В весеннем гулком воздухе этот окрик прозвучал ломко и неожиданно. Кешка вздрогнул и оглянулся.
На поляну, еще влажную от недавно стаявшего снега, из еловой рощицы, тихо сгрудившейся у пригорка, вышел человек. Затасканный короткий полушубок солдатского образца, рваная шапка ушанка, на ногах заплатанные перезаплатанные ичиги. Но на плече, на желтом ремне ловко сидит винтовка и весь пояс укрыт под подсумками, а грудь перекрестили две ленты, усаженные поблескивающими патронами. Кешка было сразу оробел, но набрался храбрости и, подражая старшим, солидно сказал:
— Чего тебе… парнишка?.. Зачем кличешь?
Человек с ружьем усмехнулся и подошел вплотную к Кешке. На молодом еще, но измазанном грязью и копотью лице засветилась усмешка и сверкнул белый ряд крепких молодых зубов.
— Ты пошто такой сердитый? Здравствуй-ка! — И закорузлая рука опустилась на кешкино плечо:
— Из Максимовской?
Кешка мотнул головой:
— Оттуда.
— Чей будешь?
— Авдотьин… Вдовы. Батька позалонись умер… Акентием меня зовут.
— Грамотный?
Кешка гордо надулся:
— Второй год к учительше бегаю… По письму читать нынче начал.
— Здорово! — Веселая усмешка сильнее заиграла на запачканном лице и задорные серые глаза лукаво прищурились:
— А белые у вас еще валандаются?
— У нас. А ты… — и вдруг Кешка пугливо оглянулся вокруг на елки, на прошлогоднюю траву, еще не согретую как следует солнцем и еще не позеленевшую, точно боясь, что они подслушают его, и, подавшись ближе к человеку с ружьем, приглушенным голосом спросил:
— А ты из красных? Партизан?..
— Вот, вот, брат! Он самый!
— Видал ты!.. — Оживился Кешка: — То-то у тебя ружжо такое ладное… и патроны… Стреляет поди здорово! — и он робко и почтительно потрогал ремень и приклад ружья.
Потом Кешка вдруг нахмурился и, опять оглянувшись кругом, как будто елочки все-таки не внушали ему доверия, опасливо сказал:
— Тебя бы, паря, не поймали те, белые… Ух, и злые они…
— Шибко злые, говоришь?
— Не дай бог! Поймают — так сразу из ружей застрелют. Да тебя, — спохватился Кешка, — не поймают!
Человек с ружьем удивленно поглядел на Кешку:
— Почему ты знаешь?
— Да у тебя ружжо. Ты сам сердитый. Сам отстреляешься.
Кешка говорил важно, толково, но взглянул на человека с ружьем, а у того глаза так заразительно искрятся задорным смехом, что у него самого заерзал круглый подбородок и все курносое пухлое лицо задергалось от отраженного веселья — и он прыснул. И так, поглядывая один на другого, они стояли и пересмеивались беспричинно веселые, налитые задором, который словно излучался от всего: и от ясневшего по весеннему неба, и от елочек, которым Кешка еще минуту назад так не доверял, и от травы, которая скоро-скоро зазеленеет и расцветится весенней радостью.
Человек с ружьем, не переставая улыбаться, опустился на кочку, топорщившуюся прошлогодней травой, и стал шарить за пазухой кисет с табаком.
— Ты мне, Кета, спервоначалу скажи: язык за зубами ты умеешь держать? — спросил человек с ружьем, старательно сворачивая из газетной измятой и измаранной бумаги цигарку. — Болтать на деревне не станешь?
— То-то! — стряхивая крошки махорки с колен, удовлетворенно сказал человек с ружьем, и лицо его снова осветилось ласковой и веселой усмешкой. — Ну, так ты вот что мне расскажи, Кеха…
И он стал обстоятельно и толково расспрашивать Кешку о его деревне, о мужиках, о лошадях, а потом, словно невзначай, о солдатах, которые вот уже вторую неделю почему-то стоят постоем почти в каждой избе… Кешка слушал и охотно отвечал.
Человек с ружьем покуривал цигарку, мотал головою и время от времени солнечно улыбался…
II
Авдотьина изба стояла недалеко от церкви, на пригорке, среди богатых домов. До смерти Степана, кешкиного отца, семья жила зажиточно и сыто. Изба была пятистенная, на две половины. Раньше ее занимали целиком сами: в одной половине жили бесхитростной, но прочной крестьянской жизнью, другая же, чистая стояла прибранная от праздника до праздника, восхищая бобылей и бедняков простеночным зеркалом, гнутым диваном и затейливой громоздкой керосиновой лампой.
