Ог. Конт, посвятив несколько томов рассмотрению всех отраслей наук, подвел итог возможным усилиям умственного могущества в известной формуле: ‘Savoir pour prevoir’ [‘Знать, чтобы предвидеть’ (фр.)]. Знать нужно для того, чтобы предвидеть, и область предвидимого, круг предвидения ограничивает и выражает сферу знания. Сюда не входит, конечно, случай. Вы идете по улице, и в то время, как проходили мимо лавочки портного, сорвалась вывеска и ее тяжелый лист ударил вам в висок. Вы умерли. Смерть эта есть абсолютный случай, потому что вы были здоровы, могли прожить еще 15 лет, и пройдите под листом лавочника на 1/4 минуты раньше или на 1/4 минуты позже, лист хлопнулся бы о землю без всяких для вас последствий. ‘Случая’ наука никогда не обнимет. Но ‘случай’, самый необыкновенный, так же мало чудесен, как ход великолепных столовых часов. Чрезвычайное обилие в природе и в истории ‘случая’ сделало как одну, так и другую занимательными и существование человека не так монотонно-однообразным, как если бы вся природа лежала в границах его ‘prevoir’.
Но есть более любопытные выходы мира фактов из области ‘prevoir’. Пусть механик со всею точностью своих средств следит за проволокою, на которой висит вывеска, и замечает, что, начиная с 12 часов, положим, 13 марта, при совершенно сухой погоде и вообще при полном сохранении всех внешних обстоятельств, она вдруг начала усиленно ржаветь, и в один день столько же разрушилась, сколько в предыдущие шесть лет, и упала в 12 часов 14 марта на голову человека, совершившего такое-то тайное преступление, как открылось после! ‘Это — чудо!’, — воскликните вы. Я привожу пример, чтобы дать определение. Чудом называется выход их области ‘prevoir’ не столкновения двух разных нитей фактов, например, пешехода и падения вывески, но которого-нибудь звена в одной и той же нити событий. Например, если бы Кант, всю жизнь прогуливавшийся после обеда по одной и той же улице Кенигсберга, единственный раз в жизни изменил направление прогулки и это совпало с тем самым днем, когда на таком-то тротуаре и в такой-то час дня его обычной прогулки упала вывеска магазина, Кант сказал бы: ‘Слава Богу!’ Хотя ‘руки Провидения’ здесь и нельзя схватить, удержать, облобызать ее, однако мысленно непременно вспомнишь ее, непременно отметишь это в своей памяти. И на слова собеседника, что все можно ‘savoir et prevoir’ в природе истории и личной биографии, — ответишь: ‘Нет’. К более позднему возрасту, годам к 40, 50, 60, у редкого человека не бывает на памяти ‘чего-нибудь такого’, непредвидимого, необъяснимого, и эти необыкновенно редкие, но, однако, бывающие факты упорно сохраняют в сознании людей веру в чудесное и сверхъестественное, чего нельзя ни ‘savoir’, ни ‘prevoir’.
Несколько лет назад случай исцеления профессора Доробца от болезни сикозиса составил на некоторое время событие в обществе, ученых кругах и печати. Для самых юных из своих читателей расскажу, что случай состоял в следующем. Молодой профессор университета, юрист, захворал болезнью кожи на подбородке, именуемою сикозисом, — многолетнею, необъясненною в своих причинах и неисцелимою — иначе как по прошествии многих лет. Ни русские, ни заграничные знаменитости ему не могди помочь. Тогда к нему явилась неизвестная женщина простого звания и сказала, что она его исцелит, если он ее послушает. ‘Послушание’ заключалось в следующем. Он должен был на другое утро прийти к обедне в храм Спасителя (дело было в Москве), куда и она явится, и они помолятся вместе. Так как ему было все равно (т.е. хуже от этого не могло быть), то он согласился. На другой день он явился в назначенный час в назначенное место, как сам он рассказывал потом, молился рассеянно, ‘ни о чем особенно не думая’. Стояла рядом с ним и женщина и что-то шептала. Потом он вернулся домой. На другой день или в ближайшие 2—3 дня сикозис прошел.
