Город стоял на большой реке. По реке проходило неустанное деловое движение, и сам город был деловой, хлопотливый, запросто-кирпичный, без претензий. Через город давно прошла железная дорога от Москвы к югу, а от нее отделилась ветка куда-то далеко к западу. И на больших — в двадцать пять путей — товарных станциях, и на широких пристанях народ суетился, измазанный, потный, пахнущий смолой и маслом. И весь город был такой же: покрытый пылью и разными деловыми остатками. Даже воробьи порхали в городских скверах и над мостовыми с злободневным, практическим чириканьем, измазанные в масло, мазут и муку.
Построен город был давно, но не имел никакой истории. Ни сражений здесь не происходило, ни осад, и ни разу за триста лет жители не имели возможности проявить какое-либо геройство или гражданское мужество. И никто не родился в городе не из генералов, ни из писателей, ни из ученых, даже памятника поставить было некому: не только на площадях, но и на кладбищах ничего не было замечательного. Единственное место в городе, где ощущалось некоторое веяние истории, был городской парк, насаженный будто бы самим князем Потемкиным. Парк этот очень полюбили грачи.
Грачи целыми стаями всегда клубились над парком и при этом так кричали, что и за версту от этого исторического места разговаривать было трудно. Поэтому даже влюбленные избегали быть в городском парке, а выясняли свои отношения под акциями второстепенных улиц и на скамейках у ворот.
Городской голова Пряников, прославившийся постройкой трамвая в городе, и тот ничего не мог сделать с грачами. С членом управы Магденко он нарочно отправился в парк, чтобы разобрать вопрос, но мог только пробормотать:
— Ну, что ты скажешь! Простая птица, а имеет свою линию! И какого черта им здесь нужно?
Магденко ответил:
— Это птица не вредная. Она только кричит, а зла от нее никакого…
— Как это никакого! — воскликнул городской голова. — Смотрите, что на дорожках делается! И на ветках! Это же какие дубы? Это потемкинские дубы!
Магденко посмотрел на дубы:
— Птица не понимает, потемкинский или какой. Она не только на историческое место, она может и живому человеку на голову, если человек неосторожный. Ей все равно. А пищи для нее сколько хочешь: наш город богатый!
— А если пострелять? — спросил Пряников.
— Пострелять можно, только новые прилетят, а кроме того, ‘Южный голос’ обязательно карикатуру нарисует.
— Пожалуй…
— А как же? Раз прогрессивная газета, она должна. Напишет: ‘Уничтожение пернатых’ или еще хуже: ‘Победа городского головы Пряникова над невинными птичками’.
— Да, — сказал Пряников. — А жаль, очень жаль. Природное место… Здесь ресторан можно, а там открытую сцену.
— Хорошо, — вздохнул Магденко.
— А ходить будут?
— Кто?
— Известно кто: жители.
— Кто будет, а кто и не будет.
— К Аристархову не ходили?
— Не ходили. Не будут ходить, — решительно заявил Магденко.
— Да почему?
— Если даром, так будут ходить, а если за деньги, ни за что не будут ходить.
— Вот черт, — сказал Пряников. — Какой народ дикий! Вот они и в трамвае не ездят! Кострома!
Народ в городе действительно одичал несколько за триста лет, а отчего это происходило, никто и не знал. В других городах, говорят, и просвещением интересуются, и в театр ходят, и в трамваях ездят, а в нашем городе только хлопочут и заботятся о пропитании. В других городах есть и промышленность, и там научились даже произносить слово ‘рабочий’, а в нашем городе все норовили постарому выговаривать: ‘мастеровой’. Почтенные люди в городе даже гордились: наш город патриархальный, нравственность у нас не то, что в Питере. Несмотря на постоянную суету, больших дел в нашем городе не делали, а со стороны многие и удивлялись: чем живут горожане? Горожане и на этот вопрос отвечали с достоинством: мы-де искони торговлей славимся, у нас река, у нас сплавы лесные — святое дело. А на самом деле, бедно жили в нашем городе, лесных пристаней не богатства, ни просвещения не получалось… А беднее всего жили на Костроме.
Кострома расположилась по другую сторону потемкинского парка — на песчаных дешевых просторах. Почему это место называлось Костромой, никто не знал. От настоящей Костромы наш город был расположен очень далеко. Кроме того, в этом слове ‘Кострома’ было что-то ругательное и обидное, значит, название было дано не по волжской старине, а по какому-то другому поводу.
