Нечто совершенно беспримерное произошло с почтенным чиновником Аллокутовым.
В квартиру его часов в двенадцать дня вбежал, — нет, прямо ворвался тоже чиновник — Макрецкий и, так как он очевидно с самого низу в пятый этаж бежал во весь дух, то и говорить ничего не мог, а бросился в кресло с попорченной и острым концом выглядывавшей сквозь обивку пружиной и только стонал:
— Ох… Сейчас… Дайте только отдышаться…
Его окружили — сам Аллокутов, его жена, его же тетка, старший сын гимназист, прислуга и случившаяся тут еще какая-то родственница и старались извлечь из него хоть какое-нибудь сведение.
Дело в том, что Макрецкий был совсем еще молодой человек и даже не чиновник, а только канцелярист, тогда как Аллокутов, хотя и выполнял те же обязанности, что и он, то есть писал на машинке, но имел чин губернского секретаря, да и по годам — ему было за сорок — имел право на почтенность. Правда, Макрецкий иногда бывал у него, но всегда вел себя скромно и уважительно, поэтому поведение его показалось особенно странным. Наконец, он отдышался и получил способность говорить.
— Нет, что делается, что делается! Послушайте, господа… Иван Степанович… Неужели же вы не знаете, что делается на улицах? Да ведь то, что было вчера, это прямо какая-то детская игра. Да ведь там…
И Макрецкий рассказал, как мог, о толпе, казаках и других войсках и о полицейских с пулеметами на крышах.
Слушатели разинули рты и онемели. Однако, сам Аллокутов, как человек, умудренный жизнью, растерялся меньше всех.
— Что вы говорите, Макрецкий? — промолвил он. — Этого не может быть. Вы наверно все это сочинили.
— Да как же сочинил, когда у меня самого, когда я перебегал через Невский проспект, около самого уха пуля прожужжала. Хорош сочинитель, нечего сказать! А я забежал к вам, Иван Степанович, собственно для того, чтобы предупредить вас, а то ведь вы еще, пожалуй, на службу двинетесь. Ведь, я же вас знаю.
— А как же иначе? Разумеется, двинусь. Вот сейчас и пойду. Как раз пора.
— Да вы с ума сошли. Ведь, вам никак не миновать Невского. Наш департамент почти что на Невском. Ну, значит, и попадете под перекрестный огонь, и уж тогда неизвестно, что от вас останется. Понимаете: сверху жарят пулеметы, а снизу винтовки. Не дурное угощение, нечего сказать.
— Ну, это все пустое. Наверно, вы преувеличиваете. Сами говорите: толпа, а если толпа ходит, значит — и мне можно. Вы ведь всегда преувеличиваете, Макрецкий. А как же я могу не пойти, когда меня вчера даже предупредил столоначальник, что сегодня будет переписка важнейшего доклада самого вице-директора. Да ведь его превосходительство вице-директор меня со свету сживет.
— Да чтоб они все провалились — их превосходительства, вместе со своими докладами, которым и цена-то грош! Мне моя жизнь дороже. И вам советую, советую, Иван Степанович, не ходите. Да и в департаменте наверно никого не будет. Все струсили и попрятались в свои норы.
Но Аллокутову, несмотря на его малый чин и еще меньшую должность, было свойственно упорство. Он был чрезвычайно аккуратен по службе и его ставили в образец другим, и от этого исключительного положения в глазах начальства он ни за что не хотел отказаться.
Жена его, правда, колебалась. С одной стороны доклад самого вице-директора, а с другой — винтовки и пулеметы. Но все же больше она склонялась к мнению Ивана Степановича, что надо идти. Ей тоже было известно, что Макрецкий любит приукрашать действительность, а иногда и сочинять небывалое.
И кончилось тем, что Иван Степанович Аллокутов надел свой долголетний, до последней степени потрепанный сюртук, нисколько не уступавшее ему в долголетии пальто и фуражку с кокардой и отправился на службу.
