Чертова кукла. Роман З. Н. Гиппиус, Чуковский Корней Иванович, Год: 1911

Время на прочтение: 10 минут(ы)

Чертова кукла. Роман З. Н. Гиппиус

Если ты не любишь снег,
Если в снеге нет огня,
Ты не любишь и меня.
З. Гиппиус

I

Вы с женщиной, которую не любите. И все кругом нехорошо, неуютно. Каменные лестницы, ветер. Она вам надоела, — ‘отвязаться бы!’ — и жалка, и противна. А вы вдруг перед ней на колени и молите ее о любви:
— О, нелюбимая, не знаю почему, но жду твоей любви, хочу, чтобы ты любила!
Неестественно. Невероятно. Хотели ударить, и вот лобызаете. Отталкивая, маните. Что за странная любовь — наизнанку!
И это с вами всегда — во всех ваших любовных чувствах. Мы, например, остальные, мы чахнем и сохнем, когда страсть — без ответа. А вы напротив, вы почти веселитесь:
— Пускай, моя Светлана, меня не любишь ты, — это подлинные ваши слова. — О пусть тебя не вижу, тем глубже я люблю… Мне всех радостей дороже моя неразделенная любовь…
А когда наша страсть угасает, мы, все остальные, как мы тогда печальны! Вечная элегичность умирающей, догорающей страсти! У вас же и здесь — a rebours: ни грусти, ни боли:
— Мне было не грустно, мне было не больно.
— Я думал о том, как в душе моей вольно…
И дошло до того, что измена любимого, унижение, оскорбление страсти — высшее для вас торжество. Мы, остальные, ревнуем и мучимся, убиваем, калечим соперниц, соперников, а у вас… — вот ваша песня обманутой девушки:
Не меня — ее, ее
Любит он, но не ревную,
Счастье ведаю мое
И, страдая, торжествую.
Неслыханная ‘песнь торжествующей любви!’ Кто из миллионов влюбленных за тысячи-тысячи лет пропел бы такую песнь! Девушка ‘ведает счастье’, когда ее любовник ласкает другую!! Что за извращенное странное сердце!..
Я уже не говорю о том, как вам дорого, как вы заботитесь, чтобы ваша любовь непременно была безнадежной:
— Мы силу любви — одной невозможностью мерим. — Я радость мою не отдам никому… Мы любя неслиянны…
Когда-то в детстве я думал об антиподах, что это такие же люди, как мы, но только все у них наизнанку. Лед у них жжется, огнем они тушат воду. Подсудимые судят судей, и всякий, как о высшем блаженстве, мечтает о смерти, о болезни, о голоде. Теперь, когда я прочитал ваши книжки, это ваше ‘Собрание стихов З. Н. Гиппиус’, — я вижу, что моя мечта — не мечта. Такое племя, несомненно, существует, и это племя — ваше, родное. Там у вас должно быть это принято, там у вас должно быть это ‘норма’ — говорить и ощущать такое:
— С такою радостной мукой…
— Все радости скучны…
— Люблю я отчаяние мое безмерное…
— Приветствую мое поражение…
(З. Н. Гиппиус, ‘Собрание стихов’ т. I и II.)
Там у вас, должно быть, трюизмы эти любимые ваши слова: ‘тяжесть счастия’, ‘радость страдания’, и всякий, должно быть, проникнут этим редкостным вашим ощущением:
‘В последней жестокости — есть бездонность нежности: и в Божией правде — Божий обман’.
И если бы случайно как-нибудь я прочитал у вас, что горе, например, тягостно, а радость сладостна, я бы этому весьма изумился, как самому диковинному парадоксу. Обычное — для вас парадокс. Любовь без ненависти и веселость без скорби вам, я думаю, недоступны. О смерти, например, вы пишете с улыбкой и нежностью:
— О, почему тебя любить мне суждено неодолимо? — Концу всегда, как смерти, сердце радо. — Странно сердце радует безмолвие и смерть. — Приветствую смерть я с безумной отрадой и муки бессмертья не надо, не надо!
Да не подумают, что это культ смерти, кладбищенство, сологубовщина… Это просто ваше a rebours. Та самая mania contradicens, о которой говорит в одном рассказе Брюсов. Люблю смерть и ненавижу бессмертие. Люблю смерть и ненавижу счастье. Люблю ненависть, ненавижу любовь.
Я счастье ненавижу,
Я радость не терплю.
И т. д., и т. д., и т. д.

II

Однообразное, упрямо-неуклонное всегда и во всем ‘наоборот’. Что это? Кокетство? Бравада? Ницшеанская хлестаковщина? Поза?
В ваших стихах то и дело читаю:
— Смиренная гордость.
— Безумие мудрости.
— Воскресная смерть.
— Дневная ночь.
— Кипящая льдистость.
— Верная неверность.
— Снеговой огонь.
Как однообразно и бедно. Как будто на машинке сфабриковано целыми пачками, дюжинами. Вы же фабрикуете еще и еще:
— Где начало, там конец. — Все, что вверху, то и внизу. — Мы, скромные, бесстыдно молчаливы. — Мне страшно, что страха в душе моей нет, — вот типичные ваши речения. На каждом ваше клеймо.
И характерно: когда вы очутились на берегу реки забвения, Леты, вы тотчас же сказали себе:
‘Нет даже забвенья в рокоте Леты’.
Что же это такое? ‘Скромность бесстыдства’, ‘начальный конец’, ‘страстное бесстрастие’ — что же это такое у вас? Просто ли словоблудие, facon de parler, или подлинное кровное чувство?
Я думаю, и то, и другое. Но подлинного, кровного больше. В основе, я уверен, здесь подлинно все, пусть иные слова и фальшивят, и лгут, но лирика ведь не лжет никогда, а именно в вашей лирике, в самом тоне ее и ритме я слышу, вне всяких слов, ту же сложность и смешанность чувств, которую неутомимо пытаются выразить ваши слова: ‘распни’ и ‘осанну’ вместе, восторг и уныние словами вы говорите [нрзб.] что помимо слов, — всем электричеством своей поэзии, каждым нервом своего стиха. Вы не только повествуете о себе, но вы хоть чуть-чуть, хоть на миг, заражаете нас собой, и под чарами вашей поэзии мы, действительно, на мгновение чувствуем, что правда обманна и смерть мила. Лирика лгать не может, это речь от души к душе. Здесь шутихи афоризмов бессильны — и бубенчики бряцающих слов. И ведь какая нужна сила внушения, какая искренность и патетичность, чтобы внушить другим такие чувства, которые чужды и ‘отвратны’ чуть не каждой душе человеческой, чтобы передать, отобразить (пускай и отдаленно!) такую искаженную, запутанную, сложную душу, как ваша!
О, как сами вы ненавидите эту бедную свою душу. ‘Я рабом твоим, запутчица, не стану’. ‘Ты, уныльница, меня не сторожи’:
Ты сближаешь два обратные желанья,
Ты сидишь на перепутанных узлах,
Ищешь смешанности, встречности, касанья.
Вы тоскуете о простоте, вам тягостна ваша сложность. ‘Жалко, мертвенно и грубо все, что сложно’. ‘Бегу от горько сложной боли я’… ‘И перепутанных узлов’… В прекрасных сонетах вы доказываете (а вам это необходимо доказывать!), что нужно жить, ‘как дитя’, быть ‘радостным и простым’. — ‘Буду весел я и прост, пока живу’, — но, конечно, это тщетные мечтанья, — ‘запутчица’ вас путает доныне.
Вы часто, например, обращаетесь к Богу с молитвами. Но молитвы ваши тоже наизнанку:
За Дьявола Тебя молю, Господь! И он Твое созданье.
И кощунство и молитвы — сразу. Да не подумают, что здесь демонизм. Здесь все та же mania contradicens, игра антитетических чувств:
— Я не могу поклоняться Богу, если я Бога люблю.
Поклонение и вызов сразу. — Не дам тебе смирения, оно удел рабов. — Слабости смирения я душу не отдам. — Смирение — есть величайший грех. — Смиренномудрие нас губит и т. д., и т. д.
Иначе вы не умеете, такое уж извращенное сердце. И сказавши когда-то: ‘люблю я себя, как Бога’, вы ждете от Бога милости именно за эту свою дерзость:
— Господь, мои мятежности и дерзость освяти.
В мятежности и дерзости — святость, в молитве — кощунство, в гордыне — любовь, вы и здесь прямолинейны и упорны.

III

Теперь самое главное.
Ведь видеть белое в черном и черное в белом — это значит видеть только серое.
Сразу идти и вперед и назад — это значит стоять на месте.
Сразу и любить и ненавидеть — это значит быть равнодушным.
И потому вся ваша лирики есть лирика серости, косности и равнодушия. Из ваших книг я впервые узнал, что и у косности есть свой пафос, и у равнодушия — свой лиризм.
‘Никого не люблю. Ничего не знаю. Я тихо сплю’, — уже не говорите, а как бы [нрзб.] ‘все так, как есть’. — ‘Живу без жизни, не страдая’. — ‘Тупо, медленно живу’. — ‘Живу без мысли и без воли я, без упований и скорбей’. — ‘Без борьбы и без усилия опускаюсь я на дно’. — ‘Мои глаза под паутиной, она сера, мягка, липка’.
Даже в безумно волнующий миг, — в октябре девятьсот пятого года, — даже и тогда вам было:
Упоительно — и скучно,
Хорошо — и все равно.
Сон, коснение, оцепенение души, инфернальная скука и томь — это ваша постоянная тема, и сколько образов находите вы для нее, какие мелодии и ритмы. Здесь вы несравненный художник. И неистощимы у вас проклятия этой вашей косной, и страшной, и оцепенелой мертвой души:
‘В своей бессовестной и жалкой низости, она как пыль сера, как прах земной, и умираю я от этой близости, от нераздельности ее со мной.
Она шершавая, она колючая, она холодная, она змея. Меня изранила противно жгучая, ее коленчатая чешуя.
О, если б острое почуял жало я! Неповоротлива, тупа, тиха. Такая тяжкая, такая вялая. И нет к ней доступа, она глуха’.
Не душа, а недотыкомка какая-то. В ней нет жизни, она труп, вы сами это ясно и мучительно видите. ‘Мертвый ястреб душа моя. Как мертвый ястреб лежит в пыли, отдавшись тупо во власть земли’. — ‘И эта мертвая… моя душа’…
Да и как же иначе? Тот, кому все — все равно, и распни и осанна, для кого и да и нет равносвяты, у кого любовь убита ненавистью, страсть бесстрастием, вера неверьем, — у того мертвая душа, и никакой Чичиков на нее не польстится. И все ваши стихи — панихиды, отпевание этой вашей мертвой души.
Тяжелый холод в душе моей.
К земле я никну, сливаюсь с ней.
И оба мертвы — она и я.
Каждое чувство, едва родившись, тотчас же умерщвляется ‘противочувствием’, приводится к нулю, к пустоте. Ибо если Божья правда есть Божий обман, то нет ни правды, ни обмана, а есть ничто, nihil, нуль. И если гордыня смиренна, то нет ни гордыни, ни смиренья, а опять-таки какая-то дыра. И если, как вы говорите, ваша душа есть снеговой огонь, то нет ни снега, ни огня, снег растаял, а огонь погас, и опять небытие, nihil.
Пусть я слишком упрощаю все это, но в основе это, несомненно, так.
До сих пор у нас в России не было никогда нигилизма. Даже Смердяков, и тот не вынес, тотчас же пошел и повесился. Вы первый и единственный в России нигилист. Величайший поэт нигилизма. Гениальный певец пустоты. Такой опустошенной души мы, кажется, доныне не знали.
Вы воспеваете ничто. Вы каждым стихотворением говорите: у меня в душе — ничего. Ничего, ничего, ничего:
‘Ни твердости, ни нежности, ни бодрости в пути’.
‘Ни боли, ни счастья, ни страха, ни мира’.
‘Не лености, ни знания, ни силы быть с людьми’.
Вы подсчитываете свои нули, подводите итоги — пустоте. И не потому ли ваши стихи так безвещны, бескрасочны? Ведь их тема — небытие, отрицание сущего, и не потому ли даже отдельные в них слова суть как бы символы небытия:
Беззвонный.
Безросный.
Безрадужный.
Безвластный.
Безлюбовный.
Безгорестный.
Безогненный.
Бесструнный.
Безблагодатный.
Этих слов в стихах у вас многое множество. Не радугу, а безрадужность, не огонь, а безогненность, не власть, а безвластие воспевают ваши стихи: то, чего нет, изъян, отсутствие, минус, ущерб, — безжизненность и безжеланность.
— Не лучше ли в тихой безжеланности заснуть, как спит степной ковыль!
Умереть — уснуть. Не быть. Тишина, забвенность, мара, сон. Баю-баюшки, баю! ‘Сомкни плотней пустые очи и тлей скорей, мертвец. Нет утр, нет дней, есть только ночи… Конец…’ И пустота! ‘Пустынный шар в пустой пустыне, как Дьявола разумие’.
Но какими цветочками и бантиками умеете вы украшать — пустоту! Нежнейшее и [грандиознейшее] из ваших стихотворений так и называется: ‘Нету’. В этих стихах само небытие говорит о себе:
‘Меня Сотворивший меня обидел, я плачу оттого, что меня нет’.
Нуль плачет о том, что он нуль!! К нему кто-то приходит, хочет помочь, спасти, но он повторяет свое:
‘Зачем ты приходишь ко мне, зная, что меня не будет — и теперь нет?’
Кто, кроме вас, мог бы спеть эту песню о том, кого нет и не будет, — и спеть так трогательно, так изысканно-нежно:
О, зачем ты меня тревожишь?
Мне твоего не надо пути.
Ты для меня ничего не можешь:
Того, кого нет, нельзя спасти…
Ты душу за меня положишь, —
А а останусь венок свой вить.
Ну скажи, что же ты можешь?
Это Бог мне не дал — быть.
(Женское)
Никогда еще небытие не являлось в таком обаятельном образе и не говорило столь милых слов! Офелией, вьющей венок у ручья, — чистейшим, поэтичнейшим ликом обернулось перед вами Ничто. Но часто оно является вам и в другой, в отвратительной личине — мелкого беса, недотыкомки, дьявола, — и напрашивается к вам в приживальщики: ‘вечный спутник’ всяческой косности, сонности, вялости:
‘Я прежде всем себя тревожил: хотел того, мечтал о том… А с ним мой дом… не то, что ожил, но затянулся как пушком.
Безрадостно-благополучно, и нежно-сонно, и темно… Мне с дьяволенком сладко-скучно… Дитя, старик — не все ль равно?
Такой смешной он, мягкий, хлипкий, как разлагающийся гриб. Такой он цепкий, сладкий, липкий, все липнул, липнул — и прилип’.
Он не отлип еще до сей поры. Дух безросности, безогненности, безлюбовности, безрадужности, безблагодатности, безгорестности, — тысячи многоразличных ‘без’, опустошающих и умерщвляющих душу.
‘И оба стали мы — едины. Уж я не с ним — я в нем, я в нем! Я сам в ненастье пахну псиной и шерсть лижу перед огнем’.

