Бувар и Пекюше, Флобер Гюстав, Год: 1880

Время на прочтение: 257 минут(ы)
Флобер Г.

Бувар и Пекюше

***************************************
Gustave Flaubert. Bouvard et PИcuchet (1881).
Перевод И. Мандельштама.
Флобер Г. Собрание сочинений в 5 т.
М., Правда, 1956, (библиотека ‘Огонек’)
Том 4, — 408 с. — с. 151-388.
OCR: sad369 (5.11.2006)
***************************************

I

Жара достигала тридцати трех градусов, и бульвар Бурдон был совершенно безлюден.
Пониже вытянулся в прямую линию замкнутый двумя шлюзами канал Сен-Мартен с водою чернильного цвета. Посредине стояла груженная дровами баржа, и на береговом откосе выстроились два ряда бочек.
По ту сторону канала, между домами, где расположены лесные склады, широкое чистое небо вырисовывалось лазурными квадратами, и в лучах солнца белые фасады, черепичные кровли, гранитные набережные слепили глаза. Смутный отдаленный гул стоял в теплом воздухе, и все словно оцепенело от воскресной праздности и грусти, свойственной летним дням.
Показались двое прохожих.
Один держал путь от Бастильи, другой — от Ботанического сада. Тот, что был выше, в парусиновом костюме, со шляпою на затылке, шагал, расстегнув жилет и неся галстук в руке. Другой, поменьше ростом, весь уйдя в коричневый сюртук, шел, понурив голову под остроконечным козырьком картуза.
Дойдя до середины бульвара, они уселись одновременно на одну и ту же скамью.
Чтобы вытереть лоб, каждый из них снял свой головной убор и положил его рядом с собою, и низенький человек заметил в шляпе соседа надпись ‘Бувар’, а тот без труда разобрал слово ‘Пекюше’ на подкладке картуза у одетого в сюртук мужчины.
— Смотрите-ка, — сказал он, — мы с вами одно и то же придумали: написать свою фамилию на шляпах.
— Да, что поделаешь, мою могли бы обменять в конторе.
— Вот и у меня то же самое, я — служащий.
Тут они взглянули друг на друга.
Пекюше был сразу пленен приятной внешностью Бувара. Его голубые, всегда полузакрытые глаза улыбались на румяном лице. Панталоны с широким гульфом сморщились на войлочных башмаках и обтягивали живот, вздувая рубашку над поясом, а белокурые волосы, вившиеся легкими кольцами, придавали нечто детское его чертам. Губами он, не переставая, как бы насвистывал.
Бувара поразил серьезный вид Пекюше.
Его волосы можно было принять за парик, — такие гладкие и черные пряди украшали высокий череп. Лицо казалось профилем со всех сторон, потому что нос опускался очень низко. Ноги в натянутых глянцевитых брюках были по длине непропорциональны туловищу, говорил он голосом зычным, глухим. У него вырвалось восклицание:
— Как хорошо теперь в деревне!
Но Бувар возразил, что пригород невыносим из-за кабацкого шума. Пекюше был того же мнения. Однако столичная жизнь начинала его утомлять, Бувара — тоже.
И глаза их блуждали по грудам тесаных камней, по отвратительной воде, где плавала охапка соломы, по торчавшей на горизонте фабричной трубе, миазмы поднимались от сточных вод. Они повернулись в другую сторону: перед ними выросли стены хлебных амбаров.
Положительно (и Пекюше был этим озадачен) на улице зной еще сильнее, чем дома. Бувар посоветовал ему снять сюртук. Сам он плюет на приличия.
Вдруг по тротуару прошел, выписывая кренделя, пьяный, они заговорили о рабочих, потом о политике. Взгляды у них оказались общие, хотя Бувар, пожалуй, был либеральнее.
На мостовой, в вихре пыли, раздалось громыхание железа: три наемные кареты направлялись в Берси. Они везли невесту с букетом, мещан в белых галстуках, нескольких дам, утопавших в юбках, двух-трех девочек, школьника. Зрелище свадебного поезда навело Бувара и Пекюше на разговор о женщинах, которых они обвинили в легкомыслии, сварливости, упрямстве. Все же они часто лучше мужчин, а то бывают и хуже. Словом, умнее жить без них, потому Пекюше и остался холостяком.
— А я вдовец, — сказал Бувар, — и бездетен.
— Это, пожалуй, счастье для вас? Но одиночество в конце концов грустная вещь.
На набережной показались уличная девица и солдат. С бледным и рябым лицом, черноволосая, она опиралась на руку военного, шлепая туфлями и покачивая бедрами.
Когда она прошла мимо, Бувар позволил себе непристойное замечание. Пекюше густо покраснел и, желая, по-видимому, уклониться от ответа, показал ему глазами на приближавшегося священника.
Служитель церкви медленно шел по аллее тощих вязов, торчавших вехами вдоль тротуара, и Бувар, лишь только треуголка скрылась из виду, заявил, что чувствует облегчение, ибо терпеть не может иезуитов. Пекюше, не оправдывая их, обнаружил к религии некоторое уважение.
Между тем надвигались сумерки, и в противоположном доме приподнялись ставни. Число прохожих увеличилось. Пробило семь часов.
Беседа их текла и не иссякала, анекдоты сменялись замечаниями, личные взгляды — философскими обобщениями. Они раскритиковали корпус инженеров путей сообщения, табачную монополию, купеческий мир, театры, отечественный флот и весь род человеческий, словно были людьми, перенесшими большие неприятности. Каждый из них, слушая другого, находил в нем свои собственные забытые черты. И хотя они вышли из возраста простодушных волнений, но испытывали новое удовольствие, своего рода расцвет, прелесть зарождающейся нежности.
Раз двадцать они вставали с места, снова садились и ходили по бульвару от переднего шлюза до заднего, все собираясь уйти, но не имея сил расстаться, как бы завороженные.
Однако они уже прощались и держали друг друга за руки, как вдруг Бувар неожиданно сказал:
— А не пообедать ли нам вместе?
— И у меня была эта мысль, — ответил Пекюше, — но я не решался высказать ее.
И он согласился зайти в маленький ресторан, против ратуши, где было неплохо.
Бувар заказал обед.
Пекюше боялся пряностей, они горячат кровь. Это послужило предметом медицинского спора. Затем они стали восхвалять преимущества наук: сколько вещей можно узнать, сколько исследовать… если иметь время! Увы, оно уходило на добывание хлеба. И они подняли от удивления руки, они чуть было не обнялись над столом, когда оказалось, что оба — писцы. Бувар — в одном торговом доме, Пекюше — в морском министерстве, что не мешало ему каждый вечер посвящать немного времени изысканиям. Он нашёл ряд ошибок в сочинениях господина Тьера и с величайшим уважением отзывался о некоем профессоре Дюмушеле.
Бувар превосходил его в других отношениях. По его сделанной из волос часовой цепочке и по манере, с какою он сбивал соус, в нем угадывался человек бывалый, и за едою, держа конец салфетки подмышкой, он рассказывал вещи, смешившие Пекюше. Это был своеобразный смех, на одной очень низкой ноте, все на той же, и раздавался он с большими промежутками. Бувар смеялся сдержанно, звучно, скаля зубы, подбрасывая плечи, и посетители при выходе оглядывались на него.
Пообедав, они отправились пить кофе в другое заведение. Пекюше, разглядывая газовые рожки, посетовал на излишества роскоши, затем презрительным жестом отодвинул газеты. Бувар относился к ним снисходительно. Он любил всех писателей вообще, а в молодости обнаруживал актерские задатки.
Взяв бильярдный кий и два шара слоновой кости, он хотел показать фокусы эквилибристики, которые проделывал один из его приятелей, Барберу. Шары неизменно падали и, катаясь по полу между ногами посетителей, исчезали в дальних углах. Официант каждый раз доставал их из-под скамеек, ползая на четвереньках, и наконец возроптал. Пекюше вступил с ним в спор. Явился хозяин, он не принял его извинений и даже стал придираться к тому, что им подавали.
Затем Пекюше предложил мирно закончить вечер у него в квартире, она находилась в двух шагах, на улице Сен-Мартен.
Как только они пришли, он напялил на себя нечто вроде кофты из миткаля и показал гостю свою обитель.
Письменный стол соснового дерева стоял как раз посередине, и трудно было обходить его углы. Повсюду вокруг, на полках, на трех стульях, на старом кресле и по углам в кучу набросано было несколько томов ‘Энциклопедии’ Роре, руководство для магнетизеров, Фенелон и другие книжки, вперемешку с ворохом бумаг, два кокосовых ореха, различные медали, турецкий колпак и раковины, привезенные Дюмушелем из Гавра. Слой пыли покрывал точно бархатом стены, некогда выкрашенные в желтый цвет. Сапожная щетка валялась подле кровати, с которой свисали простыни. На потолке копоть от лампы образовала большое черное пятно.
Бувар попросил позволения открыть окно, по-видимому, недовольный запахом.
— Бумаги разлетятся! — воскликнул Пекюше, боявшийся к тому же сквозняков.
Однако он задыхался в этой комнатушке, с утра накаляемой черепицами кровли.
Бувар сказал ему:
— На вашем месте я снял бы фуфайку.
— Что вы!
И Пекюше понурил голову в испуге, представив себе, как он останется без своего гигиенического жилета.
— Проводите меня домой, — продолжал Бувар, — на вольном воздухе вы освежитесь.
Пекюше опять натянул сапоги, бормоча:
— Вы меня околдовали, честное слово!
И, несмотря на расстояние, проводил его домой, на угол улицы Бетюн, что против моста Турнель.
Комната Бувара с хорошо навощенным полом, ситцевыми занавесками и мебелью красного дерева имела балкон, выходивший на реку. Главными ее украшениями были поставец для ликеров по середине комода и дагерротипы вдоль зеркала, изображавшие его приятелей. В алькове помещался портрет масляными красками.
— Это мой дядя, — сказал Бувар.
И свеча в его руке осветила фигуру мужчины.
Рыжие баки полнили лицо, увенчанное прядью волос с завитком. Шею сжимали высокий галстук и три воротника: сорочки, бархатного жилета и черного фрака. На жабо предполагались брильянтовые запонки. Глаза оттянуты морщинами к щекам. Рот насмешливо улыбался.
Пекюше не удержался и сказал:
— Его легче принять за вашего отца.
— Это мой крестный, — небрежно ответил Бувар, тут же сообщив, что его нарекли при крещении Франсуа-Дени-Бартоломе.
Пекюше звали Жюст-Ромен-Сирил, и они были одного возраста: сорока семи лет. Это совпадение обрадовало их, но поразило, потому что они казались один другому гораздо старше. Затем они стали дивиться провидению, чьи пути подчас бывают чудесны.
— В самом деле, если бы мы сегодня не вышли прогуляться, то могли бы умереть, не познакомившись.
И сообщив друг другу свои служебные адреса, они обменялись пожеланиями доброй ночи.
— Смотрите, не загляните к девицам, — крикнул Бувар с площадки лестницы.
Пекюше сошел по ступенькам, не ответив на эту вольную шутку.
На следующий день во дворе торгового дома братьев Декамбо: Эльзасские ткани, улица Отфейль, 92, — раздался крик:
— Бувар! Г-н Бувар!
Тот высунул в окно голову и увидел Пекюше, который произнес еще громче:
— Я не болен! Я ее снял.
— Что?
— Ее, — сказал Пекюше, показывая на грудь.
Впечатления прошедшего дня, духота в комнате и усиленное пищеварение помешали ему спать, так что он не выдержал и сбросил фланелевую фуфайку. Наутро он вспомнил о своем поступке, не имевшем, к счастью, последствий, и пошел сообщить о нем Бувару, которого этот случай поднял в его мнении на огромную высоту.
Пекюше был сыном мелкого торговца и не знал своей матери, умершей в очень молодом возрасте. Его взяли из пансиона, когда ему было пятнадцать лет, и определили на службу к судебному приставу. Туда явились жандармы, и хозяин его был сослан на галеры. Это была жуткая история, приводившая его в ужас еще и теперь. Затем он перепробовал много профессий: аптекарского ученика, гувернера, счетовода на пакетботе Верхней Сены. Наконец один начальник отделения, прельщенный его почерком, пригласил его писцом. Умственные запросы, вызванные сознанием недостаточности его образования, будили в нем раздражение. Жил он совершенно одиноко, без родни, без любовницы. Воскресным его развлечением было наблюдать за общественными работами.
Самые отдаленные воспоминания Бувара переносили его на берега Луары, во двор одной фермы. Человек, приходившийся ему дядей, повез его в Париж, чтобы обучить торговому делу. Достигнув совершеннолетия, он получил в дар несколько тысяч франков. Тогда он женился и открыл кондитерскую. Через полгода супруга исчезла, захватив с собою кассу. Друзья, хороший стол, а главное — лень, быстро довершили разорение. Но его осенила мысль извлечь пользу из своего красивого почерка, и в течение двенадцати лет он сидел на одном и том же месте у братьев Декамбо: Эльзасские ткани, улица Отфейль, 92. Что касается дяди, пославшего ему когда-то на память знаменитый портрет, то Бувар даже не знал его местопребывания и ничего от него больше не ждал. Полторы тысячи ливров дохода и жалованье переписчика позволяли ему каждый вечер немного подремать в кофейне.
Таким образом, встреча их имела значение события. Они сразу же привязались друг к другу таинственными нитями. И в самом деле, чем объяснить симпатии? Отчего такая-то особенность, такое-то несовершенство, безразличные или противные в одном человеке, привлекательны в другом? То, что называется взрывом, наблюдается во всех страстях. Не прошло и недели, как они уже были на ты.
Часто приходили они друг за другом на службу. Лишь только появлялся один, другой запирал свою конторку, и они вместе отправлялись бродить по улицам. Бувар делал большие шаги, между тем как Пекюше, семеня в своем сюртуке, шлепавшем его по пяткам, словно скользил на колесиках. Так же гармонировали между собою их личные вкусы. Бувар курил трубку, любил сыр, клал сахар в чашку. Пекюше нюхал табак, за десертом ел только варенье и пил кофе вприкуску. Один был доверчив, легкомыслен, щедр, другой — скрытен, раздумчив, бережлив.
Желая доставить удовольствие Пекюше, Бувар познакомил его с Барберу, бывшим коммивояжером, ныне — биржевиком. Это был очень славный малый, патриот, дамский угодник, любитель простонародных словечек. Пекюше остался им недоволен и повел Бувара к Дюмушелю. Этот писатель (он напечатал небольшой курс мнемоники) преподавал словесность в пансионе для молодых девиц, придерживался ортодоксальных взглядов и был серьезного поведения. Он показался Бувару скучным.
Ни один из них не скрыл своего мнения. Каждый признал правоту другого. Изменив привычкам, они покинули свои домашние пансионы и стали в конце концов ежедневно обедать вместе.
Они рассуждали о модных театральных пьесах, правительстве, дороговизне продуктов, мошеннических проделках купцов. Время от времени возвращались в своих беседах к истории с ожерельем или процессу Фюальдеса, а затем доискивались причины Революции.
Они бродили мимо лавок со старым хламом, посетили Музей искусств и ремесел, Сен-Дени, фабрику гобеленов, Дом инвалидов и все открытые для публики хранилища коллекций. Когда у них требовали пропуск, они делали вид, будто потеряли его, и выдавали себя за двух иностранцев, за англичан.
В галереях Музея они с изумлением созерцали чучела четвероногих, разглядывали бабочек с удовольствием, металлы — с равнодушием, ископаемые навевали на них мечты, конхиология была им скучна. Они рассматривали теплицы сквозь стекла и дрожали при мысли, что вся эта листва источает яды. Кедр поразил их особенно тем, что был, по слухам, привезен в шляпе.
В Лувре они старались прийти в восторг от Рафаэля. В большой библиотеке пожелали узнать точное число томов.
Однажды они попали в университет на лекцию арабского языка, и профессор был удивлен, заметив двух незнакомцев, пытавшихся делать записи. Благодаря Барберу они проникли за кулисы маленького театра. Дюмушель раздобыл для них билеты на заседание Академии. Они осведомлялись об открытиях, просматривали каталоги, и это любопытство развивало их мыслительные способности. На горизонте, расширявшемся с каждым днем, они различали вещи туманные и вместе с тем чудесные.
Любуясь старой мебелью, они жалели о том, что не жили в ту эпоху, когда она была в моде, хотя решительно ничего не знали об этой эпохе. По некоторым названиям они рисовали себе страны тем более прекрасные, что никакого точного представления не могли себе составить о них. Книги с непостижимыми заглавиями казались им содержащими некую тайну.
А вместе с идеями у них прибавилось и страдания. Когда им встречалась на улице почтовая карета, они чувствовали потребность уехать в ней. Цветочная набережная вселяла в них тоску по сельской природе.
Однажды в воскресенье они пустились в дорогу с раннего утра и, пройдя Медон, Бельвю, Сюрен, Отейль, весь день скитались между виноградниками, срывали дикий мак на полях, спали на траве, пили молоко, ели под акациями загородных кабачков и возвратились домой очень поздно, в пыли, без сил, полные восхищения. Они стали часто повторять такие прогулки. Но в конце концов отказались от них, так как на следующий день всякий раз грустили.
Конторское однообразие становилось им ненавистно. Вечно скоблильный ножик и резинка, все та же чернильница, те же перья и те же сослуживцы. Считая их дураками, Бувар и Пекюше все реже разговаривали с ними. Поэтому те стали их задирать. Каждый день они опаздывали и получали выговоры.
Когда-то они чувствовали себя почти счастливыми, но с тех пор как выросли в собственных глазах, служба начала казаться им унизительной, и они поддерживали в этом отвращении, возбуждали, портили друг друга. Пекюше позаимствовал резкость у Бувара, Бувар перенял некоторую суровость у Пекюше.
— Я готов быть акробатом в балаганах! — говорил один.
— Хотя бы тряпичником! — восклицал другой.
Какое отвратительное положение! И никакой возможности выйти из него! Даже никакой надежды!
Однажды (это было 20 января 1839 года) Бувар получил на службе письмо, доставленное почтальоном.
Руки у него поднялись, голова медленно запрокинулась, и он упал на пол без чувств.
Конторщики бросились к нему, развязали галстук, послали за врачом. Бувар открыл глаза, затем в ответ на обращенные к нему вопросы произнес:
— Ах… дело в том, что… в том, что… мне легче станет на воздухе. Нет! Оставьте меня! Позвольте!
И несмотря на полноту, он добежал, не переводя дыхания, до морского министерства, проводя рукою по лбу, думая, что сходит с ума, стараясь успокоиться.
Он вызвал Пекюше.
Пекюше явился.
— Мой дядя умер! Я наследник!
— Не может быть!
Бувар показал следующие строки:
Контора нотариуса Тардивеля.
Савиньи в Септене, 14 января 1839 г.
Милостивый государь!
Благоволите пожаловать в мою контору для ознакомления с завещанием вашего отца, г-на Франсуа-Дени-Бартоломе Бувара, бывшего нантского негоцианта, умершего в нашей коммуне 10-го сего месяца. В означенном завещании содержится весьма важное распоряжение в вашу пользу.
Примите, милостивый государь, уверение в моем уважении.

Тардивель, нотариус.

Пекюше вынужден был опуститься на тумбу во дворе. Затем он возвратил бумагу и медленно произнес:
— Лишь бы… это не было… какой-нибудь шуткой.
— Ты думаешь, это шутка? — сказал Бувар сдавленным голосом, похожим на предсмертный хрип.
Но почтовый штемпель, печатный бланк конторы, подпись нотариуса — все доказывало подлинность известия. Они посмотрели друг на друга, и губы их дрожали, а в неподвижных глазах застыли слезы.
Им не хватало пространства. Они дошли до Триумфальной арки, возвратились по набережным, миновали собор Нотр-Дам. У Бувара горело лицо. Он ударял Пекюше кулаком по спине и в течение пяти минут нес совершенный вздор.
Невольно они захихикали. Наследство, несомненно, составляет не меньше…
— Ах! Это было бы слишком хорошо! Перестанем говорить.
Но они опять заговорили. Ничто не мешало немедленно попросить объяснений. Бувар написал нотариусу.
Тот прислал копию завещания, кончавшегося так:
‘А посему я завещаю Франсуа-Дени-Бартоломе Бувару, моему незаконнорожденному признанному сыну, часть моего имущества, полагающуюся ему по закону’.
В молодости у г-на Бувара родился этот сын, но он его тщательно держал в отдалении, выдавая за племянника, и племянник всегда называл его дядей, хотя и понимал, в чем дело. Лет под сорок г-н Бувар женился, затем овдовел. Когда оба законных сына повели себя не так, как ему хотелось, он стал раскаиваться в том, что его незаконное дитя оставалось забытым столько лет. Он даже поселил бы его у себя, если бы не находился под влиянием своей кухарки. Та покинула его, благодаря проискам родни, и в одиночестве, приближаясь к смерти, он пожелал искупить вину, завещав плоду своей первой любви все, что мог ему отказать из состояния. Оно доходило до полумиллиона. И это давало переписчику двести пятьдесят тысяч франков. Старший из братьев, Этьен, заявил, что против завещания спорить не будет.
Бувар впал в какое-то оцепенение. Он шепотом повторял, улыбаясь безмятежной улыбкой пьяниц:
— Пятнадцать тысяч ливров ренты!
Да и Пекюше, хотя голова у него была все же крепче, не мог прийти в себя.
Их внезапно встряхнуло новое письмо Тардивеля. Другой сын, Александр, заявил, что намерен все установить в судебном порядке и даже оспорить, если удастся, действительность завещания, требуя наложения печатей, описи, назначения секвестра и пр. У Бувара от этого сделалась болезнь печени. Едва оправившись, он поехал на пароходе в Савиньи, откуда возвратился без какого-либо решения, сокрушаясь о путевых издержках.
Затем начались бессонные ночи, чередующиеся приступы гнева и надежды, восторга и уныния. Наконец, на исходе шестого месяца, Александр успокоился, и Бувар вступил во владение наследством.
Его первым возгласом было:
— Мы удалимся в деревню.
И фраза эта, приобщившая к его счастью Пекюше, показалась вполне естественной его другу. Ибо союз этих двух людей был полный и глубокий.
Но, не желая жить на счет Бувара, Пекюше заявил, что не уедет, не дослужившись до пенсии. Еще два года, это пустяки! Он был непоколебим и настоял на своем.
Обсуждая вопрос, где бы им обосноваться, они перебрали все провинции. Север плодороден, но слишком прохладен, юг прельщал их своим климатом, но его недостатком были москиты, а центральная область, по правде говоря, не представляла ничего любопытного. Бретань подошла бы им, если бы не ханжеский характер населения. Что же до восточных окраин, то из-за немецкого языка о них не приходилось и думать. Но были еще и другие края. Например, что такое Форе, Бюже, Румуа? Географические карты о них умалчивали. Впрочем, в том ли, в другом ли месте будет у них дом — лишь бы он был!
Они уже рисовали себе, как стоят с засученными рукавами перед цветником, подрезая розовые кусты, копая, перепахивая, перекидывая землю, пересаживая тюльпаны, как просыпаются под пение жаворонка, идут за плугом, отправляются с корзинкою собирать яблоки, присутствуют при сбивании масла, молотьбе, стрижке овец, уходе за пчельником и наслаждаются мычаньем коров и запахом скошенного сена. Нет больше переписки! Нет начальства! Даже нет сроков квартирной платы! Ибо у них будет собственное жилище. И станут они есть кур со своего птичьего двора, овощи — своего огорода, и не придется им стаптывать обувь, чтобы пообедать.
— Мы будем делать все, что захочется! Мы отрастим себе бороды.
Они купили садовые инструменты, затем — множество вещей, ‘которые могут оказаться полезными’, как, например, инструментальный ящик (он всегда нужен в хозяйстве), далее — весы, землемерную цепь, ванну на случай болезни, термометр и даже барометр ‘системы Гэ-Люссака’ для физических опытов, если появится у них такая фантазия. Недурно было бы также (потому что нельзя постоянно работать на свежем воздухе) запастись несколькими хорошими литературными произведениями, и они стали их искать, весьма затрудняясь иногда вопросом, действительно ли та или иная книга является ‘библиотечной книгой’. Бувар задачу решал с плеча:
— Пустяки! Нам не понадобится библиотека.
— К тому же она у меня есть, — говорил Пекюше.
Они устраивались заранее. Бувар увезет свою мебель, Пекюше — свой большой черный стол, пригодятся и занавески, а если захватить еще немного кухонной утвари, то этого будет вполне достаточно.
Они поклялись друг другу ничего не разглашать, но лица у них сияли. Это потешало их сослуживцев. Бувар, лежа грудью на конторке и раздвинув локти, чтобы лучше закруглять косые буквы, насвистывал по привычке и все время лукаво подмигивал тяжелыми веками. Пекюше, взобравшись на высокий соломенный табурет, с неизменной старательностью выводил прямые черточки своим размашистым почерком и, раздувая ноздри, кусал себе губы, как будто боялся проговориться.
Полтора года провели они в поисках, но ничего не нашли. Разъезжали по всем окрестностям Парижа, а также от Амьена до Эвре и от Фонтенебло до Гавра. Искали такого имения, которое бы действительно было имением, не настаивая непременно на живописной местности, но и приходя в уныние от бедных пейзажей.
Они избегали соседства населенных пунктов и в то же время боялись одиночества.
Порою они уже принимали решение, затем, боясь впоследствии раскаяться, отменяли его под тем предлогом, что место казалось им нездоровым, или подверженным ветру с моря, или расположенным слишком близко к фабрике, или с плохим сообщением.
Их выручил Барберу.
Он знал, о чем они мечтали, и в один прекрасный день пришел с известием, что слышал о продающемся поместье в Шавиньоле, между Каном и Фалезом. Оно представляло собою ферму площадью в тридцать восемь гектаров со своего рода замком и садом, который приносил много плодов.
Они отправились в Кальвадос и пришли в восхищение. Но только с них запросили за ферму вместе с домом (порознь они не продавались) сто сорок три тысячи франков. Бувар согласен был заплатить всего сто двадцать тысяч.
Пекюше старался сломить его упорство, просил его уступить, наконец заявил, что разницу берет на себя. Это было все его состояние, сложившееся из материнского наследия и сбережений. Никогда он о нем не заикался, приберегая этот капитал для чрезвычайных обстоятельств.
Уплата была произведена полностью в конце 1840 года, за шесть месяцев до его отставки.
Бувар уже не был переписчиком. Вначале он продолжал служить, неуверенный в будущем. Но оставил службу, лишь только успокоился в отношении наследства. Однако он охотно наведывался к братьям Декамбо и накануне отъезда угостил пуншем всю контору.
Пекюше, напротив, обошелся с сослуживцами сурово и, уходя в последний день, грубо хлопнул дверью.
Ему предстояло наблюдать за упаковкой, исполнить множество поручений, сделать новые покупки и попрощаться с Дюмушелем.
Профессор предложил ему переписываться, обещая держать его в курсе литературных событий, и, еще раз поздравив, пожелал ему доброго здоровья.
Барберу обнаружил больше чувствительности, прощаясь с Буваром. Он бросил партию в домино, дал слово погостить у него в деревне, заказал две рюмки анисовой, и они расцеловались.
Вернувшись домой, Бувар на балконе вздохнул полной грудью, говоря себе: ‘Наконец-то!’ Огни набережных дрожали на воде, шум омнибусов затихал вдали. Ему вспомнились счастливые дни, проведенные в этом большом городе, пирушки в ресторане, вечера в театре, сплетни привратницы, все его привычки, и он почувствовал сердечную слабость, грусть, в которой не решался самому себе признаться.
Пекюше до двух часов ночи расхаживал по своей комнате. Он больше не вернется сюда, тем лучше! Но все же, чтобы оставить по себе какую-нибудь память, он нацарапал свое имя на штукатурке камина.
Главную часть багажа увезли накануне. Садовые орудия, кровати, матрацы, столы, стулья, жаровня, ванна и три бочки бургундского отправлены были по Сене через Гавр в Кан, где Бувару предстояло их дождаться и доставить в Шавиньоль.
Но портрет его отца, кресла, запас ликеров, книжки, стенные часы, все ценные вещи были погружены в фургон, путь которого лежал через Нонанкур, Вернейль и Фалез. Пекюше пожелал его сопровождать.
Он уселся рядом с проводником на скамейке и, надев свой самый старый сюртук, кашне и рукавицы, прикрыв ковриком ноги, в воскресенье 20 марта выехал на рассвете из столицы.
Движение и новизна путевых впечатлений развлекали его в течение первых часов. Затем лошади замедлили шаг, что вызвало перебранку между проводником и возчиком. Они выбирали отвратительные постоялые дворы, и Пекюше из чрезмерной осторожности ночевал вместе с ними, хотя они за все отвечали.
На следующий день, чуть свет, они двигались дальше, и дорога, все та же, тянулась до края горизонта, поднимаясь в гору. Столбы из булыжника сменяли друг друга, рвы наполнены были водою, равнина расстилалась большими пространствами однообразного и холодного зеленого цвета, облака бежали по небу, временами шел дождь. На третий день поднялся сильный вихрь. Плохо привязанный брезент повозки хлопал на ветру, как парус корабля. Пекюше прятал лицо под козырек картуза и каждый раз, когда открывал табакерку, должен был поворачиваться к лошадям спиной, чтобы не засорить глаза. При толчках он слышал, как трясется позади весь багаж, и расточал наставления. Видя, что они ни к чему не ведут, он переменил тактику: прикинулся добрым малым, стал любезен, на крутых подъемах вместе с людьми толкал повозку, даже до того дошел, что угостил их за обедом кофе с коньяком. После этого они поехала проворнее, вследствие чего в окрестностях Гобюржа поломалась ось, и повозка, накренившись, остановилась. Пекюше немедленно обследовал состояние багажа, фарфоровые чашки оказались разбитыми вдребезги. Он поднял руки, скрежеща зубами, проклиная обоих дураков. А следующий день был потерян по вине возчика, который напился, но Пекюше не имел сил жаловаться, — чаша горечи была полна.
Бувар покинул Париж только на третий день, чтобы еще раз пообедать с Барберу. На почтовую станцию он прибежал в последнюю минуту, затем проснулся перед Руанским собором: он ошибся дилижансом.
Вечером не оказалось свободных мест до Кана, не зная, что предпринять, он пошел в театр и, улыбаясь, сообщал соседям, что перед ними — бывший коммерсант, недавно купивший усадьбу в окрестностях. Когда он в пятницу приехал в Кан, багажа там не оказалось. Получил он его в воскресенье и отправил на тележке, предупредив фермера, что прибудет вслед за вещами через несколько часов.
В Фалезе, на девятый день путешествия, Пекюше нанял пристяжную, и до заката солнца они передвигались хорошим ходом. Миновав Бретвиль, он свернул с большой дороги и направился по проселочной, каждую минуту ожидая, что увидит конек шавиньольской кровли. Между тем колеи сглаживались, наконец исчезли — и путники очутились посреди вспаханного поля. Надвигалась ночь. Что делать? Наконец Пекюше бросил повозку и, шлепая по грязи, пошел вперед на разведку. Когда он подходил к фермам, раздавался лай собак. Он кричал изо всех сил, чтобы спросить у кого-нибудь дорогу. Никто не откликался. Ему становилось страшно, и он давал тягу. Внезапно сверкнули два фонаря. Пекюше заметил кабриолет, бросился его догонять. В нем сидел Бувар.
Но где же фургон? Целый час они его окликали в потемках. Наконец он отыскался, и они прибыли в Шавиньоль.
Хворост и еловые шишки горели в зале ярким огнем. Там приготовлены были два прибора. Мебель, доставленная на тележке, загромождала сени. Все было на месте. Они сели за стол.
Им подали суп с луком, цыпленка, сало и крутые яйца. Пожилая стряпуха время от времени приходила справляться об их вкусах. Они отвечали: ‘О, прекрасно, прекрасно’ — и большой хлеб, который трудно было резать, сливки, орехи, — все радовало их. Пол был щелистый, стены отсырели. Однако они удовлетворенно озирались по сторонам, ужиная за маленьким столиком, на котором горела свеча. Лица у них были обветрены. Они выставляли вперед животы, откидывались на спинки стульев, так что дерево трещало, и повторяли друг другу:
— Вот мы и приехали! Какое счастье! Мне кажется, что это сон!
Хотя была уже полночь, Пекюше пришло в голову пройтись по саду. Бувар не возражал. Они взяли свечу и, прикрывая ее старой газетой, прогулялись вдоль грядок. Им приятно было громко называть овощи:
— Смотри-ка, морковь! А, капуста!
Затем они осмотрели шпалерники. Пекюше старался найти почки. Иногда по стене внезапно пробегал паук, а их тени вырисовывались на ней в увеличенном размере, повторяя их движения. На травинках висели капли росы. Стояла совершенно черная ночь, и все было неподвижно в великом молчании, в великом покое. Вдали пропел петух.
Обе их комнаты сообщались маленькой заклеенной обоями дверью. Когда к ней придвинули комод, створки сорвались с петель, и теперь она зияла. Это было для них неожиданностью.
Раздевшись и лежа в постелях, они еще немного болтали, потом заснули: Бувар — на спине, разинув рот, с непокрытой головою, Пекюше — на правом боку, прижав колени к животу, в ситцевом колпаке, — и оба храпели в лунном свете, проникавшем сквозь окна.

II

Как радостно было пробуждение на следующий день! Бувар выкурил трубку, а Пекюше заложил в нос понюшку, и они объявили, что никогда еще в жизни им не был так приятен табак. Затем они стали у окна, чтобы поглядеть на пейзаж.
Прямо перед ними были поля, справа — рига и церковная колокольня, а слева — завеса из тополей.
Две главные аллеи, проложенные крестом, делили сад на четыре части. Овощи росли на грядках, где торчали там и сям карликовые кипарисы и малорослые деревца. С одной стороны примыкала к винограднику беседка, с другой — стена подпирала шпалерные деревья, калитка в глубине вела в открытое поле. По ту сторону стены был фруктовый сад, далее — буковая аллея, боскет. За калиткой — дорожка.
Когда они созерцали эту общую картину, по тропинке прошел человек с проседью, в черном пальто, постукивая палкою по всем жердям изгороди. Старая служанка сообщила им, что это г-н Вокорбей, знаменитый в округе врач.
Прочими видными людьми были: граф де Фаверж, бывший депутат, славившийся своим скотным двором, местный мэр Фуро, торговавший дровами, известью, всякой всячиной, нотариус Мареско, аббат Жефруа и г-жа Борден, вдова, жившая на свои доходы. Служанку же звали Жерменой, по имени ее покойного мужа, Жермена. Она была поденщицей, но хотела бы служить у новых господ. Они наняли ее и пошли осмотреть ферму, расположенную на расстоянии километра.
Когда они появились во дворе, фермер, дядюшка Гуи, распекал какого-то мальчика, а фермерша сидела на табуретке и откармливала мучными шариками индюшку, зажав ее между ногами. У мужа были мощные плечи, низкий череп, тонкий нос и взгляд исподлобья. Жена была светлая блондинка с веснушками на скулах, с простодушным выражением лица, как у крестьян, изображаемых на цветных стеклах церковных окон.
В кухне свисали бунты пеньки с потолка. Три старых ружья расставлены были на камине. Поставец с фаянсовой посудою в цветочках занимал середину стены, и от вставленного в окна бутылочного стекла падали тусклые отсветы на утварь из жести и красной меди.
Оба парижанина пожелали обозреть свое имение, которое бегло видели один только раз. Дядюшка Гуи с женою провожал их, и начался длинный ряд жалоб.
Все строения, начиная от тележного сарая и кончая винокурней, нуждались в ремонте. Следовало бы построить еще одну сыроварню, обить наново железом ограды, выше поднять насыпи, выкопать яму для стока воды и пересадить изрядное количество яблонь в трех дворах.
Затем они осмотрели посевы: дядюшка Гуи был о них плохого мнения. Чересчур много нужно навоза, нанимать подводы дорого, от камней никак не избавиться, сорные травы губят луга, такое умаление его земли портило удовольствие, которое испытывал Бувар, шагая по ней.
Они пошли обратно ухабистой дорогою, обсаженной буками. Отсюда дом был виден со стороны парадного крыльца и фасада.
Он был выбелен и украшен желтыми орнаментами. Навес для телег и кладовая, пекарня и дровяной сарай примыкали к нему двумя флигелями пониже. Из кухни дверь вела в маленькую залу. Далее следовали прихожая, вторая зала побольше и гостиная. Двери четырех комнат второго этажа вели в коридор, выходивший во двор. Пекюше занял одну из них для своих коллекций, последняя предназначалась для библиотеки. И отпирая шкафы, они нашли разные книжки, но не полюбопытствовали прочитать заглавия. Прежде всего нужно было заняться садом.
Бувар, проходя по буковой аллее, обнаружил в листве гипсовую женщину. Двумя пальцами она приподнимала юбку, сжав колени, склонив голову на плечо, словно боялась, что ее увидят.
— Ах! Виноват, не беспокойтесь!
И эта шутка так развеселила их, что они чуть ли не месяц повторяли ее раз двадцать на день.
Между тем шавиньольские жители пожелали с ними познакомиться и стали подсматривать через калитку. Бувар и Пекюше заложили отверстия досками. Население вознегодовало.
Для защиты от солнца Бувар носил на голове платок в виде чалмы, Пекюше — картуз, на нем также был большой фартук с карманом спереди, где болтались садовые ножницы, табакерка и платок. Бок о бок, засучив рукава, они копали, пололи, подрезали, пачкались, наспех ели, но кофе пить отправлялись в стоявшую на пригорке виноградную беседку, чтобы наслаждаться пейзажем.
Когда им попадалась на глаза улитка, они приближались, растаптывали ее и кривили рот, словно щелкали орех. Не выходили из дому без мотыги и рассекали пополам белых червей с такой силой, что железный наконечник инструмента уходил в землю на три дюйма.
Чтобы избавиться от гусениц, они бешено, изо всех сил колотили жердью по деревьям.
Посреди газона Бувар посадил пион, а по сводам беседки томаты, чтобы они свисали в виде люстры.
Пекюше распорядился вырыть перед кухней широкую яму и устроил в ней три отделения, где собирался изготовлять компосты для выращивания множества злаков, продукты разложения которых должны были способствовать новому урожаю, сулящему новые удобрения, и так без конца, — и он предавался мечтам, стоя над ямою, предвкушая в будущем горы фруктов, разливы цветов, лавины овощей. Но в лошадином навозе, столь полезном для почвы, был недостаток. Сельские хозяева его не продавали, содержатели постоялых дворов не уступали его. Наконец, после долгих поисков, как ни отговаривал его Бувар, Пекюше откинул всякую стыдливость и принял решение самолично ‘ходить по навоз!’
За этою-то работою и застала его однажды на большой дороге г-жа Борден. После приветствий она справилась о его друге. Черные, очень блестящие, хотя и маленькие, глаза этой особы, яркий цвет лица и апломб (у нее даже пробивались усики) внушили Пекюше робость. Он ответил коротко и повернулся к ней спиною. Такую невежливость Бувар осудил.
Затем наступили скверные дни со снегом, со стужей. Друзья устроились в кухне и занимались плетением или же ходили по комнатам, беседовали у огня, смотрели на дождь. Начиная с середины поста, они стали поджидать весну и повторяли каждое утро: ‘Все проходит!’ Но зима стояла долго, и они успокаивали свое нетерпение словами: ‘Все пройдет!’
Наконец зацвел у них на глазах зеленый горошек, спаржа сильно поднялась, виноград обещал быть хорошим.
Зная толк в садоводстве, они рассчитывали преуспеть и в земледелии. Ими овладело честолюбивое желание обработать землю на ферме. Здравый смысл и усердие должны были выручить их — сомневаться в этом не приходилось.
Для начала следовало посмотреть, как это делается у других, и они составили письмо, прося г-на де Фавержа о лестном разрешении посетить его экономию. Граф тотчас же послал им приглашение.
После часа ходьбы они подошли к склону холма, господствующего над Орнской долиной. Река, извиваясь, текла в глубине. Там и сям виднелись глыбы красного песчаника, и пласты покрупнее сложились вдали как бы в утес над покрытою зрелыми хлебами равниной. Впереди, на другом косогоре, зелень была так обильна, что скрывала дома. Деревья делили ее на неравные квадраты, вырисовываясь более темными линиями среди трав.
Общий вид на поместье открылся сразу. По черепичным крышам угадывалась ферма. Замок с белым фасадом стоял справа на фоне леса, и лужок спускался к реке, в которой чинары купали свои отражения.
Оба приятеля вышли в поле, где сушилась люцерна. Женщины в соломенных шляпах, ситцевых чепцах и бумажных колпаках ворошили граблями сено, а на другом конце поля, возле стогов, снопы проворно грузились на длинную телегу, запряженную тремя лошадьми. Граф приблизился в сопровождении управляющего.
В канифасовом костюме, с баками в форме котлеток, он держался прямо, имея одновременно вид щеголя и чиновника.
После взаимных приветствий граф изложил свою систему сбора кормовых трав, ряды надо перекидывать, не разбрасывая их. Стогам следует придавать коническую форму, а снопы делать немедленно, на месте, собирая их затем в копны десятками. Что касается английских граблей, то для подобного орудия почва представляется слишком неровной.
Девочка, в туфлях на босу ногу, в дырявом, обнажавшем тело платье, наливала сидр из кувшина, который упирала в бедро, и давала женщинам пить. Граф спросил, откуда этот ребенок, никто не мог ответить. Грабельщицы взяли ее для услуг на время страды. Он пожал плечами и, удаляясь, произнес несколько слов сожаления по поводу деревенской безнравственности.
Бувар похвалил его люцерну.
— Да, она недурна, несмотря на вред, причиняемый повиликою.
Будущие агрономы открыли широко глаза при слове повилика. У графа было много скота, поэтому он особенно заботился об искусственных лугах. Это, впрочем, оказывает хорошее влияние на урожай других злаков, что не всегда наблюдается в отношении кормовых растений.
— На мой, по крайней мере, взгляд — это бесспорно.
Бувар и Пекюше подхватили разом:
— О, бесспорно!
Они стояли на границе тщательно разрыхленного поля. Лошадь, которую вели под уздцы, тащила за собою просторный ящик на трех колесах. Семь лемехов прокладывали параллельные тонкие борозды, куда падало зерно через трубки, спускавшиеся до земли.
— Здесь я сею турнепс, — сказал граф. — Турнепс — основа моего четырехпольного севооборота.
И он приступил к демонстрации сеялки. Но за ним пришел слуга. Его присутствие было необходимо в замке.
Его заменил управляющий, человек с худощавым лицом и подобострастными манерами.
Он повел ‘господ’ на другое поле, где четырнадцать жнецов, с обнаженной грудью, расставив ноги, косили рожь. Сталь свистала по колосьям, ложившимся вправо. Каждый описывал перед собою широкий полукруг, и все, выстроившись в ряд, подвигались вперед одновременно. Оба парижанина залюбовались их мышцами и почувствовали почти религиозное благоговение перед плодородием земли.
Они прошли затем вдоль многих вспаханных участков. Спускались сумерки, вороны садились на борозды.
Потом они повстречали стадо. Бараны паслись там и сям, и слышно было, как они непрерывно щипали траву. Пастух, сидевший на пне, вязал шерстяной чулок, собака лежала рядом.
Управляющий помог Бувару и Пекюше перелезть через плетень, и они прошли задними дворами, где под яблонями жевали жвачку коровы.
Все постройки фермы примыкали друг к другу, обступая двор с трех сторон. Работа производилась тут механически, посредством водяного колеса, для чего отвели русло ручья. Кожаные привода бежали с крыши на крышу, и посреди навоза работал железный насос.
Управляющий показал им в овчарнях маленькие отверстия на уровне земли, а в клетках свинарника — хитроумные двери с самодействующим запором.
Рига была сводчатая, как собор, с кирпичными арками на каменных стенах. Чтобы развлечь господ, служанка бросила курам несколько пригоршней овса.
Вал в давильне показался им исполинским, и они взобрались на вышку. Молочный погреб особенно их восхитил. Краны по углам доставляли воду для поливки каменного пола, и при входе охватывала свежесть воздуха. Темные кувшины, стоявшие рядами на полках, наполнены были до краев молоком. В горшках пониже были сливки. Куски масла громоздились, как обломки медной колонны, и пена переливалась через жестяные подойники, только что поставленные на землю. Но лучшим украшением фермы был хлев для волов. Деревянные перекладины на столбиках делили его по всей длине на два отделения: одно для скота, другое для обслуживания. В нем трудно было что-нибудь разглядеть, так как все амбразуры были закрыты. Волы жевали, привязанные к цепочкам, и от их тел исходило тепло, отражаемое низким потолком. Но кто-то впустил свет, струя воды вдруг разлилась по желобу, прикрепленному к яслям. Раздалось мычание. Рога застучали друг о друга, как палки. Все волы протянули морды сквозь решетки и стали медленно пить.
Большие телеги вкатились во двор, и жеребцы заржали. В первом этаже зажглись два-три фонаря, потом исчезли. Прошли работники, волоча по булыжникам свои деревянные башмаки, и зазвонил к обеду колокол.
Оба посетителя пошли домой.
Они были очарованы всем виденным: их решение определилось. В тот же вечер они достали из своей библиотеки четыре тома ‘Деревенской усадьбы’, выписали курс Гаспарена и подписались на сельскохозяйственную газету.
Чтобы удобнее было ездить на ярмарки, они купили одноколку, которою правил Бувар.
В синих блузах, широкополых шляпах, гетрах до колен и с палками, какие бывают у маклаков, они бродили вокруг скота, расспрашивали земледельцев и не пропускали ни одного агрономического съезда.
Вскоре они утомили дядюшку Гуи своими советами, особенно негодуя на его систему оставлять землю под паром. Но фермер держался старых навыков. Он попросил об отсрочке платежа, ссылаясь на выпавший град. Что до поземельной подати, то он ее вовсе не вносил. На самые справедливые требования его жена отвечала визгом. Наконец Бувар заявил, что не намерен возобновлять арендный договор.
С этого времени дядюшка Гуи стал беречь удобрения, дал вырасти сорной траве, растратил запасы и удалился с озлобленным видом, говорившим о замышляемой мести.
Бувар полагал, что двадцати тысяч франков, иначе говоря, суммы, в четыре раза превышавшей арендную плату, достаточно для начала. Ему прислал эти деньги парижский нотариус. Их имение состояло из пятнадцати гектаров под лугами и дворами, двадцати трех — под пахотной землей и пяти — под паром, расположенным на каменистом пригорке, который назывался Холмиком.
Они обзавелись всеми необходимыми орудиями, четырьмя лошадьми, двенадцатью коровами, шестью свиньями, ста шестьюдесятью баранами, а в качестве работников наняли двух пахарей, двух женщин, пастуха, кроме того, купили большую собаку.
Чтобы сразу же иметь деньги, они продали свои кормовые травы. Платеж был произведен у них на дому. Золото наполеондоров, отсчитанных на ящике для овса, показалось им ярче всякого другого, необыкновенным и лучшего качества.
В ноябре они готовили сидр. Бувар погонял кнутом лошадь, а Пекюше залез в чан и перемешивал выжимки лопатой.
Они сопели, зажимая винт, черпали половником из корыта, регулировали заслонки, ходили в тяжелых сабо, забавлялись чрезвычайно.
Следуя тому принципу, что чем больше зерна, тем лучше, они упразднили около половины своих искусственных лугов, и так как удобрений у них не было, то воспользовались жмыхами, закопав их и не раздробив предварительно, так что урожай получился плачевный.
На следующий год они засеяли поля очень густо. Начались грозы и побили колосья.
Тем не менее они рьяно возделывали пшеницу и предприняли очистку Холмика от камней. Булыжники увозились в тележке. Весь год, с утра до вечера, в дождливые, в солнечные дни можно было видеть эту вечную тележку с тем же человеком, с той же лошадью, которая то взбиралась на маленький пригорок, то спускалась, то вновь поднималась. Иногда Бувар шел позади, останавливаясь на полусклоне, чтобы вытереть лоб.
Ни на кого не полагаясь, они сами ухаживали за скотом, поили слабительным, ставили клистиры.
Произошли большие неприятности. Забеременела птичница. Они наняли семейных людей. Расплодились дети, двоюродные братья, сестры, дядья и невестки: целая орда жила на их счет, и они решили поочередно ночевать на ферме.
Но по вечерам они скучали. Неопрятность комнаты раздражала их, и Жермена, приносившая еду, каждый раз ворчала. Их обманывали на все лады. Молотильщики набивали зерном свои кувшины. Одного из них Пекюше поймал и воскликнул, выталкивая его в спину:
— Презренный! Ты позоришь село, в котором родился на свет.
Его особа не внушала людям никакого почтения. К тому же Пекюше беспокоил сад. Где взять время, чтобы поддерживать его в хорошем состоянии? Фермой пусть занимается Бувар. Так и порешили они, обсудив этот вопрос.
Первым делом надо было устроить хорошие парники. Пекюше велел выстроить парник из кирпича. Сам выкрасил раму и, опасаясь влияния зноя, замазал мелом все стекла.
Из предосторожности он снимал с черенков концы вместе с листьями. Затем пристрастился к отводкам. Испробовал несколько способов прививки, — прививку дудкой, венчиком, щитком, травянистую, английскую. С какой тщательностью прилаживал он оба лубка! Как стягивал бандажи! Сколько перевел обмазки!
По два раза в день брал он лейку и раскачивал ею над растениями, словно кадилом. По мере того как зелень их становилась ярче под падавшей мелким дождиком водою, он как будто сам утолял свою жажду и возрождался. Затем, уступая опьянению, срывал наконечник с лейки и лил прямо из горлышка, обильно.
В конце буковой аллеи, возле гипсовой дамы возвышался своего рода шалаш из круглых бревен. Там Пекюше запирал инструменты и проводил блаженные часы, очищая семена, надписывая ярлыки, приводя в порядок свои горшочки. Чтобы отдохнуть, он усаживался перед дверью, на ящике и размышлял над улучшениями.
У крыльца он насадил на двух клумбах герань, между кипарисами и низкорослыми деревцами вырастил подсолнечники, и когда грядки покрылись золотыми почками, а все аллеи посыпаны были чистым песком, то сад стал ослеплять их изобилием желтых красок.
Но парники кишели личинками, хотя для удобрения были применены опавшие листья, под выкрашенными рамами и замазанными стеклами росли одни лишь рахитичные злаки. Черенки не принимались, прививки отлипали, сок отводков остановился, от сеянцев можно было прийти в отчаяние. Ветер забавлялся тем, что опрокидывал тычинки фасоли. Обилие навоза повредило клубнике, недостаточное пасынкование — томатам.
Не удались Пекюше кудрявая капуста, демьянка, брюква и родниковый кресс, который он хотел вырастить в лохани. После оттепели погибли все артишоки. Утешила его капуста. Особенные надежды подавал один кочан. Он расцветал, разрастался, стал наконец чудовищным и совершенно несъедобным. Все равно Пекюше радовался, что владеет чудом природы.
Тогда он решился на дело, которое казалось ему верхом искусства: на выращивание дынь.
Он посадил семена различных сортов в тарелки с черноземом и закопал их в парнике. Затем соорудил второй парник, и когда земля прогрелась, пересадил в него самые красивые ростки, прикрыв их стеклами. Он сделал все обрезки по правилам хорошего садовника, не тронул цветов, дал завязаться плодам, выбрал по одному на каждой плети, уничтожив остальные, и лишь только они достигли величины ореха, просунул под них дощечку, чтобы не дать им прогнить от соприкосновения с навозом. Он их полизал, проветривал, стирал влагу со стекол носовым платком и, едва показывались тучи, живо приносил рогожу.
По ночам он не спал. Несколько раз он даже вставал с постели и, натянув на босу ногу сапоги, в сорочке, стуча зубами, пробегал через весь сад, чтобы накрыть парники своим одеялом.
Канталупы созрели. Отведав первую, Бувар состроил гримасу. Вторая была не лучше, третья тоже. Пекюше находил для каждой особое оправдание, вплоть до последней, которую он выбросил за окно, объявив, что ничего не может понять.
В самом деле, так как он выращивал рядом различные сорта, то сахарные дыни смешались с огородными, большая португальская с большой монгольской, соседство томатов усугубило анархию, и в итоге получились отвратительные ублюдки, напоминавшие вкусом тыкву.
Тогда Пекюше занялся цветами. Он выписал от Дюмушеля растения с семенами, запасся вересковой землею и решительно приступил к делу.
Но пассифлоры он посадил в тени, анютины глазки — на солнце, покрыл навозом гиацинты, полил лилии после цветения, загубил рододендроны чрезмерным подрезыванием, поощрил рост фуксии столярным клеем и зажарил гранатовое деревцо, подвергнув его в кухне действию огня.
Когда наступили холода, он прикрыл шиповник колпаками из толстой бумаги, обмазав ее сальною свечой, это имело вид сахарных голов, державшихся в воздухе на палках. У далий были огромные подпорки. И между этими прямыми линиями виднелись искривленные ветви японской софоры, которая оставалась неизменной, не увядала и не цвела.
Однако самые редкостные деревья процветают в столичных садах, должны же они привиться и в Шавиньоле, и Пекюше обзавелся индийской лилией, китайской розой и эвкалиптом, который был тогда на заре своей славы. Все его опыты не имели успеха. Пекюше с каждым разом все больше недоумевал.
Бувар тоже наталкивался на затруднения. Друзья советовались, открывали одну книгу, переходили к другой, затем не знали, на что решиться ввиду противоречивых указаний.
Так, например, Пювис рекомендует мергель, руководство Роре отвергает его.
Что до извести, то, несмотря на пример Франклина, Рьефель и Риго от нее как будто не в восторге.
Держать землю под паром Бувар считал средневековым предрассудком, Между тем Леклерк указывает случаи, когда это почти необходимо. Гаспарен ссылается на некоего лионца, который в течение полувека выращивал хлебные злаки на одном и том же поле: это опрокидывает теорию севооборота. Тюль восхваляет обработку земли в ущерб удобрению, но вот появляется майор Битсон и отменяет удобрение вместе с обработкой земли!
Чтобы предугадывать погоду по приметам, они согласно классификации Лек-Говарда изучили облака, — те, что развеваются подобно гривам, те, что похожи на острова, те, которые можно принять за снежные горы, — стараясь отличать серые тучи от перистых, слоистые от кучевых. Формы изменялись, прежде чем они успевали подобрать название.
Барометр их обманывал, термометр не давал никаких указаний. Но они прибегли к фокусу, придуманному при Людовике XV некоим турским священником. Помещенная в банку пиявка должна была подниматься в случае дождя, держаться на дне при устойчивой ясной погоде, извиваться, когда грозила буря. Атмосфера почти всегда противоречила пиявке. Они поместили вместе с нею еще трех. Все четыре вели себя различно.
После долгих размышлений Бувар пришел к убеждению, что заблуждался. Его поместье требовало крупной культуры, интенсивной системы, и он рискнул всем своим свободным капиталом: тридцатью тысячами франков.
Подстрекаемый своим другом, он помешался на удобрениях. Яму для компостов он заполнил ветками, кровью, кишками, перьями, всем, что мог найти. Применял фекальную жидкость, бельгийскую, швейцарскую, щелок, копченую сельдь, водоросли, тряпки, выписывал гуано, попытался его изготовлять и, проводя до конца свои принципы, не допускал, чтобы зря пропадала моча: он уничтожил отхожие места. К нему во двор приносили трупы животных, и он унавоживал ими землю. Кусками падали усеяны были все поля. Бувар улыбался посреди этой заразы. Установленный на телеге насос обдавал навозною жижею всходы. Тем, чьи лица выражали отвращение, он говорил:
— Да ведь это золото, золото!
И жалел, что у них нет еще больше навоза. Счастливы жители стран, где можно видеть естественные гроты, наполненные экскрементами птиц!
Рапс уродился жалкий, овес — средний, а зерно имело такой запах, что с трудом нашло сбыт. Странно было то, что Холмик, очищенный наконец от камней, приносил меньше урожая, чем раньше.
Бувар счел полезным обновить инвентарь. Купил скарификатор Гильома, экстирпатор Валькура, английскую сеялку и большой плуг Матье де Домбаля, но работник ее раскритиковал.
— Научись пользоваться ею!
— Что ж, покажите.
Он пытался показать, ошибался, и крестьяне зубоскалили.
Никак не мог он приучить их слушаться колокола. Беспрестанно их окликал, перебегал с места на место, записывая свои замечания в памятную книжку, назначал свидания, забывал о них, и голова у него пылала от хозяйственных замыслов. Он дал себе слово посеять мак, имея в виду опиум, а главное — астрагал, собираясь продавать его под названием ‘семейного кофе’.
С целью откормить как можно скорее волов он пускал им кровь каждые две недели.
Он не заколол ни одной свиньи и закармливал их соленым овсом. Вскоре свинарник стал для них слишком тесен. Они мешали ходить по двору, ломали заборы, кусали людей.
Когда наступили знойные дни, двадцать пять баранов закружились на месте и спустя немного времени околели.
На той же неделе издохло три быка, что было следствием кровопусканий Бувара.
В намерении уничтожить личинки майских жуков он распорядился, чтобы два человека тащили клетку на колесиках, куда посадили несколько кур, у которых от этого переломались лапки.
Он наварил пива из листьев дубровника и напоил им вместо сидра жнецов. Начались желудочные заболевания. Дети плакали, женщины охали, мужчины рассвирепели. Они грозили общим уходом, и Бувар им уступил.
Однако, чтобы доказать безвредность своего напитка, он в их присутствии выпил несколько бутылок сам, почувствовал себя дурно, но скрыл колики, изобразив на лице удовольствие. Он даже велел отнести снадобье к себе домой. Вечером он пил его с Пекюше, и оба они старались признать его вкусным. Впрочем, не пропадать же ему было!
Но у Бувара слишком разболелся живот, и Жермена пошла за доктором.
Он оказался человеком серьезным, с выпуклым лбом, и начал с того, что запугал больного. Очевидно, эта холерина вызвана тем самым пивом, о котором говорят в окрестностях. Он пожелал узнать его состав и весьма отрицательно отозвался о нем, пользуясь научными терминами, пожимая плечами. Пекюше, раздобывший рецепт, был уничтожен.
Несмотря на вредоносное удобрение известью, сбережение труда на перепашку и несвоевременное выпалывание чертополоха, следующий год одарил Бувара превосходным урожаем пшеницы. Он задумал высушить ее посредством брожения, по голландской системе Клап-Мейера, иначе говоря, распорядился скосить ее всю сразу и сложить в скирды с тем, чтобы их раскидать, лишь только начнется газообразование, а затем дать колосьям проветриться. Сделав это, Бувар ушел, нимало не беспокоясь.
На следующий день, за обедом, он услышал треск барабана под сенью буков. Жермена вышла поглядеть, что случилось, но человек уже был далеко. Почти в ту же минуту громко зазвонил церковный колокол.
Бувара и Пекюше охватила тревога. Они поднялись и в нетерпеливой жажде сведений пошли в сторону Шавиньоля.
Мимо проходила старуха. Она ничего не знала. Они остановили какого-то мальчика, тот ответил:
— Кажется, где-то горит.
А барабан продолжал трещать, колокол гудел сильнее. Наконец они дошли до первых изб деревни. Лавочник издали крикнул им:
— У вас горит!
Пекюше быстро двинулся вперед и говорил Бувару, бежавшему с такою же скоростью рядом:
— Раз, два! Раз, два! В ногу, как венсенские стрелки!
Дорога, по которой они направились, все время поднималась в гору, крутизна скрывала от них горизонт. Они достигли вершины возле Холмика, и сразу им представилась картина бедствия.
Все скирды пылали отдельными вулканами, посреди обнаженной равнины, в вечерней тишине.
Около самого большого собралось человек триста, и под руководством г-на Фуро, мэра в трехцветном шарфе, несколько молодцов шестами и крючьями стаскивали верхние снопы, чтобы спасти остальные.
Бувар впопыхах чуть было не сшиб с ног г-жу Борден, находившуюся там же. Потом, увидев одного из своих работников, изругал его за то, что тот к нему не прибежал. Работник, наоборот, в избытке рвения помчался сначала домой, потом в церковь, затем к хозяину и вернулся другой дорогой.
Бувар потерял голову. Слуги его окружили, говорили все разом, а он запрещал раскидывать скирды, умоляя о помощи, требовал воды, настаивал на вызове пожарных.
— Да разве они у нас есть? — крикнул мэр.
— Это ваша вина! — возразил Бувар.
Он выходил из себя, говорил неподобающие вещи, и все удивлялись терпению г-на Фуро, человека, вообще говоря, грубого, о чем свидетельствовали его толстые губы и челюсть бульдога.
Жар так усилился, что к скирдам уже нельзя было приблизиться. В пожирающем пламени колосья извивались и трещали, а зерна хлестали по лицу, как дробинки. Затем скирд обрушивался в виде широкого, сыпавшегося искрами костра, и волнистым лоском отливала, играя красками, багровая масса, местами розовая, как киноварь, местами коричневая, как запекшаяся кровь. Наступила ночь, подул ветер, клубы дыма заволокли толпу. Искры проносились по черному небу.
Бувар смотрел на пожар и тихо плакал. Глаза у него исчезли под вздувшимися веками, и все лицо словно распухло от страдания. Г-жа Борден, играя бахромою зеленой шали, называла его ‘бедный г-н Бувар’, старалась успокоить. Делу ведь все равно не поможешь, нужно примириться!
Пекюше не плакал. Очень бледный, или, вернее, посеревший, с открытым ртом и слипшимися от холодного пота волосами, он стоял поодаль, погруженный в раздумье. Внезапно появившийся кюре пробормотал вкрадчивым голосом:
— Ах, в самом деле, какое несчастье, это очень обидно! Поверьте, что я вам сочувствую.
Прочие не обнаруживали никакого огорчения. Беседовали, улыбались, указывали рукою на пламя. Один старик подобрал горевшие колосья, чтобы раскурить трубку. Дети пустились в пляс. Какой-то бездельник даже крикнул, что это очень весело.
— Да, уж веселье, нечего сказать! — откликнулся Пекюше, услышав эти слова.
Огонь утих, кучи уменьшились, и через час остался один только пепел, образуя на равнине круглые и черные следы. Тогда толпа разошлась.
Г-жа Борден и аббат Жефруа проводили домой Бувара и Пекюше.
По пути вдова ласково попрекнула соседа за то, что он такой дичок, а священник выразил крайнее свое изумление, что до сих пор не имел случая познакомиться с одним из своих прихожан, личностью столь достойной.
Оставшись наедине, они стали размышлять о причине пожара, и вместо того, чтобы вместе со всеми объяснить его самовозгоранием сырой соломы, заподозрили месть. Она, несомненно, исходила от дядюшки Гуи или, быть может, от истребителя кротов. За полгода до того Бувар отказался от его услуг и даже утверждал в кругу кое-каких слушателей, что это ремесло постыдно, что правительству надлежало бы его запретить. С тех пор этот человек бродил по окрестностям. Он не брил бороды и казался им страшным, особенно по вечерам, когда появлялся у ворот, раскачивая длинным шестом с висевшими на нем кротами.
Убыток был значительный, и чтобы разобраться в положении, Пекюше целую неделю просидел над книгами Бувара, которые показались ему ‘настоящим лабиринтом’. Сличив переписку и приходо-расходные книги с карандашными пометками и ссылками, он установил истину: никакого товара для продажи, ни одной предстоящей получки, а в кассе — нуль. Капитал выражался дефицитом в тридцать три тысячи франков.
Бувар ни за что не хотел этому поверить, и больше двадцати раз начинали они считать наново. Каждый раз они приходили к тому же выводу. Еще два года подобной агрономической деятельности — и она поглотит их состояние. Единственным исходом было все продать.
Во всяком случае нужно было посоветоваться с нотариусом. Шаг был слишком тягостен. Пекюше взял это на себя.
По мнению нотариуса, г-на Мареско, лучше было не делать объявлений. Он обещал поговорить о ферме с серьезными клиентами и сообщить их предложения.
— Прекрасно, — сказал Бувар, — время терпит.
Он пригласит фермера, а затем дело выяснится.
— Нам не будет хуже, чем раньше, но только теперь мы должны быть бережливы.
Это было не по вкусу Пекюше в связи с его садоводством, и спустя несколько дней он сказал:
— Нам следовало бы заняться исключительно фруктовым садом, не для развлечения, а ради выгоды. Груша, которая обходится в три су, продается иногда в столице чуть ли не за пять или шесть франков! Садоводы создают себе на абрикосах ренту в двадцать пять тысяч ливров! В Санкт-Петербурге зимою платят по наполеондору за кисть винограда! Согласись, что это выгодное дело. А что для него требуется? Уход, навоз да хорошо наточенный садовый нож.
Он так распалил воображение Бувара, что они немедленно принялись искать в своих книгах номенклатуру саженцев, какие следовало купить, и, выбрав названия, казавшиеся им чудесными, обратились к владельцу питомника в Фалезе, который поспешил доставить им триста ростков, не находивших сбыта.
Они пригласили слесаря для подпорок, скобяника для поддержек, плотника для подставок. Формы деревьев были нарисованы заранее. Куски досок на стене изображали канделябры. К двум столбам, поставленным по обе стороны грядок, подвешены были железные проволоки, а во фруктовом саду обручи служили моделями для ваз, конусы из палок — для пирамид, так что приходившие к ним думали, что это части какого-то неизвестного механизма или остов фейерверка.
Когда ямы были вырыты, они обрезали концы всех корней, и хороших и плохих, и воткнули их в компост. Спустя полгода ростки погибли.
Последовали новые заказы владельцу питомника и новые насаждения в ямах еще большей глубины. Но земля разбухла от дождей, прививки погрузились в нее от собственного веса, и деревья отделились от корней.
С наступлением весны Пекюше принялся за стрижку грушевых деревьев. Он не срубил отвесных побегов, пощадил молодые отрасли и, упорствуя в желании расположить дюшесы прямоугольно, так, чтобы они образовали односторонние кордоны, неизменно ломал их или вырывал. Что касается персиковых деревьев, то он запутался в том, какие ветки — побочные верхние, побочные нижние, и какие — вторичные побочные нижние, и ему никак не удавалось расположить шпалерник таким правильным прямоугольником, с шестью ветвями справа и шестью слева, не считая двух главных, чтобы они напоминали в своей совокупности красивую рыбью кость.
Бувар попытался направлять рост абрикосовых деревьев, они его не слушались. Он подрубил их стволы в уровень с почвой, ни одно не выросло вновь. Вишневые деревья, на которых он сделал насечки, пустили клей.
Сначала они делали насечки очень длинные, чем погубили почки при основании, затем — слишком короткие, что повлекло за собою чрезмерную ветвистость, и часто колебались, не умея отличить древесные глазки от цветочных. Сначала они радовались цветам, но, убедившись в своем заблуждении, срывали три четверти их, чтобы укрепить остальные.
Все время они толковали о соках и камбии, о привязывании деревьев, надламывании, обрывании почек. В столовой на стене они повесили в рамке список своих питомцев за номерами, воспроизведенными в саду на маленьких деревянных дощечках.
Вставая на рассвете, они работали до позднего вечера. Во время весенних заморозков, по утрам, Бувар носил под блузой фуфайку, Пекюше под передником — старый сюртук, и люди, проходившие мимо калитки, слышали в тумане их кашель.
Иногда Пекюше вынимал из кармана свое руководство, изучал какой-нибудь параграф стоя, придерживая рукою лопату, в позе садовника, чье изображение украшало заглавный лист книги. Это сходство даже весьма ему льстило. Он проникся большим уважением к автору.
Бувар не сходил с высокой лестницы перед пирамидами. Однажды он почувствовал головокружение и, уже не решаясь слезть, крикнул Пекюше, чтобы тот ему помог.
Наконец появились груши, в саду были также сливы. Тогда они применили все рекомендуемые средства против птиц. Но зеркальные осколки сверкали так, что можно было ослепнуть, трещотка ветряной мельницы будила их по ночам. На чучело садились воробьи. Они сделали второе, затем третье, изменяя их наряды, — безуспешно.
Однако было основание рассчитывать на некоторый доход. Не успел Пекюше поделиться этой вестью с Буваром, как вдруг послышался гром и полил дождь, сильный и тяжелый. Ветер порывами сотрясал всю поверхность шпалерника, подпорки падали одна за другою, и несчастные деревца, раскачиваясь, ударялись грушами друг о друга.
Пекюше укрылся от ливня в шалаше, Бувар находился в кухне. Пред ними вихрем кружились щепки, сучья, черепицы. И у жен моряков, смотревших с берега на море, в десяти милях оттуда, не печальнее были глаза, чем у них, и сердца не сильнее сжимались. Вдруг подставки и шесты шпалерных деревьев рухнули вместе с трельяжем на грядки.
Какая картина представилась им при осмотре! Сливы и вишни усеяли траву между таявшими градинами. Паскольмары погибли, заодно с другими сортами: ‘бези-ветераны’ и ‘триумф жордуаня’. Из яблок уцелело только несколько ‘бон-папа’, а двенадцать ‘венериных грудей’ и все персики валялись в лужах подле вывороченных с корнями самшитов.
После обеда, за которым они мало ели, Пекюше сказал мягко:
— Нам следовало бы отправиться на ферму, посмотреть, не случилось ли чего-нибудь и там.
— Вот еще! Искать новых поводов для огорчения!
— Возможно! Нам и вправду совсем не везет.
И они стали сетовать на провидение и природу.
Бувар, облокотившись о стол, тихо посвистывал, как всегда, и так как все скорби памятны, то ему припомнились его прежние сельскохозяйственные планы, в частности — крахмальная фабрика и новый сорт сыра.
Пекюше тяжело вздыхал и, забивая себе ноздри понюшками табаку, думал, что если бы судьба захотела, он был бы уже членом какого-нибудь агрономического общества, блистал бы на выставках, его имя упоминалось бы в газетах.
Бувар печально озирался по сторонам.
— Ей-богу! Меня берет охота со всем этим развязаться и устроиться где-нибудь в другом месте.
— Как хочешь, — сказал Пекюше.
И, помолчав, продолжал:
— Авторы советуют нам устранять все прямые каналы. Они мешают сокам и наносят дереву неизбежный вред. Чтобы чувствовать себя хорошо, дерево должно было бы совсем не иметь плодов. Между тем их дают и те деревья, которых никогда не подрезают и не унавоживают, — не такие, правда, большие плоды, но более сочные. Я требую, чтобы мне это объяснили. И не только каждый сорт, но и каждый экземпляр нуждается в особом уходе, смотря по климату, температуре и многому другому. К чему же в таком случае сводится правило? И в чем наша надежда на какой-либо успех или барыш?
Бувар ответил:
— Ты прочтешь у Гаспарена, что барыш не должен превосходить одной десятой капитала. Стало быть, выгоднее поместить этот капитал в банкирскую контору. Через пятнадцать лет его можно удвоить сложными процентами, не испортив себе крови.
Пекюше понурил голову.
— Возможно, что плодоводство — чушь!
— Как и агрономия! — ответил Бувар.
Затем они стали упрекать себя в чрезмерном честолюбии и порешили впредь беречь свои труды и деньги. Очищать и подрезать ветки по временам будет достаточно для фруктового сада. Шпалеры подверглись изгнанию, и постановлено было мертвые или поваленные деревья новыми не заменять. Но ведь тогда образуются очень безобразные промежутки, если только не снести все остальные устоявшие насаждения? Как тут поступить?
Пекюше начертил несколько планов, пользуясь готовальней. Бувар помогал ему советами. Ничего хорошего у них не получилось. По счастью, они набрели в библиотеке на труд Буатара под заглавием ‘Садовая архитектура’.
Автор подразделяет сады на множество типов. Есть прежде всего тип ‘меланхолико-романтический’, определяемый иммортелями, руинами, гробницами и ‘изображениями богоматери, указывающими то место, где какой-либо вельможа погиб от руки убийцы’. ‘Жестокий’ тип образуют нависшие скалы, расщепленные деревья, обгорелые шалаши, тип ‘экзотический’ дается насаждением индейских смоковниц, ‘дабы навевать воспоминания на переселенца или путешественника’. ‘Торжественный’ тип должен, подобно Эрменонвилю, неизменно иметь храм философии. Триумфальные арки и обелиски характеризуют ‘величественный’ тип, мох и гроты — тип ‘таинственный’, озеро — ‘мечтательный’ тип. Существует даже тип ‘фантастический’, прекраснейший образец которого недавно можно было созерцать в одном вюртембергском саду: там посетитель видел посменно кабана, отшельника, несколько склепов и, наконец, лодку, которая отплывала сама от берега и доставляла его в будуар, где струи воды обдавали его, когда он садился на диван.
Перспектива таких чудес ослепила Бувара и Пекюше. Тип фантастический показался им предназначенным исключительно для государей. Храм философии был слишком громоздким. Образ мадонны не имел бы смысла за отсутствием убийц, и, к несчастью переселенцев и путешественников, американские растения стоили слишком дорого. Но скалы были осуществимы, а также расщепленные деревья и мох, и, все более вдохновляясь, после многих проб, с помощью одного только слуги и при ничтожных издержках они устроили себе резиденцию, с которой ничто не могло сравниться во всем департаменте.
Буковая аллея, там и сям расступаясь, открывала вид на своего рода лабиринт извилистых дорожек, прорезавших боскет. В стене шпалерника они задумали проделать нишу, сквозь которую можно было бы любоваться перспективой. Так как перемычка не могла держаться на весу, то получилась огромная брешь с валявшимися на земле обломками.
Они пожертвовали спаржей для сооружения на этом месте этрусской гробницы, то есть черного гипсового четырехгранника высотою в шесть футов, похожего на собачью конуру. Четыре канадские ели стояли по углам этого памятника, который они собирались увенчать урною и украсить надписью.
В другой части огорода нечто в роде моста Риальто перекинуто было через бассейн, и по краям его виднелись инкрустированные ракушки. Почва поглощала воду, — не беда! Образуется слой гончарной глины, который будет удерживать ее.
Шалаш был превращен в деревенскую хижину при помощи цветных стекол.
На пригорке с виноградною беседкою шесть обтесанных деревьев поддерживали жестяной колпак с загнутыми углами, и все это означало китайскую пагоду.
На берегу Орны они выбирали гранитные глыбы, раскалывали, нумеровали, привозили сами домой на тележке, а затем скрепляли обломки цементом, громоздя их друг на друга, и посреди дерна вырос утес, напоминавший гигантскую картофелину.
Чего-то еще недоставало для совершенной гармонии. Они срубили самую большую липу в аллее (на три четверти, впрочем, засохшую) и уложили ее поперек всего сада, так что можно было подумать, будто ее занес поток или повалила гроза.
Окончив работу, Бувар, стоявший на крыльце, крикнул издали:
— Сюда! Отсюда лучше видно!
…Видно! — повторялось в воздухе.
Пекюше ответил,
— Я иду!
…Иду!
— Слышишь, эхо!
…Эхо!
До этого времени звучать ему мешала липа, а теперь способствовала пагода, оказавшись против риги, которая своим коньком возвышалась над буками.
Испытывая эхо, они забавлялись тем, что кричали смешные словечки. Бувар выкрикивал слова игривые, неприличные.
Он ходил несколько раз в Фалез, будто бы за деньгами, всегда возвращался оттуда с маленькими свертками и запирал их в комод. Пекюше однажды утром отправился в Бретвиль и, придя домой очень поздно с корзинкой, спрятал ее под кровать.
На следующее утро, проснувшись, Бувар был поражен. Два передних тисовых дерева большой аллеи, еще накануне шарообразные, имели форму павлинов, рожок и две фарфоровые пуговицы изображали клюв и глаза. Пекюше поднялся на рассвете и, дрожа от страха, что будет застигнут Буваром, подстриг оба дерева по шаблонам, полученным от Дюмушеля.
За последние полгода другим деревьям, позади этих двух, придано было более или менее отдаленное сходство с пирамидами, кубами, цилиндрами, оленями или креслами, но ничто не могло сравниться с павлинами. Бувар признал это, рассыпаясь в похвалах.
Он увлек своего приятеля в лабиринт под тем предлогом, будто забыл там лопату, воспользовавшись отлучкой Пекюше, он тоже сотворил нечто великое.
Он покрыл слоем штукатурки выходившую в поле калитку и в стройном порядке разместил на ней пятьсот курительных трубок, изображавших Абд-Эль-Кадеров, голых женщин, негров, лошадиные ноги и черепа.
— Понимаешь ты мое нетерпение?
— Еще бы!
И, взволнованные, они обнялись.
Как все художники, они почувствовали потребность в овациях, и Бувар задумал устроить званый обед.
— Берегись! — сказал Пекюше. — Ты увлечешься гостеприимством. Это пучина!
Решение все-таки было принято.
Со времени своего приезда они чуждались общества. Желая с ними познакомиться, все приняли их приглашение, за исключением графа де Фавержа, вызванного в столицу по делам. Они удовольствовались его фактотумом, г-ном Гюрелем.
Бельжамбу, содержателю постоялого двора, бывшему старшему повару в Лизье, заказаны были различные блюда. Жермена взяла себе в помощь птичницу. Служанка г-жи Борден, Марианна, тоже обещала прийти. Уже с четырех часов дня ворота были открыты настежь, и оба помещика с нетерпением ждали своих гостей.
Гюрель, остановившись под сенью буков, облачился в сюртук. Затем появился кюре в новой сутане, а мгновением позже г-н Фуро в бархатном жилете. Доктор вел под руку свою жену, которая с трудом передвигалась, прячась под зонтиком. Волна розовых лент колыхалась позади нее, это был чепчик г-жи Борден, одетой в красивое шелковое платье переливчатого цвета. Золотая цепочка от часов подпрыгивала у нее на груди, и кольца сверкали на обеих руках в черных митенках. Наконец появился нотариус Мареско в панамской шляпе, с моноклем в глазу, ибо должностное лицо не убивало в нем светского человека.
Пол в гостиной был так навощен, что на нем нельзя было устоять. Восемь плисовых кресел были спинками прислонены к стене, на круглом столе посредине стоял погребец с ликерами, а над камином красовался портрет Бувара-отца. От тусклых бликов, которые свет бросал с противоположной стороны, рот передергивался гримасою, глаза косили, и небольшая плесень на скулах усиливала иллюзию бакенбард. Гости нашли в нем сходство с сыном, а г-жа Борден прибавила, глядя на Бувара, что отец, вероятно, был очень красивый мужчина.
После часа ожидания Пекюше объявил, что можно перейти в залу.
Белые коленкоровые занавески с красной каймою совершенно закрывали окна, как и в гостиной, и солнце, проникая сквозь ткань, роняло желтоватый свет на деревянную обшивку стен, единственным украшением которых был барометр.
Бувар усадил обеих дам рядом с собою. Пекюше сидел между мэром и кюре, и обедающие начали с устриц. Они пахли тиной. Бувар был в отчаянии, рассыпался в извинениях, а Пекюше встал и пошел на кухню распушить Бельжамба.
Во время всей первой смены блюд, состоявшей из камбалы, слоеного пирога и голубей в компоте, беседа вращалась вокруг способов приготовлять сидр.
Затем разговор перешел на кушанья удобо- и неудобоваримые. Разумеется, стали расспрашивать доктора. Он высказывал скептические суждения, как человек, постигший глубины науки, но все же не терпел ни малейшего противоречия.
Одновременно с филе было подано бургундское. Оно было мутно. Бувар, приписав этот несчастный случай изъянам бутылки, велел откупорить три другие, также безуспешно, затем разлил по стаканам Сен-Жюльен, явно не отстоявшийся, и все гости приумолкли. У Гюреля не сходила усмешка с лица, тяжелые шаги лакея гудели на половицах.
Г-жа Вокорбей, брюзгливая на вид коротышка (она, впрочем, была в последнем периоде беременности), за все время не произнесла ни слова. Бувар, не зная, чем ее занять, стал ей рассказывать о канском театре.
— Моя жена никогда не посещает зрелищ, — заметил доктор.
Г-н Мареско, когда жил в Париже, бывал только у Итальянцев.
— А я, — сказал Бувар, — хаживал в партер ‘Водевиля’ послушать фарс.
Фуро спросил г-жу Борден, любит ли она фарсы.
— Смотря по тому, какие, — сказала она.
Мэр ее дразнил. Она отражала его шутки. Затем сообщила способ приготовления корнишонов. Впрочем, ее хозяйственные таланты были известны, и у нее была маленькая, превосходно поставленная ферма.
Фуро обратился к Бувару:
— А свою ферму вы не собираетесь продать?
— Право же, я до сих пор и сам не знаю…
— Как! Вы не продадите даже маленькой Экальской мызы? — спросил нотариус. — Вот это бы вам подошло, г-жа Борден.
Вдова ответила, жеманясь:
— Притязания г-на Бувара были бы слишком велики.
— Его удалось бы, пожалуй, смягчить.
— Я не сделаю такой попытки.
— Ба! Если бы вы его поцеловали?
— Все же попытаемся, — сказал Бувар.
И он облобызал ее в обе щеки при рукоплесканиях общества.
Почти в тот же миг откупорили шампанское, и хлопанье пробок удвоило веселье. Пекюше сделал знак, занавеси поднялись, и взорам предстал сад.
В сумеречном освещении это было нечто ужасающее. Утес высился над газоном, как гора, гробница лежала кубом среди шпината, венецианский мост сгорбился над фасолью, а хижина издали казалась большим черным пятном: чтобы сделать ее более поэтичной, приятели спалили ее соломенную крышу. Тисовые деревья в форме оленей или кресел следовали друг за другом до сраженной молнией липы, протянувшейся в поперечном направлении от буковой аллеи до беседки, где томаты висели, как сталактиты. Подсолнечники там и сям показывали свои желтые диски. Красная китайская пагода на пригорке имела вид маяка. Освещенные солнцем клювы павлинов бросали яркие отблески друг на друга, а за изгородью, освобожденной от досок, совершенно гладкая равнина замыкала горизонт.
Удивление гостей доставило Бувару и Пекюше истинное наслаждение.
Г-жа Борден особенно восторгалась павлинами, но гробница осталась непонятой, как и обгорелая хижина, и стена в развалинах. Затем каждый по очереди прошел по мостику. Чтобы наполнить бассейн, Бувар и Пекюше все утро подвозили воду. Она просачивалась между плохо пригнанными камнями дна, и они покрылись илом.
Прогуливаясь, приглашенные позволяли себе критические замечания:
— На вашем месте я сделал бы то-то.
— Горох запоздал.
— Этот угол, по правде говоря, неопрятен.
— При такой подрезке у вас никогда не будет фруктов.
Бувару пришлось ответить, что ему наплевать на фрукты.
Когда проходили по буковой аллее, он лукаво сказал:
— А вот особа, которую мы стесняем. Простите, пожалуйста!
Шутка не встретила отклика. Всем была знакома гипсовая дама.
Наконец, пройдя по многим извилинам лабиринта, гости очутились перед калиткою с трубками и обменялись изумленными взглядами. Бувар следил за лицами гостей и, горя нетерпением узнать их мнение, спросил:
— Что вы на это скажете?
Г-жа Борден расхохоталась. Все последовали ее примеру. Г-н кюре издавал похожие на квохтанье звуки. Гюрель кашлял, доктор смеялся до слез, у его жены сделались нервные спазмы, а Фуро, человек беззастенчивый, выломал одного Абд-Эль-Кадера и сунул его на память в карман.
Выходя из аллеи, Бувар в намерении удивить посетителей эффектами эхо крикнул изо всех сил:
— К вашим услугам! Милостивые государыни!
Ничего! Никакого эхо! Это объяснялось тем, что с риги убрали крышу с коньком.
Кофе был подан на пригорке, и мужчины собирались приступить к партии в шары, когда увидели перед собою, за изгородью, смотревшего на них человека.
Он был худой, загорелый, в красных рваных штанах, в синей блузе, без рубахи, с черною щетинистой бородою и произнес хриплым голосом:
— Дайте стаканчик вина!
Мэр и аббат Жефруа сразу его узнали. Он раньше был столяром в Шавиньоле.
— С богом, Горжю! Ступай! — сказал г-н Фуро. — Нищенствовать нельзя.
— Нищенствовать! — крикнул тот вне себя. — Я семь лет был в Африке на войне. Я вышел из лазарета. Работы нет! Разбойничать мне, что ли? Проклятье!
Ярость его улеглась сама собою, и он, подбоченившись, глядел на буржуа с меланхолическим и насмешливым видом.
Изнурение от лагерной жизни, водка, лихорадка, нищенское, грязное существование читались в его мутных глазах. Бледные губы вздрагивали, обнажая десны. Широкое, окрашенное багрянцем небо обдавало его кровавыми лучами, и как-то жутко становилось от того, что он упрямо не двигался с места.
Бувар, чтобы отделаться от него, достал бутылку, где на дне осталось вино. Бродяга жадно вылакал его, затем исчез в овсах, размахивая руками.
Гости выразили порицание г-ну Бувару. Подобная уступчивость поощряет бесчинства. Но Бувар, раздраженный неуспехом своего сада, стал на защиту народа. Все заговорили разом.
Фуро хвалил правительство. Гюрель признавал на свете одних лишь земельных собственников. Аббат Жефруа сетовал на то, что власти не покровительствуют религии, Пекюше нападал па подати. Г-жа Борден восклицала:
— Я прежде всего ненавижу республику.
А доктор высказался за прогресс:
— Ибо в конце концов, господа, нам нужны реформы.
— Возможно! — ответил Фуро. — Но все эти идеи вредят делам.
— Наплевать мне на дела! — воскликнул Пекюше.
Вокорбей продолжал:
— По крайней мере, введите в состав правительства дельных людей.
Бувар так далеко не заходил в своих требованиях.
— Таково ваше убежденье? — сказал доктор. — Это вас характеризует. Будьте здоровы! И желаю вам потопа, чтобы вы могли плавать в своем бассейне.
— Я тоже ухожу, — произнес минуту спустя господин Фуро.
И показал на свой карман, где находилась трубка с Абд-Эль-Кадером:
— Если мне понадобится еще одна, я к вам наведаюсь.
Кюре, прежде чем уйти, робко обратился к Пекюше с указанием, что находит неприличным это подобие гробницы посреди овощей. Гюрель, прощаясь, отвесил обществу очень низкий поклон. Г-н Мареско исчез после десерта.
Г-жа Борден снова распространилась насчет корнишонов, обещала сообщить другой рецепт, для пьяных слив, и прогулялась еще три раза по большой аллее, но, проходя мимо липы, зацепилась за нее подолом платья, и друзья услышали, как она пробормотала:
— Боже мой! Какое нелепое дерево!
До полуночи оба амфитриона делились в беседке своим негодованием.
Конечно, обед не совсем удался, однако гости нажрались, как свиньи, стало быть, не так уж он был плох. Что касается сада, то подобная злостная критика объясняется самою черною завистью, и разгорячившись, оба они говорили:
— Вот как? Воды не хватает в бассейне? Погодите, заплавают в нем еще и лебеди и рыбы!
— Они едва ли даже заметили пагоду.
— Утверждать, что наши руины неопрятны, может только дурак.
— А гробница неприлична! Почему неприлична? Разве человек не имеет права воздвигнуть ее на своей земле? Я даже хочу, чтобы меня там похоронили!
— Не говори таких вещей! — сказал Пекюше.
Затем они стали перебирать гостей:
— Врач, по-моему, изрядный кривляка.
— Заметил ты, как хихикал Мареско перед портретом?
— Что за мужлан этот мэр! Когда обедаешь в чужом доме, черт возьми, то надо с уважением относиться к его достопримечательностям.
— А г-жа Борден? — спросил Бувар.
— Ну, это интриганка, не говори мне о ней.
Пресыщенные светом, они решили ни с кем больше не встречаться, жить исключительно дома, только для себя.
И они по целым дням сидели в погребе, очищая бутылки от винного камня, наново покрыли лаком всю мебель, расписали восковыми красками стены, каждый вечер, глядя на горевшие дрова, они обсуждали вопрос о наилучшей системе отопления.
В целях бережливости они попробовали сами коптить окорока, обдавать белье кипятком при стирке. Жермена, которой они мешали, пожимала плечами. Когда пришло время варить варенье, она рассердилась, и они устроились в пекарне. Раньше она служила прачечной, и в ней находился прикрытый вениками большой, кирпичом обмурованный чан, который вполне соответствовал их планам, ибо у них возник честолюбивый замысел изготовлять консервы.
Наполнив четырнадцать банок зеленым горошком и томатами, они залепили пробки негашеной известью и сыром, привязали к краям холщовые ленточки и погрузили банки в кипяток. Он испарялся, они подлили холодной воды. От разницы в температуре банки лопнули. Уцелели только три.
Тогда они раздобыли старые коробки из-под сардин, положили в них куски телятины и опустили в водяную ванну. Коробки вышли оттуда круглые, как шары, охлаждение их сплющило. Продолжая опыты, они поместили в другие банки яйца, цикорий, омара, рыбное кушанье, суп. И гордились тем, что, подобно г-ну Апперу, ‘сделали неподвижными времена года’, такие открытия, по словам Пекюше, выше подвигов завоевателей.
Они усовершенствовали способы г-жи Борден, прибавив к уксусу перец, и пьяные сливы у них получились гораздо лучшего качества. Посредством вытяжки приготовили малиновую настойку на водке. При помощи меда и дягиля вознамерились делать малагу и предприняли также производство шампанского. Из бутылок разбавленного суслом шабли пробки вылетели сами собою. Тогда они перестали сомневаться в успехе.
По мере того как область их исследований расширялась, они стали подозревать фальсификацию во всех питательных веществах.
Придирались к булочнику за цвет его хлеба. Нажили себе врага в лице бакалейщика, обвиняя его в подделке шоколада. Съездили в Фалез купить грудной ягоды и на глазах у аптекаря подвергли массу испытанию водой. Она приобрела вид свиной кожи, что указывало на присутствие желатина.
После этого триумфа их гордость возросла чрезвычайно. Они купили инвентарь у одного обанкротившегося винокура, и вскоре появились в доме сита, бочки, воронки, шумовки, весы, цедилки, не говоря уже о кадке с ядром и перегонном кубе, для которого потребовалась отражательная печь с колпаком.
Они изучили очистку сахара и различные способы его варки. Но им не терпелось привести в действие перегонный куб, и они принялись за тонкие ликеры, начав с анисовки. Жидкость почти всегда увлекала за собою вещества, или же они прилипали ко дну, а то, случалось, происходили ошибки в дозировке. Вокруг поблескивали большие медные лохани, колбы простирали свои длинные носы, котелки висели по стенам. Зачастую один сортировал на столе травы, а другой раскачивал пушечное ядро в подвешенной кадке, они размешивали, пробовали составы.
Бувар, всегда в поту, носил только рубашку и штаны, приподнятые до середины живота короткими подтяжками. Но, ветреный как птица, он забывал о диафрагме куба или разводил слишком сильный огонь.
Пекюше бормотал сквозь зубы вычисления, не шевелясь, в своей длинной блузе, напоминавшей детский передник с рукавами, и они считали себя людьми очень серьезными, занятыми полезным делом.
Наконец они придумали ликер, который должен был вытеснить все остальные. Они собирались подмешать в него кариандра, как в кюммель, вишневой водки, как в мараскин, иссопу, как в шартрез, абельмоша, как в веспетро, calamus aromaticus, как в крамбамбули, и сандалом придать ему красный цвет. Но под каким именем предложить его рынку? Ведь нужно было название, легко запоминаемое и все же оригинальное. После долгих размышлений они решили назвать его ‘буварином’.
Поздней осенью на банках с консервами появились пятна. Томаты и зеленый горошек сгнили. Причиною, по-видимому, была несовершенная герметичность. Тогда их стала терзать эта задача. Испробовать средства не позволял им недостаток денег. Ферма их разоряла.
Неоднократно предлагали свои услуги арендаторы, Бувар на это не шел. Но старший работник руководил хозяйством по его указаниям с угрожающей бережливостью, так что урожай уменьшался, все погибало. И когда они однажды беседовали о своих затруднениях, в лабораторию вошел дядюшка Гуи в сопровождении своей жены, прятавшейся робко за его спиною.
Так как земля стала плодородней благодаря различным способам, к ней примененным, то он изъявил готовность снова заарендовать ферму, но продолжал умалять ее достоинства. Несмотря на все их труды, говорил он, доход зависит от счастья, словом, если он ее хочет снять, то из привязанности к месту и сочувствия к таким хорошим хозяевам. Они его холодно выпроводили. Он вновь явился в тот же вечер.
Пекюше тем временем переубедил Бувара, они готовы были сдаться. Гуи попросил понизить арендную плату, и когда они возмутились, он не столько заговорил, сколько зарычал, призывая господа бога в свидетели, перечисляя свои тяготы, превознося свои заслуги. Когда ему предложили назвать цену, он понурил голову вместо ответа, а жена его, сидевшая у двери с большой корзиной на коленях, тоже начала плакаться, визжа тонким голоском, как раненая курица.
Наконец арендная плата была установлена в три тысячи франков, на треть ниже, чем раньше.
Тут же дядюшка Гуи предложил купить инвентарь, и диалог возобновился.
Оценка предметов продолжалась две недели. Бувар до смерти устал. Он спустил все за такую смехотворную сумму, что Гуи сначала вытаращил глаза, а потом крикнул ‘согласен’ — и они ударили по рукам.
После этого помещики, согласно обычаю, предложили гостям запросто с ними откушать, и Пекюше откупорил бутылку своей малаги, не столько из щедрости, сколько в надежде заслужить похвалу.
Но земледелец сказал, поморщившись:
— Это вроде лакричной настойки.
А жена его, чтобы ‘запить ее вкус’, попросила рюмку водки.
Вещь более важная их занимала. Все составные части ‘буварина’ были, наконец, собраны.
Они наполнили ими вместе со спиртом перегонный куб, зажгли огонь и стали ждать. Между тем Пекюше. которого мучила неудача с малагой, вынул из шкафа жестяные коробки, вскрыл первую, затем вторую, третью. С яростью их отшвырнув, он подозвал к себе Бувара.
Бувар закрыл кран змеевика и бросился к консервам. Разочарование было полное. Ломтики телятины напоминали сваренные подошвы. Омар превратился в грязную жидкость. Рыбного кушанья нельзя было узнать. На супе выросли грибы, и невыносимый запах отравлял воздух в лаборатории.
Вдруг раздался треск как бы лопнувшего снаряда. Это разорвался перегонный куб, и осколки взлетели до потолка, ломая котлы, сплющивая шумовки, выбивая стекла, уголь расшвыряло, печь обвалилась, и на следующий день Жермена нашла одну лопаточку во дворе.
От силы пара прибор взорвался, в частности потому, что шлем скреплен был болтами с кубом.
Пекюше сразу же присел на корточки за чаном, а Бувар повалился на табурет. Десять минут оставались они в этих позах, не смея пошевельнуться, бледные от страха, посреди осколков. Когда к ним вернулся дар слова, они спросили себя, в чем причина столь многих неудач, особенно последней? И ничего не понимали кроме того, что чуть было не погибли. Пекюше сказал в заключение такую фразу:
— Может быть, это происходит оттого, что мы не знаем химии.