Но кончилось одно, другое же только началось. Когда он вышел из ворот, до слуха его донесся какой-то странный грохот, будто где-нибудь за углом, по булыжной Мостовой, катится порожняя ломовая телега. Он покачал головой и насторожился. Кратчайший путь к департаменту лежал по Невскому. Но он решил быть осторожным и пошел обходным путем — переулками.
В переулках никакого особенного движения не замечалось, даже наоборот, какая-то подозрительная тишина. Но грохот и тут был слышен. Пустая телега то гналась за ним по пятам, то уклонялась куда-то в сторону, то убегала где-то впереди. Но вот наступил-таки момент, когда ему стало неизбежно приблизиться к Невскому проспекту и перейти через него. Тут он увидел настоящие чудеса.
Народ без всякого смысла, подобно стаду овец, сновал по панели и по самой улице, казаки въезжали на своих добрых конях в самую гущу, толпы, которая ахала и визжала и разбегалась во все стороны, но сейчас же опять сходилась. Где-то в высоте трещал пулемет, может быть, не один, а десяток или сотня, кто их разберет. А внизу раздавались ружейные выстрелы, направленные куда-то в небеса. Треск, грохот, крики, шум, гам. Кто-то стонал, а женщины не то визжали, не то плакали — словом, настоящий ад.
Никогда в жизни Аллокутов не видал ничего подобного, и остановился в оцепенении, а департамент, с которым он был связан кровными узами двадцатилетней службы, возвышался по ту сторону Невского, и он видел выступающую из-за соседнего дома его желтую стену. И нужно было каким-нибудь сверхъестественным образом попасть туда во что бы то ни стало.
Что тут происходило восстание, это для него было ясно, да и все окружающее говорило об этом. Это, конечно, важно и интересно, но это — одно, а служба — другое. Эти зеваки, которые огромной толпой собрались сюда и никакие усилия казаков не могут их разогнать, это, должно быть, все богатые люди, которые не нуждаются в жалованье, а он нуждается и еще как. Свобода, это очень хорошо. Он тоже хочет свободы — и себе, и всем. Но будет ли она, это вопрос. А вот что вице-директор, в случае опоздания, может без всякого труда сжить его со света, это не подлежит сомнению, и потому надо как-нибудь промыслить, чтобы перейти на ту сторону, к департаменту.
Но неожиданно это досталось ему легко и без всякой жертвы. Как раз в это время он заметил, что через Невский собирается перебежать довольно внушительная толпа ‘зевак’. Он присоединился к ним, постарался занять наиболее безопасное место в середине и через полминуты толпою был вынесен на ту сторону.
И это было так необыкновенно среди грохота, свиста и треска, что он даже снял фуражку и перекрестился. Теперь ему оставалось добежать несколько шагов до департаментского подъезда и юркнуть туда, чтобы быть в пределах полной недосягаемости. Он так и сделал.
К его удивлению, швейцара, обычно встречавшего всех чиновников, не оказалось на месте. В вестибюле на вешалке было всего пара шуб, но ни одного курьера нигде не было видно. Он снял свое пальто и присоединил его к шубам. Кстати, пригляделся к ним, тотчас же узнал, кому они принадлежат, и узнал, что это чиновники из другого отделения, этажом выше.
По широкой гранитной лестнице он поднялся во второй этаж — ни души.
‘Значит, Макрецкий не преувеличил и не наврал’, — подумал Аллокутов и ему было странно видеть канцелярию в такой час совершенно пустой, он даже заподозрил самого себя в том, что перепутал дни и, может быть, сегодня воскресенье или праздник какой-нибудь. И жутко ему стало среди столов, стульев и шкафов, которые как будто все на него смотрели и спрашивали: А ты зачем сюда попал? Разве ты не знаешь, что теперь уже…
Но вопрос оставался недосказанным, потому что он не знал как раз этого, что именно теперь? По-видимому, светопреставление, — ни с чем другим сравнить это было невозможно.