IV

Но кому я пишу эти строки? Зинаиде Гиппиус, ‘известной декадентке’? Только ли ей одной? Этот дрянненький дьявол бестревожности — ее ли одну облапил? Дух небытия, дух косности и пустоты, гаденький анатэма Nullus, разве не играет и нашими душами? Мы все теперь — чертовы куклы! — ‘Мертвечина ты, стерва тухлая’, — мог бы каждый сказать себе. Гиппиус, чем дальше, тем больше, ненавидит в себе мертвечину, свою ‘тупую, вялую, серую, мертвую’ душу.
Она томится, и ее стихи с первой строки до последней — какое-то бесслезное, оцепенелое рыдание. И она уже то того дошла, что сама себя предала анафеме и написала о себе жесточайшую, злобнейшую книгу, которую так и озаглавила: ‘Чертова кукла’.
Книга эта только что вышла (Московское книгоиздательство, 1911 г.), — и по виду она — современный роман, обыкновеннейший Боборыкин, но по сущности это свирепая расправа автора с самим собою.
Автор захотел изобразить героя нашего времени. Кто же этот герой? Санин? Пожалуй, и Санин, но ‘исправленный и дополненный’. В Санине не было множества черт, которые так показательны для современности нашей. Где в Санине — Азеф? Где в нем декаденты? Где в нем — реакция? И вот Гиппиус затеяла написать такого Санина, в котором бы все это было совмещено, — и показать, что он — чертова кукла, дьявольское наваждение, живой мертвец.
Тема превосходная, замысел величайший, но чем больше я вчитывался, тем сильнее меня поражало: да ведь это она сама, ‘известная декадентка’ З. Гиппиус, это родной ее брат, и именно, как родного, она ненавидит его!!
Он воплощение именно той бесгорестности, безлюбовности, безблагодатности, которую так виртуозно всегда выражала Гиппиус. Ему, как и ей —
Упоительно — и скучно,
Хорошо — и все равно.
Он тоже герой небытия, косности, мертвости. — ‘Его, может быть, совсем нет, а только кажется, что он есть’, — говорит про него кто-то в романе, и сам автор в предисловии указывает: ‘Хотелось мне собрать, сосредоточить черты душевной мертвости в одном человеке’.
У героя ‘мертвое лицо, — оно точно никогда не было живым’.
И все вокруг него тоже мертво: ‘бессветное, безгранное пространство’ — ‘внешняя чернота, внешняя смерть’ (стр. 148). Он чует пустоту своей пустыни, и если бы был поэтом, написал бы то, что так хорошо написала З. Гиппиус:
Пустынный шар в пустой пустыне…
Отчаянье! Отчаянье!
Он систематически убивает в себе Бога, вытравляет всякие, как говорится, порывы, она же в этой своей Сахаре вечно хочет хоть что-нибудь посеять, посадить, завести там ‘хоть какого-нибудь, хоть плохенького Бога’, и призывает, тоскуя:
Господь, Господь мой, Солнце, где Ты,
Душе плененной помоги!
И ждет заветных каких-то ‘сроков’, какого-то воскресения: ‘Я сплю, успенью моему покорный, но чаю воскресения вечной правды’ и почти, насколько может, верит: ‘все будет иначе’, а он именно эту свою мертвость в себе и лелеет, он победоносен, он выпятил грудь и, как череп безглазый, смеется.
Вечно с глазу на глаз со своею душою, Гиппиус следит за нею, как за чудовищным каким-то насекомым, — испуганно и брезгливо, — топчет ее, отмахивается, обороняется, — ведет с нею затяжную, глухую борьбу, и в этом обаяние и мучительность ее поэзии.
А ее герой, сатириконствующий, лоснится от самодовольства, все для него тарарабумбия, — современнейший из современных! — он есть худшая Гиппиус, ее карикатура, ее дьяволенок, Гиппиус без лирики, Гиппиус без сложности, без томления, без душевных извилин, но все же Гиппиус, пускай в ней — многое, чего нет в нем, но все, что в нем, то в ней!

V

…Этот новый роман З. Н. Гиппиус принято всюду бранить, а между тем он очень хороший. Лишь один есть у него недостаток: он еще не написан. Это не роман, а как будто проект романа, чертеж, — вот, как бывают чертежи зданий, машин. Начерчено все отлично: трубы, и крыши, и окна, — но ведь это еще нужно построить, нужно железо и дерево. Однако, и за это спасибо. Быть может, отыщется ‘каменщик, каменщик в фартуке былом’, и все это осуществит, совершит.
Но — и здесь основная беда: во всех этих черточках и ленивых набросочках, которые составляют роман, — та же косность, то же равнодушие. Нет никакого пафоса. Роман обличительный, автор хочет проклинать, ненавидеть, но каждая страница говорит: все равно, черт с вами, все равно.
Дьяволенок равнодушия и бестревожности, — гнали бы вы его прочь, когда пишете общественный роман! Люди у вас стреляются, умирают, азефствуют, а вы как будто даже напеваете:
Живите, люди, играйте, детки…
Внизу чуть слышно шуршит поток.
А я качаюсь в воздушной сетке,
Земле и небу равно далек.
Стихи превосходные, но если бы ваш Нуллюс, герой небытия, был даровитый поэт, он непременно создал бы именно эти стихи.

К. Чуковский

Первая публикация: ‘Речь / 29.05.1911.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека