Костомаров Н.И. Казаки. Исторические монографии и исследования. (Серия ‘Актуальная история России’).
М.: ‘Чарли’, 1995.
ЧЕРНИГОВКА
БЫЛЬ ВТОРОЙ ПОЛОВИНЫ XVII ВЕКА1
1 Содержание взято из Дел Малороссийского Приказа, хранящихся в Московском Архиве Министерства Юстиции, кн. 46, л. 221—228. Все лица’ действующие в этом повествовании, выводятся с особенностями речи своего времени. Буква е за согласною по-малороссийски всегда произносится твердо как оборотное э, напр. мене = мэнэ, тебе = тэбэ.
I
1676 года в июне месяце в город Чернигов воротился черниговский полковник Василий Кашперович Борковский из Батурина, куда ездил по гетманскому зову для войсковых дел. Полковник ехал в колясе, запряженной четырьмя лошадьми, а по бокам его колясы ехало с каждой стороны по верховому козаку из его собственной полковничей компании. По мосту, построенному через реку Стрижень, коляса въехала в деревянные ворота с башнею наверху, сделанные в земляном валу, окаймлявшем внутренний город или замок, бревенчатая стена, шедшая поверх всей окраины вала, носила, с первого взгляда на нее, следы недавней постройки. Удар колокола на башне возвестил о возвращении господина полковника. Коляса въехала в один из дворов, неподалеку церкви св. Параскевии, под крыльцо деревянного дома, обсаженного кругом молодыми деревцами, которые были огорожены плетеными круглыми загородками для защиты от скотины. Разом со въездом во двор полковника, спешили во двор полковые старшины — обозный, судья и писарь, как только услышали звон на башне, возвещавший о приезде полковника. Полковник вышел из своей колясы, взошел на крыльцо и, подбоченясь по-начальнически, ожидал старшин, скоро шедших по направлению к крыльцу и уже на дороге снимавших шапки. Полковник в ответ на их поклоны чуть приподнял свою шапку, ничего им не сказал, а только смотрел на них и повернулся ко входу в свой дом. Старшины последовали за ним, неся в руках шапки. Выбежавшие из дома служители суетились около колясы и вынимали оттуда дорожные вещи. В сенях встречали полковника члены его семьи: жена, сын и две дочери. Не сказавши ни слова семье, полковник обратился к писарю и сказал:
— Пане пысарю! Швыдче бижы и пышы уныверсалны лысты до всих сотныкив: нехай незабаром съиздяться до Черныгова з выборными козаками из своих сотень. Поход буде. Прыпышы ще: который забарыться и не прибуде в термин, той не утече значного вийскового караня. А вас, панове судья и обозный, я покличу. Розговор з вами буде. Пан гетман ордынуе наш полк в Заднепре на Дорошенка.
Старшины ушли. Полковник вошел из сеней в просторную комнату, уставленную по окраине стены лавками, покрытыми черною кожею, несколькими креслами с высокими спинками и двумя столами, покрытыми цветными коврами. Служитель снял с него верхнее платье. Тогда полковник поцеловался с женою, потом с детьми, которые, подходя к отцу, прежде кланялись ему до земли, а потом целовали ему руку. Полковник приказал служителю подать трубку и расселся в кресле близь стола.
Полковница, матерая женщина лет за сорок, в парчовом кораблике на голове и в зеленой вышитой серебром сукне, спросила мужа: не прикажет ли он подать что-нибудь поесть и выпить. Полковник поморщился, сказал, что он на дороге поел, а до ужина недалеко, но потом, подумавши, попросил выпить терновки. Ему подала на подносе вошедшая прислужница. Полковник выпил, поставил серебряную чарку на поднос и спросил жену:
— Був кто у нас без мене?
— Новый воевода прииздыв, — сказала полковница.
— Який же вин з виду? — спросил полковник.
— Так саби чоловичок, — отвечала полковница: — не дуже старый, не дуже молодый, лице ему чорвони, трохи дзюбане. А кто его зна що воно таке есть! Я спытала его: чи гаразд ему домивка здалася, вин отвитыв що добра, и зараз почав сам себе выхваляты. Со мною, каже, уживетесь, бо я чоловик простый и правдывый, и з души, каже, полюбыв народ ваш малороссийский. Дай Бог, шоб вы мене так полюбылы, як я вас. Потым почав говориты по-божественному, про церквы роспытовав, хвалыв тебе, шо усердствует Божий церкви и храмы будуеш.
— Боны, — сказал полковник: — уси таки ласкави, як до нас приидуть, а обживуться — так и не такими стануть.
— А я вже, — сказала переминаясь полковница, — и про сёго прочула не дуже добрую реч.
— Що таке прочула? — спросил напряженно полковник.
— Говорють: через день писля того, як сюды приихав, став допытоваться, яки у нас в Черныгови есть чаривныци, и вже одну, кажуть, приводыли до его стрильци москали из тых, що тут зоставалысь писля прежнего воеводы.
Полковник не отвечал на это ничего, как будто не слыхал того, о чем сообщала ему жена, и завел речь о другом, сообщил, что их полк посылают вместе с другими на Дорошенка понуждать его, чтоб ехал, по данному прежде обещанию, на левый берег Днепра слагать с себя гетманский сан перед князем Ромодановским и гетманом Иваном Самойловичем. Полковник изъявил сожаление, что ему не дают времени строить предпринятые здания в Чернигове и беспрестанно отрывают к другим делам. Борковский был большой охотник строиться. Много церковных зданий в Чернигове обязаны ему поправками, прибавками, а иные появлением на свет. И теперь был он озабочен постройкою братской трапезы в Елецком монастыре, поручал в свое предполагавшееся отсутствие жене наблюдать за начатым делом, вести переговоры с штукатурами и малярами и приказывал ей во всем поступать с совета отца архимандрита Иоанникия Голятовского. Во время этой беседы с женою дети находились здесь же и стояли почтительно у стены: хотя сыну пошел уже двадцатый год, а одной из дочерей семнадцатый, но они без воли отцовской не смели сесть в присутствии родителя и завести речь с ним прежде чем он сам за чем-нибудь к ним обратится. С самой женой Борковский, хотя был любезен, но постоянно серьезен и жена, применяясь к его нраву, говорила с ним так, что готова была только исполнять то, что он придумает и ей укажет.
Во время беседы полковника с женою вошел служитель и доложил, что идет новоприбывший в Чернигов воевода. Полковник тотчас встал и пошел к дверям, в которые входил гость. Это был краснощекий, с небольшою круглою русою бородкою, невысокорослый человек, одетый в бархатный кафтан голубого цвета с большим стоячим воротником, вышитым золотом. Кафтан был застегнут на все пуговицы серебряные, грушевидные с прорезью. Воевода нес в руке шапку, сделанную наподобие колпака. Его звали Тимофей Васильевич Чоглоков. Осклабляясь, он поклонился полковнику} касаясь пальцами до земли, и сказал:
— Земно и низко кланяюсь высокочтимому господину полковнику! Я новый черниговский воевода, недавно прибыл в ваш город по указу царскому на уряд. Челом бьем и усердно просим любить нас и жаловать и быть к нам во всех делах милостивцем!
И воевода еще раз поклонился, коснувшись пальцами одной руки до помоста.
— И к нам, недостойным царским слугам и подножкам царского престола, просим быть милостивцем и теплым заступником перед царским пресветлым величеством, — сказал полковник, также кланяясь. — Се моя господыня, — прибавил Борковский, подводя к воеводе жену: — а се мои диты, их же ми даде Бог!
— С боярынею твоею видались мы, — сказал, осклабляясь, воевода: — как приехал я в Чернигов — первым делом было идти и тебе поклониться, а твоей вельможности тут не было, так я господыню твою милостивую видел и челом ей побил!
Воевода, кланяясь в пояс полковнице и детям, бросил мимоходом на старшую дочь Борковского такой взгляд, в котором опытному наблюдателю можно было отгадать впечатление, какое невольно производит на записного женолюбца вид каждого смазливого женского личика.
Жена и дети вышли. Полковник усадил воеводу в кресло и начал с ним разговор. Немного спустя вышедшая за двери пани Борковская ворочалась снова в сопровождении служанки, которая несла на серебряном подносе графин с водкою и варенье. Полковница просила воеводу отведать ее хозяйственного приготовления, так как она сама наливала водку на ягоды и сама варила варенье.
Воевода, выпивши, по обычаю поцеловался с хозяйкою, потом, обратясь к хозяину, сказал:
— Воистину видимо благословение Божие на доме твоей вельможности! Жена твоя, яко лоза плодовитая, и дети твои, яко гроздие вокруг трапезы твоея!
— А у твоей милости, господин воевода, с собою здесь хозяйка? — спросил полковник.
— Нету, — отвечал воевода: — молодым было родители меня женили, да жена, проживши со мною три года, померла.
— Что ж? Господин воевода еще не стар. Может быть, пошлет Бог другую супружницу, — сказал полковник.
— Я тебе доложу, господин вельможный полковник, вот как, — говорил с многозначительным постным выражением лица воевода: — Я точно еще не стар, да познал тщету земного жития. О душевном спасении хочу мыслить, а не о телесных сластех.
Полковник бросил жене недоверчивый взгляд и спросил воеводу.
— Твоя милость у нас в Гетманщине перво на воеводстве, или были прежде еще в каком нашем городе?
— В малороссийских городех пришлось быть в первый раз у вас в Чернигове на воеводстве, а в Слободских полкех был воеводою в Харьковском полку в городе Чугуеве, там немного узнал я ваших людей. И скажу твоей вельможно-сти по душе: так полюбил ваш народ, что жалею, зачем не родился вашим человеком! Такие у вас добрые, богоугодные люди, от них же первый и наилучший господин полковник черниговский: об нем далеко слава идет. И в Москве все говорят про то, как он усердствует о благолепии церквей Божиих и как ко всему священному делу навычен и охочен.
— Я последний и найхудейший от многих, — сказал Борковский. — Трудимся в поте лица своего, по Божией воле, да в день судный заступление имамы от Пресвятыя Богородицы.
— Был я, — говорил воевода: — у преосвященною Лазаря и у отца архимандрита Иоанникия и у отца игумена Зосимы. Какие это честные особы! Какие умные, сведущие философы! Истинно у нас в Московской земле таких не сыщешь, хоть всю землю исходи. И они в един глас про вельможность твою доброе слово говорят, да величают честность твою.
— Держимось на свете молитвами оных богоугодных мужей! — сказал Борковский.
Вошел полковой писарь с бумагами.
— Уже напысано? — то добро, бо к спиху надобно! Всим сотныкам?
— Всим, — отвечал писарь.
Полковник закричал, чтоб ему подали ‘каламарь’ и подписал один за другим шестнадцать приказов сотникам Черниговского полка. Писарь, забравши бумаги, ушел. Вслед затем служитель доложил, что у крыльца дожидается сотник черниговской сотни. Борковский приказал позвать его.
Вошел молодой, лет тридцати, мужчина, статный, белолицый, черноусый, с высоким открытым лбом, с большими глазами. Это был тогдашний сотник черниговской полковой сотни Булавка. Поклонившись полковнику, он обвел большими глазами вокруг себя и на мгновение остановил их на госте, как будто желая спросить полковника: можно ли при нем говорить о том, зачем пришел, потом, успокоившись от раздумья, начал полковнику говорить:
— Вашои вельможносты прийшов спытать: будеть доход, як зараз прийшов лыст от твоей вельможносты, чи можно мени оставить в городи и не брать в поход швагра мого козака Молявку-Многопиняжного, бо вин заручився и ему треба весильля грать?
— Того нияк не можно! — сказал строго полковник: — колы твого швагра зоставыть за-для весильля, то други козаки почнуть соби просыты, абы их зоставылы. Кто за-для весильля, кто за-для похорон, а кто выгада соби инше що-небудь… Не позволю: не прохай! Нехай твий швагер пидожде, вернеться с походу — тоди и весильля справит. Де твий швагер заручився?
— У козака Пилыпа Куса, — сказал сотник: — одыныця дочка у батька. Колы жодною мирою не можно зоставить мого швагра, так чи не можно тепер у Петривку повинчать его, а весильля справлять тоди вже як Бог дасть с походу вернуться.
— То вже не наше козацьке дило, а церковне, — сказал полковник. — Нехай просыть владычнёго розришеня у преосвященного Лазаря, а я, полковнык, от себе протывносты не маю. Нехай соби винчаються, колы владыка дозволыть. Тильки мы в поход выступаем в недилю, а писля, завтра субота. Швагер твий мусыть буты в походи.
— Как? Разве это у вас можно?. — заметил воевода.—Вы, кажись, православного закона! Как же это? В Петров пост свадьбу праздновать?
Полковник отвечал:
— Власне забороняеться в постны дни свадебное пиршество — весильна гулянка, по-нашому, — а шоб совершить обряд церковный — на те потрибно тильки розришеня архиерея, аще архиерей знаеть, що праздныка весильного и гулянки в пист не буде, то и розришыть. У нас, господын воевода, такий есть обычай от дидив и прадидив, шо муж с жоною сожительствуют и уважаються перед всим свитом в брачному союзи, або як у нас говорыться в малженсьтви тильки с того часу, як справыться весильля у молодой и у молодого, по-нашому звычаю, як воно ведеться в народи нашом, а до тыеи поры молода ходыть як дивыця и головою свитыть, и нихто ии за мужатую невисту не уважае, аж поки на висильли не покрыють. Тым-то у нас архиерей можеть розришиты винчаня у пист, абы тиль-ки знав, що до кинця посту не будуть справоваты весильля, В продолжении этой объяснительной речи сотник Булавка стоял, потупивши голову, но изредка с любопытством бросал взгляды на воеводу, а тот жадно слушал полковника.
— Странные для нас, русских московских людей, дела рассказываешь ты, господин полковник, — сказал воевода. — Такого ничего не делается у нас в Московской земле. Однако, и то справедливо говорят добрые люди: что город, то норов, что край, то свой обычай. Греха тут, я думаю, нет. У вас исстари так повелось, а у нас не так, а вера у нас все-таки одна остается, хоть, видишь, вон что у вас архиереи разрешают, а у нас никто к архиерею об этом и просить не посмеет пойти. У вас, — прибавил он, обращаясь не к хозяину, а к сотнику: — и при венчаньи может быть такое твориться, чего у нас нет?
— Не знаю, — отвечал Булавка: — я в Московщини не бував и не бачив, як у вас там диеться.
— Непременно пойду в церковь как будет венчаться козак, шурин этого сотника, — говорил воевода, обращаясь к Борковскому. — Прикажи, господин полковник, меня известить, я пойду!
— Сам с твоею милостию пойду! — сказал Борковский.
Сотник хотел уходить, но полковник приказал ему остаться. Воевода понял, что полковник имеет сказать сотнику нечто наедине, попрощался с хозяином и, провожаемый им в сени, ушел в свой двор, отстоявший от полковничьего саженях во сто.
Воротившись опять в комнату, Борковский сказал:
— Пане сотнику! Узнай ты мени, яку се чаривныцю клыкав до себе сей воевода, як кажуть.
— Мени узнавать сёго не приходыться, вельможный пане, — сказал Булавка: — бо я вже знаю. Приходыла до его Феська Билобочиха, а приводыв ей стрилець Лозов Якушка. А зачим ей звано, того не знаю.
— Поклич ей зараз до себе, а як прийде — пришлы с козаками вартовыми до мене, — сказал полковник.
Сотник быстро ушел. Борковский велел позвать обозного, судью и писаря, разговаривал с ними о делах полковых и о походе. Наконец, служитель доложил, что козаки привели бабу Белобочиху.
Обозный, судья и писарь при этом имени разом засмеялись.
— Що вы, панове, смиетесь? — сказал со строгим видом полковник.
Судья сказал:
— Выбачай, вельможный пане, либонь яка справа точыться соромотна. Баба та Билобочиха видома сводныця в Черныгови!
— Эге ж! Добре, панове, що вы лучилысь, — сказал Борковский: — Увийдите у другий покой, и слухайте там, що стане казать мени ся Билобочиха.
Обозный, судья и писарь вошли по указанию хозяина в другую комнату, следовавшую за тою, где происходила беседа. Ввели козаки бабу Белобочиху. То была низкорослая, с короткою шеею женщина лет пятидесяти, с маленькими простодушными и вместе лукавыми глазками.
Полковник подошел прямо к ней с очень строгим и суровым видом и сказал:
— Бабо! Чаклуеш! Чаривнычуеш! Людям шкоды робыш! Ось я тебе пошлю до владыки, щоб на тебе епитемью наложыв, да в манастырь на працю заслав рокив на два бо й на довгше.
— Я никому шкоды не дияла! — говорила баба, перекачивая голову и отважно глядя на полковника: — А коли кто поклыче пособыты в який болисти, то не одмовляюсь, и твоя мылость колы позовеш, то прийду и все подию, що можно и як Бог пособыть.
— Брешиш! — сказал полковник: — Чого ты ходыла до воеводы.
— А присылав звать, тым и ходыла, — сказала Белобочиха.
— А повишо присылав за тобою? Чого от тебе хотив? — спрашивал полковник.
— Та, — запинаясь, говорила баба: — казав про свою якусь хворобу, а я-таки гаразд не второпала, шо вин там по-московськи мени казав, я ему отвитыла — ничого не знаю, да й пишла от его.
— Брешиш, бабо! — сказал полковник: — Не за тым тебе звано, не те воевода казав тоби, не такий ты ему отвит дала. Эй, козаки! — обратился полковник к тем козакам, которые привели Белобочиху: — Выведить сю бабу на двир да й сполосуйте ий спыну дротянкою-нагайкою.
— Пане вельможный! — вскричала Феська. — Я не стану доводыть себе до нагайки. Скажу и без ней. Воевода пытав мене, чи не можно добуть ему дивчыну красовыту, бо, каже, одынокий я чоловик, скушно спаты, таку, каже, дивку, щоб до его у нич ходыла.
— А ты ему що на те сказала? — спросил полковник.
— Я сказала, не знаю… За таке дило ныколи не бралась! — отвечала Белобочиха.
— Брехня! Не те ему ты отвитыла! — сказал Белобочихе полковник, потом, обращаясь к козакам, присовокупил: — Покропить ий нагайкамы плечи!
— Пане вельможный! — закричала Белобочиха.— Змылуйся! Всю правду скажу, тильки не выказуйте мене воеводи, вин мене тоди з свита сжене, бо вин звелив никому того не выявлять!, що мени казав.
— Мое полковныцьке слово, що не скажу, — отвечал полковник. — И быты не буду, абы тильки правду сказала. Говоры, да не тайся! Що отвитыла? На яку дивку указала?
