Вечеръ былъ ужь довольно поздній, темное небо блло отблескомъ фонарей, втеръ шумлъ, но громче его шумли улицы. Были святки 1865 года, Петербургъ веселился.
Въ окнахъ третьяго этажа одного изъ высочайшихъ домовъ свтилъ огонь, рисуя на замороженныхъ стеклахъ тни горшковъ съ цвтами. Комбата была просторная, уютная, что рдко случается въ мёблированныхъ квартирахъ. Она была убрана даже щеголевато, съ мягкими креслами, ковриками, съ большимъ зеркаломъ, съ бездлушками на письменномъ стол. Въ углу, между цвтами, стояло маленькое, но дорогое піанино. За поднятою драпировкой виднлась полуотворенная дверь, очевидно, квартира состояла не изъ одной комнаты.
Но она освщалась только однимъ огаркомъ свчи на мдномъ пятак, ловко уложенномъ сверхъ пустого, низенькаго подсвчника. Другой огарокъ, ожидая своей очереди, лежалъ рядомъ на столик, предъ красивой кушеткой.
На кушетк сидла молодая особа и чинила блье. Она, должно быть, занималась этимъ давно. Кругомъ было тихо. Маленькіе бронзовые часы на этажерк пробили девять, звукъ раздался какой-то острый, особенно рзкій въ пустот. За окномъ порывно звенла мятель.
Двушка встала съ мста.
Она постояла съ минуту, вдругъ, схвативъ въ комокъ свою работу, отнесла и бросила ее за дверь темной комнаты, воротилась и опять постояла, выпрямившись, опустивъ руки, глядя крупомъ. Она странно улыбалась.
Ей казалось лтъ восемнадцать. Она была очень стройна, хотя невысока и немного худощава, какъ дитя, которое еще ростетъ. Ея темные волосы были обрзаны до плечъ и слегка вились. Движеніе, которымъ она откидывала ихъ, когда они падали ей на глаза, кроткій и ясный взглядъ этихъ темныхъ глазъ, длали ее еще боле похожей на ребенка. Только странная улыбка придавала ея милому, нжно-розовому лицу какое то горькое выраженіе — не то недоумнія, не то упрека.
Она была совсмъ одна. Дальше, чрезъ корридоръ, въ квартирахъ другихъ жильцовъ, слышалось, приходили и уходили.
Она стала ходить по комнат, прошла и въ темную, останавливалась, принималась ходить опять. Она скучала.
Вдругъ, такъ же порывно, какъ бросила шитье, она схватила съ этажерки книгу, воротилась къ кушетк, укрпила другой огарокъ на мсто догорвшаго и сла читать. Врне, она не читала, а учила, потому что, пробжавъ страницу, закрывала ее рукою и, поднявъ глаза, шептала про себя наизусть.
Это продолжалось не долго. Она оглядывалась. Остановки длались все чаще и длинне. Мысль улетала все дальше. Не разсянность, а раздумье становилось между нею и тмъ, что она читала… Двушка вспоминала…
Казалось-бы, откуда воспоминанія у такого молодого существа? что могло невозвратно пройти для едва начатой жизни, что могло сжечь ее тмъ зловщимъ огнемъ, который вспыхивалъ минутами въ ея чистыхъ, дтскихъ глазахъ? Ея чувство, казалось, удивлялось само себ, оно чаще всего выражалось недоумніемъ.
Вдругъ, будто недостало силы или терпнія, она вскочила, вспрыгнула на окно, отворяла форточку и высунулась, глядя внизъ. Испуганная птица слетла съ подоконника. На противоположной сторон — два-три кривыя, обнаженныя дерева, на маленькомъ пространств, у цле темъ между постройками. За ними все ряды и выступы стнъ, кое-гд мерцающія окошки, кое-гд блющія крыши, будто горы, ушедшія вдаль. Все — темное, застывшее. Мракъ и неподвижность какъ-то, ощутительне когда по тусклой, обледенлой дорог скользнутъ сани и ихъ косая тнь пробжитъ отъ одного фонаря до другого, когда тнь прохожаго то вдругъ вытянется до пестрой вывски, то упадетъ на земь. Это тьма живая. Она полна смутнаго гула. Тяжелый, медленный стукъ полозьевъ обоза, грохотъ экипажныхъ колесъ, звонокъ омнибуса, свистокъ съ желзной дороги, шумъ проходящей, невидимой толпы — должно быть, идутъ подъ самыми окнами — кашель, голосё, отрывки рчей, торопливое щелканье легкихъ каблуковъ по плитамъ, раскатъ смха, ругательство, визгъ шарманки, отрывокъ псни…
Двушка слушала… Между тмъ, въ ея дверь давно стучались, наконецъ, раздалось громко:
— Разв нельзя войти?
— Кто тамъ?
— Я, Петровъ.
— Сейчасъ, отвчала она, соскакивая съ окошка.