Г. Доробец рассказал об этом печатно. Произошел взрыв изумления, которое быстро разделилось на восторг одних и негодование других. Проф. Кожевников (один из знаменитых московских докторов) читал доклад об этом ‘исцелении’. Над ‘исцелением’ иронизировали, но круг науки, ‘savoir et prevoir’, вынуждал сознание, что сикозис во всех случаях, кроме этого единственного, действительно неизлечим иначе как в течение многих лет, и в данном случае он исчез от непонятной причины. ‘Наука’, таким образом, что называется, ‘села’ перед фактом. Время то было крайней консервативной реакции в нашем обществе. И вот раздался в печати и обществе восторг: ‘Чудо! Бог! Не излечение, а исцеление!’ Другая, либеральная часть печати до такой степени не хотела исцеления, что решительно возненавидела Доробца с его сикозисом. Помню, в то время и я написал торжествующую статейку в ‘Русском Вестнике’. Меня остановил Н.Н. Страхов, и вот его поразительные слова: — Вы напрасно торжествуете. Это заговор… Я ничего не понимал. — Этот Доробец… не умен (он резче выразился). Пишет: ‘Стоял в храме Спасителя и ничего особенного не думал’. Ну, а ‘не особенное-то’ он что-нибудь думал? Разве можно ничего не думать? По крайней мере, он куда-нибудь смотрел и должен был рассказать, что видел. Что делала женщина? Молилась, клала поклоны, в землю или так? — он ничего не рассказал! Читала она по бумажке, или наизусть, или вовсе молчала? — мы ничего не знаем! Но вы воображаете, что случай дает пищу для meditations religieuses, тогда как это, очевидно, есть, по всему описанию, случай народного заговора. В народе есть приметы, поверья и, наконец, заговорные слова и формулы, по которым ‘наводят’ болезнь или ‘сводят’ болезнь, и случай Доробца есть вовсе не предмет консервативно-православных восторгов, каким вы предаетесь, но очень яркий и действительно удивительный случай действия этих никем не исследованных и с незапамятных времен в народе сохраняющихся заговоров. Женщина ему ‘заговорила’ болезнь — и это вовсе не то, что он ‘исцелился от болезни по молитве благочестивой женщины в храме Христа Спасителя’.
Страхов был редкой точности ума человек. Возражения его я запомнил, но не обратил на них внимания, потому что мне, так сказать, не к чему было пришить его в своей душе. ‘Заговор’. Ну, что такое ‘заговор’? Слова одни. Молитва — это понятнее.
И я принял понятное.
II
Но удивительные слова точного натуралиста, зоолога и критика, борца против спиритизма, как ‘научно-невозможной вещи’, — о возможности каких-то древних-древних знаний и, наконец, просто формул, слов, заклинаний, действующих на неисцелимую болезнь, пришло мне невольно на ум при чтении одной исторической книги. Ведь в чем дело? Что хотел сказать Страхов? Он говорил, что в народе нашем, темном, безграмотном, лежащем несогретою глыбою на неподвижной земле тысячу лет, сохраняются душевные следы древнего ‘ведунства’, в чем бы оно ни заключалось. Что женщина-целительница (Доробца) была вовсе не святая женщина, а вещая женщина, которую, при злом направлении ее могущества, мы назвали бы ‘колдуньею’, а при добром направлении этого могущества приходится назвать… ну, феею! Страхов признавал фей!! Да, читатель, я ничего не придумываю в своей передаче факта. Повторяю, когда я его выслушал, я просто ничего в его словах не понял, кроме мертвого их остова, потому что бытие фей (термин, не названный Страховым), конечно, мне не представлялось возможным… до прочтения интересной книжки, которую я сейчас назову.
Это ‘Очерки’ нашего известного военного писателя Драгомирова, маленькая книжка, изданная в Киеве в 1898 году и содержащая четыре статьи: разбор ‘Войны и мира’ Толстого, ‘Русский солдат’, ‘Наполеон I’ и ‘Жанна д’Арк’. Этот последний очерк, написанный необыкновенно изящно, с чрезвычайным одушевлением, с полною верою самого автора, — ума трезвого, холодного, математического, — к чуду всего явления Жанны д’Арк, всего события, которое до такой степени бессильно в себе самом и всемогуще чарами необыкновенной девы, что его иначе и назвать нельзя, как ‘событием Жанны д’Арк’, заставило меня невольно припомнить умные и удивительные слова Страхова. Чудо и чудо. Но какое чудо, какого порядка? Однако прежде, чем объяснить, и здесь нужно нечто рассказать.