Культурные граждане относились к Костроме с недоверием, даже полицейская собака в случае чего направлялась прямо на Кострому, не обнюхивая следов. На Костроме не было ни мостовых, ни тротуаров, ни кирпичных домов, воду Кострома добывала из колодцев, освещалась керосином, а водку пила и закусывала больше на открытом воздухе. С другой стороны, и жители Костромы не любили города. Правда, на Костроме был свой базарик и кое-какие лавчонки. Даже река проходила к Костроме особым коленом, чтобы не смешивали ее с городом. Она не расстилалась здесь широкой гладью, а почти к самым берегам подбросила несколько зеленых и тенистых островов. Удовольствия на этих островах были бесплатные.
В центре Костромы стояло несколько заводиков. Был здесь и шпалопропиточный железнодорожный, и уксусный, братьев Власенко, потом табачная фабрика караима Карабакчи и завод молотилок и веялок Пономарева и Сыновья. Заводы эти приклеились друг к другу темными деревянными заборами, а во все стороны смотрели широкими воротами и проходными будками. Со стороны реки к заводам подходила просторная площадь, песок на ней давно утрамбовался, площадь была укрыта приземистой цепкой травкой и пересечена в нескольких направлениях узкими пешеходными дорожками. Посреди площади стояло красное двухэтажное здание высшего начального училища, выстроенного после того, как по рабочей курии чудесным образом прошел в Государственную думу рабочий завода Пономарева — Резников. Депутат, правда, потом отправился в ссылку, но в простом разговоре жители Костромы все же называли училище резниковским.
На той же площади, с краю, Пономарев, когда вступил в кадетскую партию, построил столовую для рабочих. Некоторое время в столовой отпускались даже обеды для тех, кому далеко домой ходить обедать, но потом это дело расстроилось либо потому, что Пономарев покинул кадетскую партию, либо вследствие ‘некультурной’ привычки рабочих приносить обед в узелках: хлеб и соленые огурцы с картошкой. В столовой Пономарев разместил контору и очень обижался на жителей, которые настойчиво продолжали называть контору столовой.
На этой же площади стояла еще и церковь — маленькая, беленькая, приятная. Вокруг церкви раскинулось зеленое кладбище. На нем и укладывали костромских жителей, когда приходила в этом надобность, но до наступления такой надобности жители любили погулять между могилами, кто с девушкой, а кто с приятелем, с бутылкой в одном кармане и все с тем же соленым огурцом в другом.
2
До немецкой войны жизнь и в городе и на Костроме отличалась спокойствием, хотя у каждого человека были и свои хлопоты. Никто не сидел сложа руки, все мотались с утра до вечера, каждый добивался своего, что ему положено в жизни. Исаак Маркович Мендельсон добился, например, что половина пристаней на реке называлась мендельсоновскими, а Ефим Иванович Чуркин выстроил дом кофейного цвета и на фасаде дома поставил Венеру с такими подробностями, что редкий человек мог пройти мимо, не скосив глаза на чуркинский дом.
Добился своего и Богатырчук — долго он был кладовщиком у Пономарева, а потом получил должность смотрителя зданий, квартиру в заводском флигеле и тридцать рублей жалованья. И старый Муха, плотник, тоже добился. Было ему пятьдесят девять лет, когда закончил он хату на Костроме, настоящий дом под черепичной крышей, а долгу на нем Пономареву осталось только триста двадцать рублей. Старый Муха так полагал, что если он сам не выплатит, то сын — тоже плотник — обязательно выплатит, как и многие другие на Костроме, которые выстроили свои хаты. Теплов Семен Максимович, например, десять лет благополучно выплачивал и жил в своей хате, а не таскался по квартирам.
До немецкой войны люди жили спокойно, и каждый считал себя хорошим человеком, а другие не сильно в этом сомневались. Хороший был человек Пономарев, а Карабакчи тоже хороший, а старый батюшка, отец Иосиф, говорил такие проповеди, что даже нищие плакали. И дети росли у людей хорошие, послушные, на рождество ходили со звездой, на новый год ‘посевали’ и пели при этом и поздравляли, чистыми детскими голосами Христа славили и радовали хозяев.
Правда, после 1905 года чуточку испортилась жизнь. Новые слова появились у людей и новые повадки, старый Муха уже не казался таким хорошим, потому что его сын, плотник, во время забастовки как будто забыл, сколько отец должен Пономареву за хату, и будто бы даже выражался так:
— Не нужно платить ему, живодеру. Ничего ему никто не должен.