Но со смертью Степана ушли из дома довольство и сытость, и теперь эта половина отошла под земскую квартиру, которая кормила Авдотью и ее двух детей — десятилетнего Кешку и тринадцатилетнюю Палашку.
Каждый наезд начальства приносил Авдотье и Палашке много беспокойства, но вместе с тем давал ей лишний заработок теми чаевыми, которые перепадали ей, а особенно бойкой и лукавоглазой Палашке.
Но в самое последнее время, вот с тех пор, как в далеком губернском городе, куда увезли однажды мобилизованных парней, завелось что-то темное и беспокойное, с тех пор, как часть этих парней убежала из грязных, нетопленных казарм в сырые пахучие дебри тайги, авдотьина чистая половина была заселена постоянными жильцами. В Максимовское пригнали две роты солдат и начальство поселилось на земской квартире.
Для Авдотьи и Палашки началась страдная пора. Офицеры, а их было трое — поминутно гоняли их то с самоварами, то за молоком и яйцами на деревню. Вечерами, когда после дневных шатаний по деревне солдаты забирались в избы, где они потеснили хозяев, и там гнездились ко сну, авдотьины постояльцы заводили игру в карты и до поздней ночи томили то ее, то Палашку яичницами-глазуньями и розысками по соседям кислой капусты или соленых огурцов.
Кешка в этих хлопотах вертелся без пути. Его постояльцы пользовали порою днем, когда нужно было послать какую-нибудь записку к рыжему коренастому ефрейтору Охроменке, почему-то поселившемуся на другом конце села. Поручения эти Кешке давал самый молодой из офицеров, Семен Степаныч, который покрикивал на него полудобродушно, полустрого и часто невесело шутил с ним.
В первые дни, как пришли в Максимовское солдаты, деревня нахмурилась, насторожилась, и стала как-то вся сразу на-чеку. Мужики попрятались по избам, солдаты молча приглядывались к максимовцам и все как будто чего-то ждали. Да и максимовцы притаились и приготовились ждать — что из всего этого будет.
Кешку приход солдат обрадовал. Грозное оживление, которое они принесли с собою в село, серые группы их, слоняющиеся по широкой улице, и незнакомые странные повозки с какими-то еще более незнакомыми, еще более странными ящиками на них будили в нем волнующее любопытство и заставляли его вертеться возле них, расспрашивать, слушать и глядеть широко открытыми глазами.
Вскоре Кешку знали уже почти все солдаты, а Охроменко начал его часто кой о чем расспрашивать.
Хитрый ефрейтор, в говоре которого было мало украинских певучих тонов и который только изредка сбивался на ‘хохлацкое’ произношение, ловил Кешку где-нибудь за избой, подальше от взрослых и расспрашивал как будто о пустяках, о чем-то нестоющем, но глаза его впивались в Кешку и точно буравчики сверлили его, и тот чувствовал безотчетную жуть, оставаясь один на один с ефрейтором.
— Ты, малый, — сказал Охроменко однажды, наступая на Кешку, — бачь мне правду… Бо в нас разговор краткий — врать будешь — отдеру, за правду же дам полтинник!..
А потом, приглушив свой резкий крикливый голос, прибавил:
— Старшой наш, Семен Степанович все знает. Лучше ты и не ври!..
И долго и нудно он тянул из Кешки жилы: ходил ли кто из ‘агитаторов’ в Максимовское до постоя солдат, где тот или другой из молодых мужиков, куда-то исчезнувших с приходом войск, где собираются молодые парни бунты обдумывать и прочее. Особенно Охроменко упирал на последнее:
— Я, малый, хорошо знаю, як парни сбираются. Меня не проведешь. Не-ет… Только вот мне бы поглядеть хоть разок, где это они табунятся!..
Кешка ничего не знал и не мог ответить толково ни на один из вопросов. И это сердило ефрейтора. Он кричал на парнишку, запугивал его, стращал офицерами, а то принимался сулить Кешке гостинцев и всяких благ и старался быть ласковым, веселым и обходительным.
Охроменко при вечерних секретных рапортах Семену Степановичу жаловался на свои неудачи.
Офицер хмурился и ворчал.
— Ты, Охроменко, не умеешь контр-разведку ставить! Чего ты с мальчишками возишься?
— А как же, господин капитан! Из малого-то можно лучше, чем из взрослого вытянуть… Малый, у его ум слабый: не сдержит, да выложит все, как есть…
— Что-то твой малый не многое тебе выкладывает.
— Так вин же болван!.. Но я из него вытяну! Я узнаю!..
И глаза Охроменки делались острее, лицо багровело и широкий квадратный подбородок тупо и упрямо выдавался вперед.
* * *
После неожиданной встречи в лесу Кешка стал избегать Охроменко. У парнишки завелось свое какое-то дело и он стал еще больше тереться возле солдат, прислушиваться и приглядываться.
Но он прислушивался и приглядывался теперь не так, как прежде, до лесной встречи, теперь он словно впитывал в себя все то новое, что пришло в деревню с солдатами, и запоминал. Шныряя возле ящиков с патронами, он зубоскалил с часовым, который рад был побалагурить с озорным веселым парнишкой! И так, балуясь и играя, Кешка понемногу узнал сколько патронов в ящике и сколько всего ящиков привезли с собой нежданные гости в Максимовское. Шутя же и озорствуя, он узнал, что обе роты захватили с собой сюда три пулемета. И даже точное число солдат не поленился подсчитать Кешка, бродя от избы к избе и пошвыривая камни и палки в облезлых, зевающих на весеннем солнышке, собак.
А потом как-то в дообеденное время, когда постояльцы на земской куда-то ушли на деревню, Кешка забрался к офицерам в комнату через окно и стащил лист бумаги и карандаш.
И в этот вечер долго возился он в кути, марая что-то, неуклюжими буквами выводя нелепые, неясные цифры при свете потухающего солнца, лучи которого лениво проползали через загрязненное окошко.
III
Утром Кешка урвался от матери, которая хотела заставить его исполнить какую-то работу, и ушел за деревню в сосновую рощицу, которая взбежала на широкую релку. Там побродил он недолго меж вытянувшимися, как желтые свечки, соснами, похрустел стоптанными порыжелыми чирками по прошлогодней траве и вышел на знакомую полянку.
На поляне было тихо. Желтела прошлогодняя трава, поблескивая тусклым золотом в утреннем солнце. Тянуло весенним холодком и влажностью.
Кешка потоптался на одном месте, крякнул, а потом зааукал.
На крик его сначала никто не отозвался. Кешка повторил его. Тогда с релки, с дальнего краю ее, где она сливалась со склоном сопки, отозвался чей-то голос. А потом на поляну быстро вышел человек с ружьем.
— А, Кеха!.. — весело, как старому знакомому, закричал он Кешке. — Пришел?
— Пришел! — радостно отозвался Кешка. — Я, брат, на слово крепкий!
— Крепкий!.. — расхохотался человек с ружьем. — Ну, здравствуй, Кеха, на слово крепкий! Рассказывай, что знаешь!
Они сели так же, как тогда, в первую встречу, рядом. Кешка разул правую ногу и вытряхнул из чирка скомканный клочёк бумажки.
Человек с ружьем глядел на Кешку и ласковая, немного растроганная улыбка засветилась на его молодом лице.
— Молодчага… — тихо сказал он, беря записку: — Давай теперь разбирать твое донесение! — И он снова засмеялся задорно, показывая крепкие белые зубы.
Разглаженная бумажка, на которой плясали хмельные буквы и цифры, слегка дрожала в руках человека с ружьем. Он с трудом разбирал кешкину грамоту и поминутно справлялся у того о значении того или иного знака. Когда вся записка была прочитана и Кешка дал подробные объяснения всему тому, что заприметил и чего не смог записать своими каракулями, человек с ружьем похлопал его по спине и спросил:
— А ты хвостов за собою, часом, не притащил сюда?
Кешка, было, не понял. Тогда человек с ружьем пояснил ему:
— За тобой никто на деревне не поглядывает? Из солдат тебя никто ни о чем не пытал?
Кешка рассказал об Охроменке.
— Так… — раздумчиво протянул человек с ружьем: — Надо, брат, нам с тобой поопасаться. Не люблю унтеров да ефрейторов: хитры они больно, скрытны…
Потом, словно вспомнив о чем-то, он весело тряхнул головой и спросил Кешку:
— Большедворских знаешь?
— Каких — низовых, али верховских?
— Вот уж этого я и сам не знаю, — рассмеялся человек с ружьем. — Про одних я слыхал — про тех, у кого парня после Рождества Колчак забрал.
— Это низовые, — обрадовался Кешка, — у низовых Митрофана угнали, а он убежал из городу!
— Ну вот… они самые. Ты вот к Большедворским сходи, да потихоньку старику скажи, что Митрофан его поблизости бродит. Понял?
Кешку так и подбросило:
— С вами он?!.. — догадался он и глаза его заблестели. — Поди, недалеко?!
— С нами, с нами.
— А Тимшин Матвей?
— Тоже…
— А Тетерин Николай? Степша Митрохин?.. Егорша Максимовский?
— С нами, с нами!..