Драгомиров рассматривает, между прочим, походы Жанны к Орлеану, на Реймс и Париж с стратегической точки зрения и находит, что везде ее движения и указания были правильны, как бы они были даваемы по законам военной науки, а указания военного совета везде же были ошибочны. В особенности это ясно было при разрешении вопроса, по правому или левому берегу Луары идти на Орлеан. Военачальники ее обманули. Жанна, не объясняя почему, — требовала идти по правому берегу, на котором стоял Орлеан, вожди армии обманно сказали ей, что Орлеан лежит на левой стороне, и повели армию этим берегом. Только когда поравнялись войска с Орлеаном, обнаружился (для Жанны) обман их и невозможное положение армии. — ‘Вы думали меня обмануть, а обманули сами себя. Знайте, что совет Господа (‘Messir’ — так называла она Бога) вернее вашего’. Одно ее чудо, о котором мы упомянем ниже, вывело французов из затруднения. Отмечая ее стратегию в разных подробностях движения и то, что 18-летняя крестьянская девушка смогла дисциплинировать такие военные банды, которые (в том веке) ничем не различествовали с нашими кавказскими разбойниками-татарами, вызывает в авторе восхищение прямо перед чудом общего факта, всей вереницы событий. Но здесь еще критика может кое-что урвать для себя. Важны поэтому отдельные минуты общей картины, где мы прямо вступаем в мир волшебного, чудесного, о чем, однако, сохранились документальные записи.
Внимательно обдумав эту категорию явлений, я нахожу, что она может быть распределена в группы.
1) Жанна предвидела будущее неотвратимое, и притом — с чем она справиться не могла, чего боялась, о чем плакала.
2) Жанна видела и знала абсолютно от нее и ото всех скрытое, но существующее в данную минуту.
Таким образом, у нее было вещее проникновение как в будущее, так и через расстояние. Она была как бы сомнамбулой, но без засыпания и без болезни (весь организм ее и ее психика были замечательно здоровы и здравомысленны). Вообще, как явление, как существо, она менее всякого нам известного человека была связана и опутана законами пространства и времени. Час ее расплывался в недели и месяцы, и место ее стояния раздвигалось в города и страны: так что сейчас она видела то, что будет через три недели или три дня, и с данного пункта видела то, что за стеной города. Она не была ограничена, как каждое наше ‘я’.
3) Жанна иногда творила завтрашний факт, созидала. Это не предвидение, это могущество.
Три эти способности принадлежали ее личному ‘я’ и не зависели от ‘голосов’, которыми она была позвана к подвигу, или не всегда от них зависели. Но это — уже четвертое:
4) Жанна, сверхъестественная сама по себе, находилась в общении с еще более сверхъестественным миром (‘голоса’), волю которого она выполнила и который дал ей собственно могущество на общий ее подвиг, общую ее миссию.
Из всех фактов ясновидения Жанны, приведенных у Драгомирова, меня особенно поразило упоминание ‘о дочери шотландского короля’. Жанна была безграмотна. Она жила за 400 верст, т.е. как от Москвы до Курска, от резиденции короля, в глухой деревеньке. Когда англичане осадили Орлеан, то она ужасно взволновалась, нетерпение ее достигло высших границ, и она восклицала, что ей нужно идти к дофину, ‘хотя бы при этом пришлось стереть ноги до колен. Ибо никто в мире, ни короли, ни герцоги, ни дочь шотландского короля, ни иные, не могут восстановить Францию. Помочь могу только я, и, однако, я лучше хотела бы оставаться при одной моей матери, так как это не моя работа, но я должна идти!’. Приведя текст этих ее восклицаний, Драгомиров делает следующее подстрочное примечание: ‘Историки, очевидно, не понимали, при чем тут дочь шотландского короля, и пропускали эти слова без внимания до Simon Luce, высокоталантливого исследователя той эпохи, к сожалению, рано умершего. Luce первый разгадал смысл этих слов. Дело в том, что в 1428 году велись переговоры о брачном союзе сына дофина, тогда еще двухлетнего ребенка, с шотландскою принцессою такого же приблизительно возраста в расчете, конечно, на то, что благодаря этому союзу в будущем удастся подвинуть шотландский двор на помощь в настоящем. Понятно, что подобные переговоры велись не иначе как под большим секретом, но Жанна, очевидно, знала (курс. Драгомирова) о них, знала в провинциальной глуши, при тогдашней затруднительности сообщений, на расстоянии 400 верст от резиденции дофина. Значит, оказывается, что никакие секретнейшие дипломатические картоны не скрывали от ясновидения Жанны того, что относилось так или иначе к ее миссии. Какими неосязаемыми, непостижимыми путями, через стены, через расстояние, через дипломатический секрет, она это знала? Тайна Божия и тайна женского сердца. Кто-то сказал, что у женщин одной парой нервов или больше, или меньше, чем у мужчины: думаю, что больше, и не одной, а несколькими, хотя физиологи их долго, а может, и никогда не откроют. При столь необыкновенной прозорливости становится постижимым ее редкий пророческий дар: он является не более как исключительною способностью видеть в настоящем причины или корни тех явлений, которые имеют возникнуть в будущем, — причины, недоступные восприятию людей заурядных. Ибо нет явления без причины, ему предшествующей, и если явление доступно восприятию каждого, то его причина или причины могут быть уловлены только при условии исключительной тонкости физической и особенно духовной организации. Конечно, это происходит по наитию, точно так же, как ребенок, научившийся ходить, применяет законы равновесия, не только не будучи в состоянии их объяснить, но даже и не подозревая о их существовании… В природе все естественно, но не все известно’ (‘Очерки’, стр. 197—198). Так говорит стратег и математик, ум точный, но которого самая точность заставляет признать чудо.
В рассказанном случае она, так сказать, видела через расстояние. Или так как мы не можем сказать, чтобы она усиливалась смотреть, присматривалась, щурилась, напрягала зрение или мысль (ничего подобного!), то простым и детским и божьим знанием она читала под землей, читала в звездах, читала там, откуда великие поэты вычитывают свои творения: Гёте — монологи Фауста, Шекспир — образы Офелии, Дездемоны, Моцарт — звуки, откуда Рафаэль срисовал мадонн и младенцев и где мы, остальные смертные, ничего не видим, ничего не слышим, ничего не знаем.
Вторым знаком ясновидения было узнание дофина в замке Шинон. Дофин, смеявшийся над какой-то крестьянкой, хотевшей его видеть и обещавшейся его короновать, нарочно оделся проще окружающих его придворных. Тогда фотографий и олеографий не было, да и время было не такое, чтобы торговать карточками гонимого принца. Она его узнала, однако, сразу. Замечательна по колориту ее речь: ‘Благороднейший дофин! Зовут меня Иоанна-девственница, и послана я Богом, чтобы помочь вам и вашему королевству и воевать с англичанами. Почему вы мне не верите? Я вам говорю, что Бог (Messir) жалеет вас, ваше королевство и ваш народ, ибо св. Людовик и Карл Великий молятся перед Ним за вас, коленопреклоненные’. Дофин жалко шутил и после этого, отнекивался, указывал как на дофина на другого, одетого богаче, но Жанна не обманулась. Вскоре произошел случай, который сделал принца серьезнее.
По разным причинам дофин имел основание сомневаться в законности своего рождения. Но никто не знал о мысли, терзавшей его сердце и столь интимной. Однажды, удрученный до крайности, он просил Бога, ‘в своем сердце и без произнесения слов’, что, ‘если он истинный наследник, потомок благородного дома Франции, и если королевство должно ему принадлежать по праву, да будет угодно Ему его сохранить и защитить, а если нет, то дать ему милость уйти от смерти или от темницы и чтобы он мог спастись в Испанию или Шотландию’. Эту-то молитву, которая никому не была известна и даже не была произнесена вслух, а только сотворена мысленно, ‘в его сердце’, Жанна повторила королю подлинными словами.