С того времени и в лице отца Иосифа появилось выражение скорби — и сталось на долгое время.
И выстроили потом высшее начальное училище на сто двадцать человек. Пономарев говорил по этому поводу:
— Раньше мальчишка, выучился он там или не выучился грамоте, собственно говоря, что ему нужно? Если у хорошего отца подрастает, ему четырнадцать лет, а он уже отцу помогает, смотришь, и заработал на побегушках какую пятерку. Теперь ему шестнадцать, а он в школу таскается, географию какую-то учит. И самые разумные мастера с ума посходили. И Богатырчук, и Афанасьев, и другие. А Теплов, тот даже в реальное время поперся с своим сыном. Дома есть нечего, а он на реальное тратится! Ну пускай уже Теплов, всегда чудаком считался. А Пащенко, а Муха, а Котляров? Котляров! Плотник-упаковщик и всегда был плотникомупаковщиком! Сына отдал в это самое высшее начальное, а дочку — в гимназию. Каким-то манером добился — я, говорит, георгиевский кавалер! Заморочили людям головы. Как придет осень, все в училище. Принимают тридцать, а их триста прошения пишут. А потом ко мне: ‘Прокофий Андреевич, возьми мальчишку на завод, пускай пока поработает’. Пока!
3
Сын токаря Теплова Алексей окончил-таки реальное училище и поступил в Институт гражданских инженеров в Петербурге. Старый Теплов был человек гордый и суровый. Он и теперь не улыбался, а сказал сыну:
— Ученым будешь, а в паны нечего лезть.
Семен Максимович Теплов был одним из самых старых рабочих у Пономарева и самым лучшим токарем. Он вел строгую жизнь, не пьянствовал, жену не бил, улыбался очень редко и считался на Костроме человеком странным. В церковь ходил только когда говел, и то строго официально: один раз на исповедь, другой раз к причастию. В церкви стоял серьезный, отчужденный и гордый, расчесав редкую бороду и крепко сжав сухие, бледные губы, крестного знамения не творил и свечей не ставил. Отец Иосиф говорил матушке:
— Старый Теплов сегодня исповедовался. Вредный старик, злой, а, однако, на исповедь всегда рубль кладет. Чудные люди, ей-богу! Пономарев — рубль, и Теплов — рубль — сравнялись! Гордость какая бесовская!
Но отец Иосиф был добрый батюшка и не преследовал Теплова за гордость. Он даже смущался немного, когда Семен Максимович, холодный и несуетливый, укладывал седую голову под потертую, но ароматную епитрахиль. И не расспрашивал старого Теплова ни о каких грехах, а старался проникновенной, но скороговорной молитвой быстрее снять их с грешника. Семен Максимович деловито прикладывался к евангелию, так же деловито и не спеша открывал кошелек и осторожно опускал на тарелку серебряный рубль. Потом подымал сухую жилистую руку, но вовсе не для крестного знамения, а для того, чтобы разгладить седые усы, приведенные в беспорядок во время церемонии. Отец Иосиф косо поглядывал на старого токаря и незаметно вздыхал. Он хорошо помнил, что к старому Теплову с молитвой лучше не заходить, — не пустит.
После причастия Семен Максимович негодующим жестом отмахивался от диаконовского красного плата для вытирания губ верующих и от серебряной чаши для запивания, не задерживался в храме до конца службы, а уходил домой, спокойно перемежая шагом суковатый палки шаги длинных ревматических ног. А дома отвечал жене на поздравление с причастием:
— Накорми, мать, как следует, а то на одном причастии не проживешь. Есть у тебя скоромное что-нибудь?
— Семен Максимович! Как же можно скоромное? Только что причастился и опять грешишь!
— Ничего, мать, лучше сразу, чего там откладывать!
— Семен Максимович, бог-то видит…
— Соображай, мать! Чего он там видит? Есть у него время за мной шпионить!
Странный и самостоятельный был человек Семен Максимович и сына отдал в реальное училище, наверное, на зло Пономареву, у которого сына из реального училища уволили за неспособность. Говорил тогда Алешке:
— Реальное не для нас строили, а ты покажи им. Принесешь четверку… лучше не приноси! Пятерки. Понимаешь?