И Кешка высчитывал имена парней, которых так недавно забрали в солдаты, и которые исчезли куда-то из казарм, — а человек с ружьем посмеивался и мотал головой:
— С нами, с нами!
И Кешке казалось, что вся деревня, весь мир с теми, там, откуда пришел этот веселый человек с ружьем, такой крепкий, ладный и смешливый.
Потом человек с ружьем рассказал Кешке, что нужно ему сделать в ближайшие три дня, в которые он не велел выходить ему из деревни. И на прощанье сказал:
— Ты, гляди, хвостов сюда не приволоки за собой. Ефрейтора своего опасайся. Дурачком прикинься, да не вздумай хитрить: он хитрее тебя, глядишь — и поймает. А если он как-нибудь заметит что за тобой, да станет поглядывать, да выслеживать, ты старику Большедворскому скажи… пусть он придет в Лиственичную падь и станет там сушняк собирать, там он уж сам увидит да поймет. Понял?
Кешка мотнул головой.
— Ну, ступай, — сказал человек с ружьем, подымаясь с земли, и странно взглянул на Кешку. — Не надо бы тебя путать в эту кашу, да вот, видишь — судьба такая… Будешь ты у нас службой связи…
IV
В эти три дня Кешка обделал все, что ему заказал человек с ружьем. Старик Большедворский, выслушав Кешку за гумном, перекрестил его, затряс пожелтевшей бородой и сказал:
— Побереги голову, Кеха, побереги, родимый!..
И у Кешки от этой неожиданной ласки сурового замкнутого старика стало как-то тепло на сердце и он стыдливо зарделся.
В других семьях опасливо ахали и вздыхали и все уговаривали Кешку не болтать. Но Кешка обидчиво смолкал и гордо закидывал голову, встряхивая белокурыми взлохмаченными волосенками:
— Я знаю. Вы-то помалкивайте.
К концу третьего дня Охроменко, который уже давно не трогал почему-то Кешку, вдруг поймал его после ужина на пороге избы и сладко заулыбался:
— Ты, малый, пойдем со мной чай пить с лампасе.
Кешка, помня наказ человека с ружьем, хотел было увильнуть, но Охроменко положил шаршавую тяжелую руку на кешкино плечо и потянул его за собой:
В чистой горенке у лавочника, где Охроменко облюбовал себе логово, он усадил Кешку за стол и начал угощать его чаем и сластями. Кешке было неловко, он обжигался горячим чаем, который хлебал из блюдечка, но конфекты весело хрустели под его зубами, а мягкий пшеничный калач исчезал с невероятной быстротой.
Сначала Охроменко молчал и солидно пил чай, посапывая и дуя в блюдце. Но после второй чашки он искоса поглядел на Кешку и словно невзначай сказал:
— Нынче я уеду в город, малый.
Кешка оживился:
— Один?
Охроменко взял в руки отставленное блюдце, обмакнул в чай конфетку и не торопясь ответил:
— Нет, возьму с собой команду…
Он отхлебнул из блюдца и стал обсасывать конфетку, но глаза его с боку впились в Кешку и весь он насторожился.
Кешка заерзал на лавке.
— Надолго поедешь-то? — несмело спросил он.
Охроменко с видимой охотой ответил:
— Ден на пять, а то и на усю неделю.
У Кешки отчего-то стало весело на сердце и он безотчетно засмеялся.
— Ты, что это? — нахмурился Охроменко. — Чему смеешься?
Кешка сконфузился.
— Так я…
— То-то!.. — в голосе Охроменки прозвучала какая-то жестокая угроза. Но он спохватился, вспомнив о чем-то, налил Кешке еще чаю, придвинул к нему калач и бросил возле его чашки несколько конфеток.
— Пей, пей!..
Кешка уткнулся в чай, Охроменко снова взял блюдце растопыренными пальцами и медленно дул в него. Так молча пили они чай, и не было ничего необычного и странного в том, что громоздкий, весь квадратный пожилой солдат делил компанию с шустрым светлоглазым и светловолосым мальчишкой.
В горенке было тихо, маленькая лампочка слабо освещала стол, отражаясь огнями в самоваре и чашках и оставляя углы в мягких сумерках. На хозяйской половине плакал ребенок и чей-то бабий голос уныло тянул:
— Ну-у, дитятко!.. Ну-же!..
Внезапно Охроменко грузно поднялся с лавки.
— Напился? — отрывисто спросил он Кешку.
Тот торопливо отодвинул чашку и мотнул головой.
— Ну, ступай домой. Дела у меня до городу-то.
Кешка вылез из-за стола, по привычке перекрестился на поблескивавшие в углу иконы и поблагодарил солдата за угощенье.
— Не на чем, не на чем! — буркнул Охроменко, но вдруг прищурился и хитро сказал:
Дома, укладываясь на лежанку, Кешка долго ворочался. Он что-то все силился сообразить, но никак не мог. Где-то в уголке его сердца ныла какая-то неиспытанная еще им боль, а в голову лезли непонятные, неуловимые, но тревожные мысли.
Засыпая, Кешка видел перед собою то хитро прищуривающегося Охроменку, то человека с ружьем, который предостерегающе грозил пальцем и что-то говорил, чего Кешка не мог ни понять, ни расслышать.
А на чистой половине на земской, у офицеров поздно ночью сидел на краюшке стула Охроменко и длинно и запутанно что-то рассказывал внимательно слушающему начальству. Порою Охроменку перебивал Семен Степаныч, вставляя какое-нибудь замечание, и тогда Охроменко почтительно хихикал, прикрывал широкой волосатой рукой свои пожелтевшие зубы, впиваясь в офицера преданный взглядом.
Под конец офицерам, видимо, надоело слушать Охроменку. Семен Степаныч зевнул и кинул:
— Ну, следи… старайся!..
— Да я изо всех сил стараюсь! — встрепенулся Охроменко.
— Ладно, ладно… Только, пожалуй, зря ты все это. Никаких красных поблизости здесь нет. Ты это от усердия, Охроменко…
— Так точно, от усердия!.. На счет красных, так беспременно воны тут где-нибудь бродят…
— Ну, ну, ищи!..
V
В назначенное время Кешка легко и беспечно бежал на поляну. В бурой траве уже ожили пострелы, поблескивая своими крупными бледными чашечками, а на склонах лиловел багульник, радуя пришедшей весною, помолодевшей землею и отрадою, что приходит с концом апреля.
Кешка впитывал в себя эту десятую весну свою, с которой, знал он, придет обычное деревенское оживление. Он складывал в уме, что вот уже на близкие лужки можно коней гнать в ночное, а за узеньким озерцом, наверное пожелтевшая земля выбросила нежный полевой лук. Он деловито соображал, что скоро-скоро мать погонит его кружиться на гнедке по вспаханной полосе, волоча поскрипывающую борону, и будет он покрикивать по-мужицки на лошадь, а вечерами, в избе, мать станет ладить ему паужин как работнику, который натрудил спину за день-деньской и которого нужно ублаготворить.
Легкие, привычные мысли нес с собой Кешка, скользя меж тихими, нарядными соснами. Словно крылья выросли за его плечами, так легко и радостно было итти в ясном и ласковом безмолвии леса.
Выйдя на полянку, Кешка оглянулся и хотел крикнуть. Но кто-то тихо окликнул его:
— Тише, Кешка!..
И рядом с ним вынырнул Митрофан Большедворский.
— Митроха! — вскрикнул Кешка, не умея сдержать радостного удивления.
— Да молчи ты, оглашенный! — сердито зашептал Митрофан. — Ведь за тобой солдат от самой деревни подглядывает.
— Солдат? — Кешка изумленно вытаращил глаза, в которых еще не угасла радость солнца и встречи с Митрофаном.
— Постой!.. Молчи!.. — зашептал Митрофан и припал к земле. — Вон он меж сосен-то!..
Кешка оглянулся и увидел вдали осторожно пробирающегося меж соснами, прячущегося за ними и поглядывающего по сторонам, солдата. В коренастой, нескладной фигуре и в желтой шапке его Кешка почуял что-то знакомое.
— Охроменко? — оторопело сообразил он.
Но солдат притаился где-то за сосной и пропал.
Митрофан потрогал Кешку за ногу и тихо сказал:
— Влипли мы с тобой… Ты слушай, паря: тебе беспременно надо в деревню обратно пробраться. Да так, чтоб солдат не доглядел. Там батьке моему да Тетериным братованам скажи… Ты только запомни хорошенько: пушшай они за пулеметами глядят. Они поймут, они знают в чем тут штука… Не перепутаешь?
— Нет! — тихо, но уверенно ответил Кешка, — не перепутаю.
— И еще, Кеха… как что в деревне случится, ты гони сюда. Да только помни — теперь за тобой следить будут, ежели доследят — ни тебе не сдобровать, да и нам кой-кому неладно будет…
— Я понимаю! — тревожно уронил Кешка и поглядел в ту сторону, где сторожил солдат. Фигура того мелькнула где-то дальше меж сосен. Видимо, солдат потерял Кешку из виду.
Митрофан перевернулся с боку на бок и осторожно вытащил из-за голенища ичигов отточенный ножик.
— На вот тебе, в тальниках прутьев для виду нарежешь. Авось, обманешь соглядатая-то. А теперь иди, Кеха, потихоньку по релке на сопку. Да виду не показывай, что чуешь за собой солдата… Иди, Кеха, дело, брат, шибко серьезное… ты не робей только!
— Да я не робею! — нерешительно протянул Кешка, и где-то в его маленьком сердчишке дрогнула впервые за его короткую неомраченную жизнь жуткая тревога.
— Я пойду…
— Ну, валяй!.. Не оглядывайся!.. — приободрил его Митрофан и осторожно пополз куда-то в сторону.
Кешка дернулся с места и пошел, минуя поляну, по пологому склону пригорка.
Давешние беспечность и легкость отлетели от него. Словно гири повисли на ногах, и так тяжко стало итти. А сзади чудился кто-то крадущийся, кто хитро притаился меж соснами, стережет и готовит какую-то беду.
Кешка, знал, что ему нельзя оглядываться, что должен он итти по-прежнему легко и беззаботно, словно нет за ним, там, сзади стерегущего, жадно подглядывающего человека. Кешка чувствовал, что как только он оглянется и тот, идущий сзади, поймет, что Кешка увидел его, то случится что-то страшное, пугающее.
И, однако, его тянуло оглянуться. Порою он приостанавливался и так хотелось взглянуть назад, убедиться, что там никого нет, что страшное миновало! Но Кешка превозмогал это желание и шел вперед.
Там, где подъем на сопку стал круче, Кешка передохнул свободнее. По склону росли кусты багульника и Кешка стал нырять меж ними, теряясь в их пахучей чаще. Отсюда он смог уже безнаказанно оглянуться назад. Но там, позади, он не увидал никого.
Он сел на склоне. Вдали в зыбком воздухе яснели еще обнаженные бурые рощи, темнели пашни, избороздившие ровными размеренными полосами землю. Белела, пропадая в излучинах, речка, а дальше за рощей чернели гумна и кой-где бродил скот.
И видя вокруг себя свое, привычное, родное, Кешка стряхнул с себя недавнюю оторопь. Он повеселел. Он вскочил на ноги и, играя ножом, который поблескивал на солнце, пошел по сопке, пробираясь к склону, туда, где в мягкой, влажной долине, меж тальников бежала речка.
VI
Утром, почти на рассвете, Кешку разбудил необычный шум на дворе. Сначала он ничего не мог сообразить и хотел было кинуться из избы посмотреть — чего это расшумелись в такую рань. Но в избе никого уже не было, со двора неслись отрывки громкой брани и бабий вой, и в памяти внезапно встала вчерашнее: встреча с Митрофаном, крадущийся Охроменко и потом, позже, торопливая, тайная передача старику Большедворскому поручения Митрофана. Кешка поспешно обулся и вылез в окно прямо в огород на задах избы. Оттуда он пробрался к амбарчику, влез на вышку и сквозь щель взглянул во двор, откуда неслись разроставшиеся крики, брань и вой.
У крыльца стояли офицеры, окруженные Охроменкой и группой солдат. Перед ними меж солдатами стояли с туго связанными за спину руками, оборванные, без шапок старик Большедворский и один из Тетериных. У ворот толпились бабы и ребятишки и несколько мужиков, оттесненные солдатами, а три бабы бились и ревели и все порывались вперед к офицерам: старуха Большедворская и две молодухи Тетериных.
Охроменко тыкал волосатым кулаком в бороду старику Большедворскому и яростно кричал. Офицеры покуривали папироски и вполголоса переговаривались меж собою, но Семен Степанович видимо прислушивался к брани Охроменки.
— Ты, гадина челдонская, говори, коли тебя спрашивают! — кричал Охроменко, наступая на старика. — Зачем ты коло пулеметов шлялся? Зачем ты, стерва, посты разглядывал? Спрашивают тебя, али нет?! Спрашивают!?
И он замахивался на старика, который молчал весь понурый, опаленный робостью.
Кешка глядел на все это и сердце его колотилось тревожно, как подшибленная птичка. Он еще ничего не знал, но начинал уже что-то смутно понимать,
— Ваше благородие! — отступил вдруг Охроменко от старика и повернулся к офицерам. — Тут без нагаек да без шомполов, видно, никакого дела не получится… Дозвольте!..
Семен Степанович бросил папироску и что-то тихо сказал остальным офицерам. Те захохотали.
— Голяш! — крикнул один из них. Из группы солдат выскочил юркий солдатик с цыганским лицом. Он выслушал, что ему сказал кликнувший его офицер, и, расталкивая у ворот баб, убежал со двора.
Семен Степанович вытащил портсигар, вынул из него папироску, стукнул мундштуком ее по крышке портсигара и, закурив, громко сказал:
— Эй ты, старик! Ты чего молчишь? Ты не слыхал разве, о чем тебя спрашивают? Не слыхал?
Старик, которого толкнули ближе к офицерам, угрюмо молчал.
— Для чего ты приглядывался к пулеметам? Кому это ты сведения должен был давать?.. Да ты без языка, что ли? — повысил голос Семен Степанович, видимо начиная сердиться. — Немой он?
— Никак нет! — вывернулся Охроменко. — За гумнами он вот с этим фрухтом, — он показал на Тетерина, — даже шибко разговаривал… Язык у него хороший…
В это время солдат с цыганским лицом вернулся. Он нес с собою какие-то железные прутья, а два солдата следом за ним тащили широкую лавку.
Бабы заголосили. Старуха кинулась к Семену Степановичу:
— В последний раз я вас, мерзавцы, спрашиваю, — для кого вы тут разведку делали? — сухо, с жестокими нотами в голосе спросил Семен Степанович.
Старик поднял голову. Борода его, расклокоченная, когда его вязали, тряслась, глаза слезились.
— Ни для кого, вашблагородье, — тихо сказал он. — Напраслина все это.
И, как эхо, вслед за ним Тетерин повторил:
— Напраслина! — и в его голосе прорвался животный страх.
Кешка, затаив дыхание, следил за этим жутким разговором. В горле у него пересохло, голова горела, а сердце стучало так громко, что порою Кешке казалось, что люди там, во дворе, услышат этот стук.
Придвинувшись ближе к щели, он увидел, как солдаты поставили лавку возле офицеров, как со старика Большедворского срывали решменку, потом штаны. Он увидел темное обнаженное старческое тело, видел как солдат с цыганским лицом засучил рукава и пробовал железные прутья, со слабым свистом рассекая ими воздух. И дальше видел он, как старика повалили на лавку, насели двое — один на голову, другой на ноги — и как опустился первый удар железного, сверкнувшего на солнце прута на старое беспомощное тело. И успел услышать он глухой стон и усилившиеся вопли баб, и хохот, громкий, смачный хохот, прерываемый матерной руганью. Но больше уж ничего не смог он увидеть и услышать: он скатился с вышки в задний двор, поднялся на ноги и, ничего не помня, ничего не соображая, кинулся бежать.
А вслед за ним неслись вопли, стоны и хохот, хохот…
VII
Остановился он только на знакомой полянке, куда увлекло его бессознательное чутье. Здесь вдруг он почувствовал слабость, опустился на землю и заплакал.
Слезы рвались наружу, сотрясая все его маленькое тело. Слезы душили его и он бился о колючую землю, вскрикивая и захлебываясь. Внезапно откуда-то накатился на него незнакомый, еще никогда не испытанный страх. И этот страх обессилил его: нужно вот подняться, вскочить на ноги, бежать, — нужно, но не может он и бьется его тело, приминая шуршащую прошлогоднюю траву и робкие, молодые, чуть приметные новые побеги. Небывалым и диким встает пред глазами трясущаяся изжелта седая борода, обнаженное темное стариковское тело и сверкающий взмах шомпола. И в ушах звенят дикие бабьи вопли и глухие стоны…
В плаче Кешка забылся. И, не расслышал он, как подошли к нему, как остановились удивленные лесные знакомцы его. И только когда кто-то потряс его за плечо, вскочил он, обожженный испугом, готовый кричать дико и неумно. Но сразу притих и размяк: трое с ружьями обступили его и среди них тот, молодой, смеющийся, сверкающая улыбка которого обрадовала когда-то Кешку в безмолвии и покое весеннего утра.
— Ты чего это, Кеха?.. — участливо и встревоженно спрашивал, наклоняясь над ним, человек с ружьем. — Что случилось? О чем ты плачешь, парень?
Кешка приподнялся с земли. Он тер кулаком заплаканное грязное лицо и, всхлипывая, сбивчиво стал рассказывать, что случилось.
Трое, окружив его, опершись на ружья, молча слушали. Изредка человек с ружьем задавал Кешке какой-нибудь вопрос и, выслушав ответ, глядел куда-то поверх Кешкиной головы, словно видел вдали что-то невидимое другим. Его лицо не улыбалось и серые, всегда насмешливые и ласковые глаза, потемнели и над ними сдвинулись в тяжком раздумьи брови.
— Сволочи!! — сквозь стиснутые зубы кинул он, когда Кешка рассказал все, что обожгло его страхом и болью.
— Что же нам с ним делать? — обернулся он к своим товарищам. — В деревню ему возвращаться не след.
— Я не пойду туда! — встрепенулся Кешка. — Я, дяденька, с вами останусь…
Человек с ружьем хмуро усмехнулся:
— Рано тебе с нами… Куда ты, парень, в огонь полезешь…
— Надо его в тыл отвести, — сказал один из спутников человека с ружьем. — Пущай там с кашеваром болтается.
Но Кешка вдруг словно ожил. Еще блестели невысохшие слезы на его лице, но глаза его загорелись и словно новая сила вливалась в него.
— Я с вами, дяденька… Дайте мне ружжо! Я бить их пойду, дяденька!.. Возьмите меня с собой…
Но один из пришедших вскинул винтовку за плечо и легонько толкнул Кешку в спину:
— Пойдем-ка, паря. Там тебе лучше будет.
И человек с ружьем, в котором Кешка уж давно угадывал начальника, которого другие слушаются и которому все подчинены, тоже вскинул винтовку за плечо, подтянул ремень патронташа и пошел вперед, к лесной опушке. Следом за ним пошли остальные.
И когда они вступили в лес, туда, откуда раньше выходил на встречу Кешке человек с ружьем, то увидел Кешка, что безмолвие леса обманчиво, что всюду за деревьями притаились вооруженные люди, которые молча пропускали мимо себя Кешку и его спутников и которым человек с ружьем что-то тихо и коротко говорил.
Кешка хотел сосчитать этих вооруженных людей, но не мог. Он видел только, что все они безмолвны и сосредоточены, что ждут они чего-то и что два-три слова, сказанные им на ходу человеком с ружьем, делают их еще суровей, еще сосредоточенней.
За дальним ельником, куда Кешка редко забегал в своих бездумных детских скитаньях, раздвинулась новая полянка. На притоптанной земле были разбросаны ружья, ящики, а в стороне дымился костер с навешенным над ним большим черным котлом. Возле котла суетился старик.
Приведшие Кешку крикнули старику:
— Дядя Федот! Примай партизана!
Старик поманил Кешку к себе.
На поляну стали сходиться люди. Они подходили к человеку с ружьем и что-то рассказывали ему. А он, выслушав каждого, кивал головой и был чем-то доволен.
И здесь только услышал Кешка, как зовут этого человека с ружьем, у которого насмешливые и вместе с тем веселые глаза, у которого все лицо яснеет от сверкающей светлой улыбки:
— Товарищ Герасим!
Дядя Федот усадил Кешку у костра, налил ему в плошку похлебки и дал ломоть хлеба, круто посоленного крупной, хрустящей солью.
— Ешь, парнишка, ешь.
Кешка вдруг почувствовал, что он очень голоден, и с жадностью накинулся на еду. Старик глядел на него, дымя трубкой и качал головой.
С едой Кешка забыл про все недавно пережитое. Он чувствовал приятную теплоту во всем теле и только какая-то сладкая усталость охватывала его голову и клонила ко сну.
И словно сквозь сон видел он как подошел к костру товарищ Герасим, как сказал он что-то старику. Дядя Федот встрепенулся, шагнул к человеку с ружьем. И успел увидеть Кешка, что дядя Федот прильнул к товарищу Герасиму, что-то сказал ему и торопливо погладил по плечу.
А потом мягкая нежная пелена тихо накрыла Кешку и отодвинула от него куда-то за тридевять земель и лес, и костер, и вооруженных людей…
Проснулся он от какого-то непривычного шума. Кругом надвинулись сумерки. Костер догорал. Дядя Федот стоял вдали черною тенью, неподвижный, застывший.
Кешка услышал какие-то гулкие дробные удары, какой-то мерный треск, какой-то гул. Все это шло со стороны Максимовского.
— Дяденька, что это!? — вскочил Кешка и подбежал к старику.
— А, проснулся! — Старик на мгновенье оглянулся на Кешку, а затем снова обернулся туда, откуда разростались, крепли и зловеще усиливались звуки. — А это, паренек, стреляют! Наши пошли белых выбивать из деревни. Слышишь — залпами бухают — это наши. А вот тарахтит — это пулемет. Им белые орудуют… Три у них было пулемета-то, да два-то мужики попортили… Слышишь, слышишь, как жарят!..
Кешка слушал и его охватывал страх. Он слышал, как усиливалась пальба, как сливались в сплошной грохот ружейные залпы и безостановочный треск пулемета.
Внезапно над лесом сверкнула светлая полоса, словно зарница. Раздался сильный гул. Дядя Федот крякнул и довольно засмеялся.
— Ага! Это наши у белых патроны подожгли! Молодчага товарищ Герасим! Ловко он все это удумал!
На место погасшей зарницы над остриями лиственей и елей заколыхалось зарево, которое стало быстро расти.