Но прежде она зажгла дв большія свчи, задула огарокъ бросила и его въ темную комнату, спустила портьеру, спрятала книгу и тогда уже отперла дверь. Вошелъ высокій, блокурый молодой человкъ.
— Долотовъ дома? спросилъ онъ.
— Нтъ, у Ганевича. Я думаю, еще не скоро возвратится.
— Я самъ сейчасъ отъ Ганевича, его тамъ нтъ.
Гость бросился на кушетку и рядомъ съ собою бросилъ свою фуражку, мокрую отъ снга. Онъ усталъ, запыхался и, закрывая рукою глаза отъ свта:
— Вы это для меня иллюминацію зажгли? сказалъ онъ сквозь зубы.— Примите, пожалуйста.
Двушка переставила свчи на письменный столъ и, молча, сла.
— Вы говорите, что онъ скоро воротится? спросилъ гость:— куда же онъ двался?
— Сказалъ, что идетъ къ Ганевичу, повторила двушка нетерпливо.— Вы же сами третьяго дна толковали, что тамъ сегодня сбираются, вы же его звали. Не бда, я думаю, разъ какой-нибудь и не быть. У васъ, что ни день, то сборища.
Петровъ поднялъ на нее свои усталые глаза.
— Легко изволите разсуждать, Татьяна Дмитріевна, сказалъ онъ, всталъ и прошелся. Проходя мимо письменнаго стола, онъ взялъ распечатанную коробку дорогихъ сигаръ, повертлъ, посмотрлъ на ярлычекъ магазина и поставилъ на мсто.
— Хотите закурить? сказала двушка.
— Благодарствуйте, не хочу. Вы не обращайте на меня вниманія. Вы, врно, что-нибудь длали, продолжайте. Я покуда почитаю.
Онъ выбиралъ себ книгу, откидывая одну за другой.
— Я ничего не длала, отвчала двушка.
— Какъ же такъ?.. Однако, у любезнйшаго Павла Сергевича ничего нтъ, кром пустяковъ… Какъ же такъ ничего не длали?
— Такъ же.
— Весь вечеръ? продолжалъ Петровъ, все роясь въ книгахъ,
Въ ея голос было что-то такое, что заинтересовало гостя больше, нежели напрасное отыскиваніе книги. Онъ отошелъ отъ этажерки и слъ напротивъ двушки.
— Вы, помнится, хотли учиться.
— Помнится! повторила она.— Да, четыре мсяца назадъ,плановъ было много.
— Ну, что-жь?
— Много мн помогли? спросила двушка, ужь больше не сдерживая своего раздраженія.— Учиться — очень хорошо, но учиться одной — нельзя. Ну, можетъ быть, и можно, да не намъ, глупымъ. Вонъ они, учебники, вы бы ужь и ихъ пересмотрли.
Петровъ пристально смотрлъ на нее и молчалъ. Она какъ будто смутилась, потупилась и чертила пальцемъ по столу.
— Что вы все сидите дома? спросилъ онъ, наконецъ.
— Куда-жь я пойду? возразила она.— Я никого не знаю. Право! прибавила она, вдругъ засмявшись.— Ну, вотъ, вы бываете у Павла Сергевича, другіе бываютъ, въ театръ мы ходимъ, знакома я съ женой Ганевича…
— Чего жь вамъ больше? Жена Ганевича — умница, съ ней не разстанешься.
— Не знаю, отвчала она.
— Какъ, не знаете?
— Не знаю. Вотъ, вы говорите, что съ ней не разстанешься, а я даже и не сблизилась… Послушайте! заговорила она поспшно:— послушайте… пожалуйста, вы не начинайте меня бранить съ перваго слова, будьте, что называется, милостивы. Меня вс бранятъ. Ну, я глупая, не понимаю ничего. Ганевичъ, вы сказали — умница. Что мн въ ея ум… Ну, знаю, знаю — Господи, знаю! она образована, читаетъ на четырехъ языкахъ, слушаетъ физіологію, опыты длаетъ, пишетъ — знаю, все знаю! все передъ ней! И талантлива, и хороша собой, и голосъ у нея прелестный… Вотъ, только это и человческое!.. Ахъ, Иванъ Васильевичъ! третьяго дня, зашла она ко мн, рояль былъ открытъ, она присла, пробуетъ. Я… ну, вдь говорить я съ ней не умю!.. я сказала: спойте. Она засмялась.— ‘Что нибудь вамъ чувствительное?’ И запла, знаете: ‘Въ хижину бдную…’ Знаете?
Я закричала-бъ имъ, пусть не пугаются…
Матушка, дочь твоя съ горемъ не знается…
Она захватила лицо руками и вскочила съ мста. Петровъ удержалъ ее.
— Вы такую штуку выкинули и при Ганевичъ? спросилъ онъ спокойно.
Она опустила руки, на ея сверкающихъ глазахъ были слезы.
— Это вы называете ‘штуки выкидывать?’ вскричала она: — нтъ-съ, я ужь выучена!.. Я только подошла и обняла эту госпожу… Ну, вздумалось мн ее обнять! разв не можетъ придти фантазія — обнять, сказать спасибо?