Очень ясно выражался Семен Максимович, а Алешка от роду был понятливый. Так и прошел Алексей реальное на пятерках, ни разу не огорчив отца. И Алешке, и Семену Максимовичу трудно было протащить семилетний ‘реальный’ курс. Семен Максимович, еще много долгу не выплатил за хату, и бывали такие дни, когда тихонько говорил Семен Максимович жене:
— Сократи мать, разные сладости, — за правоучение платить нужно.
— Да какие же у нас сладости, Семен Максимович?
— Все равно сократи. Картошку давай.
И учебники покупал Семен Максимович самые старые, и форму доставал с чужого плеча, и за все семь лет ни разу не дал сыну на завтрак. Но такой уж был у него характер, ни разу не говорил с сыном о нужде, а сын ни разу не спросил. В старших классах стало легче, находились уроки, а кроме того, сочинения писал Алексей гимназисткам, больше всего о тургеневских героях, по рублю за сочинение.
Алешка был славный мальчик: высокий, круглолицый, румяный, с большими серыми глазами. И хотя учился он в реальном училище один на всю Кострому, а дружил исключительно со своими костромскими сверстниками, большею частью учениками высшего начального училища. В этом училище собралась хорошая и дружная компания. По образованию не было для этих ребят соперников на Костроме, старшее поколение не пошло дальше трехлетки, да и то — немногие. В одном выпуске много у Алексея было друзей детства, тех самых, с которыми он в свое время и с гор спускался, и рыбу ловил, и Христа славил. Лучшим другом Алексея в этом выпуске был Павел Варавва, сын пономаревского заводского сторожа. И старик Варавва и сын были люди невыносимо черной масти, у Павла даже и лицо было какое-то негритянское, только волосы не курчавились, а всегда торчком стояли на его голове. Конечно, в училище Павла дразнили цыганом. Когда Алеша поступил в институт, Павел работал у Пономарева помощником ремонтного слесаря.
Вместе с Вараввой окончили высшее начальное училище хорошие и веселые хлопцы: и Сергей Богатырчук, и Дмитрий Афанасьев, и Филька Пащенко, и Колька Котляров. Некоторые из них, как Филька и Колька, сразу пошли на завод, другие захотели чистой работы — кто устроился табельщиком, кто конторщиком, а Сергей Богатырчук пристроился к бродячему цирку, кого-то положил там на обе лопатки, да так и пошел гулять с цирком, сначала борцом, а потом наездником.
4
Приехал на каникулы Алешка Теплов, и неожиданно появился на улице Сергей Богатырчук: у него вышли какие-то неприятности с директором цирка, и он решил навестить родителей. Многим девушкам на Костроме очень нравился Сергей Богатырчук и высоким ростом, и могучей шеей, и коричневой курткой со шнурками, но Сергей заглядывался на Таню Котлярову, на которую заглядывались и все остальные молодые люди. Таня только что окончила гимназию в городе. Давно уже не было на Костроме такой красавицы. Даже Семен Максимович Теплов, встретив однажды Таню, когда возвращался с работы, остановился и сказал:
— А ну, постой! Ты это откуда такая? Котлярова, что ли?
Таня тогда была в последнем классе. Она наклонила голову и прошептала:
— Котлярова. Здравствуйте, Семен Максимович!
— Ха! — сказал Семен Максимович. — Здорово! Только не забудь, что плотника дочка, не какой-нибудь свиньи, — стукнул суковатой палкой о землю и зашагал дальше. А Таня еще долго смотрела ему вслед и думала над его словами.
У Тани была яркие голубые глаза, а брови и ресницы — черные. Прозрачные коричневые тени были положены на веках, и все лицо у Тани было нежное и смуглое, даже чуть раздвоенный подбородок.
В это лето многие добивались Таниного благосклонного взгляда. Но Танин взгляд с одинаковым дружеским вниманием бродил по лицам молодых людей и очень часто останавливался на них с непонятной иронией. Хата Котляровых недалеко стояла от хаты Семена Максимовича, и все детство Алешка провел в обществе детей плотника-упаковщика. Колька Котляров был нрава тихого и скучного, зато Таня никому из мальчишек не уступала ни в одной игре. В то время никто из друзей не думал, что наступает в жизни время любви, что люди бывают красивые и некрасивые, что это обстоятельство имеет некоторое значение. А когда Алешка влюбился в Таню, между ними уже не было первой детской близости, и приходилось ему начинать дружбу сначала. И вот этой новой дружбе почему-то мешали и иронический блеск Таниных голубых глаз, и толпа влюбленных юношей, и неуверенность в себе. Была середина июля. Алеша с Богатырчуком только что выплыли на лодке из-под зеленых навесов острова: увидел Алеша, сидевший на руле, проходившую по берегу группу девушек.
— Сергей, хочешь посмотреть на Таню?
— Разве? Где?
— Обернись.
Обернулся Сергей, а до берега сажен двадцать. Сергей сказал:
— Ну давай, давай же к берегу!
— Да ведь ты гребешь, а не я. Ну и давай!
В руках у Сергея два весла, и руки работают, да весла над водой даром ходят. Алексей засмеялся и закричал:
— Таня, подожди, Сергей на тебя посмотреть хочет!
Таня отделилась от девушек, стала на влажном песке у самой воды, а розовая ситцевая юбка под теплым ветром прижалась к Таниному колену, только край юбки все вырывается и вырывается. Богатырчук бросил весла, прыгнул на берег, лодка завертелась на месте.
— Вот еще дурень, — сказал Алеша и гребнул своим веслом, выправляя лодку, но глаз не спускал с берега — важно было посмотреть, как Таня встретит Богатырчука, самого красивого человека на Костроме.
Богатырчук стоял на берегу, его щегольские сапоги погружались в мокрый песок, а он смотрел на Таню и отдышаться не мог не то от сильного прыжка, не то от голубого сияния Таниных глаз.
— Здравствуй, Сергей, — сказала Таня. Ее тонкая талия, перехваченная узким пояском юбки, чуть-чуть шевельнулась в еле заметном поклоне, может быть, даже немножко шутливом. — А где твоя куртка?
— Какая куртка? — спросил Богатырчук и сразу поглупел в несколько раз.
— Да ведь у тебя одна куртка: со шнурками! Очень красивая.
Алексею понравился этот разговор. Но Таня и на него ни разу не взглянула. Поэтому Алексей спросил с иронией:
— Откуда ты знаешь, сколько у Сергея курток?
Но Таня и теперь не оглянулась на Алексея, а ждала, что скажет Богатырчук. Сергей, наверное, и не собирался отвечать, а все смотрел и смотрел на улыбающееся Танино лицо.
— Ну, довольно, — сказал Алеша, приткнувшись к берегу. — Посмотрел, и поедем дальше.
Богатырчук растерянно оглянулся на лодку, потом радостно мотнул головой:
— Черт его знает… как ты… того!
Таня бросила быстрый взгляд на Сергея и вдруг предложила, присматриваясь к Алеше с деловым вниманием:
— Вылезай, Алеша, пойдем с нами.
— Нет, Таня, расчета нет.
— Какой там расчет? Вылезай, проводите нас.
— Нема расчета, — повторил Алеша, завертел головой, не глядя на Таню.
— Ты сегодня какой-то… скуластый.
— Это я от злости. Сергей, марш в лодку!
Богатырчук вытащил одну ногу из песка, посмотрел на нее, потом посмотрел на Таню и взмолился:
— Таня, он надо мной власть имеет: дал ему слово до вечера плавать. А у тебя добрая душа, садись к нам в лодку. Мы тебя довезем, куда нужно…
— У Тани нет времени с нами болтать, — Алеша развел руками в лодке, — вон ее компания стоит.
— А отчего? — спросил Богатырчук и высоко поднял брови.
У Тани жалобно вздрогнули ресницы:
— Ты в самом деле сегодня злой. Отчего это? А?
— Это? Это… от солнца. Жаркое очень солнце.
— Богатырчук вытащил и вторую ногу и решительно взмахнул кулаком:
— Ну, и похорошела же ты недопустимо! Что это такое?
Таня засмеялась легко и радостно, вдруг наклонилась к коленям, удерживая стремящуюся вверх юбку, и посмотрела на Богатырчука с любопытством.
— Взвыл! — сказал Алеша. — Хватит с тебя. Полезай на свое место!
Богатырчук повел плечами, выпрямился и прыгнул в лодку, но и в лодке немедленно повернулся к Тане: он не мог оторваться от ее голубых глаз, от ее темно-русой косы, от ее розовой юбки.
— Бери весла! — резко приказал Алексей.
Сергей обалдел как будто.
— Бери весла, — повторила Таня с тихой ласковой убедительностью.
Алексей круто занес весло за корму, и лодка быстро наметила носом путь к острову. Таня крикнула весело:
— Знаешь, Сережа, а без шнурков тебе гораздо лучше!
Алексей теперь сидел спиной к Тане. Он не хотел больше ее видеть. И удивился, когда услышал свое имя:
— Алеша, мне нужно с тобой поговорить. Приходи вечером к столовой.
Алеша быстро оглянулся. Таня догоняла девушек и на бегу приветствовала его рукой.
Богатырчук тоже смотрел на Таню. А потом сказал Алексею:
— Видишь?
— Нет, не вижу, — ответил Алексей серьезно.
— Ну и я не вижу, — вздохнул Богатырчук и взялся за весла.
5
В это лето в помещении бывшей столовой открылся ‘Иллюзион’ — кинематограф. При входе в столовую повисли два ослепительных фонаря. Электрическую энергию предоставил Пономарев с своего завода. Содержатель ‘Иллюзиона’, приезжий, веселый человек со странной фамилией Убийбатько, то сам сидел в кассе, то усаживал жену, толстую и сердитую даму. Он сам веселым голосом, а жена злым голосом отвечали покупателям в одной и той же форме:
— Не можем дешевле, господа, у нас не городская электрика, а господина Пономарева.
И многие господа отходили от кассы, не имея возможности получить иное удовлетворение, кроме такого ответа. Но электрика отражалась отрицательно, на самом Убийбатько: только по субботам в ‘Иллюзионе’ набиралось порядочно публики, потому что в субботний вечер многие старики приходили с женами смотреть погоню за вором или смешные приключения Макса Линдера. В другие же дни господ зрителей набиралось меньше половины зала, а остальные места заполнялись костромскими мальчишками, умевшими с энергией не менее титанической, чем энергия Макса Линдера, преодолевать и строгость контроля, и неудобство пономаревской электроэнергии.
И все-таки ‘Иллюзион’ супругов Убийбатько имел на Костроме большое просветительное значение, главным образом в смысле буквальном: указанные выше ослепительные фонари ярко освещали довольно приятную площадку: на ней еще кадетом Пономаревым были посажены деревья и поставлены деревянные диванчики. Когда-то все это предназначалось для уставших рабочих, ожидающих обеда. Теперь на диванчиках располагалась костромская молодежь, по разным соображениям предпочитавшая свежий воздух фракам и визиткам кинематографических героев. Преддверие ‘Иллюзиона’ обратилось в маленький костромской клуб. Убийбатько с негодованием смотрел на это бесплатное пользование электроэнергии и обращался к публике:
— Господа, надо купить билеты и смотреть картину, а здесь нечего сидеть даром… Но такое обращение не имело успеха у сидящих на диванчиках, и в дальнейшем Убийбатько ограничивался тем, что тушил фонари, когда начинался сеанс.
На диванчике сидели Алеша, Таня и ее брат Николай Котляров, тоже голубоглазый, но совсем некрасивый юноша с бледным веснушчатым лицом. Николай заглядывал в лицо Алеши и говорил жидким, нежным тенором:
— Идем, Алеша, не ломайся.
Таня смотрела на Алешу любопытным взглядом вкось, как будто исподтишка. Алексей склонился к коленям и задумчиво поглядывал на кусты желтой акации. Из-за кустов вышли Павел Варавва и Богатырчук. Павел сказал:
— Алеша ни за что не пойдет за чужой счет. Что ты его уговариваешь?
— А я пойду, — веселым басом произнес Богатырчук. — Пойду за счет Цыгана — и ничего. Спасибо ему говорить не буду. Он помощник слесаря, у него денег много.
— Перед кем ты гордишься? — обратился Павел к Алеше. Перед товарищами? Дурень ты, хоть и студент. Какая честь тебе в том: сидишь и надуваешься!
Алеша поднял голову, свет упал на его лицо. Оно было еще по-юношески румяным и круглым, но на скулах уже начинали играть тени мужества, а на лбу падала к переносью резкая и острая складка. Алеша с усилием, вкось посмотрел на Павла:
— Тебе хочется в ‘Иллюзион’?
— А что же? Хочется. А тебе не хочется?
— Не хочется.
— А скажи, твой институт называется императорским?
— Мой институт не называется императорским.
— Так чего же ты…
— Я ничего…
— Идем, — решительно сказал Павел и тронул Алешу за плечо.
— Отстань!
— Идем, уже впускают.