‘Ну, хорошо, чиновники не пришли, никто не пришел. Все струсили, как и предсказывал Макрецкий, — но курьеры, ведь они тут живут и обязаны торчать около каждой двери, чтобы по первому мановению начальства бежать стремглав. Куда же они-то девались? Ведь, должны же они быть на своих местах. Кто-нибудь должен же охранять казенное имущество. Вахтер, например, да, наконец, сам экзекутор, который тут же пользуется казенной квартирой и обязан блюсти за всем зданием? Куда они запропастились? Ведь, это выходит, что я, губернский секретарь Аллокутов, исполняю разом все должности — курьеров, вахтера, экзекутора, да, чёрт возьми, — и самого вице-директора, которого тоже ведь нет. Гм… А, может быть, есть? Чего доброго, не сидит ли он там, в своем кабинете? Не притаился ли?
И он, пройдя через анфиладу больших комнат, где шаги его раздавались гулко, как в пустой церкви, подошел к кабинету вице-директора и робко и нерешительно приотворил дверь.
II
Конечно, это был непростительный беспорядок — оставить дверь вице-директорского кабинета отпертой. Обыкновенно по окончании занятий ее запирал вахтер и относил ключ к экзекутору. Да и как же иначе? Ведь, там в столе и в шкафу разные бумаги первостепенной государственной важности. Но они все обалдели, должно быть.
Да и обалдеешь, это правда. Когда посмотришь и послушаешь что делается. Вот и сейчас, где-то наверху, — а может быть и внизу, чёрт его разберет, что-то гудит зловещим гулом, а на улицах трах-тарарах, — точно из целой батареи. Даже стекла звенят. Мысль: не удрать ли подобру-поздорову домой? Но где же об этом думать, когда там, за окнами, настоящее сражение. Ведь это он чудом пробрался сюда и чудо едва ли повторится. Оставалось отворить дверь и войти в кабинет вице-директора.
Надо упомянуть, что у Аллокутова это было что-то вроде недостижимой мечты жизни: побывать в кабинете вице-директора и посидеть минуту, одну только минуту в его кресле. Двадцать лет служил он в департаменте и ни разу ему это не удавалось. Раньше, когда он был молод, вице-директор был такой важный и чванный, что ниже столоначальника не допускал к себе на глаза, а этот, сменивший его, хотя и был попроще и иногда вступал в непосредственный разговор с писцами, делая им указания, призывал, однако, только молодых, считая их более гибкими и понятливыми.
А между тем у Аллокутова, по наружности и обращению чрезвычайно скромного, было огромное самолюбие, правда, своеобразное, ограничивавшееся лишь странным желанием лицом к лицу стоять перед начальством и услышать от него милостивые слова, причем дерзость его мечтаний как бы останавливалась на вице-директоре и дальше не шла. Директор находился уже за чертой, которую не переступало его воображение. Он, конечно, знал в лицо и директора, даже гораздо больше, он знал и мог отличить от всех не только своего министра, но и всех остальных министров и начальствующих лиц, но они были для него какими-то полумифическими существами. Вице-директор же другое дело, он постоянно был в сношениях с служащими и другие с ним говорили, он же только почтительно кланялся с своего места при его появлении.
И потому совершенно понятно, что, войдя в кабинет вице-директора, он ощутил невыразимый трепет и несколько минут стоял неподвижно. Но за эти минуты он, сам того не замечая, успел свыкнуться и с обстановкой кабинета, и с своим положением, и у него явилось понятное любопытство — поближе познакомиться со столом, и с конторкой, и с этажеркой, и с шкафом, ощупать все своими руками и испытать наслаждение близости с казавшимися недосягаемыми объектами его мечты.
И он принялся подробно осматривать каждый предмет. К его удивлению, ящик стола был не заперт и при нем даже находились ключи на тонком стальном кольце. Значительно осмелившись, он выдвинул ящик и среди немногочисленных бумаг и пакетов отыскал круглую коробку с шоколадными конфектами, и удивился, что вице-директор держит в столе такие несерьезный вещи.
Взял ключи и пошел к шкафу, в котором по его предположению находились важнейшие секретные дела, но перед шкафом остановился. Дверца его была зеркальная, и в этом зеркале он увидел себя. Зеркало было большое, почти до самого пола, и он, никогда не видевший себя во весь рост, удивился тому, что он именно таков: сутулый, неуклюжий, костлявый, весь построенный из каких-то острых углов, лицо худое, желтое, усы растут книзу и придают лицу преунылый вид, а уж сюртук его… Боже, что это такое! Потертый, выцветший, с лоснящимся воротником, без всякого фасона, брюки же неимоверно широкие и внизу истрепаны, словно их грызла целая стая крыс.
Да, неказистым увидел себя в зеркале губернский секретарь Аллокутов, таким же неказистым, как и его жизнь — маленькая, незаметная, ничтожная, никому не интересная и ненужная. Жизнь человека, за двадцать лет службы добившегося шестидесятирублёвого жалованья и чина губернского секретаря, данного ему за какие-то заслуги, и на йоту не улучшившего его существование, так что решительно не понятно, для чего к его особе пришпилили этот чин.
Да, маленький, совсем-совсем незаметный человечишка, а вот он-то, единственный он находится при исполнении своих обязанностей, в то время, как другие, все — от курьера до директора, струсили и разбежались. Выполняя долг службы, он не убоялся уличного ада, прошел сквозь строй пулеметов и винтовок, рискуя быть раздавленным. А? Что взяли? Он, он, Аллокутов, и больше никто.
Это сознание придало ему смелость, а руке его твердость. Он повернул ключ и отворил шкаф.
И удивлению его не было конца, когда он увидел, что в шкафу не было не только дел, но и полок для них, а был крюк, на котором висела какая-то одежда. Снял с крюка, вынул. Вот те и на! Мундир вице-директорский, форменный, настоящий, с золотым шитьем на воротнике и на груди. Э, да что шитье! Звезда на боку, два ордена в петлице. Понятно, вице-директор приезжал в виц-мундире, а то и просто в пиджаке. Но если вдруг какое-нибудь экстренное происшествие, ну, скажем, внезапно приехал министр — вот он тут же, в кабинете, и переодевался.
А мундир на диво. Сколько в нем важности и шику! Что, если б ему, Аллокутову, одеться в такой мундир! Наверно сейчас же и весь вид его переменился бы. Куда девалась бы вся его ничтожность и невзрачность…
А, может быть, попробовать? А почему же и нет. Ведь, он один, он хозяин целого департамента. Там, на улице, стрельба продолжается, грохот и трескотня, кажется, еще усилились, а оконные стекла ежеминутно вздрагивают, как нервные дамы. И уж, конечно, никто не придет.
И он, ни капли не робея, снял свой затасканный сюртук и торжественно облачился в шитый золотом мундир вице-директора и даже шпажку прицепил.
Взглянул в зеркало и — не узнал себя. Ну, прямо — другой человек, откуда взялась важность осанки! Даже взгляд другой — явилась в нем какая-то повелительность и властность. Эге, так вот откуда это у них — от мундира, ха, ха! Так, значит, и он мог бы повелевать, если бы носил мундир с орденами и со звездой.
Но в то время, как он, увлекшись своим превращением и почти вообразив себя вице-директором департамента, стоял перед зеркалом, в котором отражалось само величие, произошло нечто изумительное и неизобразимое. В пустых комнатах канцелярии послышались твердые громкие шаги, и в кабинет вице-директора вошли, словно вынырнули из-под земли, несколько человек в серых солдатских шинелях, с ружьями на перевес.
Аллокутов увидел их сперва в зеркале и тут же окаменел и ноги его приросли к полу.
— А, вот где он! — как пушечный выстрел оглушил Аллокутова звучный голос. — При всей форме…
— Но нет… Позвольте-с… Это собственно не я… Это его превосходительство господин вице-директор, — лепетал весь дрожащий Аллокутов, но так невнятно, что нельзя было понять смысла его слов.
— Ага… Вице-директор? Прекрасно! Вы арестованы, господин вице-директор, и обязаны беспрекословно следовать за нами.
— Но позвольте… Ведь, я же не я-с…
Но его с обеих сторон взяли под руки и повели через комнаты, потом вниз по лестнице, внизу же накинули на его плечи чью-то шубу, а на голову чью-то фуражку, вывели на улицу и посадили в прешикарнейший автомобиль.
И вот он, окруженный солдатами, держащими в руках винтовки, мчится по улицам столицы в автомобиле, неведомо куда и для какой надобности.
III.
Душевное состояние, испытанное Аллокутовым в продолжении дороги, не может быть описано. Для этого нет ни красок, ни слов.
Мирный человек, всю жизнь только робевший, всех боявшийся и ежеминутно опасавшийся за благополучие свое и своей семьи, вдруг очутился в такой невероятной обстановке. С одной стороны, его везут в автомобиле, — это лестно, с другой же — солдаты, винтовки… Он просто не существовал в эти полчаса, ни о чем не думал, ничего не чувствовал, и просто молчал.
Его привезли, понятно, к Таврическому дворцу, окруженному верными войсками, и под сильным конвоем доставили в самый дворец. Там приведшие его объяснили что-то на счет пулеметов на крыше, но все были смертельно заняты, приняли его с рук на руки, взглянули на его раззолоченный мундир и отвели куда следует.
И вот он вошел. Видит — большая комната, с высоким потолком, за нею другая и третья, и все высокие, красиво отделанные, обставленные диванами и креслами, шкафами, письменными столами, полы устланы коврами. Не тюрьма же это в самом деле. Кажется, таких великолепных тюрем в России еще не бывало.
И при том его сейчас же оставили в покое и никто не стоит за его спиной, он может идти дальше, ходить, стоять или сидеть, как ему угодно.
Да это просто сказка какая-то, или сон. Пожалуй, вернее, что сон. Наверно, он вовсе и не ходил в департамент, а заснул дома, и вот ему все это снится…
Ну, как же не сон в самом деле! Вот он смотрит и видит препочтенных людей. Они сидят на диванах и креслах, некоторые прохаживаются, а другие даже лежат и дремлют. Но почему-то все повернули к нему головы и с удивлением глядят на него. Ах, да, ведь это же потому, что на нем мундир с золотым шитьем и с звездой: он один только так одет, а остальные просто в пиджаках или в сюртуках. Нет, есть и военные — генералы, те и одеты по-военному.
Но нет, позвольте же, что это такое? Ведь, это же все… Господи ты Боже мой… Какой необыкновенный сон, если это только сон. Вот, например, этот старец, что сидит в кресле с сигарой в зубах. Он, Аллокутов, конечно, с ним не знаком, но это его высокопревосходительство, бывший министр его же Аллокутовского ведомства…
А вон тот, что полулежит на диване с такими пышными седыми баками, тоже высокопревосходительство, тоже бывший министр и опять-таки по его ведомству. Ведь, их в последнее время перебывало у них множество. Так, один за другим приходили и уходили.
И вон тот, что ходит, военный, да это же самый страшный генерал, гроза и ужас всех обывателей.
И еще, и еще… Он всех знает в лицо, — и ни одного простого смертного. Все орлы, парившие по поднебесью, но они как будто слетелись в одно место и опустили крылья, словно подстреленные, и сидят, такие скучные, унылые, подавленные и злые.
И он тоже присел на кончик стула, не потому, чтобы был дерзок, а единственно потому, что ноги у него от всего пережитого ослабели. Сидел и тоже молчал, как все они, не решаясь даже громко кашлянуть в присутствии таких особ.
Вошли какие-то молодые люди с красными бантами на рукавах, принесли чай, бутерброды и всем предлагали и ему тоже предложили, но он только мотнул головой в знак отказа. Ну, где ж тут, — станет он пить чай при таких особах!
Непонятно это все, непостижимо — даже если снится, — почему же ему, именно ему, губернскому секретарю Аллокутову, приснился вдруг такой роскошный букет из самых первых особ государства!?
Но вот где-то в дальнем углу поднялся с кресла старец — правда, небольшого роста и, если говорить правду, довольно-таки плюгавенький, но все же по осанке величественный. Поднялся и идет прямо к нему. Смотрит Аллокутов на него и глазам не верит. Да это же сам его превосходительство, директор его департамента. Подошел к нему, остановился, вгляделся в его лицо.
— Виноват… Или я ошибаюсь?.. Я не мог видеть вас… например… в департаменте.
Он назвал тот самый департамент. Аллокутов поднялся и выпрямился и руки сами опустились по швам.
— Это так и есть, ваше превосходительство, — дрожащим голосом воскликнул он.
— Ну, положим, здесь я уже не превосходительство. Это уже отменено. Зовите меня господин директор, если вам угодно. А ваша фамилия?
— Губернский секретарь Аллокутов…
— Пишете на машинке?
— Точно так, ваше… то есть господин директор.
— Гм… Знаю. Видел вас как-то. Но почему же вы здесь и в таком мундире?
— Произошла ошибка, ва… господин директор… Прямо, можно сказать, роковая ошибка.
— Какая же ошибка? Не могу представить.
— Роковая-с. Прибыл в департамент на службу… Никого… Пошутил… В кабинете его прево… то есть господина вице-директора увидал это и примерил на себя… Так, шутки ради, господин директор… И вдруг пришли… Я им стараюсь втолковать, то есть опровергнуть, а они не слушают. Взяли и повезли… Это у нас на крыше пулеметы-с, ваше… господин директор. Так вот поэтому…
В другое время директор, должно быть, рассмеялся бы, или разгневался, но здесь на его губах появилась только горькая усмешка.
— Да, — сказал он, — счастлив тот, кто попал сюда только шутки-ради…
Потом он остановил одного из молодых людей, предлагавших чай, и что-то тихо и долго объяснял ему, указывая взглядом на Аллокутова. Молодой человек ушел, а минут через пять Аллокутова пригласили в другое место, там допросили, проверили, добродушно посмеялись, а затем отпустили его на все четыре стороны.
Пришел он домой, когда уже стемнело. На нем была чужая шуба, а когда он снял ее и предстал перед домашними, в числе которых был, между прочим, и Макрецкий, сильно беспокоившийся за его судьбу, — предстал в раззолоченном мундире со звездой, жена решила, что он помешался, и чуть не упала в обморок, но Иван Степанович успокоил ее и, немного отдохнув, начал рассказывать, как все это было.
Сперва на него таращили глаза, а потом в квартире губернского секретаря Аллокутова раздался такой звонкий и веселый смех, какой не слышался в ней ни разу со времени основания Аллокутовского семейства.
На другой день он понес мундир в департамент. Много натерпелся страху, переходя Невский проспект, но гораздо больше боялся встречи с экзекутором, которому нужно же было объяснить историю с мундиром.
Но тут ему была большая удача. В департаменте, как и вчера, не было ни души и даже ключи на тоненьком колечке в вице-директорском кабинете висели при шкафе, а его собственный сюртук лежал на кресле, где, очевидно, он положил его вчера.
Он поспешно всадил мундир на его место, схватил свой сюртук и покинул департамент.
И думал он, колеся переулками по направлению к своему жилищу: ‘Ведь, вот она — какая судьба: всю жизнь мечтал близко побывать около высоких особ, и все не удавалось, и нужно было случиться революции, чтобы оно осуществилось. Да еще как! Всех разом повидал, прямо, можно сказать, лицом к лицу. Вот она какова — судьба’.