Следившие за этой сценой на расстоянии увидели, что король преобразился: по свидетельству одного очевидца, ‘точно на него Дух Святой сошел’ (‘Очерки’, стр. 203).
Третий случай этого же порядка был следующий. Жанна вела войска берегом Луары к Орлеану. Между 5-ю и 6-ю бастилиями (укрепленный форт на берегу Луары) французы прошли беспрепятственно и вступили в город без выстрела. Жанна, утомленная, прилегла отдохнуть. Вдруг она громко вскрикнула: ‘Голоса меня зовут! Нашим трудно… их кровь льется… оружие! оружие! коня!’ — Быстро одевшись, она прямо поскакала к восточным воротам, за которыми уже встретила раненых, а дальше — бежавших от бастилии 7, атака которой была французами предпринята без ее ведома. При виде Жанны беглецы повернули назад. Штурм возобновлен был с новою силою, и после 3-часового боя форт был взят и разрушен. ‘И оплакала Жанна своих врагов, — пишет Драгомиров, — что они умерли без покаяния, но, бросаясь в самую горячую сечу, сама не убивала никого’ (стр. 216).
Другой случай представляет управление стихиями. Мы упомянули, что вследствие обмана Жанны вождями отряда французы очутились против Орлеана, но отделенные от него Луарою. Сообщение с городом было только возможно водою, большие парусные суда, приготовленные для перевозки отряда, могли пристать к берегу только верст на восемь выше Орлеана, но противный ветер, дувший с востока, делал совершенно невозможным движение судов против течения. ‘Тогда, по свидетельству одного из ее врагов, Гокура, Жанна предсказала, что ветер переменится. Так и случилось: и суда на всех парусах, беспрепятственно пройдя мимо английских укреплений, пристали против Шеси, где собран был французский отряд для посадки на них’ (стр. 214). Здесь также есть момент сотворения.
III
Но какой категории было это чудное? С невыразимым волнением перевертывая страницы живого, точного и исполненного увлечения очерка Драгомирова, с тою долею художественного чувства, которого я не вовсе лишен, стал замечать, что в исторической дали высовывается вовсе не портрет типичной фигуры из ‘Житий святых’ христианских, этих лиц скорбных, отрешенных от мира, непрактичных, созерцательных. Скажут: это — случай. Нет, это не случай, а сущность. Святость имеет свои категории, и сущность христианской святости невозможно смешать с святостью… но, положим, Паллады-Афины, на вопрос о которой древний грек, конечно, воскликнул бы: ‘Конечно— святая!’ Буддийская святость и христианская святость — это разница. У китайцев есть тоже своя святость, и вообще никакую религию нельзя себе представить без святости, без своих ‘святых’, но оттенки святости в разных религиях не совпадают, и где. начинается новая категория святости — начинается там и новая религия, И вот, читая о Жанне, я был глубоко поражен, так сказать, отрицанием в ней привычных, постоянных и, наконец, непременных в христианине особенностей его образа: смирения, послушания, тихости, особого колорита кротости, терпения и проч. Вся суть христианства лежит в сужении ‘Я’. ‘Блаженны нищие духом… миротворцы, кроткие… гонимые’. ‘Господи, Владыко живота моего: дух праздности, уныния и любоначалия не даждь ми…’ Просто нельзя этих молитв надеть на Жанну. Не идет. Не пристает. Она — другая. Из другого мира. Кто же она? Кто была та женщина, которая исцелила Доробца? Русская, и привела его в православный храм, но, как и заметил мне осторожно Страхов, — и не православная, и не русская, а древняя, древняя вещунья, сестра того волхва, который предсказал Олегу смерть его. Вот кто она была по существу, по силе, знаниям, чуду. Кто же была Жанна? Народ ее звал ‘дитя Божие’.