III

Для изучения химии они раздобыли курс Реньо и прежде всего узнали, что ‘тела простые, быть может, сложны’.
Их делят на металлоиды и металлы, это различие ‘отнюдь не абсолютно’, говорит автор. То же относится к основаниям и кислотам, потому что ‘одно и то же тело может вести себя и как кислота и как основание, смотря по обстоятельствам’.
Это замечание показалось им странным. Кратные отношения смутили Пекюше.
— Если молекула тела А, допустим, соединяется с несколькими частями В, то мне кажется, что эта молекула должна делиться на столько же частей, но если она делится, то перестает быть единой, первоначальной молекулой. Словом, я не понимаю.
— Я тоже, — говорил Бувар.
И они прибегли к более легкому сочинению Жирардена, из которого почерпнули уверенность, что десять литров воздуха весят сто граммов, что в состав карандашей не входит свинец, что алмаз не что иное, как углерод.
Больше всего поразило их то, что земля, как элемент, не существует.
Они прочитали кое-что о паяльной трубке, золоте, серебре, о щелоке для стирки и о лужении кастрюль. Затем без всяких колебаний Бувар и Пекюше окунулись в органическую химию.
Какое чудо! В живых существах обнаруживаются те же вещества, из каких состоят минералы! Тем не менее они почувствовали своего рода унижение от сознания, что в их телах содержится фосфор, как в спичках, альбумин, как в яичных белках, и водород, как в фонарях.
После красок и жиров речь пошла о брожении.
Оно послужило переходом к кислотам. Тут их опять смутил закон эквивалентов. Они постарались осмыслить его посредством атомной теории — и окончательно запутались.
Чтобы все это постичь, надо бы, по мнению Бувара, иметь приборы. Расход был бы значителен, а они и так уж слишком поиздержались.
Но доктор Вокорбей, несомненно, был в состоянии их просветить.
Они появились во время приема.
— Господа, я вас слушаю! Чем вы больны?
Пекюше ответил, что они здоровы, и, объяснив цель визита, сказал:
— Мы хотим, во-первых, понять высшую атомность.
Врач густо покраснел, затем осудил их желание изучать химию.
— Я не отрицаю ее значения, поверьте! Но в наше время ее суют повсюду! Она оказывает на медицину плачевное влияние.
И зрелище окружающих предметов подтверждало вескость его слов.
На камине валялись бинты и пластыри. Ящик с хирургическими инструментами стоял посреди письменного стола, таз в углу был наполнен зондами, а у стены находилась модель человека без кожных покровов.
Пекюше поздравил доктора с ее обладанием.
— Анатомия, должно быть, прекрасное занятие?
Г-н Вокорбей стал рассказывать, какое удовольствие получал он в прежнее время от вскрытий, и Бувар его спросил, каковы соотношения между внутренностями женщины и мужчины.
Желая их удовлетворить, врач вынул из библиотеки анатомический атлас.
— Возьмите его с собою! Вам дома будет удобнее рассмотреть.
Скелет удивил их выступающей челюстью, глазницами, ужасающей длиною рук. Им не хватало пояснительного текста, они снова пошли к Вокорбею и по руководству Александра Лота изучили строение костяка, поражаясь спинному хребту, который, как сказано там, в шестнадцать раз крепче, чем если бы творец создал его прямым.
Почему именно в шестнадцать раз?
Запястные мускулы привели в уныние Бувара, а Пекюше, ревностно изучая череп, упал духом перед клинообразной костью, несмотря на то, что она похожа на ‘турецкое седло’.
Что до сочленений, то их скрывало чрезмерное количество связок, и они занялись мышцами.
Но прикрепления было неудобно находить, и, дойдя до позвоночных отростков, они бросили читать дальше.
Пекюше сказал тогда:
— А не взяться ли нам снова за химию, хотя бы только для того, чтобы употребить на пользу лабораторию?
Бувар запротестовал, и ему как будто припомнилось, что в качестве учебных пособий для жарких стран фабрикуются искусственные трупы.
Он написал Барберу, и тот снабдил его нужными сведениями. За десять франков в месяц можно было иметь одну из моделей г-на Озу, и через неделю почтальон из Фалеза выгрузил перед их воротами продолговатый ящик.
Взволнованные, они перенесли его в пекарню. Когда доски были сняты, выпала солома, соскользнула папиросная бумага, появилась модель.
Она была кирпичного цвета, без волос, без кожи, и пестрила бесчисленными жилками, синими, красными и белыми. Это совсем не было похоже на труп, а скорее на весьма безобразную, очень чистую и пахнущую лаком игрушку.
Они сняли грудную клетку и увидели легкие, напоминавшие две губки, немного в стороне — сердце вроде большого яйца, грудобрюшную преграду, почки, весь кишечник.
— За работу! — сказал Пекюше.
Весь день и вечер ушли на это.
Они оделись в халаты, как студенты в анатомических театрах, и при свете трех свечей разнимали картонные части. Вдруг раздался удар кулаком в дверь. ‘Отворите!’
Это был г-н Фуро в сопровождении стражника.
Хозяева доставили себе удовольствие показать Жермене покойничка. Она тотчас же побежала с этой новостью к бакалейному торговцу, и все село решило, что они укрывают в своем доме настоящего мертвеца. Фуро, уступая народному волнению, явился удостовериться в происшедшем. Любопытные собрались во дворе. Когда Фуро вошел, модель лежала на боку, мышцы лица были вынуты, и чудовищно выпуклый глаз производил жуткое впечатление.
— Что вас привело сюда? — спросил Пекюше.
Фуро пробормотал:
— Ничего, решительно ничего.
И, взяв одну часть со стола, спросил:
— Что это такое?
— Мышца трубачей, — ответил Бувар.
Фуро промолчал, но насмешливо улыбался, завидуя тому, что они развлекаются по способу, находящемуся вне его компетенции.
Оба анатома сделали вид, будто продолжают свои исследования. Люди, скучавшие за порогом, проникли в пекарню, и так как произошла небольшая давка, то стол задрожал.
— Это уж слишком! — крикнул Пекюше. — Освободите нас от публики!
Стражник выпроводил любопытных.
— Прекрасно, — сказал Бувар, — нам никого не нужно.
Фуро понял намек и спросил, имеют ли они право, не будучи врачами, владеть подобным предметом. Впрочем, он снесется с префектом.
— Что за страна! Нигде не найти таких дураков, дикарей и ретроградов, как здесь.
Сопоставив самих себя с другими, они утешились, они честолюбиво мечтали пострадать за науку.
Доктор тоже их навестил. Он раскритиковал модель за чрезмерное отступление от природы, но воспользовался случаем, чтобы прочесть лекцию.
Бувар и Пекюше были очарованы, и по их просьбе господин Вокорбей дал им на время несколько томов из своей библиотеки, утверждая, впрочем, что они всего этого не одолеют.
В ‘Словаре медицинских знаний’ они заинтересовались примерами ненормальных родов, долговечности, тучности и запоров. Отчего не довелось им видеть знаменитого канадца Бомона, обжор Тарара и Бижу, больную водянкой из Эрского департамента, пьемонтца, у которого желудок действовал через каждые три недели, Симона де Мирпуа, умершего от окостенения, и того ангулемского мэра, чей нос весил три фунта!
Мозг навел их на философские размышления. Они очень хорошо различали внутри прозрачную перегородку, состоящую из двух пластинок, и шишкообразную железу, похожую на красную горошину, но были там еще ножки и желудочки, дуги, столбы, бугры, узлы и всевозможные волокна, и foramen Пакиони, и тело Паччини, словом — непролазная куча вещей, на изучение которых не хватило бы их жизни.
Иногда, увлекшись, они совершенно разнимали труп, и затем не знали, как собрать его части.
Это была трудная задача, особенно после завтрака, и они вскоре засыпали, Бувар — клюя носом, выпятив живот, Пекюше — опустив голову на руки, положив локти на стол.
Часто в эту минуту господин Вокорбей, заканчивая свои первые визиты, приоткрывал дверь.
— Ну, почтенные собратья, как подвигается анатомия?
— Превосходно, — отвечали они.
Он задавал им вопросы, и ему было приятно сбивать их с толку.
Когда им надоедал какой-нибудь орган, они переходили к другому, и таким образом забросили поочередно сердце, желудок, ухо, кишки, потому что покойник им опротивел, как ни старались они заинтересоваться им. Наконец доктор застал их в ту минуту, когда они его укладывали обратно в ящик.
— Браво! Я этого ждал.
В их возрасте нельзя браться за такие занятия. Улыбка, сопровождавшая эти слова, глубоко их задела.
По какому праву считает он их неспособными к науке? Разве знание принадлежит этому господину? Можно подумать, что сам он стоит гораздо выше их! Приняв его вызов, они ездили за книгами даже в Байе.
Недоставало им физиологии, и один букинист раздобыл для них знаменитые в ту пору сочинения Ришерана и Аделона.
Все общие места относительно возрастов, полов и темпераментов показались им чрезвычайно значительными. Им очень приятно было узнать, что в зубном камне есть три вида микроскопических животных, что центром для вкуса служит язык, а для ощущения голода — желудок.
Они жалели, что лишены способности жевать жвачку, как это умели делать Монтегр, г-н Госс и брат Берара, — тогда бы они лучше поняли пищеварительный процесс. Пищу они пережевывали медленно, размельчали ее, пропитывали слюною, мысленно сопутствуя пищевому комку на его пути во внутренние органы, и следовали за ним даже до его конечных результатов, исполненные методической добросовестности, почти благоговейного внимания.
В намерении вызвать искусственное пищеварение, они положили кусок мяса в склянку с желудочным соком утки и две недели носили эту бутыль подмышкой, чем достигли только того, что от них стало дурно пахнуть.
На глазах соседей они бегали по большой дороге в мокрой одежде, на солнцепеке. Этим способом они проверяли, уменьшается ли жажда при увлажнении кожи. Домой они возвратились задыхаясь и оба — с насморком.
Они живо разделались со слухом, голосом, зрением, но Бувар приналег на органы размножения.
Его всегда поражала сдержанность Пекюше по этой части. Неведение приятеля в этой области было столь поразительно, что Бувар вызвал его на откровенность, и Пекюше, краснея, сделал ему наконец такое признание.
Шутники затащили его некогда в дурной дом, но он оттуда бежал, сохраняя себя для женщины, которую ему предстояло полюбить. Благоприятный случай ни разу не представлялся, так что из-за ложной стыдливости, денежных затруднений, страха перед болезнями, упрямства, привычки — он в пятьдесят два года и несмотря на жизнь в столице еще не утратил целомудрия.
Бувар насилу этому поверил, затем расхохотался, как полоумный, но перестал смеяться, заметив слезы в глазах у Пекюше, ибо у того все же бывали увлечения: он был влюблен поочередно в некую канатную плясунью, в невестку одного архитектора, в какую-то конторщицу и, наконец, в молоденькую прачку, на которой уже собрался жениться, когда вдруг узнал, что она беременна от другого.
Бувар сказал ему:
— Можно еще вознаградить себя за потерянное время. Не огорчайся. Я беру это на себя… если хочешь.
Пекюше ответил со вздохом, что об этом больше не приходится думать, и они снова принялись за физиологию.
Правда ли, что покровы нашего тела непрерывно испускают тонкий пар? Это доказывается тем, что вес человека понижается с каждой минутой. Если ежедневно пополнять убыль и удалять избыток, то здоровье будет поддерживаться в совершенном равновесии. Санкториус, изобретатель этого закона, употребил полвека на каждодневное взвешивание своей пищи и своих выделений и взвешивал сам себя, отдыхая только тогда, когда записывал свои вычисления.
Они попытались последовать примеру Санкториуса. Но так как оба не могли уместиться на весах, то начал опыт Пекюше.
Он разделся, чтобы дать свободу испарениям, и стоял на площадке совершенно голый, обнажив, несмотря на стыдливость, свое очень длинное смуглое туловище цилиндрической формы и короткие ноги с плоскими ступнями. Сидя на стуле подле него, Бувар читал вслух.
Ученые утверждают, что животная теплота выделяется вследствие сокращения мышц и что можно повысить в тепловатой ванне температуру воды, двигая грудною клеткой и тазовыми частями.
Бувар пошел за ванною, и, когда все было приготовлено, погрузился в нее, запасшись градусником.
Обломки винокуренных принадлежностей, выметенные в дальний угол комнаты, вырисовывались в сумраке темною горкой. По временам скреблись мыши. В воздухе держался застоялый запах ароматических трав, и, чувствуя себя тут очень уютно, друзья благодушно беседовали.
Однако Бувару стало немного свежо.
— Пошевелись! — сказал Пекюше.
Он начал шевелиться, нимало этим не повлияв на термометр.
— Мне положительно холодно.
— И мне не жарко, — ответил Пекюше, тоже чувствуя озноб. — Но шевели тазовыми частями, шевели.
Бувар изгибал бедра, раздвигал ноги, покачивал животом, сопел, как кашалот, затем смотрел на градусник: ртуть опускалась все ниже.
— Ничего не понимаю. Я все-таки двигаюсь.
— Мало.
И он снова принимался за гимнастику.
Она продолжалась три часа, после чего он опять схватился за градусник.
— Как! Двадцать градусов? До свиданья! Я вылезаю.
Вошла собака, помесь ищейки и дога, с рыжей шерстью, с отвислым языком, шелудивая.
Что делать? Колокольчика не было. Их прислуга была глуха. Они стучали зубами, но не смели шевельнуться из боязни, что собака их укусит.
Пекюше придумал выкрикивать угрозы, делая страшные глаза.
Тогда собака залаяла и принялась прыгать вокруг весов, а Пекюше, ухватившись за веревки и согнув ноги, старался подняться как можно выше.
— Ты не то делаешь, — сказал Бувар.
И он начал посылать собаке улыбочки, произнося ласковые слова.
Собака несомненно их поняла. Она старалась приласкаться, положив ему лапы на плечи, царапая его когтями.
— Вот тебе и на! Она утащила мои штаны.
Собака легла на них и замерла.
Наконец с величайшими предосторожностями друзья решились: один — сойти с площадки, другой — вылезть из ванны. И когда Пекюше был снова одет, у него вырвалось такое восклицание:
— Ты, душа моя, будешь нам полезна для опытов!
— Для каких опытов?
Можно было впрыснуть ей фосфор, а затем запереть в погреб, чтобы посмотреть, пойдет ли у нее огонь из ноздрей. Но как впрыснуть? И к тому же им бы не продали фосфора.
Они раздумывали, не дать ли ей подышать газом, не поместить ли ее под воздушный колокол, не напоить ли ядами. Все это, пожалуй, не так уж смешно. Наконец они остановились на намагничивании стали посредством контакта со спинным мозгом.
Бувар, преодолев волнение, подавал на тарелке иголки Пекюше, а тот втыкал их в позвонки.
Иголки ломались, выскальзывали, падали на землю. Он брал другие и вонзал их быстро, наудачу. Собака разорвала свои путы, как бомба вылетела в окно, пронеслась через двор, сени — и появилась в кухне.
Жермена закричала, увидев ее всю в крови, с веревками на лапах.
В ту же минуту вошли погнавшиеся за собакой хозяева. Она исчезла в один прыжок.
Старая служанка их разбранила:
— Опять дурь на вас нашла! И хороша моя кухня, нечего сказать! Собака может от этого взбеситься! В тюрьму сажают людей, которым до вас далеко.
Они вернулись в лабораторию, чтобы испытать иголки.
Ни одна не притягивала даже мельчайших металлических опилок.
Потом их начало тревожить предположение Жермены. Собака могла впасть в бешенство, неожиданно вернуться, броситься на них. На следующий день они отправились наводить повсюду справки и затем, в течение нескольких лет, сворачивали с дороги в поле, чуть только появлялась собака, похожая на ту.
Остальные опыты не удались. Вопреки авторам, голуби, которым они пускали кровь при наполненном и при пустом желудке, издыхали в одинаковый срок. Котята, погруженные в воду, погибли через пять минут. А гусь, которого они напичкали мареною, сохранил совершенно белые надкостные пленки.
Их мучил вопрос о питании.
Чем объяснить, что из одного и того же сока получаются кости, кровь, лимфа и вещества испражняемые?
Но нет возможности проследить превращения питательного вещества. Человек, употребляющий всегда одну и ту же пищу, не отличается в химическом отношении от того, кто ее разнообразит. Воклен подсчитал все содержание извести в овсе, который клевала курица, и нашел большее количество в скорлупе ее яиц.
Следовательно, происходит созидание вещества. Каким образом? Это совершенно неизвестно.
Неизвестно даже, какова сила сердца. Борелли считает ее равною той, какая требуется для подъема ста восьмидесяти тысяч фунтов, а Киэль определяет ее приблизительно в восемь унций, из чего они заключили, что физиология (согласно одному старому изречению) — это медицинский роман. Оказавшись не в силах ее понять, они в нее не поверили.
Месяц прошел в праздности. Затем они вспомнили о своем саде.
Лежавшее посредине засохшее дерево мешало им. Они его обтесали. Это упражнение их утомило. Бувару очень часто приходилось отдавать кузнецу инструменты в починку.
Однажды, когда он шел туда, его остановил человек с холщовым мешком на спине и предложил ему альманахи, книги духовного содержания, образки, а также ‘Спутник здоровья’ Франсуа Распайля.
Эта брошюра так понравилась Бувару, что он обратился к Барберу с просьбой доставить ему капитальный труд того же автора. Барберу его прислал и указал в своем письме аптеку, откуда следовало выписывать лекарства.
Ясность учения их увлекла. Все болезни происходят от червей. Они портят зубы, гложут легкие, расширяют печень, разрушают кишки и производят в них шум. Лучшее средство избавиться от них — камфора. Бувар и Пекюше ее облюбовали. Они нюхали, жевали ее и раздавали в виде папирос, болеутоляющей воды в склянках и пилюль. Даже взялись излечить одного горбуна.
Это был ребенок, повстречавшийся им однажды на ярмарке. Мать-нищенка приводила его каждое утро. Они натирали горб камфарной мазью, прикладывали на двадцать минут горчичник, затем покрывали мягчительным пластырем и, чтобы не потерять пациента, угощали его завтраком.
Как раз в то время, когда мысли у них были направлены в сторону глистов, Пекюше заметил на щеке у г-жи Борден странное пятно. Доктор давно уже лечил его горькими микстурами, круглое вначале, как монета в двадцать су, оно расширялось, образуя розовый ободок. Бувар и Пекюше изъявили желание вывести его. Г-жа Борден согласилась, но потребовала, чтобы смазывания производил Бувар. Становилась перед окном, расстегивала верхние пуговицы на лифе и подставляла щеку, глядя на Бувара взором, который был бы опасен, не присутствуй при этом Пекюше. Несмотря на страх перед ртутью, они пользовали ее каломелем, применяя его в допустимых дозах. Через месяц г-жа Борден была исцелена.
Она принялась их рекламировать, и управляющий налогами, секретарь городской управы, сам мэр, все жители Шавиньоля начали сосать камфору.
Однако горбун не выпрямлялся. Управляющий выбросил папиросу — она усилила его припадки удушья. Фуро стал жаловаться на пилюли, от которых у него разыгрался геморрой, у Бувара появились желудочные боли, а у Пекюше — жестокие мигрени. Они утратили веру в Распайля, но заботливо это скрывали, чтобы не потерять престижа.
Большое усердие обнаружили они также в оспопрививании, научившись делать надрезы на капустных листьях, приобрели даже пару ланцетов.
Они вместе с врачом навещали больных, затем наводили справки в книгах.
Авторы указывали не те симптомы, которые они только что наблюдали. Названия же болезней — латинские, греческие, французские — это какая-то мешанина из всех языков.
Их насчитывается тысячи, и Линнеева классификация с ее родами и видами очень удобна, но как устанавливать виды? Тут они увязли в философии медицины.
Они раздумывали над археем Ван Гельмонта, витализмом, броунизмом, органицизмом, спрашивали у доктора, отчего происходит золотуха, где гнездится заразный миазм и как отличить во всех болезненных явлениях причину от ее следствий.
— Причина и следствие перепутаны, — отвечал Вокорбей.
Его нелогичность им надоела, и они стали посещать больных совсем одни, проникая в дома под предлогом человеколюбия.
В глубине комнат, на грязных тюфяках лежали люди, одни — с перекошенными лицами, другие — с опухшими, ярко-красными и желтыми, как лимон, или же лиловыми, с ущемленными ноздрями, дрожащим ртом, с хрипами, икотой, потом, запахом кожи и старого сыра.
Бувар и Пекюше читали рецепты их врачей и очень поражались тому, что средства успокоительные бывают подчас возбудительными, рвотные — слабительными, что одно и то же лекарство подходит для различных болезней и что недуг исчезает под влиянием противоположных способов лечения.
Тем не менее они давали советы, ободряли больных, имели смелость пользоваться стетоскопом.
Воображение у них работало. Они написали королю, что в Кальвадосе надо учредить институт сиделок, где намеревались вести преподавание.
Отправились в Байе к аптекарю (фалезский продолжал на них сердиться за грудную ягоду) и предложили ему сфабриковать по примеру древних pila purgatoria, т. е. лекарственные шарики, которые, при растирании руками, проникают в тело.
Следуя тому рассуждению, что понижение температуры препятствует воспалениям, они подвесили в кресле к балкам на потолке женщину, пораженную менингитом, и раскачивали ее руками, пока не появился ее муж и не выбросил их за дверь.
Наконец, к великому смущению г-на кюре, они применили новый способ вставлять градусник — в задний проход.
В окрестностях распространился тиф. Бувар заявил, что не будет в это вмешиваться. Но жена фермера Гуи явилась к ним плача: муж ее уже две недели хворает, а г-н Вокорбей запустил болезнь.
Пекюше предоставил себя в ее распоряжение.
Чечевицеобразные пятна на груди, боль в сочленениях, вздутый живот, красный язык — налицо все признаки язвенного энтерита. Вспомнив указание Распайля, что лихорадку можно пресечь, отменив диету, он предписал бульон и немного мяса. Внезапно появился доктор.
Его пациент в это время собирался есть, поддерживаемый фермершей и Пекюше, с двумя подушками за спиною.
Подойдя к постели, врач выбросил тарелку за окно и воскликнул:
— Это настоящее убийство!
— Отчего?
— Так можно вызвать прободение кишки, потому что тиф — это фолликулярное поражение ее оболочки.
— Не всегда.
И завязался диспут о природе тифа. Пекюше верил в его самостоятельную сущность. Вокорбей ставил его в зависимость от органов.
— Поэтому я устраняю все, что может их раздражать.
— Но диета ослабляет жизненное начало.
— Да что вы мне толкуете про какое-то жизненное начало? Что оно такое? Кто его видел?
Пекюше опешил.
— К тому же, — говорил врач, — Гуи не хочет есть.
Больной утвердительно кивнул головою в ситцевом колпаке.
— Все равно! Ему нужно питание.
— Ничуть. У него пульс — девяносто восемь.
— Пульс ничего не значит.
И Пекюше сослался на свои авторитеты.
— Бросим говорить о системе! — сказал врач.
Пекюше скрестил руки.
— В таком случае вы эмпирик?
— Нимало! Но мои наблюдения…
— А если наблюдения плохи?
Вокорбей услышал в этих словах намек на лишай г-жи Борден, о котором протрубила вдова. Это воспоминанье его раздражало.
— Прежде всего нужно иметь опыт.
— Люди, совершившие переворот в науке, не практиковали! Ван Гельмонт, Боерав, сам Бруссе!
Вокорбей не ответил, а наклонился к фермеру и сказал, повысив голос:
— Кого из нас обоих выбираете вы своим врачом?
Больной, в дремоте, увидел два гневных лица и расплакался.
Жена его тоже не знала, что ответить: один был искусен, но другой, быть может, владел секретом.
— Прекрасно! — сказал Вокорбей. — Если вы колеблетесь между человеком, получившим диплом…
Пекюше хихикнул.
— Вы чего смеетесь?
— Да ведь диплом не всегда служит доказательством!
Доктор был задет в своих профессиональных интересах, преимуществах, общественном значении.
— Это мы увидим, когда вы будете привлечены к суду за недозволенное врачевание!
Затем он обратился к фермерше:
— Можете позволять этому господину убивать вашего мужа сколько угодно, и пусть меня повесят, если я еще когда-нибудь буду в вашем доме.
И он углубился в буковую аллею, размахивая палкой.
Когда Пекюше пришел домой, Бувар был тоже в большом волнении.
От него только что ушел Фуро, выведенный из себя геморроидальными шишками. Тщетно доказывал Бувар, что они предохраняют от всех болезней. Фуро не внимал никаким словам, грозил ему иском о проторях и убытках. У Бувара от этого голова шла кругом.
Пекюше рассказал ему о своем приключении, которое считал более важным, и его слегка покоробило равнодушие Бувара.
На следующий день у Гуи разболелся живот. Это могло быть вызвано несварением пищи. Вокорбей, пожалуй, не ошибался. Должен же врач знать в этом толк. И совесть начала мучить Пекюше. Он боялся оказаться человекоубийцей.
Из осторожности они услали прочь горбуна. Но, лишившись завтраков, мать подняла шум. Зря таскали ее каждый день из Барневаля в Шавиньоль!
Фуро успокоился, а Гуи стал поправляться. Теперь уже была уверенность в исцелении: такой успех придал смелости Пекюше.
— Не поработать ли нам над акушерством, при помощи одного из манекенов…
— Не нужно больше манекенов!
— Это половинки туловища из кожи, изобретенные для обучения повивальных бабок. Мне кажется, я сумел бы поворачивать плод!
Но Бувар устал от медицины.
— Пружины жизни сокрыты от нас, болезни чересчур многочисленны, средства сомнительны, и в книгах нельзя найти ни одного разумного определения здоровья, недуга, диатеза, ни даже гноя.
От всего этого чтения у них помутилось в мозгу.
Бувар, схватив насморк, вообразил, что у него начинается воспаление легких. Когда пьявки не ослабили фокуса в боку, он поставил себе мушку, действие которой сказалось на почках. Тогда он подумал, что у него камни.
Обрезка грабов очень утомила Пекюше, и после обеда у него случилась рвота, очень его испугавшая. Заметив у себя к тому же некоторую желтизну лица, он заподозрил болезнь печени, задавался вопросом:
— Больно ли мне?
И в конце концов почувствовал боль.
Рассматривая друг друга, они смотрели язык, щупали пульс один у другого, пили разные минеральные воды, принимали слабительные и боялись холода, жары, ветра, дождя, мух, а главное — сквозняков.
Пекюше решил, что нюханье табака губительно. К тому же чихание вызывает иногда разрыв аневризмы, — и он расстался с табакеркой. По привычке он запускал в нее пальцы, затем вдруг вспоминал о своей неосмотрительности.
Так как черный кофе возбуждает нервы, то Бувар решил отказаться от своей получашки, но после обеда он засыпал и, проснувшись, испытывал страх, ибо продолжительный сон угрожает апоплексией.
Их идеалом был Корнаро, тот венецианский дворянин, который благодаря особому режиму дожил до крайней старости. Не во всем подражая ему, можно соблюдать те же меры предосторожности, — и Пекюше извлек из своей библиотеки руководство по гигиене доктора Морена.
Как объяснить, что до сих пор они живы? Кушанья, которые они любили, запрещены в этой книге. Жермена, растерявшись, уж и не знала, что им готовить.
Все мясные блюда имеют недостатки. Кровяная колбаса и свинина, копченые сельди, омары и дичь — ‘неподатливы’. Чем крупнее рыба, тем больше содержит она желатина и, следовательно, тем она тяжелее. От овощей развиваются кислоты, макароны влекут за собой сновидения, сыры, ‘вообще говоря, неудобоваримы’. Стакан воды утром ‘опасен’. Каждый напиток или снедь сопровождаются таким предупреждением или словами: ‘Вредно! Остерегайтесь злоупотреблять. Не все переносят’. Почему вредно? В чем злоупотребление? Как знать, перенесешь ли то или иное?
Какая сложная задача — завтрак! Они перестали пить кофе с молоком ввиду его отвратительной репутации, а затем — шоколад, ибо это — ‘смесь несваримых веществ’. Оставался, таким образом, чай. Но ‘нервные особы должны от него совершенно отказаться’. Однако Декер в XVII столетии предписывал его в количестве двадцати декалитров ежедневно, чтобы очищать область поджелудочной железы.
Эта справка пошатнула их уважение к Морену, тем более, что он осуждал все головные уборы, шляпы, картузы и колпаки, возмутив такою критикой Пекюше.
Тогда они купили трактат Бекереля, из которого узнали, что свинина сама по себе ‘хорошее пищевое вещество’, табак совершенно безвреден, а кофе ‘необходимо военным’.
Доселе они уверены были в том, что сырые местности нездоровы. Ничуть не бывало! Каспер заявляет, что они не так смертоносны, как сухие. Нельзя купаться в море, не освежив предварительно кожи, Бежен советует бросаться в воду не остынув. Чистое вино после супа считается весьма полезным для желудка, Леви считает, что оно разрушительно действует на зубы. Наконец, фланелевый нагрудник, этот страж, этот блюститель здоровья, любимый Буваром и неотделимый от Пекюше, некоторыми авторами, без обиняков и страха перед общественным мнением, признается вредным для людей полнокровных и сангвинических.
Что же такое гигиена?
— ‘Истина по сю сторону Пиренеев, заблуждение по ту сторону’, — утверждает Леви, а Бекерель прибавляет, что это не наука.
Тогда они заказали себе на обед устриц, утку, свинину с капустой, крем, понлевекский пирог и бутылку бургундского. Это было освобождение, почти месть, и они смеялись над Корнаро. Каким нужно быть дураком, чтобы так себя терзать! Какая низость вечно думать о продлении своего существования! Жизнь только тогда хороша, когда наслаждаешься ею.
— Еще кусок?
— С удовольствием.
— И я тоже.
— За твое здоровье!
— И за твое.
— И плевать нам на всех и на все!
Они разгорячились.
Бувар объявил, что выпьет три чашки кофе, хоть он и не военный. Пекюше, надвинув картуз на уши, закладывал в нос понюшку за понюшкой, чихал бесстрашно, и, чувствуя потребность выпить немного шампанского, они велели Жермене немедленно пойти в кабачок и купить им бутылку. Деревня была слишком далеко. Она отказалась. Пекюше был возмущен.
— Я приказываю вам, слышите ли? Приказываю туда сбегать.
Она послушалась, но ворчала и дала себе слово бросить хозяев, — так они были непостижимы и сумасбродны.
Затем они отправились, как бывало, пить кофе с коньяком на пригорок в беседку.
Хлеб недавно был сжат, и скирды посреди полей вырисовывались черными массами на голубом и мягком фоне ночи. На фермах все было тихо. Не слышно было даже кузнечиков. Вся равнина спала. Они переваривали пищу, вдыхая ветерок, освежавший им щеки.
Очень высокое небо усеяли звезды, одни горели группами, другие в виде нитей, или порознь, на большом расстоянии одна от другой. Полоса светящейся пыли, протянувшись от севера к югу, раздваивалась у них над головами. Между этими светлыми областями залегли большие пустые пространства, и небосвод казался морем лазури с архипелагами и островками.
— Как их много! — воскликнул Бувар.
— Мы всего не видим! — ответил Пекюше. — Позади Млечного Пути находятся туманности, за туманностями — опять звезды: самая близкая отдалена от нас тремястами биллионами мириаметров.
Он часто смотрел в телескоп на Вандомской площади и помнил цифры.
— Солнце в миллион раз больше Земли, Сириус в двенадцать раз больше Солнца, кометы измеряются тридцатью четырьмя миллионами миль.
— С ума сойти можно, — сказал Бувар.
Он пожалел о своем невежестве и даже о том, что в молодости не учился в Политехнической школе.
Тут Пекюше, повернув его к Большой Медведице, показал ему Полярную звезду, затем Кассиопею, созвездие которой образует букву У, ярко сверкавшую Бегу Лиры и, на краю горизонта, — красный Альдебаран.
Бувар, запрокинув голову, с трудом следил за трех-, четырех- и пятиугольниками, которые нужно представлять себе, чтобы ориентироваться в небе.
Пекюше продолжал:
— Скорость света равна восьмидесяти тысячам миль в секунду. Лучу Млечного Пути нужно шесть столетий, чтобы к нам дойти. Таким образом, звезда, когда мы ее наблюдаем, быть может, уже исчезла. Многие перемежаются, иные не возвращаются никогда, и они меняют свое положение, все движется, все проходит.
— Солнце, однако, неподвижно!
— Так думали раньше. Но теперь ученые сообщают, что оно несется к созвездию Геркулеса.
Это противоречило представлениям Бувара, и после минутного размышления он произнес:
— Наука построена на данных, почерпнутых из одного уголка пространства. Быть может, она не подходит ко всей остальной, невидимой нами части, гораздо большей и непостижимой.
Так они говорили, стоя на пригорке при свете звезд, и по временам надолго умолкали.
Наконец они задались вопросом, живут ли люди на звездах. Отчего бы им там не жить? И так как мироздание гармонично, то обитатели Сириуса должны быть огромного роста, Марса — среднего, а Венеры — маленького, если только они не одинаковы повсюду. Там, наверху, существуют коммерсанты, жандармы, там торгуют, дерутся, низвергают королей.
Внезапно пронеслось несколько падающих звезд, описав на небе как бы параболы чудовищных ракет.
— Смотри, — сказал Бувар, — вот исчезающие миры.
Пекюше ответил:
— Если бы наш мир, в свою очередь, полетел кувырком, обитатели звезд были бы не больше взволнованы, чем мы в настоящую минуту. Подобные мысли отшибают всякую гордость.
— Какая цель у всего этого?
— Быть может, цели нет никакой.
— Однако…
И Пекюше повторил два или три раза ‘однако’, не зная, что еще сказать.
— Все равно, мне очень хотелось бы знать, как создался мир.
— Это, должно быть, есть у Бюффона, — ответил Бувар, у него слипались глаза. — Я больше не могу, пойду спать.
Книга ‘Эпохи природы’ разъясняла им, что некая комета, ударившись о солнце, отколола кусок, ставший землею. Сначала охладились полюсы. Вся вода окутывала шар земной, она ушла в пещеры. Затем разделились материки, появились животные и человек.
Величие вселенной приводило их в изумление, беспредельное, как она сама.
Кругозор у них расширился. Они гордились, что размышляют над столь возвышенными вещами.
Минералы вскоре их утомили, и они прибегли, чтобы развлечься, к ‘Гармониям’ Бернардена де Сен-Пьера.
Гармонии растительного царства и земные, воздушные, водяные, человеческие, братские и даже супружеские — все прошло перед их глазами, не исключая воззваний к Венере, Зефирам и Амурам. Они удивлялись, что у рыб есть плавники, у птиц — крылья, у семян — оболочки, исполнившись той философии, которая открывает в природе добродетельные намерения и смотрит на нее, как на своего рода св. Винцента де Поля, всегда занятого благодеяниями.
Они дивились далее ее поразительным явлениям, ураганам, вулканам, девственным лесам, и купили сочинение г-на Деппинга о ‘Чудесах и красотах природы во Франции’. В Кантале — три чуда, в Горо — пять, в Бургундии — два, не больше, между тем как в одной области Дофине насчитывается около пятнадцати чудес. Но скоро их не будет. Замуровываются сталактитовые гроты, гаснут огнедышащие горы, тают естественные ледники, а старые деревья, в дуплах которых совершались богослужения, падают под топором нивелировщиков или постепенно умирают.
Затем их любопытство обратилось в сторону зверей.
Они снова открыли Бюффона и пришли в восторг от странных вкусов некоторых животных.
Но так как все книги, вместе взятые, не стоят одного личного наблюдения, то они ходили по дворам и спрашивали крестьян, случалось ли им видеть, чтобы с кобылами спаривались быки, свиньи вожделели к коровам, а самцы куропаток производили друг над другом бесстыдные действия.
— Никогда в жизни.
Такие вопросы казались даже несколько смешными в устах господ их возраста.
Они пожелали сделать опыт неестественной случки.
Наименее трудной была случка козла с овцой. У их фермера козла не было, одна из соседок дала им на время своего, и когда пришло время течки, они заперли обоих животных в давильню, спрятавшись за бочками, чтобы дать событию спокойно совершиться.
Сначала обе скотинки съели свои маленькие охапки сена, затем стали жевать жвачку, овца легла и блеяла не переставая, а козел, утвердившись на кривых ногах, бородатый и вислоухий, уставил на приятелей поблескивавшие в темноте зрачки.
Наконец, к вечеру третьего дня, они сочли разумным оказать природе содействие, но козел, повернувшись к Пекюше, ударил его рогами в нижнюю часть живота. Овца, охваченная страхом, пустилась кружиться по давильне, как по манежу. Бувар побежал за ней, бросился ее удерживать и упал на землю с двумя клочьями шерсти в обеих руках.
Они возобновили свои опыты над курицами и селезнем, над догом и свиньей, надеясь произвести на свет уродов, ничего не понимая в проблеме видов.
Этим словом обозначаются группы особей, отпрыски которых воспроизводятся, но одни животные, отнесенные к различным видам, обладают способностью воспроизводиться, а другие ее утратили, хотя принадлежат к общему виду.
Они понадеялись получить об этом ясное представление, изучив развитие зародышей, и Пекюше написал Дюмушелю, чтобы тот выслал им микроскоп.
Поочередно они клали на стеклянную пластинку волосы, табак, ногти, лапку мухи, но забывали о необходимой капле воды, а иногда о покровном стеклышке, толкали друг друга, портили прибор, затем, видя один лишь туман, обвинили оптика. Они даже начали сомневаться в значении микроскопа. Открытия, которые ему приписывают, не так уж, пожалуй, достоверны.
Дюмушель, посылая им счет, попросил их собрать для него аммониты и морских ежей. Он был любителем этих редкостей, которыми богат их край. Чтобы возбудить в них вкус к геологии, он прислал им ‘Письма’ Бертрана и ‘Рассуждения’ Кювье о переворотах на земном шаре.
Прочитав эти два сочинения, они нарисовали себе такую картину.
Сначала — огромная водная поверхность, откуда выступали поросшие лишаями мысы, и ни одного живого существа, ни одного крика. Неподвижный, молчаливый, голый мир, затем длинные растения начали раскачиваться в тумане, похожем на банный пар. Совершенно красное солнце перегревало влажную атмосферу. Тогда вспыхнули вулканы, вулканические каменные породы вырвались из гор, и жидкая масса порфира и базальта застыла. Третья картина: в морях, не очень глубоких, возникли коралловые острова, над ними возвышаются пальмовые рощи. Есть там раковины, величиною с тяжелое колесо, черепахи в три метра, ящерицы в шестьдесят футов, амфибии вытягивают между тростниками свои страусовые шеи и крокодиловые челюсти, летают крылатые змеи. Наконец, на больших материках появились крупные млекопитающие с бесформенными членами, напоминавшими плохо обтесанные куски дерева, с кожею толще бронзовых плит, или же волосатые, губастые, с гривами, с изогнутыми клыками. Стада мамонтов паслись на равнинах, ставших впоследствии Атлантическим океаном, палеотерий — полуконь, полутапир — опрокидывал своим рылом муравейники Монмартра, а гигантский олень вздрагивал под каштановыми деревьями от рева пещерного медведя, на который из своей норы откликалась лаем собака Божанси, втрое превышавшая ростом волка.
Все эти эпохи отделены одна от другой переворотами, из которых последним был наш потоп. То была как бы феерия в нескольких действиях, с человеком в виде апофеоза.
Они были поражены, узнав, что на камнях есть отпечатки насекомых, птичьих лапок, и, перелистав одно из руководств Роре, начали собирать ископаемые.
Однажды после обеда, когда они выворачивали кремни на большой дороге, мимо проходил г-н кюре и вкрадчиво заговорил с ними.
— Вы занимаетесь геологией? Прекрасно.
Он уважал эту науку. Она подтверждает авторитет святого писания, доказывая, что потоп совершился.
Бувар повел речь о копролитах, представляющих собою окаменелые испражнения животных.
Аббат Жефруа был, по-видимому, изумлен таким явлением, впрочем, если оно произошло, то это лишний повод преклониться перед провидением.
Пекюше сознался, что их поиски до сих пор были не особенно плодотворны, а между тем фалезские окрестности, как и все юрские отложения, должны изобиловать остатками животных.
— Я слышал, — ответил аббат Жефруа, — будто в Виллере когда-то нашли челюсть слона.
Впрочем, один из его друзей, г-н Ларсонер, адвокат при суде в Лизье и археолог, мог бы снабдить их сведениями. Он составил историю Портанбессена, где рассказано про находку крокодила.
Бувар и Пекюше обменялись взглядом. Одна и та же надежда возникла у обоих, и, несмотря на зной, они долго простояли, расспрашивая священника, который прятался под синим ситцевым зонтиком. Нижняя часть лица у него была немного тяжеловесна, нос заострен, он непрестанно улыбался или наклонял голову, опуская веки.
Зазвонил колокол в церкви.
— До свидания, господа! Разрешите откланяться.
Получив его рекомендацию, Бувар и Пекюше три недели ждали письма от Ларсонера. Наконец ответ пришел.
Виллерского жителя, откопавшего зуб мастодонта, зовут Луи Блош, подробности неизвестны. Что касается истории этого животного, то ей посвящен один из томов Академии в Лизье, своего же экземпляра он не может дать на прочтение, боясь разрознить библиотеку. Что до аллигатора, то найден он был в ноябре 1825 года под скалою Гашет в Сент-Онорине, близ Портанбессена в округе Байе.
Следовали свидетельства в уважении.
Туман, окутавший мастодонта, раздразнил желание Пекюше. Он был бы не прочь немедленно отправиться в Виллер.
Бувар возразил, что, во избежание поездки, быть может, бесполезной и во всяком случае дорого стоящей, следует навести справки, и они письмом запросили мэра этой местности, что случилось с некиим Луи Блошем. Если он умер, то не могут ли его наследники по прямой или боковой линии сообщить им сведения касательно его ценного открытия? Когда он его сделал, в каком месте коммуны пребывает это свидетельство первобытных времен? Есть ли надежда найти подобные ему экземпляры? Во что обойдутся в день работник и тележка?
Но сколько ни обращались они к помощнику мэра, а затем к муниципальному советнику, они не получили из Виллера никаких вестей. Несомненно, жители относились ревниво к своим ископаемым. А возможно и то, что они запродали их англичанам. Решено было ехать в Гашет.
Бувар и Пекюше отправились в дилижансе из Фалеза в Кан. Затем коляска доставила их из Кана в Байе, оттуда они дошли пешком до Портанбессена.
Их не обманули. Откосы Гашет усеяны были странными булыжниками. По указаниям содержателя постоялого двора они достигли песчаного побережья.
Был отлив, он обнажал все гальки со степью водорослей, простиравшейся до самой линии волн.
Поросшие травой ложбинки пересекали скалу, сложившуюся из мягкой бурой породы, которая, в нижних своих пластах, отвердевая, переходила в серую каменистую стену. Струйки воды непрерывно стекали с нее, а вдали ревело море. По временам оно словно приостанавливало свое биение, и тогда слышен был только тихий шум ручьев.
Приятели спотыкались на цепких травах, кое-где им приходилось перепрыгивать через ямы. Бувар уселся на берегу и стал глядеть на волны, ни о чем не думая, завороженный, безвольный. Пекюше повел его к откосу, чтобы показать аммонит, инкрустированный в утесе, как алмаз в жильной породе. Они обломали себе ногти, без инструментов нельзя было обойтись, к тому же надвигалась ночь. Небо на западе было окрашено багрянцем, и весь берег окутан сумраком. Посреди казавшихся черными водорослей простирались лужи воды. Море набегало на них. Пора было возвращаться.
На следующее утро они атаковали киркою и ломом ископаемое, и у него треснула оболочка. Это был так называемый ammonites nodosus, изглоданный по краям, но весом добрых шестнадцати фунтов. Пекюше в восторге крикнул:
— Мы должны преподнести его Дюмушелю!
Затем попадались им губки, теребратулы, настоящие касатки, только не крокодил! За его отсутствием они принялись искать позвоночник гиппопотама или ихтиозавра, какую бы то ни было кость времен потопа, и вдруг заметили на высоте человеческого роста, у скалы, очертания, представлявшие остов гигантской рыбы.
Стали обсуждать, как бы достать его.
Решено было, что Бувар будет высвобождать его сверху, между тем как Пекюше начнет разбивать скалу, чтобы дать ему опуститься плавно и в сохранности.
Переводя дыхание, они увидели у себя над головой, в поле, таможенного надсмотрщика в плаще. Он повелительно махнул им рукой.
— Ну, чего тебе? Убирайся к черту!
И они продолжали трудиться. Бувар, подымаясь на носки, колотил мотыгою, Пекюше, перегнувшись, долбил ломом.
Но надсмотрщик вновь появился ниже, в ложбине, сигнализируя энергичнее. Они не обращали на него никакого внимания! Овальное тело выпирало из-под уменьшившегося слоя земли и наклонялось, готовое покатиться вниз.
Вдруг показался другой человек, с саблей.
— Ваши паспорта?
Это был стражник на дозоре. В ту же минуту подоспел таможенный надсмотрщик, пробежавший по оврагу.
— Хватайте их, дядя Морен! А не то обрушится скала.
— У нас научная цель, — ответил Пекюше.
Тут глыба, сорвавшись, пронеслась на таком близком от них расстоянии, что еще немного — и погибли бы все четверо.
Когда пыль рассеялась, они различили корабельную мачту, — она рассыпалась в прах под сапогом надсмотрщика. Бувар сказал, вздыхая:
— Мы ничего худого не делали.
— Ничего нельзя делать на территории Инженерного ведомства!— возразил стражник. — Прежде всего скажите, кто вы такие, чтобы я мог составить протокол.
Пекюше заупрямился, заговорил о несправедливости.
— Не рассуждать! Следуйте за мною.
Как только они пришли в гавань, за ними побежала толпа мальчишек. Бувар, красный, как мак, напустил на себя выражение достоинства, Пекюше, очень бледный, метал вокруг яростные взгляды, и оба эти незнакомца, с камешками в носовых платках, имели вид подозрительный. Предварительно их поместили на постоялом дворе, хозяин которого, стоя на пороге, преграждал толпе вход. Затем каменщик потребовал обратно свои инструменты. Они заплатили за них, — опять убытки! А стражник все не возвращался. Почему? Наконец какой-то господин с крестом Почетного легиона на груди отпустил их. И они ушли, назвав свои имена, фамилии и место жительства, обещав быть впредь осмотрительнее.
Кроме паспортов, им недоставало многих еще вещей, и прежде чем предпринять новые изыскания, они навели справки в ‘Спутнике путешественника-геолога’, сочинении Боне. Во-первых, нужно иметь хороший солдатский ранец, далее — землемерную цепь, напильник, щипцы, буссоль, три молотка за поясом, и прикрывать их сюртуком, ибо он ‘предохранит вас от той бросающейся в глаза внешности, которой следует избегать в пути’. Палкою послужила Пекюше обыкновенная туристская палка в шесть футов, с длинным железным наконечником. Бувар предпочел трость с зонтиком или зонтик-полибранш, у которого набалдашник снимается, после чего можно пристегнуть шелк, содержащийся отдельно в мешочке. Они не забыли крепких башмаков с гетрами, двух пар подтяжек для каждого, ‘имея в виду испарину’, и хотя нельзя ‘всюду появляться в картузе’, все же отказались от расхода на ‘одну из тех шляп, которые складываются и носят имя их изобретателя — шапочного фабриканта Жибюса’.
То же сочинение сообщает правила поведения: ‘Знать язык страны, которую вы собираетесь посетить’, — они его знали. ‘Скромно держать себя’ — это у них было в обычае. ‘Не иметь при себе слишком много денег’ — ничего не может быть легче. Наконец, чтобы оградить себя от всякого рода затруднений, полезно присвоить себе ‘звание инженера’.
— Что ж! Присвоим!
После всех этих приготовлений они приступили к экскурсиям, отлучались иногда на неделю, проводили жизнь на открытом воздухе.
То на берегах Орны они в расщелине замечали бока утесов, косые ребра которых высились между тополями и вереском, то приходили в уныние, встречая вдоль дороги одни лишь пласты глины. Находясь перед каким-нибудь пейзажем, они любовались не рядом плоскостей, не глубиною далей, не волнистыми перекатами зелени, а тем, что было невидимо, что было внизу — землею. И каждый холм был для них новым доказательством потопа. За манией потопа последовало увлечение эрратическими валунами. Большие камни, одиноко лежавшие в полях, должны происходить от исчезнувших ледников, и они разыскивали морены и раковистые известняки.
Неоднократно их принимали за разносчиков, основываясь на их нарядах. И когда им случалось заявлять, что они ‘инженеры’, ими овладевала боязнь: присвоение подобного звания могло навлечь на них неприятности.
К концу дня они задыхались под тяжестью образцов, но бестрепетно приносили их домой. Ими усеяны были ступени лестницы, комната, зала, кухня, и Жермена жаловалась на обилие пыли.
Не легкая была задача — находить названия горных пород, прежде чем наклеивать на них ярлыки. Разнообразие окрасок и строения вело к тому, что глину они смешивали с мергелем, гранит с гнейсом, кварц с известняком.
И кроме того их раздражала номенклатура. К чему эти девонские, кембрийские, юрские формации, как будто почвы, обозначаемые этими словами, находятся только в Девоншире, близ Кембриджа и в Юре? Невозможно в них разобраться, то, что для одних система, то для других ярус, для третьих — просто слой. Напластования перемешиваются, перепутываются, но Омалий д’Алуа предупреждает, что не следует доверять геологической классификации.
Это заявление их успокоило, и, насмотревшись на известняки с полипняком в Канской равнине, на глинистые сланцы в Баллеруа, на каолин в Сен-Блезе, на оолит повсюду и поискав каменного угля в Картиньи и ртути в Шапель-ан-Жюже, близ Сен-Ло, — они предприняли более далекую экскурсию, поездку в Гавр, чтобы изучить лидит и киммериджскую глину.
Сойдя с парохода на берег, они сейчас же спросили, какая дорога ведет к маякам, она, как оказалось, загромождена обвалами, по ней опасно ходить.
К ним подошел владелец каретного заведения и предложил прокатиться в окрестности: в Ингувиль, Октевиль, Фекан, Лильбон, ‘хотя бы в Рим, если угодно’.
Цены он заламывал несуразные, но название Фекан их поразило. Взяв немного в сторону, можно было повидать Этрета, и они сели в дилижанс, чтобы для начала посетить самый отдаленный пункт — Фекан.
В дилижансе Бувар и Пекюше завязали разговор с тремя крестьянами, двумя старушками, семинаристом и без колебаний назвали себя инженерами.
Вышли перед бассейном. Достигли береговой скалы и спустя пять минут стали осторожно пробираться вдоль нее, избегая большой лужи, вдававшейся в берег наподобие залива. Затем увидели свод, который вел в глубокую пещеру. Он был гулким, очень светлым, напоминал церковь своими колоннами во всю высоту и ковром из водорослей, покрывшим все плиты.
Это сооружение природы удивило приятелей, и, продолжая свой путь, собирая раковины, они возвысились до рассуждений о происхождении мира. Бувар склонялся к нептунизму, Пекюше, напротив, был плутонистом.
Центральный огонь взорвал кору земного шара, приподнял почву, произвел трещины. Внутри находится как бы бурлящее море со своими приливами и отливами, со своими бурями, тонкая пленка отделяет нас от него. Можно сон потерять, если думать обо всем, что у нас под ногами. Однако центральный огонь ослабевает и солнце гаснет, так что земля когда-нибудь погибнет от охлаждения. Она станет бесплодной, дерево и уголь превратятся в углекислоту, и ни одно живое существо не сможет выжить.
— Мы еще до этого не дошли, — сказал Бувар.
— Будем надеяться, — ответил Пекюше.
Все равно, этот конец мира, как бы ни был он далек, привел их в уныние, и они молча шли рядом по голышам.
Скалистый берег, отвесный, весь белый, пересеченный там и сям черными кремнистыми полосами, уходил к горизонту, словно выгнутая крепостная стена в пять миль длиною. Дул восточный ветер, холодный и резкий. Небо было серо, море зеленовато и точно вздуто. Со скал слетали птицы, кружились, возвращались быстро в свои расщелины. По временам какой-нибудь сорвавшийся камень скакал с места на место, прежде чем скатиться к ним.
Пекюше продолжал размышлять вслух:
— Разве что земля будет уничтожена какой-нибудь катастрофой! Длина нашего периода неизвестна. Центральному огню нужно только прорваться.
— Все-таки он ослабевает.
— Это не помешало его взрывам образовать остров Юлию, Монте-Нуово и много еще других.
Бувар вспомнил, что читал эти подробности у Бертрана.
— Но в Европе подобных переворотов не происходит.
— Извини, пожалуйста, свидетельство тому — Лиссабон. Что касается наших краев, то залежи каменного угля и железистого пирита здесь многочисленны и, разлагаясь, прекрасно могут образовать вулканические отверстия. Извержения вулканов к тому же всегда происходят поблизости от моря.
Бувар окинул взглядом волны, и ему показалось, будто вдали поднимается к небу дым.
— Если остров Юлия исчез, — продолжал Пекюше, — то материки, сложившиеся по тем же причинам, идут, быть может, навстречу той же судьбе. Островок Архипелага имеет такое же значение, как Нормандия и даже Европа.
Бувар вообразил себе, как Европа низвергается в бездну.
— Допусти, — сказал Пекюше, — что землетрясение произойдет в Ламанше, воды ринутся тогда в Атлантический океан, берега Франции и Англии, пошатнувшись на своих основах, соединятся, и — крах! — вся середка раздавлена.
Не отвечая, Бувар пустился вперед так быстро, что скоро шагов на сто опередил Пекюше. Очутившись в одиночестве, он пришел в смятение от мысли о катастрофе. Он с утра не ел, в висках у него шумело. Вдруг ему показалось, что земля дрожит и вершина скалы над его головой накренилась. В это мгновение дождь гравия покатился сверху.
Пекюше увидел его стремительное бегство, понял его страх, крикнул издали:
— Остановись! Остановись! Период не завершен.
И чтобы догнать его, проделывал огромные прыжки, размахивая палкой туриста, не переставая вопить:
— Период не завершен! Период не завершен!
Бувар, обезумев, продолжал бежать. Зонтик полибранш упал, полы сюртука развевались, ранец подпрыгивал у него на спине, — словно крылатая черепаха скакала среди утесов. За одним из самых больших он скрылся.
Пекюше прибежал туда же задыхаясь, не нашел его, затем возвратился обратно, чтобы выйти в поле по ‘ложбинке’, на которую, по-видимому, свернул Бувар.
Этот узкий коридор прорезал скалу большими ступенями, где могли уместиться двое стоящих рядом людей, и поблескивал, как полированный алебастр.
Поднявшись на пятьдесят футов, Пекюше захотел спуститься, но прибой был силен, и он снова принялся карабкаться вверх.
На втором повороте, увидев бездну, он похолодел от страха. По мере того как он приближался к третьему, ноги у него все больше подкашивались. Воздушные течения дрожали вокруг него, судорога схватывала живот. Он сел на землю, закрыв глаза, ничего не ощущая, кроме душившего его сердцебиения, затем отшвырнул палку туриста и на четвереньках продолжал восхождение. Но три заткнутые за пояс молотка врезались ему в тело, гальки, которыми набиты были карманы, хлопали его по бедрам, козырек фуражки лез на глаза, ветер усиливался. Наконец он взобрался на площадку, где нашел Бувара, который поднялся выше по менее трудной тропинке.
Их подобрала какая-то повозка. Они забыли об Этрета.
На следующий вечер, в Гавре, поджидая пароход, они увидели в газете фельетон, озаглавленный: ‘О преподавании геологии’.
Статья, пересыпанная фактами, излагала вопрос так, как его понимали в то время.
Никогда на земном шаре не происходило полной катастрофы, но один и тот же вид не всегда одинаково долговечен и в одном месте угасает скорее, чем в другом. В формациях одного и того же возраста содержатся различные ископаемые, а наряду с этим находятся одинаковые в весьма отдаленных друг от друга отложениях. Папоротники былых времен были такими же, как ныне. Много современных зоофитов обнаружено в древнейших слоях. Словом, в нынешних изменениях заключается объяснение былых переворотов. Те же причины действуют всегда. Природа не делает скачков, и периоды, как утверждает Броньар, по существу всего лишь абстракции.
Кювье являлся им доселе в озарении ореола, на вершине неоспоримого учения. Оно было подорвано. Строй мироздания оказался другим, и уважение приятелей к этому великому человеку поколебалось.
Из биографий и кратких изложений они кое-что узнали о доктринах Ламарка и Жоффруа Сент-Илера.
Все это противоречило воспринятым представлениям, авторитету церкви.
Бувар испытал при этом облегчение, точно сбросил ярмо.
— Хотел бы я теперь послушать, что скажет мне гражданин Жефруа насчет потопа!
Друзья застали его в садике, где он поджидал членов церковного совета на совещание по вопросу о приобретении ризы.
— Что вам угодно, господа?
— Просить вас об одном разъяснении.
И Бувар начал:
— Что значит в ‘Бытии’ ‘бездна, которая разверзлась’ и ‘хляби небесные’? Ведь бездна не разверзается и в небе нет хлябей.
Аббат закрыл веки, затем ответил, что всегда следует отличать смысл от буквы. Вещи, коробящие нас вначале, становятся закономерными, если в них углубиться.
— Прекрасно. Но как объяснить дождь, которым покрылись самые высокие горы, измеряемые двумя милями! Подумайте только: две мили! Слой воды, толщиною в две мили!
А мэр, подошедший в эту минуту, добавил:
— Черт возьми, какая ванна!
— Согласитесь, — сказал Бувар, — что Моисей чертовски преувеличивает.
Священник, читавший когда-то Бональда, ответил:
— Не знаю, что им руководило, по всей вероятности, желание внушить спасительный страх народу, которым он управлял!
— Наконец эта масса воды — откуда она взялась?
— Почем я знаю? Воздух превратился в дождь, как это случается каждый день.
В садовую калитку вошел г-н Жирбаль, управляющий налогами, с помещиком, капитаном Герто. Содержатель постоялого двора Бельжамб шел под руку с бакалейным торговцем Ланглуа, который плелся с трудом, страдая катаром.
Пекюше заговорил, не обращая на них внимания:
— Простите, г-н Жефруа. Вес атмосферы, как показывает наука, равен весу такой массы воды, которая бы образовала вокруг земного шара оболочку толщиною в десять метров. Следовательно, если бы весь сгустившийся воздух упал на нее в жидком состоянии, то весьма мало увеличил бы массу существующих вод.
А члены церковного совета слушали, вытаращив на него глаза.
Кюре потерял терпение.
— Не станете же вы отрицать, что на горах случалось находить раковины. Кто же их туда нагнал, если не потоп? У них, кажется, нет обыкновения самостоятельно расти из земли, подобно моркови…
И рассмешив такими словами собрание, он прибавил, поджимая губы:
— Если только это не является еще одним, новым открытием науки.
Бувар возразил, что горы поднялись из воды, согласно теории Эли де Бомона.
— Не знаю его, — ответил аббат.
Фуро поспешил сказать:
— Он родом из Кана! Я как-то видел его в префектуре.
— Но если бы ваш потоп нагнал в своем течении ракушки, — продолжал Бувар, — их находили бы разбитыми на поверхности, а не на глубине, достигающей подчас трехсот метров.
Священник сослался на достоверность ветхого завета, предания человеческого рода и животных, найденных во льдах, в Сибири.
Из этого не следовало, что человек жил в одно время с ними! Земля, утверждал Пекюше, значительно старше.
— Дельта Миссисипи насчитывает десятки тысяч лет. Современная эпоха длится сто тысяч лет по меньшей мере. Списки Манетона…
Подошел граф де Фаверж.
Все замолчали при его приближении.
— Продолжайте, пожалуйста. Вы о чем говорили?
— Эти господа со мною спорят, — ответил аббат.
— По поводу чего?
— О святом писании, граф.
Бувар тут же заявил, что в качестве геологов они вправе оспаривать религию.
— Берегитесь, — сказал граф, — вам знакомо изречение, уважаемый: мало знающий удаляется от нее, знающий много возвращается к ней.
И он прибавил тоном высокомерным и покровительственным:
— Поверьте мне, вы к ней вернетесь, вы вернетесь.
— Возможно! Но как прикажете относиться к книге, утверждающей, что свет был сотворен прежде, чем солнце, словно солнце не было единственным источником света.
— Вы забываете о северном сиянии, — сказал священник.
Бувар, оставив это возражение без ответа, стал отрицать возможность того, чтобы свет был с одной стороны, а тьма с другой, чтобы могли быть вечер и утро, когда не существовало светил, и чтобы животные появились внезапно, а не образовались путем кристаллизаций.
Так как дорожки были слишком узки, то спорщики, размахивая руками, шагали по грядкам. Ланглуа раскашлялся. Капитан кричал:
— Вы революционеры!
Жирбаль:
— Утихомирьтесь! Утихомирьтесь!
Священник:
— Что за материализм!
Фуро:
— Займемся лучше нашей ризой.
— Нет! Дайте мне сказать!
И разгорячившись, Бувар дошел до утверждения, что человек происходит от обезьяны!
Все члены церковного совета переглянулись в чрезвычайном изумлении и как бы желая убедиться, что они не обезьяны.
Бувар продолжал:
— Сравнивая плод женщины, собаки, птицы, лягушки…
— Довольно!
— Я иду дальше! — воскликнул Пекюше: — Человек происходит от рыбы!
Раздался хохот. Но он не смутился:
— Теллиамед! Арабская книга!
— Ну, господа, за дело!
И собравшиеся вошли в ризницу.
Оба приятеля не разделали аббата Жефруа так, как надеялись, поэтому Пекюше нашел в нем ‘нечто иезуитское’.
Северное сияние все-таки обеспокоило их, они стали его искать в руководстве д’Орбиньи.
Есть гипотеза, объясняющая сходство ископаемых растений Баффинова залива с экваториальною флорой. На месте солнца предполагается большой источник света, ныне исчезнувший, и северное сияние, быть может, является только следом его.
Затем у приятелей возникли сомнения относительно происхождения человека, и в своем затруднении они вспомнили про Вокорбея.
Его угрозы не имели последствий. Он, как и раньше, проходил по утрам мимо их изгороди и постукивал палкой по всем ее жердям, ни одной не пропуская.
Бувар его подкараулил и, остановив, сказал, что хотел бы ему задать один любопытный антропологический вопрос:
— Верите ли вы, что человеческий род происходит от рыб?
— Какая чепуха!
— Скорее от обезьян, не правда ли?
— Непосредственно ни в коем случае!
Кому поверить? Ведь доктор, в конце концов, не католик.
Они продолжали свои занятия, но без увлечения, устав от эоцена и миоцена, от острова Юлии, от сибирских мамонтов и от ископаемых, неизменно сравниваемых авторами с ‘медалями, которые представляют собою достоверные свидетельства’, так что Бувар однажды бросил свой ранец на землю, заявив, что дальше не пойдет.
Геология слишком несовершенна! Сколько-нибудь обследованы только некоторые местности в Европе. Все же остальное, включая дно океана, останется навсегда неизвестным.
Наконец, когда Пекюше упомянул о минеральном царстве, он ответил:
— Не верю я в минеральное царство! Ведь органические вещества принимали участие в образовании кремня, мела, золота, быть может. Разве алмаз — не уголь? А каменный уголь разве не состоит из растений? Нагрев его до известного количества градусов, мы получаем древесную пыль, так что все проходит, все разрушается, все преобразуется. Мир создан струящимся и быстротечным. Лучше бы нам заняться чем-нибудь другим!
Он лег на спину и задремал, между тем как Пекюше, опустив голову и обхватив руками колено, предался размышлениям.
Дорога окаймлена была мхом, окутана тенью ясеней, и легкие верхушки их трепетали. Дягиль, мята, лаванда распространяли душный, пряный запах, воздух был тяжелый. Пекюше, погруженный в своего рода забытье, грезил о бесчисленных, рассеянных вокруг него существованиях, о жужжавших насекомых, о прятавшихся под муравою источниках, о соке растений, о птицах в гнездах, о ветре, облаках, о всей природе, не пытаясь проникнуть в ее тайны, увлеченный ее мощью, подавленный ее величием.
— Пить хочу! — сказал Бувар, просыпаясь.
— Я тоже охотно выпил бы чего-нибудь!
— Это сделать нетрудно, — подхватил проходивший мимо человек в безрукавке, с доской на спине.
И они узнали того бродягу, которого Бувар когда-то угостил стаканом вина. Он, казалось, помолодел лет на десять, волосы у него вились, усы были обильно напомажены, и он раскачивался на парижский манер.
Пройдя с ними шагов сто, он открыл калитку одного двора, доску свою приставил к стене и ввел их в высокую кухню.
— Мели! Где ты там, Мели?
Появилась девушка, по его приказу она пошла за питьем и вернулась к столу, чтобы прислужить господам.
Ее гладкие, желтые, как колосья, волосы выбивались из-под серого полотняного чепчика. Вся ее бедная одежда ниспадала вдоль тела без единой складки, и в лице ее с прямым носом, с голубыми глазами было что-то тонкое, деревенское и наивное.
— Мила, не правда ли? — сказал столяр, пока она подавала стаканы. — Разве нельзя ее принять за барышню, переодетую крестьянкой? А работать горазда! Ах ты, моя душечка! Когда я разбогатею, то женюсь на тебе.
— Вы всегда говорите глупости, г-н Горжю, — ответила она приятным голосом, растягивая слова.
Вошел конюх взять овса из старого сундука и так сильно захлопнул крышку, что отскочил кусок дерева.
Горжю обрушился на неуклюжесть всех этих ‘деревенщин’ и, став на колени, стал искать поврежденное место. Пекюше, желая ему помочь, разглядел под слоем пыли человеческие фигуры.
Это был баул времен Возрождения с витыми украшениями внизу, с виноградными лозами по углам, а лицевая сторона делилась колонками на пять частей. Посередине видна была Венера-Анадиомена на раковине, затем Геракл и Омфала, Самсон и Далила, Цирцея и ее свиньи, дочери Лота, опаивающие своего отца, все это было потрескано, изъедено молью, и даже недоставало правого панно. Горжю взял свечу, чтобы Пекюше мог лучше разглядеть левое, изображавшее Адама и Еву под райским деревом в крайне непристойной позе.
Бувар тоже залюбовался баулом.
— Если он вам нравится, его уступили бы вам за небольшие деньги.
Их смущала необходимость ремонта.
Горжю готов был взяться за него, будучи по специальности краснодеревцем.
— Пойдемте-ка!
И он повел Пекюше в сарай, где хозяйка, г-жа Кастильон, развешивала белье.
Мели, вымыв руки, взяла с подоконника кружевное рукоделье, уселась к свету и принялась за работу.
Переплет двери служил ей рамой. Коклюшки распутывались под ее пальцами с треском кастаньет. Профиль был все время наклонен.
Бувар стал ее расспрашивать, кто ее родители, откуда она родом, сколько жалованья получает.
Она была сирота из Уинстрегама, зарабатывала в месяц пистоль, словом, она ему так понравилась, что ему захотелось взять ее на службу в помощь старой Жермене.
Пекюше вернулся с фермершей, и, между тем как они продолжали торговаться, Бувар спросил шепотом Горжю, согласилась ли бы эта девушка поступить к нему в служанки.
— Конечно!
— Во всяком случае, — сказал Бувар, — я должен посоветоваться со своим другом.
— Ладно, а я это устрою, но теперь молчок! Чтобы не услышала хозяйка.
Баул был куплен за тридцать пять франков. О ремонте предстояло договориться особо.
Не успели они выйти во двор, как Бувар изложил свое намерение касательно Мели.
Пекюше остановился, чтобы лучше подумать, открыл табакерку, заложил в нос понюшку и, высморкавшись, ответил:
— В самом деле, это мысль! Господи, конечно! Какие же могут быть препятствия? К тому же, ты хозяин.
Минут десять спустя Горжю показался на краю оврага и окликнул их:
— Когда вам сундук принести?
— Завтра.
— А другое дело вы порешили?
— Решено! — ответил Пекюше.