— Отже всю правду повидаю, — сказала Феська: — пытав мене воевода: яка тут у Черныгови красовытийша дивка? А я ему сказала, що як на мое око, так нема крас-чои над Ганну Кусивну, що отсе, як кажуть, просватана за козака Молявку. А воевода каже: где бы мени ии увыдить? А я ему кажу: а где ж? У церкви. А вин казав, щоб я узнала, у який церкви буде та дивчына, так вин туды пий-де, щоб ии повыдаты. От и все. Бильш розмовы у мене с воеводою не було. От вам хрест святый! — и Феська перекрестилась.
Полковник, разговаривая с кем бы то ни было, по выражению глаз и по звуку речи отлично умел узнавать: правду ли ему говорят или ложь. На этот раз он заметил, что Белобочиха не лжет, и от ней он более ничего не добивался, а потому и отпустил. Феська убежала во всю старческую прыть, довольная тем, что избавилась от грозившей ее плечам ‘дротянки’.
— Чулы, панове! — спросил полковник вышедших из другого покоя старшин.
— Чулы, все чулы! — был ответ.
— Так мовчыть поки до часу, а як час прийде, тоди мы заговорым и може прыгодыться те, шо тепер чулы!
II
Много цветов в садах зажиточных козаков, а между цветами нет ни одного такого, как роза. Ни крещатый барвинок, ни пахучий василек, ничто не сравнится, как говорит народная песня, с этой розою, превосходною, прекраснейшею розою. Вот так же много красных девиц в городе Чернигове и ни одна из них не сравнится с Ганною Кусивною — дочерью козака Пилииа Куса. Много писателей восхваляло в своих описаниях красоту женскую, так много, что если бы собрать все, что написано было в разных краях и на разных языках о женской красоте, то никакого царского дворца не достало бы для помещения всего написанного по этой части. Но правду сказать, если б стало возможности прочитать все написанное о женской красоте, то едва ли много оказалось бы там такого, что было бы выше одной истинной красавицы, существующей не в книгах, а в природе.
По этой-то причине мы не станем изображать красоты Ганны Кусивны, а скажем только, что в течение трех лет оного времени в Чернигове, кого бы ни спросили: кто из девиц черниговских всех красивее — все в одно сказали бы, что нет красивее Ганны Кусивны, не сказал бы разве тот, кто уже полюбил другую девицу, так как всегда для влюбленного никакая особа женского пола не кажется прекраснее предмета его любви. Само собою разумеется, много было желавших получить ее себе в подруги жизни — и как же должен был казаться счастливым тот, кому обещала красавица свое сердце! Эта завидная для многих доля выпала козаку Яцьку Феськовичу Молявке-Многопеняжному.
Ходит красавица в своем рутяном садочку, молодец подстилается к ней пахучим васильком, крещатым барвинком: ясным соколом пробирается молодец сквозь калиновые ветви, поймать хочет пташку-певунью, унести ее в свое теплое гнездышко. Вот сквозь ветви зеленых дерев блестит полуночное небо с бесчисленными звездами, всходит ясный месяц и полюбилась ему одна звездочка паче прочих, и* месяц гоняется за нею, хочет схватить звездочку в свои объятия. А молодец Яцько Молявка-Многопеняжный посреди многих девиц черниговских полюбил паче всех прекрасную Ганну Кусивну и хочет ввести ее хозяйкою под свой, домашний кров.
А в хате козака Пилипа Куса при свете лампады сидит пожилая Кусиха со свахою и с молодою дочерью Ганною. Они дожидаются старого хозяина козака Куса с его молодым нареченным зятем, вместе отправились они к владыке Лазарю Барановичу и воротятся с приговором судьбе Ганны Кусивны. С нетерпением мать и дочь прислушиваются к каждому звуку за окнами, за стенами хаты, на дворе и на улице, мало говорят между собою — все только слушают. Вот наконец, заскрипели ворота, кто-то въехал во двор. Ганна бросается к окну, вглядывается во двор, озаренный лунным светом, и в тревоге восклицает: — ‘матинко, се наши!’
Вошли в хату козак Пилип Кус и козак Яцько Молявка-Многопеняжный.
Познакомимся теперь с обоими поодиночке.
Пилип Кус был козак лет сорока слишком, плечистый, белокурый, с лысиной на передней части лба, в его волосах чуть пробивалась седина. По отсутствию морщин на лице и по веселым спокойным глазам проницательный наблюдатель мог понять, что жизнь этого человека проходила без больших потрясений и без крупных несчастий. В самом деле, за исключением немногих неприятностей, без которых вообще не обойдется земное бытие, этому человеку выпала такая доля, какую в тогдашней козацкой Украине мог иметь далеко не всякий козак. Родился Кус в Чернигове, где и теперь проживал, родился в семье не очень богатой и не очень бедной, у Кусова отца, как и у Кусова деда всегда было, что съесть и выпить и во что одеться, и нищему подать Христа ради. И у нашего Куса жизнь повелась точно так же. Раза три приходилось ему ходить в поход с прочими козаками своего полка, но ранен он не был ни разу, только навела было на него скорбь смерть его тестя козака Мурмыла, убитого в схватке с поляками. Но ведь это что за несчастие в козацком быту, когда каждый козак с детства привыкает к мысли потерять в бою кого-нибудь из близких или самому положить голову! Пилип женился лет двадцати от роду, взял в приданое за женою кусок земли в Седневской сотне дней в тридцать, и жил с женою в полном согласии. У него, кроме жениной земли, был верстах в восьми от Чернигова еще и отцовский участок, с рощею, где стояла его пасека, и было у Куса довольно земли, так что Кус землю свою отдавал другим с половины. У Кусов было четверо детей, но трое умерли в младенчестве: уцелело четвертое дитя, дочка Ганна, которую теперь собирались родители отдавать замуж.
Жених Ганны Кусивны происходил от предков не из козацкого рода и был захожим человеком в Чернигове. Дед его Федор Молявка жил в Браславе и отдавал деньги в рост: за это какой-то дьячок приложил ему кличку Многопеняжный, и такая кличка привилась к его роду. Сыновья Федора наследовали, вместе с этой кличкой, любовь к отцовскому промыслу и возбуждали своею алчностью слух о несметном своем богатстве. Козацкий гетман Павло Тетеря, нуждаясь в деньгах, прицепился к одному из них — Феську Федоренку, требовал от него денег, Фесько, расставшись поневоле с тем, чего нельзя было укрыть, клялся всеми святыми, что у него более ничего нет, но Тетеря подверг его пытке, от которой Фесько и умер. Скоро, однако, Тетеря был разбит Дроздом и выгнан из Украины. Но Дрозду нужны были деньги так же, как и Тетере, и Дрозд принялся за вдову Феська, взмылил ей спину нагайками, допрашивая, куда запрятаны у ней мужнины деньги, не добился признания и посадил ее в тюрьму. Через месяц после того Дрозд был разбит Дорошенком, отведен в Чиги-рин и там расстрелян. Вдова Феська освободилась из тюрьмы, но опасалась, чтоб и Дорошенко не стал делать с нею того же, что делали Дрозд и Тетеря, она поспешила выкопать из-под земли зарытые мужем червонцы и вместе с сыном и дочерью ушла на левую сторону Днепра. Два брата Феська еще прежде перебрались туда с женами и где-то поселились в Слободских полках, куда, как в обетованную землю, стремились тогда переселенцы с правого берега Днепра. Вдова Феська Молявки-Многопеняжного не пошла слишком далеко искать новоселья, а по совету родных своих приютилась в Чернигове, выпросила себе место для двора и там построилась, как следовало. Дочь ее вышла замуж за Булавку, который потом сделан был сотником Черниговской полковой сотни, а сын, который был моложе сестры своей несколькими годами, отдан был в обучение чтению и письму, а потом записан в козаки. Грамотность была далеко не повсеместна между козаками, однако уже уважалась, и Молявка-Многопеняжный, через то уже, что умел читать и писать, мог надеяться повышений в козацкой службе. Ему был двадцать второй год от роду, когда он увидал Ганну Кусивну и задумал на ней жениться. Яцько был под пару Ганне, — чернобровый, кудрявый, становитый, писаный красавец и не беден, как говорили, кроме двора, у него никакой недвижимости в Чернигове не значилось, но слухи носились, что у его матери были деньги, а сколько было денег примерно, того не говорил никто, и сам сын не в состоянии был сказать. Несчастия, перенесенные его матерью из-за денег, сделали ее скупою и скрытною. Кто бы с нею ни заводил разговор, она первым делом хныкала и жаловалась на сиротство, беспомощность и бедность и каждому рассказывала, как у ее мужа отнял деньги и самого замучил Тетеря. Когда сын объявил матери, что замыслил жениться, мать сперва не слишком желательно приняла эту новость, но не стала сыну перечить, когда узнала, что Кус — козак не бедный и дочь у него единственная. Мать Молявки-Многопеняжного отправилась в гости к Кусихе и скоро сошлась с нею, всегда веселая, спокойная, добродушная Кусиха хоть кого могла привязать к себе. Обе старухи были вместе, когда Кус и Молявка-Многопеняжный вошли в хату.
— А ну що? — спрашивала бойкая, словоохотливая и привередливая Кусиха: — Чи с перцем, чи с маком?
— По-нашому сталось. Чого ходылы, те и добулы! — сказал торжествующим тоном Кус. — А чи съусим по души те буде нашому коханому зятеви, про те его вже спытайте.
— Не оставляють весильля грать? — спрашивала Молявчиха-Многопеняжная.
— Ни за що! — сказал Яцько. — Полковнык аж розсердывся, гризно глянув на мене и проговорыв: колы станете докучать, то не дозволю тоби и оженыться.
— Ну як-таки вин не дозволыть? Где такий закон есть, щоб не дозволыв женыться полковнык козакови? — говорила мать.
— С пансьтвом не зволодаеш, — сказал Молявка. — Що каже пансьтво, нам те и робыты, бо як не послухаеш, то що з того буде? Тоди хоч зарани пьятами накиваты треба, а колы на мисти зостанешься пид панським региментом, то пан колы не тым, то другим тебе дошкуля! От и мени так: ты, каже, в выбори стоиш запысаный! А -я кажу: се колы твоей милосты ласка буде, так вельможный пан може… и не договорюю, тильки кланяюсь нызько. А вин зу-пыныв мене, та й каже: що може вельможный пан, про те не тоби розважаты, бо еси ще молодьгй, а вельможному панови те не подобаеться, щоб ты зоставався тут, а хоче пан, шоб ты з иншими выбирными йшов у поход! А що ж? Мае свою рацию. Скачы, враже, як пан каже!
— Правда то правда, сыну! — подхватил Кус. — Подначалне дило наше. Повыннисьмо слухаты владзы. От, прикладом, хоч бы и я! Мене вже давно не впысують в выборы, а сдумалось бы так пансьтву, сказалыб: иды, Кусе, и Кус, чи хоче, чи не хоче, а мусыть йты.
Молявка подсел к невесте и начал с нею говорить почти шепотом, так что другим не слышно было речей его. Невеста, слушая его речи, то улыбалась, то кивала одобрительно головою. Впрочем, если б и можно было слышать их разговор между собою, то передавать на бумагу разговоры между женихом и невестою довольно трудно. Бывает, в таких разговорах бессвязница, а они все-таки бывают кстати и доставляют приятность тем, которые их ведут. Кусиха вышла из хаты, потом воротилась уже в сопровождении наймички, обе несли скатерть, оловянные тарелки, ножи, ложки, хлеб и водку в склянице. Постлали скатерть, поставили на ней ‘пляшку’ с водкой и положили хлеб. Тогда наймичка вышла в другую хату, находившуюся через сени, в которой обыкновенно топилась печь и готовилась ества, а хозяйка просила всех садиться за ужин, сама же из шкафа, стоявшего направо от порога, вынула серебряные чарки и поставила на столе.
Выпили по чарке настойки, заели хлебом и оселедцем. Наймичка внесла большую оловянную мису с рыбною ухою, потом ушла снова и воротилась с оловянным блюдом, на котором лежали жареные караси, а молодая Кусивна, пошедши в чулан, находившийся в сенях, принесла оттуда деревянный складень с сотовым медом. Затем наймичка внесла на оловянной мисе целую гору оладей и ушла. Наймичка сама не садилась за стол: работники прежде ‘вечеряли’ сами, потому что хозяева в этот день собрались ужинать позже обыкновенного.
— Колы ж их винчатымуть? — спрашивала Молявчиха.
— Писля завтра в недилю,— сказал Кус. — Як одийде рання служба у св. Спаса. Владыка проказав нам науку, як треба житы, да вже так дуже письменно и ладно, що мы не дуже-то и второпалы, не знаю, як зятенко, а я, гришный чоловик, ничого до путя не зрозумив с того, що вин казав. Чув тильки про який-сь выноград, да про лозу, да про якогось там женыха и див мудрых и буих: кто его зна, до чого воно там у ных приходыться! А от що, так уже мы добре зрозумилы, так добре: щоб, казав, молоди, повинчавшысь, зараз, выйшовши з церквы, розишлысь и не сходылысь одно с другим, аж поки пист сей не скончыться. Пийде, каже, молодець у поход на царьску службу: колы, Бог дасть, живый и здоровый вернеться, тоди нехай уступае в сожитие и весильля по вашому обычаю соби отправите. А тепер, говорыть, не можно, и щоб не було у вас ни музыки, ни танцив, ни писень.
— Се все ченци выдумалы, — заметила Кусиха: — щоб и у Петривку грих був навит спиваты! Аже ж дивчата на улыцях колы ж и спивають, як не у Петривку. Преосвященный сам чуе сидючи в своем манастыри, як воны спивають. Чому ж не увийме их? Хиба на улыци меньш гриха спиваты, ниж весильля справлять.
— На все свий час положено законом, — сказал Кус. — Воны люды розумныи и вченыи: усе знають — а шо от Бога грих, а за що нема гриха. Нам тильки слухать их и чиныть, як воны велять.
— Истынно розучно и премудро говорить сват! — сказала мать жениха. — Що воно есть весильля, так се тильки люды повыдумывалы, щоб гуляты да тратытысь. Настоящего путьтя с того не мае. Повинчалысь — и всему кинець. То Божий закон, а що весильля — то вытребеньки!
— Як можно, свашенько! — сказала Кусиха. — От дидив и прадидив, Бог зна з якого часу то повелось, и того зминять не можно. Да и щоб то за житьтя наше було, як бы весильля не було! Одын раз молоди поберуться миж собою, у их тоди як бы весна! От як по весни вся твар заворушыться и так стане хороше, и весело, що и стари неначе помолодшають, от так же, як молода людына с другою молодою зийдуться и спаруються, тоди и нам, старым, стане якось весело, аж дух радуеться, колы на их дывышь-ся, и стары нашы косты розимнуться и спомъянемо свои лита молодыи.
— Аже ж и владыка не казав, що веселыться не треба овей, а казав тилько, шоб у Петривки весильля не справ-ляты, бо есть пист, — заметил Кус, — а владыко тут же прыбавыв: колы мынуть Петривки, тоди, каже, справляйте соби весильля по вашому звычаю. А до мене владыка так промовыв: повинчаються диты, ты, старый, беры дочку за руку, веды з церквы до дому и держы за прыглядом, аж поки зять твий з походу не вернеться, щоб часом не звон-пыла и дивоцьства свого не втеряла.
— Наша Ганна не такивська, — сказала Кусиха: — и прежде ныхто про ней не смив недоброго слова промовыть, худой славы боялась, — а тепер колы женых е, то вона буде era дожидаты и об ным тильки думатыме, а билып ни об чым.
— А вже, — сказала Молявчиха: — колы б тильки Яцько вернувся з того походу счастлыво, то липшои пары ему бы и не найты. Тильки — вси мы пид Богом. Бувае часом и так: повинчалысь, побралысь, тильки б жыты да пожываты, да добра нажываты, а тут…
— А тут, — перебил ее охмелевший Кус: — вернеться молодец, учыстымо весильля на славу. Я старый покину свою стару, бо огыдла, ухоплю за руку другу стару, свою любу сваху, да з нею в танець пийду. От-так!
И с этими словами он схватил за руку Молявчиху и потащил ее с лавки на середину хаты.
— А своя стара тебе за-полу смыкне и не пустыть: — сказала Кусиха, удерживая мужа за полы его кунтуша.
Молявчиха упиралась и говорила:
— Смолоду я не була охоча до сих танцив, а тепер на старошах об могыли помысляты, а не об танцях!
— Батько-тесть шуткуе, — сказал Молявка: — аже ж не все трощыться да журыться, и пошутковать можно трохи. Чы так, моя ясочка? — прибавил он, обращаясь к Ганне.
Ганна, улыбаясь, отвечала наклонением головы.
— Поживемо з тобою вкупи скильки Бог велыть, — продолжал Яцько, обращая речь к невесте: — поживемо и постариемось, и дитей наживемо и станем их пароваты, тоди спомьянемо, як чудно мы самы спаровалысь! Прийшлось нам повинчатысь, да зараз и розийтысь як дви хмарки, тильки не на довго.
— Мени сдаеться, — сказал Кус: — се вже останний поход буде на сего пройдысвита Дорошенка: от вже третий год маныть наших, обицуе приихать и свое гетмансьтво здать, а потым знову сбыраеться бусурман весты на руину християнсьтву. Тепер уже мабуть прийде ему кинець.
— А може и так станеться, як сталось торик и позаторик, що ходылы, походылы да назад вернулысь, ничего не вдиявши, — сказала Молявчиха.
— А щоб ты, свахо, здорова була: на вищо ты несчатьтя пророкуеш? — сказал порывисто Кус. — Бог есть мылостыв: на Его уповають цари и владыки: Бог — у тиха христиансьтву и смырить бусурманьску гордыню. На Его надиемось!
— Выбачайте мени дурний, сваты! — сказала Молявчиха. Бо я дуже вже з лыхом спизналась за свое житьтя. Се не переливки! Мий добрый чоловик — царсьтво ему небесне, не нажылась я з ным: погубылы его прокляти недоляшки! А мене саму хыба мало мучылы и катовалы! На плечах дбси шрамы выдко як Дрозденко, собачий сын, отполосовав нагайкою-дротянкою! По правди ему бисовому сталось: пизнав, мабуть, лютый катюга, як-то боляче людям бувае, як ему залипылыули у груды! Тым отсе я, дурна, як згадаю… що було колысь зо мною, так и думаю: як бы не стряслось знову якого лыха! Выбачайте мене, пансьтво сваты!
Молявчиха встала с места и поклонилась Кусу и Кусихе.
— Знаемо, свахо, знаемо добре, що тоби не мало Господь посылав лыха, та все те вже мынуло и не вернеться. Як з нами ты пориднылась, так с тыеи поры все лихо мынуло. Поцилуемось, да выпьемо добру чарку! — сказал Кус, выпивая и подавая Молявчихе чарку с горелкою.
— Дай Боже нашым любым диткам промиж себе коха-тысь и довго жыты в счастьти и здоровьи! — произнесла Молявчиха, выпивая чарку и передавая Кусихе.
— Дай Боже, — сказала Кусиха, — вмисти з нами глядить и не наглядиться на их коханнячко и не налюбоватысь их счастьтям!
— А нашым любым и шановным родителям велыка и нескончаема до нашои смерты дьяка за те, що нас выгодовалы и до розуму довелы, и нас спаровалы! — сказал Молявка, выпивая горелку из чарки и передавая чарку невесте.
— Вам, тату и мамо, нехай Бог воздасть за мене, що мене згодовалы, выкохалы, до розуму довелы, и за любого Яцька замиж отдаете! Дай Боже вам обом довгого вику и здоровья! — провозгласила Ганна, поклонилась родителям и выпила.
— Дай Боже счастьтя, здоровья на многая лита усим, — провозглашали все и разом наливали горелки в чарки и выпивали.
— Ходим, сынку, час уже до дому, — сказала Молявчиха: — як вернешься с походу, сберемось тощи знову до пансьтва сватив, да заберемо молоду княгыню: буде вона моим старощам пидмога.
— Буде вона, — сказала Ганна: — веселыты матинку свого любого Яця ласкавыми словамы, буде слухняна и шановлива.
— Яка ты добра, яка ты гарна!.. моя ясочко! — сказал с чувством Молявка.
Кус с женою и дочерью проводили старуху и сына ее за ворота.
Месяц обливал серебристо-зеленым светом крыши черниговских домов, вершины деревьев в садах и рощах, — лучи его играли по ярко вызолоченным крестам недавно обновленных церквей.
III
В субботу, на другой день после того когда происходило описанное выше, съезжались в Чернигов из ближних сотен сотники со своими выбранными в поход козаками: Белоусовский — Товстолис, Выбельский — Лобко, Любецкий — Посуденко, Седневский — Петличный, Киселевский — Бутович, Слобинский — Тризна, Сосницкий — Литовчик, — другие, которых сотни лежали далее, выезжали прямо, чтобы на дороге присоединиться к той части полка, которая выступит из Чернигова. У кого из козаков в Чернигове были родные или приятели, тот приставал в их дворы, другие располагались за городом в поле при возах и лошадях. Некоторые козаки не везли с собою воза, а вели навьюченную своими пожитками лошадь, привязавши к той, на которой козак сидел сам. Каждый сотник, приезжая в Чернигов, являлся к полковнику и не с пустыми руками: один нес ему ‘на-ралець зверину или птицу, застреленную у себя, другой рыбу, пойманную в реке или озере своей сотни, кто приводил вола, кто лошадь, кто овцу. Борковский приказывал служителям принять принесенное, объявлял каждому сотнику, что надобно будет идти в поход в воскресенье после литургии и приглашал всех сходиться к нему на хлеб на соль перед выступлением.
В воскресенье зазвонили к обедне. Прибывшие козаки пошли по церквам, но не все, иные оставались беречь возы и лошадей своих и товарищеских. Зазвонили и в церкви Всемилостивого Спаса. Это древнейший из русских храмов. Всегда мог и до сих пор может гордиться Чернигов перед другими русскими городами этим почтенным памятником седой старины. Построенный князем Мстиславом Володимировичем еще ранее киевской Софии, после разорения Чернигова, случившегося во время Батыя, этот храм оставался в развалинах до самого полковника Василия Кашперовича Борковского, который недавно оправил его на собственный счет, а Лазарь Баранович только в текущем году освятил новопоставленный в нем престол и назначил к возобновленному храму протоиерея и причт церковный. Кафедральным соборным храмом была тогда церковь Бориса и Глеба, впрочем, архиепископ Лазарь до того времени хотя и считался черниговским архиепископом, но проживал постоянно в Новгороде-Северском, он только недавно полюбил Чернигов и стал в нем чаще жить, именно после того, как оправили старую Спасскую церковь.
Спасская церковь, уже в конце XVIII века несколько переделанная и вновь расписанная, в описываемое нами время носила в себе еще живучие признаки прежней старины. Тогда еще существовали на трех внутренних стенах хоры, куда вела лестница не изнутри храма, а с улицы через башню, пристроенную к левой стороне храма: теперь от этих хоров осталась только одна сторона. Вход в трапезу с западной стороны был широкий и направо от него был пристроен к церковным стенам притвор, ныне разобранный. Внутри трапезы по стенам и по столбам виднелась еще стенная иконопись до того старая, что с трудом у лее разобрать можно было, что за фигуры там изображались, это казалось безобразным и требовалась замена старого новым, но средств на такую замену не доставало и, благодаря такому недостатку, стены церкви оставались в более древнем виде, чем остаются они в наше время.
Звон благовестного колокола раздавался с вершины башни, пристроенной с левой стороны храма. Валила толпа благочестивого народа в этот древний храм через главный вход. Вошла туда и брачившаяся чета: козак Яцько Фесенко Молявка-Многопеняжный и невеста его козачка Ганна Кусивна. Толпа козаков и мещан, входившая в церковь, расступалась перед ними и с благоговением пропустила их. Голова невесты красовалась венком из цветов и обилием разноцветных лент, вплетенных в длинные шелковистые косы, спадавшие по спине, на Ганне надета была вышитая золотом ‘сукня’, из-под которой внизу виднелись две стороны плахты, вытканной в четвероугольники черные попеременно с красными, на груди невесты сверкали позолоченные кресты и коралловые ‘монисты’, ноги обуты были в красные полусапожки с гремящими подковками. Рядом с нею с правой стороны шел жених, статный козак с подбритою головою и черными усами, одетый в синий- жупан, подпоясанный цветным поясом, к поясу привешена была сабля в кожаных ножнах, разукрашенных серебряными бляхами, обут он был в высокие черные сапоги на подборах с подковками. Вошедши в церковь, жених стал у правого из столбов, поддерживающих свод трапезы, невеста стала у левого столба. Взоры всех жадно впивались в невесту и жениха и слышались замечания: ах, какая пара! ах, что за красавица! Вслед за ними скоро вошли в церковь наши знакомые господа, полковник Борковский и воевода Чоглоков. Воевода раза два бросил взгляд на невесту и потом уже, казалось, не хотел замечать ее, во все время литургии, не поворачивал даже и головы в ту сторону, где стояла Ганна Кусивна, хотя полковник, не раз, поглядывая на невесту, нагибался к нему и шептал ему что-то. Пред начатием литургии дьякон с амвона провозгласил, что с разрешения преосвященнейшего Лазаря, архиепископа черниговского и новгород-северского и блюстителя киевского митрополичьего престола, по случаю отправления Черниговского полка в поход, будет совершено венчание Черниговской сотни козака Якова Молявки-Многопеняжного с девицею Анною, дочерью козака той же сотни Филиппа Куса, с тем, однако, что супружеское сожитие их должно наступить не ранее праздника св. апостолов Петра и Павла, и самое венчание хотя и будет совершено ранее, но будет значиться якобы совершенным в день Апостолов св. Петра и Павла. По окончании литургии, поставили посреди церкви аналой, протоиерей подозвал жениха и невесту, связал им руки ‘ручником’ и начал последование бракосочетания. Над головою жениха держал венец его зять, сотник Булавка, над головою невесты сестра жениха, жена Булавки. По окончании обряда протоиерей велел новобрачным поцеловаться. Тут скоро подошел к невесте родитель ее Кус, взял дочь за руку, и, не обращая внимания на жениха, ни на кого из окружавших, потащил ее из церкви: он буквально исполнял приказание преосвященного. Жених остался один. Подошел к нему полковник и промолвил:
— Будь здоров, козаче, с молодою жоною, дай Бог тоби счастьтя и во всим благопоспишення, добра наживать, дитей породыть и сгодовать и до розуму довесты. Теперь до мене йды хлиба-соли покуштовать, да от мене разом зо всима в поход, а я Булавци росказав твий виз и все що тоби на дорогу треба, выпроводыть, поки ты у мене гостюватымеш.
Нельзя было ничем отделаться Молявке. Он рядовой казак, а полковник приглашал его к себе за стол наравне с начальными особами: слишком великая честь! Не сказавши ни слова, Молявка пошел за полковником.
— Що, пане воевода! — говорил полковник воеводе, выходя из церкви: — Яку кралю добув соби сей козарлюга? А!
— Мне не пристало на женскую красоту прельщаться, — отвечал понуро воевода: — не. по летам то мне, и не по званию. Притом она чужая жена, а Господь сказал: аще кто воззрит на жену во еже вожделети ю, уже любодействова с нею в сердце своем!
Народ расходился из церкви. Полковник с воеводою сел в колясу, и оба поехали в дом полковника. На крыльце дома стояли полковые старшины, обозный, судья и писарь. Они были в другой церкви и ранее прибыли к полковнику. Все вошли в дом, за полковником явились сотники. Кушанье уже было готово, все сели за стол. Недолго тянулась эта дорожная трапеза, ели немного, но пить надобно было не мало и притом заздравные чаши. Полковник провозгласил чашу здравия великого государя, потом чашу за гетмана и все войско запорожское, а наконец, за успех предпринимаемого похода. Тогда полковник объявил, что время двинуться в путь. Полковница позвала детей. Борковский благословил их, дал обычное наставление во всем слушаться матери, потом, обратясь к обозному, сказал, что вместо себя ему поручает управление оставшимися козака-ми, приказывал жить в согласии и дружбе с воеводою и совет с ним держать во всех делах, касающихся города.
— Счастливо оставайтесь и нас дожидайтесь! — было последнее слово полковника, обращенное ко всем остававшимся.
У крыльца стоял оседланный конь полковника. Борковский вскочил на него с такою быстротою, как будто ему было двадцать лет от роду. Приподнявши шапку, он последний раз обратился к стоявшей на крыльце семье и произнес:
— Прощавайте! З Богом! — и хлестнул он слегка коня своего. За ним сели на своих коней, заранее подведенных в полковничий двор, старшины и сотники и двинулись. Загремели литавры. Заколоколили по всем церквам. По этому знаку сотни двинулись с своих становищ, и сотники спешили соединиться с своими подначальными. Булавка поехал впереди своей сотни, а ближе всех к нему следовал его шурин, Молявка.
IV
День, когда совершилось венчание Молявки-Многопёняжного, был ясный и жаркий. В хате Куса собрались две старухи — Кусиха и Молявчиха — ожидать своих детей из церкви. С Молявчихою пришла дочь ее, жена сотника Булавки, женщина лет двадцати пяти, не дурная, но худощавая. Все три были одеты в праздничные ‘сукни’, вышитые шелками и золотом, в парчовых ‘очипках’, покрытых ‘намитками’, такими тонкими, что сквозь них просвечивало золотное шитье. Скрипнули двери и, вместо ожидаемой новобрачной четы, вошел Кус с одною только дочерью.
— Слава Богу! — воскликнул Кус. — Покинчали! От тоби, свахо, нова дочка, нова робитныця в твоем доми. Любы да жалий, за дило погрымай, да легенько, по-матерыньски.
— Моя голубочко, моя ластивочко! — произносила Молявчиха, обнимая и обцеловывая Ганну. — А Яцька мого, чи вжеж таки не пустылы попрощаться с матирью та с жинкою.
— Полковник поклыкав до себе обидать, — сказал Кус. — Не можно було ему видмовытысь, бо есть региментарь. Мабуть, нарочно поклыкав, щоб не даты ему мизгатысь коло молодой подружья, щоб так сталось, як владыка велив — не зиходытысь ему с жинкою, поки пист не пройде. А вже-ж, свахо, прийдеться нам попостыться и на диток наших не утишаться, аж поки не вернеться вийсько с походу!
— Эге! колы б то вернувся! — сказала Молявчиха со вздохом.
— Вси в Божий воли! — сказала Булавчиха. — Таке наше житьтя, що козаки наши чоловики частиш без нас, як з намы. И мий, бач, поихав, мушу одыныцею чекаты повороту его. На Бога треба вповаты, милостыв буде, колы Его воля!
— Мудре слово сказано! — произнес Кус. — И моя Ганна дивка розумна теж скаже. Так, Ганно?
— Так, тату! — сказала Ганна. — Що Бог дасть, нехай так и буде! — Но в это время у ней невольно показались слезы.
— А буде таке, — сказал Кус: — що як вернеться зять, тоди наклычемо гостей, да справимо таке бучне весильля, щоб рокив зо-три об ным говорылы. А тепер поки в своии семьи без юстей, даваймо обидать. Дочко! Знымы з себе праздныкбве одиньня, да порайся з наймичкою, щоб бид налагодыли. Сходы сама до пивныци да наточи тернивки и вишнивки, що у чималых барылах стоять у кутбчку: уже десять лит як наливалы, береглы для ел ушного часу. А тепер такий час прийшов, що красчого не було. Уточи два джбана, да сама несы, а наймычци не давай и наймыта до пивныци не пущай, бо воны наточутъ, да не те що самы нышком пытымуть, а ще людей частоватымуть, А во но .у нас таке… клейнбт!
Ганна вошла в комнату, расположенную рядом с передней избой той же хаты, и вышла оттуда в другом одеянии, какое носила по всяк день. На ней была черная с цветами исподница и зеленая суконная сукня. Она, гремя ключами, вышла из хаты в сени.
Кусова хата двумя окнами выходила на двор, одним окном на улицу. Оставшись одни, старики заметили, что из улицы кто-то заглянул к ним в окно.
— Кто се там? — с беспокойством сказал Кус и вышел из хаты. — Чогб там вам? — слышался его голос. — Чогб вы спынаетесь на прысьпу, да зазыраете в чужу хату! Идить, идить соби, видкиля прыйшлы!
Он воротился в хату.
— Кто там? — спрашивали его Кусиха и Молявчиха.
— Якиись москали, — отвечал Кус, — из воеводських ратных, запевне: двое их коло викон стоялы. Я протурыв их. Се, бачу, дизналысь, що з сего двора сёгодни винчалысь у церквы, так думалы тут весильля справлятымуть. Прыйшлы банькы вытрыщать. На чужий коровай у их очи порываються. Хотилось бы им, щоб их позвалы поисты да попыты. Навъязлывы люды си москали. Цур им, од их полы вриж да втикай наш братчик.
Вошла Ганна, а за нею наймичка. Ганна держала два ‘джбана’ с наливкою, наймичка — посуду. Накрыли скатертью стол, поставили посуду, положили ножи и ложки. Кусиха из шкафа достала серебряные чарки. Когда на столе все было установлено, наймичка стала приносить ествы: сначала борщ с рыбой, потом жареную рыбу, пирог с рыбой, ягоды и мед в сотах. Поставивши кушанья на стол, сама наймичка взяла ложку и села за стол с хозяевами. Затем вошел наймит, мужчина лет сорока, годовой работник, обедавший всегда с хозяевами. По приглашению Куса и наймит и наймичка выпили водки и пожелали счастия, здоровья и благополучия новоповенчанной паре. Обед шел как-то торжественно и как бы священнодейственно, все были молчаливы, прониклись важностию совершившегося события. Вдруг раздался колокольный звон.
— Козакы в поход йдуть! — сказал Кус и встал.
— И наш козак молодець выходыть. Дай Боже всим им счастлыву дорогу и в своий, и в царский справи доброго и помысного повоженя!
Он перекрестился.
— И счастлыво им до дому повернутысь! — произнесла Булавчиха.
У Ганны снова на глазах навернулись слезы, и она прикладывала к глазам рукав своей вышитой сорочки, хотя и желала пересилить себя, казаться спокойною.
— Скильки у сий чарци кропель, стильки лит жыты б твоему сынови, а нашому зятеви, в добрим здоровьи, ни якого лиха не зазнаючи! — сказала Кусиха, обращаясь с чаркою к Молявчихе.
— А нам бы все служиты таким добрым да милостывым господарям! — произнес наймит.
После обеда все встали развязнее и веселее. Кусиха так расходилась, что пощелкивала пальцами и подскакивала, да несколько раз повторяла, что ей ради такого радостного случая хочется танцевать. Кус тотчас начал было ей вторить. Увлеклась даже понурая Варка Молявчиха и уже не стала, как делала прежде, упираться, когда Кус схватил ее за руку и приглашал танцевать с ним в паре. Кусиха, хлопая в ладоши и подпрыгивая, пела:
Кукурику пивныку, на току,
Чекай мене, дивочко, до року!
Хыба ж бы я розуму не мала,
Щоб я тебе цилый рик чекала
Хыба ж бы я с розуму изийшла,
Шоб я соби красчого не знайшла!
Остановившись, она закричала:
— Да що се мы танцюем без музыки! — Потом, обратившись к наймиту, проговорила:
— Явтуху! Серденько! Иды поклыч Васыля скрыпныка, да колы можно ще кого-небудь, хоч того дударя, як, пак, его…
— Юрка? — сказал наймит и хотел уходить. Но Кус остановил его рукою, дернувши за полу свитки, и говорил обратившись к жене:
— Ни, ни, жинко, Параско! Сёго не можно.
— Чому не можно? — порывисто спрашивала Кусиха.
— А тому не можно, — сказал Кус: — що владыка не велив. Нам треба его слухаты. Не можно, не можно, не дозволю!
— Не дозволыш, так нехай по-твоему буде, — сказала Кусиха: — ты на те господарь, пан в своим доми.
Успокоившись от внезапного порыва к веселости, вся семья уселась снова на лавках, немного поболтали, потом Молявчиха с дочерью встали, помолились к образам, поблагодарили хозяев за хлеб-соль и собрались домой. Молявчиха, кланяясь в пояс, просила Куса и Кусиху с дочкою к ней на обед на другой день. Кусы обещали. После ухода Молявчихи и Булавчихи, Кус, чувствуя, что голова его от винных паров отяжелела, отправился в садик, подостлал под голову свою свиту, залег спать в курене, сложенном из ветвей под двумя яблонями. Пчелы, вылетая из расставленных по садику ульев, наводили на него сладкую дремоту своим жужжанием. Кусиха забралась отдыхать в чулане, откуда окно выходило только в сени: там летом было прохладно и безопасно от надоедливых мух. Ганна с наймичкою перемыли посуду после обеда, уставили ее на место, подмели хату. Окончивши работу, Ганна ушла в сад и, чтоб не мешать отцу, забилась в противоположный угол садика, села под развесистою липою и там предалась раздумью. Недалеко от ней был тын, огораживавший садик с улицы, и через прогалину в этом тыне смотрели в сад четыре злые глаза, но Ганна их не замечала. Долго сидела таким образом Ганна. Пробегало в ее памяти все ее детство с той минуты, как она стала сознавать свое бытие на свете, ласки и приголубления родителей и близких, игры с девочками и мальчиками одного с нею возраста, приходили на память песни, которые она слышала и мимо своей воли перенимала, вспомнились первые, неясные ощущения потребности любви, выражавшиеся тем, что ей все вокруг становилось как-то грустным, вспомнила первую встречу с Молявкою, первый разговор с молодцем, о котором она и своим родителям не показала ни малейшею намека, первое сто объяснение и ее взаимное признание, которое тогда бросило ее в краску, — его сватовство, согласие родителей, беспредельную радость и довольство, охватившие ее душу, приготовление семьи к свадьбе… все это вспоминать было так сладко и весело! Затем — ее венчание, тотчас за ним разлука! Пришли ей на память ровесницы, уже вышедшие замуж, — на одной свадьбе она сама была в дружках, на другой в светилках: ее подруги, повенчавшись, были покрыты и стали жить с мужьями! А она? Обвенчалась — и Бог знает покуда будет ходить девкою: не ее воля и не ее жениха! С нею не так, как с другими! Вдруг ей становилось страшно за свою будущность. Что-то темное, тесное, что-то не то колючее, не то жгучее ей представлялось. Ух! И она, пересиливая себя, вскочила и перекрестилась.