— И она засмялась нать вами?
— Ужь это было-бы лучше! это было бы по человчески. Скажи мн, что я дура, но просто, добромъ скажи!.. Она — ничего! Такая порядочная!.. Вотъ, она-то ужь аристократка, а ей’ небось, выговоровъ за это не длаютъ!.. Ниже словечка. Просидла пять минутъ, все молча, вдругъ взяла свою шапочку, надла, ‘прощайте’ — и въ дверь. И слышу: звонить, чтобъ за ней заперли…
— Ну, что-же?
— Не по-человчески.
— А вы чего хотли?
Она отвернулась и стала ходить по комнат.
— Татьяна Дмитріевна, вы чего же хотли? повторилъ Петровъ.
— Что, Иванъ Васильевичъ, у этой госпожи была когда-нибудь мать? спросила она, останавливаясь передъ нимъ.
— Смшная вы!
— Хорошо, смшная. У меня мать есть.
— И Ганевичъ знаетъ, что вы ее оставили.
— Да. А легко это?
— Вы ее оставили.
— Что жь, до завтра, что-ли, твердить: легко это? Что это — квартиру перемнить — бжать изъ родного дома?
— Конечно, вамъ въ родномъ дом было удобне, но и здсь, кажется…
— Иванъ Васильевичъ, не говорите подлостей! вскричала она вн себя.— Я не шучу — не смйте шутить! Вы — честный человкъ, вы одинъ…
Она задыхалась, рванула пуговицу своего воротничка и, больше не удерживаясь, зарыдала, толкнувшись головой въ стну.
Петровъ подошелъ къ ней.
— Будетъ, голубушка, сказалъ онъ тихо, ласково взявъ ее, какъ ребенка, за плечи и подводя къ кушетк.— Будетъ, выпейте воды. Нтъ-ли тутъ чего-нибудь…
На письменномъ стол что-то блестло, онъ схватилъ, оказался флаконъ съ духами.
— Лейбъ-медикъ, вы никакъ спиртовъ ищете? вскричала двушка, нервно засмявшись.— Подите лучше сюда.
Онъ подошедъ. Она лежала лицомъ въ подушку, минутами тяжело охая.
— Вотъ что я думалъ, сказалъ онъ:— все смяться, да какъ-нибудь замазывать вотъ такія штуки — толку никакого не будетъ. Больно вамъ — длать нечего, а поговорить надо… Я вамъ не набиваюсь въ совтники, замтьте, это во-первыхъ, къ слову пришлось, вы начали… Я повторю: чего вы хотли отъ Ганевичъ? Какого сочувствія? Вдь если вы, дочь благородныхъ и не бдныхъ родителей, оставили папашу и мамашу, братцевъ и сестрицъ… Есть они у васъ?
— Братъ и сестра.
— Если вы ушли отъ нихъ — стало быть, были причины. Вы не пожалли ни о какихъ выгодахъ вашего положенія, ушли въ одномъ плать…
— Вамъ Павелъ Сергевичъ разсказалъ? спросила она въ подушку.
— Да. Отъ чего нибудь и для чего-нибудь вы это сдлали. Вы ршили, что будете жить новой жизнью. Вотъ она. Въ ней есть и невзгоды, и обязанности, берите ихъ вс, какія есть, пошли впередъ — ужь назадъ не оглядывайтесь. Сансибельность ни къ чему… Умная женщина вамъ это показала, конечно, несовсмъ такъ она сдлала, ей бы не уходить молча…
— Не презирать меня, прервала она, приподнявшись:— не презирать за то, что я не дерево и помню мою мать. Умна ваша Ганевичъ, а чувства въ ней вотъ на столько нтъ. Это значитъ: она человкъ неполный. Я читала, Пьеръ Леру сказалъ: ‘Кто признаетъ одни ощущенія, безъ мысли и чувства, тотъ — очень боленъ…’
— Это несовсмъ такъ, Татьяна Дмитріевна.
— Все равно! Она получеловкъ, она больная, ваша Ганевичъ.— ‘Не думай, не оглядывайся’ — нечего сказать, легко! Я перешла на другой берегъ, но тамъ то, тамъ-то я что-нибудь оставила? Имъ-то легко?
— Кому? спросилъ онъ.
— Моей матери, моей сестр Вар! вскричала она.— Я ихъ бросила, не захотла съ ними горе длить. Я отъ чего ушла? Отъ деспотизма, отъ стыда… Взяточникъ… Боже, да есть-ли что ужасне, есть-ли имя этому — презирать родного отца! Есть-ли мука страшне? Пить, сть — краденое! Нарядятъ тебя… позоръ!.. выставятъ какъ продажную: возьми ее кто нибудь, за ней много добра награбленнаго… И не бралъ никто: ужь слишкомъ ославлено, слишкомъ скверно. Совались, правда… Ну, вообразите, какіе же люди совались, когда даже мой братъ, мой отецъ — ихъ знать не хотли! Или ужь бдняки, скрпя сердце. А такихъ у насъ презирали за бдность!