IV

Через полгода они уже были археологами, и дом их напоминал музей.
Старая деревянная балка торчала в сенях. Геологические образцы загромождали лестницу, и огромная цепь тянулась по полу вдоль всего коридора.
Они сняли дверь между двумя комнатами, в которых не спали, и заложили снаружи вход во вторую, чтобы из двух помещений сделать одно.
Переступив порог, посетитель спотыкался о каменную бадью (галло-римский саркофаг), затем взор его поражали металлические изделия.
На противоположной стене висела медная грелка над двумя каминными таганами и плитою, которая изображала ласкающего пастушку монаха. На полках виднелись повсюду вокруг светильники, замки, болты, гайки. Пол сплошь был усеян обломками красных черепиц. Стол посередине заняли наиболее достопримечательные экспонаты: каркас женского чепчика из Ко, две глиняные урны, медали, бутылка опалового стекла. Спинка коврового кресла была покрыта гипюром в форме треугольника. Правую стенку украшал кусок кольчуги, а под ним, в горизонтальном положении, на гвоздях, покоился уникум — алебарда.
Во второй комнате, куда вели две ступеньки вниз, хранились вывезенные из Парижа старинные книги вместе с теми, что найдены были Буваром и Пекюше по приезде в одном из шкафов. Его створки были сняты. Он назывался библиотекой.
Родословное древо семейства Круамар занимало одно весь дверной простенок. На смежном панно писанный пастелью портрет дамы в костюме эпохи Людовика XV был под пару Бувару-отцу. Для подзеркальника служили украшением черное фетровое сомбреро и громадный башмак на деревянной подошве, а в нем листья — остатки гнезда.
Между двумя кокосовыми орехами, которыми смолоду владел Пекюше, на камине помещался фаянсовый бочонок, с усевшейся верхом на него фигуркой поселянина. Рядом в корзине хранилась монетка децима, которую однажды изрыгнула утка.
Перед библиотекой горделиво стоял комод, инкрустированный ракушками, с плюшевыми украшениями. На нем кошка с мышью в зубах, сент-аллирская окаменелость, и шкатулка для рукоделья, сложенная из ракушек, а на шкатулке — графин с водою, в котором находилась груша бонкретьен.
Но лучше всего была статуя св. Петра в оконной нише! Его правая рука в перчатке сжимала ключ от рая, цвета незрелого яблока. Расписанная лилиями риза была небесно-голубая, а ярко-желтая тиара — остроконечна, как пагода. У него были нарумяненные щеки, большие круглые глаза, разинутый рот и кривой с раструбом нос. Над ним висел балдахин из старого ковра, на котором можно было различить двух амуров в венце из роз, а у ног его, как колонна, торчал горшок для масла с надписью белыми буквами по шоколадному фону: ‘Исполнено в присутствии Е. К. В. Герцога Ангулемского, в Нороне, 3 октября 1817 года’.
Когда Пекюше лежал в постели, все это являлось ему в виде амфилады, а иногда он уходил даже в комнату Бувара, чтобы удлинить перспективу.
Одно место, перед кольчугой, оставалось свободным: оно предназначалось для баула времен Возрождения.
Он не был готов, Горжю все еще работал над ним в пекарне, подгоняя друг к другу отдельные панно, собирая их и вновь разнимая.
В одиннадцать часов он завтракал, затем болтал с Мели и часто после этого пропадал на весь день.
Чтобы подобрать вещи в стиле баула, Бувар и Пекюше рыскали по окрестностям. То, что они привозили, оказывалось неподходящим. Но они набрели на множество любопытных предметов. Они пристрастились к безделушкам, затем появилось увлечение средневековьем.
Начали они с посещения соборов, и высокие нефы, отражавшиеся в воде кропильниц, стекла, сверкавшие, как драгоценные камни, гробницы в глубине часовен, тусклое освещение в склепах, — все, вплоть до сырости стен, вызывало в них трепет удовольствия, благоговейное волнение.
Вскоре они научились разбираться в эпохах и, не нуждаясь в услугах пономарей, говорили:
— А, романский свод… Это XII столетие. Мы попадаем в готику — пламенеющий период.
Они старались понять символы, высеченные на капителях, например — двух гриффонов в Мариньи, клюющих цветущее дерево. В певчих со странными челюстями, изображенных на концах поясков в Фежероли, Пекюше усмотрел сатиру. А по поводу слишком уж непристойной фигуры на одной из оконниц в Герувиле Бувар заметил, что это свидетельствует о пристрастии наших предков к сальностям.
Они дошли до нетерпимого отношения к мельчайшим признакам упадка. Повсюду был упадок, и они скорбели о вандализме, возмущались окраскою стен.
Но стиль памятника не всегда согласуется с предполагаемым временем его возникновения. Полукруглая дуга XIII столетия еще господствует в Провансе. Стрельчатый свод, быть может, очень древен. И не все авторы согласны с тем, что романский свод старше готического. Это отсутствие достоверности сердило их.
Вслед за церквами они приступили к изучению феодальных крепостей, Домфронских и Фалезских. Под воротами они восхищались желобками подъемной решетки, а взобравшись на вышку, видели сначала всю равнину, затем крыши города, перекрестки улиц, повозки на площади, женщин, полощущих белье. Стена спускалась отвесно до кустарников крепостного рва, и они бледнели при мысли, что люди, вися на лестницах, карабкались на нее. Они решились бы заглянуть и в подземелье, но Бувару служил препятствием его живот, а Пекюше — страх перед змеями.
Им захотелось познакомиться со старыми замками, вроде Кюрси, Бюлли, Фонтеней, Лемармион, Аргуж. Иногда там, где-нибудь в углу, за навозною кучей, торчит Каролингская башня. Кухня, уставленная каменными скамьями, навевает воспоминания о пиршествах феодалов. Другим замкам придают необыкновенно грозный вид различимые еще и ныне три пояса стен, бойницы под лестницей, высокие острогранные башенки. Затем попадаешь в покои, куда лучи солнца проникают сквозь окно времен Валуа с выточенным, словно из слоновой кости, переплетом и нагревают рассыпанные по паркету зерна рапса. Аббатства служат ригами. Надписи на надгробных камнях стерлись. Посреди поля возвышается устоявшая часть здания, сверху донизу покрытая колеблемым от ветра плюшем.
Множество вещей вызывало в них вожделение: какой-нибудь оловянный горшок, стразовая пряжка, ситец с широкими разводами. Недостаток денег сдерживал их.
По счастливой случайности они откопали в Баллеруа у лудильщика готическую оконницу таких размеров, что ее оказалось возможным вставить в правую половину оконной рамы возле кресла. Колокольня Шавиньоля виднелась вдали, производя поразительное впечатление.
Горжю сделал налой из нижней части одного шкафика и поместил его под оконницей, поощряя их манию. Она была так сильна, что их искушали памятники, о которых неизвестно решительно ничего, как, например, загородный дом сезских епископов.
В Байе, по словам г-на де Комона, когда-то был театр. Они безуспешно разыскивали это место.
В селе Монреси есть луг, знаменитый тем, что некогда на нем найдены были медали. Они рассчитывали там на крупную поживу. Сторож их туда не пустил.
Также неудачны были их поиски канала, соединявшего в былое время Фалезский водоем с предместьем Кана. Утки, которых пустили в него, появились в Воселе с квохтаньем: ‘Кан, кан, кан’, откуда произошло названье города.
Никакие хлопоты их не останавливали, никакая жертва.
На постоялом дворе в Мениль-Виллемане позавтракал в 1816 году г-н Галерон и заплатил четыре су. Они заказали там те же кушанья и с удивлением удостоверились, что цены с тех пор изменились!
Кто был основателем аббатства св. Анны? Существует ли родство между моряком Онфруа, который импортировал в XII столетии новый сорт картофеля, и Онфруа — губернатором Гастингса в эпоху Завоевания? Как раздобыть ‘Коварную пифию’, комедию в стихах некоего Дютрезора, сочиненную в Байе и представляющую ныне одну из величайших редкостей? Во времена Людовика XIV Герамбер Дюпати, или Дюпастис Герамбер, написал сочинение, никогда не появлявшееся в свет, пересыпанное анекдотами об Аржантане, необходимо было найти эти анекдоты. Куда делись собственноручные мемуары г-жи Дюбуа де ла Пьер, которыми пользовался Луи Дапре, викарный священник Сен-Мартена при составлении неизданной истории Легля? Все это были проблемы, факты, которые любопытно было выяснить.
Но часто какое-нибудь беглое указание приводит к открытию безмерного значения.
И опять надев свои блузы, чтобы не возбуждать подозрений, они под видом разносчиков стали ходить по домам, скупая макулатуру. Им ее продавали кипами. Это были ученические тетради, счета, старые газеты, — ничего полезного.
Наконец Бувар и Пекюше обратились к Ларсонеру.
Он поглощен был кельтскими древностями и отвечал на их вопросы кратко, задавая им другие.
Наблюдали ли они в своей местности следы поклонения псу, какие встречаются в Монтаржи? И нет ли особых черт в праздновании Ивановой ночи, в брачных обрядах, народных речениях и т. п. Он даже просил их собрать для него несколько кремневых топориков, называвшихся celtae и употреблявшихся друидами ‘при их преступных жертвоприношениях’.
С помощью Горжю они раздобыли дюжину таких топориков, послали ему самый маленький, а остальными обогатили свой музей.
Они прогуливались в нем любовно, сами его подметали, рассказывали о нем своим знакомым.
Однажды днем г-жа Борден и г-н Мареско явились его обозреть.
Их принял Бувар и для начала показал им сени.
Балка была не что иное, как старая фалезская виселица, согласно утверждению продавшего ее плотника, которому об этом сообщил его дед.
Большая цепь в коридоре происходила из подземных темниц Тортевальского замка. Нотариус заметил, что такие цепи висят на тумбах перед парадными подъездами, но Бувар был убежден, что ею когда-то сковывали узников, он распахнул дверь в первую комнату.
— К чему все эти черепки? — воскликнула г-жа Борден.
— Чтобы нагревать бани, но разрешите соблюдать некоторый порядок. Здесь перед вами гробница, открытая на постоялом дворе, где она служила для водопоя.
Затем Бувар взял в руки обе урны с землею, которая была человеческим прахом, и приблизил к своим глазам бутылку, чтобы показать, каким образом римляне проливали в нее слезы.
— Но у вас тут одни только мрачные вещи!
Действительно, это было слишком, пожалуй, серьезно для дамы, и он вынул из ящичка несколько медных монет и одно серебряное денье.
Г-жа Борден спросила нотариуса, какую сумму могло бы это составить в настоящее время.
Кольчуга, которую рассматривал Мареско, выскользнула у него из рук. Бувар скрыл свое неудовольствие.
Он даже любезно снял алебарду и, нагибаясь, поднимая руки, стуча каблуками, делал вид, будто рассекает коню поджилки, колет как штыком, убивает неприятеля. Вдове он показался силачом.
Она пришла в восторг от комода с ракушками. Сенталлирская кошка очень ее изумила, груша в графине — несколько меньше. Затем, подойдя к камину, она сказала:
— Ах, эту шляпу следовало бы отдать в починку.
— Три пули продырявили ее поля. Она принадлежала атаману разбойников Давиду де Ла Базоку, изменнически выданному и убитому на месте в эпоху Директории.
— Тем лучше, — хорошо сделали, — сказала г-жа Борден.
Мареско презрительно посмеивался, глядя на редкости. Он не оценил башмака на деревянной подошве, который был некогда вывеской у торговца обувью, и не понял, к чему нужен фаянсовый бочонок, простая посудина для сидра, а св. Петр, откровенно говоря, производил жалкое впечатление — у него был вид пьяницы.
Г-жа Борден заметила:
— Вам он, однако, должен был обойтись недешево.
— О, не так уж дорого. Один кровельщик отдал его за пятнадцать франков.
Затем она выразила неодобрение даме в пудренном парике за неприличное декольте.
— Ну, это не беда, — возразил Бувар, — было бы оно только красиво.
И прибавил, понизив голос:
— Как у вас, например.
Нотариус стоял к ним спиною, разглядывая ветви семейного дерева Круамар. Она ничего не ответила, но стала играть своею длинною цепочкой от часов. Груди ее вздували черный шелк корсажа, и, слегка прищурив глаза, она опускала подбородок, как пыжащийся голубь, затем спросила с простодушным видом:
— Как звали эту даму?
— Неизвестно. Она была любовницей регента, — знаете, того, что так напроказил.
— Я думаю, скрижали времен…
И нотариус, не докончив фразы, выразил сожаление по поводу примера, который был подан в пылу страстей главою государства.
— Но вы все таковы!
Мужчины запротестовали. Последовал диалог о женщинах, О любви. Мареско утверждал, что существует много счастливых союзов, иногда человек даже не подозревает, что счастье у него под рукою. Намек был прозрачен. Щеки у вдовы зарделись, но, почти немедленно оправившись, она сказала:
— Мы вышли из возраста, когда делают глупости, не правда ли, г-н Бувар?
— Хе, хе, я этого не скажу про себя.
И предложив ей руку, он повел ее в другую комнату.
— Осторожно, здесь ступеньки. Вот так. Теперь взгляните на оконницу.
На ней можно было рассмотреть алый плащ и два крыла у ангела. Все остальное терялось под слоем свинца, скреплявшего многочисленные трещины на стекле. Вечерело, тени удлинились, г-жа Борден сделалась чинной.
Бувар вышел и вернулся закутанный в шерстяное одеяло, затем опустился на колени перед налоем, раздвинул локти, закрыл руками лицо, подставив солнечным лучам свою плешь. И он был уверен в произведенном впечатлении, потому что сказал:
— Разве не похож я на средневекового монаха?
Затем он поднял голову, взор у него затуманился, и лицо приняло мистическое выражение. В коридоре раздался торжественный голос Пекюше:
— Не бойся, это я.
И он вошел с каской на голове: это был железный горшок с остроконечными ушками.
Бувар был все еще коленопреклонен. Оба гостя продолжали стоять. Минута прошла в оцепенении.
Пекюше показалось, что г-жа Борден недостаточно очарована. Он спросил, все ли она видела.
— Кажется, все.
Показав на стену, он сказал еще:
— Виноват, здесь у нас будет вещь, которая в настоящее время реставрируется.
Вдова и Мареско удалились.
Оба друга придумали игру в соревнование. Они порознь совершали экскурсии, и один старался перещеголять другого в приобретениях. Пекюше только что раздобыл каску.
Бувар поздравил его с нею и выслушал похвалу за одеяло, которое Мели, при помощи шнурков, превратила в монашеское облачение. Они его надевали поочередно, когда принимали гостей.
У них побывали Жирбаль, Фуро, капитан Герто, затем особы менее видные: Ланглуа, Бельжамб, фермеры и даже соседские служанки. И каждый раз друзья повторяли свои объяснения, показывали место, где поставлен будет баул, напускали на себя скромность, просили не пенять на загроможденность помещения.
Пекюше в такие дни носил феску зуава, купленную им когда-то в Париже, считая ее более соответствующей художественной обстановке. В определенный момент он надевал каску и сдвигал ее на затылок, чтобы открыть лицо. Бувар не забывал манипуляций с алебардой, под конец они спрашивали друг друга глазами, достоин ли посетитель того, чтобы ему показали ‘средневекового монаха’.
Какое они почувствовали волнение, когда перед их воротами остановилась коляска г-на де Фавержа! Ему нужно было сказать им только два слова, а именно:
Гюрель, его поверенный в делах, сообщил ему, что, повсюду разыскивая документы, они купили старые бумаги на ферме Обри.
— Совершенно верно.
Не нашли ли они писем гостившего в Обри барона де Гонневаля, бывшего адъютанта герцога Ангулемского? Некоторые лица хотели бы иметь эту корреспонденцию по семейным соображениям.
Ее у них не было, но они располагали вещью, которая его заинтересовала бы, если бы он соблаговолил последовать за ними в библиотеку.
Ни разу еще не скрипели в коридоре такие лакированные сапоги. Граф споткнулся о саркофаг, чуть было не растоптал несколько черепиц, обошел кресло, спустился по двум ступенькам. Войдя во вторую комнату, они ему показали под балдахином, перед св. Петром, горшок для масла, изготовленный в Нороне.
Бувар и Пекюше полагали, что дата подчас может оказать услугу.
Граф из вежливости осмотрел их музей. Он повторял: ‘Мило! Очень хорошо!’, все время похлопывая себя по губам набалдашником трости, и, со своей стороны, поблагодарил их за то, что они спасли от гибели эти обломки средневековья, эпохи, когда процветали религиозная вера и рыцарская самоотверженность. Он любил прогресс и предался бы, как и они, этим интересным занятиям, но политика, государственный совет, сельское хозяйство — настоящий водоворот — поглощали его.
— Впрочем, после вас останутся только объедки, ибо скоро вы захватите в свои руки все достопримечательности департамента.
— Без похвальбы, мы на это надеемся, — сказал Пекюше.
Тем не менее кое-что можно еще открыть в Шавиньоле, например: в углу кладбищенской стены с незапамятных времен лежит кропильница, зарытая в землю.
Они были весьма обрадованы этим сообщением, затем обменялись взглядом, означавшим: ‘Стоит ли?’, но граф уже открыл дверь.
Мели, прятавшаяся за нею, вдруг убежала.
Проходя по двору, г-н де Фаверж заметил Горжю. Тот курил трубку, скрестив руки.
— У вас служит этот малый? Гм! В дни волнений я бы на него не положился.
И гость сел в свой кабриолет.
Отчего служанка испугалась его?
Расспросив ее, они узнали, что она служила у него на ферме. Это была та самая девочка, которая при первом их посещении два года тому назад давала пить жнецам.
Ее взяли прислуживать в замке и рассчитали ‘вследствие ложных доносов’.
Что до Горжю, то в чем его можно упрекнуть? Он был очень ловок и относился к ним с чрезвычайным уважением.
На следующий день они чуть свет отправились на кладбище.
Бувар начал палкою исследовать указанное место. Зазвучало твердое тело. Они вырвали немного сорной травы и обнаружили каменную чашу, купель для крещения, в которой росли растения.
Однако нет такого обыкновения — зарывать в землю купели вне церковных стен.
Пекюше зарисовал ее, Бувар — описал, и все это они послали Ларсонеру.
Ответ от него пришел немедленно:
‘Победа, дорогие собратья! Это бесспорно друидическая чаша!’
Во всяком случае он призывал их к осторожности. Топорик был сомнителен, и, как в своих, так и в их интересах, он указывал им ряд сочинений, в которых надлежало справиться.
В post-scriptum’e Ларсонер признавался им в желании взглянуть на чашу, и притом в ближайшие дни, в связи с путешествием по Бретани.
Тогда Бувар и Пекюше погрузились в кельтскую археологию.
Согласно этой науке древние галлы, предки французов, поклонялись Кирку и Крону, Таранису Эзусу, Неталемнии, небу и земле, ветру, водам, и превыше всего — великому Тевтатесу, являвшемуся Сатурном для язычников, ибо Сатурн, когда он царствовал в Финикии, взял в жены нимфу по имени Анобрет, от которой имел сына Иеуда, у Анобрет же есть сходство с Саррой: Иеуд был принесен в жертву (или был к тому близок) подобно Исааку, таким образом, Сатурн — это Авраам, а отсюда следует, что религия галлов имеет общее происхождение с иудейской.
Общество предков было устроено очень хорошо. К первому классу принадлежали народ, знать и царь, ко второму — законоведы, а к третьему, самому высшему, согласно утверждению Тайепье — ‘различного рода философы’, то есть друиды или сарониды, в свою очередь делившиеся на эвбагов, бардов и вещателей.
Одни пророчили, другие воспевали, третьи преподавали ботанику, медицину, историю и литературу, словом ‘все современные им искусства’. Пифагор и Платон были их учениками. Они научили греков метафизике, персов — колдовству, этрусков — утробогаданию, а римлян — лужению меди и приготовлению окороков.
Но от этого народа, господствовавшего над древним миром, остались только камни, из которых одни лежат в одиночку или группами по три, а другие расположены в виде галереи или стены.
Бувар и Пекюше, исполнившись пыла, изучили один за другим камень Поста в Юсси, сдвоенный камень в Гесте, камень Дарье близ Легля и всякие другие.
Все эти глыбы, одинаково неинтересные, быстро им наскучили, и однажды, обозрев каменный столб, они собирались уже вернуться домой, когда проводник повел их в буковый лесок, заваленный гранитными глыбами, похожими на пьедесталы или на чудовищных размеров черепах.
Самая большая из них выдолблена как таз. Один край приподнят, и две выемки, начинаясь в днище, идут до земли, они предназначались для стока крови, в этом нельзя сомневаться. Случай таких вещей не порождает.
Корни деревьев переплетались вокруг этих обломанных цоколей. Моросил дождь, вдали, как большие призраки, поднимались клочья тумана. Легко было представить себе жрецов под листвою в золотых тиарах и белых одеяниях, приносимых в жертву людей со связанными на спине руками и наклонившуюся над чашей друидессу, наблюдающую за красным ручьем, между тем как вокруг ревет толпа под гром кимвалов и труб, сделанных из рогов зубра.
У них сразу сложилось решение.
Однажды в лунную ночь они пошли на кладбище, крадучись, как воры, в тени домов. Ставни были заперты, и лачуги спокойны, ни одна собака не лаяла.
Горжю был с ними. Они принялись за работу. Слышен был только хруст камешков, когда на них натыкалась лопата, погружаясь в дерн.
Соседство мертвецов было им неприятно, башенные часы все время хрипели, и розетка на фронтоне церкви была словно глаз, следивший за святотатцами. Наконец они унесли чашу.
На следующий день они снова посетили кладбище, чтобы взглянуть на следы своего предприятия.
Аббат, вышедший подышать свежим воздухом, попросил их оказать ему честь — зайти к нему и, введя их к себе в маленький зал, посмотрел на них странным взглядом.
Посреди поставца для посуды, между тарелками, стояла суповая миска, расписанная желтыми букетами.
Пекюше похвалил ее, не зная, что сказать.
— Это старый руанский фаянс, — ответил кюре, — семейная драгоценность.
Знатоки ее ценят, особенно г-н Мареско. Он же сам не питает страсти к редкостям.
И так как они, казалось, не понимали, то он им объявил, что видел собственными глазами, как они похитили купель для крещения.
Оба археолога были очень сконфужены, что-то пролепетали. Ведь этот предмет лежал без употребления.
Все равно! Они обязаны его возвратить.
Конечно! Но пусть им предоставят, по крайней мере, возможность пригласить художника, чтобы срисовать чашу.
— Пусть будет по-вашему, господа.
— Это останется между нами, не правда ли? — сказал Бувар. — Как на исповеди!
Священник улыбнулся и жестом успокоил их.
Они не его боялись, а скорее Ларсонера. Когда он будет проездом в Шавиньоле, то позарится на чашу, и его болтовня дойдет до слуха правительства. Из осторожности они ее упрятали в пекарню, затем в беседку, в шалаш, в один из шкафов. Горжю устал ее перетаскивать.
Владение таким предметом пристрастило их к кельтским древностям Нормандии.
Их происхождение — египетское. Сез, в департаменте Орны, пишется иногда Саис, как город Дельты. Галлы клялись буйволом, — заимствование быка Аписа. Латинское прозвище жителей Байе — Беллокасты — ведет начало от Beli casa, жилища, святилища Бэла. Бэл и Озирис — одно и то же божество. ‘Нет ничего невероятного в том, — говорит Мангу де ла Лонд, — что близ Байе существовали друидические памятники’. ‘Этот край, — прибавляет г-н Руссель, — сходен с тем, где египтяне воздвигли храм Юпитеру-Аммону’. Итак существовал храм, и в нем были сокровища. Все кельтские памятники обладают ими.
В 1715 году, — докладывает дон Мартен, — некто Герибель откопал в окрестностях Байе несколько глиняных сосудов с костями и решил, согласно преданию и забытым авторитетам, что это место, некрополь, было горою Фаунусом, где погребен Золотой телец.
Между тем Золотой телец был предан сожжению, если только библия не заблуждается!
Прежде всего, где находится гора Фаунус? Авторы этого не указывают. Местные жители ничего об этом не знают. Следовало бы предпринять раскопки, и с этим намерением приятели отправили г-ну префекту петицию, оставшуюся без ответа.
Возможно, что гора Фаунус исчезла и что это был не холм, а курган. Что означали курганы?
Многие из них содержат скелеты, лежащие в том же положении, какое плод принимает в материнской утробе. Это значит, что гробница была для них как бы второю маткою, подготовлявшею их к другой жизни. Итак, курган символизирует женский орган, подобно тому, как воздвигнутый камень является органом мужским.
В самом деле, повсюду, где сохранились камни друидов, удержался непристойный культ. Об этом свидетельствует то, что происходило в Геранде, Шишбуше, Круазике, Ливаро. В былое время башни, пирамиды, свечи, придорожные столбы и даже деревья означали фаллос, и для Бувара и Пекюше все сделалось фаллосом. Они собирали вальки от карет, ножки кресел, засовы, аптекарские пестики. Посетителей своих они спрашивали:
— Это, по-вашему, на что похоже?
Затем открывали тайну, и если им отказывались верить, они жалостливо пожимали плечами.
Однажды вечером, когда они размышляли об учениях друидов, к ним пришел аббат, храня смиренный вид.
Немедленно они принялись показывать ему музей, начав с оконницы, но им не терпелось перейти к новому отделению — фаллосов. Священник остановил их, считая эту выставку неприличной. Он пришел потребовать обратно купель.
Бувар и Пекюше стали умолять еще о двух неделях, чтобы иметь время сделать отливку.
— Лучше не откладывать, — сказал аббат.
Затем он заговорил о других вещах.
Пекюше, отлучившийся на минуту, сунул ему в руку наполеондор.
Кюре шарахнулся от него.
— Ах! Для ваших бедных!
И г-н Жефруа, покраснев, запрятал червонец в сутану.
Отдать чашу, чашу для жертвоприношений! Ни за что в жизни! Они даже хотели научиться древнееврейскому языку, который был родоначальником кельтского, если только сам от него не произошел. И они собирались отправиться в путешествие по Бретани, начав с Ренна, где у них назначено было свидание с Ларсонером, для изучения урны, упоминаемой в мемуарах Кельтской академии и содержавшей, по-видимому, прах царицы Артемизы, но тут вошел мэр, не снимая шляпы, бесцеремонно, как этого можно было ждать от такого грубого человека.
— Это не дело, господа хорошие! Нужно ее отдать.
— Что?
— Шутники! Я знаю, что вы ее скрываете.
Кто-то предал их.
Они возразили, что она у них сохраняется с разрешения г-на кюре.
— Это мы узнаем.
И Фуро удалился.
Он вернулся через час.
— Кюре отрицает это! Объяснитесь.
Они уперлись на своем.
Прежде всего, никому не нужна эта кропильница, так как она не кропильница. Они могут это доказать множеством научных доводов. Затем они предложили признать в своем завещании, что она принадлежит общине.
Они даже готовы были купить ее.
— И к тому же это моя вещь! — повторял Пекюше.
Двадцать франков, принятые г-ном Жефруа, служили доказательством сделки, а если бы пришлось держать ответ перед мировым судьею, — тем хуже, он принесет ложную присягу!
Во время этих споров он несколько раз вспоминал про суповую миску, и в душе его пробудилось желание, жажда обладать этим фаянсом. Пусть ее отдадут ему, тогда он возвратит купель. В противном случае — ни за что.
От усталости или боясь скандала, г-н Жефруа уступил миску. Она заняла место в их коллекции рядом с чепчиком из Ко. Купель украсила собою церковную паперть, и, утратив ее, они утешились мыслью, что народ в Шавиньоле не знает ее ценности.
Но суповая миска внушила им вкус к фаянсам: новый предмет для изучения и для разведок в окрестностях.
В ту пору люди со вкусом охотились за старыми руанскими подносами. У нотариуса их было несколько штук, и это снискало ему как бы репутацию художника, предосудительную при его профессии, но искупаемую серьезными сторонами его характера.
Узнав, что Бувар и Пекюше приобрели суповую миску, он пришел предложить им какую-нибудь мену.
Пекюше отказался.
— Ну что ж, не надо.
И Мареско осмотрел их керамику.
Все предметы, развешанные по стенам, были синего цвета с грязновато-белым фоном, только рога изобилия отливали зелеными и алыми оттенками. Были там бритвенные тазы, тарелки и подстаканники, — вещи, которые они долго высматривали и уносили домой, прижимая к сердцу, пряча под полой сюртука.
Мареско похвалил коллекцию, заговорил о других сортах фаянса, испано-арабском, голландском, английском, итальянском и, ослепив их своей эрудицией, сказал:
— Можно мне еще разок взглянуть на вашу суповую миску?
Он щелкнул по ней пальцем, затем присмотрелся к двум нарисованным на крышке буквам С.
— Руанская марка! — сказал Пекюше.
— О-о! У Руана, собственно говоря, не было марки. Когда неизвестен был Мутье, все французские фаянсовые изделия были из Невера. То же и с Руаном теперь! К тому же его в совершенстве имитируют в Эльбефе.
— Не может быть!
— Майолики отлично поддаются имитации. Ваш экземпляр не представляет никакой ценности, и я собирался сделать порядочную глупость!
Когда нотариус ушел, Пекюше без сил свалился в кресло.
— Не нужно было возвращать кропильницу, — сказал Бувар, — но ты увлекаешься! Ты всегда готов зарваться!
— Да, я увлекаюсь!
И схватив суповую миску, Пекюше швырнул ее так, что она отлетела к саркофагу.
Бувар, более спокойный, подобрал осколки, один за другим, немного спустя у него появилась такая мысль:
— Мареско из зависти мог подшутить над нами!
— Как?
— Я совсем не считаю доказанным, что суповая миска — подделка. Возможно, что поддельны другие предметы, которыми он, судя по его виду, восхищался.
И конец дня прошел в колебаниях, сожалениях.
Из-за этого все же не приходилось отменять поездку в Бретань. Они даже собирались взять с собою Горжю, чтобы он помогал им при раскопках.
С некоторого времени он ночевал у них в доме, чтобы поскорее закончить ремонт баула. Перспективою отъезда он был недоволен и однажды сказал им, когда они говорили о менгирах и курганах, которые надеялись увидеть:
— Я знаю места получше, на юге Алжира, близ источников Бу-Мурсуга, их можно найти множество.
Он даже описал одну гробницу, случайно открытую в его присутствии и содержавшую скелет, который сидел на корточках, как обезьяна, обхватив руками колени.
Ларсонер, когда они сообщили ему об этом факте, не придал ему никакой веры.
Бувар его раздразнил, углубив тему.
Как объяснить бесформенность галльских памятников, коль скоро эти самые галлы были во времена Юлия Цезаря цивилизованными людьми? Очевидно, это произведения более древнего народа.
Такая гипотеза, по мнению Ларсонера, грешила недостатком патриотизма.
Безразлично. Нет никаких доказательств, что эти памятники созданы галлами. ‘Укажите нам какой-нибудь текст!’
Академик рассердился, перестал отвечать, и они были этому очень рады, до того им надоели друиды.
Их неумение разбираться в керамике и в кельтских древностях объяснялось незнанием истории, в частности — истории Франции.
У них в библиотеке имелось сочинение Анкетиля, но ряд королей-ленивцев весьма мало их позабавил. Подлость дворцовых сенешалов нисколько их не возмутила, и они бросили Анкетиля, раздраженные его глупыми рассуждениями.
Тогда они запросили Дюмушеля: ‘Какая история Франции самая лучшая?’
Дюмушель от их имени взял абонемент в кабинете для чтения и выслал им письма Огюстена Тьерри и два тома Женуда.
По мнению этого писателя, королевская власть, религия и национальные собрания — вот ‘основы’ французской нации, восходящие ко времени Меровингов. Каролинги отступили от них. Капетинги, в согласии с народом, старались их сохранить. При Людовике XIII была установлена абсолютная власть, дабы победить протестантизм, последнее усилие феодализма, а 89-й год является возвращением к конституции предков.
Пекюше был восхищен идеями автора.
Бувар, сначала прочитавший Огюстена Тьерри, отнесся к ним с презрением.
— Что ты мелешь там про свою французскую нацию, если не существовало ни Франции, ни Национальных собраний! И Каролинги решительно ничего не узурпировали! А короли не освободили коммун! Читай сам!
Пекюше согласился с очевидностью и вскоре превзошел Бувара в научной строгости. Он счел бы для себя позором произнести ‘Шарлемань’ вместо ‘Карл Великий’ и ‘Кловис’ вместо ‘Хлодвиг’.
Тем не менее он был увлечен Женудом, считая ловким такое соединение двух концов французской истории, при котором середина является пустою вставкой. И желая исчерпать все вопросы, они обратились к сборникам Бюше и Ру.
Но пафос предисловий, — это смесь социализма с католицизмом, — вызывал в них отвращение, слишком многочисленные подробности мешали видеть общую картину.
Они прибегли к помощи Тьера.
Это было летом 1845 года, в садовой беседке. Пекюше, подставив под ноги скамеечку, читал вслух своим замогильным голосом, не утомляясь, останавливаясь только для того, чтобы запустить пальцы в табакерку. Бувар слушал его с трубкою во рту, раздвинув колени, расстегнув верхние пуговицы панталон.
От стариков доводилось им слышать о 93-м годе, и чуть ли не личные воспоминания оживляли скучное повествование автора. В те времена большие дороги полны были солдат, распевавших Марсельезу. Женщины, сидя у ворот, сшивали полотнища для палаток. Иногда проносился поток людей в красных колпаках, и на конце пики торчала бледная голова со свисавшими волосами. Облако пыли окружало высокую трибуну в Конвенте, где люди с яростными лицами призывали к убийствам. Проходя среди белого дня мимо Тюильрийского бассейна, можно было слышать стук гильотины, похожий на удары копра.
А ветерок шевелил гроздьями беседки, колыхался спелый ячмень, посвистывал дрозд. Оглядываясь вокруг, они наслаждались этим спокойствием.
Какая жалость, что не удалось поладить с самого начала! Ведь если бы роялисты мыслили, как патриоты, если бы двор обнаружил побольше откровенности, а противники его — поменьше свирепости, не случилось бы многих несчастий.
Болтая на эту тему, они увлекались. Свободомыслящий и чувствительный Бувар был приверженцем конституции, Жиронды, героев термидора. Желчный Пекюше, сторонник сильной власти, объявил себя санкюлотом и даже робеспьеристом.
Он одобрял казнь короля, самые свирепые декреты, культ Верховного существа. Бувар предпочитал поклонение природе. Он бы с удовольствием приветствовал образ толстой женщины, изливающей на поклонников из сосцов своих не воду, а шамбертен.
Желая в своих доводах опираться на большее количество фактов, они раздобыли другие сочинения: Монгаяра, Прюдома, Галлуа, Лякретеля и пр., и противоречивость этих книг их ничуть не смущала. Каждый брал из них то, что могло послужить в защиту его взглядов.
Так, например, Бувар не сомневался, что Дантон за сто тысяч экю согласился вносить гибельные для Республики законопроекты, а Пекюше утверждал будто Верньо потребовал за это шесть тысяч франков в месяц.
— Никогда в жизни! Объясни-ка мне лучше, за что сестра Робеспьера получала пенсию от Людовика XVIII?
— Совсем не от него, а от Бонапарта, и если ты о нем такого мнения, то кто была особа, имевшая тайное свидание с Эгалитэ незадолго до его казни? Я требую, чтобы в мемуарах г-жи Кампан восстановлены были выброшенные абзацы! Смерть дофина представляется мне подозрительной. Пороховой погреб в Гренеле, взорвавшись, убил две тысячи человек! Причина, говорят, неизвестна — какой вздор!
Пекюше ведь о ней догадывался и все преступления объяснял махинациями аристократов, иноземным золотом.
В представлениях Бувара ‘вознеситесь на небо, сыновья св. Людовика’, верденские девы и панталоны из человеческой кожи были неоспоримы. Он соглашался со списками Прюдома: ровно один миллион жертв.
Но Луара, побагровевшая от крови, начиная от Сомюра и до Нанта, на протяжении восемнадцати миль, поселила в нем сомнения. Возымел их также Пекюше, и они стали с недоверием относиться к историкам.
Революция в глазах одних историков является делом сатаны. Другие считают ее величественной аномалией. Жертвы с обеих сторон, конечно, мученики.
Тьерри, говоря о варварах, показывает, как глупо доискиваться, был ли тот или иной правитель плох или хорош. Отчего не следовать тому же методу при изучении более близких нам эпох? Но история должна быть мстительницей за мораль. Тациту мы обязаны благодарностью за то, что он умалил Тиберия. В конце концов имела ли королева любовников, замышлял ли Дюмурье измену уже при Вальми, кто начал первый в прериале — Гора или Жиронда, а в термидоре — якобинцы или Равнина, — какое значение имеет это для Революции, причины которой глубоки, а следствия неисчислимы?
Конечно, должно было произойти то, что произошло, но предположите, что королю удалось бежать без помехи, что Робеспьер скрылся или что Бонапарт убит, — а такие случайности зависели от добросовестности какого-нибудь хозяина гостиницы, от незапертой двери, от уснувшего караульного, — и ход истории был бы иной.
У приятелей не осталось ни одной ясной идеи относительно людей и событий этой эпохи.
Чтобы судить о ней беспристрастно, нужно было бы прочесть все исторические книги, все мемуары, все газеты и все рукописные документы, ибо малейший пропуск может породить ошибку, которая повлечет за собою другие, и так без конца. Они от этого отказались.
Но у них появился вкус к истории, потребность в самодовлеющей истине.
Быть может, ее легче обнаружить в древних веках. Писатели, более далекие от событий, должны говорить о них бесстрастно. И они начали с добряка Роллена.
— Что за нагромождение вздора! — воскликнул Бувар после первой же главы.
— Погоди немного, — сказал Пекюше, роясь в нижней части книжного шкафа, где стояли книги бывшего владельца усадьбы, старого юриста, маниака и остроумца.
И перебрав много романов и театральных произведений, вместе с томом Монтескье и переводами из Горация, он нашел то, что искал: сочинения Бофора по римской истории.
Тит Ливий считает Ромула основателем Рима, Саллюстий оказывает эту честь троянцам Энея. Кориолан умер в изгнании, по сообщению Фабия Пиктора, вследствие козней Аттия Тулла, если верить Дионисию, Сенека утверждает, что Гораций Коклес вернулся победителем, Дион — что он был ранен в ногу. А Ла Мот ле Вайе высказывает подобные же сомнения, говоря о других народах.
Нет единогласия во взглядах на древность халдеев, на век Гомера, на существование Зороастра и двух ассирийских царств. Квинт Курций сочинял басни. Плутарх опровергает Геродота. О Цезаре у нас было бы иное представление, будь Верцингеторикс автором его комментариев.
Древняя история туманна из-за скудости источников, новая изобилует ими, и Бувар с Пекюше вернулись к Франции, принялись за Сисмонди.
Смена во времени такого множества людей внушила им желание познакомиться с ними поближе, вмешаться в дело. Им хотелось прочитать в подлиннике Григория Турского, Монстреле, Коммина, всех, чьи имена звучали странно или приятно.
Но события перепутывались у них в голове, так как они не знали хронологии.
По счастью у них была мнемоника Дюмушеля, книжка in 12ў в папке, с таким эпиграфом: ‘Учи забавляя!’
В ней сочетались три системы — Аллеви, Пари и Фенегля.
Аллеви преобразует цифры в фигуры, причем 1 изображается башней, 2 — птицей, 3 — верблюдом и так далее. Пари поражает воображение ребусами: кресло, украшенное гвоздями (clous) с винтиками (vis), дает: clou, vis — Кловис, и так как масло на огне издает ‘рик, рик’, то мерланы на сковородке напомнят Хильперика. Фенегль делит вселенную на дома с комнатами, из которых в каждой четыре стены, в каждой стене девять простенков и на каждом простенке — по эмблеме. Таким образом, первый король первой династии займет в первой комнате первый простенок, маяк (phare) на горе (mont) укажет, что его звали ‘Pharamond’ — Фарамунд, по системе Пари, а если, по совету Аллеви, поместить сверху зеркало, означающее 4, птицу — 2 и обруч — 0, то получается 420, год воцарения этого короля.
Для большей ясности они приняли за мнемоническую основу собственный свой дом, свое обиталище, связав с каждой из его частей особое событие, и двор, сад, окрестности, весь край имели для них отныне только тот смысл, что способствовали памяти. Межевые столбы на полях ограничивали определенные эпохи, яблони были родословными древами, кусты — сражениями, мир стал символом. На стенах они отыскивали множество отсутствующих вещей, начинали видеть их в конце концов, но уже не знали годов, означаемых ими.
К тому же хронология не всегда достоверна. Из школьного учебника они узнали, что Иисус родился на пять лет раньше, чем принято думать, что у греков было три способа исчислять Олимпиады, а у латинян — восемь способов для установления начала года. Столько же, стало быть, источников для ошибок, помимо тех, к которым ведут зодиаки, эры и различные календари.
И начав с беспечного отношения к годам, они кончили презрительным отношением к фактам.
Вот философия истории действительно существенна!
Бувар не мог дочитать до конца знаменитой речи Боссюэта.
— Орел из Мо шутник! Он забывает про Китай, Индию и Америку! Но заботливо нам сообщает, что Феодосий был ‘радостью вселенной’, что Авраам ‘стоял наравне с царями’ и что философия греков ведет свое начало от евреев. Его интерес к евреям меня раздражает.
Пекюше согласился с этим мнением и посоветовал Бувару читать Вико.
— Можно ли допустить, — возражал Бувар, — чтобы басни были правдивее, чем истины историков?
Пекюше попытался толковать мифы, увязнув в Scienza Nuova.
— Не станешь же ты отрицать, что у провидения есть план?
— Я его не знаю, — сказал Бувар.
И они решили положиться в этом отношении на Дюмушеля.
Профессор признался, что теперь он в области истории сбит с толку.
— Она меняется что ни день. Сомнению подвергаются римские цари и странствия Пифагора. Производятся нападки на Велизария, Вильгельма Телля и даже на Сида, оказавшегося, благодаря последним открытиям, простым разбойником. Приходится пожелать, чтобы больше не делалось открытий, а Институту надлежало бы даже установить своего рода канон, который предписал бы, чему надо верить.
В post-scriptum’e он привел правила критики, заимствованные им из курса Дону:
‘Ссылка, в виде доказательства, на свидетельство масс — плохое доказательство, массы не для того существуют, чтобы свидетельствовать.
Следует отвергать невозможные вещи, например, утверждение, будто Павзаний видел камень, проглоченный Сатурном.
Архитектура способна лгать, тому пример — арка на форуме, где Тит назван первым покорителем Иерусалима, который до него был взят Помпеем.
Медали вводят иногда в заблуждение. При Карле IX были выбиты монеты с чеканом Генриха II.
Надобно считаться с ловкостью подделывателей и пристрастием защитников и клеветников’.
Мало кто из историков работал согласно этим правилам, все руководствовались интересами религии, нации, партии, доктрины, или желанием бранить королей, поучать народ, показывать примеры нравственного поведения.
Не лучше их и другие, притязающие только на роль повествователей, потому что всего нельзя рассказать, нужно выбирать. Но выбор документов будет всегда определяться известным направлением, и так как оно различно в зависимости от положения писателя, то никогда история не будет иметь твердого основания.
‘Это печально’, — думали друзья.
Однако можно было взять какой-нибудь сюжет, исчерпать источники, надлежащим образом их исследовать, затем сгустить в рассказе, который был бы своего рода сводкою, отражающей истину во всем ее объеме. Подобный труд представлялся Пекюше исполнимым.
— Хочешь, попробуем составить какую-нибудь историю?
— С превеликим удовольствием! Но какую?
— В самом деле, какую?
Бувар уселся, Пекюше расхаживал взад и вперед по музею. Когда горшок для масла попался ему на глаза, он вдруг остановился.
— Не написать ли нам биографию герцога Ангулемского?
— Да ведь это был дурак! — возразил Бувар.
— Ничего не значит! Второстепенные личности оказывают подчас огромное влияние, и в руках этого человека были, может быть, пружины событий.
Они могли бы почерпнуть сведения из книг, г-н де Фаверж, наверное, тоже ими располагает, — как собственными, так и полученными от старых дворян из числа его друзей.
Они обдумали этот проект, обсудили и порешили, наконец, провести две недели в муниципальной библиотеке Кана, чтобы собрать материал.
Библиотекарь предоставил в их распоряжение книги по общей истории, брошюры и раскрашенную литографию, изображавшую герцога Ангулемского в полупрофиль.
Синее сукно его мундира еле проглядывало из-под эполет, орденов и широкой красной ленты Почетного легиона. Необыкновенно высокий воротник обхватывал длинную шею. Грушевидную голову обрамляли завитки прически и узкие баки, а тяжелые веки, очень крупный нос и толстые губы придавали лицу выражение незначительное, но доброе.
Сделав выписки, друзья составили план.
Рождение и детство представляют мало любопытного. Один из гувернеров герцога — аббат Гене, враг Вольтера. В Турине он изучает походы Карла VIII и отливает пушку. Поэтому, несмотря на молодость, его назначают командиром полка гард-ноблей.
1797. Его женитьба.
1814. Англичане берут Бордо. Он устремляется туда вслед за ними и показывает свою особу населению. Описание его наружности.
1815. Бонапарт нападает на него врасплох. Он призывает немедленно испанского короля, а Тулон, без Массена, предается англичанам.
Операции на юге. Он разбит, но отпущен под условием возвращения алмазов из короны, захваченных ускакавшим во всю прыть королем, его дядей.
После Ста Дней он возвращается со своими родителями и живет спокойно. Проходит несколько лет.
Испанская война. Лишь только он перешел Пиренеи, победа повсюду сопутствует потомку Генриха IV. Он берет Трокадеро, достигает Геркулесовых столпов, подавляет заговоры, обнимает Фердинанда и возвращается.
Триумфальные арки, цветы, преподносимые молодыми девицами, обеды в префектурах, молебны в соборах. Парижане опьянены восторгом. Город устраивает в его честь банкет. В театрах песни намекают на героя.
Энтузиазм ослабевает, судя по тому, что в 1827 году, в Шербурге, организованный по подписке бал не удается.
В качестве главного адмирала Франции он делает смотр флоту, отправляющемуся в Алжир.
Июль 1830 года. Мармон знакомит герцога с положением дел. Он приходит в такую ярость, что ранит себе руку о шпагу генерала.
Король возлагает на него командование всеми силами.
В Булонском лесу ему встречаются три армейские части, но, пытаясь обратиться к ним с речью, он не может связать двух слов.
Из Сен-Клу он мчится к Севрскому мосту. Холодное отношение войск. Это его не смущает. Семейство короля покидает Трианон. Он усаживается под дубом, разворачивает карту, размышляет, снова вскакивает на коня, проезжает перед Сен-Сиром и ободряет воспитанников несколькими словами.
В Рамбулье лейб-гвардейцы прощаются с ним. Он садится на корабль и во время всего плавания хворает. Конец карьеры.
Необходимо в этом труде подчеркнуть значение мостов. Сначала герцог бесцельно подвергает себя опасности на Минском мосту, берет мост Сент-Эспри и мост Лориоль, в Лионе оба моста оказываются для него роковыми, и перед Севрским мостом его счастье закатывается.
Очерк его доблестей. Излишне хвалить его храбрость, с которою он сочетал большое политическое искусство, ибо предложил каждому солдату по шестидесяти франков за измену императору, а в Испании старался подкупить деньгами конституционалистов.
Его уступчивость была так велика, что он согласился на предполагавшийся брак его отца с королевой Этрурии, на образование нового кабинета после ордоннансов, на отречение в пользу Шамбора, на все, что требовали от него.
Однако в твердости у него недостатка не было. В Анжере он разжаловал пехоту, которая из ревности к кавалерии решила его эскортировать, так что его высочество оказался затертым среди пехотинцев, и колени у него были стиснуты. Но кавалерии, виновнице беспорядка, он выразил порицание и простил инфантерию, настоящий суд Соломона.
Его благочестие выразилось во множестве добрых дел, а милосердие — в том, что по его ходатайству был помилован генерал Дебель, поднявший против него оружие.
Интимные подробности, черты характера.
В детские годы он с братом своим забавлялся рытьем колодца, который можно видеть и ныне в замке Борегар. Однажды он посетил егерскую казарму, попросил стакан вина и выпил за здоровье короля.
На прогулках, отбивая шаг, он повторял про себя: ‘Раз, два! раз, два! раз, два!’
Сохранились некоторые его изречения.
По адресу одной депутации из Бордо: ‘Пребывание среди вас служит мне утешением в том, что я не нахожусь в Бордо’.
По адресу протестантов из Нима: ‘Я добрый католик, но никогда не забуду, что знаменитейший из предков моих был протестантом’.
По адресу воспитанников Сен-Сира, когда все было потеряно: ‘Все хорошо, друзья мои! Добрые вести! Дело идет на лад! Все прекрасно!’
После отречения Карла X: ‘Если я им не нужен, пусть устраиваются сами’.
А в 1814 году по всякому поводу, в каждой деревушке: ‘Нет больше войны, нет наборов, нет косвенных налогов’.
Стиль у него стоял на уровне красноречия. Его прокламации — верх совершенства.
Первая, от имени графа д’Артуа, начиналась так: ‘Французы, брат вашего короля прибыл!’
Следующая, от имени герцога: ‘Я прибыл. Я сын ваших королей! Вы французы!’
Приказ, отданный в Байонне: ‘Солдаты! Я прибыл’.
Другой, во время полного разгрома: ‘Продолжайте с доблестью, достойною французского солдата, вести начатую вами борьбу. Франция ждет ее от вас!’
Последняя, в Рамбулье: ‘Король вступил в соглашение с правительством, образовавшимся в Париже, и, судя по всему, соглашение это должно с минуты на минуту состояться’.
‘Судя по всему’ было великолепно.
— Одно меня беспокоит, — сказал Бувар, — то, что нигде не упоминается об его сердечных делах.
И они пометили на полях: ‘Обследовать любовные похождения герцога’.
Когда они уже собирались уходить, библиотекарь вспомнил еще об одном портрете герцога Ангулемского.
На нем он представлен был в профиль, в форме кирасирского полковника, глаз был еще меньше, рот раскрыт, волосы гладкие, развевающиеся.
Как примирить эти два портрета? Гладкие были у него волосы или вьющиеся, если только он не доводил своего кокетства до того, что завивался?
Пекюше полагал, что это важный вопрос, ибо волосы свидетельствуют о темпераменте, а темперамент — о характере.
Бувар считал, что ничего не знаешь о человеке, покуда неизвестны его страсти, и чтобы выяснить эти два вопроса, они отправились в замок Фавержа. Графа не было дома, это задерживало их работу. Они вернулись раздосадованные.
Входная дверь была настежь раскрыта, в кухне — никого. Они поднялись по лестнице и посреди комнаты Бувара увидели — кого же? — г-жу Борден, смотревшую по сторонам.
— Простите, — сказала она, стараясь улыбнуться, — я уже целый час ищу вашу кухарку. Мне надо с нею поговорить о варенье.
Жермену они нашли в дровяном сарае на стуле: она спала глубоким сном. Ее растолкали. Она открыла глаза.
— Что еще? Опять вы меня будете донимать своими вопросами!
Ясно было, что в их отсутствие г-жа Борден расспрашивала ее.
Жермена вышла из оцепенения и заявила, что у нее расстройство желудка.
— Я остаюсь и буду за вами ухаживать, — сказала вдова.
Тут они заметили во дворе большой чепчик с колыхавшимися кружевами. То была фермерша, г-жа Кастильон. Она кричала:
— Горжю! Горжю!
А с чердака молоденькая их служанка ответила громко:
— Его нет дома!
Через пять минут она сошла вниз, взволнованная, с красными щеками. Бувар и Пекюше упрекнули ее в медлительности. Она безропотно расстегнула им гетры.
Затем они пошли взглянуть на баул.
Отдельные его части разбросаны были по пекарне, резьба — повреждена, створки — сломаны.
При этом зрелище, при этом новом разочаровании Бувар сдержал слезы, а Пекюше бросило в дрожь.
Горжю, появившийся почти тотчас же, объяснил дело так: он вынес баул во двор, чтобы покрыть его лаком, а заблудшая корова его опрокинула.
— Чья корова? — спросил Пекюше.
— Не знаю.
— А, у вас опять ворота настежь! Это ваша вина!
Впрочем, они ставят на этом крест: слишком долго водит он их за нос, и не хотят они больше видеть ни его самого, ни его работы.
Напрасно. Беда не так велика. И трех недель не пройдет, как все будет готово. И Горжю проводил их до кухни, куда приплелась Жермена стряпать обед.
Они заметили на столе бутылку кальвадоса, на три четверти пустую.
— Наверное, это вы! — обратился Пекюше к Горжю.
— Я? Боже упаси!
Бувар возразил:
— Вы были единственный мужчина в доме.
— Ну, а женщины-то что? — ответил мастеровой, искоса взглянув на Жермену.
Та его перебила:
— Скажите уж прямо, что это я!
— Конечно, вы!
— Может быть, я и комод разбила?
Горжю сделал пируэт.
— Разве вы не видите, что она пьяна!
Тут началась между ними бурная перебранка. Он был бледен, насмешлив, а она раскраснелась и вырывала клочья седых волос из-под своего ситцевого чепчика. Г-жа Борден защищала Жермену, Мели — Горжю.
Старуха вышла из себя.
— Разве не мерзость, что вы вместе целые дни проводите в роще, не считая ночей! Ах ты, парижское отродье, сердцеед! Приходит к нашим хозяевам и рассказывает им басни!
Зрачки у Бувара расширились.
— Какие басни?
— Я говорю, что над вами потешаются.
— Я не позволю над собой потешаться! — воскликнул Пекюше.
И возмущенный ее дерзостью, выведенный из себя неприятностями, он выгнал ее. Пусть убирается. Бувар не возражал против такого решения, и они ушли, оставив в кухне рыдавшую Жермену и старавшуюся ее утешить г-жу Борден.
Вечером, успокоившись, они снова поразмыслили над этими происшествиями, спросили себя, кто выпил кальвадос, каким образом сломался ларь, что нужно было г-же Кастильон, звавшей Горжю, и обесчестил ли он Мели?
— Мы не знаем того, что происходит в нашем доме, — сказал Бувар, — а собираемся открыть, какие волосы и какие любовницы были у герцога Ангулемского!
Пекюше прибавил:
— Сколько значительных по-иному вопросов, и еще более трудных!
Из этого они заключили, что внешние факты — не все. Их нужно восполнить психологией. Без воображения история несовершенна.
— Выпишем несколько исторических романов!