За кустами акация на главной дорожке проходили головы и картузы посетителей ‘Иллюзиона’. Алексей поднялся со скамьи, неожиданно выпрямил высокое, ловкое тело и потянулся, положив руки на затылок.
— Идите, я вам не мешаю.
— Раз ты не идешь, значит, и я должен тут торчать, — пробурчал недовольно Павел.
— Да ну вас к черту! — сказал Богатырчук. — Пригласил, а теперь назад? Ты меня из дому вытащил? Какое ты имел право, уважаемый?
— На тебе сорок копеек, и ступай один.
Богатырчук взял сорок копеек, подбросил их на ладони и грустно ухмыльнулся красивым ртом:
— Подлецы! Вы думаете, у меня действительно никакой чести нет? Подлецы вы после этого! На твои сорок копеек!
Он с размаху опрокинул ладонь на протянутую руку Павла.
— Убирайся! Богатырчук может принять приглашение товарища, а подачек не принимает. Если даже его пригласит Колька Котляров, этот беднейший из пролетариата Костромы, Богатырчук примет приглашение.
Колька Котляров сказал без всякого выражения:
— Я тебя не приглашаю.
— Почему?
— Не хочу.
— Нет, почему?
— Сказать?
— Скажи.
— Принципиально.
Колька стоял перед Сергеем мелкий, нескладный, ничего не унаследовавший от плотника Ивана Котлярова: ни саженных плеч, ни коренастости, ни буйной шевелюры, но сквозь плохонькую оболочку ясно был виден его принципиальный дух. Павел пошевелил руками в карманах и сделал шаг к Николаю:
— Интересно!
Одна Таня осталась на диване и спокойно играла пушистым кончиком косы на коленях. Колька под горячим взглядом Павла поежился, но не улыбнулся, отвел глаза и сказал негромко:
— Да чего говорить! Ты спроси у него, почему он не работает?
— Ха! — засмеялся Богатырчук и повалился на диван рядом с Таней. — Старая песня. Меня даже не раздражает. Дома папаша с мамашей талдычат, теперь Колька прибавился. Черт бы вас побрал, почему вы отца Иосифа на помощь не позовете?
— Нет, ты все-таки отвечай, — сурово произнес Павел. — Он тебе в глаза сказал, и ты в глаза.
— Знаешь что? Дома я читал ‘Три мушкетера’. Знаешь, до чего интересно! Пришел ты, Цыган. Идем да идем! Пожалуйста! А вы мораль тут развели, труженики! Настойчиво требую, веди меня в этот самый ‘Иллюзион’. Требую выполнения обязательств.
— Хорошо, выполню обязательство, а только скажи, почему ты не работаешь?
Богатырчук протянул руку по спинке дивана сзади Тани, и Таня немедленно выпрямилась, все так же теребя кончик косы.
— Скажу. Алешка и так знает. Скажу. Но все-таки нет справедливости. Алексей тоже не работает, однако ты его тащил в ‘Иллюзион’? Тащил, Колька?
— Тащил, так разница: Алешка студент, он работает, только ничего не получает. А с какой стати я буду тебя водить, когда ты нарочно не работаешь?
— Ну, хорошо. Почему я не работаю? Не хочу. Не хочу работать на Пономарева. Не хочу жить в этой самой Костроме. Здесь живут рабы Пономарева и Карабакчи. Ты сколько получаешь, помощник слесаря?
— В этом месяце заработал семнадцать, — хмуро ответил Павел, не глядя на Сергея.
— Семнадцать. А ты сколько, Колька?
— Не в том дело, а ты дальше говори. На кого ты хочешь работать?
— Ни на кого.
— Как это у тебя выйдет?
— Как-нибудь выйдет. Опять в цирк пойду.
— Балда! — сказал Павел. — А в цирке ты на кого будешь работать? Все равно на хозяина.
— В цирке не так, детки. В цирке я работаю для людей. И вижу людей. Вы этого не знаете. Когда выскочишь на арену на Цезаре… свет какой! Глаза какие! Да что вы понимаете?
— Чьи глаза? — тихо спросила Таня.
— Всякие глаза: и у людей, и у Цезаря. Какие красавицы смотрят, улыбаются. Да и не только красавицы!
— И что? — так же тихо спросила Таня.
— Он себе шею свернет на Цезаре, а хозяин все равно в карман тысячи положит, — тоскливо протянул Николай.