Она болзненно захохотала.
— О, важности было много у насъ!.. Посмотрлъ-бы теперь мой батюшка, какъ я всякій день пыль обметаю, ворочаю тюфяки, кладу заплатки, собираю огарки, чищу подсвчники…
— Васъ это тяготитъ? спросилъ Петровъ.
— Что вы такимъ инквизиторскимъ тономъ? Да, тяготитъ, потому что въ этомъ нтъ ни удовольствія, ни пользы. Это не трудъ: это ненужная возня.
— Нтъ, нужная. Десятки тысячъ людей это длаютъ.
— Еслибъ за это взялась Ганевичъ, вы бы не то сказали возразила она.
— Конечно, отвчалъ онъ спокойно.— Ганевичъ потратила бы время, которое можетъ употребить полезне и выгодне. Полстраницы перевода, то есть меньше часа занятія — вотъ и дневное содержаніе горничной, которая все сдлаетъ, что нужно въ дом.
— То есть содержаніе рабы?
— Напротивъ — доставленіе свободному человку работы по его способностямъ.
— Стало бытъ, мои способности только на это годятся… выговорила двушка будто про себя, пряча опять голову въ подушку.
Оба замолчали. Часы пробили одинадцать и остановились. Этого никто не замтилъ. Петровъ всталъ и ходилъ, замтно усталый, часто выпрямляясь и потирая лобъ и глаза. Онъ подошелъ къ печк, прислонился и грлся. Печка почти остыла. Свчи горли высокія, ихъ пламя не колебалось, перекрещенныя тни мёбели лежали неподвижно на паркет и пестрыхъ коврикахъ. Черная фигура Петрова вырзалась на блыхъ кафеляхъ. Тишина становилась все глубже, въ ней начинался тотъ странный трепетъ, шелестъ, будто далекій звонъ, какой чудится въ пустот, поздней ночью…
— Иванъ Васильевичъ, вы здсь? вскрикнула двушка.
— Здсь.
— Охъ, я думала, вы ушли. Подите сюда. Что вы тамъ длаете?
— Я думалъ, вы заснули, сказалъ онъ, подходя.— Вамъ опять нехорошо?
— Садитесь вотъ тутъ. Какія у васъ руки холодныя… А я то умна! Давно-бы самоварчикъ. Постойте, я сейчасъ спрошу. У хозяйки гости, недолго…
— Не бгайте, ничего не надо, возразилъ онъ.— Лучше подите, ложитесь въ постель.
— Нтъ, я дождусь Павла Сергевича: надо отворить ему.
— Я за васъ отворю.
— Онъ, можетъ быть, придетъ еще не скоро.
— Я прожду хоть до утра, у меня дло. А вы отдохните.
Она было пошла и остановилась.
— Нтъ, сказала она:— все равно, не засну, только хуже.
— Призраки! повторила она, захватывая свои колна и наклоняя къ нимъ голову.— Я часто думаю… Да вотъ сейчасъ, вы посылали меня отдохнуть — я думаю: какъ это люди отдыхаютъ? Какъ это, говорятъ, молодежь спокойно спитъ? Поврите ли, я, какъ себя помню, двочкой, ребенкомъ, я не знаю, что такое — покойно заснуть. Все страхъ, все горе, тревога, бды всякія…
— Уроковъ не знали, платьице запачкали?
— Какой вздоръ! И какъ-бы я это смла? Платье пачкать, уроковъ не знать! Я и важне этого никогда не бывала виновата, ни въ чемъ! прибавила она горько.— Жить я начала, о! какъ рано. Все знала, все понимала. Мы вс бывали безъ вины виноваты, весь домъ. Спишь, да выспишь, какъ говорится, не той ногой вошли, не такъ посмотрли — вс, мать, сестра, я, люди, и поднимется брань, крикъ… Ну, вотъ вамъ одна моя вина. Мн четырнадцать лтъ было, объявляли волю. Какъ сейчасъ это передо мной: холодный день, седьмое марта, снгъ перепархивалъ. Наканун пришелъ племянникъ моей матери, славный такой, я его ужасно любила. Говорю ему: приходи завтра, Николай, пойдемъ волю слушать. И тихонько убжала съ нимъ на площадь. Народу, мужиковъ! а никогда не видала такой толпы. Николай меня взялъ за руку, идемъ съ нимъ все впередъ. Меня одинъ мужикъ спросилъ:— ‘Ты, знать, дворовая, весела ужь очень’.— Я говорю: дворовая… И точно, весело было, хорошо. Лица какія кругомъ — старики особенно. Меня какой-то хорошій страхъ взялъ, знаете? заговорила она, вдругъ быстро приподнимаясь.— Сила кругомъ, честная сила, правда, достоинство. Чувствуешь, что самъ — ничто, а между тмъ — хорошо! плакать хочется, а дышется такъ полно!.. не знаю… Я взглянула на Николая. У него лицо точно переродилось, глаза свтятся, машетъ шапкой, да какъ у меня надъ ухомъ: — ‘Ура!’ — И я за нимъ.