V

Они прочитали сначала Вальтер Скотта.
Перед ними словно открылся новый мир.
Люди прошедших времен, раньше бывшие для них только призраками или именами, ожили, превратились в королей, волшебников, принцев, слуг, лесничих, монахов, цыган, купцов и солдат, которые спорят, сражаются, путешествуют, торгуют, едят и пьют, поют и молятся, в оружейных залах замков, на черных скамьях постоялых дворов, на извилистых улицах города, под навесами ларьков, за монастырскими стенами. Художественно подобранные пейзажи окружают сцены, как театральные декорации. Следишь глазами за всадником, скачущим вдоль песчаного берега. Вдыхаешь свежесть ветра посреди дрока. Луна озаряет озера, по которым скользит ладья, солнце поблескивает на бронях, льется дождь на листву шалашей. Не зная подлинников, они находили с ними сходство у этой живописи, иллюзия была полная. За таким чтением они провели всю зиму.
После завтрака они усаживались в маленькой зале, по обе стороны камина, и друг против друга, с книгой в руках, молча читали. Когда смеркалось, они совершали прогулку по большой дороге, наспех обедали и продолжали читать до ночи. Для предохранения глаз от света лампы Бувар носил синие очки, Пекюше надвигал на лоб козырек своего картуза.
Жермена от них не ушла, а Горжю время от времени приходил копать землю в саду, потому что они махнули на них рукою, не радея, забывая о материальных интересах.
После Вальтер Скотта Александр Дюма развлек их точно волшебный фонарь. Его герои, проворные как обезьяны, сильные как быки, веселые как зяблики, порывисто входят и говорят, прыгают с крыши на мостовую, получают страшные раны, от которых вылечиваются, пропадают без вести и снова появляются. Там и трапы под полами, и противоядия, и переодевания, и все переплетается, мчится и распутывается, не давая ни минуты на размышление. Любовь сохраняет благопристойность, фанатизм — весел, резня вызывает улыбку.
Став привередливыми после знакомства с этими мастерами, они не смогли вынести пустословия Велизария, глупости Нумы Помпилия, сочинений Маршанжи, виконта д’Арленкура.
Краски Фредерика Сулье (как и библиофила Жакоба) показались им недостаточно яркими, а Вильмен привел их в негодование, представив на странице 85-й своего ‘Ласкариса’ испанку, которая в середине XV столетия курит трубку, ‘длинную арабскую трубку’.
Пекюше справлялся во ‘Всеобщей биографии’ и решил пересмотреть Дюма с научной точки зрения.
В ‘Двух Дианах’ автор ошибается в числах. Венчание дофина Франсуа состоялось 15 октября 1548 года, а не 20 марта 1549. Откуда он знает (см. ‘Паж герцога Савойского’), что Екатерина Медичи после смерти своего супруга хотела возобновить войну? Мало вероятно, чтобы герцога Анжуйского короновали ночью в церкви, каковым эпизодом украшена ‘Дама Монсоро’. ‘Королева Марго’ особенно кишит ошибками. Герцог Неверский не был в отсутствии. Он голосовал в совете перед Варфоломеевской ночью, и Генрих Наваррский не следовал за процессией четырьмя днями позже. Генрих III не вернулся из Польши так скоро. Кроме того, сколько банальностей: чудо с боярышником, балкон Карла IX, отравленные перчатки Жанны д’Альбре! Пекюше потерял доверие к Дюма.
Он утратил даже всякое уважение к Вальтер Скотту из-за промахов, допущенных им в ‘Квентине Дорварде’. Убийство льежского епископа произошло в действительности пятнадцатью годами позже. Женою Роберта Ламарка была Жанна д’Аршель, а не Гамелина де Круа. Совсем он не был убит солдатом, а казнен Максимилианом, и лицо Бесстрашного, когда нашли его труп, не выражало никакой угрозы, потому что волки его наполовину сожрали.
Бувар тем не менее продолжал читать Вальтер Скотта, но ему в конце концов наскучило повторение все тех же эффектов. Героиня обыкновенно живет в деревне со своим отцом, а любовник, в детстве похищенный, добивается восстановления в правах и торжествует над своими соперниками. Всегда там есть какой-нибудь нищенствующий философ, угрюмый феодал, чистая девушка, балагуры-слуги и бесконечные диалоги, глупая чопорность, полное отсутствие глубины.
Возненавидев старый хлам, Бувар взялся за Жорж Санд.
Его привели в восторг прекрасные прелюбодейки и благородные любовники, ему хотелось быть Жаком, Симоном, Бенедиктом, Лелио и жить в Венеции! Он вздыхал, не знал, что с ним происходит, сам в себе находил перемену.
Пекюше, работая над исторической литературой, изучал драматические произведения.
Он проглотил двух Фарамундов, трех Кловисов, четырех Карлов Великих, нескольких Филиппов Августов, кучу Орлеанских Дев и множество маркиз Помпадур и заговоров Селламаре.
Почти все драмы показались ему еще глупее романов, ибо для театра существует условная история, которую ничто не способно поколебать. Людовик XI будет неизменно преклонять колени перед образками на своей шляпе, Генрих IV всегда весел, Мария Стюарт слезлива, Ришелье жесток, словом, представлены одной чертою, из любви к простым идеям и уважения к невежеству, так что драматург не только не возвышает, но принижает зрителя, не поучает, а притупляет его.
Так как Бувар расхвалил Жорж Санд, то Пекюше принялся читать ‘Консуэло’, ‘Ораса’, ‘Мопра’ и был увлечен защитою угнетенных, общественною и республиканскою тенденцией.
Бувар находил, что она вредит вымыслу, и выписал из кабинета для чтения любовные романы.
Вслух и поочередно они прочитали друг другу ‘Новую Элоизу’, ‘Дельфину’, ‘Адольфа’, ‘Урику’. Но читавший заражался зевотою у слушавшего и вскоре ронял книгу на пол.
Эти писатели вызвали их неодобрение тем, что ничего не говорили о среде, эпохе, костюмах действующих лиц, об одном лишь сердце речь, только о чувстве! Как будто в мире не существует ничего другого.
Затем они пробовали читать юмористические романы, как то — ‘Путешествие вокруг моей комнаты’ Ксавье де Местра, ‘Под липами’ Альфонса Карра. В книгах этого рода полагается прерывать повествование, чтобы поговорить о своей собаке, туфлях или любовнице. Такая непринужденность очаровала их сначала, затем показалась глупой, ибо автор выдвигает свою личность в ущерб творчеству.
Тяготея к драматическим положениям, они погрузились в романы приключений, интрига увлекала их тем сильнее, чем более была запутана и невероятна. Они старались предугадать развязку, достигли в этом отношении большого совершенства, но пресытились забавой, недостойной серьезных умов.
Творение Бальзака поразило их, точно оно было одновременно и Вавилоном и пылинкою под микроскопом. Самые пошлые вещи представлялись в новом освещении. Они не подозревали в современной жизни подобной глубины.
— Какой наблюдатель! — восклицал Бувар.
— А я нахожу его фантастом, — сказал в конце концов Пекюше. — Он верит в тайные науки, в монархию, в дворянство, ослеплен мошенниками, распоряжается миллионами, как сантимами, и его буржуа — не буржуа, а колоссы. К чему раздувать пошлость и описывать столько нелепостей! Один роман он посвятил химии, другой — банкам, третий — типографским машинам, подобно некоему Рикару, сочинившему ‘кучера’, ‘водоноса’, ‘торговца лакричной настойкой’. Этак у нас появятся повести о всех промыслах и всех провинциях, затем — о всех городах и этажах в каждом доме, и о каждом человеке, что будет уже не литературой, а статистикой или этнографией.
Бувара мало интересовали приемы письма. Он желал просветиться, глубже познакомиться с нравами. Он перечитал Поль де Кока, перелистал старых Отшельников с Шоссе д’Антен.
— Как можно тратить время на такие бессмыслицы! — говорил Пекюше.
— Но для потомков они явятся прелюбопытными документами.
— Убирайся ты со своими документами! Я жажду чего-нибудь такого, что бы меня восхитило, вознесло над юдолью земной.
И Пекюше, устремленный в сторону идеалов, постепенно пристрастил Бувара к трагедии.
Отдаленное время действия, борющиеся в ней интересы и положение ее героев производили на них впечатление какого-то величия.
Однажды Бувар взял ‘Аталию’ и так хорошо продекламировал ‘сон’, что и Пекюше пожелал испробовать себя в этом искусстве. С первой же фразы его голос перешел в своего рода жужжание. Он у него был монотонный и тусклый, хотя и сильный.
Бувар, весьма опытный чтец, посоветовал ему, для придания голосу гибкости, повышать его, от самого низкого до самого высокого тона, и снова понижать, издавая две гаммы, одну восходящую, другую — нисходящую, и сам он предавался такому упражнению по утрам, в постели, лежа на спине, согласно предписанию эллинов. Пекюше в это время работал по тому же способу. Дверь между их комнатами была закрыта, и они горланили порознь.
Больше всего нравились им в трагедии пафос, политические тирады, проповедь порока.
Они выучили наизусть самые знаменитые диалоги Расина и Вольтера и декламировали их в коридоре. Бувар шагал, как актеры во Французском театре, положив руку на плечо Пекюше, останавливался по временам и, поводя глазами, раздвигая руки, ополчался на судьбу. Ему очень удавались страдальческие крики в ‘Филоктете’ Лагарпа, икота в ‘Габриель де Вержи’, а когда он изображал Дионисия, тирана Сиракузского, то взгляд, который он устремлял на своего сына, произнося: ‘Чудовище, достойное меня’, — был в самом деле страшен. Пекюше даже забывал свою роль. Ему недоставало данных, но не доброй воли.
Однажды в ‘Клеопатре’ Мармонтеля он задумал воспроизвести шипение аспида, которое должен был испускать автомат, специально изобретенный Вокансоном. Над этим неудавшимся эффектом они смеялись до вечера. Трагедия много потеряла в их глазах.
Бувару она прискучила первому, и он откровенно стал доказывать, как она искусственна и рахитична, как бессмысленны ее приемы и нелепы наперсники.
Они принялись за комедию, которая является школою оттенков. Полагается расчленять фразу, подчеркивать слова, взвешивать слоги. Пекюше не мог с этим справиться и окончательно провалился в роли Селимены.
Впрочем, по его мнению, любовники слишком холодны, резонеры — убийственно скучны, слуги — несносны, Клитандр и Сганарель так же неестественны, как Эгист и Агамемнон.
Оставалась серьезная комедия или мещанская трагедия, та, что изображает несчастных отцов семейств, слуг, спасающих господ, богачей, жертвующих состоянием, невинных швее’ и бесчестных совратителей, этот род литературы тянется от Дидро до Пиксерекура. Все эти пьесы, проповедующие добродетель, оттолкнули их своею тривиальностью.
Драма 1830 года пленила их движением, красочностью, молодостью.
Они не делали никакого различия между Виктором Гюго, Дюма или Бушарди, декламация здесь должна быть уже не торжественной или изысканной, а лирической, беспорядочной.
Однажды, когда Бувар старался показать Пекюше игру Фредерика Леметра, неожиданно появилась г-жа Борден в зеленой своей шали и с томом Пиго-Лебрена в руках. Она пришла возвратить книгу. Они были так добры, что иногда давали ей почитать романы.
— Да продолжайте!
Как оказалось, она простояла несколько минут за дверью и слушала их с удовольствием.
Они отнекивались. Она настаивала.
— Ну, что ж! — сказал Бувар. — Пожалуй!..
Пекюше заявил, из ложной стыдливости, что они не могут играть экспромтом, без костюмов.
— В самом деле! Нам бы следовало переодеться.
И Бувар стал искать каких-нибудь вещей, но нашел только феску и взял ее.
Коридор был недостаточно широк, они перешли в гостиную.
По стенам бегали пауки, и усеявшие пол геологические образцы побелили своею пылью бархат мебели. На кресло, запачканное меньше других, положили кусок материи, чтобы г-жа Борден могла сесть.
Нужно было попотчевать ее чем-нибудь хорошим. Бувар высказался в пользу ‘Нельской башни’. Но Пекюше боялся ролей, требующих слишком много действия.
— Ей больше будет по вкусу что-нибудь классическое! ‘Федра’, например.
— Ладно.
Бувар изложил сюжет:
— Это царица, у мужа которой есть сын от другой жены. Она без ума от юноши. Поняли? Начинаем.
Да, государь, горю, томлюсь я по Тезею,
Люблю его!
И обращаясь к профилю Пекюше, он восхищался его осанкой, лицом, ‘прекрасной головою’, сокрушался, что не встретил его на кораблях греков, готов был погибнуть с ним в лабиринте.
Кисточка красной фески любовно покачивалась, дрожащий голос и доброе лицо заклинали жестокого проникнуться жалостью к его страсти. Пекюше, отворачиваясь, тяжело дышал, чтобы выразить волнение.
Г-жа Борден сидела неподвижно, широко раскрыв глаза, точно перед ней были фокусники, Мели подслушивала за дверью. Горжю в безрукавке смотрел на них в окно.
Бувар приступил ко второй тираде. Игрой своей он передавал безумство страсти, угрызения совести, отчаянье. И он бросился на воображаемый меч Пекюше с таким порывом, что, споткнувшись о булыжники, чуть было не свалился на пол.
— Не беспокойтесь! Затем появляется Тезей, и она принимает яд.
— Бедная женщина! — сказала г-жа Борден.
После этого они попросили ее выбрать пьесу.
Выбор затруднил ее. Она видела только три пьесы: ‘Роберта Дьявола’ в столице, ‘Молодого супруга’ в Руане и еще одну в Фалезе, очень забавную, под названием: ‘Тележка для уксуса’.
Наконец Бувар предложил ей прослушать большую сцену из третьего действия ‘Тартюфа’.
Пекюше счел необходимым предпослать объяснение.
— Надо знать, что Тартюф…
Г-жа Борден его перебила:
— Да уж известно, что такое Тартюф!
Бувару нужно было для одного места женское платье.
— У нас есть только монашеское, — сказал Пекюше.
— Это неважно! Надень его.
Тот вернулся в платье и с Мольером.
Начало прошло со средним успехом. Но когда Тартюф погладил по коленям Эльмиру, Пекюше заговорил тоном жандарма:
— Нельзя ли руку снять?
Бувар немедленно подал слащавым голосом реплику:
— Я платье щупаю, как ткань его приятна!
И он поблескивал зрачками, вытягивал губы, принюхивался, принял вид чрезвычайно похотливый, под конец даже начал обращаться к г-же Борден.
Взгляды этого человека ее смущали, и когда он умолк, смиренный и трепетный, она чуть ли не подыскивала ответ.
Пекюше посмотрел в книгу:
— Вполне, любовное признание я слышу.
— О да, — воскликнула она, — это опасный обольститель!
— Не правда ли?— гордо подхватил Бувар. — Но вот еще одно, более современное.
И расстегнув сюртук, он присел на один из камней и начал декламировать, запрокинув голову:
Огни твоих очей мне заливают веки,
Спой песню, как в ночи певала ты не раз,
И слезы искрились во взгляде черных глаз.
‘Это на меня похоже’, — подумала она.
Блаженно будем пить? Ведь чаша налита,
Ведь этот час — он наш! Все прочее — мечта!
— Какой вы потешный!
И она засмеялась тихим смешком, от которого у нее вздымалась грудь и обнажались зубы.
Не сладостно ль, скажи, любить и быть любимой!..
Он стал на колени.
— Перестаньте же!
Дай спать и видеть сны на персях у тебя,
Любовь моя, краса…
— Здесь раздаются колокола, какой-то горец прерывает их объяснение.
— И славу богу! Иначе…
И г-жа Борден улыбнулась, не договорив фразы. Смеркалось. Она встала.
Незадолго до того шел дождь, и дорога через буковый лесок была нелегкая, лучше было пойти домой полем. Бувар проводил г-жу Борден в сад, чтобы открыть калитку.
Сначала они молча шли вдоль карликовых деревьев. Он еще был взволнован своей декламацией, а она в глубине души была как-то изумлена, овеяна чарами литературы. Искусство при известных обстоятельствах потрясает посредственные души, и самое неуклюжее толкование способно раскрыть перед ними целые миры.
Солнце снова появилось, поблескивало на листве, там и сям бросало светлые пятна на кустарник. Три воробья с легким чириканьем прыгали по пню старой срубленной липы. Терновник в цвету распустил свои розовые букеты, отяжелевшие ветки сирени склонялись к земле.
— Ах! Хорошо! — сказал Бувар, вдыхая воздух полной грудью.
— Ну и мучаете же вы себя!
— Не скажу, чтобы у меня был талант, но темперамент у меня нельзя отнять.
— Видно… — промолвила она с расстановкой, — что вы… любили… когда-то.
— Вы полагаете, только когда-то?
Она остановилась.
— Не знаю.
‘Что она хочет сказать?’
И Бувар чувствовал, как у него стучит сердце.
Посредине, на песке, была лужа, так что им пришлось пойти в обход, через буковую аллею.
Заговорили о представлении.
— Как называется ваш последний отрывок?
— Это из драмы ‘Эрнани’.
— А!
Затем она произнесла медленно, говоря сама с собою:
— Очень, должно быть, приятно на самом деле слышать такие вещи от какого-нибудь господина.
— Я к вашим услугам, — ответил Бувар.
— Вы?
— Да, я!
— Что за шутки!
— Ни в малейшей степени.
И оглянувшись по сторонам, он взял ее за талию сзади и крепко поцеловал в затылок.
Она страшно побледнела, словно близка была к обмороку, и рукою схватилась за дерево, затем подняла веки и покачала головою.
— Уже прошло.
Он оторопело смотрел на нее.
Открыв калитку, она остановилась на пороге. По ту сторону, в канаве, текла вода. Г-жа Борден подобрала все оборки подола и стояла на краю в нерешительности.
— Не помочь ли вам?
— Не нужно.
— Отчего?
— Ах, вы слишком опасны!
И при прыжке через канаву мелькнул ее белый чулок.
Бувар упрекнул себя в том, что упустил случай. Э, подвернется другой, и кроме того женщины не все одинаковы: одних нужно брать врасплох, с другими смелость пагубна. В общем он был собою доволен и если не поделился своей надеждою с Пекюше, то из боязни замечаний, а никак не из щепетильности.
Начиная с этого дня, они начали декламировать перед Горжю и Мели, сожалея, что у них нет домашнего театра.
Молоденькая служанка хоть и не понимала ничего, а забавлялась, ошеломленная языком, завороженная журчанием стиха. Горжю рукоплескал философским тирадам в трагедиях и всему тому, что льстило народу в мелодрамах, очарованные его вкусом, друзья порешили давать ему уроки, в намерении сделать из него впоследствии актера. Эта перспектива ослепляла мастерового.
Слух об их занятиях распространился. Вокорбей говорил с ними об этом в насмешливом тоне. Вообще к ним относились презрительно.
Тем больше они выросли в собственных глазах. Посвятили себя в артисты. Пекюше стал носить усы, а Бувар не нашел ничего лучшего, как отпустить волосы a la Беранже в придачу к своей круглой физиономии и плеши.
Наконец они решили сочинить пьесу.
Трудную сторону составлял сюжет.
Они его изобретали за завтраком и пили кофе — напиток, необходимый для творчества, затем пропускали две-три рюмочки. Ложились в постель соснуть, после чего спускались во фруктовый сад, гуляли там, наконец выходили за ворота, чтобы обрести вдохновение в полях, блуждали рядом и возвращались измученные.
Или же они запирались на ключ. Бувар разгружал стол, клал перед собою бумагу, обмакивал перо и замирал, уставившись глазами в потолок, между тем как Пекюше размышлял в кресле, вытянув ноги и поникнув головой.
Иногда они чувствовали трепет и как бы дуновение идеи, уже готовились ее схватить, но она ускользала.
Существуют, однако, способы находить сюжеты. Берешь наудачу какое-нибудь заглавие, а из него вытекает фабула, разрабатываешь пословицу, соединяешь несколько происшествий в одно. Ни один из этих способов не привел к цели. Они безуспешно перелистали сборники анекдотов, несколько томов знаменитых процессов, множество исторических книг.
И мечтали о постановке своей пьесы в ‘Одеоне’, вспоминали театры, тосковали по Парижу.
— Я был рожден для поприща писателя, а не для того, чтобы зарыться в глуши! — говорил Бувар.
— Я тоже, — отвечал Пекюше.
Их озарила мысль: они мучатся так потому, что не знакомы с правилами.
Изучать их они принялись по книге д’Обиньяка ‘Практика театра’ и некоторым менее устаревшим сочинениям.
В них рассматриваются важные вопросы: можно ли писать комедию стихами, не преступает ли трагедия своих границ, заимствуя фабулу из современной истории, должны ли герои быть добродетельны, какого рода негодяев она допускает, до каких пределов могут в ней доходить ужасы, подробности должны содействовать общей цели, интерес повышаться, а конец соответствовать началу — это несомненно!
Чтобы привлечь меня, изобретай пружины, —
говорит Буало.
Как же изобретать пружины?
Пусть чувство, что во всех твоих словах бушует,
Находит путь к сердцам, их греет и волнует.
Как согревать сердца?
Итак, правил недостаточно. Сверх того нужен талант.
И таланта недостаточно. Корнель, согласно утверждению Французской академии, ничего не понимает в театре. Жоффруа разбранил Вольтера. Расина осмеял Сюблиньи. Лагарп рычал при имени Шекспира.
Испытав отвращение к старой критике, они пожелали ознакомиться с новою и выписали газетные отчеты о пьесах.
Какой апломб! Какое упрямство! Какая нечестность! Брань по адресу шедевров, похвала пошлостям! И тупоумие тех, кто слывет знатоками, и глупость общепризнанных остроумцев!
Не на публику ли нужно в этом отношении положиться?
Но имевшие успех произведения им иногда не нравились, а в освистанных было кое-что приятно.
Таким образом, мнения людей со вкусом обманчивы, а приговоры толпы непостижимы.
Бувар поставил эту дилемму перед Барберу, Пекюше, со своей стороны, написал Дюмушелю.
Бывший коммивояжер удивился притупляющему влиянию провинции, его старый Бувар зарапортовался, коротко говоря — ‘выдохся окончательно’.
Театр — это кушанье, как всякое другое. Он принадлежит к числу парижских удовольствий. Туда ходишь развлекаться. Хорошо то, что забавно.
— Но, дурак ты этакий, — воскликнул Пекюше, — то, что забавно тебе, меня не забавляет, а позже наскучит и другим и тебе самому. Если пьесы пишутся непременно для постановки их на сцене, то почему самые лучшие из них постоянно читаются?
И он стал ждать ответа от Дюмушеля.
По мнению профессора, непосредственная судьба пьесы ничего не доказывает. ‘Мизантроп’ и ‘Аталия’ провалились. ‘Заира’ теперь уже непонятна. Кто ныне говорит о Дюканже и Пикаре? И ссылаясь на все нашумевшие произведения современности, начиная с ‘Шарманщицы Фаншон’ и кончая ‘Рыбаком Гаспардо’, он сокрушался об упадке нашего театра. Причина — презрение к литературе, или, вернее, к стилю.
Тогда они спросили себя, в чем, собственно говоря, заключается стиль? И узнали из указанных Дюмушелем сочинений секрет всех родов литературы.
Как добиться стиля величественного, сдержанного, наивного, благородных выражений или низменных слов. Псы облагораживаются добавлением лютые. Изрыгать — употребляется лишь в переносном смысле. Лихорадка обозначает страсти. Мужество — прекрасно в стихах.
[На 258 и 259 стр. романа ‘Бувар и Пекюше’ пропущены 23 строки французского текста с лингвистическими примерами, непереводимыми на русский язык.]
— Не взяться ли нам за стихи? — сказал Пекюше.
— Позднее! Займемся сперва прозой.
Рекомендуется избрать для образца одного из классиков, однако все они чем-нибудь опасны, ибо грешили не только против стиля, но и против языка.
Такое утверждение смутило Бувара и Пекюше, и они принялись изучать грамматику.
Имеется ли во французской речи такой же определенный и неопределенный член, как в латинской? Одни думают — да, другие — нет. Они не посмели решить этот вопрос.
Существительное всегда согласуется с глаголом, за исключением тех случаев, когда не согласуется.
Прежде не было никакого различия между отглагольным прилагательным и причастием, но академия указывает на это различие, хотя понять его затруднительно.
Составители грамматик не согласны между собой. Одни видят красоту в том, что другие считают ошибкой. Соглашаются с принципами, отвергая следствие, допускают следствие, отрицая принципы, опираются на традицию, отбрасывают мастеров и пускаются в необыкновенные тонкости. Литре доконал Бувара и Пекюше своим утверждением, что орфография никогда не была и не будет неоспоримой.
Из этого они заключили, что синтаксис — фантазия, а грамматика — иллюзия.
В то время, впрочем, один новый учебник риторики объявил, что нужно писать, как говоришь, и все пойдет хорошо, если только иметь запас чувств, наблюдений.
Так как чувства они испытали, да и наблюдениями как будто запаслись, то сочли себя способными писать: пьеса стесняет узостью рамок, но роман представляет больше свободы. И в намерении сочинить роман они стали перебирать свои воспоминания.
Пекюше вспомнил об одном своем начальнике, весьма противном субъекте, и честолюбиво собирался отомстить ему в книге.
Бувар знавал в кабачке старого учителя чистописания, жалкого пьяницу. Забавнее этой фигуры ничего и не придумать.
Неделю спустя они решили слить оба эти лица в одно и перейти к следующим, перебрали: женщину, которая вносит несчастье в семью, женщину, мужа ее и любовника, женщину, которая остается добродетельной благодаря физическим недостаткам, честолюбца, дурного священника.
С этими туманными замыслами они старались связать материал, доставленный памятью, кое-что отбрасывали, прибавляли.
Пекюше высказывался за идею и чувство, Бувар — за образность и колорит, и они переставали понимать друг друга, причем каждый из них удивлялся ограниченности другого.
Быть может наука, именуемая эстетикой, способна разрешить все несогласия. Один из приятелей Дюмушеля, профессор философии, прислал им список сочинений по этому предмету. Они работали отдельно и делились своими соображениями.
Прежде всего, что такое прекрасное?
Для Шеллинга это — выражение бесконечного в конечном, для Рида — таинственное качество, для Жуффруа — неразложимое явление, для де Местра — то, что приятно добродетели, для о. Андре — то, что соответствует разуму.
Существуют различные виды прекрасного: прекрасное в науках — геометрия прекрасна, прекрасное в нравственности, — нельзя отрицать, что смерть Сократа была прекрасна. Прекрасное в животном царстве: красота собаки заключается в ее нюхе. Свинья не может быть прекрасна ввиду ее гнусных привычек, змея — тоже, ибо она будит в нас представление о низости.
Цветы, мотыльки, птицы могут быть прекрасны. Наконец, первое условие прекрасного — это единство в разнообразии, таков принцип.
— Однако, — сказал Бувар, — два раскосых глаза разнообразнее двух прямых, а производят обыкновенно менее приятное впечатление.
Они приступили к проблеме возвышенного.
Некоторые предметы возвышенны сами по себе: рев потока, густой сумрак, вырванное бурей дерево. Характер прекрасен, когда торжествует, и возвышен, когда борется.
— Я понимаю, — сказал Бувар, — прекрасное — это прекрасное, а возвышенное — это весьма прекрасное. Как их отличить?
— Чутьем.
— А чутье откуда?
— От вкуса.
— Что такое вкус?
— Его определяют: особая способность распознавания, быстрота суждений, умение различать известные отношения.
— Словом, вкус — это вкус, но все названное не учит им обладать.
Нужно соблюдать меру, но мера изменчива, и как бы ни было совершенно произведение, оно никогда не будет безупречно. Существует, однако, красота незыблемая, законы ее нам неведомы, ибо ее происхождение таинственно.
Так как идею нельзя передать посредством любой формы, то необходимо разграничить искусства и в каждом искусстве различать несколько родов, но возникают сочетания, при которых один род должен переходить в другой, чтобы не отклониться от цели, не перестать быть правдивым.
Слишком точное соблюдение правды вредит красоте, а чрезмерная забота о красоте мешает правде, между тем без идеализации не существует правды, вот почему типы представляют собою реальность более устойчивую, чем портреты. Искусство, впрочем, преследует только правдоподобие, но правдоподобие — вещь относительная, преходящая и зависит от наблюдателя.
Так они терялись в рассуждениях. Бувар все больше утрачивал веру в эстетику.
— Если она не вздор, то ее правильность должна оправдаться на примерах. А между тем — послушай.
И он прочитал заметку, для которой ему пришлось произвести много изысканий:
‘Бугур обвиняет Тацита в отсутствии той простоты, какой требует история.
Г-н профессор Дро порицает Шекспира за смешение серьезного и шутовского элементов. Низар, другой профессор, находит, что Андрэ Шенье, как поэт, стоит ниже XVII столетия. Англичанин Блер бранит Вергилия за сцену с гарпиями. Мармонтель стонет по поводу вольностей у Гомера. Ламот отнюдь не допускает, чтобы герои ‘Илиады’ были бессмертны. Вида возмущается сравнениями в ‘Одиссее’. Словом, все сочинители риторик, поэтик и эстетик представляются мне болванами’.
— Ты преувеличиваешь! — сказал Пекюше.
Сомнения одолевали его, ибо если посредственные умы (по замечанию Лонгина) неспособны к ошибкам, то ошибаться свойственно мастерам, и тогда ошибками надо восхищаться! Это уж чересчур! Однако мастера остаются мастерами. Ему хотелось бы примирить доктрины с произведениями, критиков с поэтами, уловить сущность прекрасного, и эти вопросы так его терзали, что у него разболелась печень и сделалась желтуха.
Болезнь его была в самом остром периоде, когда кухарка г-жи Борден Марианна пришла к Бувару с просьбою назначить ее хозяйке свидание.
Вдова не появлялась у них со времени драматического представления. Был ли это с ее стороны первый шаг? Но к чему посредничество Марианны? И всю ночь воображение Бувара терялось в догадках.
На следующий день, во втором часу, он прогуливался по коридору и время от времени поглядывал в окно. Раздался звонок. Это был нотариус.
Он прошел по двору, взошел по лестнице, сел в кресло, поздоровался и сказал, что, не дождавшись г-жи Борден, опередил ее. Она собиралась купить Экальскую ферму.
Бувар почувствовал как бы охлаждение и пошел в комнату Пекюше.
Пекюше не знал, что сказать. Он был озабочен, так как ждал Вокорбея.
Наконец, появилась г-жа Борден. Ее опоздание объяснялось сложностью туалета: кашемировая шаль, шляпа, лайковые перчатки — костюм, уместный при важных обстоятельствах.
После разного рода обиняков она спросила, достаточно ли будет тысячи экю.
— За акр? Тысяча экю? Никогда!
Она сощурила глаза.
— Ах! для меня!
И все трое промолчали. Вошел граф де Фаверж. Он держал подмышкою, как адвокат, сафьяновый портфель и сказал, положив его на стол:
— Это брошюры! Они касаются Реформы, жгучего вопроса, но вот вещь, несомненно принадлежащая вам!
И он протянул Бувару второй том ‘Записок Дьявола’.
Мели только что их читала в кухне, и так как нужно следить за нравами челяди, то он счел правильным конфисковать эту книгу.
Бувар дал ее своей служанке на прочтение. Заговорили о романах.
Г-жа Борден любила их, но только не мрачные.
— Писатели, — сказал г-н де Фаверж, — рисуют нам жизнь в лестных красках!
— Нужно срисовывать! — возразил Бувар.
— Стало быть, надо лишь придерживаться образцов?
— Дело не в образцах!
— Согласитесь, по крайней мере, что они могут попасть в руки к юной девушке. У меня есть дочь.
— Очаровательная! — сказал нотариус, придавая лицу своему выражение, какое у него бывало при заключении брачных договоров.
— И я ради нее или, вернее, ради лиц, ее окружающих, не допускаю их в свой дом, ибо народ, любезный сосед…
— Что сделал народ? — произнес Вокорбей, неожиданно появляясь на пороге.
Пекюше, узнав его голос, присоединился к обществу.
— Я утверждаю, — продолжал граф, — что его нужно предохранять от некоторых книг.
Вокорбей возразил:
— Значит, вы не стоите за просвещение?
— Как можно! Позвольте!
— Но ведь каждый день производятся нападки на правительство, — сказал Мареско.
— Что за беда!
И граф и врач принялись бранить Луи-Филиппа, ссылаясь на дело Притчарда, на сентябрьские законы против свободы печати.
— И свободы драматических представлений! — прибавил Пекюше.
Мареско не мог сдержаться:
— Ваши драматурги слишком далеко заходят!
— В этом я согласен с вами, — сказал граф. — Пьесы, восхваляющие убийство!
— Самоубийство прекрасно, сошлюсь на Катона, — возразил Пекюше.
Не отвечая на этот довод, г-н де Фаверж стал клеймить произведения, в которых высмеиваются самые священные институты — семья, собственность, брак.
— А как же Мольер? — спросил Бувар.
Мареско, человек со вкусом, ответил, что Мольер не идет больше в счет и к тому же слава его немного раздута.
— Словом, — сказал граф, — со стороны Виктора Гюго было безжалостно, да, безжалостно по отношению к Марии-Антуанетте вытащить на сцену королеву в лице Марии Тюдор.
— Как! — воскликнул Бувар. — Я, автор, не имею права…
— Нет, сударь, вы не имеете права показывать нам преступление, не делая к нему поправок, не преподавая нам урока.
Вокорбей тоже считал, что искусство должно преследовать цель: стремиться к совершенствованию масс.
— Воспевайте нам науку, наши открытия, патриотизм!
И он восхищался Казимиром Делавинем.
Г-жа Борден похвалила маркиза де Фудра. Нотариус заметил:
— Но язык, обратили вы на него внимание?
— Как язык?
— Вам говорят о стиле! — крикнул Пекюше. — Находите ли вы, что его произведения хорошо написаны?
— Конечно, они очень интересны.
Он пожал плечами, она покраснела от такой дерзости.
Несколько раз г-жа Борден пыталась вернуться к своему делу. Было уже слишком поздно, чтобы его порешить. Она ушла под руку с Мареско.
Граф роздал брошюры, советуя их распространить.
Вокорбей собирался уже уходить, когда его остановил Пекюше.
— Вы обо мне забыли, доктор.
Его желтая физиономия производила жалкое впечатление, которое усугубляли усы и черные волосы, свисавшие из-под небрежно повязанного платка.
— Примите слабительное, — сказал врач.
И дав ему два шлепка, как ребенку, прибавил:
— Чрезмерная нервность, слишком художественная натура!
Эта фамильярность доставила ему удовольствие. Она его успокоила, и лишь только приятели остались наедине, он спросил:
— Ты думаешь, это не серьезно?
— Конечно же, нет.
Они подвели итог тому, что только что услышали. Нравственный смысл искусства для каждого заключается в потакании его интересам. Литература не пользуется любовью.
Затем они перелистали печатные брошюрки графа. Все они требовали всеобщего голосования.
— Мне кажется, — сказал Пекюше, — что скоро произойдет потасовка.
Ему все представлялось в мрачном свете, может быть вследствие желтухи.