Но это — мнение народа, которое ничего еще не говорит. Один Страхов, с научностью испытанного мыслителя и натуралиста, различил подлинную сущность дела в случае с Доробцом, и не только народ, но и очень ученые люди восклицали: ‘Чудо! Чудо от иконы в храме Христа Спасителя!’ Народ видит чудо и бежит, кричит: ‘Наша! святая!’ Дело в том, что против Жанны вовсе не англичане одни ожесточились: на нее все время с глубокою непримиримою враждебностью смотрел парижский университет, а чудеса ее ненавидел архиепископ Реймский Реньо де-Шартр и глубокое же недружелюбие к ней высказывало с самого начала все вообще французское духовенство. А уж конечно оно более компентентно в распознавании типа своей святости, нежели народ и солдаты. Тут не в сердцах дело. Почему у духовенства не быть доброму сердцу. Но духовенство опытнее в распознавании своего, оно начитано, оно слагает и читает молитвы, слышит и опять же слагает церковную музыку, и от имени всего этого, от духа всего этого, ни разу не сказав ‘Святая!’, воскликнуло в конце концов: ‘Колдунья!’ Драгомиров в самом конце очерка тонко и, конечно, верно замечает, что уже ставший королем дофин Карл ‘только по неловкости быть обязанным короною колдунье, — велел пересмотреть процесс и наименование колдуньи было снято с Жанны’. Но suum cuique [каждому свое (лат.)]… Церковь католическая все-таки века не причисляла Жанну к святым, хотя ее явление в народе, вторжение в историю есть самое документальное из всех и самое полезное, практическое чудо! Практическое чудо… конечно, в этом новая категория святости! Христианские чудотворцы, или суть мученики, или пустынники, или юродивые, или, наконец, великие дипломаты, как сонм пап! или писатели и ученые, сочинители!!! Вот весь круг христианской святости, из которого Жанна явно выходит. ‘Голоса! голоса!’ ‘Messir’ — это Бог. Больше она ничего не знала по богословию. Она сама о себе не знала, как могла считать себя и, вероятно, считала истою православною та женщина, которая читала около Доробца заговор. Жанна, ‘дитя Божие’, есть в то же время дитя Франции, дитя Галлии, дитя Галльских лесов, не вырубленных со времен Цезаря. Раз, раздраженная, что ее бесплодно возят за дофином, когда она рвалась в новые битвы с англичанами, она ‘ушла жить в поля’, как записал хроникер (‘Очерки’, стр. 225). Она была друидка, конечно не сознавая об этом ничего. Религия исчезает, но суть ее, но почва ее, но дух ее еще живет века и тысячелетия. Но она была друидка не как поклонница, но то, чему или кому друиды поклонялись: чудо, благость, тайна, сверхъестественное, что живет в мире, и живет, конечно, в нем от самого сложения. Волшебство лесов, и трав, и скал, и облаков, которое вдруг слагается в определенное и осмысленное слово, нужное, полезное. В Жанне Галлия спасла Францию, но это не Рим спас французское королевство. Она была фея, ничего об этом не зная. Знание ее было сверхъестественное, но это не было богословское знание, или созерцательное и мечтательное, или экстатическое и конвульсионерное. Она умела распоряжаться артиллерией, — и, конечно, не Паллада-девственница (кстати, тоже строжайшая девственница!) объясняет ее, но она, перед глазами нашими воочию прошедшая, дает хоть чуточку прозреть в ту неисследимую древнюю тайну, которой афиняне поклонялись в ‘Палладе-Промахос’ (Воительнице) и которая на расстоянии 2000 лет нам кажется таким невоскресимым истуканом. Но она была нежна, и это не южная, а северная черта: плод северного (относительно), не жгучего солнца. Ей не сложено акафистов, как сонму жен и дев христианских, хотя и она была мученица. Вернем же ей заслуженное, вернем ее собственное, ее родное, этот стих из ‘Нормы’:
Casta diva, che inargenti
Queste sacre antiche piante
A noi volgi il bel sembinte
Senza nube e sanza vel.
‘Непорочная богиня, разливающая серебристые свои лучи по этому древнему священному лесу, обрати к нам священный свой лик без облака и без покрова’.
Впервые опубликовано: Новое время. 1901. 22 февраля. No 8976.