— Закричали?
— Вдь какъ орала, даже охрипла. Разв я не человкъ? Понимаю, что передо мною совершается, ну, и участвую!.. Пришла домой, отецъ меня прибилъ… Вс наши люди разбжались, спокойно договорила она, ложась опять и закидывая руки за голову.
— А что же вашъ Николай?
— Его больше не пускали въ домъ, отвчала она также спокойно. Мать въ ногахъ у отца просила милости, позволь създить, проститься.— ‘Нтъ!’… Вотъ, съ этого дня, съ этого часа, я съ собой и ршила: сказала, что такой рабой я не буду. Я тогда же хотла бжать, я такъ и сказала матери. Она — въ ноги… мн!.. Милая, сокровище, мученица! А я вдь все-таки бжала, все-таки тебя бросила…
Молодой человкъ взялъ ее за руку.
— Полноте, сказалъ онъ:— не волнуйтесь, не обвиняйте себя напрасно. Вотъ изъ всего, что вы сейчасъ разсказали… Вы были обязаны уйти, ради собственнаго достоинства… Не изъ того-жь только вы ушли къ Долотову, что онъ красивъ собой? Это была не прихоть, а законное, должное чувство… Вы выбрали себ любовь, товарища, опору для первыхъ шаговъ…
Она глядла неподвижно, будто не понимая.
— У васъ, конечно, была цль… Была-ли?
— Была.
— Какая?
— Учиться, отвчала она, странно улыбнувшись.
— Прекрасно. У васъ, я знаю, начала хорошія, иностраннымъ языкамъ вы, пожалуй, нашего брата поучите. Это у васъ, вы говорите, не пошло. Отчего? Вольно же вамъ сидть сложа руки! Заботы у васъ нтъ, обстановка роскошная, Долотовъ богатъ, вы можете, сколько хотите, свободно развивать ваши способности…
— Жить на счетъ Долотова? рзко прервала она.
— Вздоръ! спокойно возразилъ онъ.— Къ тому же, вы это могли заране предвидть, когда шли къ Долотову… Тотъ не на чужой счетъ живетъ, кто ежедневно нравственно расплачивается… И полно, сгорвшее въ печи, приноситъ свою пользу, свою долю тепла, а женщина, которая, любя, заботится о человк… Да помилуйте, будь это даже великій человкъ — безъ этихъ заботъ, безъ этой бережи, ему было бы некогда возвеличиваться!.. Глупо, другъ мой, Татьяна Дмитріевна, всю человческую жизнь цнить на гроши. Грошъ — средство только, имъ люди обязаны длиться, а другіе не хотятъ брать! Въ конц концовъ, выйдетъ, что одни зажадничаютъ, а другіе возненавидятъ — вотъ вамъ и братство!.. Это мое мнніе, я говорю его громко. Я только у негодяя не возьму, но мн и такого случая не представится.
— Почему? спросила она какъ-то странно, не то вызывая, не то разсянно.
— Вы спать хотите?
— Нтъ, не хочу. Продолжайте.
— Я началъ о васъ…
— Нтъ, говорите о себ. Почему вамъ не представится случая.
— Обязаться негодяю? Потому что я съ такими незнаюсь — во-первыхъ. А во вторыхъ — я самъ могу заработать.
— Вотъ и поймите: я тоже хочу работать. Я -вкъ мой на чужомъ. Стыдно. Трудиться, хотя бы въ крайности, въ нищет…
— Не говорите лишняго. Нужда не сладка. И въ ней еще одна страшная сторона: она отупляетъ. Тутъ выдерживаетъ только сила да сила. Покуда человкъ пріучится работать…
— Онъ окрпнетъ! Способности развиваются въ труд.
— Да не въ голод, милая. Иллюзій не надо. Я разумю большинство. Выходятъ люди — что говорить! еще какіе выходили!— но и тхъ, спросить каждаго по совсти: каково имъ бывало? сколько они себя растратили? сколько хорошаго въ нихъ запропало, завяло? чего имъ не удавалась сдлать? сколько времени не хватало?..
— ‘Слава святому труду!’ прервала она.
— Ну, что вы цитируете? вскричалъ онъ съ досадой.— Синій чулокъ вы, что ли? То волосы на себ рветъ, то псенки… И вдь сама знаетъ псню: какой-такой ‘святой трудъ?’ Сытый стихотворецъ сантиментальничаетъ: ‘les gueux, les gens heureux’ — а переводчикъ, ради либеральной моды, приплелъ ‘святой трудъ’… Съ вами говорить нельзя!
— Ну, не сердитесь. Смшной какой!
— ‘Святой трудъ!’… повторилъ онъ, вставъ и расхаживая. Да, трудъ святъ, да отъ него кости болятъ… Нечего отрицать это: глупо, фразы. Своего рода идеальвичанье: ‘шалашъ и милый другъ’ — вотъ все равно тоже… Какъ не понять, что и достоинства, и заслуги больше… чортъ знаетъ, и самолюбіе даже больше польщено!.. когда просто, прямо скажемъ: знаемъ мы, идя на трудъ, что обдеремся мы въ немъ, какъ въ терновник, что изъ десятка насъ — половина не выдержитъ, знаемъ, что лземъ въ петлю… знаемъ, и все-таки идемъ! Не изъ злости — чтобъ никому не отзываться! Не изъ тщеславія, что мы — бойцы какіе-то!.. Вонъ бойцы: сотни лтъ землю пашутъ, ни о какомъ ‘святомъ труд’ не кричатъ!.. Идемъ, потому что должны, должны, обязаны. Общечеловческая обязанность: выдержимъ — на что-нибудь, кому-нибудь пригодимся. Вотъ и цль. Другой нтъ и быть не должно…
Расхаживая, онъ говорилъ будто самъ для себя.
— Вотъ, и я хочу трудиться, сказала двушка, посл минутнаго молчанія.
— Опредлите это какъ-нибудь, отозвался онъ съ конца комнаты.
— Что?
— Какъ вы хотите трудиться. Безъ фразъ, безъ лишковъ.
— Не знаю… Чтобъ только когда-нибудь на что-нибудь пригодиться.
— Вы не очень честолюбивы? не сразу всего желаете? въ геніальныя, то есть?
— Что вы надо мной сметесь, сказала она тихо.
— Ничего не смюсь, возразилъ онъ, подойдя.— Не теряйте времени, читайте, учитесь. Загребайте побольше, побольше познаній, вс пойдутъ въ дло, пригодятся. Не робйте. Поучитесь сами, будете другихъ учить: и полезный трудъ, и заработокъ… Да что вы, для первоначальной практики, и теперь не попробуете? Вотъ, у вашей хозяйки ребята въ школу ходятъ, вы бы повторяли съ ними уроки, диктовали-бы имъ. Вы ласковая, съ вами дти сейчасъ подружатся. Позовите ихъ къ себ…
— Сюда?
— Что жь? у васъ просторно, продолжалъ онъ, оглядываясь.— А для чего вы рояль нанимаете? для красы, что-ли? Павелъ Сергевичъ только ‘Il Вассіо’ разыгрываетъ.
— Я играю.
— Будто? я не зналъ. Хорошо играете?
— Говорили — хорошо, отвчала она тихо и прибавила, засмявшись съ печальной злостью: — на прошлыхъ святкахъ, тамъ — дома, я въ концерт играла. Вотъ какіе подвиги!
— Это славно, сказалъ онъ серьёзно.— Почему же вы не участвовали, вотъ недавно былъ нашъ концертъ?
— Я-то?
— Сказали бы слово Ганевичъ, она этимъ распоряжалась и какъ была бы довольна. А то она и не подозрваетъ, да и никто изъ нашихъ, что за вами таланты. Скромничаете, сударыня. Погодите: первый же разъ у Ганевичъ или при ней я васъ усажу…
— Нтъ, прервала она: — этого никогда не будетъ.
— Почему?
— Нтъ, повторила она нетерпливо.
— Ну, нтъ — такъ нтъ, сказалъ онъ, посмотрвъ, какъ она опять пряталась въ подушку.
— Я никогда, никуда не покажусь, прибавила она, замтивъ его взглядъ.
— Но вы бываете же въ театр.
— Тамъ я одна… Тамъ на меня никто не обращаетъ вниманія, досказала она: — а тутъ… Туалетъ нуженъ.
— Вотъ теб разъ! сказалъ онъ и засмялся.— Будто вы лукавить умете? Не трудитесь напрасно, другъ мой, меня не обманете. Что-нибудь другое, а не туалетъ. Но я ужь вамъ сказалъ: я не набиваюсь на откровенность. Есть у васъ причины — какъ знаете! Я только толкую свое. У васъ талантъ, это капиталъ, которымъ слдуетъ пользоваться. Хотите, я вамъ достану музыкальные уроки? трехъ ученицъ, хоть завтра? Къ вамъ будутъ ходить?
— Сюда? нтъ.
— Ну, вы къ нимъ?
— Нтъ.
Онъ прислушался, какъ дрогнулъ ея голосъ, еще пристально посмотрлъ на нее и отошелъ. Она будто сконфузилась его молчанія, приподнялась и робко смотрла ему вслдъ. Онъ смотрлъ на часы.
— Стоять? сказала она.
Онъ кивнулъ головой, молча. Она бросилась къ часамъ, сняла колпакъ, вертла ключомъ, напрасно: часы не двигались.
— Весь день шли, сказала она въ смущеніи.— Я завела въ восемь. Я не умю съ ними справляться.
Онъ ничего не сказалъ и все ходилъ. Она постояла еще у этажерки, оглядывая свою бду, и подошла къ гостю.
— Послушайте… Не думайте, пожалуйста, что я говорю изъ-за каприза. Нтъ…
— Что такое?
— Что я отказываюсь отъ уроковъ. Я сама, два мсяца слишкомъ, не открывала рояля.
— Это ваше дло.
— Право, не изъ каприза…
— Что вы оправдываетесь? Разв это самостоятельность — вотъ такъ объяснять всякій свой поступокъ? Это ужь нетолько подчиненность, а совсмъ рабство. Я у васъ ничего не спрашиваю. Капризницей а васъ не считаю, но хоть бы и счелъ — что вамъ мое мнніе?
— Я имъ дорожу, возразила она.
— Это дло другое, продолжалъ онъ спокойно.— Въ такомъ случа, надо меня слушать, я говорю не для собственнаго удовольствія. Признаться, съ перваго раза, какъ я васъ увидлъ, и до сегодня, вы всегда казались мн какой-то странной, не на мст. Положимъ, двушк изъ вашего общества, вашего склада, должно быть сначала неловко въ новомъ, настоящемъ положеніи. Но это бы обошлось. Это ужь и обошлось: вы хорошо держитесь: прилично, просто. Но вы все-таки какая-то потерянная. Сейчасъ, вы сказали ваше горе: жаль матери. Это законно. Но всему есть мра. Семья можетъ быть дорога, но люди живутъ не одной семьей. Занятая жизнь лучше семейнаго прозябанія. Прозябаніе — нечестно…
— Знаю! прервала она нетерпливо.— Азбука!
— Я и самъ полагаю, что вы знаете. Но, видите-ли, азбука собственно — ужь очень избитая штука, а безъ нея, пожалуй, недалеко бы люди ушли. Такъ и то, что я сейчасъ сказалъ, избито, а безъ этихъ основаній не обойдетесь.
— Да. Но…
— Но… я вамъ, пожалуй, подскажу: вы не на этихъ основаніяхъ выросли. Вы о нихъ со стороны услыхали и — заслуга большая!— вы ихъ приняли. Но привычка къ старому потягиваетъ васъ назадъ. Эта привычка принимаетъ разные, такъ сказать, искусительные образы: то скучно вамъ въ новомъ обществ, то складъ! Жизни кажется грубоватъ, то матери вамъ жаль…
— Отъ привычки? вскрикнула она,
— Вдумайтесь, разберите…
— Разбирайте сами, что вы то говорите! Какъ вы осмлились… мать! Да я отдала-бы жизнь… А на что она, кому она нужна, моя жизнь!
Она бросилась въ темную комнату.
— Постойте, Татьяна Дмитріевна, сказалъ онъ, удержавъ ее.
— Что вамъ еще? пустите, я сумасшедшая! я ждала, что хоть вы… вы, честный человкъ… Пустите, что со мной толковать…
— Нтъ, теперь потолкуемъ, возразилъ онъ, насильно усаживая ее на кушетку.— ‘Кому нужна моя жизнь’… Нтъ, теперь я ужь заговариваю прямо. Вы тоскуете по семь, но любимый человкъ — та же семья, онъ — замна всему. Бракъ — обрядъ, вы это широко понимаете и ваша мать, конечно, также. Вдь все равно вы бы разстались съ ней, еслибы съ кмъ-нибудь повнчались. Васъ не это мучитъ. Вы ошиблись въ выбор, вы неудовлетворены. Долотовъ вамъ не товарищъ? Вы его не любите? Отвчайте, теперь я спрашиваю!
Она выпрямилась и смотрла на него, не сводя глазъ. Нсколько секундъ оба молчали.
— Вы не любите Долотова? повторилъ Петровъ.
— Люблю, отвчала она.
Онъ, въ свою очередь, посмотрлъ на нее, и опять оба молчали.
— Замтно, что вы прошли хорошую семейную дрессировку, продолжалъ онъ: — владете собой мастерски. Будетъ, не ломайтесь.
— Браво, барышня, даже и негодованіе! Великолпно! Постойте: изъ чего?
Онъ захватилъ ея руки.
— Постойте… Вы сейчасъ врно сознавали, что вы одиноки. Зачмъ же, вотъ этакими фигурами отталкивать единственнаго человка, который, къ вамъ приступился? Это ужь нетолько не разсчетъ, это — напрасная злость. Я вдь не имю намренія предлагать вамъ любовь. Любовь для нашего брата — роскошь. Вамъ не хорошо живется, вы не знаете что длать? Совсмъ напрасно: ошиблись, такъ ошиблись.
Она то взглядывала на него сверкающими глазами, то потуплялась, блдня и закусывая губы.
— Только будьте осторожны, продолжалъ онъ.— Не выказывайте никому ни вашего недовольства, ни вашихъ колебаній. Когда ршитесь покончить съ своимъ настоящимъ положеніемъ — кончайте разомъ. Отъ папеньки ушли безъ сакъ-вояжа и безъ сценъ, такъ и тутъ…
— Иванъ Васильевичъ…
— Охъ, милая, только ужь такъ горько не плачьте! сказалъ онъ съ жалостью, оставляя ея руки и отворачиваясь.
