Розанов В. В. Собрание сочинений. Около народной души (Статьи 1906—1908 гг.)
М.: Республика, 2003.
ЧЕГО НЕДОСТАЕТ ТОЛСТОМУ?
— Как ‘чего недостает’? Это после юбилея-то? Наделен всем, решительно всем, что может придумать человек!
— Да, но ему недостает остроумия.
— Остроумия? Никогда не приходило на ум. Толстой и остроумие…
Не правда ли, несовместимы? Я соглашаюсь, что остроумие — небольшая сила души, небольшой талант. Но без этого небольшого таланта как-то неудобно жить и поминутно можно впасть в величайшие ошибки, не столько опасные или вредные, сколько смешные. Остроумие есть маленький талант внутренней критики, который не допускает ничего смешного, прямо и явно ненужного, или прямо и явно глупого. И, знаете, мудрец, который не обладает остроумием, иногда может натворить Бог весть что… Сократ был остроумен: но философы вообще этим качеством не отличаются и, знаете, даже смотрят на него высокомерно и презрительно. Бог за это часто их и наказывает, ибо никто так часто не делает явных глупостей, как философы. Например, Кант всю жизнь не выезжал из Кенигсберга: это вовсе не требовалось философией.
— Да, Кант был не остроумен. Но возвратимся к Толстому. Отчего же он в самом деле не остроумен? Ибо, кажется, это действительно так.
— Он не остроумен оттого, что вечно серьезен и очень трудится. Нельзя так. Молиться Богу хорошо, но нельзя молиться 24 часа в сутки. Надо и пообедать. Надо попить чайку. Надо дать место и шутке. А то 24 часа быть серьезным… покорно благодарю! А Толстой все 24 часа серьезен.
— Это от большого ума.
— Я и не спорю, что недостаток остроумия проистекает у него от больших, тяжеловесных качеств души. Но все-таки остроумие так необходимо! Без этих маленьких ножниц рукоделье человеческое выходит так несовершенно. Поработай они над ‘Полным собранием сочинений’…
— Что вы, что вы…
— Не перебивайте. Поработай они там, где я указываю, и множество богословских лохмотьев они отстригли бы несомненно, к выигрышу целого. Я не говорю о религии, а о нудном в религии: знаете, где человек трудится, а со стороны видно, что даже и ему самому не хочется. Запряг себя человек в хомут и везет, думая, что это ‘надобно’, а на самом деле ни ему и никому не ‘надобно’. Это не остроумно, и вот тут бы ножницы…
— Например?
— Ну, например, кому нужен разбор макарьевского ‘Догматического богословия’, о котором богословы и сами говорят, что это есть недаровитая компиляция, исполненная ошибок. Религия Толстого прелестно выразилась в ‘Чем люди живы’, ‘Много ли человеку земли нужно’, в ‘Смерти Ивана Ильича’ и проч. И около этих живых религиозных страниц какой мертвой кладью едет или везется его ‘Разбор догматического богословия’. Немножко бы остроумия, грибоедовской или гоголевской веселости, — и Толстой этого не написал бы. Не стал бы тратить на это драгоценных своих часов и дней. Жизнь коротка, а хорошего, настоящего дела так много… Ведь все то, что написал тут Толстой, мог бы написать смышленый и сердитый семинарист. А ‘Чем люди живы’ сто профессоров не могут написать. Надо рассчитывать силы и время. И вот здесь помогает остроумие…
— Вы говорите — это от избытка серьезности?
— Ужасного. Нельзя до такой степени быть серьезным, как Толстой. Задохнешься. Шьет ли он сапоги — ‘заповедь’, пашет землю — ‘заповедь’. Бог дал человеку только десять заповедей, а не сто десять. Почему бы? Мог ведь и сто десять дать, ‘могуществу бо его не положено предела’. Но Бог пощадил человека и в милосердии сказал ему: ‘Погуляй’. Десять заповедей исполни, а одиннадцатой — не надо. Нет, я серьезно: Бог в этом выразил глубокое попечение о его свободе, о его относительной даже и от Бога независимости. И в этой неполной скованности человека и выразил безмерную к нему любовь и безмерное о нем попечение. Бог ограничил богословие, и я думаю, что никто Ему так не противен, как профессора духовных академий, которые все удлиняют и удлиняют богословие.
— Да, народ мало симпатичный. И, кажется, не особенно смышленый…
— Не остроумный. Все кроят и шьют и никогда ничего не обстригают. Возвращаюсь к Толстому. Он все трудится. В душе его точно висит какая-то гиря, и эта гиря все тянет и тянет и заставляет часовой механизм тикать и тикать. Это его писанья, слова… Послушайте, нельзя произносить или писать безнаказанно такое море слов. Наполеон все воевал, и это, в конце концов, даже безвкусно. Но и все писать и писать, столько писать — это тоже предел всякого вкуса… Писать о вегетарианстве, писать календари, писать ‘Изречения мудрых’ со всего света… Дайте вздохнуть, дайте пообедать. И, главное, — все как ‘заповедь’. Ужасно трудно.
— А вы все тянете к ‘облегчению’? Безнравственный вы человек!
— Может быть, и безнравственный, но оттого, что вы меня так задавили. Что такое нравственность? Это врожденное добро. Нравственными рождаются, а не делаются. Нравственность — это свежая кровь, чистая кровь. Нравственен тот, кто хорошо рожден. Посмотрите-ка вы на скверно рожденных господ, с порченой кровью, гнилыми нервами, которые пытаются быть нравственными: более отвратительного зрелища я не знаю. Притворство, ханжество, фальшь, обман — все есть здесь, и все выдается или показывает себя как добродетель. От таких господ половина социального зла и вся порча нашей цивилизации. Бог против этого и сотворил заповедь: ‘Не прелюбы сотвори’, которая переводится в двух разветвлениях: ‘Хорошо рождай’ и ‘хорошо рождайся’. Без этого все нравоучения напрасны: не в коня корм.
— Так что вы думаете, что сто заповедей, сверх десяти, придуманы для дурной крови и, пожалуй, людьми дурной крови?
— Придуманы в условиях дурной, уже испорченной крови. Пороков так много, и мы в самом деле задыхаемся в них, как в дыму. Добрые люди и стараются помочь человечеству все новыми заповедями. Но это все внешне. Дым из нас идет, а не нас окружает. Дымимся мы все, коптимся… Как худая лампа, в которой не перегорает керосин. Кислорода мало, и огонь слаб в лампе. Жару мало. Огонь есть, но слабый. Задерганность человека разными ‘заповедями’ между тем еще понижает температуру лампы и только увеличивает копоть. Вот отчего вы видите это тоскливое зрелище, что заповедей так много, что нравоучителей — сотни: а добродетели все нет. Добрая жизнь человека и общества гаснет. И это просто оттого, что керосин не перегорает, что мало кислорода во всеобщей крови.