Сергей вскочил. Он стал против Николая, взмахнул кулаком и этим движением как будто сбросил с себя богатырское свое добродушие:
— Наплевать мне на хозяина! Когда я на арене, хозяин — мой лакей, понимаешь? Он смотрит мне в глаза и дрожит. Я тогда артист. Ты знаешь, что такое артист? Знаешь?
— А за что тебя хозяин выгнал, Сережа?
Богатырчук не ожидал нападения с этой стороны. Он повернул к Алексею тяжелую голову:
— За что?
Алексей стоял у кустов акации и заканчивал перочинным ножиком пищик. Он поднял глаза на Сергея, вложил пищак в рот и вдруг запищал на нем оглушительно и комично-жалобно, а потом спросил, перекосив губы в ехидной гримасе:
— Да. За что?
Павел взмахнул руками и захохотал. И Николай с застенчивой улыбкой отвернулся к фонарю. Улыбнулась и Таня, присматриваясь к Алеше.
Богатырчук оглянулся.
— Выгнал? Не выгнал, а…
— Уволил, — серьезно закончил Павел.
Сергей осторожно сел на диван. Таня смотрела на него с интересом.
— Все-таки за что, Сережа? — ласково спросила она.
— За грубость, — тихо ответил Сергей и улыбнулся ей печальными глазами.
Таня задержала на нем внимательный, почти материнский взгляд, поднялась с дивана, перебросила косу назад и сказала решительно:
— Хватит! Идем в театр, все! Слышишь, Алеша?
Алексей увидел ее нахмуренные брови и протянул руку к Павлу:
— Павлушка, одолжи сорок копеек до завтра.
6
По дороге домой Алеша и Таня отстали. Таня спросила:
— Неужели ты из гордости не пошел в ‘Иллюзион’ за Колин счет?
— Не из гордости, Таня, а из бедности.
— Это все равно.
— Нет, не все равно. Если у меня были бы деньги, я мог бы пойти за их счет.
— А где ты возьмешь отдать Павлу сорок копеек?
— У отца.
— Ты у него много берешь денег?
— Нет, почти что не беру, вот разве на дорогу теперь придется взять.
— А как же ты живешь в Петербурге?
— Зарабатываю.
— Много зарабатываешь?
— Уроками много нельзя заработать. Очень дешево платят.
— А сколько платят?
— Если репетировать какого-нибудь отсталого — пять рублей в месяц.
— А сколько тебе нужно в месяц?
— Мне нужно самое меньшее тридцать рублей.
— Для чего?
— Квартира, стол, учебники, ну, конечно, баня, бритье, кое-что починить, в театр нужно.
— А если без бритья, значит, дешевле? На бритье полтинник можно скинуть. Таня, почему ты сказала, чтобы я пришел сегодня к столовой?
— Я просто хотела побыть с тобой.
— Почему?
— Как почему? Мне с тобой хотелось побыть вместе. А как же ты зарабатываешь тридцать рублей? Неужели шесть уроков?
— Ну, три, четыре урока.
— Значит, не выходит тридцать рублей?
— Никогда не выходит. Все-таки, если человек хочет видеть другого, у него есть какие-нибудь причины.
— Причины? Конечно, есть… — Таня лукаво глянула на Алешу. — А как же так, без причины?
— А какие у тебя причины?
— И причины есть, и все есть, — произнесла Таня задумчиво.
Алексей наклонился к ней, заглядывая в лицо. Она подняла глаза:
— Все-таки, как же ты живешь, если не зарабатываешь?
— По-разному живу. Если не хватает, — значит, за квартиру не плачу, живу, живу, пока выгонят, — вот и экономия.
— Или не обедаешь?
— Это самое легкое — не обедать. Обедать вообще редко приходится, больше чай и булка. Но бывает, урок достанешь за обед. Это самое лучшее с экономической стороны, но только обидно как-то. Я не люблю.
— А почему ты у отца не берешь?
— Да у отца нету. Он еще Пономареву должен. Но он иногда присылает. Это… последнее дело — получать от него деньги.
— Ты чересчур гордый, Алеша.
— Нет. Какой же я гордый, если все спрашиваю и спрашиваю: почему ты захотела быть со мной?
— А почему тебе так интересно?
— А как ты думаешь?
— Ты воображаешь, что влюблен в меня, да?
Алеша и на темной улице покраснел и испугался:
— Нет… как ты сказала…
— Значит, ты не воображаешь?
— Я ничего не воображаю.
— Вот и хорошо. А я уже думала, что и ты влюбился.