VI

Утром 25 февраля 1848 года в Шавиньоле узнали от одного человека, приезжавшего из Фалеза, что Париж покрыт баррикадами, а на следующий день появилась на стене ратуши афиша о провозглашении Республики.
Это великое событие ошеломило обывателей.
Но когда пришло известие, что кассационная палата, апелляционная палата, контрольная палата, коммерческий суд, собрание нотариусов, сословие адвокатов, государственный совет, университет, генералитет и сам г-н де ла Рошжаклен стали на сторону временного правительства, то люди облегченно вздохнули, а так как в Париже сажали деревья свободы, то муниципальный совет решил, что они нужны и в Шавиньоле.
Бувар пожертвовал одно дерево, ибо как патриот радовался победе народа. Что касается Пекюше, то падение королевской власти настолько оправдало его предсказания, что он не мог не быть доволен.
Горжю, ревностно исполняя их приказания, выкопал один из тополей, окаймлявших луг над Холмиком, и отнес его в назначенное место близ въезда в село.
Еще до начала торжества они втроем поджидали шествие.
Раздался треск барабана, показался серебряный крест, затем — два светильника в руках у певчих и г-н кюре в епитрахили, стихаре, мантии и баррете. Четыре клирошанина составляли его свиту, пятый нес ведро со святою водой, а за ними шел пономарь.
Священник взошел на обочину ямы, куда был посажен украшенный трехцветными лентами тополь. Против него стояли мэр и два его помощника, Бельжамб и Мареско, затем почетные лица: г-н де Фаверж, Вокорбей и мировой судья Кулон, старичок с сонной физиономией. Герто был в полицейской шапочке, а новый учитель, Александр Пти, оделся в сюртук, жалкий зеленый сюртук, воскресный свой наряд. Пожарные, которыми с саблею наголо командовал Жирбаль, выстроены были в одну шеренгу, по другую сторону поблескивали белые бляхи на нескольких старых киверах времен Лафайета. Их было пять или шесть, не больше, так как национальная гвардия повывелась в Шавиньоле. Крестьяне и жены их, рабочие близлежащих фабрик и мальчишки толпились позади, а Плакеван, стражник ростом в пять футов и восемь дюймов, сдерживал их взглядом, прогуливаясь взад и вперед со скрещенными руками.
Кюре сказал слово, какое говорили при тех же обстоятельствах и другие священники.
Разгромив королей, он восславил Республику. Разве не говорится: республика слова, христианская республика? Что может быть прекраснее первой и безгрешнее второй? Иисус Христос преподал нам возвышенный девиз: древо народа — это древо креста. Чтобы религия давала плоды, она нуждается в милосердии, и во имя милосердия служитель церкви заклинал своих братьев не учинять никакого беспорядка и мирно разойтись по домам.
Затем он окропил деревцо, призывая на него благословение божие.
— Да растет оно и да напоминает нам освобождение от всякого рабства и то братство, которое благодатнее тени его ветвей! Аминь!
Несколько голосов повторили ‘аминь’, и после барабанного боя клир, запев Te Deum, направился в обратный путь.
Участие церкви произвело превосходное впечатление. Простые люди увидели в нем залог благоденствия, патриоты, — честь, оказанную их взглядам.
Бувар и Пекюше находили, что следовало бы их поблагодарить за подарок, по крайней мере намекнуть на него, и они открылись в этом Фавержу и доктору.
Какое значение имеют подобные мелочи! Вокорбей был в восторге от революции, граф — тоже. Он терпеть не мог Орлеанов. Больше их не будет, счастливого пути! Отныне — все для народа! И в сопровождении Гюреля, своего фактотума, он пошел догонять г-на кюре.
Фуро шел, понурив голову, между нотариусом и содержателем гостиницы, раздраженный церемонией, опасаясь беспорядков, и оглядывался невольно на стражника, который вместе с капитаном сокрушался о том, что одного Жирбаля мало и что у его людей дурная выправка.
По дороге прошли рабочие, распевая Марсельезу. Посреди толпы размахивал палкой Горжю. За ним следовал Пти с горящими глазами.
— Этого я не люблю! — сказал Мареско. — Люди горланят, возбуждают себя.
— О господи, — возразил Кулон, — пусть молодежь забавляется.
Фуро вздохнул:
— Странная забава! Она кончается гильотиной.
Ему мерещился эшафот, он ждал всяких ужасов.
Шавиньолю передались парижские волнения. Жители стали выписывать газеты. По утрам на почте происходила давка, и заведующая не управилась бы с делом, если бы ей не помогал иногда капитан. Затем люди проводили время на площади в разговорах.
Первый бурный спор возник из-за Польши.
Герто и Бувар требовали ее освобождения.
Граф де Фаверж думал иначе.
— По какому праву двинемся мы туда? Это значило бы восстановить против себя Европу! Будем осторожны!
Все его поддержали, и оба поляка умолкли.
В другой раз Вокорбей стал защищать циркуляры Ледрю-Роллена.
Фуро возразил ссылкою на сорок пять сантимов.
— Но правительство, — сказал Пекюше, — упразднило рабство.
— Какое мне дело до рабства!
— А отмена смертной казни за политические преступления?
— Право же, — продолжал Фуро, — теперь хотят все отменить. Однако, как знать? Арендаторы уже обнаруживают такую требовательность…
Так и следует! Землевладельцы, по мнению Пекюше, пользуются привилегиями. Тот, кто владеет недвижимостью…
Фуро и Мареско прервали его, закричав, что он коммунист.
— Я? коммунист?
И все заговорили разом. Когда Пекюше предложил основать клуб, Фуро имел смелость ответить, что никогда клубам не бывать в Шавиньоле.
Затем Горжю потребовал ружей для национальной гвардии, так как он намечен был обществом в инструкторы.
Только у пожарных были ружья. Жирбаль не хотел их отдавать. Фуро же об этом и не думал.
Горжю взглянул на него:
— Однако люди находят, что я умею с ними обращаться.
Ибо ко всем его промыслам еще присоединялось браконьерство, и часто г-н мэр и содержатель гостиницы покупали у него зайца или кролика.
— Что ж, берите, — сказал Фуро.
В тот же вечер начались упражнения.
Они происходили на лужайке, перед церковью. Горжю в синей куртке, с шарфом на бедрах, проделывал приемы как автомат. Голос его, когда он командовал, звучал грубо.
— Подтяни живот!
И Бувар, задерживая дыхание, немедленно втягивал свое брюшко, выдвигая зад.
— Вас не просят изгибаться дугой, черт возьми!
Пекюше перепутывал ряды и шеренги, полуоборот направо, полуоборот налево. Но особенно жалок был учитель: хилый, щуплый, со светлой бородою, он шатался под тяжестью ружья, штыком стеснявшего соседей.
На обучавшихся были панталоны всех цветов, грязные портупеи, старые, слишком короткие мундиры, из-под которых на боках виднелась рубашка, — и каждый уверял, что у него ‘нет средств получше одеться’. Открыта была подписка на обмундирование для беднейших. Фуро обнаружил скупость, но женщины отличились. Г-жа Борден пожертвовала пять франков, несмотря на свою ненависть к Республике. Граф де Фаверж экипировал двенадцать человек и не пропускал учений. Затем он сидел в бакалейной лавке и угощал рюмкою всякого, кто бы ни подвернулся.
В ту пору влиятельные лица заискивали у низших классов. Рабочие были на первом плане. Люди домогались счастья к ним принадлежать. Они становились знатью.
В самом кантоне жили преимущественно ткачи, другие работали на ситценабивных мануфактурах и на недавно построенной бумагоделательной фабрике.
Горжю обольщал их своею бойкою речью, учил игре в башмак, водил приятелей пить к г-же Кастильон.
Но крестьян было больше, и в базарные дни граф де Фаверж, прогуливаясь по площади, справлялся об их нуждах, старался обращать их в свою веру. Они слушали и не отвечали, совсем как дядюшка Гуи, готовый принять любое правительство, лишь бы понижены были налоги.
Своим краснобайством Горжю создал себе имя. Могло случиться, что его выберут в Собрание.
Граф де Фаверж тоже об этом подумывал, стараясь, однако, не скомпрометировать себя. Консерваторы колебались между Фуро и Мареско. Но так как нотариус не хотел расстаться со своею конторой, то избран был Фуро: мужлан, кретин. Доктор был возмущен. Худосочный продукт конкурсов — он тосковал по Парижу, и его угрюмый вид объяснялся тем, что он считал себя неудачником. Более широкое поприще открывалось перед ним. Как бы он вознаградил себя! Он составил свое credo и пришел прочесть его г-дам Бувару и Пекюше.
Они выразили одобрение: у них взгляды были те же. Однако они писали лучше, знали историю, могли не хуже его фигурировать в Палате. Отчего не попытаться? Но кому из них выдвинуть кандидатуру? И началось состязание в деликатности.
Пекюше предпочитал своего друга самому себе.
— Нет, это больше тебе подходит, ты представительнее.
— Пожалуй, — ответил Бувар, — но ты смелее.
Не разрешив этого затруднения, они наметили план действий.
Это стремление к депутатскому креслу охватило и других. Мечтал о нем, покуривая трубку, капитан, украшенный полицейской шапочкой, и учитель в школе, и кюре в промежутке между двумя молитвами, так что иногда он ловил себя на том, как, подняв к небу глаза, говорил:
— Сделай, о господи, так, чтобы я стал депутатом!
Доктор, кое-кем поощренный, отправился к Герто и рассказал ему о шансах, какие имел.
Капитан откровенно высказал свое мнение. Вокорбей был, конечно, человек известный, но мало популярный среди своих собратьев и, в частности, среди аптекарей. Против него восстали бы все, народ не желал никого из господ, лучшие пациенты покинули бы его, и взвесив эти доводы, врач пожалел о своем увлечении.
Лишь только он ушел, Герто отправился к Плакевану. Старые служаки ведь не подводят друг друга. Но стражник, всецело преданный Фуро, наотрез отказался его поддержать.
Кюре доказал графу де Фавержу, что час еще не пробил: нужно дать Республике время истощить свои силы.
Бувар и Пекюше разъяснили Горжю, что никогда он не будет в состоянии одолеть коалицию крестьян и буржуа, пропитали его сомнениями, лишили всякой уверенности.
Пти, из гордости, не скрыл своих стремлений. Бельжамб его предупредил, что в случае провала он неминуемо лишится места.
Наконец епископ приказал священнику успокоиться.
Итак, оставался один Фуро.
Бувар и Пекюше повели против него борьбу, напоминая о его недобросовестности в деле с ружьями, о противодействии учреждению клуба, о скупости, и даже убедили Гуи, что Фуро стремится к восстановлению старого строя.
Как ни неясно было это понятие для крестьянина, он питал к нему отвращение, веками накопившееся в душе предков, и настроил против Фуро всех своих и жениных родственников, зятьев, двоюродных братьев, внучатных племянников, целую орду.
Горжю, Вокорбей и Пти довершили развенчание мэра, и когда таким образом поле оказалось расчищенным, Бувар и Пекюше, против всяких ожиданий, получили шансы на успех.
Они кинули жребий, чтобы решить, кому из них быть кандидатом. Жребий ничего не определил, и они пошли посоветоваться к доктору.
Он сообщил им новость: кандидатом является Флакарду, редактор ‘Кальвадоса’. Велико было разочарование обоих друзей. Каждый из них страдал не только за себя, но и за другого. Однако политика их разгорячила. В день выборов они наблюдали за урнами. Флакарду победил.
Граф перенес свои надежды на национальную гвардию, но эполет командира не получил. Шавиньольские жители остановили свой выбор на Бельжамбе.
Эта странная и неожиданная благосклонность общества ошеломила Герто. Правда, он пренебрегал своими обязанностями и ограничивался тем, что по временам наблюдал за учением и делал замечания. Но все равно! Ему казалось чудовищным, что содержателя гостиницы предпочли отставному капитану Империи, и после вторжения в Палату 15 мая он сказал:
— Если так раздаются военные чины в столице, то я перестаю удивляться происходящему.
Начиналась реакция.
Люди верили в ананасные пюре Луи Блана, в золотую кровать Флакона, в царственные оргии Ледрю-Роллена, и так как провинциалы имеют притязание на полную осведомленность относительно парижских дел, то шавиньольские обыватели не сомневались в их намерениях и считали правдоподобными самые нелепые слухи.
Де Фаверж пришел однажды вечером к священнику и сообщил ему о приезде в Нормандию графа Шамбора. Жуанвиль, по словам Фуро, готовился со своими моряками приструнить социалистов. Герто утверждал, что в скором времени Луи Бонапарт станет консулом.
Фабрики стояли. Неимущие многочисленными толпами блуждали по стране.
Как-то в воскресенье (это было в первых числах июня) один жандарм внезапно поскакал в Фалез. На Шавиньоль шли рабочие из Аквиля, Лиффара, Пьерпона и Сен-Реми.
Ставни стали закрываться, собрался муниципальный совет и решил, в предотвращение несчастий, не оказывать никакого сопротивления. Жандармерии было даже запрещено отлучаться из казарм и показываться на улицу.
Вскоре послышалось как бы приближение бури. Затем стекла задребезжали от песни жирондистов, и на Канской дороге, держась под руки, показались люди, запыленные, потные, в лохмотьях. Они запрудили площадь. Поднялся сильный гул.
Горжю и двое из его товарищей вошли в залу. Один был тощий с худощавым лицом, в вязаном жилете, на котором распустились тесемки. Другой, черный от угля, должно быть механик, с щетинистыми волосами, с густыми бровями, был в матерчатых туфлях. У Горжю, как у гусара, куртка болталась на одном плече.
Все трое оставались на ногах, а члены совета, сидя вокруг покрытого синим сукном стола, глядели на них бледные от волнения.
— Граждане! — сказал Горжю. — Мы требуем работы.
Мэр дрожал, ему изменил голос.
Мареско ответил за него, что совет немедленно обсудит вопрос. И по уходе товарищей рассмотрению подверглось несколько предложений.
Одни предлагали разбивать щебень.
Чтобы употребить его в дело, Жирбаль подал мысль проложить дорогу между Англевилем и Турнебю.
Та, что лежала на Байе, отвечала совершенно тому же назначению.
Можно было вычистить пруд! Этой работы было недостаточно. Или же вырыть второй пруд! Но на каком месте?
Ланглуа был за устройство насыпи вдоль Мортена на случай наводнения. Лучше уж было, по мнению Бельжамба, распахать поросшие вереском земли. Невозможно было прийти к какому-нибудь решению… Чтобы успокоить толпу, Кулон вышел на крыльцо и объявил, что собрание разрабатывает план благотворительных мастерских.
— Благотворительных? Спасибо! — крикнул Горжю. — Долой аристократишек! Мы требуем права на труд!
Это был злободневный вопрос, Горжю строил на нем свою славу. Раздались рукоплескания.
Повернувшись, он столкнулся с Буваром, которого Пекюше увлек в толпу, и у них завязался разговор. Дело не к спеху… Здание окружено со всех сторон… Совету от них не уйти…
— Где взять денег? — говорил Бувар.
— У богатых! К тому же правительство прикажет организовать работы.
— А если работ не нужно?
— Можно их исполнить впрок.
— Но заработная плата понизится, — возразил Пекюше. — Если на труд нет спроса, значит в продуктах есть избыток, а вы требуете, чтобы их еще больше выпускали!
Горжю покусывал усы.
— Однако… при организации труда…
— Тогда хозяином станет правительство!
Вокруг несколько человек заворчало:
— Нет! Нет! Не хотим больше хозяев!
Горжю рассердился.
— Все равно. Трудящихся нужно снабдить капиталом или же установить кредит!
— Каким образом?
— Да уж не знаю! Но нужно установить кредит!
— Довольно, ждали! — сказал механик. — Нас бесят эти плуты.
И он взошел на крыльцо, заявив, что взломает дверь.
Там его встретил Плакеван, утвердившись на правой ноге, сжав кулаки.
— Подойди-ка поближе!
Механик попятился.
Рев толпы проник в залу. Все встали, хотели бежать. Подкрепление из Фалеза не приходило! Жалели об отсутствии графа. Мареско гнул в руках перо, старик Кулон стонал. Герто закричал, чтобы вызвали жандармов.
— Примите на себя командование! — сказал Фуро.
— У меня нет полномочий!
Между тем шум усилился. Площадь была полна народу, и все смотрели на второй этаж ратуши, как вдруг в среднем окне, под часами, появился Пекюше.
Он ловко пробрался туда по черной лестнице и, взяв пример с Ламартина, обратился к народу с речью:
— Граждане!
Но его картуз, его нос, его сюртук, вся его фигура не внушали толпе уважения.
Его окликнул человек в трико:
— Вы — рабочий?
— Нет.
— Значит, хозяин?
— Тоже нет.
— Ну так убирайтесь!
— Отчего? — надменно спросил Пекюше.
И мгновенно исчез в амбразуре, — его стащил механик.
Горжю кинулся к нему на выручку:
— Пусти его, он славный малый!
Они схватились друг с другом.
Дверь отворилась, и Мареско, стоя на пороге, объявил решение муниципалитета. Идея принадлежала Гюрелю.
Дорога из Турнебю будет ответвлена в сторону Англевиля и проложена к замку Фавержа. Это была жертва, на которую шла коммуна в интересах трудящихся.
Толпа рассеялась.
Когда Бувар и Пекюше возвращались домой, их слух потрясли женские крики. Вопили служанки и г-жа Борден. Вдова визжала особенно громко и, увидев их, воскликнула:
— Ах, слава богу, уже три часа я вас дожидаюсь. Бедный мой сад, ни одного тюльпана не осталось! Повсюду на дерне нечистоты. И никак его не спровадить.
— Кого?
— Дядюшку Гуи.
Он привез к ней в тележке навоз и вывалил его прямо на траву.
— Теперь он вспахивает землю. Поскорее остановите его!
— Идемте! — сказал Бувар.
У ступеней наружной лестницы запряженная в телегу лошадь пощипывала кусты олеандров. Колеса, накатившись на грядки, придавили самшиты, поломали рододендрон, вырвали далии, а кучки черного навоза, точно кротовины, покрывали горбиками дерн. Гуи ревностно копался в нем лопатой.
Однажды г-жа Борден заметила вскользь, что хотела бы это место перепахать. Он принялся за работу и не бросал ее, несмотря на противодействие вдовы. Так понимал он право на труд, у него голова пошла кругом от речей Горжю. Ушел он только после того, как Бувар гневно ему пригрозил.
Г-жа Борден не заплатила ему за работу, а навоз оставила себе в возмещение убытков. Она была женщина рассудительная, ее уважали жена доктора и даже жена нотариуса, хотя дамы эти занимали более высокое положение.
Благотворительные мастерские просуществовали неделю. Никаких волнений не произошло. Горжю куда-то исчез.
Между тем национальная гвардия все еще была под ружьем: по воскресеньям смотры, иногда маршировка и каждую ночь дозоры, беспокоившие село.
Дозорные ради потехи дергали за колокольчики у дверей, врывались в комнаты, где супруги храпели на общей перине, при этом отпускались вольные шутки, а муж вставал, чтобы угостить молодцов рюмочкой. Затем возвращались в кордегардию сыграть сотню в домино, пили сидр, ели сыр, а караульный, скучавший у дверей, приоткрывал ее каждую минуту.
Из-за мягкости Бельжамба не было никакой дисциплины.
Когда разразились июньские дни, все были единодушны в желании ‘броситься на помощь Парижу’, но Фуро не мог покинуть ратушу, Мареско — контору, доктор — пациентов, Жирбаль — пожарных, г-н де Фаверж был в Шербурге, Бельжамб слег в постель. Капитан ворчал:
— Меня не пожелали, тем хуже для них.
И Бувар был настолько благоразумен, что удержал Пекюше.
Район разведок по окрестностям расширился.
Паника возникала по причине какой-нибудь падавшей от стога тени или причудливой формы ветвей, однажды все национальные гвардейцы обратились в бегство: при свете луны они заметили на яблоне человека с ружьем, который целился в них.
В другой раз, темною ночью, патруль, остановившись в буковой роще, услышал впереди чьи-то шаги.
— Кто идет?
Ответа не последовало.
Человеку дали продолжать свой путь, следуя за ним на известном расстоянии, потому что у него мог быть пистолет или кастет. Но придя в деревню, где поблизости было подкрепление, двенадцать человек из отряда разом бросились на него, крича:
— Ваши бумаги!
Его оттрепали, осыпали бранью. Из кордегардии выбежали люди. В нее поволокли арестованного и при свете горевшей на печке свечи узнали наконец Горжю.
Дешевое люстриновое пальтишко трещало у него на плечах. Из дырявых сапог торчали пальцы. Лицо кровоточило от царапин и ударов. Он страшно исхудал и, как волк, поводил глазами.
Фуро, быстро прибежав, спросил его, как он очутился в буковой роще, зачем возвратился в Шавиньоль, что делал последние шесть недель.
Это никого не касается — он человек свободный.
Плакеван его обыскал, рассчитывая найти патроны. Решено было подвергнуть его предварительному заключению.
Бувар вмешался.
— Ни к чему! — возразил мэр. — Ваши взгляды известны.
— Однако…
— Будьте поосторожней, предупреждаю вас, будьте поосторожней.
Бувар перестал настаивать.
Горжю обратился тогда к Пекюше:
— А вы, хозяин, ничего не скажете?
Пекюше опустил голову, как будто сомневался в его невиновности.
Бедняга горько улыбнулся.
— А я ведь вас защищал!
На рассвете два жандарма отвели его в Фалез.
Он не был предан военному суду, но приговорен исправительной полицией к трехмесячному заключению за мятежные речи, клонившиеся к ниспровержению общественного строя.
Из Фалеза он написал своим бывшим хозяевам, чтобы они поскорее прислали ему удостоверение о хорошем поведении и добронравии, их подпись должен был засвидетельствовать мэр или его помощник, и они предпочли обратиться за этой маленькой услугой к Мареско.
Их ввели в столовую, украшенную старинными фаянсовыми блюдами. Часы Буля занимали самый узкий простенок. На столе красного дерева, без скатерти, приготовлены были две салфетки, чайник, две чашки. Г-жа Мареско прошла через комнату в синем кашемировом пеньюаре. Это была парижанка, скучавшая в деревне. Затем появился нотариус, держа в одной руке берет, в другой — газету, и тотчас же с любезным видом приложил печать, несмотря на то, что их протеже — человек опасный.
— Помилуйте, — сказал Бувар, — из-за нескольких слов…
— Когда слово влечет за собою преступления, дорогой сосед, то уж позвольте!
— Однако, — возразил Пекюше, — как отличить фразу невинную от преступной? Что сегодня запрещено, то завтра вызывает овации.
И он осудил жестокую расправу с инсургентами.
Мареско сослался, разумеется, на защиту общества, на благо государства, высший закон.
— Извините, — сказал Пекюше, — право одного человека нужно так же уважать, как и право всех, и вы ничего не можете ему противопоставить кроме силы, если он обратит эту аксиому против вас.
Мареско вместо ответа пренебрежительно приподнял брови. Только бы он продолжал составлять акты и жить среди своих тарелок, в уютной комфортабельной обстановке, а там пусть совершаются какие угодно несправедливости, они его не тревожат. Его ждали дела. Он извинился.
Теория государственного блага привела их в негодование. Консерваторы заговорили теперь, как Робеспьер.
Появился новый повод для изумления: слава Кавеньяка шла на убыль. Национальная гвардия становилась подозрительной. Ледрю-Роллен пал даже в глазах Вокорбея. Прения о конституции никого не интересовали, и 10 декабря все обитатели Шавиньоля голосовали за Бонапарта.
Шесть миллионов голосов охладили отношение Пекюше к народу, он и Бувар занялись изучением вопроса о всеобщем голосовании.
Исходя от всех, оно не может быть разумным. Честолюбец всегда будет руководить или поведет за собою других, как послушное стадо, — ведь избиратели даже не обязаны уметь читать: вот почему, по мнению Пекюше, столько было подлогов при выборах президента.
— Никаких подлогов, — возразил Бувар, — суть, мне кажется, в глупости народа. Вспомни обо всех тех, кто покупает целительный бальзам, помаду Дюпюитрена, воду кастелянш и пр. Эти простофили образуют массу избирателей, и мы подчиняемся их воле. Почему нельзя иметь от кроликов три тысячи ливров годового дохода? Потому что слишком большое скопление их является причиною смерти. Подобным же образом содержащиеся в толпе зародыши глупости развиваются благодаря самому факту ее существования, а отсюда вытекают неисчислимые последствия.
— Твой скептицизм ужасает меня! — сказал Пекюше.
Позже, весною, они встретили графа де Фавержа, который поделился с ними вестью о Римской экспедиции. Франция не собирается нападать на итальянцев, но ей нужны гарантии. В противном случае было бы подорвано ее влияние. Ничего не может быть законнее такого вмешательства.
Бувар вытаращил глаза.
— Когда речь шла о Польше, вы отстаивали противоположный взгляд.
— Обстоятельства теперь уже не те.
В настоящее время дело касается папы.
И г-н де Фаверж, говоря: ‘Мы хотим, мы это сделаем, мы твердо надеемся’, — представлял собою группу.
Бувар и Пекюше прониклись отвращением и к меньшинству и к большинству. В общем чернь стоила аристократии.
Право вмешательства казалось им сомнительным. Они искали его принципов у Кальво, Мартенса, Вателя, и Бувар сделал такое заключение:
— Вмешательство предпринимается с целью вернуть престол государю для освобождения какого-нибудь народа или из предосторожности ввиду какой-либо угрозы. Во всех случаях — это покушение на чужое право, злоупотребление силою, лицемерное принуждение.
— Однако, — сказал Пекюше, — между народами, как и между людьми, существует солидарность.
— Возможно!
И Бувар призадумался.
Вскоре началась Римская экспедиция.
Внутри страны, из ненависти к разрушительным идеям, цвет парижской буржуазии разгромил две типографии. Образовалась могущественная партия порядка.
В округе ее вождями были граф, Фуро, Мареско, кюре. Каждый день, около четырех часов дня, они прогуливались по площади из конца в конец и беседовали о событиях. Главным их делом было распространение брошюр. Заглавия не лишены были сочности: ‘По воле божьей’, ‘Сторонник раздела земли’, ‘Очнемся от дурмана’, ‘Куда мы идем?’ Лучше всего были в них диалоги, написанные деревенским языком, с ругательствами и грамматическими ошибками, — так предполагалось повысить нравственность среди крестьян. Согласно новому закону, торговля вразнос подчинена была префектам, а Прудона только что заключили в Сент-Пелажи: огромная победа!
Деревья свободы были повсюду срублены. Шавиньоль подчинился приказу. Бувар собственными глазами видел обрубки своего тополя на тачке. Они послужили топливом для жандармов, пень был преподнесен господину кюре, а ведь как-никак он освятил его! Какое издевательство!
Учитель не скрывал своего образа мыслей.
Бувар и Пекюше выразили ему по этому поводу симпатию, когда однажды проходили мимо его дверей.
На следующий день он явился к ним. В конце недели они отдали ему визит.
Смеркалось, школьники только что разошлись, наставник, засучив рукава, подметал двор. Жена его, повязав голову платком, кормила грудью младенца. Маленькая девочка пряталась за ее юбкой, уродливый мальчуган играл на земле у ее ног, мыльная вода от стирки, которою она занималась в кухне, образовала лужу около дома.
— Видите, — сказал учитель, — как содержит нас правительство.
И тут же он ополчился на проклятый капитал. Нужно его демократизировать, освободить производительные силы.
— Совершенно согласен! — сказал Пекюше.
Следовало бы признать, по крайней мере, право на общественную помощь.
— Еще одно право! — сказал Бувар.
Все равно. Временное правительство обнаружило мягкотелость, когда не декретировало братства.
— Попытайтесь-ка его установить!
Сумерки сгущались, и Пти грубо приказал жене принести в его кабинет свечу.
На выбеленных стенах булавками приколоты были литографированные портреты ораторов левой. Шкафчик с книгами висел над письменным столом елового дерева. Сиденьями служили стул, табурет и старый ящик из-под мыла. Учитель делал вид, будто этим пренебрегает. Но нищета отбросила свою тень на его щеки, а узкие виски говорили об упрямстве барана, о неприступной гордости. Никогда он не поддастся.
— Впрочем, меня вот что поддерживает.
То была кипа газет на полке. И он в лихорадочных словах изложил свой символ веры: разоружение войск, упразднение магистратуры, уравнение заработной платы, средний уровень, благодаря которому воцарится золотой век в форме республики с диктатором во главе. Такой человек круто поведет дело!
Затем учитель достал бутылку анисовой и три рюмки, чтобы провозгласить тост за героя, за бессмертную жертву, великого Максимилиана!
На пороге появилась черная сутана кюре.
Кивнув собравшимся головой, он подошел к учителю и сказал ему почти шепотом:
— В каком положении наше дело со св. Иосифом?
— Они ничего не дали, — ответил тот.
— Это ваша вина.
— Я сделал, что мог.
— Ах, вот как?
Бувар и Пекюше встали, чтобы не мешать. Пти усадил их снова и обратился к кюре:
— Это все?
Аббат Жефруа был в нерешительности, затем, подсластив улыбкою выговор, заметил:
— Люди находят, что вы немного пренебрегаете священной историей.
— О, священной историей! — откликнулся Бувар.
— Что вам, сударь, не нравится в ней?
— Мне — ничего. Но только есть, пожалуй, вещи более полезные, чем израильские цари и анекдот про Иону!
— Вы вольны думать что хотите! — ответил сухо священник.
И, не обращая внимания на посторонних или ввиду их присутствия, продолжал:
— Катехизису уделено слишком мало времени.
Пти пожал плечами.
— Имейте это в виду. Вы потеряете пансионеров!
Десять франков, которые платили эти ученики ежемесячно, были самой доходной статьей его должности. Но сутана выводила его из себя.
— Ну и ладно, можете мстить!
— Кто облечен моим саном, тот не мстит, — сказал священник, не теряя спокойствия. — Я только напоминаю вам, что закон 15-го марта возлагает на нас наблюдение за первоначальным обучением.
— Ах, я отлично это знаю! — воскликнул учитель. — Оно также возложено на жандармских полковников! Жаль, что не на стражника! Для полноты!
И он опустился на табурет, кусая кулак, сдерживая ярость, задыхаясь от чувства бессилия.
Аббат тронул его легонько за плечо.
— Я не хотел огорчить вас, мой друг! Успокойтесь. Немного благоразумия!.. Приближается пасха: я надеюсь, что вы покажете пример, явившись к причастию вместе с остальными.
— Ах, это уже слишком! Мне! Мне подчиняться подобной нелепости!
От такого кощунства кюре побледнел. Его зрачки метали молнии. Челюсть дрожала.
— Замолчите, несчастный! Замолчите!.. А еще жена его стирает церковное белье!
— Так что же? Что она сделала?
— Она никогда не бывает в церкви! Так же, впрочем, как и вы!
— Ну, из-за этого учителей не увольняют!
— Их можно перевести!
Священник умолк. Он стоял в глубине комнаты, в тени. Пти, склонив голову на грудь, задумался.
Если б они перебрались даже на другой конец Франции, истратив на путешествие последние гроши, то и там нашли бы, под другими именами, того же кюре, того же ректора, того же префекта: все, вплоть до министра, были словно звенья одной тяжелой цепи. Он уже получил одно предупреждение, нужно было ждать других. А потом? И как в галлюцинации ему представилось, что он шагает по большой дороге, с мешком на спине, рядом с теми, кого он любил, протягивая руку в сторону почтовой кареты.
В это мгновение жена его в кухне раскашлялась, младенец запищал, малыш плакал.
— Бедные дети! — сказал священник сладким голосом.
Тут и отец разрыдался.
— Да! Да! Я согласен на все, что от меня потребуют!
— Буду на это рассчитывать, — ответил кюре и, низко поклонившись, сказал: — Будьте здоровы, господа.
Учитель продолжал сидеть, закрыв лицо руками. Он оттолкнул Бувара.
— Нет! Оставьте меня! Хоть бы мне околеть поскорее! Презренный я человек!
Оба друга вернулись домой, благодаря судьбу за свое независимое положение. Могущество духовенства устрашало их.
В ту пору его применяли для укрепления правопорядка. Республика была накануне гибели.
Три миллиона избирателей оказались отстраненными от всеобщего голосования. Залоги для повременной печати были повышены, цензура восстановлена. Ее требовали даже для романов-фельетонов. Классическая философия считалась опасною. Буржуа проповедовали догму материальных интересов, а народ, казалось, был доволен.
Деревенский люд возвращался к прежним своим господам.
Граф де Фаверж, владевший землями в Эре, был выбран в Законодательное собрание, и его переизбрание в главный совет Кальвадоса было предрешено.
Он счел уместным пригласить на завтрак видных в крае особ.
Вестибюль, где их встречали три лакея, чтобы снять с них верхнее платье, бильярдная и две гостиные в виде анфилады, растения в китайских вазах, бронза на каминах, золотые багеты на панелях, плотные занавеси, широкие кресла, — вся эта роскошь сразу же поразила гостей, словно оказанная им любезность, а при входе в столовую, при виде стола, уставленного жаркими на серебряных блюдах с батареей рюмок перед каждой тарелкою, с закусками в разных углах и лососиною посередине, — все лица расцвели.
Приглашенных было семнадцать человек, в том числе два крупных землевладельца, супрефект из Байе и приезжий из Шербурга. Граф де Фаверж извинился перед гостями за графиню, которой помешала присутствовать мигрень, и после похвал по адресу груш и винограда, наполнявших четыре корзины по углам стола, речь зашла о важной новости: о проекте высадки в Англии войск Шангарнье.
Герто приветствовал ее как патриот, кюре — из ненависти к протестантам, Фуро — в интересах торговли.
— Вы выражаете средневековые чувства! — сказал Пекюше.
— Средние века были кое-чем хороши! — возразил Мареско. — Так, например, наши соборы!..
— Однако, сударь, злоупотребления!..
— Это не важно, не было бы революции!..
— Ах, революция, вот в чем горе! — сказал священник вздыхая.
— Но ей способствовали все! И (простите меня, граф) — даже аристократия своим союзом с философами!
— Что поделаешь! Людовик XVIII узаконил грабеж! С того времени парламентский режим подрывает основы!..
Появился ростбиф, и в течение нескольких минут слышен был только стук вилок и челюстей да шаги лакеев по паркету и два повторяющихся слова: ‘Мадера! Сотерн!’
Новый толчок беседе дал приезжий из Шербурга. Как остановиться, катясь в пропасть?
— У афинян, — сказал Мареско, — у афинян, с которыми у нас есть общие черты, Солон обуздал демократов, повысив избирательный ценз.
— Лучше было бы упразднить Палату, — сказал Гюрель, — весь беспорядок исходит из Парижа.
— Нужна децентрализация! — сказал нотариус.
— Широкая! — прибавил граф.
По мнению Фуро, община должна обладать всей полнотою власти, вплоть до права закрывать для проезжающих свои дороги, если найдет это нужным.
И между тем как одно блюдо сменяло другое, — курица в соку, раки, шампиньоны, салат из овощей, жареные жаворонки, — гости перебрали много предметов: наилучшую систему обложения, преимущества большой культуры, отмену смертной казни. Супрефект не забыл привести прелестную фразу одного остроумного человека: ‘Пусть положат начало господа убийцы!’
Бувара поразил контраст между окружавшими его вещами и тем, что говорилось, так как нам всегда кажется, будто слова должны соответствовать обстановке и будто высокие потолки созданы для великих мыслей. Тем не менее лицо у него раскраснелось за десертом, и своих собутыльников он видел сквозь туман.
Отпили бордо, бургундского и малаги… Граф де Фаверж, зная, с кем имеет дело, приказал откупорить шампанское. Гости, чокаясь, выпили за успех выборов, и шел уже четвертый час, когда они перешли в курительную, чтобы откушать кофе.
На консоли среди номеров ‘Универ’ валялась карикатура из ‘Шаривари’, она изображала гражданина, у которого из-под фалд сюртука высовывался хвост с глазом на кончике. Мареско объяснил ее смысл. Она вызвала много смеха.
Гости пили ликеры, и пепел от сигар падал на шелк мебели. Аббат в споре с Жирбалем напал на Вольтера. Кулон уснул. Граф де Фаверж заявил о своей преданности Шамбору.
— Ульи говорят в пользу монархии.
— Но муравейники — в пользу республики.
Впрочем, врач ею больше не дорожил.
— Вы правы! — сказал супрефект. — Дело не в форме правления.
— Если обеспечена свобода! — возразил Пекюше.
— Честному человеку она не нужна, — ответил Фуро. — Я до речей не охотник! Я не журналист! Но я утверждаю, что Франция нуждается в железной руке!
Все стали призывать спасителя.
И, уходя, Бувар и Пекюше слышали, как г-н де Фаверж говорил аббату Жефруа:
— Нужно восстановить повиновение. Власть гибнет, когда подвергается критике. Спасение только в божественном праве.
— Совершенно верно, граф.
Бледные лучи октябрьского солнца тянулись позади леса, дул сырой ветер. И шагая по опавшим листьям, друзья дышали так, словно вырвались на свободу.
Все, чего они не могли высказать, излилось в восклицаниях.
— Что за идиоты! Какая низость! Можно ли себе представить такую закоснелость! Прежде всего, что значит божественное право?
Приятель Дюмушеля, тот самый профессор, который просветил их по части эстетики, ответил на их вопрос в ученом письме.
Теория божественного права была формулирована при Карле II англичанином Фильмером.
Вот она:
‘Создатель даровал первому человеку господство над миром. Оно перешло к его потомству, и власть короля исходит от бога: ‘он его образ’, пишет Боссюэт. Родительская власть учит повиноваться одному человеку. Короли созданы по образцу отцов.
Локк отверг эту доктрину. Есть различие между родительской властью и монархической, так как по отношению к собственным детям любой подданный и монарх наделены одинаковыми правами. Королевская власть существует только на основе народного избрания, о том же напоминал и обряд миропомазания, во время которого два епископа, показывая короля, спрашивали знать и простой народ, признают ли они его.
Итак, власть исходит от народа. Он имеет право ‘делать все, что желает’, говорит Гельвеций, ‘изменять свою конституцию’, говорит Ватель, восставать против несправедливости, как утверждают Глафей, Отман, Мабли и пр.! А св. Фома Аквинский разрешает ему освобождать себя от тиранов. Он даже свободен, — заявляет Жюрье, — от обязанности быть правым’.
Удивленные такою аксиомой, Бувар и Пекюше взялись за ‘Общественный договор’ Руссо.
Пекюше дочитал до конца, затем, закрыв глаза и запрокинув голову, стал его разбирать.
Предполагается соглашение, в силу которого личность отказалась от своей свободы.
Народ в то же время обязался защищать личность от несправедливостей природы и передал ей в собственность то, чем располагает.
Где доказательство существования договора?
Нигде! И общество не дает гарантий. Граждане будут заниматься исключительно политикой. Но так как нужны ремесленники, то Руссо рекомендует рабство. Науки погубили человеческий род. Театр действует развращающе, деньги пагубны, и государство должно ввести известную религию под страхом смертной казни.
‘Как! — сказали они себе. — Вот он каков, верховный жрец демократии!’
Все реформаторы подражали ему, и они раздобыли ‘Исследование социализма’ Морана.
Первая глава излагает доктрину сен-симонизма.
Во главе — Отец, совмещающий в себе папу и императора. Право наследования отменяется, все имущества, движимые и недвижимые, образуют общественный фонд, и пользование им будет происходить иерархически. Промышленники станут управлять народным богатством. Но опасаться чего-либо не приходится, — главою будет тот, кто ‘больше всех любит’.
Недостает одного — женщины. От появления женщины зависит спасение мира.
— Я не понимаю.
— Я тоже.
И они взялись за фурьеризм.
Все бедствия происходят от принуждения. Пусть притяжение станет свободным — и установится гармония.
Душа наша содержит двенадцать главных страстей: пять эгоистических, четыре анимических, три распределяющих. Они стремятся: первые — к личности, вторые — к группам, третьи — к группам групп или сериям, совокупность которых образует фалангу, общество из тысячи восьмисот человек, живущих во дворце. Каждое утро кареты увозят работников на поля и вечером доставляют их обратно. Они ходят со знаменами, устраивают празднества, едят пирожные. Каждая женщина, если это ей желательно, имеет трех мужчин: супруга, любовника и производителя. Для холостяков устанавливается институт баядерок.
— Это мне подходит! — сказал Бувар.
И он погрузился в мечты о гармоническом мире.
Благодаря улучшению климатических условий земля станет прекраснее, скрещивание рас удлинит человеческую жизнь. Люди будут управлять облаками, как теперь умеют вызывать молнию, по ночам над городами будет проливаться дождь, чтобы их обмывать. Корабли станут пересекать полярные моря, которые оттают под влиянием северного сияния. Ибо все происходит от сочетания двух брызжущих из полюсов флюидов, мужского и женского, и северное сияние — это симптом течки планеты, оплодотворяющее истечение.
— Это выше моего понимания, — сказал Пекюше.
После Сен-Симона и Фурье проблема свелась к вопросам заработной платы.
Луи Блан, в интересах рабочих, требует упразднения внешней торговли, Лафарель — введения машин, еще кто-то — уменьшения акциза на напитки, или преобразования корпораций, или раздачи супов. Прудон изобретает однообразный тариф и требует для государства сахарной монополии.
— Эти социалисты, — говорил Бувар, — всегда хотят тирании.
— Да нет же!
— Уверяю тебя!
— Ты глуп!
— А ты меня возмущаешь!
Приятели выписали эти сочинения, после того как познакомились с ними в пересказе. Бувар отметил несколько мест и, показывая их, сказал,
— Читай сам! Они нам приводят в пример ессеев, моравских братьев, иезуитов в Парагвае и чуть ли не тюремный режим. У икарийцев на завтрак полагается двадцать минут, женщины рожают в больнице, что касается книг, то их запрещено печатать без разрешения Республики.
— Но Кабэ идиот!
— А вот тебе из Сен-Симона: публицисты будут представлять свои произведения на рассмотрение комитета промышленников. А вот из Пьера Леру: закон будет принуждать граждан выслушивать оратора. Из Огюста Конта: священники будут воспитывать юношество, направлять всю умственную работу и побуждать власть к регулированию деторождения.
Эти документы опечалили Пекюше. Вечером, за обедом, он ответил:
— Что в сочинениях утопистов попадаются смешные вещи — с этим я согласен, тем не менее они заслуживают нашей любви. Уродство мира приводило их в отчаяние, и, чтобы сделать его прекраснее, они все претерпели. Вспомни обезглавленного Мора, Кампанеллу, которого семь раз пытали, Буонаротти с цепью на шее, Сен-Симона, умершего от нищеты, и многих других. Они могли бы жить спокойно: но нет! Они шли своей дорогой, глядя в небо, как герои.
— Не думаешь же ты, — возразил Бувар, — что теории какого-нибудь господина могут изменить мир?
— Не все ли равно! — сказал Пекюше. — Довольно нам коснеть в эгоизме! Поищем наилучшей системы!
— Стало быть, ты надеешься ее найти?
— Конечно!
— Ты?
И у Бувара от хохота живот и плечи подпрыгивали одновременно. Краснее варенья, с салфеткою подмышкой, он раздражающим образом повторял:
— Ха! Ха! Ха!
Пекюше вышел из комнаты, хлопнув дверью.
Жермена ходила по всему дому и звала его. Он оказался в своей комнате, где сидел впотьмах, забившись в кресло и сдвинув на брови картуз. Он не был болен, но предавался размышлениям.
Когда ссора миновала, Бувар и Пекюше пришли к заключению, что их исследованиям недоставало одной основы: политической экономии.
Они занялись предложением и спросом, капиталом и арендной платой, импортом, запретительной системой.
Однажды ночью скрип сапог в коридоре разбудил Пекюше. Накануне он по привычке сам задвинул все засовы и теперь окликнул Бувара, спавшего глубоким сном.
Они замерли в неподвижности под одеялами. Шум не повторился. Служанки отвечали на вопросы, что ничего не слышали.
Но, прогуливаясь по саду, Бувар и Пекюше заметили отпечаток подошвы посреди грядки возле забора, и две планки в нем были поломаны. Очевидно, кто-то через него перелезал.
Нужно было предупредить стражника.
Не застав его в ратуше, Пекюше отправился к бакалейному торговцу.
Кого же увидел он в заднем помещении, рядом с Плакеваном, среди пивших? Горжю! Горжю, расфранченного, как буржуа, и угощавшего всю компанию.
Этой встрече Бувар и Пекюше не придали особого значения.
Вскоре они перешли к вопросу о прогрессе.
Бувар не оспаривал его в области научной. Но в литературе прогресс менее очевиден, и пусть даже благосостояние повышается, зато блеск жизни угас.
Чтобы убедить Бувара, Пекюше взял лист бумаги,
— Я провожу наискось волнистую линию. Тот, кто мог бы следовать по ней, не видел бы горизонта при каждом ее понижении. Однако она поднимается, и, несмотря на повороты, вершина будет достигнута. Такова картина прогресса.
Вошла г-жа Борден.
Это было 3 декабря 1851 года. Она принесла газету.
Они быстро прочитали, стоя рядом, воззвание к народу, извещение о роспуске Палаты, об аресте депутатов.
Пекюше побледнел. Бувар глядел на вдову.
— Как? Вы ничего не говорите?
— Что же мне, по-вашему, делать?
Они забыли предложить ей стул.
— А я-то пришла в надежде доставить вам удовольствие! Ах, сегодня вы совсем не любезны!
И она удалилась, задетая их неучтивостью.
От неожиданности они онемели. Затем отправились в деревню излить свое негодование.
Мареско, принявший их в разгаре работы, думал иначе. Парламентская болтовня кончилась, и слава богу! Отныне начнется деловая политика.
Бельжамб не слыхал об этих событиях, а впрочем, ему на них наплевать.
На рынке они встретили Вокорбея.
Врач от этого всего уже отошел.
— Вы совершенно напрасно портите себе кровь!
Фуро прошел мимо них, насмешливо говоря:
— Провалились демократы!
А капитан, под руку с Жирбалем, издали крикнул:
— Да здравствует император!
Но Пти должен их понять, и когда Бувар постучал в окошко, учитель вышел из класса.
Ему показалось весьма забавным, что Тьер сидит в тюрьме. Народ отомщен.
— А, господа депутаты, теперь ваш черед!
Расстрелы на бульварах заслужили одобрение жителей Шавиньоля. Никакой пощады побежденным, никакой жалости к жертвам! Кто мятежник, — тот негодяй!
— Возблагодарим провидение, — говорил кюре, — а после него — Луи Бонапарта! Он окружает себя самыми почтенными людьми! Граф де Фаверж станет сенатором.
На следующий день к ним явился Плакеван.
Их благородия много разговаривают. Он предложил им помалкивать.
— Хочешь знать мое мнение? — сказал Пекюше, — Так как буржуа свирепы, а рабочие завистливы, священники угодливы, а народ, в конце концов, принимает всех тиранов, лишь бы ему дали уткнуться мордою в кормушку, то Наполеон поступил правильно! Пускай он им зажимает рты, топчет их и убивает! Этого еще мало за их ненависть к праву, низость, тупость, слепоту!
Бувар размышлял:
— Ну, ну, прогресс! Какие враки!
Он прибавил:
— А политика? Что за грязь!
— Это не наука, — отозвался Пекюше. — Военное искусство интереснее, оно позволяет предвидеть события, нам следовало бы им заняться.
— Ну нет, спасибо, — ответил Бувар. — Мне все противно. Продадим лучше наш домишко и отправимся к дикарям.
— Как хочешь!
Мели во дворе накачивала воду.
На деревянном насосе был длинный рычаг. Опуская его, она нагибалась, и тогда видны были ее синие чулки до икр. Затем она быстрым движением подымала правую руку, немного поворачивая голову, и Пекюше, глядя на нее, испытывал какое-то совершенно новое чувство, очарование, бесконечное удовольствие.

VII

Наступили печальные дни.
Бувар и Пекюше прекратили свои занятия из боязни разочарований, жители Шавиньоля от них сторонились, из разрешенных газет ничего нельзя было узнать, и жили они в глубоком одиночестве, в полной праздности.
Иногда они раскрывали книгу и захлопывали ее: к чему читать? Случалось, им приходило на ум очистить сад, через четверть часа их одолевала усталость, или взглянуть на свою ферму, — они возвращались домой удрученные, или заняться хозяйством, — Жермена испускала вопли, они отказались от этой затеи.
Бувар вздумал составить каталог музея и объявил, что их безделушки нелепы.
Пекюше занял у Ланглуа ружье, чтобы стрелять жаворонков, взорвавшись от первого же выстрела, оно чуть было его не убило.
Так и протекала их жизнь в этой деревенской скуке, такой тягостной, когда серое небо одноцветностью своей нежит сердце, лишенное надежд. Прислушиваешься к шагам человека, ступающего в деревянных башмаках вдоль стены, или к дождевым каплям, падающим с крыши на землю. По временам прошуршит по стеклу опавший лист, закружит в воздухе и улетит. Ветер доносит неясные отзвуки похоронного звона. В хлеву мычит корова.
Они зевали, сидя друг против друга, поглядывали на календарь, смотрели на часы, ждали обеда, горизонт был все тот же: впереди — поля, справа — церковь, слева — завеса тополей, их верхушки покачивались в тумане, безостановочно, с жалким видом.
Привычки, раньше терпимые, причиняли им теперь страдания. Пекюше становился неприятен своею манерою класть на скатерть носовой платок, Бувар не расставался с трубкою и, разговаривая, раскачивался из стороны в сторону. Споры возникали из-за блюд, из-за качества масла. Сидя вместе, они думали о разном.
Одно происшествие потрясло Пекюше.
Спустя два дня после мятежа в Шавиньоле он вышел погулять, желая отвлечься от политических огорчений, и на обсаженной ветвистыми вязами дороге услышал за собою голос, кричавший:
— Постой!
Это была г-жа Кастильон. Она бежала с другой стороны, не замечая его. Тот, кого она догоняла, обернулся. Это был Горжю, и они сошлись на расстоянии сажени от Пекюше, скрытого за деревьями.
— Это правда? — сказала она. — Ты будешь драться?
Пекюше притаился во рву, чтобы слышать.
— Ну да, верно, — ответил Горжю, — я буду драться! А тебе-то что?
— Он еще спрашивает! — воскликнула она, заламывая руки. — А если тебя убьют, любовь моя! Ах, останься!
Ее голубые глаза умоляли его еще сильнее слов.
— Оставь меня в покое! Я должен ехать!
Она злобно усмехнулась.
— Другая, видно, позволила!
— О ней молчи!
Он поднял сжатый кулак.
— Нет, дорогой! Нет! Я молчу, ничего не говорю.
Крупные слезы стекали у нее по щекам в рюши косынки.
Был полдень. Солнце сверкало над покрытой желтыми колосьями равниной. На самом горизонте медленно передвигался верх повозки. В воздухе стояло оцепенение: ни птичьего крика, ни жужжания насекомых. Горжю срезал себе прут и скоблил на нем кору. Г-жа Кастильон не поднимала головы.
Бедная женщина думала о своих бесплодных жертвах, о долгах, которые заплатила, о том, что ждет ее впереди, о своем позоре. Она не стала плакаться, а напомнила ему о первом времени их любви, когда каждую ночь приходила к нему на свидание в ригу, так что ее мужу однажды померещились воры и он выстрелил в окно из пистолета. Пуля и до сих пор сидит в стене.
— С той минуты, как я тебя увидала, ты мне казался прекрасным как принц. Я люблю твои глаза, твою походку, твой запах.
Она прибавила тише:
— Я без ума от тебя!
Он улыбался, польщенный.
Она взяла его обеими руками за талию и, запрокинув голову, точно в молитве, продолжала:
— Сердце мое! Любовь моя! Моя душа! Моя жизнь! Послушай, говори, чего ты хочешь! Может быть, денег? Они найдутся. Я виновата, я тебя донимала! Прости меня! И закажи себе платье у портного, пей шампанское, кути, я тебе позволю все, все.
Она прошептала, собрав все свои силы:
— Даже ее!.. Только вернись ко мне.
Он наклонился к ее губам, одной рукой обхватив ее стан, чтобы не дать ей упасть, а она бормотала:
— Мое сердце! Моя любовь! Как ты красив! Господи, как ты красив!
Край рва был на одном уровне с подбородком Пекюше. Он глядел на них не шевелясь, тяжело дыша.
— Брось нюнить! — сказал Горжю. — Так я могу и дилижанс пропустить. Готовится лихой удар! Я в нем участвую! Дай мне десять су, я угощу кондуктора.
Она вынула из кошелька пять франков.
— Ты мне скоро их отдашь. Потерпи немного! С тех пор как он лежит в параличе!.. Ты подумай! И если хочешь, мы пойдем в часовню Круа-Жанваль, и там я, любовь моя, принесу обет Пресвятой деве выйти за тебя замуж, лишь только он умрет!
— Э, да твой муж никогда не умрет!
Горжю пошел от нее прочь. Она его догнала, уцепилась за его плечи.
— Возьми меня с собою! Я буду твоей служанкой! Тебе нужен кто-нибудь. Но не уезжай! Не покидай меня! Лучше смерть! Убей меня!
Она валялась у него в ногах, стараясь поймать и поцеловать его руки, чепчик у нее свалился, за ним и гребень, короткие волосы распустились. Они были седые ниже ушей, она снизу вверх глядела на него, захлебываясь от слез, с красными веками и опухшими губами, и ужас охватил его, он ее оттолкнул:
— Пошла прочь, старуха! Прощай!
Поднявшись на ноги, она сорвала с шеи золотой крестик и швырнула им в него:
— Вот тебе, мерзавец!
Горжю удалялся, похлопывая тросточкой по листьям деревьев.
Г-жа Кастильон не плакала. С отвислою челюстью и потухшими зрачками она стояла не шевелясь, окаменелая в своем отчаянье, казалось, это было не живое существо, а разрушенная вещь.
То, что подсмотрел Пекюше, было для него как бы откровением, целым миром, где он увидал особый, ослепительный свет, беспорядочное цветение, океаны, бури, сокровища, пучины бесконечной глубины, ужасом веяло от него, — не беда! Он грезил о любви, честолюбиво мечтал гореть в ней, как она, внушать ее, как он.
А между тем он ненавидел Горжю и когда-то в кордегардии с трудом удержался от того, чтобы не предать его.
Любовник г-жи Кастильон унижал его своею стройной талией, ровными локонами, пушистой бородою, видом победителя, ведь у него самого волосы прилегали к черепу, как смоченный парик, облаченное в балахон туловище похоже было на валик, двух зубов недоставало, и физиономия была угрюма. Он считал, что небо к нему несправедливо, чувствовал себя как бы лишенным наследства, да и друг его не выказывал ему больше любви.
Бувар покидал его каждый вечер. После смерти первой жены ничто не мешало ему найти себе вторую, которая бы теперь его холила, следила за хозяйством. Слишком стар был он, чтобы думать об этом.
Но Бувар погляделся в зеркало. Щеки у него сохранили румянец, волосы вились, как в былое время, все зубы уцелели, и при мысли, что он может нравиться, к нему вернулась молодость. Он вспомнил г-жу Борден. Она с ним неоднократно заигрывала: в первый раз — после пожара в поле, во второй — у них на обеде, затем в музее, когда он декламировал, а за последнее время она, забыв обиду, приходила три воскресенья сряду. Он навестил ее, потом к ней зачастил, задавшись целью ее увлечь.
Начиная с того дня, как Пекюше наблюдал за молоденькой служанкой, накачивавшей воду, он заговаривал с нею чаще, подметала ли она коридор, развешивала ли белье, чистила ли кастрюли, он не мог вдосталь наглядеться на нее и сам, как в отрочестве, изумлялся своим чувствам, испытывая то же томление и зной. Воспоминание о том, как обнимала Горжю г-жа Кастильон, преследовало его.
Бувара он спрашивал, какими приемами пользуются распутники, чтобы иметь женщин.
— Они делают им подарки, угощают в ресторанах.
— Прекрасно! А что потом?
— Иные дамы притворяются, будто падают в обморок, чтобы их отнесли на диван, другие роняют на землю носовой платок. Лучше всех те, что просто назначают тебе свидание.
И Бувар пустился в описания, воспламенившие воображение Пекюше, как непристойные гравюры.
— Первое правило — не верить тому, что они говорят. Я знавал таких, которые с виду были святыми, а на деле настоящими Мессалинами. Прежде всего нужно быть смелым!
Но смелость не является по заказу. Пекюше со дня на день откладывал решение, да и присутствие Жермены внушало ему робость.
В надежде, что она попросит расчета, он взваливал на нее больше работы, записывал, сколько раз она была пьяна, делал ей выговоры за неопрятность, за лень, и так ловко повел дело, что ее уволили.
Тогда Пекюше стал свободен!
С каким нетерпением ждал он ухода Бувара! Как стучало у него сердце, когда запиралась дверь!
Мели работала за столиком у окна, при свече. Время от времени она откусывала зубами нитку, а затем, прищурив глаз, вдевала ее в ушко иголки.
Для начала он пожелал узнать, какие мужчины ей нравятся, вроде ли, например, Бувара? Нимало: она предпочитала худых. Он решился спросить ее, были ли у нее дружки?
— Никогда!
Затем, подойдя поближе, он стал рассматривать ее тонкий нос, узкий рот, очертания лица. Отпустил несколько комплиментов и посоветовал ей быть осторожной.
Наклоняясь над нею, он видел под корсажем белые формы, от них исходило теплое, согревавшее ему щеку благоухание. Однажды вечером он коснулся губами волос на ее затылке, и при этом его пронизал трепет до мозга костей. В другой раз он поцеловал ее в подбородок, сдержав себя, чтобы не укусить ее кожу, так была она вкусна. Мели вернула ему поцелуй. Комната завертелась перед ним. Он ослеп.
Он подарил ей пару ботинок и часто угощал ее рюмкою анисовки… Оберегал ее от работы, вставал рано утром, колол дрова, разводил огонь, доходил в своем внимании до того, что чистил обувь Бувара.
Мели в обморок не упала, не уронила платка, и Пекюше не знал, на что решиться, а желание росло от боязни его утолить.
Бувар усердно ухаживал за г-жою Борден.
Она принимала его, немного не в меру затянутая в платье переливчатого цвета, скрипевшее, как лошадиная сбруя, и не переставала, важности ради, играть своею длинною золотою цепочкой.
Их разговоры вращались вокруг обитателей Шавиньоля или ‘покойного ее мужа’, судебного пристава в Ливаро.
Затем она осведомилась о прошлом Бувара, обнаружив любопытство к ‘шалостям молодого человека’, к его состоянию попутно и к тому, какие интересы связывали его с Пекюше.
Он восхищен был ее хозяйством, а когда обедал у нее — чистотою сервировки, превосходною кухней. Ряд замечательно вкусных блюд, прерываемых в равных промежутках старым помаром, приводил их к десерту, за которым они очень долго пили кофе, и г-жа Борден, раздувая ноздри, окунала в чашку свою толстую губу, слегка оттененную черным пушком.
Однажды она появилась декольтированная. Ее плечи обворожили Бувара. Сидя перед нею на низком стуле, он принялся проводить обеими ладонями вдоль ее рук. Вдова рассердилась. Он не возобновлял попыток, но стал рисовать себе округлые формы необычайной полноты и упругости.
Как-то вечером, недовольный стряпнею Мели, он испытал радость, войдя в гостиную г-жи Борден. Вот где надо бы жить!
Колпак лампы, прикрытый розовою бумагою, распространял спокойный свет. Г-жа Борден сидела у огня, и нога ее выступала из-под юбки. С первых же слов беседа оборвалась.
Между тем она смотрела на него, полусмежив ресницы, томно и неотступно.
Бувар уже не мог сдержаться. И, опустившись на колени, пробормотал:
— Я вас люблю! Поженимся!
У г-жи Борден участилось дыхание, затем она простодушным тоном сказала, что он шутит, право же, люди стали бы смеяться, это неразумно. Он ошеломил ее этим признанием.
Бувар возразил, что они ни в чьем согласии не нуждаются.
— Что вас останавливает? Не приданое ли? На белье у нас одинаковая метка Б! Мы соединим наши прописные буквы.
Этот довод ей понравился. Но дело крайней важности мешало ей принять решение до конца месяца. И у Бувара вырвался стон.
Она была так внимательна, что проводила его домой вместе с Марианной, несшей фонарь.
Оба приятеля скрывали друг от друга свои увлечения.
Пекюше рассчитывал утаить навсегда свою интригу со служанкой. Если бы Бувар оказал противодействие, он увез бы ее в другие края, хотя бы в Алжир, где жизнь недорога. Но редко строил он такие планы, будучи поглощен своей любовью, не думая о последствиях.
Бувар собирался превратить музей в супружескую спальню, а если бы этому воспротивился Пекюше, то поселиться в доме своей супруги.
Спустя несколько дней он был у нее под вечер в саду. Почки начинали распускаться, и между облаками расстилались большие синие пространства, она нагнулась, чтобы нарвать фиалок, и сказала, протягивая их:
— Поздравьте г-жу Бувар!
— Как! Неужели правда?
— Совершенная правда.
Он хотел схватить ее в объятия, она его оттолкнула.
— Что за человек!
Затем, приняв серьезный вид, предупредила его, что скоро попросит его об одной жертве.
— Я вам приношу ее!
Они назначили заключение брачного контракта на следующий четверг.
Никто до последнего момента не должен был ничего знать!
— Согласен!
И он вышел, подняв глаза к небу, легкий, как олень.
Пекюше в утро того же дня дал себе слово умереть, если ему не удастся снискать благосклонность служанки, и он проводил ее в погреб, надеясь, что потемки придадут ему смелости.
Несколько раз она собиралась уйти, но он ее удерживал, пересчитывая с нею бутылки, выбирая планки или осматривая дно бочек, — это длилось долго.
Освещенная проникавшими сквозь отдушину лучами, она стояла перед ним, стройная, опустив веки, приподняв немного уголки рта.
— Любишь ты меня? — сказал вдруг Пекюше.
— Да! Я вас люблю.
— Ну, так докажи мне это!
И обхватив ее левой рукою, он начал правою расстегивать ее лиф.
— Вы мне сделаете больно?
— Нет! Ангелок мой! Не бойся!
— А если г-н Бувар…
— Я ему ничего не скажу! Будь спокойна!
Позади лежали вязанки хворосту. Она упала на них, запрокинув голову, груди ее выскользнули из рубашки, затем она закрыла лицо рукавом, и всякий другой понял бы, что она не так уж неопытна.
Вскоре Бувар вернулся к обеду.
Они ели молча, так как оба боялись выдать себя. Мели прислуживала им, невозмутимая, как всегда. Пекюше отводил глаза в сторону, чтобы не встретиться с нею взглядами, между тем как Бувар, осматривая стены, размышлял о ремонте.
Спустя неделю, в четверг, он вернулся домой вне себя.
— Проклятая баба!
— Кто это?
— Г-жа Борден.
И он рассказал, что в безумии своем чуть было не женился на ней, но все пошло прахом четверть часа тому назад у Мареско.
Она предъявила притязание в виде свадебного дара на Экальскую мызу, которою он распоряжаться не мог, потому что заплатил за нее, как и за ферму, отчасти чужими деньгами.
— Это верно! — сказал Пекюше.
— А я-то еще имел глупость обещать ей жертву по ее выбору! Эту она и хотела! Я заупрямился. Если бы она меня любила, то уступила бы мне!
Вдова, наоборот, договорилась до бранных слов, раскритиковала его наружность, его пузо.
— Мое пузо! Ты подумай только!
Пекюше в это время несколько раз выходил, шагал, раздвинув ноги.
— Ты нездоров? — спросил Бувар.
— Ох! Да! Я нездоров.
И, закрыв дверь, Пекюше, после долгих колебаний, признался, что только что обнаружил у себя секретную болезнь.
— Ты?
— Да, я.
— Ах ты бедняга! Кто ж тебя ею наградил?
Он еще больше покраснел и сказал еще тише:
— Это могла быть только Мели.
Бувар остолбенел от этих слов.
Первым делом они уволили эту молодую особу.
Она с невинным видом запротестовала.
Болезнь Пекюше была, однако, серьезна, но стыдясь своего позора, он не решался показаться врачу.
Бувару пришло в голову обратиться к Барберу.
Они сообщили ему подробности недуга, чтобы тот показал письмо доктору для лечения путем переписки. Барберу отнесся к поручению с усердием, уверенный, что дело касается Бувара, и назвал его старым развратником, не преминув его, впрочем, поздравить.
— В моем возрасте! — говорил Пекюше. — Разве это не ужасно? Но за что она меня так подвела?
— Ты ей нравился.
— Она должна была меня предупредить.
— Разве любовь рассуждает?
А Бувар жаловался на г-жу Борден.
Ему часто случалось видеть, как она останавливалась в обществе Мареско перед Экальской мызой и беседовала с Жерменой. Столько махинаций из-за клочка земли!
— Она жадная! Этим все объясняется!
Так они размышляли о своих обманутых надеждах в маленьком зале перед камином, — Пекюше, глотая лекарства, Бувар, покуривая трубку, — и рассуждали о женщинах.
— Странная потребность, — и потребность ли это? Они толкают на преступления, на подвиги и на скотство. Ад в юбке, рай в поцелуе, воркованье горлицы, змеиные извивы, кошачьи когти, коварство моря, непостоянство луны.
Они повторяли все те общие места, которые вошли в обиход благодаря женщинам.
Влечение к ним нанесло их дружбе урон. Они почувствовали раскаянье.
— Покончено с женщинами, не правда ли? Будем жить без них!
И, растроганные, они обнялись.
Нужно было противодействие, и Бувар, после выздоровления Пекюше, решил, что им полезно будет водолечение.
Жермена, вернувшаяся к ним после ухода Мели, каждое утро вкатывала в коридор ванну.
И оба они, голые, как дикари, плескали друг в друга водою из больших ведер, затем бежали в свои комнаты. Их видели сквозь плетень, и некоторые лица негодовали.

VIII

Удовлетворенные таким режимом, они пожелали гимнастикой улучшить свое физическое состояние.
Взяв руководство Амороса, они просмотрели атлас.
Все эти юноши, которые приседают, лежат на спине, стоят, сгибают ноги, раздвигают руки, показывают кулак, поднимают гири, сидят верхом на перекладине, карабкаются по лестницам, кувыркаются на трапециях, — все это проявление силы и ловкости возбудило в них зависть.
Однако их опечалило великолепие гимнастического института, описанного в предисловии, потому что никогда они не смогли бы устроить у себя вестибюль для экипажей, ипподром для скачек, бассейн для плавания, или ‘гору славы’, искусственный холм высотою в тридцать два метра.
Деревянная лошадь для вольтижирования, с волосяной набивкой, обошлась бы слишком дорого, пришлось от нее отказаться, срубленная липа в саду послужила им горизонтальной мачтой, и когда они наловчились пробегать по ней из конца в конец, то в виде вертикального столба водрузили на прежнем месте одну из жердей шпалерника. Пекюше взобрался на самый верх. Бувар скользил, падал каждый раз и наконец махнул на это дело рукою.
‘Ортосометрические шесты’ понравились ему больше, — это были две палки от метел, связанные двумя веревками, из которых одна проходит подмышками, а другая по запястьям рук, и целыми часами он носил этот прибор, приподняв подбородок, выдвинув грудь, прижав локти к туловищу.
Вместо гирь тележник выточил из ясеня четыре колодки, похожие на сахарные головы, с ручками вроде горлышек у бутылок. Эти дубинки нужно выбрасывать вправо, влево, вперед, назад, но, слишком тяжелые, они выскальзывали у них из пальцев, грозя раздробить ноги. Тем не менее они страстно увлекались ‘персидскими палицами’ и даже натирали их каждый вечер воском и суконною тряпкой, предохраняя от трещин.
Затем они стали разыскивать рвы. Найдя подходящий, они упирали в середину длинный шест и, оттолкнувшись левой ногой, перескакивали на другую сторону, затем — обратно. Равнина была пологая, их видно было издали, и крестьяне недоумевали: что за странные два предмета подпрыгивают на горизонте?
С наступлением осени они занялись комнатной гимнастикой, она им наскучила. Отчего не было у них качалки или почтового кресла, придуманного аббатом Сен-Пьер при Людовике XIV? Как было оно устроено, где бы справиться об этом? Дюмушель даже не удостоил их ответа.
Тогда они устроили в пекарне ручные качели. По двум блокам, ввинченным в потолок, проходила веревка с поперечной палкой на каждом конце. Схватившись за нее, один отталкивался от пола ногами, другой опускал руки до земли, первый своею тяжестью подтягивал второго, и тот, отпуская немного веревку, в свою очередь подымался, не проходило и пяти минут, как их тела покрывались испариной.
Следуя предписаниям руководства, они постарались научиться одинаково владеть обеими руками и кончили тем, что временно разучились пользоваться правой рукою. Они сделали больше того: Аморос указывает стихотворные отрывки, которые нужно петь во время упражнений, Бувар и Пекюше, маршируя, повторяли гимн N 9:
Король, справедливый король — это благо.
Ударяя себя в грудь:
Друзья, и корона, и слава, и т. д.
Во время бега:
Мы в стремя ногу вденем!
Помчимся за быстрым оленем!
Да! Мы победим!
Бежим! Бежим! Бежим!
И дыша тяжелее запыхавшихся собак, они воодушевляли друг друга звуками своих голосов.
Одна сторона гимнастики их восхищала: ее применение для спасения погибающих.
Но нужно бы иметь детей, чтобы научиться носить их в мешках, и они попросили учителя достать им несколько ребят. Пти возразил, что родители рассердятся. Они ограничились помощью раненым. Один прикидывался лишившимся чувств, а другой со всевозможными предосторожностями вез его на тачке.
Что касается военных штурмов, то автор хвалит лестницу Буа-Розе, названную так по имени полководца, который взял когда-то приступом Фекан, вскарабкавшись по скале.
Руководясь приведенной в книге картинкой, они снабдили короткими палками канат и привязали его к сараю. Сев на первую палку и ухватившись за третью, нужно немедленно подбросить ноги вверх, чтобы вторая палка, только что бывшая на уровне груди, оказалась как раз под ляжками. Тогда надо выпрямиться, ухватиться за четвертую и так далее. Как они ни раскорячивались, им не удавалось добраться и до второй ступеньки.
Быть может, легче цепляться руками за камни, как это делали солдаты Бонапарта, атакуя форт Шамбре? Для обучения этому примеру Аморос в своем институте располагает особой башней.
Ее могла заменить развалившаяся стена. Они попробовали взять ее приступом.
Но Бувар, слишком поспешно высвободив ногу из щели, испугался и почувствовал головокружение.
Пекюше объяснил это несовершенством их метода: они пренебрегали указаниями, относящимися к суставам, так что им следовало снова обратиться к принципам.
Увещевания были тщетны, из гордости и самонадеянности он взялся за ходули.
Для них он был, казалось, предназначен природою, потому что сразу же воспользовался большой моделью с подставками на высоте четырех футов от земли и, сохраняя равновесие, шагал по саду, словно гигантский аист на прогулке.
Бувар увидел из окна, как он зашатался, а потом грохнулся на фасоль, причем подпорки ослабили силу падения. Когда его подняли, он весь был измазан компостом, из носу шла кровь, лицо посинело, и он думал, что надорвался.
Очевидно, гимнастика не подходила людям их возраста. Они ее забросили, не решаясь больше двигаться из боязни несчастных случаев, и целые дни просиживали в музее, придумывая другие занятия.
Эта перемена режима повлияла на здоровье Бувара. Он очень отяжелел, дышал после еды как кашалот, захотел похудеть, стал меньше есть и ослабел.
Пекюше тоже чувствовал себя ‘подточенным’, кожа у него зудела, а в горле образовались налеты.
— Плохи дела, — говорили они, — плохи.
Бувар надумал пойти в трактир и выбрать там несколько бутылок испанского вина, чтобы починить свою машину.
Когда он выходил оттуда, писец от Мареско и еще три человека несли большой стол орехового дерева к Бельжамбу, которого им поручено было очень поблагодарить от имени нотариуса. Стол вел себя превосходно.
Так Бувар узнал о новой моде — столоверчении. Он посмеялся над писцом.
Однако по всей Европе, в Америке, в Австралии и в Индии миллионы смертных проводили жизнь свою в том, что вертели столы и открывали способы пользоваться чижами, как прорицателями, давать концерты без инструментов, переписываться при посредстве улиток. Печать, в серьезном тоне преподнося публике эти враки, служила опорой ее легковерию.
Стучащие духи поселились в замке Фавержа, оттуда распространились по деревне, и особенно много вопросов задавал им нотариус.
Задетый скептицизмом Бувара, он пригласил обоих приятелей на вечеринку с вертящимися столами.
Не ловушка ли это? Там будет, вероятно, г-жа Борден. Пекюше отправился туда один.
На вечере присутствовали мэр, управляющий налогами, капитан, еще несколько местных жителей со своими женами, г-жа Вокорбей, г-жа Борден, как и надо было ожидать, далее, бывшая учительница г-жи Мареско, мадмуазель Лаверьер, особа немного косоглазая, чьи седые волосы падали на плечи спиралями, по моде 1830 года. В кресле сидел родственник хозяина, приехавший из Парижа, в синем фраке и с дерзким выражением лица.
Две бронзовые лампы, этажерка с редкими вещицами, романсы с виньетками на фортепиано и крошечные акварели в непомерно больших рамах всегда вызывали удивление в Шавиньоле. Но в этот вечер все взоры устремлены были на стол красного дерева. Его собирались испытать сейчас же, и он имел значительный вид, как все, что скрывает в себе тайну.
Двенадцать гостей расселись вокруг него, раздвинув пальцы, так что касались друг друга мизинцами. Слышно было только тиканье часов. Лица выражали напряженное внимание.
Через десять минут несколько человек начали жаловаться, что у них по рукам бегают мурашки. Пекюше чувствовал себя неважно.
— Вы толкаете! — обратился капитан к Фуро.
— Ничуть!
— Право же!
— Что вы, сударь!
Мареско их успокоил.
Напрягая слух, некоторые услышали как бы потрескиванье дерева. Иллюзия! Ничто не шелохнулось.
В прошлый раз, когда из Лизье приезжали Оберы и Лормо и когда нарочно заняли стол у Бельжамба, все шло так хорошо! А сегодня стол упрямился… Почему?
Очевидно, ему мешал ковер, и общество перешло в столовую.
Выбор пал на широкий столик с одной ножкой, за ним разместились Пекюше, Жирбаль, г-жа Мареско и ее кузен, г-н Альфред.
Столик был на колесиках, он откатился вправо, участники сеанса, не разрывая цепи, последовали за ним, и он автоматически совершил еще два поворота. Все были поражены.
Тут г-н Альфред произнес громким голосом:
— Дух, как тебе нравится моя кузина?
Столик, медленно покачиваясь, стукнул девять раз.
Согласно панкарте, переводившей число ударов на буквы, это означало: ‘Прелестна’. Раздались крики браво.
Затем, поддразнивая г-жу Борден, Мареско предложил духу объявить ее точный возраст.
Ножка столика упала пять раз подряд.
— Как? Пять лет? — воскликнул Жирбаль.
— Десятки не в счет, — возразил Фуро.
Вдова улыбнулась, хотя и злилась в душе.
На другие вопросы ответов не последовало, настолько сложен был алфавит. Лучше было бы пользоваться дощечкою, быстрым способом, который применяла даже г-жа Лаверьер, записывая в альбом свои непосредственные сношения с Людовиком XII, Клеманс Изор, Франклином, Жан Жаком Руссо и пр. Эти механические дощечки продавались на улице Омаль. Г-н Альфред пообещал достать одну штуку, затем обратился к учительнице:
— А недурно бы четверть часика помузицировать? Мазурку бы!
Зазвучали два резких аккорда. Он взял свою кузину за талию, исчез с нею, вернулся. Пахнуло ветром от платья, задевавшего двери на лету. Она откинула голову назад, он дугою выгнул руку. Все любовались грацией дамы, молодцеватым видом кавалера, и не ожидая пирожных, Пекюше ушел, ошеломленный вечером.
Сколько ни повторял он: ‘Да ведь я видел! Я видел!’, Бувар отрицал факты и все же согласился проделать опыт самолично.
В течение двух недель они проводили послеобеденное время сидя друг против друга, положив руки на стол, затем на шляпу, на корзину, на тарелки. Все эти предметы оставались неподвижны.
Явление вертящихся столов тем не менее достоверно. Профаны приписывают его духам, Фарадей — продолжению нервной деятельности, Шеврель — бессознательному напряжению, или, быть может, как предполагает Сегуен, от собрания людей исходит импульс, магнетический ток?
Эта гипотеза заинтересовала Пекюше. Он нашел в своей библиотеке ‘Руководство для магнетизера’ Монтакабера, внимательно перечитал и посвятил в его теорию Бувара.
Все одушевленные тела находятся под влиянием звезд и передают его. Свойство это подобно действию магнита. Направляя эту силу, можно исцелять больных, — таков принцип. Со времени Месмера наука развилась, но главное — это всегда изливать флюид и делать пассы, которые прежде всего должны усыплять.
— Ну, хорошо! Усыпи меня! — сказал Бувар.
— Это невозможно, — ответил Пекюше. — Чтобы испытывать на себе магнетическое действие и передавать его, необходимо верить.
Затем, поглядев на Бувара, он воскликнул:
— Ах, как жаль!
— Что?
— Да, при желании, поупражнявшись немного, ты сделался бы таким магнетизером, что лучшего и не сыскать.
И вправду, он обладал всем, что требуется: приятным обхождением, мощным физическим и крепким духовным складом.
Бувару лестно было услышать о такой внезапно у него открывшейся способности. Он исподтишка углубился в Монтакабера.
Затем, так как Жермена жаловалась на оглушавший ее шум в ушах, он сказал однажды вечером небрежным тоном:
— Не испытать ли на ней магнетизм?
Она от этого не отказалась. Он сел против нее, взял в руки оба ее больших пальца и стал на нее пристально смотреть, как будто только это и делал всю свою жизнь.
Сперва у старухи, поставившей ноги на грелку, поникла голова, глаза у нее закрылись, и мало-помалу она захрапела.
После того как они целый час на нее глядели, Пекюше сказал шепотом:
— Что вы чувствуете?
Она проснулась.
Позже несомненно обнаружилось бы ясновиденье.
Этот успех придал им смелости, и, уверенно взявшись опять за врачевание, они стали лечить от межреберных болей церковного сторожа Шамберлана, страдавшего неврозом желудка каменщика Мигрена, старуху Варен, у которой мозговик под ключицей требовал для своего питания мясных пластырей, больного водянкою старика Лемуана, валявшегося перед дверями кабаков, одного чахоточного, одного паралитика и еще многих других. Пользовали они также от насморка и отморожения.
Исследовав болезнь, они взглядом спрашивали друг друга, какие пассы пустить в ход, на большой или на малый ток, восходящие или нисходящие, продольные, поперечные, двухперстные, трехперстные или даже пятиперстные. Когда один утомлялся, другой его заменял. Затем, вернувшись домой, они заносили свои наблюдения в лечебный дневник.
Их мягкие приемы пленили публику. Все же она оказывала предпочтение Бувару, и слава его дошла до Фалеза, когда он вылечил дочку старика Барбея, отставного капитана дальнего плавания.
Она ощущала как бы гвоздь в затылке, говорила хрипло, часто по нескольку дней оставалась без еды, затем пожирала известь или уголь. Нервные припадки начинались у нее всхлипыванием, а кончались потоками слез. И на ней перепробовали все средства, от микстур до прижиганий, так что от усталости она согласилась на услуги Бувара.
Услав служанку и закрыв двери на ключ, он принялся растирать ей живот, нажимая на место яичников. Приятное самочувствие выразилось в слезах и зевоте. Он приложил ей палец к переносице между бровями: она вдруг сделалась инертной. Когда ей поднимали руки, она их роняла, голова у нее замирала в положениях, какие он ей придавал, а из-под полуопущенных спазматически дрожавших век виднелись глазные яблоки, которые медленно перекатывались и останавливались конвульсивно в углах орбит.
Бувар спросил ее, больно ли ей, она ответила отрицательно, на вопрос, что она чувствует в это мгновение, она сказала то, что делается внутри тела.
— Что вы там видите?
— Червяка.
— Что нужно сделать, чтобы его убить?
Лоб у нее сложился в складки:
— Я придумываю… я не могу, не могу.
На втором сеансе она предписала себе бульон из крапивы, на третьем — кошачью мяту. Припадки ослабели, исчезли. Это было в самом деле словно чудо.
Прикладывание пальца к переносице в других случаях совсем не имело успеха, и чтобы вызывать сомнамбулизм, они решили построить месмеров чан. Пекюше уже было собрал опилки и вычистил двадцать бутылок, когда его остановило одно сомнение: среди больных могли быть особы женского пола.
— А что мы станем делать, если у них начнутся припадки эротического бешенства?
Это не удержало бы Бувара, но ввиду возможности пересудов и шантажа лучше было от этой мысли отказаться. Они удовольствовались гармоникой и ходили с нею по домам, чем веселили ребятишек.
Однажды они прибегли к ней, когда Мигрену стало хуже. Кристаллические звуки вывели его из себя, но Делез предписывает не пугаться жалоб, музыка продолжалась.
— Довольно! Довольно! — кричал он.
— Немного терпения, — повторял Бувар.
Пекюше начал быстрее перебирать стеклянные пластинки, инструмент звучал, пациент вопил, — и в это время появился врач, привлеченный шумом.
— Как, опять вы? — воскликнул он в ярости от того, что постоянно сталкивался с ними у своих больных.
Они объяснили, в чем состоит их магнетический способ. Тогда он обрушился на магнетизм, называя его шарлатанством и объясняя его действие воображением.
Однако магнетизируют животных, Монтакабер это подтверждает, а г-ну Фонтену удалось магнетизировать львицу. У них не было львицы, но случай предоставил в их распоряжение другое животное.
На следующее утро, в шесть часов, работник пришел им сказать, что их приглашают на ферму для лечения взбесившейся коровы.
Они поспешили туда.
Яблони стояли в цвету, и над травою во дворе подымался под восходящим солнцем пар. На берегу пруда, полуприкрытая куском сукна, мычала корова, дрожа от воды, которою ее окачивали из ведер, непомерно раздувшаяся, она похожа была на бегемота.
Должно быть, она наелась ‘отравы’, когда паслась на поросшем кашкою поле. Гуи и жена его были в отчаянье, так как ветеринар не мог прийти, а тележник, знавший заговор от вздутия, не хотел тратить время, но господа помещики, которые славились своею библиотекой, наверное владеют секретом.
Засучив рукава, они стояли один перед рогами, другой перед крупом и с большим душевным напряжением, неистово жестикулируя, растопыривали пальцы, чтобы изливать на скотину потоки флюида, между тем как фермер, жена его, работник и соседи чуть ли не с ужасом глядели на них.
Бурчанье, раздававшееся в чреве коровы, отдавалось бульканием в глубине кишок. Она пустила газы. Пекюше сказал тогда:
— Это врата, открытые надежде, исход, быть может!
Исход совершился, надежда вырвалась, точно лопнувший снаряд, комом желтого вещества. Кожа опала, корова приняла обычные размеры. Через час ничего не было заметно.
Это уж, очевидно, не было следствием воображения. Итак, флюид обладает особою силой. Ее можно внедрить в предметы и, не ослабляя, заимствовать у них. Подобное средство делает излишним всякое передвижение. Они воспользовались этим и стали посылать своим пациентам магнетизированные жетоны, магнетизированные носовые платки, магнетизированную воду, магнетизированный хлеб.
Затем, продолжая исследования, они отвергли пассы ради системы Пюисегюра, который применяет вместо магнетизера старое дерево с обвитым веревкою стволом.
Грушевое дерево, росшее у них среди развалин, как нельзя более подходило для этой цели. Они его подготовили тем, что крепко, несколько раз подряд, сжимали в объятиях. Под ним поставили скамью. На ней рядком разместили своих больных и достигли столь поразительных результатов, что с намерением осрамить Вокорбейя пригласили его и местную знать на сеанс.
Явились все приглашенные.
Жермена принимала их в маленькой зале, прося извинить ‘господ’, которые сейчас придут.
Время от времени звякал колокольчик. Это были страждущие, которых она уводила в другое место. Гости показывали друг другу глазами на запыленные окна, на покрывавшие стены пятна, на облупленную краску, и сад производил жалкое впечатление. Повсюду засохшие деревья. Две палки перед проломом в стене загораживали вход во фруктовый сад.
Появился Пекюше.
— К вашим услугам, господа!
И они увидели вдали, под грушевым деревом Эдуена, несколько сидевших людей.
Шамберлан, бритый как священник, в шерстяном подряснике и кожаной скуфье, передергивался от своих межреберных болей, рядом с ним корчил гримасы все еще страдавший желудком Мигрен, старуха Варен, чтобы скрыть свою опухоль, обмотала шаль вокруг себя несколько раз, старик Лемуан, в туфлях на босу ногу, подложил под себя свои костыли, а принаряженная дочь Барбея была необычайно бледна.
По другую сторону дерева сидели остальные болящие: женщина с лицом альбиноса отирала гноившиеся язвы на шее, у одной маленькой девочки синие очки наполовину закрывали лицо, старик с искривленным контрактурой позвоночником непроизвольными своими подергиваниями толкал идиота Марселя, одетого в рваную блузу и заплатанные штаны. Его плохо пришитая заячья губа обнажала передние зубы, а щека, раздутая чудовищным флюсом, была обвязана тряпками.
Все они держались за веревку, свисавшую с дерева, а птицы пели, в воздухе стоял запах разогретого дерна. Сквозь листву проникали лучи солнца. Гости шагали по мху.
Испытуемые, однако, широко раскрывали веки, вместо того чтобы спать.
— Ничего забавного я покамест не вижу, — сказал Фуро. — Начинайте, я удалюсь на минутку.
И он вернулся, куря из Абд-Эль-Кадера, последней реликвии калитки с трубками.
Пекюше вспомнил об одном превосходном способе магнетизирования. Он стал совать себе в рот носы всех больных и втягивать их дыхание, чтобы привлечь к себе электричество, а Бувар в то же время сжимал дерево, с целью усилить истечение флюида.
Каменщик перестал икать, церковный сторож начал меньше дергаться, человек с контрактурой не двигался больше. Теперь можно было к ним приблизиться, подвергнуть их всевозможным испытаниям.
Врач кольнул Шамберлана ланцетом пониже уха, и тот слегка задрожал. У других чувствительность была очевидна, больной водянкой вскрикнул. Дочка же Барбея улыбалась, как во сне, и струйка крови текла у нее по подбородку. Фуро хотел сам произвести опыт и взять ланцет, но так как доктор его не дал, то он сильно ущипнул больную. Капитан пощекотал ей ноздри перышком, управляющий налогами собирался воткнуть ей булавку под кожу.
— Оставьте ее, — сказал Вокорбей, — тут удивляться нечему, собственно говоря! Истеричка! Здесь сам черт себе ногу сломит!
— Вот эта женщина — врач, — сказал Пекюше, указывая на страдавшую золотухой Викторию. — Она распознает болезни и назначает лекарства.
Ланглуа горел желанием посоветоваться с нею насчет своего катара, но не посмел, зато Кулон был храбрее и попросил чего-нибудь от ревматизма.
Пекюше вложил его правую руку в левую руку Виктории, и ясновидящая, все еще не открывая глаз, с немного красными щеками, с дрожащими губами, сначала несла вздор, а затем предписала valum becum.
Она служила когда-то в Байе у аптекаря. Вокорбей из этого заключил, что она хотела сказать album graecum, слово, может быть, попавшееся ей на глаза в аптеке.
Затем он подошел к старику Лемуану, который, по словам Бувара, видел веши сквозь непрозрачные покровы.
Это был спившийся школьный учитель. Седые волосы развевались вокруг лица, и, прислонившись к дереву, повернув руки ладонями кверху, он спал с величественным видом, хотя солнце било ему прямо в глаза.
Врач приложил к его ресницам двойной галстук, а Бувар поднес газету и сказал повелительно:
— Читайте!
Он опустил лоб, пошевелил мышцами лица, потом запрокинул голову и наконец прочитал по слогам:
— Кон-сти-ту-цио-налист.
— Но при некоторой ловкости всякая повязка может соскользнуть!
Недоверие врача возмутило Пекюше, и он пошел даже на такой риск, что заявил, будто дочь Барбея может описать, что в данную минуту происходит у самого доктора в доме.
— Хорошо, — сказал тот.
И, вынув часы, спросил:
— Чем занята моя жена?
Дочь Барбея долго колебалась, затем угрюмо произнесла:
— Как? Что? А, я знаю! Она пришивает ленты к соломенной шляпе.
Вокорбей вырвал листок из памятной книжки и написал записку, которую взялся отнести усердный писец нотариуса.
Сеанс был окончен. Больные разошлись.
Бувару и Пекюше в общем не посчастливилось. Это произошло из-за температуры или табачного дыма или же зонтика аббата Жефруа с медною отделкой: этот металл препятствует истечению флюида.
Вокорбей пожал плечами.
Тем не менее не станет же он оспаривать добросовестность гг. Делеза, Бертрана, Морена, Жюля Клоке. А эти ученые утверждают, что сомнамбулы предсказывали события, безболезненно выносили мучительные операции.
Аббат сообщил более удивительные истории. Один миссионер видел браминов, бегавших по дороге вниз головой. Великий Лама в Тибете вспарывает себе кишки, чтобы пророчествовать.
— Вы шутите? — спросил врач.
— Ничуть!
— Да бросьте! Что за басни!
И уклонившись в сторону от проблемы, все стали рассказывать анекдоты.
— У меня, — сказал бакалейный торговец, — была собака, которая всегда хворала, когда месяц начинался с пятницы.
— Нас было четырнадцать детей, — подхватил мировой судья. — Я родился четырнадцатого числа, женился четырнадцатого, и мои именины приходятся на четырнадцатое число. Объясните-ка мне эту штуку.
Бельжамб несколько раз видел во сне число постояльцев, которое у него будет на следующий день в гостинице, а Пти рассказал об ужине Казотта.
Тут кюре привел такое соображение:
— Почему бы не видеть в этом просто-напросто…
— Чертей, не правда ли? — сказал Вокорбей.
Аббат вместо ответа качнул головою.
Мареско заговорил о дельфийской пифии.
— Это, несомненно, объяснялось миазмами.
— Ах, теперь уж миазмами!
— А я допускаю существование флюида, — возразил Бувар.
— Неврозно-астрального, — прибавил Пекюше.
— Но докажите его присутствие. Покажите-ка нам ваш флюид. И к тому же флюиды вышли из моды, поверьте мне.
Вокорбей отошел подальше в тень. За ним последовали гости.
— Когда вы говорите ребенку: ‘Я — волк, я тебя съем’, он представляет себе, что вы волк, и боится, следовательно, это — сновидение, вызванное словами. Подобным же образом погруженный в сомнамбулизм принимает какие угодно фантазии. У него действует память и спит воображение, он всегда повинуется и, думая, что мыслит, испытывает одни лишь ощущения. По этому способу можно внушать преступные замыслы, добропорядочные люди могут оказаться дикими зверями и превратиться невольно в людоедов.
Взоры обратились на Бувара и Пекюше. Их наука была опасна для общества.
Писец нотариуса появился в саду, размахивая письмом от г-жи Вокорбей.
Доктор его распечатал, побледнел и наконец прочитал следующее:
‘Я пришиваю ленты к соломенной шляпе’.
От изумления смех замер на губах.
— Простое совпадение. Это ничего не доказывает.
И так как у обоих магнетизеров был торжествующий вид, то в дверях он обернулся и сказал им:
— Не продолжайте этой опасной забавы.
Кюре, уводя с собою церковного сторожа, основательно его распек.
— С ума вы, что ли, сошли? Без позволения! Запрещенные церковью занятия!
Все разошлись. Бувар и Пекюше беседовали на пригорке с учителем, когда из фруктового сада, сняв повязки, вышел Марсель, он бормотал:
— Выздоровел! Выздоровел! Добрые господа!
— Ладно! Довольно! Оставьте нас в покое!
— Ах, добрые господа, я вас люблю! Ваш слуга!
Пти, человек, мыслящий прогрессивно, находил объяснение врача пошлым и мещанским. Наука монополизирована имущими. Она недоступна народу, старому анализу средневековья пора отойти в сторону перед широким и решительным синтезом. Истину нужно открывать сердцем, — и, объявив себя спиритом, он указал им несколько сочинений, не лишенных, конечно, погрешностей, но являющихся признаком просветления.
Они выписали эти книги.
Спиритизм считает непреложным совершенствование нашего рода. Земля когда-нибудь превратится в небо, — вот что увлекало учителя в этой доктрине. Не будучи католической, она, по признанию сторонников ее, ведет начало от св. Августина и св. Людовика. Аллан Кардек публикует даже продиктованные ими отрывки, стоящие на уровне современных воззрений. Она действенна, благодетельна и, подобно телескопу, открывает нам высшие миры, куда после смерти в экстатическом состоянии переносятся духи. Но иногда они спускаются на нашу планету, где стучат мебелью, принимают участие в наших развлечениях, наслаждаются красотами природы и художественными радостями.
При этом многие из нас обладают аромальной трубою, то есть длинною трубкою позади черепа, восходящею от наших волос к планетам и дающею нам возможность беседовать с духами Сатурна. Даже вещи неосязаемые представляют собою реальность, и между землею и звездами происходит общение, передача, непрерывный обмен.
Тут душа Пекюше исполнилась необузданных стремлений, и, когда наступила ночь, Бувар застал его у окна созерцающим эти светящиеся, населенные духами пространства.
Сведенборг совершил по ним большие путешествия. Меньше чем в год он побывал на Венере, Марсе, Сатурне и двадцать три раза на Юпитере. Сверх того в Лондоне он видел Иисуса Христа, видел св. Павла, видел св. Иоанна, видел Моисея, а в 1736 году видел даже Страшный суд.
Он же дает нам описание неба.
Там есть цветы, дворцы, рынки и церкви, совершенно как и у нас.
Ангелы, бывшие когда-то людьми, излагают свои мысли на бумаге, обсуждают хозяйственные дела или же духовные предметы, а священнические должности заняты теми, кто во время земной своей жизни изучал священное писание.
Что касается ада, то он пропитан смрадом, усеян хижинами, кучею нечистот, расщелинами, и бродят там дурно одетые личности.
И Пекюше ломал себе голову над вопросом, что находят люди прекрасного в этих откровениях. Бувару они показались бредом дурака. Все это выходит за пределы естества, которые, впрочем, никому не известны. И они предались таким рассуждениям:
Фокусники способны дурачить толпу, человек, обладающий сильными страстями, заражает ими других людей, но как может одна только воля воздействовать на инертную материю? Какой-то баварец, говорят, заставил виноград созреть, г-н Жерве оживил увядший гелиотроп, некий житель Тулузы, еще более могущественный, разгоняет тучи.
Нужно ли допустить существование посредствующего вещества между миром и нами? Не является ли таким именно агентом новое невесомое — од, особый вид электричества? Его излучениями объясняется свет, который видят магнетизируемые, а также блуждающие огни на кладбищах и призрачные видения.
В таком случае образы эти не иллюзорны, и сверхъестественные способности одержимых и лунатиков имеют под собою физическое основание?
Каково бы ни было ее происхождение, есть некая сущность — таинственная и всеобщая действующая сила. Если бы нам удалось ею овладеть, то не было бы надобности в иной силе, в длительности. То, что требует веков, развивалось бы в одну минуту, всякое чудо было бы осуществимо, и вселенная была бы в нашем распоряжении.
Магия возникла из этой вечной жажды человеческого духа. Ее значение, несомненно, было преувеличено, но она не ложна. Знакомые с нею жители востока совершают чудеса. Это заявляют все путешественники, а в Пале-Рояль г-н Дюпоте пальцем выводит из состояния покоя магнитную стрелку.
Каким образом сделаться магом? Эта мысль показалась им сначала безумною, но она стала к ним возвращаться, мучить их, и они уступили, притворяясь, впрочем, что над нею смеются.
Необходим был подготовительный режим.
Желая довести себя поскорее до экзальтации, они бодрствовали по ночам, постились и, чтобы сделать Жермену более чутким медиумом, начали хуже ее кормить. Она вознаграждала себя питьем и стала поглощать столько водки, что вскоре окончательно спилась. Их прогулки по коридорам будили ее. Звуки шагов она смешивала с шумом в ушах и с воображаемыми голосами, которые, как ей чудилось, доносились из стен. Однажды утром, поставив камбалу в погреб, она испугалась, увидев ее всю в огне, почувствовала себя с тех пор хуже и в конце концов решила, что хозяева ее сглазили.
В надежде, что их посетят видения, они сжимали друг другу затылок, приготовили себе ладанку с белладонной, наконец прибегли к магической коробке: маленькой коробке, откуда выступает унизанный гвоздями гриб и которую надо носить на сердце при помощи ленты, привязанной к груди. Все было безуспешно, но им еще оставалось применить круг Дюпоте.
Пекюше начертил углем на земле черный кружок, чтобы заточить в него животных духов, которым должны были помогать окружающие духи, и, радуясь власти своей над Буваром, сказал ему с видом жреца:
— Я запрещаю тебе переступать его!
Бувар посмотрел на это круглое место. Вскоре сердце у него учащенно забилось, в глазах потемнело.
— Ах, довольно!
И он перескочил через круг, чтобы спастись от неизъяснимой жути.
Пекюше, чья экзальтация все повышалась, пожелал вызвать какого-нибудь мертвеца.
Во времена Директории один человек на улице Эшикье показывал жертвы Террора. Примеров появления выходцев с того света существует бесчисленное множество. Пусть это только видимость — безразлично! Нужно ее осуществить.
Чем ближе нам покойник, тем охотнее он является на наш зов. Но у Пекюше не было ни одной семейной реликвии: ни перстня, ни миниатюры, ни каких-нибудь волос, между тем как Бувар имел возможность вызвать своего отца, но эта затея отталкивала его, и Пекюше спросил:
— Чего ты боишься?
— Я? О, решительно ничего! Делай что хочешь.
Они подкупили Шамберлана, и тот доставил им тайком старый череп. Нашли портного, который сшил им два черных балахона с капюшонами, как у монахов. Дилижанс доставил им из Фалеза длинный свиток в обертке. Затем они принялись за дело, один — любопытствуя, что из этого выйдет, другой — боясь поверить.
Музей они обтянули черным сукном, точно катафалк. Три светильника горели по краям стола под портретом Бувара-отца, над которым висела мертвая голова. Они даже поместили свечу внутри черепа, и лучи проникали наружу сквозь его глазные впадины.
Посреди комнаты на грелке дымился ладан. Бувар стоял позади, а Пекюше, повернувшись к нему спиною, бросал в камин пригоршни серы.
Прежде чем вызвать мертвеца, нужно получить на это разрешение у демонов. Но этот день был пятницей, днем, принадлежащим Бехету. Нужно было прежде всего заняться Бехетом. Бувар, отвесив поклоны в правую и в левую стороны, наклонив подбородок и подняв руки, начал:
— Именем Эфаниила, Анацина, Исхироса…
Он забыл остальное.
Пекюше стал быстро подсказывать слова, записанные на куске картона:
— Исхироса, Атанатоса, Адонаи, Садаи, Элигия, Мессиаса (список был длинный), заклинаю тебя, внимаю тебе, повелеваю тебе, о Бехет!
Затем, понизив голос:
— Где ты, Бехет? Бехет! Бехет! Бехет!
Бувар упал в кресло и был очень рад, что не видит Бехета, инстинктивно упрекая себя в этой попытке, как в кощунстве. Где находится душа его отца? Может ли она его услышать? А вдруг она сейчас появится?
Занавеси медленно шевелились от ветра, дувшего сквозь разбитое окно, и свечи отбрасывали тени на череп мертвеца и на покрытое землистым налетом лицо портрета. Щеки выцвели, глаза не светились, но вверху горел огонь сквозь дыры пустой головы. Иногда казалось, что она опускается на место другой, покоится на воротнике сюртука, обрастает баками, и наполовину сорвавшееся с гвоздей полотно колыхалось, трепетало.
Мало-помалу они стали ощущать словно чье-то дыхание, приближение неосязаемого существа. У Пекюше на лбу выступили капли пота, и у Бувара вдруг застучали зубы, судорожно сжалось под ложечкой, пол, точно волна, стал ускользать у него из-под ног, горевшая в камине сера оседала большими хлопьями, в то же время закружились летучие мыши, раздался крик, кто это был?
И лица у них так исказились под капюшонами, что страх от этого возрос вдвое, они не смели ни пошевельнуться, ни даже заговорить, и вдруг услышали за дверью вопли, словно стенания чьей-то страждущей души.
Наконец они собрались с духом.
Это их старая служанка подглядывала сквозь щель перегородки, ей привиделся дьявол, и, упав на колени в коридоре, она неустанно крестилась.
Все увещевания ни к чему не привели. Она ушла от них в тот же вечер, не желая больше служить у таких людей.
Жермена все разболтала. Шамберлан потерял должность, и против них составился глухой заговор, поддерживаемый аббатом Жефруа, г-жею Борден и Фуро.
Их необычайный образ жизни вызывал в обществе неудовольствие. Они внушали людям подозрения и даже смутный страх.
Особенно повредил им в общественном мнении выбор слуги. Не найдя никого другого, они наняли Марселя.
Своею заячьей губою, безобразием и невнятной речью он всех отталкивал от себя. Брошенный на произвол судьбы ребенком, он вырос без присмотра в поле, и от долгой нищенской жизни у него сохранился неутолимый голод. Издохшие от болезни животные, тухлое сало, раздавленная собака, — ничем он не брезговал, лишь бы был крупный кусок, и кроток он был как ягненок, но совершенный идиот.
Чувство благодарности побудило его предложить свой услуги г-дам Бувару и Пекюше, кроме того, считая их волшебниками, он рассчитывал на чрезвычайные выгоды.
В первые же дни он поведал им тайну. В Полиньи, среди вереска, один человек нашел когда-то золотой слиток. Этот анекдот записан фалезскими историками. Но они не знали продолжения: двенадцать братьев, собираясь в путь, закопали двенадцать одинаковых слитков вдоль дороги между Шавиньолем и Бретвилем, и Марсель умолял своих господ снова взяться за розыски. Эти слитки, — подумали они, — быть может, схоронены были в пору эмиграции.
Тут уместно было применить гадательный прут. Его свойства сомнительны. Тем не менее они вопрос изучили, причем узнали, что некто Пьер Гарнье приводит в его защиту научные доводы: источники и металлы испускают из себя частицы, имеющие с деревом сродство.
Это совершенно невероятно. А впрочем, как знать? Попробуем!
Они выстругали вилку из орешины и однажды утром отправились на поиски клада.
— Нужно будет его отдать, — сказал Бувар.
— Ну нет, уж извините!
После трех часов ходьбы их остановило одно соображение: дорога из Шавиньоля в Бретвиль! Старая или новая? Наверное — старая.
Они пошли обратно и стали кружить по окрестностям наудачу, так как следы старой дороги не легко было разыскать.
Марсель кидался вправо и влево, точно ищейка на охоте. Каждые пять минут Бувару приходилось его окликать. Пекюше подвигался вперед шаг за шагом, держа жезл за оба разветвления, концом вверх. Часто ему казалось, будто какая-то сила тянет прут к земле словно крюком, и Марсель живо делал насечки на соседних деревьях, чтобы позже отыскать эти места.
Пекюше между тем замедлил шаг. Рот у него открылся, зрачки сузились. Бувар его окликнул, потряс за плечи: он не шевелился и оставался безжизнен, совсем как дочь Барбея.
Затем он рассказал, что почувствовал, как у него словно что-то оборвалось в области сердца, и это странное состояние, очевидно, вызвано было прутом, больше он к нему не хотел прикасаться.
На следующий день они вернулись к отмеченным деревьям. Марсель лопатою рыл ямы. Раскопки ни к чему не приводили, и они каждый раз чувствовали крайнее смущение. Пекюше уселся на краю канавы. В раздумье вытянув голову, стараясь услышать голос духов своею аромальной трубою и задавшись вопросом, есть ли она у него, он уставился глазами в козырек своего картуза. Как и накануне, им снова овладел экстаз. Он длился долго, сделался ужасным.
Над овсами показалась на тропинке фетровая шляпа: это был г-н Вокорбей, трусивший на своей лошадке. Бувар и Марсель подозвали его.
Когда врач подъехал, припадок близился к концу. Чтобы лучше исследовать Пекюше, он приподнял картуз и, заметив на лбу пятна медного цвета, сказал:
— Ага! Fructus belli! Это сифилитическая сыпь, дружище. Лечитесь, черт возьми! С любовью не надо шутить!
Пристыженный Пекюше опять надел свой картуз, род берета, вздувшегося над козырьком в виде полумесяца, — этот фасон он позаимствовал в атласе Амороса.
Слова доктора его ошеломили. Он раздумывал над ними, блуждая глазами в пространстве, и вдруг опять с ним сделался припадок.
Вокорбей наблюдал, затем сбросил с него щелчком картуз.
Пекюше пришел в себя.
— Я так и думал, — сказал врач, — лакированный козырек вас гипнотизирует как зеркало, и явление это наблюдается нередко у субъектов, слишком внимательно созерцающих блестящий предмет.
Он объяснил, как проделать этот опыт над курами, сел на свою лошадку и уехал.
Пройдя дальше с полмили, они заметили предмет пирамидальной формы, торчавший на горизонте, во дворе чьей-то фермы. Его можно было принять за чудовищную кисть черного винограда, там и сям усеянную красными точками. Это был длинный шест с перекладинами, каких немало в Нормандии, служивший насестом для пыжившихся на солнце индюшек.
— Войдем!
Пекюше заговорил с фермером, и тот согласился на их просьбу.
Они белилами провели черту посреди давильни, связали лапы индюку, затем растянули его плашмя, так что клювом он уткнулся в полоску. Птица закрыла глаза и вскоре застыла, точно мертвая. То же повторилось и с остальными. Бувар их живо передавал Пекюше, а тот их клал в сторону рядком, лишь только они лишались чувств. Обитатели фермы обнаружили беспокойство. Хозяйка кричала, маленькая девочка заплакала.
Бувар развязал всех птиц. Они мало-помалу оживали, но каких ожидать последствий — этого никто не знал. В ответ на одно несколько резкое возражение Пекюше, фермер схватился за вилы.
— Убирайтесь ко всем чертям, а не то я распорю вам животы!
Они удрали.
Это неважно! Задача была решена: экстаз зависит от материальной причины.
Что же такое материя? Что такое дух? Чем обусловлено их взаимное влияние?
Чтобы дать себе в этом отчет, они начали рыться у Вольтера, у Боссюэта, у Фенелона и даже возобновили абонемент в кабинете для чтения.
Старые сочинения были недоступны вследствие большого объема или трудности языка. Но Жуффруа и Дамирон посвятили их в современную философию и у них были произведения авторов, излагавших учения минувшего века.
Бувар заимствовал свои аргументы у Ламетри, у Локка, у Гельвеция, Пекюше — у г-на Кузена, Томаса Рида и Жерандо. Первый пристрастился к опыту, для второго все сводилось к идеалу. На одном почил дух Аристотеля, на другом — Платона, и они спорили.
— Душа нематериальна! — говорил один.
— Неправда! — говорил другой. — Безумие, хлороформ, кровопускание вызывают в ней потрясения, и так как она не всегда мыслит, то никак не может быть такою субстанцией, которая только мыслит.
— Однако, — возразил Пекюше, — во мне самом есть нечто более высокое, чем мое тело, и подчас противоречащее ему.
— Существо в существе? Homo duplex! {Двойственный человек.} Брось ты это! Различные склонности вызывают противоположные побуждения. Вот и все.
— Но это нечто, эта душа, сохраняет тождество при происходящих извне изменениях! Значит, она проста, неделима и, следовательно, духовна!
— Если бы душа была проста, — ответил Бувар, — то новорожденный так же владел бы памятью, воображением, как взрослый. Наоборот, мышление в своем развитии следует за мозгом. Что же касается неделимого существа, то запах розы или аппетит волка так же не поддаются делению, как любое проявление воли или утверждение.
— Это ничего не значит! — сказал Пекюше. — Душа лишена свойств материи.
— Допускаешь ли ты тяготение? — продолжал Бувар. — Но если материя может падать, то она также может мыслить. Имея начало, душа наша должна быть конечной, и, находясь в зависимости от органов, исчезнуть вместе с ними.
— А я ее считаю бессмертной! Не может бог хотеть…
— А если бога не существует?
— Как?
И Пекюше выложил три картезианских доказательства:
— Во-первых, бог содержится в нашем понятии о нем, во-вторых, существование для него возможно, в-третьих, будучи конечным, как мог бы я иметь понятие о бесконечности? А раз мы имеем это понятие, то оно исходит от бога, следовательно бог существует!
Он перешел к свидетельству сознания, к преданиям народов, к необходимости творца.
— Когда я вижу часы…
— Да! Да! Это мы знаем! Но где отец часовщика?
— Ведь должна быть причина!
Бувар сомневался в существовании причин.
— Из того, что одно явление следует за другим, делается заключение, будто второе происходит от первого. Докажите это!
— Но картина вселенной обнаруживает некое намерение, план!
— Отчего? Зло так же хорошо организовано, как и добро. Червяк, развивающийся в голове барана и убивающий его, равноценен, с точки зрения анатомии, самому барану. Уродства численно превышают нормальные функции. Человеческое тело могло бы лучше быть построено. Три четверти земного шара бесплодны. Луна, этот осветитель, показывается не всегда! Неужели ты полагаешь, что океан предназначен для кораблей, а деревья — для отопления наших домов?
Пекюше ответил:
— Однако желудок создан для пищеварения, ноги для ходьбы, глаза для зрения, хотя случаются желудочные расстройства, поломки костей и помутнения хрусталика. Все устроено с какою-нибудь целью. Действие происходит немедленно или обнаруживается впоследствии. Все зависит от законов. Следовательно, существуют конечные причины.
Бувар предположил, что его может снабдить аргументами Спиноза, и написал Дюмушелю, чтобы тот ему выслал перевод Сессэ.
Дюмушель прислал ему экземпляр, принадлежавший его другу, профессору Варело, сосланному после 2 декабря.
Этика испугала их своими аксиомами, своими следствиями. Они прочитали только места, отмеченные карандашом, и поняли следующее:
‘Субстанция есть то, что существует само собою, благодаря себе, без причины, без происхождения. Эта субстанция — бог.
Он один — протяженность, а протяженность не имеет границ. Чем ее можно ограничить?
Но хотя она бесконечна, она не абсолютно бесконечна, ибо содержит только один род совершенства, между тем как абсолют содержит их все’.
Они часто останавливались, чтобы как следует вдуматься. Пекюше нюхал табак, а Бувар краснел от внимания.
— Это тебя забавляет?
— Да! Конечно! Валяй дальше!
‘Бог развивается в бесконечность атрибутов, которые выражают, каждый по-своему, бесконечность его существа. Из них нам известны только два: протяженность и мышление.
Из мышления и протяженности вытекают бесчисленные модусы, в которых содержатся другие.
Тот, кто мог бы разом охватить всю протяженность и все мышление, не увидел бы в них никакой относительности, ничего случайного, а лишь геометрический ряд членов, связанных между собою необходимыми законами’.
— Ах! Это было бы хорошо! — сказал Пекюше.
‘Итак, не существует свободы ни для человека, ни для бога’.
— Ты слышишь? — воскликнул Бувар.
‘Если бы бог имел какую-нибудь волю, цель, если бы он действовал ради чего-нибудь, значит он имел бы какую-нибудь потребность и, следовательно, был бы лишен одного из совершенств. Он не был бы богом.
Таким образом, наш мир есть только точка в совокупности вещей, а вселенная, непроницаемая для нашего познания, есть только часть бесконечности вселенных, от которых наряду с нашею исходят бесконечные модификации. Протяженность объемлет нашу вселенную, но ее объемлет бог, который содержит в своем мышлении все возможные вселенные, а само его мышление объемлется его субстанцией’.
Им казалось, что они находятся на воздушном шаре, ночью, среди ледяной стужи, и влекомы беспредельным течением в бездонную пучину, а вокруг нет ничего кроме неосязаемого неподвижного вечного. Это было выше их сил. Они бросили книгу.
И желая отведать чего-нибудь менее крепкого, они купили курс философии Генье для школьного обучения.
Автор задается вопросом, какой метод заслуживает предпочтения, онтологический или психологический.
Первый подходил к младенчеству народов, когда человек направлял свое внимание на внешний мир. Но в настоящее время, когда он обратил его на самого себя, ‘мы считаем второй метод более научным’, и Бувар с Пекюше остановились на нем.
Цель психологии — изучать явления, происходящие ‘внутри моего я’. Их открывают путем наблюдения.
— Давай наблюдать!
И в течение двух недель, обыкновенно после завтрака, они рылись в собственном сознании, наудачу, надеясь на великие открытия, но не сделали ни одного, чем были весьма изумлены.
Одно явление занимает мое я, а именно идея. Какова ее природа? Было высказано предположение, что предметы отражаются в мозгу и что мозг отсылает эти образы нашему духу, благодаря которому мы их познаем.
Но если идея духовна, то как представить себе материю? Отсюда скептическое отношение к внешним восприятиям. Если же она материальна, то духовные предметы нельзя было бы себе представлять. Отсюда скептическое отношение к внутренним понятиям.
Впрочем, тут рекомендуется осторожность. Эта гипотеза ведет нас к атеизму.
Ибо, если образ есть вещь конечная, то он не в состоянии представлять бесконечность.
— Однако, — возразил Бувар, — когда я думаю о каком-нибудь лесе, человеке, собаке, то я вижу этот лес, этого человека, эту собаку. Значит, идеи представляют их.
И они занялись вопросом о происхождении идей.
По мнению Локка, их существует две: ощущение, мышление, — а Кондильяк все сводит к ощущению.
Но тогда мышлению будет недоставать основы. Оно нуждается в субъекте, в чувствующем существе, и не способно снабдить нас великими основными истинами: идеями бога, добра и зла, справедливости, красоты и пр., понятиями всеобщими и прирожденными, то есть предшествующими явлениям и опыту.
— Будь они всеобщими, мы обладали бы ими с самого рождения.
— Под этим словом надо понимать склонность к обладанию ими, и Декарт…
— Твой Декарт завирается! Он утверждает, что ими наделен зародыш, а в другом месте сознается, что они подразумеваются.
Пекюше был удивлен.
— Где ты это нашел?
— У Жерандо!
И Бувар похлопал его по животу.
— Перестань! — сказал Пекюше.
Затем перешел к Кондильяку:
— Наши мысли не являются метаморфозами ощущения. Оно их вызывает, приводит в действие. Чтобы приводить их в действие, нужен двигатель. Ибо материя сама по себе не может вызывать движения… И я нашел это у твоего Вольтера, — прибавил Пекюше, отвешивая ему низкий поклон.
Так они повторяли все те же аргументы, и каждый относился с презрением к взглядам другого, не убеждая его в своих.
Но благодаря философии они выросли в собственных глазах. Жалкими казались им теперь их прежние занятия сельским хозяйством, политикой.
Музей внушал им теперь отвращение. Они были бы чрезвычайно рады продать эти безделушки, и перешли ко второй главе: к душевным способностям.
Их насчитывается три, не больше! Чувство, познание, воля.
В способности чувствовать следует различать чувствительность физическую и чувствительность моральную
Физические ощущения естественно подразделяются на пять видов, будучи обусловлены пятью органами чувств.
Явления моральной чувствительности, наоборот, нимало не зависят от тела. ‘Что общего между удовольствием Архимеда, открывающего законы тяжести, и отвратительным наслаждением Апиция, пожирающего кабанью голову!’
Моральная чувствительность бывает четырех родов, и второй ее род — ‘моральные желания’ — делится на пять видов, среди которых находится любовь к самому себе, ‘склонность, несомненно, законная, но которой, когда она преувеличена, дается название эгоизм’.
В способности познавать содержатся восприятия разума, среди которых мы находим два главных движения и четыре степени.
Абстракция может представлять затруднения для своеобразных умов.
Память устанавливает связь с прошедшим, как предвидение — с будущим.
Воображение — это скорее всего особое свойство, sui generis.
Вся эта путаная аргументация в защиту общих мест, педантичный тон автора, однообразие оборотов: ‘мы готовы признать — мы далеки от мысли, — спросим наше сознание’, непрестанное восхваление Дегальда-Стюарта — словом, все это пустословие вызвало в них такую тошноту, что они перескочили через способность воли и вступили в область логики.
Она им сообщила, что такое анализ, синтез, индукция, дедукция и каковы главные причины наших ошибок.
Почти все они происходят от неправильного словоупотребления.
‘Солнце заходит, — погода становится пасмурной, — зима приближается’ — все это неверные речения, которые наводят на мысль о персональных сущностях, между тем как дело касается только весьма простых явлений. ‘Я вспоминаю такой-то предмет, такую-то аксиому, такую-то истину’ — это самообман! Во ‘мне’ остаются идеи, а вовсе не вещи, и, строго говоря, надо бы сказать: ‘Я вспоминаю такой-то акт моего разума, благодаря которому я воспринял этот предмет, вывел эту аксиому, допустил эту истину’.
Так как термин, обозначающий какое-либо случайное явление, не охватывает его во всех модусах, то Бувар и Пекюше старались употреблять одни лишь отвлеченные слова, так что вместо выражений: ‘прогуляемся, — пора обедать, — живот болит’, — они произносили фразы: ‘прогулка была бы благотворна, — наступил час поглощения пищи, — я испытываю потребность в испражнении’.
Овладев логикой, они ознакомились с различными критериями и прежде всего остановились на здравом смысле.
Если индивид ничего не может знать, то как могут все индивиды знать больше? Заблуждение, пусть оно даже продержится сто тысяч лет, не может заключать в себе истины, в силу одной своей давности. Толпа неизменно следует рутине. Напротив, незначительное меньшинство содействует прогрессу.
Надежнее ли полагаться на свидетельство чувств? Они обманывают нас подчас и осведомляют всегда об одной лишь видимости. Сущность ускользает от них.
Разум предоставляет больше гарантий, ибо он неподвижен и безличен, но чтобы обнаружиться, он нуждается в воплощении. Тогда разум становится моим разумом, правило имеет мало значения, если оно ошибочно. Нет никаких доказательств, что такое-то правило верно.
Рекомендуется проверять разум ощущениями, но они способны сгустить потемки. Из смутного ощущения может проистечь ложный закон, который впоследствии помешает ясно видеть вещи.
Остается мораль. Это значило бы низвести бога до уровня полезного, как будто наши потребности служат мерою абсолютного.
Что касается очевидности, одними отрицаемой, другими утверждаемой, то она сама является собственным мерилом. Это доказал Кузен.
— По-моему, остается одно лишь откровение, — сказал Бувар, — но чтобы в него поверить, нужно допустить два предварительных знания: знание чувствующего тела, знание воспринявшего интеллекта, то есть допустить чувство и разум, свидетельства человеческие и, следовательно, подозрительные.
Пекюше задумался, скрестив руки.
— Но мы очутимся в ужасающей бездне скептицизма.
По мнению Бувара, скептицизм может ужаснуть только слабые умы.
— Спасибо за комплимент, — ответил Пекюше. — Тем не менее существуют неоспоримые факты. Истина достижима в известных пределах.
— В каких? Разве дважды два не всегда четыре? Разве содержимое меньше содержащего только в известном смысле? Что значит вообще истина до известной степени, частица божества, часть неделимой вещи?
— Ах, ты просто софист!
И, рассердившись, Пекюше дулся на него три дня.
Они употребили это время на просмотр оглавлений многих томов. По временам Бувар улыбался, затем возобновил беседу:
— Дело в том, что трудно не сомневаться. Так, например, доказательства существования бога у Декарта, Канта и Лейбница различны и друг друга уничтожают. Сотворение мира, из атомов ли, или духовной сущности, остается непостижимым.
Я чувствую себя одновременно материей и мыслью, хотя и не знаю ничего ни о той, ни о другой.
Непроницаемость, твердость, сила тяжести представляются мне тайнами, такими же, как моя душа, тем большая тайна — связь души с телом.
Чтобы истолковать эту связь, Лейбниц придумал гармонию, Мальбранш — содействие божье, Кедворт — посредника, а Боссюэт видит в ней непрерывное чудо, но это нелепость: непрерывное чудо перестает быть чудом.
— Правильно! — сказал Пекюше.
И оба они признались друг другу, что им надоели философы. Во всех этих системах легко запутаться. Метафизика ни к чему не нужна. Прожить можно и без нее.
К тому же их денежные затруднения возрастали. Они должны были Бельжамбу за три бочки вина, Ланглуа — за двенадцать килограммов сахару, сто двадцать франков портному, шестьдесят сапожнику. Издержки продолжались, а дядюшка Гуи не платил.
Они пошли к Мареско, чтобы тот раздобыл им денег, будь то путем продажи Экальской мызы, или под заклад их фермы, или же посредством отчуждения их дома с уплатою за него пожизненной ренты и с сохранением права пользоваться им. Это средство, сказал Мареско, неприменимо, но наклевывается дело получше, о нем они будут своевременно уведомлены.
Затем они вспомнили про бедный свой сад. Бувар взялся за очистку буковой аллеи, Пекюше — за обрезку шпалерных деревьев. Марселю поручено было копать грядки.
Через четверть часа они остановились, один сложил свой садовый нож, другой отложил в сторону ножницы, и они начали медленно прогуливаться: Бувар — под сенью лип, без жилета, выставив грудь вперед, с обнаженными руками, Пекюше — все время вдоль стены, опустив голову, заложив руки за спину, из предосторожности сдвинув на шею козырек картуза, и так они шагали параллельно, даже не замечая Марселя, который на пороге шалаша жевал завалявшуюся краюху хлеба.
Раздумье наводило их на мысли: боясь их потерять, они заговаривали друг с другом, и снова начиналась метафизика.
Она возникала по поводу дождя и солнца, попавшей в башмак песчинки, цветка среди дерна, по поводу всего.
Глядя, как горит свеча, они спрашивали себя, заключается ли свет в объекте или в нашем органе зрения. Так как звезды, быть может, уже исчезли, когда до нас доходит их сияние, то возможно, что мы любуемся несуществующими вещами.
Найдя в подкладке жилета сигаретку Распайля, они ее искрошили над водою, и камфора завертелась.
Вот оно, движение в материи! Более высокая степень движения ведет к возникновению жизни.
Но если бы для созидания существ достаточно было пришедшей в движение материи, то они не были бы так разнообразны, ибо вначале не существовало ни земли, ни воды, ни людей, ни растений. Какова же эта первоначальная материя, которой никто не видел, которой нет среди всего существующего в этом мире, но которая все произвела?
Иногда им требовалась какая-нибудь книга. Дюмушелю надоело быть их поставщиком, и он перестал им отвечать, а они были увлечены проблемою, особенно Пекюше.
Его стремление к истине превратилось в жгучую жажду.
Взволнованный речами Бувара, он забросил спиритуализм, вскоре опять за него взялся, затем снова бросил и восклицал, обхватив голову руками:
— О, сомнение, сомнение! Я предпочел бы небытие!
Бувар видел несостоятельность материализма, но старался держаться его, заявляя, впрочем, что у него от этого голова идет кругом.
Они начали строить рассуждения на прочной основе, она рушилась, и идея сразу исчезала, как улетает муха, когда готовишься ее поймать.
В зимние вечера они беседовали в музее перед камином, глядя на уголья. От гудевшего в коридоре ветра дрожали оконные стекла, черные массы деревьев колыхались, и ночная грусть усугубляла значительность их мыслей.
Время от времени Бувар уходил в глубь комнаты и возвращался. Светильники и лохани вдоль стен роняли на пол косые тени, а св. Петр, повернутый в профиль, отбрасывал на потолок силуэт своего носа, напоминавший чудовищных размеров охотничий рог.
Трудно было передвигаться среди наставленных вещей, и Бувар часто натыкался по неосторожности на статую. Большеглазая, с отвислой губой и с видом пьянчуги, она стесняла и Пекюше. Они уже давно собирались от нее отделаться, но по небрежности откладывали это со дня на день.
Однажды вечером, посреди спора о монаде, Бувар ушиб себе палец на ноге о большой палец св. Петра и, обратив на него свое раздражение, крикнул:
— Меня давно бесит этот болван: выбросим его вон!
Трудно было стащить его по лестнице. Они открыли окно и медленно наклонили фигуру. Пекюше, стоя на коленях, старался приподнять ее за пятки, Бувар налегал на плечи. Каменный старикан не двигался с места, им пришлось воспользоваться алебардой в качестве рычага, чтобы опрокинуть его. Затем, качнувшись, он полетел в пространство, тиарою вперед, раздался глухой стук, и на следующий день они его нашли разбитым на несколько кусков в бывшей яме для компостов.
Спустя час нотариус явился с приятным известием. Одна особа из числа местных жителей предлагала тысячу экю под заклад их фермы, и когда они обрадовались, он прибавил:
— Виноват, она ставит при этом одно условие: чтобы вы продали ей Экальскую мызу за тысячу пятьсот франков. Ссуда может быть получена сегодня же. Деньги находятся в моей конторе.
Они оба готовы были согласиться. Бувар наконец ответил:
— Да уж… ладно!
— По рукам! — сказал Мареско.
И он им сообщил имя этой особы: ею оказалась г-жа Борден.
— Я так и думал! — воскликнул Пекюше.
Бувар был унижен и молчал.
Она ли, другой ли — какая разница? Главное — выйти из трудного положения.
Получив деньги (уплата за Экальскую мызу была отсрочена), они немедленно заплатили по всем счетам и возвращались домой, когда на повороте к рынку их остановил дядюшка Гуи.
Он шел к ним, чтобы сообщить о беде. В прошедшую ночь ветер повалил двадцать яблонь во дворе, разрушил винокурню, снес крышу с риги. Остаток дня ушел у них на осмотр повреждений, а следующий день — на подсчет убытков совместно с плотником, каменщиком и кровельщиком. Ремонт должен был обойтись в тысячу восемьсот франков, не меньше.
Вечером пришел Гуи. Марианна только что сама ему рассказала о продаже Экальской мызы. Это лучший участок на ферме, приносящий великолепные доходы, вполне ему подходящий и почти не нуждающийся в обработке! Он потребовал понижения арендной платы.
Они ему отказали. Дело было направлено к мировому судье, и тот решил его в пользу фермера. Потеря Экальской мызы, акр которой оценен был в две тысячи франков, влекла за собою ежегодный убыток для него в семьдесят франков, и он несомненно выиграл бы дело в высших инстанциях.
Их состояние убавилось. Как быть? А в ближайшем будущем — как жить?
Они сели в унынии за стол. Марсель ничего не понимал в кухне, на этот раз его обед был особенно плох. Суп напоминал помои, от кролика дурно пахло, горошек — недоварен, тарелки — грязны, и за десертом Бувар вспылил, пригрозив разбить их об его голову.
— Будем философами, — сказал Пекюше, — немного меньше денег, интриги женщины, неловкость слуги, — что значит все это? Ты слишком увяз в материи!
— Но если она причиняет мне неудобства? — сказал Бувар.
— А я ее не приемлю! — возразил Пекюше.
Он только что прочитал анализ Беркли и прибавил:
— Я отрицаю протяженность, время, пространство, то есть субстанцию! Ибо подлинная субстанция — это дух, постигающий качества.
— Прекрасно, — сказал Бувар, — но если упразднить мир, то исчезнут и доказательства бытия бога.
Пекюше возмутился и долго кричал, несмотря на причиненный ему иодистым калием насморк, а непрекращавшаяся лихорадка усиливала его возбуждение. Бувар встревожился и пригласил врача.
Вокорбей прописал апельсинный сироп с иодистым препаратом, а затем — ванны с киноварью.
— К чему это? — продолжал Пекюше. — Рано или поздно форма исчезнет. Сущность же не гибнет!
— Конечно, — сказал врач, — материя неразрушима! Однако…
— Да нет же! Нет! Неразрушимо-то именно существо! Вот это тело, находящееся передо мною, ваше тело, доктор, мешает мне узнать вашу личность, является, так сказать, всего лишь одеянием, или, вернее, маскою.
Вокорбей подумал, что он сошел с ума.
— До свиданья! Берегите свою маску.
Пекюше не угомонился. Он раздобыл введение в гегельянскую философию и пожелал растолковать ее Бувару.
— Все, что разумно, — реально. Мало того, нет ничего реального, кроме идеи. Законы духа суть законы вселенной, разум человека подобен разуму бога.
Бувар притворялся, будто понимает.
— Итак, абсолют — это одновременно субъект и объект, единство, в котором сливаются все различия. Таким образом, противоречия разрешены. Тень делает возможным свет, холод, смешанный с теплом, производит температуру, организм поддерживает себя лишь посредством разрушения организма, повсюду — начало разобщающее, начало сцепляющее.
Они находились на пригорке. Вдоль изгороди шел кюре с молитвенником в руках.
Пекюше пригласил его войти, чтобы в его присутствии докончить изложение Гегеля и послушать, что тот скажет.
Человек в сутане уселся подле них, и Пекюше заговорил о христианстве.
— Ни одна религия не установила с такою ясностью эту истину: ‘Природа — лишь момент идеи’.
— Момент идеи! — пробормотал озадаченный священник.
— Конечно! Бог, приняв видимую оболочку, обнаружил свой единосущный с нею союз.
— С природою? Ну, ну!
— Своею кончиною он засвидетельствовал сущность смерти, следовательно, смерть была в нем, составляла, составляет часть бога.
Аббат нахмурился.
— Не нужно кощунствовать! Он ради спасения рода человеческого принял муки.
— Заблуждение! Смерть рассматривают применительно к индивидууму, для которого она, конечно, является злом, но по отношению к вещам дело обстоит иначе. Не отделяйте духа от материи!
— Однако, сударь, до сотворения мира…
— Не было сотворения мира! Он всегда существовал. В противном случае это было бы новое существо, присоединившееся к божественной мысли, что является нелепостью.
Священник встал, у него были спешные дела.
— Мне приятно было утереть ему нос! — сказал Пекюше. — Еще одно слово! Так как существование мира есть лишь постоянный переход от жизни к смерти и от смерти к жизни, то вопреки мнению, будто все есть, надо признать, что нет ничего. Но все становится, понимаешь ты меня?
— Да, понимаю, или, вернее, — нет.
В конце концов идеализм вывел из себя Бувара.
— Не желаю я его больше, знаменитое cogito {Я мыслю (лат.).} раздражает меня. Идеи вещей принимаются за самые вещи. Для объяснения смутных понятий придуманы совершенно непонятные слова. Субстанция, протяженность, сила, материя и душа! Все это абстракции, выдумки! Что касается бога, то невозможно знать, каков он и есть ли он вообще. Некогда он порождал ветер, молнию, перевороты! Теперь он сокращает свою деятельность. К тому же мне неясно, какой от него толк.
— А мораль во всем этом?
— Тем хуже!
‘Она и вправду лишена основания’, — подумал Пекюше.
И он умолк, упершись в тупик, который был следствием его же предпосылок. Это было неожиданно и подавило его.
Бувар даже не верил больше в материю.
Убеждение, что ничего не существует (как оно ни плачевно), остается все же убеждением. Мало кто способен им проникнуться. Они возгордились от такого превосходства, пожелали похвастаться им, и случай представился.
Однажды утром, отправившись купить табаку, они увидели перед дверями Ланглуа кучку людей, обступивших фалезский дилижанс. Разговор шел о каторжнике Туаше, который бродил по окрестностям. Кондуктор встретил его в сопровождении двух жандармов у Зеленого креста, и шавиньольские жители облегченно вздохнули.
На площади стояли Жирбаль и капитан. Любопытствуя узнать подробности, подошли мировой судья и г-н Мареско в бархатном берете и сафьяновых туфлях.
Ланглуа пригласил их почтить своим присутствием его лавку, там им будет удобнее. И, не обращая внимания на покупателей и позвякивание колокольчика, они продолжали обсуждать преступления Туаша.
— Господи, у него были дурные инстинкты — вот и все, — сказал Бувар.
— Их можно преодолеть силою добродетели, — сказал нотариус.
— Но если у человека нет добродетели?
И Бувар категорически отверг свободу воли.
— Однако, — сказал капитан, — я могу делать что хочу! Я, например, свободен пошевелить ногою.
— Нет, сударь, у вас есть побуждение ею пошевелить!
Капитан стал искать возражения и не нашел его. Но Жирбаль отпустил такую остроту:
— Республиканец, выступающий против свободы! Это забавно!
— Потешная история! — сказал Ланглуа.
Бувар спросил его:
— Отчего не отдаете вы своего имущества бедным?
Бакалейщик окинул беспокойным взглядом всю свою лавку.
— Нашли дурака! Я сохраняю его для себя!
— Будь вы св. Винцентом де Полем, вы поступили бы иначе, ибо у вас был бы его характер. Вы же подчиняетесь своему. Следовательно, вы не свободны.
— Это крючкотворство, — ответило хором собрание.
Бувар не опешил и, показывая на весы, стоявшие на прилавке, продолжал:
— Они не шевельнутся, покуда одна из чашек останется пустою. Так же и воля, качание весов между двумя тяжестями, которые кажутся равными, рисует работу нашего мозга, когда он обсуждает мотивы, пока более сильный не увлечет его, не определит решения.
— Все это нимало не говорит в пользу Туаша и не мешает ему быть большим негодяем, — сказал Жирбаль.
Пекюше взял слово:
— Пороки суть свойства природы, подобно наводнениям, бурям.
Нотариус перебил его и, при каждом слове поднимаясь на носки, заявил:
— Я нахожу вашу теорию совершенно безнравственной. Она дает волю всем развратным наклонностям, оправдывает преступления, извиняет виновных.
— Совершенно верно, — сказал Бувар. — Несчастный человек, следующий своим влечениям, так же прав, как человек честный, внимающий доводам разума.
— Не защищайте уродов!
— Отчего уродов? Когда рождается слепой, идиот, убийца, то нам это кажется беспорядком, как будто порядок нам известен и словно природа действует сообразно какой-либо цели!
— Вы, стало быть, оспариваете провидение?
— Да, я его оспариваю.
— Обратитесь лучше к истории! — воскликнул Пекюше. — Припомните убийства королей, истребления народов, раздоры в семействах, личные горести.
— А в то же время, — прибавил Бувар, так как они возбуждали друг друга, — это же провидение заботится о птичках и дает отрастать клешням раков. О, если вы понимаете под провидением закон, который всем управляет, то я с вами согласен, я даже иду дальше!
— Однако, сударь, — сказал нотариус, — существуют принципы!
— Что вы мне басни рассказываете! Наука, по словам Кондильяка, тем совершеннее, чем меньше в них нуждается! Они только сводят воедино приобретенные познания и отсылают нас именно к тем понятиям, которые спорны.
— Занимались ли вы, подобно нам, — продолжал Пекюше, — исследованием, разработкою метафизических тайн?
— Это верно, господа, это верно!
И общество разошлось.
Но Кулон отвел их в сторону и отеческим тоном сказал, что и он, конечно, не набожен и даже терпеть не может иезуитов. Однако он не заходит так далеко, как они! О нет! Что и говорить! А в конце площади они прошли мимо капитана, который раскуривал трубку, ворча:
— Все-таки я делаю, что хочу, черт побери!
Бувар и Пекюше стали провозглашать свои отвратительные парадоксы и в других случаях. Они подвергали сомнению честность мужчин, целомудрие женщин, рассудительность правительства, здравый смысл народа — словом, подрывали основы.
Фуро взволновался и пригрозил их арестовать, если они будут продолжать вести такие речи.
Очевидность их превосходства была оскорбительна. Раз они защищали безнравственные положения, то были, по-видимому, сами безнравственны, пущена была в ход клевета.
Тогда у них развилась прескверная способность замечать глупость и не переносить ее больше.
Их огорчали различные мелочи: газетные рекламы, профиль какого-нибудь обывателя, дурацкое рассуждение, случайно ими подслушанное.
Думая о том, что говорилось в деревне, представляя себе, что даже у антиподов есть свои Кулоны, свои Мареско, свои Фуро, они чувствовали, как над ними словно тяготеет бремя всей земли.
Они перестали выходить из дому, никого не принимали.
Однажды после обеда завязался во дворе диалог между Марселем и господином в широкополой шляпе и черных очках. Это был академик Ларсонер. От него не ускользнуло, что одна занавеска приоткрылась, что кто-то запер двери. Его приход был попыткою к примирению, и он ушел в ярости, поручив слуге сказать своим хозяевам, что он считает их невежами.
Бувар и Пекюше остались к этому равнодушны. Мир для них утратил значение, они видели его словно сквозь облако, опустившееся у них с мозга на зрачки.
Да и вправду, не иллюзия ли это, не дурной ли сон? Быть может, благоденствие и горести в итоге уравновешиваются! Но благо рода не утешает индивида.
— И какое мне дело до остальных! — говорил Пекюше.
Его уныние огорчало Бувара, который думал, что сам довел до этого своего друга, а упадок дома обострял их скорбь повседневными раздражениями.
Чтобы приободриться, они успокаивали себя рассуждениями, задавали себе работу, но скоро впадали в еще большую лень, в глубокую безнадежность.
После еды они продолжали сидеть за столом, положив на него локти, и вздыхали с мрачным видом. Марсель пучил на них глаза, затем возвращался в кухню, где объедался в одиночестве.
В середине лета они получили карточку, извещавшую их о бракосочетании Дюмушеля с вдовою Олимпией-Зульмой Пуле.
— Да благословит их бог!
И они вспомнили время, когда были счастливы.
Отчего не ходят они больше следом за жнецами? Где те дни, когда они посещали фермы, разыскивая повсюду древности? Никакой бы им утехи не доставили теперь эти столь сладостные часы, которые посвящены были виноделию или литературе. Бездною были они отделены от них. Произошло нечто непоправимое.
Им захотелось, как бывало, совершить прогулку по полям, они ушли очень далеко, заблудились. Маленькие облака барашками блуждали по небу, ветер колебал овсы, вдоль луга журчал ручеек, но вдруг их остановило зловоние, и они увидели на камнях, посреди терновника, дохлую собаку.
Четыре конечности ее одеревенели. Разверстая пасть обнажила под синеватыми губами белые клыки. На месте живота была какая-то куча землистого цвета, и она словно трепетала от копошившихся в ней червей. Она шевелилась под лучами солнца, в жужжании мух, среди невыносимого, жестокого и как бы прожорливого смрада.
Бувар нахмурил лоб, и слезы увлажнили его глаза.
Пекюше сказал стоически:
— Когда-нибудь и мы будем таковы!
Мысль о смерти охватила их. Они беседовали о ней на обратном пути.
В сущности, смерти не существует. Превращаешься в росу, в ветерок, в звезды. Становишься какою-то частицею древесного сока, блеска драгоценных камней, оперения птиц. Возвращаешь Природе то, что ты занял у нее, и Небытие, предстоящее нам, ничуть не страшнее, чем Небытие, находящееся позади.
Они старались представить его себе в виде черной ночи, бездонной ямы, непрекращающегося обморока, все что угодно лучше этого существования, однообразного, нелепого и безнадежного.
Они перебрали в памяти свои неудовлетворенные потребности. Бувар всегда мечтал иметь лошадей, экипажи, лучшие марки бургундского и ласковых красавиц в великолепных палатах. Мечтою Пекюше было философское знание. Но самая великая проблема, та, что заключает в себе остальные, может быть решена в одну минуту. Когда же придет развязка?
— Лучше сейчас же покончить с жизнью.
— Как хочешь, — сказал Бувар.
И они рассмотрели вопрос о самоубийстве.
Почему бы не сбросить гнетущее нас бремя? Не совершить поступка, никому не приносящего вреда? Если бы он был неугоден богу, разве обладали бы мы этой властью? Это не малодушие, что бы там ни говорили, и прекрасно дерзание — осмеять, даже ценою своей гибели, то, чему люди придают особенно большое значение.
Они стали обсуждать способы смерти.
Яд причиняет страдания. Чтобы зарезаться, нужно слишком много мужества. С угаром часто происходят неудачи.
Наконец Пекюше отнес на чердак два гимнастических каната. Затем, привязав их к одной и той же перекладине крыши, устроил свисающие мертвые петли и поставил под ними два стула, чтобы можно было дотянуться до веревок.
На этом способе они остановились.
Они спрашивали себя, какое впечатление произведет их самоубийство в округе, в чьи руки попадут их библиотека, их бумаги, их коллекции. Мысль о смерти вызвала у них жалость к самим себе. Однако они не бросили своей затеи и, разговаривая, привыкли к ней.
В сочельник в одиннадцатом часу вечера они предавались размышлениям, сидя в музее, по-разному одетые. На Буваре была блуза поверх вязаного жилета, а Пекюше из бережливости уже три месяца не расставался с монашеским одеянием.
Так как они сильно проголодались (Марсель, уйдя на рассвете из дому, не возвращался), то Бувар счел гигиеничным выпить графин водки, а Пекюше — чаю.
Поднимая чайник, он пролил воду на паркет.
— Разиня! — крикнул Бувар.
Затем, находя настой слабым, он решил подбавить еще две ложки.
— Получится гадость, — сказал Пекюше.
— Ничуть!
Каждый стал тянуть коробку к себе, поднос упал, одна чашка разбилась, — последняя, которая еще оставалась от красивого фарфорового сервиза.
Бувар побледнел.
— Продолжай! Громи! Не стесняйся!
— Подумаешь, великое несчастье!
— Да! Несчастье! Она мне досталась от моего отца!
— Незаконного! — прибавил Пекюше, хихикнув.
— А, ты меня оскорбляешь?
— Нет, но я тебе надоел! Я это вижу! Признайся!
И Пекюше охватила ярость, или, вернее, безумие. Бувара тоже. Они оба кричали разом: один — раздраженный голодом, другой — алкоголем.
— Это ад, а не жизнь! Лучше смерть. Прощай.
Пекюше взял подсвечник, повернулся, хлопнул дверью.
Бувар в, потемках с трудом ее открыл, побежал за ним, взобрался на чердак.
Свеча стояла на полу, а Пекюше — на одном из стульев, с веревкой в руке.
Дух подражания увлек Бувара.
— Подожди меня.
И он уже влезал на другой стул, но вдруг остановился.
— Но… мы не составили завещания.
— А ведь верно!
Грудь у них сжалась от тоски. Они подошли к слуховому окну, чтобы подышать.
Воздух был морозный, и много звезд сияло в темном, как чернила, небе.
Белизна снега, покрывавшего землю, растворялась в туманах на горизонте.
Они заметили на уровне земли огоньки, которые, все увеличиваясь, приближались, направляясь в сторону церкви.
Любопытство подтолкнуло их пойти туда.
Служили всенощную. Огоньки оказались фонариками пастухов, несколько прихожан на паперти отряхали свои плащи.
Хрипел змеевик, дымился ладан. Плошки, подвешенные во всю длину нефа, составляли три венца многоцветных огней, а в конце перспективы, по обеим сторонам скинии, гигантские свечи горели красным пламенем. Над головами толпы и шляпками женщин, за певчими, был виден священник в золотом облачении, его резкому голосу вторили низкие голоса запрудивших амвон мужчин, и деревянный свод дрожал на каменных своих карнизах. Стены украшала живопись, изображавшая крестный путь. Посреди хора, перед алтарем, лежал ягненок, подвернув ноги под себя, выпрямив ушки.
От теплого воздуха им стало необыкновенно хорошо, и мысли, только что такие бурные, становились кроткими, как утихающие волны.
Они прослушали Евангелие и Credo, {Символ веры (лат.).} следили за движениями священника. Между тем старики, юноши, нищие в лохмотьях, фермерши в высоких чепцах, крепкие парни с белокурыми баками — все молились, погруженные в общую глубокую радость, и видели на соломе в яслях светящееся как солнце тело бога-младенца. Эта вера других людей умиляла Бувара вопреки его рассудку, а Пекюше — несмотря на его жестокосердие.
Воцарилась тишина: все спины согнулись, и при звоне колокольчика ягненок проблеял.
Священник показал святые дары, подняв руки вверх как только мог высоко. Тут зазвучала песнь веселья, зовущая мир к стопам царя ангелов. Бувар и Пекюше невольно стали подтягивать и чувствовали, что в душе у них словно восходит какая-то заря.

IX

Марсель вернулся домой на следующий день в три часа, с позеленевшим лицом, красными глазами, шишкой на лбу, в порванных штанах, от него несло водкой, он был ужасен.
Канун рождества он провел, как всегда, у одного приятеля, в шести милях от дома, близ Икевиля. И заикаясь больше обыкновенного, плача, готовый поколотить себя, он умолял о прощении, как будто совершил тяжкий грех. Господа простили его. Какое-то особое спокойствие располагало их к снисходительности.
Снег внезапно растаял, и они прогуливались по своему саду, вдыхая прохладный воздух, радуясь жизни.
Только ли случай спас их от смерти? Бувар испытывал умиление. Пекюше вспомнил, как первый раз ходил к причастию, и полные признательности к силе, к причине, от которой они зависели, они набрели на мысль заняться душеспасительным чтением.
Евангелие облегчило им душу, ослепило их точно солнце. Они видели перед собой Иисуса, стоящего на горе, с воздетою рукой перед внемлющей ему снизу толпой, или же на берегу озера, в кругу тянущих сети апостолов, затем на ослице, среди возгласов ‘аллилуия’, с развевающимися от колебания пальмовых ветвей волосами, наконец, с упавшей на грудь головой на вершине креста, откуда вечно проливается на мир роса. Более всего их покорили и услаждали нежность к смиренным, защита бедных, возвышение угнетенных. И в книге этой, где открывается небо, нет ничего богословского среди такого множества поучений, ни одного догмата, ни одного требования, кроме чистоты сердца.
Что касается чудес, то их рассудок не был ими озадачен, с детских лет они были с ними знакомы. Возвышенный слог св. Иоанна пленил Пекюше и позволил ему лучше понять ‘Подражание Иисусу Христу’.
Здесь нет уже притч, и цветов, и птиц, но жалобы, самоуглубление души. Бувар был опечален, перелистывая эти страницы, которые словно написаны в туманную погоду, в тиши монастыря, между колокольнею и гробницей. Наша бренная жизнь представлена там в столь плачевном виде, что нужно, забывая ее, обратиться к богу, и оба они, после всех своих разочарований, чувствовали потребность опроститься, что-нибудь полюбить, дать отдых разуму.
Они приступили к Екклезиасту, Исайе, Иеремии.
Но Библия их устрашила своими пророками, рыкающими, как львы, раскатами грома среди туч, всеми этими воплями геенны и богом своим, рассеивающим царства, как ветер — облака.
Они читали Библию по воскресеньям, в час, когда колокол звонил к вечерне.
Однажды они пошли слушать мессу, затем еще раз пришли. Это было для них развлечением в конце недели. Граф и графиня де Фаверж издали поклонились им, что было замечено. Мировой судья сказал им, подмигнув:
— Прекрасно. Одобряю вас.
Все прихожанки теперь посылали им просфоры.
Аббат Жефруа их навестил, они отдали ему визит, стали бывать друг у друга, и священник не заговаривал о религии.
Они были удивлены этой сдержанностью, так что Пекюше с равнодушным видом спросил его, что нужно сделать, чтобы стать верующим.
— Сначала исполняйте обряды.
Они принялись их исполнять, один — с надеждою в душе, другой — с вызовом, причем Бувар был убежден, что набожным никогда не станет. В течение месяца он не пропускал ни одной службы, но, в противоположность Пекюше, не пожелал соблюдать посты.
Что это? Гигиеническая мера? Но ведь известно, чего стоит гигиена! Условность? Долой условности! Символ подчинения церкви? На это ему тоже плевать! Словом, он считал это правило нелепым, фарисейским и противоречащим духу Евангелия.
В предыдущие годы они ели в святой четверг то, что им подавала Жермена.
На этот раз, однако, Бувар заказал себе бифштекс. Он сел, разрезал мясо, и Марсель глядел на него с негодованием, между тем как Пекюше торжественно счищал чешую со своего куска трески.
Бувар замер с вилкою в одной руке, с ножом в другой. Наконец, решившись, он поднес кусок к губам. Вдруг у него руки задрожали, толстое лицо побледнело, голова запрокинулась.
— Ты себя плохо чувствуешь?
— Нет! Но…
И он признался, что по вине своего воспитания (это было выше его сил) не может в этот день есть скоромное из боязни умереть.
Пекюше, не злоупотребляя такой победой, воспользовался ею, чтобы устроить жизнь по-своему.
Однажды вечером он вернулся домой с просветленным радостью лицом и проговорился, что только что был у исповеди.
Тут у них завязался спор об ее значении.
Бувар понимал исповедь первых христиан, совершавшуюся открыто, современная обставлена чересчур легко. Впрочем, он не отрицал, что подобный, учиняемый себе самому допрос является элементом прогресса, дрожжами нравственности.
Пекюше, стремясь к совершенству, выискивал у себя пороки: порывы гордости давно исчезли, свойственная ему любовь к труду освобождала его от греха праздности, что до чревоугодия, то скромнее его не найти человека.
Иногда с ним случались припадки ярости. Он дал себе слово больше не поддаваться ей.
Затем нужно было приобрести добродетели, прежде всего — смирение, то есть считать себя не способным на что-либо хорошее, не достойным ни малейшей награды, заклать свой разум и так себя принизить, чтобы тебя топтали ногами, как дорожную грязь. Он был еще далек от подобных качеств.
Недоставало ему и другой добродетели — чистоты, ибо в душе он тосковал по Мели, а пастель дамы в платье времен Людовика XV смущала его своим декольте.
Он запер ее в шкаф, довел свою стыдливость до того, что стал бояться смотреть на самого себя и спал в кальсонах.
Окруженная такими заботами похоть у него разгорелась. Особенно по утрам ему приходилось выдерживать сильную борьбу, подобную той, какую испытали св. Павел, св. Бенедикт и св. Иероним в весьма преклонном возрасте. Они поэтому прибегали к неистовому покаянию. Боль есть искупление, лекарство и средство, дань поклонения Иисусу Христу. Всякая любовь требует жертв, а какая жертва тягостнее плотской?
Для умерщвления плоти своей Пекюше отменил послеобеденную рюмочку, сократил потребление табака до четырех понюшек в день, в самую морозную погоду не надевал картуза.
Однажды Бувар, подвязывая виноградные лозы, приставил лестницу к стене террасы возле дома и случайно заглянул в комнату Пекюше.
Друг его, оголенный до живота, легонько бил себя по плечам плетью для выколачиванья платьев, затем, возбудившись, снял штаны, хлестнул себя по ягодицам и упал на стул задыхаясь.
Бувар был смущен, как будто открыл запретную тайну.
За последнее время он начал замечать, что полы стали чище, в салфетках поубавилось дыр, пища улучшилась, перемены эти вызваны были участием, какое приняла в них Регина, служанка кюре.
Радея о церкви, как и о кухне своей, сильная, как погонщик волов, и участливая, хотя и непочтительная, женщина эта вмешивалась в домашние дела соседей, давала советы, становилась хозяйкой. Пекюше полагался на ее опытность.
Однажды она привела к нему пухлого человечка с узкими, как у китайца, глазками и ястребиным носом. Это был г-н Гутман, торговец предметами религиозного культа. Он показал им под навесом несколько образчиков, вынув их из коробок, — кресты, иконки, четки всевозможных размеров, канделябры для молелен, переносные алтари, мишурные букеты, синие картонные сердца Иисусовы, фигурки рыжебородого св. Иосифа, фарфоровые холмики с распятием. У Пекюше глаза разгорелись. Его останавливала только цена.
Гутман денег не просил. Он предпочитал мену и, будучи приглашен в музей, за старинные изделия из железа и все свинцовые вещи предложил свои товары оптом.
Бувару они показались безобразными. Но взгляды Пекюше, уговоры Регины и бойкая речь торговца в конце концов убедили его. Увидев, как он податлив, Гутман потребовал еще и алебарду, Бувар, которому надоело демонстрировать приемы с нею, уступил и ее. Когда все было расценено, то выяснилось, что господа помещики должны еще деньгами сто франков. Вопрос уладили выдачей четырех векселей сроком на три месяца, и они радовались дешевой покупке.
Приобретенные вещи были расставлены по всем комнатам. Ясли с сеном и сделанный из пробковой коры собор украсили собою музей.
На камине у Пекюше стоял св. Иоанн Креститель из воска, вдоль коридора висели епископские венцы, а на нижней площадке лестницы, под лампадой на цепочках, водружена была статуя богородицы в лазурной мантии, в короне из звезд. Марсель, стирая пыль с этого великолепия, думал, что ничего прекраснее нет и в раю.
Как обидно, что св. Петр разбит и как бы ему подошло стоять в сенях! Пекюше иногда останавливался перед бывшею ямою для компостов, где виднелись тиара, одна сандалия, кончик носа, вздыхал, затем продолжал возиться в саду, теперь он соединял ручной труд с религиозными упражнениями и копал землю в монашеском одеянии, сравнивая себя со св. Бруно. Однако, не кощунственно ли такое переодевание? Он его оставил.
Но у него появились священнические повадки, несомненно, благодаря общению с кюре. Он перенял у него улыбку, голос и зябко засовывал в рукава кисти рук до запястий. Наступил день, когда пение петуха показалось ему несносным, розы — отвратительными, он перестал выходить из дому или бросал на поля сердитые взгляды.
Бувар согласился идти на майский праздник богородицы. Дети, распевавшие гимны, букеты лилий, венки из зелени навеяли на него словно чувство нетленной молодости. Бог открывался его душе в форме гнезд, в прозрачности ручейков, в благодатном солнечном свете, и набожность его друга казалась ему чудачеством, скукой.
— Отчего ты стонешь за обедом?
— Мы должны есть воздыхая, — ответил Пекюше, — ибо этим путем человек утратил свою невинность, — эту фразу он вычитал в ‘Руководстве для семинариста’, двухтомном сочинении in 12ў, которое взял на прочтение у г-на Жефруа, и он пил воду из Салетты, предавался при закрытых дверях усердным молитвам, надеялся войти в братство св. Франциска.
Чтобы обрести дар постоянства, он решил совершить паломничество к пресвятой деве.
Его смутил выбор местности. Пойти ли к фурвиерской богоматери, к шартрской, или в Амбрен, в Марсель, в Орэ? Деливранская божья матерь была ближе и годилась для этой цели не меньше.
— Ты отправишься со мною!
— У меня будет дурацкий вид! — сказал Бувар.
Все же была надежда, что он вернется оттуда верующим. Она его не пугала, и он уступил в угоду другу.
Паломничества нужно совершать пешком. Но сорок три километра пройти очень трудно, и так как дилижансы не благоприятствуют созерцательности, то они наняли старый кабриолет, который после двенадцатичасовой езды доставил их на постоялый двор.
Они получили комнату с двумя постелями, с двумя комодами, на которых стояли в маленьких овальных мисках два кувшина с водою, и хозяин им сообщил, что это ‘комната капуцинов’ во времена Террора. В ней была спрятана Деливранская божья матерь с такими предосторожностями, что отцам монахам удавалось втайне служить здесь мессы.
Это доставило Пекюше удовольствие, и он вслух прочел о часовне заметку, которую достал в кухне, внизу.
Часовня основана была в начале II века св. Регнобертом, первым епископом в Лизье, или св. Рагнебертом, жившим в VII столетии, или же Робертом Великолепным, в середине XI столетия.
Датчане, норманны, а особенно протестанты сжигали ее и разоряли в различные эпохи.
Около 1112 года первоначальная статуя была открыта бараном, который, стукнув ногою посреди заросшего травою луга, указал ее местонахождение, и здесь граф Бодуен построил храм.
Чудеса ее неисчислимы. Купец из Байе, взятый в плен сарацинами, молит ее о спасении — оковы с него спадают, и он убегает. Скопидом находит у себя на чердаке полчище крыс и взывает к ней о помощи — крысы удаляются. Прикосновение к образку, поднесенному к ее лику, побудило на одре смерти раскаяться одного старого материалиста в Версале. Она возвратила дар слова некоему Аделину, пораженному немотою за богохульство, и благодаря ее покровительству супруги Бекевиль нашли в себе силу жить целомудренно в браке.
Среди лиц, исцеленных ею от неизлечимых болезней, называют девицу де Пальфрен, Анну Лирие, Марию Дюшемен, Франсуа Дюфе и г-жу де Жюмильяк, урожденную д’Оссевиль.
Ее посещали видные особы: Людовик XI, Людовик XIII, две дочери Гастона Орлеанского, кардинал Виземан, Самирри, патриарх Антиохийский, монсиньор Вероль, апостолический викарий Манджурии, и архиепископ де Келен приезжал благодарить ее за обращение князя Талейрана на путь истины.
— Она сможет обратить и тебя, — сказал Пекюше.
Бувар, уже лежавший в постели, что-то пробурчал и заснул.
На следующее утро в шесть часов они вошли в часовню.
Она перестраивалась, полотна и доски загромождали неф, и весь ее стиль рококо не понравился Бувару, особенно алтарь из красного мрамора с коринфскими колонками.
Чудотворная статуя в нише, слева от хоров, облачена была в платье с блестками. Появился церковный сторож и дал им обоим по свече. Он воткнул их в большой подсвечник для трех свечей над балюстрадою, попросил три франка, поклонился и исчез.
Затем они осмотрели приношения.
Надписи на дощечках свидетельствуют о благодарности верующих. Достопримечательностями являются две крестообразно сложенные шпаги, пожертвованные бывшим студентом Политехнической школы, букеты новобрачных, военные медали, серебряные сердца и в углу, на полу, целый лес костылей.
Из ризницы вышел священник с дароносицей.
Простояв несколько минут у подножия алтаря, он взошел на него по трем ступеням, произнес Oremus, Introitus, Кyrie, {‘Господу помолимся’, молитва в начале обедни, ‘Господи помилуй’.} стоявший на коленях клирошанин прочитал их, не переводя дыхания.
Молящихся было мало — двенадцать или пятнадцать старух. Слышно было, как они перебирали четки, и раздавался стук молотка о камень. Пекюше, склонившись над своим налоем, вторил возгласам Amen. Во время возношения даров он молил богородицу ниспослать ему постоянную и непоколебимую веру.
Бувар, сидя в кресле рядом с ним, взял у него молитвослов и остановился на литании божьей матери.
‘Пречистая, пренепорочная, достохвальная, ласковая, могущественная, милосердная, башня слоновой кости, золотая обитель, врата рассвета’.
Эти слова поклонения, эти гиперболы, вознесли его мысли к той, которую возвеличивают в столь многих славословиях.
Он представлял ее себе, какою она изображена в церковной живописи, стоящею на облаках, с херувимами у ног, с младенцем-богом на руках, матерью утешений, в которых нуждаются все скорбящие на земле, идеалом женщины, вознесенной на небо, ибо вышедший из ее лона человек превозносит ее любовь и мечтает лишь о том, чтобы отдохнуть у нее на груди.
После богослужения они прошлись вдоль лавчонок, выстроившихся у стены на площади. Там продавались образа, кропильницы, урны с золотыми разводами, фигурки Иисуса Христа в кокосовых орехах, четки из слоновой кости, и солнце, сверкая на стеклах рам, ослепляло, подчеркивало грубость живописи, безобразие рисунков. Бувар, который у себя дома смотрел на эти вещи с отвращением, отнесся к ним тут снисходительно. Он купил маленькую богородицу из синей массы. Пекюше удовольствовался четками на память.
Торговцы кричали:
— Пожалуйте! Пожалуйте! За пять франков, за три франка, за шестьдесят сантимов, за два су, не отказывайтесь от богородицы!
Оба паломника бродили, ничего не выбирая. Послышались обидные замечания.
— Чего этим птицам надо?
— Они, может быть, турки!
— Скорее протестанты!
Какая-то рослая девка потянула Пекюше за сюртук, старик в очках положил ему на плечо руку, все горланили разом, затем, бросив свои ларьки, торговцы их окружили, приставания и ругань усилились.
Бувар не выдержал больше.
— Оставьте нас в покое, черт вас возьми!
Толпа рассеялась.
Но одна толстая женщина некоторое время шла за ними следом по площади и кричала, что они раскаются.
Вернувшись в гостиницу, они застали в кафе Гутмана. Он по делам своей торговли бывал в этих краях и беседовал с одним из посетителей, который просматривал лежавшие на столе перед ними счета.
Человек этот был в кожаном картузе, в очень широких панталонах, лицо у него было красное, а телосложение стройное, несмотря на седые волосы, вид он имел не то отставного офицера, не то старого актера.
Время от времени у него вырывалось ругательство, а затем, лишь только Гутман произносил, понизив голос, несколько слов, он сразу утихал и переходил к другой бумаге.
Бувар, понаблюдав за ними с четверть часа, подошел к нему.
— Кажется, Барберу?
— Бувар! — воскликнул человек в картузе.
И они обнялись.
Барберу за последние двадцать лет перенес всевозможные превратности судьбы.
Был он редактором газеты, страховым агентом, заведовал садком для устриц.
Наконец, вернувшись к первоначальной своей профессии, стал разъезжать по делам одной фирмы в Бордо, и Гутман пристраивал его вина у духовных лиц.
— Но позвольте, через минуту я буду к вашим услугам.
Он снова взялся за счета и вдруг подскочил на скамейке:
— Как, две тысячи?
— Конечно!
— Ну, это уж черт знает что такое!
— Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать, что видел Герамбера сам, — ответил Барберу в бешенстве. — Счет на четыре тысячи! Прошу со мной не шутить!
Торговец ничуть не потерял самообладания.
— Ну что ж, это для вас документ! Что дальше?
Барберу встал, и по лицу его, сначала бледному, а потом фиолетовому, Бувар и Пекюше заключили, что сейчас он задушит Гутмана.
Он снова сел, скрестил руки.
— Вы большой прохвост, согласитесь с этим!
— Не ругайтесь, г-н Барберу, тут есть свидетели… Поосторожнее!
— Я на вас в суд подам!
— Та, та, та!
Затем, застегнув портфель, Гутман приподнял борт своей шляпы.
— Имею честь кланяться!
И он вышел.
Барберу изложил им обстоятельства дела. Против векселя в тысячу франков, сумма которого благодаря ростовщическим уловкам удвоилась, он отпустил Гутману вина на три тысячи франков, чем оплатил бы свой долг с барышом в тысячу франков, но, наоборот, оказался должен три тысячи. Хозяева его рассчитают, он подвергнется преследованию!
— Мерзавец! Разбойник! Поганый жид! И он еще обедает в священнических домах. Впрочем, все, что соприкасается с этим миром…
Он принялся громить духовенство и стучал с такою силой по столу, что статуэтка чуть было не свалилась.
— Осторожней! — сказал Бувар.
— Смотри-ка! Это что такое?
И Барберу развернул маленькую богородицу.
— Безделушка для паломников! Ваша?
Бувар вместо ответа двусмысленно улыбнулся.
— Моя! — сказал Пекюше.
— Вы меня огорчаете, — продолжал Барберу, — но я вас на этот счет берусь просветить, не беспокойтесь!
И так как нужно быть философом, а грустью делу не поможешь, то он предложил им вместе позавтракать.
Они сели втроем за стол.
Барберу был любезен, вспомнил старые времена, обнял служанку за талию, пожелал измерить Бувару живот. Он обещал скоро их навестить и привезти с собой забавную книжку.
Мысль об этом посещении не слишком их радовала. Они говорили о нем в экипаже в течение часа под стук копыт. Затем Пекюше закрыл глаза. Бувар тоже умолк. В душе он склонялся в сторону религии.
Г-н Мареско приходил к ним накануне, чтобы сообщить важную вещь. Больше Марсель ничего не мог объяснить.
Только через три дня удалось нотариусу их принять, и он сейчас же им рассказал, в чем заключалось дело. Г-жа Борден предлагала г-ну Бувару продать ей ферму за семь с половиною тысяч франков ренты.
Она зарилась на нее с юных лет, знала все ее достоинства и недостатки, и это желание точило ее, как рак. Ибо добрая эта женщина, истая нормандка, больше всего ценила имение, не столько как надежное помещение капитала, сколько ради удовольствия ходить по собственной земле. В надежде на эту землю она собирала справки, неотступно за нею следила, долго копила деньги и ждала с нетерпением ответа от Бувара.
Он был в нерешительности, не желая, чтобы Пекюше когда-нибудь оказался вдруг без средств, но надо было ухватиться за случай, который был следствием их паломничества: провидение во второй раз обнаружило к ним благосклонность.
Они предложили следующие условия: рента не в семь с половиною тысяч, а в шесть тысяч франков должна перейти к пережившему. Мареско указал г-же Борден, что из них один слабого здоровья, а другой по телосложению своему предрасположен к апоплексии, и она, увлеченная страстью, подписала договор.
Бувар опечалился. Было лицо, желавшее ему смерти, и это соображение навеяло на него серьезные мысли, идеи о боге и вечности.
Тремя днями позже г-н Жефруа пригласил их на торжественный обед, который давал раз в год своим собратьям.
Трапеза началась около двух часов пополудни и закончилась в одиннадцать часов вечера.
Пили грушевую наливку, отпускали каламбуры. Аббат Прюно сочинил, не сходя с места, акростих, г-н Бугон показал фокусы с картами, а Серпе, молодой викарий, пропел маленький романс, чуть ли не любовный. Такое общество развлекло Бувара, На следующий день он был не так мрачен.
К нему часто стал приходить кюре. Он рисовал религию в приятных красках. К тому же ничем ведь не рискуешь! И Бувар вскоре согласился причаститься. Пекюше предстояло вместе с ним приобщиться таинства.
Торжественный день наступил.
Церковь была переполнена ввиду первого причастия. Буржуа и жены их занимали скамьи, а простой народ стоял позади и на хорах, над вратами.
‘То, что должно сейчас произойти, необъяснимо, — думал Бувар, — но разума недостаточно для понимания некоторых вещей. Были очень великие люди, верившие в это. Отчего не поступить подобно им?’ И в каком-то оцепенении он созерцал алтарь, кадило, светильники, чувствуя от голода некоторую пустоту в голове и странную слабость.
Пекюше, размышляя о страстях господних, возбуждал себя к порывам любви. Ему хотелось отдать Иисусу Христу свою душу, души других, и восторги, увлечения, озарения святых, все живое, всю вселенную. Хотя он молился горячо, все же некоторые части богослужения показались ему немного длинными.
Наконец мальчики преклонили колени на первой ступени алтаря, образовав своими одеждами черную ленту, над которой выступали неровными пятнами белокурые и темные головы. Их сменили девочки в венках, из-под которых опускались вуали. Издали их можно было принять за ряд белых облаков среди хора.
Затем наступила очередь взрослых.
Первым в ряду был Пекюше, но, по-видимому, от чрезмерного волнения голова у него качалась вправо и влево. Священник с трудом сунул ему в рот причастие, и он его принял, закатив зрачки.
Бувар, наоборот, так широко раздвинул челюсти, что язык у него свисал с губы, как флаг. Подымаясь, он задел локтем г-жу Борден. Их взгляды встретились. Она улыбнулась. Сам не зная почему, он покраснел.
После г-жи Борден причастились графиня де Фаверж, ее дочь, их компаньонка и один господин, которого не знали в Шавиньоле.
Последними были Плакеван и учитель Пти. Но вдруг появился Горжю. Он уже не носил эспаньолки и вернулся к своему месту, сложив руки крестом на груди, с видом весьма назидательным.
Кюре обратился с речью к мальчикам. Да остерегутся они в будущем поступить, как Иуда, который предал бога своего, и да сохранят навсегда свою одежду невинности. Пекюше вздохнул, вспомнив о себе. Но стулья задвигались. Матери торопились расцеловать своих детей.
Прихожане, выходя из церкви, обменивались поздравлениями. Некоторые плакали. Г-жа де Фаверж в ожидании кареты повернулась к Бувару и Пекюше и представила им своего будущего зятя:
— Барон де Магюро, инженер!
Граф выразил сожаление, что их давно не видно. Он собирался вернуться на следующей неделе.
— Запомните, пожалуйста.
Карета была подана, дамы из замка уехали, и толпа рассеялась.
Они нашли у себя во дворе посреди травы пакет. Почтальон бросил его через забор, так как дом был заперт. Это была книга, которую обещал им Барберу: ‘Исследование христианства’ Луи Эрвье, бывшего воспитанника Нормальной школы. Пекюше ее оттолкнул. Бувар не желал ее знать.
Ему не раз говорили, что таинство причастия преобразит его: в течение нескольких дней он подстерегал новое цветение в своем сознании. Оставался он, однако, все таким же, и его охватило болезненное изумление.
Как! Тело господне примешивается к нашей плоти и не оказывает на нее никакого действия? Мысль, управляющая мирами, не озаряет нашего разума? Высшая власть обрекает нас на бессилие?
Г-н Жефруа, укрепляя его веру, предписал ему ‘Катехизис’ аббата Гома.
Благочестие Пекюше, напротив, возросло. Ему хотелось бы причаститься под обоими видами, он распевал псалмы, расхаживая по коридору, останавливал шавиньольских жителей, затевал с ними споры и обращал их на путь истины. Вокорбей рассмеялся ему прямо в лицо, Жирбаль пожал плечами, а капитан обозвал его Тартюфом.
Люди теперь находили, что они заходят слишком далеко.
Превосходная привычка — видеть во всем символы. Если гром гремит — представляйте себе страшный суд, когда перед вами безоблачное небо, пусть припомнится вам обитель блаженных, на прогулке говорите себе, что каждый шаг приближает вас к могиле. Пекюше последовал этому методу. Одеваясь, он размышлял о телесной оболочке, которую приняло второе лицо троицы, тиканье часов напоминало ему про биение сердца его, булавочный укол — про гвозди распятия, но сколько ни стоял он целыми часами на коленях, сколько ни постился и ни напрягал воображения, отрешиться от самого себя ему не удавалось, невозможно было достигнуть совершенного созерцания.
Он прибег к помощи писателей-мистиков: се. Терезы, Жана Крестового, Людовика Гренадского, Симполи, а из современных — монсиньора Шальо. Вместо возвышенных идей, которых он ждал, нашел он одни лишь пошлости, весьма жалкий слог, безжизненные образы и множество сравнений, заимствованных в лавке надгробных памятников.
Впрочем, он узнал, что существует очищение активное и очищение пассивное, зрение внутреннее и зрение внешнее, четыре вида молитвы, в любви — девять превосходств, а в смирении шесть ступеней, и что оскорбление души почти равносильно духовной краже.
Были пункты, его смущавшие:
— Если плоть проклята, то почему нужно благодарить бога за дарованную нам жизнь? Какую меру соблюдать в страхе, необходимом для спасения, и в уповании, которое для него не менее нужно? В чем знамение благодати? и пр.
Ответы г-н Жефруа давал простые.
— Не терзайте себя! В стремлении углубить всякий вопрос человек попадает на опасный путь.
‘Катехизис постоянства’ Гома вызвал в Буваре такую тошноту, что он взялся за книгу Луи Эрвье. Это был запрещенный правительством краткий курс новейшей экзегетики. Барберу купил его в качестве республиканца.
Он вызвал сомнения в уме Бувара, и прежде всего в отношении первородного греха.
— Если бог создал человека греховным, то не должен был его покарать, и зло существовало до грехопадения, так как уже тогда были вулканы, дикие звери. Словом, это учение расшатывает мои понятия о справедливости.
— Что прикажете делать? — говорил кюре. — Это одна из тех истин, насчет которых все согласны, хотя и нельзя их доказать, и мы же сами вымещаем на детях грехи отцов. Таким образом нравы и законы подтверждают эту волю провидения, обнаруживаемую и в природе.
Бувар покачал головою. Он сомневался также в существовании ада:
— Ибо всякая кара должна ставить себе целью исправление виновного, что невозможно при вечных муках. И сколько людей на них обречено! Подумайте только, все древние, евреи, мусульмане, язычники, еретики и умершие некрещеными дети, — дети, сотворенные богом, — и с какою целью? Чтобы наказать их за грех, которого они не совершали!
— Таково мнение блаженного Августина, — заметил кюре, — а св. Фульгенций распространяет осуждение даже на зародыш. Церковь, правда, не вынесла никакого решения по этому вопросу. Впрочем, одно замечание: не бог осуждает грешника, а грешник самого себя, и так как оскорбление бесконечно, ибо бог бесконечен, то и наказание должно быть бесконечно. Это все, что вы хотели, сударь, знать?
— Объясните мне триединство, — сказал Бувар.
— С удовольствием. Возьмем сравнение: три стороны треугольника или же нашу душу, которая содержит бытие, сознание, волю. То, что называется способностью у человека, является лицом у бога. Вот в чем тайна.
— Но три стороны треугольника порознь треугольника не составляют, эти три способности души не образуют трех душ, и ваши три лица троицы суть три бога.
— Это кощунство!
— Стало быть, есть только одно лицо, один бог, определенный с трех сторон.
— Будем верить, не понимая, — сказал кюре.
— Ладно, — сказал Бувар.
Он боялся прослыть нечестивцем, заслужить неодобрение в замке.
Туда они ходили теперь по три раза в неделю, к пяти часам дня зимою, и согревались чашкою чая. Граф своими манерами ‘напоминал блеск бывшего двора’, графиня, благодушная и толстая, во всем обнаруживала большую разборчивость. М-ль Иоланда, дочь ее, олицетворяла ‘тип молоденькой девушки’, ангела из кипсеков, а г-жа де Ноар, их компаньонка, похожа была на Пекюше своим заостренным носом.
В первый раз, когда они входили в гостиную, она кого-то защищала.
— Уверяю вас, он изменился! Это доказывает его подарок.
Этот кто-то был Горжю. Он поднес недавно будущим супругам готический налой. Его принесли. Гербы обоих родов были на нем написаны красками в рельеф. Г-ну де Магюро подарок, по-видимому, понравился, и г-жа де Ноар ему сказала:
— Вы не забудете моего протеже?
Затем она привела двух детей, мальчугана лет двенадцати и его сестру, которой было на вид около десяти. Сквозь дыры лохмотьев виднелось голое, красное от холода тело. Мальчик был в старых туфлях, девочка — в одном только деревянном башмаке. Под копнами волос не видно было лба, и они водили по сторонам горящими зрачками, как испуганные волчата.
Г-жа де Ноар рассказала, что встретила их утром на большой дороге. Плакеван не знал никаких подробностей.
Спросили у них, как их зовут.
— Виктор, Викторина.
— Где ваш отец?
— В тюрьме.
— А что делал раньше?
— Ничего.
— Откуда вы?
— Из Сен-Пьера.
— Но из которого Сен-Пьера?
Дети не отвечали, а только говорили, фыркая:
— Не знаю, не знаю.
Мать у них умерла, и они нищенствовали.
Г-жа де Ноар разъяснила, сколь опасно было бы покинуть их, она растрогала графиню, задела за живое честь графа, встретила поддержку в дочери, настаивала — и преуспела. Решено было, что позже им подыщут работу, и так как они не умели ни читать, ни писать, то г-жа де Ноар сама взялась их обучать, чтобы подготовить к урокам катехизиса.
Когда г-н Жефруа приходил в замок, за детьми посылали. Он их экзаменовал, затем произносил поучение, не лишенное претензий ввиду аудитории.
Однажды, после его разглагольствований о Библии, Бувар, возвращавшийся домой вместе с ним и с Пекюше, стал сильно разносить патриархов.
Иаков отличался плутнями, Давид — злодействами, Соломон — своею разгульной жизнью.
Аббат ему ответил, что нужно смотреть на них с высшей точки зрения. Жертвоприношение Авраама есть образ страстей господних, Иаков — мессия в ином виде, подобно Иосифу, подобно медному змию, подобно Моисею.
— Полагаете ли вы, — сказал Бувар, — что Пятикнижие написано им?
— Да, конечно!
— А между тем оно же повествует о его смерти. То же надо сказать об Иисусе Навине, а что до Книги Царств, то автор нас предупреждает, что во времена, о которых он рассказывает, Израиль еще не имел царей. Она, стало быть, составлялась при царях. Пророки тоже меня удивляют.
— Вот уж вы и пророков станете отрицать!
— Нимало! Но их воспаленное воображение представляет Иегову в различных формах: в форме огня, кустарника, старца, голубя, и они не уверены в откровении, потому что всегда просят о знамении.
— Вот как! А где вы нашли такие милые вещи?
— У Спинозы.
При этом слове кюре подскочил.
— Вы его читали?
— Сохрани меня бог!
— Однако, господин аббат, наука…
— Сударь мой, нельзя быть ученым, не будучи христианином.
Наука настраивала его саркастически.
— Может ли она хоть один колос хлебный произвести на свет? Что мы знаем? — говорил он.
Однако он знал, что мир сотворен для нас, он знал, что архангелы поставлены над ангелами, он знал, что тело человеческое воскреснет таким, каким оно было на тридцатый день.
Его священническая самоуверенность раздражала Бувара, и он, не доверяя Луи Эрвье, обратился с письмом к Варло, а Пекюше, осведомленный лучше, попросил у г-на Жефруа некоторых объяснений по поводу святого писания.
Под шестью днями Книги Бытия следует понимать шесть великих эпох. Под драгоценными сосудами, которые евреи похитили у египтян, — духовные богатства, искусства, тайну коих они выведали. Исайя не разделся донага, так как nudus по-латыни значит обнаженный до пояса, так и Вергилий советует обнажаться, чтобы пахать, а этот писатель не стал бы предписывать чего-либо непристойного! Езекииль, пожирающий книгу, не представляет собою ничего необычайного, говорим же мы — пожирать брошюру, газету?
Но если во всем видеть метафоры, то что станется с фактами? Аббат, между тем, защищал их подлинность.
Подобный способ понимания показался Пекюше необоснованным. Он продолжал свои исследования и принес с собою заметку, посвященную противоречиям в Библии.
Исход нас учит, что в течение сорока лет приносились жертвы в пустыне, а согласно Амосу и Иеремии не принесено было ни одной. Книги Паралипоменон и Ездры не сходятся между собою в исчислении народа. Во Второзаконии Моисей видит господа лицом к лицу, если же верить Исходу, то никак он его видеть не мог. Где в таком случае боговдохновленность?
— Это лишний довод в ее пользу, — отвечал, улыбаясь, г-н Жефруа. — Сговариваться друг с другом нужно лгунам, люди правдивые об этом не думают! Смущаясь душою, будем искать прибежища в Церкви. Она всегда непогрешима.
Кому присуща непогрешимость?
Базельский и Констанцский соборы приписывают ее соборам. Но часто соборы раскалываются, о чем свидетельствует их отношение к Афанасию и Арию. Флорентинский и Латеранский соборы наделяют ею папу. Но Адриан VI объявляет, что папа, как и всякий другой, может ошибаться.
Крючкотворство! Все это нимало не влияет на устойчивость догматов.
Луи Эрвье в своем сочинении указывает, как они видоизменяются: крещение некогда было привилегией взрослых, соборование стало таинством только в IX столетии, пресуществление декретировано было в VIII веке, очищение признано в XV веке, непорочное зачатие — совсем недавно.
И Пекюше дошел в конце концов до того, что уж не знал, как ему смотреть на Иисуса. Три евангелия рисуют его человеком, в одном месте у св. Иоанна он как будто равняет себя с богом, в другом — признает себя ниже его.
Аббат, возражая, ссылался на послание царя Абгара, действия Пилата и пророчества Сивилл, ‘которые в основе истинны’. Он находил деву у галлов, предвозвещение искупителя в Китае, троицу — повсюду, крест — на головном уборе далай-ламы, в Египте — на кулаке богов, и показал даже гравюру, изображающую ниломер, который был фаллосом по мнению Пекюше.
Г-н Жефруа потихоньку советовался с другом своим Прюно, который выискивал для него доказательства в книгах. Возгорелось состязание в эрудиции, и подхлестываемый самолюбием, Пекюше сделался трансцендентальным мифологом.
Он уподоблял богородицу Изиде, евхаристию — персидскому homa, Вакха — Моисею, Ноев ковчег — кораблю Кситура, эти черты сходства, по его мнению, доказывали тождество религий.
Но не может существовать нескольких религий, так как есть один только бог, и когда у человека в сутане иссякали аргументы, он восклицал:
— Это — тайна!
Что значит это слово? Недостаток знания: очень хорошо! Но если оно означает некое понятие, в определении которого кроется противоречие, то это бессмыслица, и Пекюше уже не отставал от Жефруа. Он его ловил в саду, поджидал перед исповедальней, отыскивал в ризнице.
Священник прибегал к уловкам, спасаясь от него.
Однажды, когда он отправился в Сассето напутствовать кого-то, Пекюше пошел ему навстречу по той же дороге, чем сделал беседу неизбежной.
Это было вечером, в конце августа. Багровое небо потемнело, и образовалась большая туча, правильной формы в нижней своей части, с завитками в верхней.
Пекюше заговорил сначала о вещах посторонних, затем, ввернув слово ‘мученик’, спросил:
— Сколько их было, по-вашему?
— Миллионов двадцать, не меньше.
— Число их не так велико, говорит Ориген.
— Ориген, знаете ли, подозрителен!
Пронесся сильный порыв ветра, пригнув к земле траву в оврагах и оба ряда вязов до самого горизонта.
Пекюше продолжал:
— К мученикам причисляют много галльских епископов, убитых при оказании сопротивления варварам, что не относится к делу.
— Не собираетесь ли вы защищать императоров?
По мнению Пекюше, их оклеветали.
— История Фиванского легиона — басня. Я считаю также вымышленными Симфороса и его семь сыновей, Фелицитату и ее семь дочерей, и семь ансирских дев, изнасилованных, несмотря на семидесятилетний свой возраст, и одиннадцать тысяч дев св. Урсулы, из которых одна называлась именем, принятым за число, Undecemilla, и уж подавно — десять александрийских мучеников!
— Однако!.. Однако о них упоминают авторы, заслуживающие доверия.
Стали падать дождевые капли. Священник раскрыл зонтик, и Пекюше, спрятавшись под ним, осмелился высказать мысль, что католики наплодили больше мучеников среди евреев, мусульман, протестантов и вольнодумцев, чем все древние римляне.
Служитель церкви возмутился:
— Но ведь насчитывается десять гонений со времени Нерона и до Цезаря Гальбы.
— Так что же! А избиения альбигойцев? А Варфоломеевская ночь? А отмена Нантского эдикта?
— Это, конечно, плачевные эксцессы, но не станете же вы сравнивать этих людей со св. Стефаном, св. Лаврентием, Киприаном, Поликарпом, множеством миссионеров.
— Простите! Я напомню вам Ипатию, Иеронима пражского, Яна Гуса, Бруно, Ванини, Анна Дюбур!
Дождь усиливался, и его стрелы били так сильно, что отскакивали от земли в виде маленьких белых ракет. Пекюше и г-н Жефруа медленно шли, прижавшись друг к другу, и кюре говорил:
— После ужасных пыток их бросали в котлы!
— Инквизиция также применяла пытку и отличнейшим образом сжигала людей.
— Благороднейших женщин выставляли в лупанарах!
— А драгуны Людовика XIV вели себя, по-вашему, прилично?
— И заметьте, что христиане не злоумышляли против государства!
— Гугеноты — тоже!
Ветер гнал, метал дождь по воздуху. Ливень хлестал по листьям, струился ручьями по краям дороги, и мутное небо сливалось с оголенными после жатвы полями. Никакого жилья. Только вдали виднелся шалаш пастуха.
Плохонькое пальтишко Пекюше промокло насквозь. Вода стекала у него по спине, проникала в сапоги, в уши, в глаза, несмотря на козырек Аморосова картуза, кюре одной рукою приподымал подол сутаны над ногами, а концы его треуголки обливали ему плечи водою, как желоба на соборе.
Пришлось остановиться, и, повернувшись спиной к буре, они стояли нос к носу, живот к животу, и четырьмя руками удерживали трепыхавшийся зонтик.
Г-н Жефруа не прервал своей защиты католиков:
— Разве распинали они ваших протестантов, как распят был св. Симеон? Разве бросали человека на съедение двум тиграм, как это случилось со св. Игнатием?
— А, по-вашему, ничего не значит разлучать стольких женщин с их мужьями, вырывать младенцев из рук матерей! А бедняки, подвергнутые изгнанию, блуждающие среди снегов и оврагов! Тюрьмы были переполнены ими, не успевали они умереть, как их уже вон волокли.
Аббат захихикал:
— Позвольте мне ничему этому не верить! Наши же мученики менее сомнительны. Св. Бландина была голая брошена в сетке бешеной корове. Св. Юлия погибла от побоев. Св. Тарану, св. Пробу и св. Андронику выбили зубы молотком, железными гребнями разодрали бока, пронзили руки раскаленными гвоздями, содрали кожу с черепов.
— Вы преувеличиваете, — сказал Пекюше. — Смерть мучеников была в ту пору предметом риторических гипербол.
— Как риторических?
— Конечно! Я же, сударь, рассказываю вам исторические факты. Католики в Ирландии вспарывали животы беременным женщинам, чтобы отнять у них младенцев…
— Никогда!
— И отдавали их свиньям на съедение.
— Бросьте же!
— В Бельгии они живьем закапывали их в землю.
— Что за вздор!
— Имена их известны.
— А если это даже верно, — возразил священник, в гневе размахивая зонтиком, — их все же нельзя называть мучениками. Вне церкви нет мучеников.
— Одно слово еще. Если мученику придает вес вероучение, то как может оно на него же опираться для доказательства своего превосходства?
Дождь утихал. До самой деревни они не говорили больше, но на пороге священнического дома аббат сказал:
— Мне жаль вас! Право же, мне вас жаль!
Пекюше тотчас же рассказал Бувару об этом восстановившем его против религии споре, и часом позже, сидя перед камином, где горел хворост, они читали ‘Кюре Мелье’. Эти тяжеловесные отрицания покоробили Пекюше, затем он стал рыться в ‘Биографии’, просматривая жития самых прославленных мучеников, упрекая себя в том, что, быть может, отказал в признании героям.
Как ревела толпа при выходе их на арену! А когда львы и ягуары были слишком смирны, страдальцы жестами и голосами подзывали их к себе! Залитые кровью, они продолжали с улыбкой держаться на ногах, воздев очи к небу, св. Перпетуя принялась заплетать себе косы, чтобы не казаться удрученной.
Пекюше предался размышлениям. Окно было открыто, ночь — тиха, сияло много звезд. Вероятно, в душах жертв происходило нечто такое, о чем мы не имеем представления, — радость, божественное содрогание! И Пекюше, замечтавшись об этом, сказал, что он понимает эти чувства, что поступил бы так же.
— Ты?
— Конечно.
— Брось шутить! Веришь ли ты? Да или нет?
— Не знаю.
Он зажег свечу, затем взгляд его упал на распятие в алькове:
— Сколько несчастных искало в нем прибежища!
И, помолчав, он прибавил:
— Его учение извратили! Это вина Рима: политика Ватикана!
Но Бувара восхищала церковь своей пышностью, и ему бы хотелось быть средневековым кардиналом.
— Мне бы очень пристала пурпуровая мантия, согласись!
Лежавший перед огнем картуз Пекюше еще не просох. Растягивая его, он что-то нащупал в подкладке: из нее выпал образок св. Иосифа. Они пришли в смущение, явление это показалось им необъяснимым.
Г-жа де Ноар стала выведывать у Пекюше, не почувствовал ли он в себе какой-то перемены, блаженного чувства, и выдала себя этими расспросами: однажды, пока он играл на бильярде, она ему зашила в картуз образок.
Очевидно, она его любила, они могли бы пожениться: она была вдова, и он не угадал этой любви, в которой, пожалуй, нашел бы свое счастье.
Именно его, хотя он был религиознее Бувара, препоручила она св. Иосифу, чья помощь весьма полезна при обращении неверующих.
Ей были известны, как никому, всевозможные молитвы и связанные с ними отпущения грехов, действия реликвий, силы святых источников. Часы у нее висели на цепочке, прикасавшейся к узам св. Петра.
Среди брелоков поблескивала жемчужина в золотой оправе — копия той, что хранит слезу спасителя в Аллуанской церкви, кольцо на ее мизинце заключало в себе волосы Арского кюре, и так как она собирала лекарственные травы для бедных, то комната ее напоминала не то ризницу, не то аптеку.
Время она проводила в том, что писала письма, навещала бедных, расторгала незаконные связи, распространяла фотографии сердца Иисусова. Один господин обещал ей прислать ‘тесто мучеников’, смесь из воска пасхальных свечей и взятого в катакомбах человеческого праха, которая применяется в безнадежных случаях в виде мушек или пилюль. Она обещала дать это Пекюше.
Его, по-видимому, оттолкнул такой материализм.
Вечером лакей из замка принес ему полную корзину брошюрок, в которых приводились благочестивые изречения великого Наполеона, меткие словечки кюре, произнесенные на постоялых дворах, рассказы о страшной смерти, постигшей нечестивцев. Г-жа де Ноар знала все это наизусть, и еще бесконечное множество чудес.
Она рассказывала и о бессмысленных чудесах, таких бесцельных, словно бог творил их только для того, чтобы озадачить людей. Ее собственная бабушка спрятала как-то в шкаф среди белья сливы и когда, спустя год, открыла шкаф, то увидела на скатерти тринадцать слив, расположенных в форме креста.
— Не угодно ли это объяснить?
Так заканчивала она все свои истории, настаивая на их достоверности с упрямством ослицы, но, впрочем, была женщиной доброй и веселого нрава.
Однако случилось ей как-то ‘изменить своему характеру’. Бувар стал опровергать чудо в Пецилле: сосуд, в котором спрятали во время Революции евхаристию, сам собою, без всякой помощи, покрылся позолотой.
— Может быть, он немного пожелтел на дне от сырости?
— Да нет же, повторяю вам! Позолота была вызвана прикосновением к святым дарам.
И она, в виде доказательства, сослалась на свидетельство епископов.
— Они говорят, что это как бы щит, как бы… палладиум над Перпиньянским приходом. Вот спросите-ка г-на Жефруа!
Бувар не выдержал и, перечитав Луи Эрвье, повел с собою Пекюше.
Священник сидел за обедом. Регина предложила гостям стулья и по его знаку, достав две рюмки, налила розолио.
Затем Бувар изложил цель своего прихода.
Аббат не ответил прямо
— Господь все может, и чудеса суть доказательства религии.
— Однако существуют законы.
— Это ничего не значит. Он их нарушает, чтобы поучать, исправлять.
— Откуда вы знаете, что он их нарушает? — возразил Бувар. — Покуда природа следует рутине, о ней не размышляешь, но в необычайном явлении мы видим руку бога.
— И правильно, — сказал служитель церкви, — а что, когда событие удостоверено свидетелями?
— Свидетели всему верят, бывают ведь и ложные чудеса!
Священник покраснел.
— Конечно… иногда.
— Как отличить их от истинных? А если истинные чудеса, приводимые в доказательство, сами нуждаются в доказательствах, то зачем на них ссылаться?
Регина вмешалась в разговор и, проповедуя подобно своему хозяину, сказала, что необходимо послушание.
— Жизнь преходяща, но смерть вечна!
— Словом, — прибавил Бувар, попивая розолио, — былые чудеса не лучше доказаны, чем нынешние: одинаковые доводы защищают христианские и языческие мифы.
Кюре бросил вилку на стол.
— Те были вымышлены, еще раз повторяю! Вне церкви нет чудес.
‘Смотри-ка, — подумал Пекюше. — Тот же аргумент, что для мучеников: вероучение опирается на факты, а факты — на вероучение’.
Г-н Жефруа, выпив стакан воды, продолжал:
— Как бы вы их ни отрицали, вы в них верите. Мир, обращенный в истинную веру двенадцатью рыбаками, вот, по-моему, прекрасное чудо!
— Ничуть!
Пекюше объяснял это иным образом.
— Монотеизм происходит от евреев, троица — от индусов, логос — от Платона, дева-мать — из Азии.
Это не имеет значения! Г-н Жефруа был приверженцем сверхъестественного, не допускал, чтобы христианское учение имело под собою какое бы то ни было человеческое основание, хотя и видел у всех народов его предпосылки или же искажения. Насмешливых нечестивцев XVIII века он бы еще перенес, но современная критика, с ее вежливостью, выводила его из себя
— Кощунствующего атеиста я предпочитаю скептику, который все оспаривает!
Затем он взглянул на них с вызывающим видом, как бы для того, чтобы они ушли.
Пекюше вернулся домой опечаленный. Он надеялся примирить веру с разумом.
Бувар дал ему прочитать следующее место у Луи Эрвье:
‘Чтобы познать разделяющую их пропасть, противопоставьте друг другу их аксиомы:
Разум говорит вам: целое включает в себе часть, а вера вам отвечает: посредством пресуществления Иисус, сообщаясь со своими апостолами, тело свое держал в руке, а голову во рту.
Разум вам говорит: человек не ответствен за грехи других людей, а вера вам отвечает: ответствен в силу первородного греха.
Разум говорит вам: три это три, а вера объявляет, что три — единица’.
Они перестали навещать аббата.
Это было во время итальянской войны.
Благочестивые люди дрожали за папу. Эммануила проклинали. Г-жа де Ноар дошла до того, что желала ему смерти.
Бувар и Пекюше только робко протестовали. Когда дверь гостиной открывалась перед ними и они, проходя мимо высоких зеркал, видели в них свои отражения, а через окна — аллеи, где на зелени красным пятном выделялся жилет лакея, — они испытывали удовольствие, и роскошь обстановки делала их снисходительными к произносившимся здесь речам.
Граф дал им почитать все сочинения г-на де Местра. Он излагал его принципы в тесном кругу: Гюреля, кюре, мирового судьи, нотариуса и барона, будущего своего зятя, который по временам приезжал на денек в замок.
— Отвратительнее всего дух 89-го года! — говорил граф.
— Сначала люди оспаривают бытие бога, затем критикуют правительство, далее появляется свобода. Свобода оскорблений, бунта, наслаждений или, вернее, грабежа, а поэтому религия и власть должны подвергать гонению вольнодумцев, еретиков. Подымется, конечно, шум против преследований, как будто палачи преследуют преступников. Резюмирую: нет государства без бога, ибо закон может пользоваться уважением тогда лишь, когда исходит свыше, и в настоящее время дело не в итальянцах, а в том, кто победит, революция или папа, сатана или Иисус Христос.
Г-н Жефруа выражал одобрение односложными словами, Гюрель — улыбкою, мировой судья — покачиванием головы. Бувар и Пекюше смотрели в потолок. Г-жа де Ноар, графиня и Иоланда занимались рукоделием для бедных, а г-н де Магюро перелистывал подле своей невесты книгу.
Затем наступило молчание, и каждый, казалось, погружен был в исследование какой-то проблемы. Наполеон III уже не был спасителем, больше того — подавал дурной пример, позволив каменщикам работать в Тюильри по воскресеньям.
‘Этого не следовало допускать’, — такова была обычная фраза графа.
Политическая экономия, изящные искусства, литература, история, научные теории, — обо всем он высказывал решительные суждения, в качестве христианина и отца семейства, и дай бог, чтобы правительство в этом отношении обнаруживало такую же строгость, какую он завел в своем доме! Одна лишь власть способна судить об опасностях науки, при слишком широком распространении она внушает народу роковые стремления. Он был счастливее, этот бедный народ, когда сеньоры и епископы умеряли абсолютизм короля. Теперь его эксплуатируют промышленники. Он накануне рабства.
И все жалели о старом строе: Гюрель — из душевной низости, Кулон — по невежеству, Мареско — как художник.
Бувар, вернувшись домой, спешил освежиться сочинениями Ламетри, Гольбаха и др., Пекюше тоже отошел от религии, ставшей средством управления. Г-н де Магюро ходил к причастию в угоду дамам, а обряды исполнял ради слуг.
Математик и дилетант, исполнитель вальсов на фортепиано и поклонник Топфера, он отличался скептицизмом хорошего тона. То, что рассказывается о злоупотреблениях феодалов, об инквизиции или об иезуитах, — предрассудки, и он расхваливал прогресс, хотя презирал всякого, кто не был дворянином или не окончил Политехнической школы.
Г-н Жефруа тоже им не нравился. Он верил в колдовство, шутил насчет идолов, утверждал, что все языки происходят от древнееврейского, его красноречию недоставало элемента неожиданности, вечно у него повторялись затравленные олени, мед и водка, золото и свинец, ароматы, урны и уподобление христианской души солдату, который перед лицом греха должен сказать: ‘Нет прохода!’
Избегая его поучений, они приходили в замок как можно позже.
Однажды они все-таки встретили его там.
Он уже целый час ждал своих двух учеников. Вдруг появилась г-жа де Ноар.
— Девочка скрылась. Я привела Виктора. Ах, он несчастный!
Она нашла у него в кармане серебряный наперсток, исчезнувший три дня тому назад. Затем, всхлипывая, продолжала:
— Это еще не все! Это не все! Когда я стала его бранить, он показал мне свой зад.
И прежде чем граф и графиня успели что-нибудь сказать, воскликнула:
— Впрочем, это моя вина, простите меня!
Она скрыла от них, что сироты — дети Туаша, сосланного на каторгу.
Как поступить?
Если граф их прогонит, они погибнут, и его великодушный поступок сочтут капризом.
Г-н Жефруа не удивился. Человек греховен по своей природе, и его нужно исправлять карами.
Бувар запротестовал. Мягкость приносит лучшие плоды.
Но граф еще раз распространился насчет железной руки, в которой дети нуждаются так же, как народы. Эти подростки исполнены пороков: девочка — лгунья, мальчик — грубиян. Кражу им еще можно было бы извинить, дерзость — ни в коем случае, ибо воспитание должно быть школою почтительности.
А поэтому решено было, что лесник Сорель немедленно даст молодому человеку хорошую порцию розог.
Г-н Магюро, которому нужно было поговорить о чем-то с лесником, принял на себя и это поручение. Он взял в передней ружье и позвал Виктора, который, понурив голову, стоял посреди двора.
— Иди за мною! — сказал барон.
Так как дорога к лесному сторожу проходила недалеко от Шавиньоля, то г-н Жефруа, Бувар и Пекюше пошли вместе с ними.
В ста шагах от замка он попросил их не разговаривать, покуда он будет идти вдоль леса.
Почва спускалась к берегу реки, где торчали большие скалистые глыбы. Вода золотыми пятнами поблескивала в свете солнечного заката. Впереди зелень холмов окутывалась тенями. Дул резкий ветер.
Кролики выходили из своих нор и пощипывали траву.
Раздался выстрел, второй, третий, и кролики вскакивали, стремглав убегали. Виктор бросался следом, ловил их и тяжело дышал, запарившись.
— На кого ты похож! — сказал барон.
Рваная блуза на мальчике была окровавлена.
Вид крови внушал Бувару отвращение. Он не допускал кровопролития.
Г-н Жефруа возразил:
— Обстоятельства иногда принуждают к тому. Если виноватый не отдает своей, то нужна кровь другого, этой истине учит нас искупление.
По мнению Бувара, оно ни к чему не привело, так как все почти люди осуждены на вечные муки, несмотря на жертву спасителя.
— Но каждодневно он ее возобновляет в евхаристии.
— И чудо, — сказал Пекюше, — совершается посредством слов, каким бы ни был недостойным человеком священник.
— В этом-то и тайна, сударь.
Между тем Виктор не сводил глаз с ружья, старался даже к нему прикоснуться.
— Лапы прочь!
И г-н де Магюро пошел по лесной тропинке.
Пекюше шел по одну, Бувар — по другую сторону священника, который сказал ему:
— Осторожнее, вы знаете Debetur pueris. {Должное — юношам (лат.).}
Бувар уверил его, что преклоняется перед творцом, но возмущен тем, что из него сделали человека. Люди боятся его мести, трудятся во славу его, он наделен всеми добродетелями, у него есть длань, око, своя политика, свое жилище. Отец наш, сущий на небесах, — что это значит?
А Пекюше прибавил:
— Мир расширился, земля уже не является его центром. Она мчится среди бесконечного множества подобных ей планет. Многие из них превосходят ее по величине, и это умаление шара земного дает нам о боге более возвышенное представление. А поэтому религию следует изменить. Рай с его блаженными обитателями, вечно созерцающими, вечно поющими и сверху взирающими на муки осужденных, — ребячество. Подумать только, что в основании христианства лежит яблоко!
Кюре рассердился.
— Отвергните лучше откровение, это будет проще.
— Как вы себе представляете, что господь мог заговорить? — спросил Бувар.
— Докажите, что он не заговорил! — ответил Жефруа.
— Еще раз спрашиваю, кто это утверждает?
— Церковь!
— Ну и свидетель!
Их спор надоел г-ну Магюро, и он, шагая, сказал:
— Слушайтесь кюре, он по этой части знает больше вашего.
Бувар и Пекюше перемигнулись, чтобы свернуть на другую дорогу, затем у Зеленого креста откланялись.
— Будьте здоровы!
— Ваш слуга! — сказал барон.
Все это, очевидно, должно было дойти до г-на де Фавержа и, пожалуй, повлечь за собою разрыв. Тем лучше! Они чувствовали на себе презрение этих аристократов. Их никогда не приглашали обедать, а г-жа де Ноар с постоянными своими нотациями надоела им.
Но не могли же они присвоить себе сочинения де Местра, и через две недели Бувар и Пекюше снова отправились в замок, полагая, что не будут приняты.
Их приняли.
Все семейство находилось в будуаре, а также Гюрель и, в виде исключения, Фуро.
Исправление совсем не исправило Виктора. Он отказывался учить катехизис, а Викторина произносила грязные слова. Словом, мальчика надо послать в приют для малолетних преступников, девочку — в монастырь.
Фуро взялся это устроить. Он уже уходил, когда его окликнула графиня.
Ждали г-на Жефруа, чтобы сообща назначить день бракосочетания.
Оно должно было состояться в ратуше за много часов до церковного в знак того, что они осуждают гражданский брак.
Фуро постарался его защитить от нападок графа и Гюреля. Что представляет собою муниципальная должность по сравнению со священническим служением? Барон тоже не считал бы себя повенчанным, если бы это произошло только перед трехцветным шарфом.
— Браво! — сказал, входя, Жефруа. — Брак, будучи установлен Иисусом…
Пекюше его остановил:
— В каком Евангелии? В апостольские времена он столь мало пользовался уважением, что Тертуллиан сравнивает его с прелюбодеянием.
— Ну, положим!
— Конечно же! И это не таинство. Таинство нуждается в знаменьи. Покажите мне знаменье в браке.
Тщетно кюре указывал, что брак знаменует союз бога с церковью.
— Вы перестали понимать христианскую религию! А закон…
— Она отразилась на законе, — сказал граф. — Иначе он разрешал бы многобрачие!
Послышался голос:
— Чем бы это было плохо?
Это сказал полускрытый занавескою Бувар.
— Можно иметь несколько жен, по примеру патриархов, мормонов, мусульман, и все же оставаться порядочным человеком!
— Никогда! — воскликнул священник. — Порядочность состоит в том, чтобы воздавать должное. Мы должны воздавать уважение господу. Поэтому, кто не христианин, тот не порядочный человек.
— Не менее чем всякий другой, — сказал Бувар.
Граф увидел в такой реплике покушение на религию и стал ее превозносить. Она освободила рабов.
Бувар привел цитаты, доказывающие противное.
Св. Павел советует рабам повиноваться господам своим, как Иисусу. Св. Амвросий называет рабство божьим даром.
— Книга Левит, Исход и Соборы его санкционировали. Боссюэт относит его к праву народов. А монсиньор Бувье одобряет.
Граф возразил, что христианство все же содействовало цивилизации.
— И лени, потому что из бедности оно сделало добродетель.
— Однако, сударь, нравственное учение Евангелия…
— Ну, ну, не так уж оно нравственно! Работники последнего часа получают столько же за труд, сколько работники первого. Имущему дается, у неимущего отнимается. Что до предписания получать пощечины, не возвращая их, и давать себя обкрадывать, то оно поощряет наглецов, трусов и негодяев.
Скандал принял еще большие размеры, когда Пекюше объявил, что ему не меньше нравится буддизм.
Священник разразился хохотом.
— Ха-ха-ха! Буддизм!
Г-жа де Ноар всплеснула руками:
— Буддизм!
— Как… буддизм? — повторял граф.
— Вы с ним знакомы? — обратился Пекюше к г-ну Жефруа, и тот опешил.
— Так знайте же! Лучше и раньше, чем христианство, он признал ничтожество земных вещей. Его обряды величественны, приверженцы его многочисленнее христиан, а что касается воплощений, то у Вишну их не одно, а девять! Судите сами!
— Выдумки путешественников, — сказала г-жа де Ноар.
— Поддерживаемые франкмасонами, — прибавил кюре.
И все заговорили разом.
— Что ж, продолжайте!
— Очень мило!
— По-моему, это забавно!
— Да что вы!
Тут Пекюше вышел из себя и заявил, что перейдет в буддизм.
— Вы оскорбляете христианок! — сказал барон.
Г-жа де Ноар упала в кресло. Графиня и Иоланда молчали. Граф сверкал глазами. Гюрель ждал распоряжений. Аббат, сдерживая себя, читал молитвенник.
Это зрелище успокоило г-на де Фавержа, и, созерцая обоих друзей, он сказал:
— Когда на прошлом есть пятна, то прежде, чем хулить Евангелие, не мешало бы их смыть…
— Смыть?
— Пятна?
— Довольно, господа! Вы должны меня понять.
Затем он обратился к Фуро.
— Сорелю все уже сказано! Пойдите к нему!
Бувар и Пекюше ушли, не поклонившись.
В конце аллеи все трое начали изливать свое негодование:
— Со мной обращаются, как с лакеем, — ворчал Фуро.
И так как оба спутника его поддержали, то, несмотря на воспоминание о геморроидальных шишках, он к ним почувствовал как бы симпатию.
В поле производились шоссейные работы. Человек, руководивший ими, приблизился, это был Горжю. Они разговорились. Он надзирал за мощением дороги, предпринятым в 1848 году, и место это дал ему г-н инженер Магюро.
— Тот, который собирается жениться на дочери графа де Фавержа. Вы, должно быть, от них идете?
— В последний раз! — грубо сказал Пекюше.
Горжю принял простодушный вид.
— Поссорились? Вот как!
И если бы они могли видеть его физиономию, когда отошли от него, то поняли бы, что он догадывается о причине ссоры.
Немного подальше они остановились перед изгородью, за которой видны были собачьи будки и крытый красными черепицами домик.
На пороге стояла Викторина. Раздался лай. Появилась жена лесного сторожа.
Она знала, зачем пришел мэр, и позвала Виктора.
Все было приготовлено заранее, и скарб их увязан в два заколотых булавками платка.
— Счастливого пути! — сказала она им. — Как я рада избавиться от этой пакости!
Виноваты ли они, что родились от каторжника? Напротив, они были с виду очень смирные дети и даже не интересовались, куда их ведут.
Бувар и Пекюше смотрели, как они шли впереди.
Викторина что-то невнятно напевала, с узелком в руке, как модистка с картонкой. Иногда она оборачивалась, и, глядя на ее белокурые локоны и милую фигурку, Пекюше жалел, что у него нет такой дочери. Будь она воспитана в иных условиях, из нее выросла бы прелестная девушка: какою было бы радостью наблюдать, как она подрастает, слышать каждый день ее птичий щебет, целовать ее, когда вздумается, и умиление поднялось у него от сердца к губам, увлажнило ему веки, привело его в некоторое уныние.
Виктор, как солдат, нес багаж на спине. Он посвистывал, бросал камнями в сидевших на бороздах ворон, срезал себе прутики с деревьев. Фуро его подозвал. Бувар взял его за руку и наслаждался, ощущая в своей ладони крепкие и сильные детские пальчики. Бедному малышу надо только дать свободно расти, как цветку на вольном воздухе! А ему суждено увянуть в четырех стенах под гнетом ученья, розог и кучи других глупостей! Бувара охватили возмущение, жалость, негодование против судьбы, — один из тех припадков ярости, когда хочется ниспровергнуть правительство.
— Прыгай, — сказал он, — веселись! Наслаждайся последним днем свободы!
Мальчишка ускакал.
Ему предстояло переночевать с сестрою на постоялом дворе. Фалезский почтальон взялся на рассвете свезти Виктора в Бобурский исправительный дом, а за Викториною должна была приехать монахиня из сиротского приюта в Гранкане.
Фуро, сообщив эти подробности, опять углубился в свои мысли. Но Бувар пожелал узнать, сколько может стоить содержание двух детей.
— Ба… что-то около трехсот франков! Граф дал мне двадцать пять франков на первые расходы! Вот сквалыга!
И больно ощущая в душе нанесенное его шарфу оскорбление, Фуро молча ускорил шаг.
Бувар пробормотал:
— Мне их жаль. Я бы охотно взял на себя попечение о них.
— Я тоже, — сказал Пекюше, так как у них возникла одна и та же мысль.
— Вероятно, к этому есть какие-нибудь препятствия?
— Никаких! — ответил Фуро.
К тому же он в качестве мэра имеет право доверить покинутых детей кому захочет. И после долгих колебаний он сказал:
— Ну ладно! Берите их! Это его разозлит!
Бувар и Пекюше увели их к себе.
Вернувшись домой, они застали возле лестницы, под мадонною, коленопреклоненного, горячо молившегося Марселя. Запрокинув голову, полузакрыв глаза и распустив свою заячью губу, он похож был на исступленного факира.
— Какое животное! — сказал Бувар.
— Отчего же? Он созерцает, быть может, такие вещи, что и ты бы ему позавидовал, если бы мог их увидеть. Разве не существуют два совершенно различных мира? Предмет рассуждения не так важен, как способ рассуждения. Какую цену имеет верование? Главное — верить.
Таковы были возражения Пекюше на замечание Бувара.

X

Они приобрели несколько книг, посвященных воспитанию, и остановились на определенной системе. Надо было изгнать все метафизические идеи и, следуя экспериментальному методу, наблюдать за развитием природных свойств. Спешить было не к чему, так как следовало дать обоим воспитанникам забыть то, чему они раньше учились.
Хотя дети были крепкого здоровья, Пекюше, как спартанец, хотел закалить их еще больше, приучить к жажде, голоду, непогоде и даже к ношению дырявой обуви, в предупреждение насморков. Бувар против этого восстал.
Темный чулан в глубине коридора стал детскою. Ее меблировку составляли две простые кровати, две кушетки, жбан, круглое окно находилось над изголовьями, пауки бегали по штукатурке.
Часто вспоминалась им обстановка хижины, где происходили драки.
Однажды ночью отец их вернулся домой с окровавленными руками. Немного времени спустя явились жандармы. Затем они жили в лесу. Люди, занимавшиеся выделкой деревянных башмаков, ласкали их мать. Она умерла, их увезли на тележке. Их больно били, они сбежали. Затем они вспоминали лесного сторожа, г-жу де Ноар, Сореля и, не отдавая себе в том отчета, чувствовали себя в этом новом доме счастливыми. Поэтому они были тягостно изумлены, когда через восемь месяцев начались опять уроки. Бувар взялся учить девочку, Пекюше — мальчугана.
Виктор буквы различал, но составлять слоги ему не удавалось. Он запинался, останавливался вдруг и делал идиотское лицо. Викторина задавала вопросы. Почему в иных случаях надо соединять гласные, в других разъединять? Все это неправильно. Она возмущалась.
Преподаватели давали уроки одновременно, в двух своих смежных комнатах, и так как перегородка была тонкая, то четыре голоса, один низкий, один звонкий и два пронзительных, создавали отвратительную какофонию. Чтобы прекратить ее и поощрить детей к соревнованию, они решили засадить их за совместную работу в музее и начали там учить их писать.
Сидя за столом друг против друга, оба воспитанника переписывали пример, но положение тела было неправильное. Приходилось их выпрямлять, бумага у них падала на пол, перья ломались, чернила проливались.
Викторина, в иные дни, работала минуты три хорошо, затем начинала пачкать бумагу и в унынии замирала, глядя в потолок. Виктор вскоре засыпал, развалившись посреди стола.
Может быть, это для них мучительно? Слишком сильное напряжение вредно для юного мозга.
— Остановимся, — сказал Бувар.
Нет ничего глупее, как заставлять что-нибудь заучивать наизусть, однако, если не упражнять памяти, ей грозит атрофия, и они вдолбили им первые басни Лафонтена. Дети одобряли запасливого муравья, волка, съевшего ягненка, льва, который берет себе все доли.
Осмелев, они начали опустошать сад. Но какое им предоставить развлечение?
Жан-Жак в ‘Эмиле’ советует воспитателю обучать питомца собственноручно делать себе игрушки, немного ему помогая. Бувару не удалось изготовить серсо, а Пекюше — сшить мяч. Они перешли к поучительным играм, например, вырезыванию фигур, Пекюше показал им микроскоп. Бувар при зажженной свече изображал на стене тенями пальцев профиль зайца или свиньи. Зрителям это наскучило.
Авторы хвалят в качестве развлечения завтрак на лоне природы, прогулку в лодке. Действительно ли это хорошо? А Фенелон рекомендует время от времени ‘невинную беседу’. Невозможно было придумать ни одной!
Они вернулись к урокам, кубики, полоски, разрезная азбука — все оказалось безуспешным. Тогда они прибегли к хитрости.
Так как Виктор был склонен к чревоугодию, то ему показывали название какого-нибудь кушанья, он вскоре научился бегло читать Поваренную книгу. Викторина была кокетлива, — ей обещали платье, если она сама напишет о нем швее. Не прошло и трех недель, как она совершила это чудо. Это значило поощрять их недостатки, прибегать к вредному приему, но он достиг цели.
Теперь, когда они умели читать и писать, то чему их учить? Опять недоумение.
Девочкам не нужно быть такими учеными, как мальчикам. Однако их воспитывают обыкновенно в совершенном невежестве, и весь их умственный багаж ограничивается мистическими глупостями.
Следует ли обучать их языкам? ‘Испанский и итальянский, — утверждает Синь де Камбрэ, — служат лишь для чтения опасных книг’. Такой довод показался им глупым. Впрочем, Викторине незачем было их знать, английский более употребителен. Пекюше стал изучать правила, показывал с серьезным видом, как нужно произносить th.
— Слышишь, вот так: дзи, дзи, дзи!
Но прежде чем обучать ребенка, нужно знать его склонности. Их можно определить посредством френологии. Они погрузились в нее, затем пожелали проверить ее данные на себе самих. У Бувара оказались шишки благожелательности, воображения, почтительности, а также любовной энергии: vulgo — эротизма.
На висках у Пекюше нащупывались шишки философии и восторженности в соединении с хитростью.
Действительно, таковы были их свойства. Еще больше были они поражены, обнаружив друг у друга склонность к дружбе, и, очарованные этим открытием, они умиленно обнялись.
Затем исследованию подвергся Марсель. Его главнейшим недостатком, не составлявшим тайны для них, был необычайный аппетит. Тем не менее Бувар и Пекюше испугались, найдя у него над ушною раковиной, на высоте глаза, орган обжорства. С годами слуга их, пожалуй, станет похож на ту женщину в Сальпетриере, которая съедала в день восемь фунтов хлеба, проглотила однажды четырнадцать порций супа, а в другой раз — шестьдесят кружек кофе. На это у них не хватило бы средств.
Черепа их питомцев оказались ничем не замечательными Они, должно быть, не умели еще хорошо исследовать их. Но прибегали к весьма простому способу, чтобы наловчиться.
В ярмарочные дни они толкались на площади в толпе крестьян, посреди мешков с овсом, корзин с сыром, волов, лошадей, не обращая внимания на пинки, и когда встречали какого-нибудь мальчика, то просили у отца позволения пощупать ему череп с научной целью.
В большинстве случаев им даже не отвечали, иногда, думая, что речь идет о помаде для окраски волос, отказывали сердито, но попадались и люди безразличные, которые соглашались пойти на церковную паперть, где можно было спокойнее заняться делом.
Однажды, когда Бувар и Пекюше принялись там за свои манипуляции, внезапно появился кюре и, увидев, чем они заняты, обрушился на френологию за то, что она ведет к материализму и фатализму.
— Всякий вор, убийца, прелюбодей может теперь в свое оправдание сослаться на шишки.
Бувар возразил, что орган предрасполагает к деянию, но не принуждает к нему. Из того, что у человека есть порочные задатки, вовсе не следует, что он будет порочным.
— Впрочем, удивляюсь я правоверным людям, они отстаивают прирожденные идеи и отвергают склонности. Какое противоречие!
Но френология, по словам г-на Жефруа, отрицает всемогущество божье, и неприлично заниматься ею под сенью святого места, перед самым алтарем.
— Уходите, говорю вам, уходите!
Они устроились у цирюльника Гано. Чтобы устранить всякие колебания, Бувар и Пекюше угощали родителей бритьем или завивкою волос.
Однажды после обеда зашел туда постричься доктор. Усевшись в кресло, он увидел в зеркале обоих френологов, водивших пальцами по детским головенкам.
— Теперь вы к этой чепухе перешли? — сказал он.
— Почему же — чепухе?
Вокорбей презрительно усмехнулся. Затем высказал утверждение, что в мозгу нет различных органов.
Так, например, один человек переваривает пищу, которой не переваривает другой! Нужно ли предположить в желудке столько желудков, сколько есть различных вкусов? Однако за одной работою отдыхаешь от другой, умственное усилие не напрягает разом всех способностей, у каждой из них есть свое определенное место.
— Анатомы его не встречали, — сказал Вокорбей.
— Потому что они плохо анатомируют, — ответил Пекюше.
— Чем плохо?
— Конечно же! Они режут слои, не обращая внимания на соединение частей, — он запомнил эту фразу из одной книги.
— Что за нелепость! — воскликнул врач. — Череп не отливается по форме мозга, наружно — по внутреннему.
Галь ошибается. Не угодно ли вам доказать его ученье на трех, случайно выбранных в этой лавке субъектах?
Первою была крестьянка с большими голубыми глазами.
Пекюше сказал, исследовав ее:
— У нее крепкая память.
Ее муж подтвердил это обстоятельство и предложил себя самого для осмотра.
— О, с вами, милейший, справиться не легко.
Другие подтвердили, что такого упрямца на всем свете не найти.
Третье испытание произведено было на мальчишке, пришедшем со своею бабушкой.
Пекюше объявил, что он, должно быть, любит музыку.
— Верно, — сказала старушка, — покажи-ка господам свое искусство.
Он достал из-за блузы варган и начал в него дуть.
Раздался стук. Это хлопнул сильно дверью уходивший доктор.
Они перестали сомневаться в себе и, подозвав обоих питомцев, снова приступили к изучению их черепных коробок.
У Викторины она была в общем слитная, что свидетельствовало об уравновешенности, но у брата ее был плачевный череп: резкие выступы в сосцевидных углах теменных костей указывали на орган склонности к разрушению, убийству, а выпуклость пониже служила признаком алчности, вороватости. Бувар и Пекюше грустили по этому поводу целую неделю.
Но нужно понимать слова в их точном смысле. То, что называется драчливостью, предполагает презрение к смерти. Кто способен на человекоубийство, тот может также спасать погибающих. Любостяжание объемлет собою как сметливость мошенников, так и пыл коммерсантов. Непочтительность есть свойство, параллельное критическому духу, хитрость — осмотрительности. В каждом инстинкте замечается раздвоенность в сторону хорошего и дурного. Второе можно подавить, развивая первое, и благодаря такому методу смелый ребенок не только не сделается разбойником, но станет генералом. Трус будет обнаруживать всего лишь осторожность, скряга — бережливость, расточитель — щедрость.
Они увлеклись чудесной мечтой: если им удастся воспитать своих питомцев, они впоследствии учредят заведение, имеющее целью выправлять умственные качества, укрощать характеры, облагораживать сердца. Они уже говорили о подписке и о постройке.
Триумф у Гано прославил их, и к ним приходили советоваться разные люди, желая узнать, суждена ли им удача.
Проходили перед ними всевозможные черепа: шаровидные, грушевидные, похожие на сахарную голову, квадратные, удлиненные, суженные, приплюснутые, с бычьими челюстями, с птичьими лицами, со свиными глазками, но такое множество людей мешало цирюльнику работать. Локтями они задевали стеклянный шкаф с парфюмерными товарами, разбрасывали гребни, сломали умывальник, и он выгнал вон всех любителей френологии, предложив Бувару и Пекюше последовать за ними. Они приняли этот ультиматум безропотно, сами немного утомленные черепословием.
На следующий день, проходя мимо садика капитана, они увидели беседовавшего с Жирбалем и Кулоном стражника и его младшего сына Зефирена, одетого клирошанином. На нем было совсем новое платье, он прогуливался в нем, прежде чем сдать его в ризницу, и его поздравляли.
Плакеван попросил господ помещиков пощупать молодого человека, любопытствуя узнать их мнение о нем.
Кожа на лбу была как бы натянута. Тонкий нос, весьма хрящеватый на кончике, косо спускался на сжатые губы, подбородок был заостренный, глаза шмыгающие, правое плечо слишком приподнято.
— Сними скуфью, — сказал ему отец.
Бувар погрузил пальцы в волосы соломенного цвета, затем то же сделал Пекюше, и они стали шепотом делиться своими наблюдениями.
— Выраженная биофилия. Ага! Аппробативность! Совестливость отсутствует! Никакого полового побуждения!
— Ну что? — сказал стражник.
Пекюше открыл табакерку и понюхал табаку.
— Признаться, — ответил Бувар, — похвастать тут нечем.
Плакеван покраснел от унижения.
— Все-таки он будет исполнять мою волю.
— О-хо!
— Но ведь я отец ему, черт подери! И я имею право…
— В известной мере, — перебил Пекюше.
Жирбаль вмешался в разговор:
— Родительский авторитет неоспорим.
— А если отец идиот?
— Все равно, — сказал капитан, — власть его тем не менее остается неограниченной.
— В интересах детей, — прибавил Кулон.
Бувар и Пекюше заявили, что дети ничем не обязаны тем, кто их произвел на свет, и, наоборот, родители обязаны их кормить, обучать, беречь — словом, делать все для них.
Буржуа возмутились таким безнравственным взглядом. Плакевана он задел как личное оскорбление.
— Если так, то хороши же будут те, кого вы подобрали на большой дороге. Далеко они пойдут! Берегитесь!
— Чего нам беречься? — резко сказал Пекюше,
— О, я вас не боюсь!
— И я вас тоже!
Кулон вмешался в ссору, успокоил стражника и выпроводил его.
Несколько минут продолжалось молчание. Затем речь зашла о далиях капитана, и только показав их все, одну за другою, он отпустил своих гостей.
Бувар и Пекюше пошли домой и увидели впереди, в ста шагах от себя, Плакевана и шедшего рядом с ним Зефирена, который, как щитом, закрывался локтем от оплеух.
То, что им пришлось услышать, выражало, в иной форме, образ мыслей графа, но они на примере своих воспитанников покажут, насколько свобода выше принуждения. Некоторая дисциплина, однако, необходима.
Пекюше прибил к стене в музее грифельную доску. Решено было вести дневник, записывать в нем вечером поступки детей и перечитывать их на следующий день. Все будет происходить по звонку. Подобно Дюпону де Немуру, сначала они будут прибегать к родительскому приказу, затем к военному приказу, а обращение на ты было запрещено.
Бувар старался научить Викторину считать. Иногда они запутывались в действиях и оба смеялись, затем, поцеловав его в шею, в то место, где не растет борода, она просила позволения убежать. Он ее отпускал.
Пекюше, в часы уроков, напрасно звонил в колокол и кричал в окно военный приказ, мальчишка не появлялся. Носки у него всегда сползали на лодыжки, даже за столом он совал пальцы в нос и не удерживал газов. Бруссэ запрещает наказывать за это, ибо ‘следует подчиняться требованиям охранительного инстинкта’.
Викторина и он употребляли ужасные выражения, но так как грамматика недоступна детскому пониманию, а усвоить ее легко, если слышать правильную речь, то оба приятеля так строго следили за чистотою своего языка, что даже утомлялись.
Они разошлись во взглядах на географию. Логичнее было начать, по мнению Бувара, с описания их коммуны, по мнению Пекюше — с общего взгляда на вселенную.
При помощи песка и лейки он хотел показать, что такое река, остров, залив, и даже пожертвовал тремя грядками ради трех материков, но страны света никак не умещались в голове у Виктора.
Однажды в январскую ночь Пекюше повел его в открытое поле. На ходу он расхваливал астрономию: мореплаватели пользуются ею в путешествиях, не будь ее, Христофор Колумб не сделал бы своего открытия, мы обязаны благодарностью Копернику, Галилею и Ньютону.
Стоял сильный мороз, и на темной синеве неба мерцали бесчисленные огоньки. Пекюше поднял вверх глаза.
— Как, Большой Медведицы нет!
Когда он видел ее в последний раз, она обращена была в другую сторону. Наконец он ее разыскал, затем показал Полярную звезду, которая всегда на севере и по которой мы ориентируемся.
На следующий день он поставил посреди гостиной кресло и пустился вальсировать вокруг него.
— Представь себе, что это кресло — солнце, а я — земля, она движется вот так.
Виктор смотрел на него ошеломленный.
Потом он взял апельсин, проткнул его палочкой, обозначившей полюсы, провел углем ободок, чтобы отметить экватор, и стал перемещать апельсин вокруг свечи, обращая внимание Виктора на то, что не все точки поверхности освещены одновременно, чем обусловлено различие климатов, а чтобы показать различие времен года, он наклонил апельсин, ибо земля не держится прямо, что влечет за собою равноденствия и солнцестояния.
Виктор ничего не понял. Он подумал, что земля вертится на длинной игле и что экватор — кольцо, которое сжимает ее по окружности.
При помощи атласа Пекюше описал ему Европу. Но мальчика ослепило такое множество линий и красок, и он забывал названия. Котловины и горы были несогласованы с государствами, политический строй перепутывался с физическим. Быть может, все это уяснится при изучении истории.
Было бы разумнее начать с деревни, затем перейти к округу, департаменту, провинции, но так как Шавиньоль не имел своих анналов, то приходилось придерживаться всеобщей истории.
Ее содержание столь обильно, что следует брать из нее только ее красоты.
В греческой истории: ‘мы будем сражаться в тени’, завистник, осуждающий Аристида на изгнание, и доверие Александра к его врачу. В римской: капитолийские гуси, треножник Сцеволы, бочонок Регула. Ложе из роз Гватимоцина существенно для Америки. Что касается Франции, то у нее есть суассонская ваза, дуб св. Людовика, смерть Жанны д’Арк, Беарнец и его суп из курицы. Материала сколько угодно, не считая ‘Ко мне, Овернь!’ и гибели ‘Мстителя’.
Виктор перепутывал людей, века и страны. Однако Пекюше не собирался окунуть его в тонкие рассуждения, а масса фактов — настоящий лабиринт.
Он ограничился перечнем королей Франции. Виктор их забывал, потому что не знал хронологии. Но если даже им не принесла пользы мнемоника Дюмушеля, то чем она поможет ему? Вывод: изучить историю можно только много читая. Он заставит их читать.
Рисование полезно при очень многих обстоятельствах, и вот Пекюше смело взялся сам за его преподавание, с натуры, сразу же начав с пейзажа.
Книготорговец из Байе прислал ему бумагу, резинку, две папки и карандаши для произведений, которые в рамках и под стеклом должны были украсить музей.
Поднявшись на рассвете, они отправлялись в путь с ломтем хлеба в кармане, и много времени уходило на выбор местоположения. Пекюше хотел разом воспроизвести то, что у него было под ногами, отдаленнейшие горизонты и облака, но дали всегда подавляли собою первый план, река сбегала с неба, пастух шагал по стадам, заснувшая собака имела вид бегущей. Сам он бросил рисовать, вспомнив когда-то им прочитанное определение — рисунок состоит из трех вещей: линии, растушовки, штриховки и, сверх того, — выразительной черты. Но выразительную черту может провести только мастер. Он исправлял линию, принимал участие в растушовке, наблюдал за штриховкой — и ждал случая провести выразительную черту. Но случай этот ни разу не представлялся, — настолько пейзаж его ученика был непостижим.
Его сестра, такая же ленивая, зевала над таблицей умножения. У Регины она училась рукоделию и так мило подымала пальцы, когда метила белье, что Бувар после этого не имел мужества терзать ее уроками арифметики. Как-нибудь они займутся ею, в ближайшие дни. Конечно, счет и рукоделие необходимы в хозяйстве, но жестоко, — возражал Пекюше, — воспитывать девочек исключительно для будущего супруга. Не всем суждено замужество. Чтобы дать им возможность обходиться в будущем без мужчин, нужно учить их многим вещам.
Можно знакомить их с самыми обычными предметами, рассказать, например, из чего состоит вино, и выслушав объяснение, Виктор и Викторина должны были его повторить. Так же поступил он с конфетами, с мебелью, с освещением. Но свет представляла для них лампа, и она не имела ничего общего с искрою от кремня, с пламенем свечи, с лунным сиянием.
Однажды Викторина спросила:
— Отчего горят дрова?
Ее учителя оторопело посмотрели друг на друга, так как теория горения была им незнакома.
В другой раз Бувар, начав свою речь за супом и кончив ее за сыром, говорил о питательных элементах и ошеломил детей фибрином, казеином, жирами и клейковиной.
Затем Пекюше пожелал им объяснить, как обновляется кровь, и запутался в ее циркуляции.
Дилемма нелегкая: если исходить из фактов, то самый простой среди них требует слишком сложных объяснений, а устанавливая прежде всего принципы, приходится начинать с абсолюта, с веры.
На чем остановиться? Сочетать оба преподавания — рациональное и эмпирическое? Но двойной способ, ведущий к одной цели, — это метод наизнанку. Ах! Ну и пусть!
Чтобы посвятить детей в естественную историю, Бувар и Пекюше попробовали совершить несколько научных прогулок.
— Видишь, — говорили они, показывая на осла, лошадь, быка, — животные на четырех ногах называются четвероногими. Вообще говоря, у птиц — перья, у пресмыкающихся — чешуя, а бабочки принадлежат к классу насекомых.
У них была сетка для ловли бабочек, и Пекюше, осторожно держа в пальцах мотылька, обращал их внимание на четыре крылышка, шесть ножек, два сяжка и хоботок, который вдыхает цветочный нектар.
Он собирал целебные травы по краям оврагов, сообщал их названия, а когда не знал их, то выдумывал, дабы поддержать свой авторитет. Впрочем, номенклатура — наименее важная вещь в ботанике.
Он написал на доске такую аксиому: у всякого растения есть листья, чашечка и венчик, где находится завязь или околоплодник. Затем он приказал своим питомцам собирать растения в полях, срывать первые попавшиеся.
Виктор принес ему лютиков, а Викторина пучок земляничника, тщетно разыскивал он у них околоплодник.
Бувар, сомневавшийся в своих знаниях, перерыл всю библиотеку и нашел в ‘Дамских страхах’ рисунок ириса, где завязь была расположена не в венчике, а под лепестками, в стебле.
У них в саду росли смолки, ландыши, у этих мареновидных не было чашечки, таким образом принцип, изложенный на доске, оказывался ложным.
— Это исключение, — сказал Пекюше.
Но случаю угодно было, чтобы они заметили в траве шерардию, и у нее чашечка была.
— Вот тебе на! Если самые исключения неправильны, то на кого положиться?
Однажды, во время прогулки, они услышали крики павлинов, поглядели через забор и в первое мгновение не могли узнать своей фермы. Рига была под черепичною кровлей, изгороди — новые, дорожки — мощеные. Появился дядюшка Гуи:
— Вас ли я вижу!
Чего только не произошло за эти три года, помимо кончины его жены. Сам же он по-прежнему здоров, как дуб.
— Зайдите же на минутку.
Было начало апреля, и цветущие яблони выстроились в трех дворах рядами белых и розовых букетов. Небо, цвета голубого атласа, было совершенно безоблачно. На протянутых веревках висели скатерти, простыни, салфетки, прикрепленные деревянными зажимами. Дядюшка Гуи стал их приподымать, чтобы пройти, и вдруг они увидели г-жу Борден, простоволосую, в кофте, и Марианну, передававшую ей большими охапками белье.
— Очень рада, господа. Будьте как дома! А я сяду. Я замучилась.
Фермер предложил выпить всем по стаканчику.
— Не теперь, — сказала она, — мне слишком жарко.
Пекюше не отказался и скрылся в погребе с дядюшкой Гуи, Марианной и Виктором.
Бувар опустился на землю, подле г-жи Борден.
Он исправно получал ренту, не мог ни на что пожаловаться и уже не сердился на вдову.
Яркое солнце освещало ее профиль, одна из черных прядей спускалась чересчур низко, и мелкие завитки на затылке липли к янтарной, влажной от испарины коже. При каждом вздохе поднимались обе груди. Благоухание трав примешивалось к приятному запаху ее крепкого тела, и Бувар почувствовал вспышку страсти, от которой преисполнился радостью. Тогда он сделал ей комплимент по поводу ее поместья.
Она была крайне польщена и заговорила о своих планах.
Чтобы расширить двор, она имела намерение срыть насыпь.
Викторина в это время карабкалась по откосу и собирала примулы, гиацинты и фиалки, не боясь старой лошади, которая пощипывала внизу траву.
— Не правда ли, она мила? — сказал Бувар.
— Да, маленькие девочки — милое зрелище!
И вдова испустила вздох, выражавший, казалось, застарелую боль.
— У вас они могли бы быть.
Она опустила голову.
— Это зависело только от вас.
— Каким образом?
Он так взглянул, что она вся зарделась, точно при ощущении грубой ласки, но тотчас же, обмахиваясь носовым платком, сказала:
— Вы упустили случай, милый мой.
— Я не понимаю.
И, не вставая с земли, он стал приближаться.
Она долго смотрела на него сверху вниз, затем, улыбаясь и глядя влажными глазами, произнесла:
— Это ваша вина.
Простыни, висевшие вокруг, закрывали их как занавески постели.
Он нагнулся, облокотившись, касаясь лицом ее колен.
— Почему? А? Почему?
И так как она молчала, а он был в том состоянии, когда клятвы ничего не стоят, то постарался оправдаться, стал обвинять себя в безумии, в гордости.
— Простите! Вернемся к прежнему! Хорошо?
И он взял ее за руку, она ее не отнимала.
Внезапный порыв ветра приподнял простыни, и они увидели павлина и цесарку. Цесарка стояла неподвижно, согнув ноги, приподняв зад. Самец ходил вокруг нее, распустив веером хвост, пыжился, квохтал, затем вскочил на нее, пригнул перья, которые покрыли ее как беседка, и две большие птицы затрепетали общею дрожью.
Бувар ощутил эту дрожь в ладони г-жи Борден. Она быстро ее высвободила. Перед ними стоял, разинув рот и остолбенев, юный Виктор и смотрел на них, немного подальше Викторина, лежа на спине, на самом солнцепеке, вдыхала запах собранных ею цветов.
Старая лошадь, испуганная павлином, порвала, вздыбившись, одну из веревок, запуталась в ней и, скача галопом по трем дворам, волокла за собою белье.
На неистовые крики г-жи Борден прибежала Марианна. Дядюшка Гуи бранил лошадь: ‘Подлая кляча! Мерзавка! Разбойница!’, бил ее ногою по животу, хлестал ручкой кнута по ушам.
Бувара возмутило истязание животного.
Крестьянин ответил:
— Это мое право: она мне принадлежит!
Странный довод!
А Пекюше, появившийся в это время, прибавил, что и у лошадей есть свои права, потому что у них имеется душа, как и у нас, если, впрочем, наша существует!
— Вы нечестивец! — воскликнула г-жа Борден.
Три вещи выводили ее из себя: необходимость наново выстирать белье, оскорбление ее верований и страх, что ее только что застали в подозрительной позе.
— Я был о вас лучшего мнения, — сказал Бувар.
Она ответила наставительно:
— Я не люблю вертопрахов.
А Гуи обрушился на них за порчу лошади, у которой кровоточили ноздри. Он ворчал про себя:
— Всегда приносят несчастье, проклятые!
Приятели удалились, пожимая плечами.
Виктор спросил их, за что они рассердились на Гуи.
— Он злоупотребляет своей силою, а это дурно.
— Почему это дурно?
Неужели у детей нет никакого представления о справедливости? Может быть.
И в тот же вечер Пекюше, имея по правую от себя руку Бувара, а прямо перед собою — обоих воспитанников, приступил, заглядывая в заметки, к курсу нравственности.
Эта наука учит нас управлять своими поступками.
Есть два мотива поведения: удовольствие, выгода и третий, более властный: долг.
Долг бывает двух родов:
1) Долг по отношению к самому себе, состоящий в заботе о своем теле, в ограждении его от всякого урона. Это они понимали прекрасно.
2) Долг по отношению к другим, повелевающий быть всегда честным, кротким и даже испытывать братские чувства, ибо человеческий род — одна общая семья. Нас часто радует вещь, вредящая нам подобным, выгода отличается от добра, ибо добро довлеет само себе. Дети не понимали. Он отложил на следующий раз вопрос о санкции долга.
Бувар указал ему, что во всем этом он не дал определения добра.
— Как его, по-твоему, определить? Оно чувствуется.
В таком случае уроки нравственности подходят только нравственным людям, и курс Пекюше на этом оборвался.
Он дал читать своим питомцам нравоучительные сказки. Они усыпили Виктора.
Чтобы поразить его воображение, Пекюше повесил на стенах в его комнате картины, изображающие жизнь хорошего мальчика и дурного мальчика.
Первый, Адольф, целовал свою мать, учился немецкому языку, водил слепого человека и был принят в Политехническую школу.
Дурной, Эжен, не слушался отца, затевал драки в кафе, бил жену, падал на землю мертвецки пьяный, взламывал шкаф, и последняя картинка изображала его на каторге, где какой-то господин говорил своему мальчику, показывая на него:
‘Ты видишь, сын мой, как опасно дурное поведение’.
Но для детей не существует будущего. Как их ни пичкали положением: ‘Трудиться почетно, и богачи бывают иногда несчастны’, — они знавали тружеников, никакого почета не снискавших, и вспоминали замок, где люди жили как будто хорошо.
Муки совести преподносились им в таком преувеличенном виде, что они чутьем угадывали выдумку и не доверяли всему остальному.
Попробовали воздействовать на их чувство достоинства, на понятие общественного мнения и на честолюбие, расхваливая великих людей, а особенно людей полезных, таких, как Бельзенс, Франклин, Жаккар! Виктор не обнаружил никакого желания быть на них похожим.
Однажды, когда он сделал безошибочно сложение, Бувар пришил ему к блузе ленточку в знак награждения орденом. Он гордо с нею расхаживал, но когда он забыл, как умер Генрих IV, Пекюше нахлобучил на него ослиный колпак. Виктор принялся реветь по-ослиному так громко и долго, что пришлось картонные уши с него снять.
Сестра его, как и он, гордилась похвалами и была равнодушна к порицаниям.
С целью развить в них чувствительность, им подарили черную кошку, за которой они должны были ухаживать, и отсчитали несколько су, чтобы они дали милостыню нищим. Такое требование они нашли несправедливым, так как деньги эти принадлежали им.
Согласно желанию своих педагогов они звали Бувара ‘дядей’, а Пекюше ‘добрым другом’, но говорили им ‘ты’, и во время уроков половина времени обыкновенно уходила на споры.
Викторина злоупотребляла добродушием Марселя, садилась к нему на спину, таскала за волосы, смеясь над его заячьей губою, гнусавила, как он, и бедняга не смел жаловаться, — он очень любил девочку. Однажды вечером его сиплый голос зазвучал необычайно громко. Бувар и Пекюше спустились в кухню. Оба питомца наблюдали за печью, а Марсель, сложив руки, кричал:
— Выньте ее! Довольно! Довольно!
Крышка котла подскочила как взорвавшаяся бомба. Сероватая масса прянула до потолка, затем бешено завертелась на одном месте, испуская отвратительный визг.
Бувар и Пекюше узнали кошку, страшно тощую, без шерсти, с похожим на веревку хвостом, огромные глаза выскакивали из орбит, они были молочного цвета, словно опустошенные, и все же смотрели.
Омерзительное животное продолжало визжать, бросилось в очаг, исчезло, затем упало замертво посреди золы.
Эту жестокость совершил Виктор, и оба друга попятились перед ним, бледные от изумления и ужаса. На обращенные к нему упреки он ответил, как стражник о своем сыне, как фермер о своей лошади, — без смущения, простодушно, со спокойствием удовлетворенного инстинкта:
— Так что же? Ведь она моя!
Кипяток из котла пролился на пол, плиты усеяны были кастрюлями, щипцами, подсвечниками.
Марсель некоторое время занят был уборкою кухни, затем хозяева и он похоронили бедную кошку в саду, под пагодой.
Бувар и Пекюше долго говорили о Викторе. Отцовская кровь давала себя знать. Как поступить? Отдать его г-ну де Фавержу или доверить другим лицам — значило бы признаться в бессилии. Может быть, он исправится.
Все равно! Надежда была слаба, нежность исчезла. А все-таки, как радостно было бы иметь подле себя юношу, которому близки твои интересы, чьи успехи ты наблюдаешь и который позже становится братом тебе, но Виктору недоставало способностей, сердца — и подавно! И Пекюше вздыхал, обняв руками колено.
— Сестра его не лучше, — сказал Бувар.
Он рисовал себе девушку лет пятнадцати, с чуткой душою, с веселым нравом, украшающую дом изяществом и молодостью, и словно он был отцом, а она только что умерла, добряк заплакал.
Затем, стараясь оправдать Виктора, он привел мнение Руссо: ‘Ребенок безответствен и не может быть ни нравственным, ни безнравственным’.
Но эти дети, по словам Пекюше, были уже сознательны, и друзья занялись изучением исправительных мер. Наказание тогда хорошо, говорит Бентам, когда соразмерено с виною, являясь естественным ее следствием. Если ребенок разбил стекло, не вставляйте другого: пусть страдает от холода, если, не испытывая голода, просит еще поесть, уступите ему: расстройство желудка быстро приведет его к раскаянию. Если он ленив, пусть остается без работы: безделие скоро наскучит ему, и он опять возьмется за нее.
Но Виктор не страдал бы от холода, его организму излишества не были бы опасны, а безделие пришлось бы ему по душе.
Они остановились на обратной системе, на целебных наказаниях, стали ему задавать лишние уроки, — он сделался еще ленивее, лишали его варенья, — он стал еще большим сластеной. Не будет ли иметь успех ирония? Однажды, когда он пришел завтракать, не вымыв рук, Бувар его высмеял, назвав красавчиком, щеголем в желтых перчатках. Виктор слушал, понурившись, вдруг побледнел и швырнул тарелкою в голову Бувару, затем, в ярости от того, что промахнулся, сам ринулся на него. Трое мужчин насилу с ним справились. Он катался по полу, кусался. Пекюше издали окатил его водою из графина. Он сразу же успокоился, но на два дня охрип. Средство оказалось неудачным.
Они прибегли к другому: при малейшем признаке гнева, относясь к нему, как к больному, укладывали его в постель. Виктор чувствовал там себя прекрасно и распевал. Как-то в библиотеке он разыскал старый кокосовый орех и уже принялся его разбивать, когда появился Пекюше.
— Мой орех!
Он получил его на память от Дюмушеля, привез из Парижа в Шавиньоль! В негодовании он поднял руки. Виктор захохотал. ‘Добрый друг’ не сдержался и дал ему такую затрещину, что мальчик покатился в угол комнаты. Затем, дрожа от волнения, Пекюше пошел жаловаться Бувару.
Бувар его разбранил.
— И глуп же ты со своим орехом! От побоев дети тупеют, страх расстраивает им нервы. Ты сам себя унижаешь!
Пекюше возразил, что телесные наказания иногда необходимы. Их применял Песталоцци, а знаменитый Меланхтон признается, что без них ничему бы не научился. Но жестокие кары иногда доводили детей до самоубийства, такие примеры приводятся в книгах. Виктор забаррикадировался в своей комнате. Бувар вошел с ним в переговоры через дверь и за согласие открыть ее пообещал ему пирог со сливами.
С тех пор он повел себя еще хуже.
Оставалось средство, рекомендуемое монсиньором Дюпанлу: ‘строгий взгляд’. Они старались придавать своим лицам страшное выражение и не производили никакого впечатления.
— Остается испробовать только религию, — сказал Бувар.
Пекюше запротестовал. Они ее изгнали из своей программы.
Но разума недостаточно для всех потребностей. У сердца и воображения есть иные запросы. Сверхъестественный элемент для многих душ необходим, и они решили посылать детей на уроки катехизиса.
Регина предложила их сопровождать. Она снова стала к ним приходить и расположила к себе детей ласковым обхождением.
Викторина сразу изменилась, стала сдержанной, медоточивой, опускалась на колени перед мадонной, восхищалась жертвоприношением Авраама и презрительно фыркала при слове протестант.
Она заявила, что ей велено поститься, они справились, — оказалось, что это неправда. В праздник Тела Христова с одной клумбы исчезли ночные фиалки и украсили собою алтарь, она дерзко отрицала, что срезала их. В другой раз она стащила у Бувара двадцать су и положила их, во время вечерней службы, на блюдо ключаря.
Из этого они заключили, что нравственность расходится с религией, ее значение второстепенно, когда у нее нет другого основания.
Однажды вечером, когда они сидели за обедом, вошел г-н Мареско. Виктор тотчас же убежал.
Нотариус, отказавшись присесть, объяснил причину визита: молодой Туаш поколотил, едва не убил его сына.
Так как происхождение Виктора было мальчикам известно, и он не пользовался их симпатиями, то они называли его каторжником, и только что он дерзко избил г-на Арнольда Мареско. У дорогого Арнольда остались следы на теле.
— Его мать в отчаянии, костюм изорван, здоровье пострадало! К чему это приведет?
Нотариус требовал, чтобы Виктор был строго наказан и перестал вместе с другими посещать уроки катехизиса в предупреждение новых столкновений.
Бувар и Пекюше, хотя и были задеты его высокомерным тоном, обещали все, что он хотел, со всем согласились.
Чувство ли чести руководило Виктором, или мстительность? Во всяком случае он не был трусом.
Но его грубость их ужасала, музыка смягчает нравы, Пекюше набрел на мысль преподавать ему сольфеджо.
Виктор с большим трудом научился бегло читать ноты и не смешивать терминов adagio, presto и sforzando.
Его учитель силился объяснить ему гамму диатоническую, хроматическую, совершенный аккорд, оба рода интервалов, так называемые мажор и минор.
Он заставлял его сидеть совершенно прямо, грудью вперед, держа плечи ровно, широко раскрыв рот, и чтобы учить его на примере, фальшиво пел, голос Виктора с трудом вырывался из гортани, так он сжимал ее. Когда счет начинался с четвертной паузы, он вступал сразу или слишком поздно.
Пекюше тем не менее приступил к двухголосному пению. Он взял палочку, которая ему заменяла смычок, и наставительно размахивал рукою, точно позади него был оркестр, но занятый двумя делами одновременно, он ошибался в темпе, вслед за ним путался ученик, и, морща лоб, напрягая шейные мускулы, они продолжали петь наудачу, до конца страницы.
Наконец Пекюше сказал Виктору:
— Ты далек от того, чтобы блистать в певческих капеллах.
И он бросил преподавание музыки.
К тому же Локк, пожалуй, прав: ‘Она вовлекает в столь разношерстное общество, что лучше заниматься чем-нибудь другим’.
Хорошо бы Виктору уметь набросать письмо даже без намерения стать писателем. Их остановило одно соображение: эпистолярному стилю нельзя научиться, ибо он свойствен исключительно женщинам.
Затем им пришло на ум внедрить в его память несколько литературных отрывков, и, затрудняясь выбором, они заглянули в сочинение г-жи Кампан. Она рекомендует сцену Элиасена, хоры из ‘Эсфири’, Жан Батиста Руссо целиком.
Это немного старо. Что до романов, то она запрещает их чтение, так как они рисуют мир в слишком выгодном освещении.
Однако она допускает ‘Клариссу Гарлоу’ и ‘Отца Семейства’ мисс Опи. Кто такая мисс Опи?
В ‘Биографии’ Мишо они ее не нашли. Оставались волшебные сказки.
— Они станут мечтать об алмазных дворцах, — сказал Пекюше. — Литература развивает ум, но возбуждает страсти.
За такие страсти Викторину прогнали с уроков катехизиса. Она была застигнута в ту минуту, когда целовала сына нотариуса, и Регина не шутила: лицо ее глядело сурово из-под чепчика с толстыми складками.
Можно ли после такого скандала держать в своем доме столь испорченную девочку?
Бувар и Пекюше обозвали кюре старым болваном. Служанка его защищала, ворча:
— Да уж известно, какие вы люди!
Они не остались в долгу, и она ушла, страшно сверкая глазами.
Викторина в самом деле воспылала нежностью к Арнольду, — таким он казался ей хорошеньким в бархатной курточке с вышитым воротником, волосы у него хорошо пахли, и она ему приносила букеты до самого того дня, когда ее выдал Зефирен.
Какая чушь все это происшествие, ведь оба ребенка совершенно невинны!
Не посвятить ли их в тайну деторождения?
— Я бы не видел в этом ничего дурного, — сказал Бувар. — Философ Базедов излагал ее своим ученикам, подробно рассматривая, впрочем, только беременность и роды.
Пекюше думал иначе. Виктор начинал его беспокоить.
Он подозревал его в дурной привычке. Что в этом невероятного? Бывают серьезные люди, не изменяющие ей всю жизнь, и, по слухам, ей предавался герцог Ангулемский.
Он стал допрашивать своего воспитанника так удачно, что просветил его и немного времени спустя совершенно утвердился в своей догадке.
Тогда он его назвал преступником и хотел в виде лечения дать ему прочитать Тиссо. Этот шедевр, по мнению Бувара, приносит больше вреда, чем пользы. Лучше внушить ему поэтические чувства, Эме Мартен рассказывает, что одна мать, при подобных же обстоятельствах, дала читать своему сыну ‘Новую Элоизу’, и молодой человек, чтобы стать достойным любви, обратился на путь добродетели.
Но Виктор не был способен мечтать о какой-нибудь Софи.
— А не лучше ли нам повести его к девицам?
Пекюше выразил свое отвращение к публичным женщинам.
Бувар считал такое чувство идиотским и даже заговорил о специальной поездке в Гавр.
— В уме ли ты? Люди видели бы, как мы входим туда.
— В таком случае купи ему прибор.
— Но бандажист подумает, что это для меня, — сказал Пекюше.
Полезны были бы ему волнующие удовольствия вроде охоты, но она сопряжена с издержками на ружье, на собаку, они предпочли его утомлять и затеяли ряд прогулок по окрестностям.
Мальчишка от них удирал, хотя они сменялись. Замучившись, они по вечерам не имели сил держать в руках газету.
Поджидая Виктора, они беседовали с прохожими и в педагогическом рвении своем старались посвятить их в гигиену, сокрушались о расточительном обращении с водою, с навозом, ополчались на суеверия вроде чучела дрозда на гумне, освященной ветки самшита в хлеву, мешка с червями, прикладываемого к пальцам ног при лихорадке.
Они дошли до того, что стали следить за кормилицами и возмущались режимом грудных младенцев: одни закармливают их кашей, и те гибнут поэтому от слабости, другие пичкают их мясом, когда им еще не исполнилось полугода, и дети мрут от несварения желудка, некоторые моют их собственной слюной, все обращаются с ними грубо.
Когда они замечали где-нибудь на воротах распятую сову, то входили к фермерам и говорили:
— Вы поступаете неправильно, эти птицы питаются крысами, полевками, в желудке у одного сыча найдено было множество гусеничных личинок.
Жителям села они были хорошо знакомы с тех пор, как занимались медициною, затем — разыскиванием старинной утвари, затем — собиранием камешков, и они слышали в ответ:
— Ступайте с богом, шутники вы этакие! Полно вам нас учить!
Их убеждение пошатнулось: воробьи очищают огороды, но поедают вишни, совы пожирают насекомых, но также и полезных летучих мышей, и если кроты едят слизней, то зато разрывают землю. В одном только были они уверены: нужно уничтожить всю дичь, вредоносную для земледелия.
Однажды вечером, проходя по роще Фавержа, они подошли к дому Сореля и увидели его на краю дороги в обществе трех человек.
Один из мужчин был сапожник Дофен, маленький, худощавый, с угрюмой физиономией, второй — дядя Обен, сельский комиссионер, одетый в старый желтый сюртук и синие тиковые панталоны, третий — Эжен, лакей г-на Мареско, обращавший на себя внимание подстриженной, как у судей, бородою.
Сорель, жестикулируя, показывал им петлю из медной проволоки, на шелковом шнурке, с кирпичом на конце, — так называемый силок, сапожник был пойман в тот момент, как расставлял его.
— Вы свидетели, не правда ли?
Эжен опустил подбородок в знак согласия, а дядя Обен откликнулся:
— Коли вы говорите…
Особенно сердило Сореля, что этот мошенник осмелился поставить западню так близко от его дома, воображая, что никому не придет в голову заподозрить ее тут.
Дофен заговорил плаксивым тоном:
— Я на нее наступил, я даже старался ее сломать.
Всегда его обвиняют, его не любят, он несчастный человек.
Сорель, не отвечая ему, достал из кармана записную книжку, перо и чернила, чтобы составить протокол.
— О, не надо! — сказал Пекюше.
Бувар прибавил:
— Отпустите его, он славный человек.
— Он-то? Браконьер!
— Ну, а если даже так?
И они стали защищать браконьерство: прежде всего известно, что кролики грызут молодые побеги, зайцы губят колосья, только еще бекас, пожалуй…
— Оставьте же меня в покое!
И сторож продолжал писать, стиснув зубы.
— Что за упрямство! — проворчал Бувар.
— Еще одно слово, и я позову жандармов!
— Вы невежа! — сказал Пекюше.
— А вы прощелыги! — ответил Сорель.
Бувар, забывшись, обозвал его олухом, долговязым болваном. А Эжен повторял:
— Тише! Тише! Побольше уважения к закону!
Между тем дядя Обен сидел в трех шагах от них на булыжной тумбе и стонал.
На их голоса вся свора псов выбежала из своих будок, сквозь решетку виднелись их горящие зрачки, их черные морды, и, бегая взад и вперед, они подняли страшный лай.
— Не выводите меня из терпения! — крикнул хозяин. — А не то я всех их натравлю на ваши штаны!
Оба приятеля удалились, все же довольные тем, что защитили прогресс, цивилизацию.
На следующий же день они получили вызов в суд по делу о нарушении закона — оскорблении сторожа и для выслушания приговора об уплате ста франков проторей и убытков ‘помимо штрафа в порядке прокурорского надзора за совершенное ими правонарушение. Стоимость повестки 6 франков 75 сантимов. Судебный пристав Тьерселен’.
При чем тут прокурорский надзор? У них от этого голова пошла кругом, затем, успокоившись, они приготовились к защите.
В назначенный день Бувар и Пекюше явились в ратушу часом раньше. Никого там не было, вокруг покрытого сукном овального стола стояли стулья и три кресла, в стене была сделана ниша для печки, а на подставке высился надо всем бюст императора.
Они обошли все помещения вплоть до чердака, где увидели пожарный насос, несколько знамен, а в углу, на полу, другие гипсовые бюсты: великого Наполеона без венца, Людовика XVIII с эполетами на фраке, Карла X, которого можно было узнать по отвислой губе, Луи-Филиппа с дугообразными бровями и прической в виде пирамиды. Затылком он упирался в скат крыши, — и все они были запачканы мухами и пылью. Это зрелище повлияло деморализующим образом на Бувара и Пекюше. Когда они вернулись в большую залу, то проникнуты были презрением к правительствам.
Там они застали Сореля с бляхой на рукаве и сельского стражника в кепи. Человек десять вели между собою беседу. Они привлекались по делам о неопрятном содержании дворов, о бродячих собаках, об отсутствии фонарей на повозках или о торговле спиртными напитками во время богослужения.
Наконец появился Кулон в одеянии из черной саржи и в круглом берете с бархатным донышком. Письмоводитель сел слева от него, мэр с шарфом — справа, и вскоре началось слушанием дело Сореля против Бувара и Пекюше.
Луи-Марсиал-Эжен Ленепвер, камердинер из Шавиньоля (Кальвадос), воспользовался своим положением свидетеля и рассказал все, что ему было известно по поводу множества вещей, не имевших касательства к предмету обвинения.
Николя-Жюст Обен, ремесленник, боялся навлечь на себя неудовольствие Сореля и повредить господам помещикам: он слышал оскорбительные выражения, однако и сомневался в этом, ссылался на свою глухоту.
Мировой судья предложил ему сесть, затем обратился к сторожу:
— Вы настаиваете на своих заявлениях?
— Конечно!
Тогда Кулон спросил обоих обвиняемых, что могут они сказать в свое оправдание.
Бувар заявил, что не оскорблял Сореля, но, став на сторону браконьера, защищал интересы нашего сельского населения, он напомнил о феодальных злоупотреблениях, опустошительных охотах крупных землевладельцев.
— Это к делу не относится. Правонарушение…
— Позвольте вас остановить! — крикнул Пекюше. — Слова: правонарушение, преступление и проступок — ничего не стоят. Классифицировать таким образом наказуемые деяния значит избрать произвольное основание. Это все равно, что сказать гражданам: ‘Не задумывайтесь о значении ваших поступков, оно определяется исключительно карою, налагаемой властями’. Уголовный кодекс к тому же представляется мне произведением нелепым, лишенным принципов.
— Возможно! — ответил Кулон.
И он собирался огласить приговор, но встал Фуро, представитель государственного обвинения. Сторож был оскорблен при исполнении служебных обязанностей. Если земельная собственность не будет пользоваться уважением, то все погибло.
— Словом, я прошу г-на мирового судью применить высшую меру наказания.
Это составило десять франков, в форме уплаты Сорелю проторей и убытков.
— Браво! — воскликнул Бувар.
Кулон еще не кончил.
— Приговариваются, сверх того, к штрафу в пять франков в порядке прокурорского надзора.
Пекюше обратился к аудитории:
— Штраф — безделица для богатого, но разорение для бедного. Для меня же он ничего не значит.
И он имел такой вид, словно издевается над судом.
— Право же, — сказал Кулон, — я удивляюсь, как люди с умом…
— Закон освобождает вас от необходимости им обладать! — ответил Пекюше. — Мировой судья назначается на неопределенный срок, между тем как член суда высшей инстанции считается способным отправлять свою должность до семидесяти пяти лет, а судья первой инстанции только до семидесяти.
Но, по знаку Фуро, к ним приблизился Плакеван. Они запротестовали.
— Вот если бы вы назначались по конкурсу!
— Или государственным советом!
— Или комиссией из хозяев и рабочих, после серьезного обсуждения списка!
Плакеван принялся их выталкивать. Они вышли под свист других обвиняемых, которые надеялись такою низостью расположить в свою пользу судью.
Чтобы излить свое негодование, они вечером пошли к Бельжамбу. Его кафе было уже пусто, так как видные особы обыкновенно уходили оттуда к десяти часам.
Огонь в кинкете был приспущен, стены и буфет виднелись сквозь туман. Подошла женщина. Эта была Мели.
Она, казалось, нисколько не смутилась и с улыбкой налила им две кружки пива. Пекюше было не по себе, и он быстро покинул заведение.
Бувар вновь отправился туда один, распотешил нескольких обывателей саркастическими нападками на мэра и с тех пор зачастил в кабачок.
Дофен, через шесть недель, был оправдан за отсутствием улик. Какой позор! Заподозрены были те самые свидетели, которым поверили, когда они показывали против Бувара и Пекюше.
И гнев их стал беспределен, когда управление сбором налогов предупредило их о необходимости уплатить штраф. Бувар обрушился на налоги, как на вредное для земельной собственности установление.
— Вы ошибаетесь! — сказал сборщик.
— Полноте! Они составляют треть государственных повинностей.
Способы взимания налогов следовало бы сделать менее стеснительными, улучшить кадастр, изменить ипотечную систему и упразднить Государственный банк, пользующийся привилегией ростовщичества.
Жирбаль не знал, что ответить, упал в общественном мнении и больше не показывался.
Между тем содержателю гостиницы Бувар нравился: он привлекал посетителей и в ожидании завсегдатаев беседовал по-приятельски со служанкой.
Он высказывал забавные мысли о начальном обучении. Окончившие школу должны уметь ухаживать за больными, понимать научные открытия, интересоваться искусствами. Из-за своей программы он рассорился с Пти и обидел капитана утверждением, что солдатам лучше было бы выращивать овощи, чем зря тратить время на ученье.
Когда поднят был вопрос о свободе торговли, он привел с собою Пекюше. И в течение всей зимы посетители кафе обменивались яростными взглядами, презрительными ужимками, бранью и криками, так стуча кулаками по столу, что подскакивали пивные кружки.
Ланглуа и другие торговцы защищали национальную коммерцию, прядильный мастер Удо и ювелир Матье — национальную промышленность, землевладельцы и фермеры — национальное сельское хозяйство, причем каждый требовал для себя привилегий в ущерб большинству. Бувар и Пекюше своими речами сеяли волнение.
Так как их обвиняли в незнакомстве с практикой, в стремлении к нивелировке и в безнравственности, то они развили следующие три проекта: заменить фамильное прозвище номером по матрикулу, подчинить французов чиноначалию, причем для сохранения чина нужно время от времени подвергаться экзамену, отменить наказания, отменить награды, но ввести во всех деревнях индивидуальную хронику, которая будет переходить к потомству.
К их системе отнеслись презрительно. Они написали о ней статью для газеты в Байе, составили записку для префекта, петицию для Палат и доклад на имя императора.
Газета не поместила их статьи.
Префект не удостоил их ответом.
Палаты хранили молчание, и они долго ждали пакета из Тюильри.
Чем же занят император, — женщинами, должно быть?
Фуро от имени супрефекта рекомендовал им вести себя поскромнее.
Плевать им было на супрефекта, на префекта, на советников префектуры, даже на Государственный совет. Административная юстиция — уродство, ибо администрация посредством милостей и угроз несправедливо управляет своими чиновниками. Короче говоря, они стали стеснительны, и видные особы предписали Бельжамбу не принимать у себя больше этих двух субъектов.
Тогда Бувар и Пекюше воспылали жаждою отличиться делом, которое бы поразило их сограждан, и не нашли ничего лучшего, как задумать работы по украшению Шавиньоля.
Три четверти всех домов они предполагали снести, посредине поселка устроить монументальную площадь, воздвигнуть богадельню со стороны Фалеза, бойни на дороге в Кан, а в Паделаваке — многоцветную церковь романского стиля.
Пекюше начертил тушью план, не преминув раскрасить леса в желтый цвет, строения — в красный, луга — в зеленый, и картины идеального Шавиньоля преследовали его во сне, он метался на своей постели.
Однажды ночью он разбудил Бувара.
— Ты болен?
Пекюше пробормотал:
— Мне Гаусман спать не дает.
Как раз в это время он получил письмо от Дюмушеля с просьбою сообщить, во сколько обходятся морские купания на нормандском побережье.
— Пусть убирается к черту со своим купаньем! Разве у нас есть время писать?
И когда они обзавелись землемерною цепью, угломером, нивелиром и бусолью, то начались другие исследования.
Они устраивали набеги на усадьбы. Зачастую обыватели с изумлением видели, как эти два человека расставляют вехи.
Бувар и Пекюше спокойным тоном рассказывали, в чем состоят их замыслы и что из этого получится.
Жители встревожились, ибо власти в конце концов могли одобрить эту затею.
Иногда их грубо выпроваживали.
Виктор взбирался на стены и влезал на кровли в качестве сигнальщика, выказывая усердие и даже известный пыл.
Викториною они тоже довольны были больше, чем прежде.
Когда она гладила белье, то напевала нежным голосом, водя утюгом по доске, интересовалась хозяйством, сшила Бувару ермолку, а стегаными своими вышивками заслужила похвалу Ромиша.
Это был один из тех портных, что ходят по фермам и чинят платье. Он прожил у них в доме две недели.
Горбун, с красными глазами, он искупал свои физические недостатки шутливым нравом. В отсутствие хозяев он забавлял Марселя и Викторину смешными рассказами, высовывал язык до подбородка, передразнивал кукушку, изображал чревовещателя, а вечером, сберегая расходы на постоялый двор, отправлялся спать в пекарню.
Но как-то утром, очень рано, Бувар озяб и пошел туда за щепками, чтобы затопить печку.
Он остолбенел от того, что увидел.
За обломками баула, на рогоже, Ромиш и Викторина спали вместе.
Он обхватил ее стан одною рукой, а другою, длинной, как у обезьяны, держал ее за колено, веки ее были полузакрыты, лицо еще подернуто судорогой наслаждения. Она улыбалась, лежа на спине. Распахнувшаяся кофта обнажала ее детскую грудь, на которой остались красные пятна от ласк горбуна, белокурые волосы растрепались, и лучи восходящего солнца окутывали обоих тусклым светом.
Бувар, в первое мгновенье, чувствовал себя так, точно ему нанесен удар прямо в сердце. Затем стыд помешал ему сдвинуться с места, мучительные мысли нахлынули на него.
— Так молода! И погибла! Погибла!
Потом он разбудил Пекюше и сразу ему все рассказал.
— Ах! Негодяй!
— Делу не поможешь! Успокойся!
И они долго вздыхали друг перед другом: Бувар, без сюртука, скрестив руки, Пекюше, присев на краю постели, босоногий, в ситцевом колпаке.
Ромиш должен был в тот день уйти, так как окончил работу. Они с ним рассчитались высокомерно, молчаливо.
Но провидение обратилось против них.
Марсель повел их, немного времени спустя, в комнату Виктора и показал спрятанную в глубине комода двадцатифранковую монету. Мальчишка поручил ему разменять ее на мелочь.
Откуда она? Очевидно — украдена! Во время их инженерных экскурсий! Но чтобы ее отдать, нужно знать пострадавшего, и если ее потребуют, то они будут иметь вид сообщников.
Наконец, позвав Виктора, они приказали ему открыть ящик, наполеондора там уже не было. Он прикинулся, будто ничего не понимает.
Однако только что они эту монету видели, а Марсель был не способен лгать. Эта история так его потрясла, что он все утро проносил в кармане письмо для Бувара.
‘Милостивый государь!
Опасаясь, что г-н Пекюше нездоров, я прибегаю к Вашей любезности…’
— Чья это подпись?
‘Олимпия Дюмушель, урожденная Шарпо’.
Она и супруг ее спрашивали, на каких морских купаниях, в Курселе ли, в Лангрюне или в Люкке, собирается самое лучшее общество, наименее шумное, а также каковы пути сообщения, цены в прачечных и пр. и пр.
За такую надоедливость они обозлились на Дюмушеля, затем от усталости погрузились в более тяжкое уныние.
Они перебрали в памяти все свои труды: столько уроков, мер предосторожности, мучений!
— И подумать только, — говорили они, — что мы собирались когда-то сделать из нее учительницу! А из него, недавно, дорожного мастера!
— Ах! Какое разочарование!
— Если она порочна, то не чтение этому виною.
— Я, чтобы сделать его честным человеком, сообщил ему биографию Картуша.
— Быть может, им недоставало семьи, материнских забот.
— Я был для них матерью! — возразил Бувар.
— Увы, — продолжал Пекюше, — существуют натуры, лишенные нравственного чувства, и воспитание тогда бессильно.
— Ах! Уж это мне воспитание!
Так как сироты не знали никакого ремесла, то решено было приискать им места домашних слуг, а затем — с богом на все четыре стороны! Они больше их знать не хотят.
И в тот же день ‘дядя’ и ‘добрый друг’ послали их обедать на кухню.
Но скоро им стало скучно, уму нужна была работа, существованию — цель.
К тому же, разве неудача что-нибудь доказывает? Что не удалось с детьми, то может иметь успех у взрослых. И они затеяли устроить лекции для совершеннолетних.
Нужно было созвать собрание, на котором они изложили бы свои взгляды. Большая зала в гостинице вполне для этого подойдет.
Бельжамб в качестве помощника мэра побоялся себя скомпрометировать, отказал сначала, но потом, сообразив, что ему это может быть выгодно, переменил свое мнение и послал служанку сообщить им об этом.
Бувар в приливе радости расцеловал ее в обе щеки.
Мэр был в отлучке, другой его помощник, Мареско, всецело поглощенный своею конторой, мало мог интересоваться собранием. Итак, оно состоится! Его назначили на следующее воскресенье в три часа дня, о чем возвещено было барабанным боем.
Только накануне подумали они о своих нарядах.
У Пекюше, по счастью, сохранился старый парадный фрак с бархатным воротником, два белых галстука и черные перчатки. Бувар надел синий сюртук, нанковый жилет, касторовые башмаки, и они очень волновались, когда шли деревнею к гостинице ‘Золотой Крест’.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

[На этом кончается рукопись Гюстава Флобера.]

РУКОПИСНЫЙ ПЛАН ФЛОБЕРА, ИЗЛАГАЮЩИЙ КОНЕЦ РОМАНА

Собрание
Гостиница ‘Золотого Креста’, две боковые деревянные галереи с выступающим балконом, жилой корпус в глубине, кафе в первом этаже, столовая, бильярдная, двери и окна открыты.
Толпа: именитые граждане, народ.
Бувар: ‘Прежде всего необходимо обосновать полезность нашего проекта, труды наши дают нам право говорить’.
Речь Пекюше, в докторальном тоне.
Глупые меры правительства и администрации, — чересчур много налогов, экономия нужна в двух направлениях: отмена церковного и военного бюджетов.
Его обвиняют в безбожии.
‘Напротив, но необходимо религиозное обновление’.
Является Фуро и хочет распустить собрание.
Бувар вызывает в аудитории смех, направленный против мэра, напомнив об его дурацких премиях за уничтожение сов. — Возражение.
‘Если нужно уничтожать животных, вредных для растений, то следовало бы также уничтожать скот, который ест траву’.
Фуро удаляется.
Речь Бувара, в развязном тоне.
Предрассудки: безбрачие священников, ничтожное значение прелюбодеяния, эмансипация женщины
‘Серьги — знак ее былого рабства’.
Мужчины — оплодотворители.
Бувара и Пекюше упрекают за дурное поведение их воспитанников. К чему нужно было призревать детей каторжника?
Теория реабилитации. Они готовы обедать вместе с Туашем.
Фуро возвращается и в отместку Бувару читает петицию, которую тот подал в Муниципальный совет, об учреждении в Шавиньоле публичного дома. — (Доводы Робена.)
Собрание закрывается среди страшного шума.
Возвращаясь домой, Бувар и Пекюше замечают слугу Фуро, скачущего во весь опор по фалезской дороге.
Они ложатся спать очень утомленные, не подозревая всех козней, против них замышляемых, объяснить мотивы враждебного к ним отношения со стороны кюре, врача, мэра, Мареско, народа, — всех решительно.
На следующий день, за завтраком, они в беседе возвращаются к собранию.
Пекюше видит будущее человечества в мрачном свете:
Современный человек измельчал и обратился в машину.
Конечная анархия человеческого рода (Бюхнер, I. II).
Неосуществимость мира (id).
Варварство, как следствие чрезмерного индивидуализма, и безумие науки.
Три гипотезы: I. Пантеистический радикализм порвет всякую связь с прошлым, и в итоге возникнет бесчеловечный деспотизм. 2. Если восторжествует теистический абсолютизм, то падет либерализм, которым человечество проникалось со времен Реформации, все рухнет. 3. Если без конца будут продолжаться судороги, потрясающие нас с 89 года, колеблясь между двумя исходами, то эти колебания сметут нас собственными своими силами. Не будет больше идеала, религии, нравственности.
Америка завоюет землю.
Будущее литературы.
Всеобщее хамство. Все превратится в большую попойку рабочих.
Конец света вследствие истощения тепловой энергии.
Бувар видит будущее человечества в розовом свете. Современный человек прогрессирует.
Европа будет возрождена Азией. Таков исторический закон, что цивилизация идет с востока на запад, роль Китая, обе части человечества наконец сольются.
Будущие изобретения, способы путешествия. Воздушные шары. Подводные лодки с окнами, в постоянно спокойной воде, так как море волнуется только на поверхности. Можно будет видеть рыб и пейзажи на дне океана. Укрощенные животные. Всевозможные виды растительности.
Будущее литературы (расцвет литературы промышленной). Будущие науки. Регулировать магнитную силу.
Париж станет зимним садом, шпалеры плодовых деревьев на бульварах. Сена, фильтрованная и теплая. Изобилие искусственных драгоценных камней, расточительное применение позолоты. Освещение домов, освещением будут запасаться, ибо есть тела, обладающие этим свойством, каковы сахар, тела некоторых моллюсков и болонский фосфор. Приказано будет окрашивать фасады домов фосфоресцирующим веществом, они будут освещать улицы своим излучением.
Исчезновение зла вследствие исчезновения потребностей. Философия станет религией.
Общение всех народов. Народные празднества.
Можно будет путешествовать на небесные тела, и, когда земля истощится, человечество переселится на звезды.
Не успел он кончить, как прибывают жандармы. Появление жандармов.
Испуг детей при виде их, под влиянием воспоминаний.
Отчаянье Марселя.
Волнение Бувара и Пекюше. Не хотят ли они арестовать Виктора?
Жандармы предъявляют приказ об их задержании.
Причина — собрание. Их обвиняют в покушении на религию, на порядок, в подстрекательстве к возмущению и т. д.
Внезапное прибытие супругов Дюмушелей с багажом, они приехали на морские купанья. Дюмушель не изменился, его жена носит очки и сочиняет басни. Их изумление.
Появляется мэр, зная о том, что у Бувара и Пекюше жандармы, он набрался храбрости ввиду их присутствия.
Горжю, видя, что власти и общественное обвинение против них, решил этим воспользоваться и сопровождает Фуро. Предполагая, что из них обоих Бувар богаче, он обвиняет его в том, что некогда тот совратил Мели.
‘Я, — никоим образом!’
А Пекюше трепещет.
‘И даже заразил ее!’
Бувар протестует.
‘Пусть он ей по крайней мере назначит пенсию для ребенка, который скоро родится, потому что она беременна’.
Это второе обвинение основано на вольностях Бувара в кафе.
Мало-помалу толпа наполняет весь дом.
Прибывший в эти края по делам своей торговли Барберу только что узнал в гостинице о происходящем и тоже появляется.
Он считает Бувара виновным, отводит его в сторону и убеждает уступить, назначить пенсию.
Приходят врач, граф, Регина, г-жа Борден, г-жа Мареско с зонтиком и прочие видные лица. Деревенские мальчишки за забором кричат, швыряют камнями в сад. (Он теперь содержится в порядке, и это вызывает в населении зависть.)
Фуро хочет потащить Бувара и Пекюше в тюрьму.
Барберу выступает защитником, и его из обидной жалости поддерживают Мареско, граф и врач.
Объяснить приказ об аресте. Супрефект, получив письмо Фуро, послал этот приказ, чтобы их запугать, но написал одновременно Мареско и Фавержу, предлагая оставить их в покое, если они обнаружат раскаянье.
Вокорбей также старается их защитить.
‘Их правильнее было бы отвести в дом умалишенных, это маниаки, я напишу об этом префекту’.
Все успокаивается.
Бувар будет платить Мели пенсию.
В их руках нельзя оставить детей. Они противятся, но так как они не усыновили законным образом сирот, то мэр берет их обратно.
Дети обнаруживают возмутительное равнодушие. Бувар и Пекюше при виде этого плачут.
Супруги Дюмушель удаляются.
Таким образом они всего лишились.
У них нет больше в жизни никаких интересов.
Хорошая мысль, втайне каждым из них взлелеянная. Они скрывают ее один от другого. Время от времени они улыбаются, когда она рисуется им, затем, наконец, одновременно друг другу ее сообщают.
Переписывать, как в былое время.
Изготовление конторки с двумя пюпитрами. С этой целью они обращаются к столяру. Горжю, услышав об их затее, предлагает исполнить работу. Напомнить про баул.
Покупка книг и принадлежностей, резинок, скоблильных ножей и пр.
Они принимаются за дело.

ПРИМЕЧАНИЯ

Флобер был занят работой над последним своим романом с июля 1872 года и до последнего дня своей жизни. Писатель сообщал, что задумал историю двух стариков-переписчиков, ‘своего рода критическую энциклопедию в юмористическом виде’, что в новом произведении он хочет излить свое негодование (‘Я изрыгну на современников отвращение, которое они мне внушают…’).
По своей идейной направленности ‘Бувар и Пекюше’ — явление весьма сложное. Флобер заставляет героев книги — двух мелких чиновников — последовательно перебрать серию занятий (земледелие, химию, медицину, философию и т. д.). История научных исканий Бувара и Пекюше заключает в себе многосторонний смысл. ‘Два Фауста’ совершают различные нелепые поступки и многократно разочаровываются в результатах в силу недостаточности своих познаний, она люди невежественные в науке. Но разочарования героев в естественных и гуманитарных науках объясняются, по мысли писателя, и недостатками самого научного метода, торжеством субъективизма и эмпиризма. Отшатнувшись в страхе от Коммуны и осудив ее, Флобер с отвращением всматривался в лицо новой, Третьей республики. Где же выход, в чем истина? — с отчаянием спрашивал он себя. ‘Бувар и Пекюше’ отражает настроение неверия Флобера в будущее научного и социального прогресса. В действительности речь могла идти о кризисе не культуры вообще, но культуры господствующих классов, некоторые симптомы упадка которой зорко подмечал Флобер.
Смерть прервала работу Флобера над ‘Буваром и Пекюше’. В дальнейшем читатель должен был увидеть Бувара и Пекюше, которые, разочаровавшись в своих научных исканиях, возвращаются к переписыванию бумаг. Флобер пишет для себя: ‘В заключение показать обоих старичков, которые переписывают бумаги, склонившись над пюпитрами’. Примечательно, что у писателя в 70-е годы заметно противоречивое отношение к судьбам науки и общественного прогресса: по временам он возвращается к мысли, что руководство обществом должно быть доверено ученым, правительство должно было бы стать одной из секций Академии наук, вера в силы и возможности науки противоречиво сосуществует с неверием в прогресс науки и общества, обнажая глубокую духовную драму ‘отшельника из Круассе’. В ноябре 1872 года он писал принцессе Матильде: ‘Одиночество, литературные разочарования, отвращение к современникам, натянутые донельзя нервы, тревога за будущее и стукнувшие пятьдесят лет — вот итог моей жизни’. В такой обстановке создается последний роман Флобера.
Письма Флобера переполнены жалобами на колоссальный труд, который, подобно трясине, все глубже затягивал его в свою пучину. Много времени, в силу особенностей сюжета, занял сбор материалов. ‘Вот уже два месяца, — сообщает он, — как я не написал ни единой строчки, но я читал, читал до потери зрения… Считайте в среднем два тома в день…’ В данном случае писатель готовил материалы для раздела книги, который должен был занять не более десяти страниц. Он признавался, что работает в пропорциях, которые называет ‘гигантскими’, он вынужден отклонять просьбы молодых писателей прочитать их произведения, так как ‘у меня не хватает ни зрения, ни времени’, — пишет он за три месяца до кончины.
Для своей книги Флоберу пришлось погрузиться в изучение множества незнакомых предметов: химии, медицины, анатомии, физиологии, агрономии, геологии… Он знакомился с трудами по гигиене, ботанике, католицизму, эстетике, философии, истории. Его письма пестрят ссылками на штудируемые им книги самого различного характера, среди которых упоминаются, например: ‘Стрижка садовых деревьев’ Грессена, ‘Свойства души’ Гарнье, ‘История медицины’ Даремберга, он изучает ‘Историю лечебных теорий’, ‘Трактаты по воспитанию’, и т. д., и т. п.
Флобер совершает поездки в поисках местности, в которой мог бы поселить ‘двух старичков’, он обращается к знакомым, запрашивая у них всевозможные сведения для ‘Бувара и Пекюше’, так, например, 25 апреля 1880 года он обращается с просьбой к Мопассану, прося его собрать некоторые факты из области ботаники. Флобер указывает в одном из писем, что ему пришлось проглотить ‘ради… двух старичков’ более 1 500 томов.
И. С. Тургенев с восторгом отозвался о некоторых главах романа, прочитанных ему Флобером.
Во французской критике посмертный роман Флобера был встречен отрицательно. И. Тэн, например, говорил о ‘Буваре и Пекюше’ как весьма ученом, но совершенно неинтересном романе, что вовсе не является правильной оценкой последнего крупного произведения Флобера.
Флобер Гюстав
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека