидании своего дела он рос, не замечая мелких жизненных невзгод, проносившихся мимо него бесследно, подобно древесным обломкам, увлекаемым течением реки и не тревожащим тишину ее фарватера. С годами таинственный голос звучал в нем все яснее и настойчивее до тех пор, пока он не увидел своей задачи совершенно ясно, подобно путнику, вошедшему на вершину холма, откуда ему открылся сразу весь путь по долине.
Наконец, он сделался взрослым человеком, вполне подготовленный к своей задаче.
‘Тогда явился к нему демон и сталь его искушать, — старый демон, который уже сгубил и много еще погубить великих деятелей,— демон светского успеха. Дьявол начал шептать ему на ухо злые слова и, да простит ему Бог! — он их слушал.
— Подумай, что ты сам получишь, развивая в людях веру в могущество правды и добра?’ Чем заплатит мир тебе за это? Что было наградой величайшим мыслителям и поэтам — людям, отдавшим всю свою жизнь на служение человечеству? Всеобщее пренебрежение, бедность! Посмотри кругом! Разве вознаграждение, получаемое немногими нашими серьезными писателями, не нищенская подачка, в сравнении с богатствами, достающимися тем, которые тянуть нравящуюся толпе песню? Все певцы правды и добра нашли свою славу только за могилой. Вот их награда! Мысли их широкой волной во все времена расходились по людскому морю, но какая польза от этого для тех, кто умирает с голоду? У тебя талант, гений. Богатство, роскошь, все блага земные — все может быть твоим.
Ты будешь вознесен на высоту, недосягаемую для других смертных, хвала вечно будет звучать в твоих ушах. Работай для толпы, и толпа быстро тебе заплатит, работай дли истины — долго тебе придется ждать вознаграждения.
И дьявол победил, и он уступил его увещаниям.
Вместо того, чтобы сделаться служителем Бога, он сделался рабом человека. Он писал для толпы, которая охотно его слушала. рукоплескала и бросала ему деньги, он униженно собирал эти подачки, с поклонами и благодарственными улыбками, и толковал толпе о том, что она благородна и щедра.
Вдохновение художника, пророка оставило его. Он обратился в ловкого ремесленника, проворного торгаша, существенное желание которого было угодить вкусу публики, чтобы эксплуатировать ее в свою пользу.
Только скажи мне. что ты любишь, — ныло у него в душе: — чтобы я мог написать об этом, добрая толпа! Что тебе нужно? Любишь ли ты еще старую ложь, старые условности, истрепанные жизненные формулы, гниющие плевелы дурных мыслей, глушащие все живое вокруг себя? Нужно ли снова заводить детскую болтовню, которую ты слыхала уже много раз раньше? Защищать ли мне неправду и называть ее истиной? Извратить ли мне самое понятие о правде или хвалить ее?
Как угодить мне тебе сегодня, куда обратиться завтра? Только скажи мне, чего ты желаешь, и я буду думать и говорить об этом, милая толпа, за твои деньги и рукоплескания!
Итак он сделался богат и знаменит, у него завелись изящные костюмы, тонкий стол, как обещал дьявол, и слуги, и лошади, и экипажи: и он был счастлив — настолько, насколько подобные вещи могут составить счастье человека. Одна только, хранившаяся в дальнем углу его стола (у него никогда не хватало мужества ее уничтожить) маленькая связка полуистлевших рукописей, набросанных детскою рукою, говорила ему о том бедном мальчугане, который когда-то бродил по улицам родного города, мечтая о другом величии и счастье, о назначении быть Божьим посланником, и который уже давно умер и навеки схоронен’.
Это быль очень грустный рассказ, хотя, я думаю, не совсем подходящий для святочного. Итак, волею судеб, мне пришлось принять предложение редактора и обратиться к покинутой девице с разбитым сердцем. И это было еще печальнее!
—————————————————————
Источник текста: журнал ‘Нива’, 1899, No 51. С. 988,990.