Нсколько минутъ слышались только ея слезы, неудержимыя, какъ у ребенка, тихія, какія-то степенныя, будто слезы старухи, вспоминающей невозвратное.
Петровъ не прерывалъ ея, наклонивъ голову и глядя въ полъ.
— Иванъ Васильевичъ…
— Что?
— Я его въ самомъ дл люблю.
— Тмъ лучше, отвчалъ онъ задумчиво.— Значитъ, еще не все пропало для васъ и для него.
— А вы… не презираете меня?
— Какой вы вздоръ говорите!
— Вы не думайте: это не ложный стыдъ…
— Не думаю, подтвердилъ онъ, все глядя въ полъ.— Да я и не уважаю геройства, которому ни-по-чемъ плюнуть на то, передъ чмъ вчера оно становилось на колни. Чего-нибудь стоило колнопреклоненіе. Не съ дуру же, не изъ чувственности женщина отдаетъ свою жизнь… Если въ васъ еще жива любовь, стало быть, есть за что! Остается надежда. Вы признаете въ этомъ человк что-нибудь порядочное — ну, хоть здравый смыслъ. Обратитесь къ здравому смыслу. Можно сговориться, понять другъ друга, исправить разладъ…
У нея вырвалось отчаянное движеніе.
— Потолкуйте-ка съ нимъ. Онъ, напримръ… ну, вотъ его порокъ: онъ любитъ красивую обстановку, а отъ этого всякое удовольствіе достается вамъ въ три-дорога, слдовательно, вы имете ихъ рдко… вы даже и вовсе ихъ не имете, вы бережете всякій его грошъ. Но самъ онъ ничего не бережетъ. Вы скажете — это пустяки? отъ пустяковъ все начинается. Онъ ни въ чемъ себ не отказываетъ и забаловывается. Потребуйте, настойте, чтобъ этого не было. Онъ ничего не длаетъ. Отъ праздности вы скучаете оба. Прежде онъ онъ по утрамъ сидлъ въ департамент и все жаловался, что служба мшаетъ заниматься. Ну, вотъ онъ и въ отставк, свободенъ, и все одно: только рыскаетъ. Вотъ, хоть бы сейчасъ: наврно, часъ второй ночи… Да! вы видли, какъ онъ уходилъ — въ чемъ онъ одтъ?
— Во фрак, отвчала она машинально.
— Во фрак! А сказалъ, что къ Ганевичу!.. Нтъ, извольте видть, Татьяна Дмитріевна, продолжалъ онъ, вдругъ вставая и съ нетерпливой злостью: — если вы точно любите этого барина, отучите его, во-первыхъ, фанфаронить, а во-вторыхъ — лгать. Это вы должны сдлать, прямая ваша обязанность. Вотъ на что вы можете пригодиться, если желаете быть полезны для человчества — высокимъ слогомъ. Это будетъ заслуга не маленькая: образумить человка. Вы — равные… А то вы, кажется, забыли эту простую истину? Забыли? Да? Вы его боитесь? Да?.. Такъ — стыдно!
Она опустила голову, не возражая.
— Стыдно! повторилъ онъ.— Это называется — унижаться. Вдь, небось, въ старину, читали, учили: ‘не сотвори себ кумира’. Это — какъ разъ тоже. Трепещетъ передъ тмъ, кого уважать не можетъ! Логика у женщинъ! Добиваются правъ, а сами руками ихъ выдаютъ! На словахъ давай имъ знамя, на баррикаду лзутъ, а на дл… Вонъ, часы сломала, нтъ-нтъ — оглянется…
Въ дверь раздались, одинъ за другимъ, два сильные удара. Двушка вскочила.
— Хозяинъ! сказалъ Петровъ:— даже рояль охнулъ!..
Двушка бросилась со свчей въ корридоръ, тамъ газъ уже былъ погашенъ. Послышалось, какъ упала на полъ шуба и разлетлись въ стороны тяжелыя калоши. Въ комнату вошелъ молодой человкъ въ бальномъ фрак, со шляпой на голов.
— Кто у тебя? спрашивалъ онъ, не дожидаясь отвта.— А Петровъ…
Дальше не было ни вопросовъ, ни привтствій. Петровъ заложилъ руки за спину и прислонился къ холодной печк. Долотовъ сорвалъ перчатки, бросилъ ихъ со шляпой на рояль и слъ на кушетку, вытягивая ноги.
— Thmire! закричалъ онъ.
Она возилась въ корридор, вшая шубу, что было ей не по силамъ и не по росту, но, наконецъ, удалось.
— Дай чаю, сказалъ ей Долотовъ, когда она воротилась.
— Вс спять, замтила она.
— Не схватить же мн воспаленія, потому что вс спятъ! возразилъ онъ.— Согрй воды на канфорк.