Солнце на западе стало склоняться к горе и тени от строений и деревьев удлинялись, в разных местах Чернигова начал показываться над крышами хат дымок, дававший знать, что уже люди начинают топить печи для ‘вечери’. Ганна вспомнила, что надобно полить цветы в саду, повянувшие от дневного зноя, вышла из сада, вошла в сени, где увидала мать, она только что вышла из чулана и умывала себе заспанное лицо. Ганна отворила дверь в противопот ложную сторону через сени в рабочую избу или поварню, взяла ведра, сказала, что пойдет по воду к Стрижню, и вышла со двора.
Ряд дворов, между которыми был двор Куса, выходил прямо к высокому берегу реки Стрижня. Против Кусова двора сход к реке был крут, но влево, двора через три, шел. из города к реке подземный ход, прорытый в юре. Этот, тайник устроен был для того, чтобы, на случай неприятельского нашествия, в городе не было недостатка в воде. Главный вход его находился далеко в середине города, но и близко от Кусова двора входила в него боковая лестница ступеней на десять вниз: ей можно было очутиться в тайнике. Этим путем обыкновенно ходили за водою ‘дивчата’, жившие неподалеку в конце города: можно было таким образом подойти прямо к воде, не таскаясь с ведрами на гору. Туда направилась Ганна с своими ведрами. Но, идя со двора к тайнику, встретила она двух ‘москалей’ и остановилась, она заметила, что это были те головы, что заглядывали в окно, когда она возвратилась из церкви, их тогда удалил от окна ее родитель. Ганну взяло раздумье. — Зачем это они тут слоняются? — думала она. Но москали, бросивши на нее взгляды, по-видимому, равнодушные, пошли в противоположную сторону от тайника, мимо Кусова двора, нимало не оглядываясь на нее. — Нет, — подумала Ганна, — я испугалась напрасно. Это люди совестливые, они меня не зацепляют! — Она смело пошла к спуску в тайник, сошла по лестнице и очутилась в темноте: только слабый свет проникал туда с той стороны, куда ей нужно было идти за водою. Вдруг послышались сзади торопливые шаги. Не успела Ганна решить, бежать ли ей вперед или назад, четыре сильные руки схватили Ганну сзади, коромысло с ведра упало, она крикнула, но ее крик потерялся в тайнике. Ей завязали рот и глаза, она не в силах была более ни крикнуть, ни распознать, где она очутится. Ее потащили, или, лучше сказать, понесли: сама она с испуга не могла уже двигаться. Похитители унесли добычу свою к главному выходу из тайника, находящемуся, как сказано выше, в середине города.
V
— Где Ганна? — спрашивал Кус у своей жены уже в сумерках: — Где вона?
Кусиха не видала дочери и не знала, где она. Кусиха пошла в черную хату и спрашивала наймичку. Та сказала, что Ганна пошла за водою.
— Давно? — спросила Кусиха.
— Давненько уже, — сказала наймичка.
— Пора б уже ий вернуться, бо вже темние на двори.
Кусиха стала недовольна дочерью. Никогда с нею подобного прежде не бывало. Как можно так запаздывать! Верно, думала, встретилась с подругами-дивчатами и заболталась с ними, а может быть, какая из подруг к себе зазвала. Так подумала Кусиха, так сообщила и мужу. Но время шло, Ганна не возвращалась. Наступила уже совершенная темнота, ночь была темная, месяц был уже на ущербе, всходил поздно и тогда еще не показывался на небе. Родители тревожились не на шутку. Вышедши за ворота, отец и мать пошли в разные стороны, и оба кричали: Ганно, Ганно! Но их крик только повторялся какими-то насмешниками, собравшимися на игрище. Шалуны стали передразнивать кричавших: Ганно, Ганно! — подделываясь под слышанные голоса, и себе кричали: Ганно, Ганно! хотя их не занимало, какую там это Ганну ищут!
Воротились родители домой. Кус бил себя руками о полы и машинально твердил:
— Нема, нема!
Кусиха терзалась и вопила:
— Доненько моя, любонько моя! Где ты дилась? Где ты еси! Чы ты жыва еще, чы може тебе уже на свити не мае?
Наймит и наймичка, из участия к заботе своих хозяев, взяли фонари и пошли к тайнику. Через несколько минут наймичка прибежала оттуда в испуге и, вбежавши в хату, завопила:
— Лышенько! Видра лежать в пролази!
Вслед за нею наймит принес ведра и коромысло. Увидавши эти вещи, Кусиха испустила пронзительный крик, металась из стороны в сторону, не знала, бедная, куда бежать ей, что делать, схватилась за голову, сбила с себя ‘очипок’, начала рвать на себе волосы и кричала:
— Доненько, доненько! Пропала ты, пропала!
— Утопла! — сказал Кус, но потом приложил палец ко лбу, что с ним случалось всегда, когда он о чем-нибудь трудном размышлял. — Ни, не утопла! — продолжал он: — Як бы утопла, то видра и коромысло не лежалы б далеко вид воды. — Не утопла вона. Лихи люды ии занялы в тайныку. Може, убылы! А за що? Кому вона що недобре удияла! Сказать бы, звир ии розирвав. Так як же звир туды забереться! Хыба яки лыходии вхопылы ии та згвалтовалы, залестывшысь на те, що дуже хороша. Учынють над нею, що захочуть, а пбтым у воду вкынуть!
От таких догадок приходила Кусиха все больше и больше в ярость. Ей казалось, что именно так и есть, как говорит муж: злодеи сгубили ее дочь. И принялась она сыпать ругательства и проклятия на злодеев.
Наймичка, по приказанию хозяйки, известила Молявчиху о внезапной пропаже нареченной невестки. Молявчи-ха тотчас явилась к Кусихе. Обе старухи завели вопль, а Кус — то корил баб за их крики и вопли, то вторил им сам, и раздражал их скорбь своими жалобами и дурными догадками. Так провела ночь злополучная семья. Иногда, на мгновение, надежда сменяла отчаяние: услышат за двором шум, скрипнут где-нибудь ворота, залает собака… подступит к сердцу радость, слушают, не она ли… дожидаются. Ее нет! Мимолетная надежда опять сменяется отчаянием, а оно, после короткого и напрасного перерыва, делается еще более жгучим и гнетучим. — Стало наконец рассветать.
— Будем крычаты, да голосыты, с сего ничого не буде! — сказал Кус. — Пийду до городового атамана, заявлю. Нехай шукают Ганны, колы ии нема на свити, то нехай хоч слид ии знайдуть.
И оставивши баб продолжать свои вопли, Кус пришел к городовому атаману.
Атаман, по прозвищу Беззубый, с удивлением узнал о внезапном исчезновении той новобрачной, которой красотою любовался вчера в церкви св. Спаса со всем бывшим там народом. Первое, что предпринял атаман, был расспрос Кусу: не было ли у него с кем вражды и ссоры. Кус уверял, что не было. Тогда атаман, немного подумавши, решил послать десятских обходить все козацкие дворы и в городе, и в пригородных селах и везде спрашивать: не видали ли где Ганны Кусивны и не сообщит ли кто догадки о том, кто бы мог ее схватить.
— Чы не вхопылы ии москали? — заметил Кус. — Вчора як повернулысь с винчаня, примитыв я, що коло мого двора все ходылы якиись москали и у викна зазы-ралы.
— Сходы до воеводы! — сказал городовой атаман: — попрохай, щоб велив учыныть розыск промиж своимы, да и войтови напысав, щоб по мищанських дворах теж учынено було, а то мы тильки над козацькыми дворамы региментуемо.
Кус отправился к воеводе.
— Что тебе, добрый человек? — сказал ласково Тимофей Васильевич, когда вошел в его дом Кус и низко поклонился.
Кус рассказал ему, что дочь его пропала без вести.
— Эх, добрый человек, добрый человек, — сказал Тимофей Васильевич: — видно, что отец нежный! Всего один день, а он уж горячку запорол. Подожди, найдется! Да вот что, добрый ты человек, скажи по правде: она, может быть, у тебя гулящая и своевольная. Вестимо, коли одна дочь у отца у матери, так избалована.
— Ни, пане воевода, — сказал Кус: — вона у нас не те що не гуляща и не своевильна, а така, що ии николи не треба ни спынять, ни учить, вона и на улыцю николы не ходыла, де бува игрыще. Така слухняна, соромлива, греч-на… спытайте у сих сусидив, у си в одын голос ничого не вымовлять про ней, тильки хороше.
— Так, может быть, встретилась с какою-нибудь подругою, а та ее зазвала к себе в гости, пошли у них промеж себя тары да бары, ночь захватила, она побоялась идти домой и осталась ночевать в гостях, — говорил воевода.
— Я и сам так спершу думав, — сказал Кус: — тильки вже б ий пора була вернуться давно. Николи такого случаю не бувало з нею, пане воеводо.
— Так что же, что не бывало! Теперь в первый раз такой случай пришел! Я рад тебе, добрый человек, во всем помочь, написать велю войту, чтоб учинил розыск о ней по всем мещанским дворам, а сам я пошлю своих стрельцов по тем дворам, где есть становища наших царских ратных людей. Только я уверен, добрый человек, что не успеют произвести розыск по мещанским дворам, как твоя дочь к тебе явится. А я твою дочь вчера в церкви видал мельком, как она венчалась. Я с паном полковником там был. Славный молодец твой зять. И она красавица. Парочка нарядная. Полковник мне сказал, что жених тотчас после венца пойдет с козаками в поход. Мне так стало жалко, что я просил полковника: нельзя ли ради новоженного дела оставить его. Что же, мое дело сторона! Нам, воеводам, от великого государя не велено вступаться в козацкие дела. Будь покоен, добрый человек! Дочь твоя найдется, сама к тебе воротится, а не придет сама, так мы ее найдем, и я сам, самолично, приведу ее к тебе. На том даю тебе мое крепкое слово.
Кус поблагодарил воеводу за доброе слово и ушел.
Прошел день, прошел другой, третий — Ганна не возвращалась. Мать до того заметалась, что стала как безумная, и в речах ее мало было склада, от тоски напало на нее такое истомление, что пройдет несколько саженей и садится, либо совсем упадет на землю. Молявчиха первые дни очень сердечно принимала участие в беде, постигшей мать ее невестки, но на четвертый между двумя бабами начались пререкания. Кусиха в своих сетованиях о дочери высказалась, между прочим, что ‘на лыху годыну’ повенчалась она с Молявкою, а Молявчиха оскорбилась такою выходкою и с своей стороны ядовито заметила, что Бог знает, где она делась, может быть, у ней на уме заранее что-нибудь затеяно было, а может быть, ее родители знают, где теперь их дочь, знают, да не скажут!
— Не такого зятя нам було б добуты, а другого кого-небудь, то може б дочка наша цила була! — сказала Кусиха.
— Не такого подружья треба б моему сынови, а мени невистки! — произнесла Молявчиха.
Мать Молявки-Многопеняжного ставила Кусихе на вид, что Молявка родом значнее каких-нибудь Кусов, и Кусы должны бы себе за честь считать, что роднятся с Молявками. Кусиха упрекала, что Молявки хотят загарбать Кусово достояние и для этого входят с ними в свойство: Кусы и Молявки, хоть и одинаково козаки, но Кусы старинные от прадедов и прапрадедов черниговские козаки, а Молявки так себе какие-то прибыши.
С таких едких замечаний начались взаимные ругательства, а наконец и проклятия.
— А щоб твоя дочка не знайшлася, а так бы скризь землю пийшла! Негодныця вона! — сказала МоляЕчиха.
— А щоб твий сын з войны не вернувся! — крикнула Кусиха.
Спор дошел до того, что Молявчиха плюнула на Куси-ху, а Кусиха плюнула на Молявчиху. Молявчиха сказала, что с этих пор нога ее не будет в Кусихиной хате, а Кусиха сказала, что было бы лучше всего, когда бы и прежде ни Молявчиха, ни сын ее не переступали их порога.
Добродушный Кус хотел было умиротворить разъярившихся баб, но потом рукою махнул и произнес:
— Бабы яко бабы, волос довгий, а розум короткий.
С той поры Молявчиха не посещала Кусихи, а Кусиха не приходила к Молявчихе. Но приходили к Кусихе разные соседки, им рассказывала Кусиха о своей размолвке с Молявчихою, а соседки, слушая это, с своей стороны подстрекали их к ссоре, нашлись такие, что начали переносить Кусихе, что говорит о ней Молявчиха, а Молявчихе, что говорит о ней Кусиха.
Окончился Петров пост. Ганна не возвращалась. Несколько раз еще ходил Кус и к городовому атаману, и к войту, и к воеводе. Никто не порадовал его открытием следов пропавшей дочери. Атаман даже заметил, что Кус в своем нетерпении начинает надоедать своими жалобами на свою долю, что у него, атамана, без его дела, много других дел. Войт сказал, что употребил уже все меры, какие у него были в распоряжении, и не его вина, что ничего не открыл, при этом войт заметил Кусу:
— Было б не пущать дочки, тоб и не пропала! Любезнее всех принимал Куса воевода, всегда жалел о нем, делая вместе с ним разные предположения насчет пропажи его дочери и утешал всеми возможными способами, даже говорил, что если бы случилось так, что сто дочери уже не было на этом свете, то все-таки доброму человеку оставляется то утешение, что он увидится с нею на том свете. При этом Тимофей Васильевич благочестиво вздохнул.
Между тем, по поводу исчезновения Кусивны, стали расходиться выдумки, самые нелепые, безобразные, отчасти легендарного свойства, но оскорбительные для семейства Кусов. Все это вымышлялось бабами из тех дворов, которые были небогаты: там был повод завидовать состоянию Кусов. Таким образом болтали, что Кус нажил свое состояние (которое завистникам представлялось в преувеличенном размере) тем, что знался с бесами: еще будучи паробком, при помощи бесов, нашел он заклятый клад, никто не мог добыть этого клада, и за то, чтоб его вырыть, обещал Кус бесу дитя свое, как у него будут дети. После того Кус женился, пошли у него дети, но все умирали в малом возрасте, одна только дочь доросла до совершенных лет и в тот самый день, как она вышла замуж и повенчалась, — бесы потребовали исполнения обещания, данного отцом ее в то время, как они ему помогли вырыть клад. Ганну Кусивну схватили не люди, а бесы, и уж теперь найти ее никак нельзя, потому что она — в пекле, и дорого, рассуждали, обошелся Кусу добытый клад, теперь бы он рад был в десять раз дать против того, сколько тогда получил, да уж нельзя! Другие говорили, что Кусиха — ведьма, умеет перевертываться то свиньею, то клубком, то копною, то жабою, то летучею мышью и научила такой же ведёмской науке свою дочь, но этой, дочери не следовало принимать святого закона, а она как повенчалась и святой закон приняла, вот за то, рассердившись, бесы ее ухватили. Были еще и такие толки: полюбила Кусивна Молявку и причаровала его к себе с бесовскою помощью. Молявка без ней жить на свете не мог, только ей не следовало вступать с ним в закон, а как она повенчалась, бесы ее за то ухватили, значит: живи с ним по-нашему, а не по-Божиему! Сочинили еще и вот что: продал Кус свою дочку монаху, а для вида выдал ее замуж за Молявку, затем чтоб как Молявка уйдет на войну, он дочку свою передаст монаху в пользование, а слух пустит в народе, будто его дочку утащил кто-то неведомо куда! И еще было немало подобных вымыслов один другого безобразнее. Кумушки обо всех ходивших толках сообщали Кусихе, уверяли ее, что это все выдумала Молявчиха, и тем раздражили Кусиху. Она так увлеклась злобою против Молявчихи, что даже печаль о погибшей без вести дочери уступала в ее сердце место этой злобе. Молявчиха, с своей стороны, поджигаемая такими же кумушками, выражала благодарение небу, что сын ее нежданным путем избавился от недостойной связи, и молила Бога о благополучном его возвращении с войны для того, чтобы он поскорее мог сыскать себе другую подругу жизни.
Прошел июль. Прошли Спасовки. Вот уж и люди сельские отработались в поле. Уже осенние утренние холода стали предвещать наступление осенней слякоти, а за нею стужи и снегов. Ганны все не было, и никто не мог сказать, где она: и след ее простыл.
VI
Под городом Чигирином, на широкой равнине, по которой змеится извилистая река Тясмин, раскинулся стан козацкий, разбросались купы полотняных шатров по полкам, высланным гетманом. Между этими шатрами пестреют палатки начальных лиц, их пологи из цветной ткани, а на верхах их пуки павлиньих перьев. Далее от козацкого стана над рекою Янчаркою расположен стан царских великорусских войск под начальством Григория Ивановича Косагова.
Это отряды, которые выслали к Чигирину гетман Самойлович и боярин Ромодановский, удержавши остальные войска свои в стане под Вороновкою.
Начальником или наказным гетманом над высланными козаками назначен генеральный бунчужный Леонтий По-луботок, тогда временно занимавший уряд Переяславского полковника. Собрались у него в шатре полковники: черниговский, гадяцкий и миргородский. Наказной гетман объявил, что Григорий Иванович Косагов посылает к Дорошенку увещательную грамоту, и козаки должны послать такую ж от своего гетмана.
Полуботок громко прочитал составленную генеральным писарем грамоту и, передавая ее Борковскому, сказал:
— Василий Кашперовыч! Выберы кого-небудь послаты с сим лыстом. Значного урядового не посылай. Годи честоваты сёго пройдысвита! Пошлы до его якого-небудь рядовыка, такого тильки, щоб потрапыв прыдывыться, що там диеться у Чигирыни.
— У мене як раз такий найдеться, — отвечал Борковский и ушел с грамотою в свою ставку, отстоявшую от Полуботковой сажен на пятьдесят.