Я сказал ей: ‘Тсс! не стучи посудой и сними башмаки: Настенька больна и ей нужен покой, а твои подбитые гвоздями башмаки стучат как подковы!’
Должно быть, лицо мое было очень несчастно, потому что кухарка Анна, которая с трудом пролазит в дверь и едва ли подозревает о существовании у человека нервов, взглянув на меня, слегка побледнела, а когда я выходил из кухни, соболезнующе вздохнула. — Да, Настенька больна! Она сильно страдает, и доктор прописал ей опий. Когда он объяснял мне его употребление, он то и дело повторял: ‘только, пожалуйста, осторожнее!’
‘Господи! Точно я могу быть неосторожным, когда дело идет о жизни Настеньки!’
Теперь она забылась, дыхание её стало ровнее, и её длинные ресницы сомкнулись. Я не спал несколько ночей и теперь могу отдохнуть у себя в кабинете. Мне необходимо подкрепиться, чтобы быть готовым с свежими силами оспаривать Настеньку у смерти. Я ни за что не отдам ей Настеньки, ни за что, ни за что!.. Отдохнуть! Но разве я могу отдыхать, когда она лежит там, за стеною, больная и, может быть, близкая к смерти?
В голове у меня стучат молотки, и я ворочаюсь с боку на бок на своей кушетке, тщетно силясь заснуть.
Три года тому назад я стал счастливейшим из смертных: я женился па Настеньке. Судьба сделала мне очень хороший подарок и, вероятно, только за мое долгое терпение. Право, я не заслужил подобного счастья. Мне было тогда уже 42 года, я совсем не богат, ибо весь мой заработок (я служу бухгалтером в одной конторе) равняется 160 рублям в месяц, я некрасив, и когда я подхожу к зеркалу, оно отражает невысокую, коренастую и сутулую фигуру, с кривыми ногами и большой головой на короткой шее, мое скуластое лицо серо-зелёного цвета, а мои узенькие, широко, как у киргиза, расставленные глаза глядят зло, недоверчиво и беспокойно. Судьба всю жизнь давала мне одни подзатыльники, и от этой операции небо, которое, как и у всех, отражалось некогда в моих глазах, заволокло тучами. Но когда я женился на Настеньке, глаза мои несколько прояснились, и я почувствовал в моем сердце присутствие доброго ангела. И мне стало хорошо и легко, как человеку, долго плутавшему по темному лесу и внезапно вышедшему на смеющуюся поляну. И я уверовал в Настеньку, она сама истина целомудренная и пpекpacнaя, сама не сознающая своей красоты, когда она говорит со мной, её голос звучит мне, как райское пение. Она сказала мне: ‘Я люблю вас и не разлюблю во всю мою жизнь!’ При этом её голубые, как небо, глаза сияли такой святостью, что мое растроганное сердце смеялось и плакало, как ребёнок. И я верю ей.
Когда я женился на ней, это была скромная восемнадцатилетняя девушка. Она жила у старой тетки и
зарабатывала хлеб свой грошовыми уроками. Она одевалась бедно и жила в конуре, и я одел ее, как картинку, и, как бонбоньерку, отделал её комнатку. На это я убухал все мои сбережения, добытые горбом, и ни на минуту не пожалел об этом. Боже мой, как мило радовалась эта грациозная девoчкa, примеривая перед зеркалом нарядное платье, а я радовался, глядя на её сияющее личико.
Да, я не заслужил подобного счастья!..
Через год я стал отцом ребенка хорошенького, как херувим, и кудрявого, как амур. Я узнал в нем своего сына, я узнал в нем того ангела, который вошел вместе с Настенькой в мое злое сердце и победил его. И я стал еще добрее. Теперь мне надо было учиться любить втрое больше, мне надо было любить мать, сына и жену.
Недавно мы его причащали, мы были в церкви все трое, и мне казалось, что все присутствующее, оглядывая нас, ласково улыбались и мне, и сыну, и матери.
Я взял в одной конторе еще работу на дом, надо делать сбережения. Мой сын уже хорошо говорит ‘папа’ и ‘мама’, и надо серьезно подумать об его образовании. Я буду сам учить его и приготовлю прямо к пятому классу, а потом он будет у меня известным медиком. Облегчать страдания людей. — Что может быть благороднее этого? И лет через тридцать при встрече со мной будут говорить: ‘это отец Павла Кораблева!’
И я буду гордиться этим.
Настенька спит, я слышу за стеною её ровное дыхание, пока она не пробудилась, я могу полежать у себя на кушетке.
‘Я люблю вас и не разлюблю во всю мою жизнь!’ — я хорошо помню тот счастливый день, когда я услышал от Настеньки эту фразу.
Мы были знакомы уже полгода. Я приехал к ней и предложил прокатиться за город на лихаче. Она с восторгом согласилась, её хорошенькие непорочные глазки весело вспыхнули. Бедненькая, она никогда не каталась на хороших лошадях! Мы выехали в поле, был май, и зеленый бархат долин пестрел голубыми, лиловыми и желтыми цветами. Вечер был тихий и ясный, — ясный, как сон ребенка, как глаза сидевшей возле меня девушки. Она весело щебетала и радостно вдыхала ароматный воздух полей и спрашивала меня, как называется пролетевшая мимо птичка, распустившийся на меже цветок. Сердце мое переполнилось. Внезапно я взял её руку и сказал:
— Я люблю вас, будьте моей женою.
Она выдернула руку, побелела, как полотно, и долго-долго сидела молча, повернув от меня хорошенькое личико. О чем она думала в ту минуту? Какие чувства волновали её девичье сердце? Этого я никогда не узнаю, никогда, и это сознание раздражает меня. Я хотел бы знать все её мысли, все её чувства, все, что заключается в ней.
Только на обратном пути она прошептала:
— Я согласна. Я люблю вас и не разлюблю во всю мою жизнь! — прошептала и не подняла на меня глаз. Почему она не подняла их? Неужели она сама сомневалась в искренности своих слов и боялась, что глаза выдадут ее головою? Господи, какая пытка никогда не разгадать этого!
Я взял её руки и слышал, как трепетали её хрупкие пальчики в моей сильной руке. Чего она боялась? Чего она боялась?..
Я начинаю волноваться, но надо успокоиться, я слышу за стеною слабый шёпот Настеньки и иду к ней.
‘Боже мой! подкрепи меня, пожалей меня, помоги мне отвоевать Настеньку у смерти!..’
Когда я вошел в её комнату, сердце мое упало. Настенька в беспамятстве металась по кровати, глаза её лихорадочно сверкали, щеки ярко горели, а все её тело дрожало в ознобе. Она хватает меня за руки, жмет их до боли и хочет говорить. Я пытаюсь успокоить ее и уложить в постель, но она сопротивляется! Разве дать ей опия? Но доктор сказал: осторожнее!
Настенька жмет мои руки и приближает свое лицо к моему, от него пышет полымем. Бедная, как она страдает! Она задыхается, торопится и дрожит всем телом, и говорит, засматривая в мое лицо безумными глазами:
— Я вас не люблю, Сергей Павлыч, не люблю и никогда не любила! Еще до замужества я уже любила другого. И я вышла за вас, чтобы отдаться ему. Он беден, я тоже бедна, а вы обеспечены! Это не преступление, Сергей Павлыч. Это месть неимущей имущему… О, как я люблю его! Я гляжу его глазами, думаю его головой и живу его сердцем. И этот милый ребенок, похожий на ангела, не ваш сын, а его, и поэтому-то я так люблю его! И когда, помните, — лихорадочно шепчет она, будто барахтаясь среди бурного потока, — и когда помните, я говорила вам, что ночую у тетки, я была у него, и когда я одна в сумерки ухожу гулять по пассажу я тоже бываю у него… О, вы не знаете, какое это блаженство быть у милого и целовать его губы! Кто испытал это хоть раз, тому не страшен никакой грех, никакое наказание за него! А вы мне гадки, да, гадки! И когда вы смотрите на меня, когда я перед сном расстёгиваю платье, мне делается противно и страшно, точно ко мне подползла змея!..
— ‘Точно ко мне подползла змея!..’ но тсс!.. больше ни слова!
Я кое-как насильно уложил Настеньку в постель. Но она еще бредит и улыбается мне, и лукаво грозит мне своим бледным пальчиком, и говорит:
— Мы будем видеться с тобой каждый день, и муж не узнает об этом, и муж никогда не узнает даже твоего имени, потому что я не выдам его ни за какие муки!..
— ‘Ни за какие муки!..’ Однако надо дать ей опия, а то она уж очень возбуждена. Но эта логика слишком мала: в нее не вольется и сотая доля моих слез!
Я обнял пылающий стан Настеньки и ласково шепнул ей на ухо:
— Милая, ты не знаешь, какое блаженство сидеть возле милой и целовать её губы! Но ты больна, и тебе надо выпить лекарства.
Я откупорил пузырек и поднес горлышко к запекшимся губкам Настеньки, она стала пить, покорная, как овечка, не сознавая опасности, а я нежно целовал её растрепавшиеся кудри и шептал:
— Пей, моя желанная, и не возмущайся людской жестокостью, да, люди жестоки и вероломны, они служат только двум богам: злу и золоту, и их сердца, не знают жалости!
Настенька выпила половину пузырька, но пусть она пьет еще.
— Их сердца не знают жалости, — шепчу я: — и часто они вонзают нож, с улыбкой выбирая самое больное место… Не сердись на меня, моя ласточка, и пей покорно. Это не преступление, это месть несчастного счастливой… Пузырёк весь!..
Настенька покорно улеглась в постель. Я укрыл её ноги одеялом, поправил подушки и сел к её, изголовью. В моей голове стучат молотки, точно там торопятся наковать, побольше горьких мыслей.
Я гляжу в окно. Отсюда мне видна вся улица. Там веселое утро, панели щедро залиты солнцем, и мое зрение от этого замечательно зорко. Я вижу отсюда, как на той стороне улицы ползают по забору букашки красные, с черными пятнами, в детстве я любил наблюдать их медленные движения и звал их почему-то ‘поповыми собаками’. На ветке ветлы чирикает нарядная птичка. Давно ли так же весело щебетала Настенька? А теперь она спит, она уснула, потому что в её глазах светилось небо, а в её сердце жил демон. И этот демон задушил ангела, который согревал мое сердце… Я смотрю на улицу. Вон пробежал грязный мальчишка, сапожный подмастерье, его послал за водкой старший и задал ему перед этим здоровую трепку, вихры его волос убедительно говорят об этом. Мне его жалко. За что его бьют? Кому он сделал зло? Грешно обижать слабых!.. Я начинаю плакать…
Когда я рассказал доктору о смерти Настеньки, он глубоко вздохнул, посмотрел в потолок и пропустил сквозь зубы:
— Крепитесь. На все Божья воля!
Он взял деньги и не догадался посмотреть на пузырёк с опием. Впрочем, я мог бы сказать, что Настенька опорожнила его в беспамятстве.
Но при прощанье он вдруг пристально заглянул мне в глаза и стал торопливо слушать мой пульс. Затем он сосредоточенно произнес: ‘Эге!’ и даже тихонько свистнул. Неужто он что-нибудь подозревает? Впрочем, я и сам начинаю кое о чем догадываться: все это происки кабинета!..
—————————————————-
Источник текста: Сборник ‘Степные волки: Двадцать рассказов’ 2-е издание. 1908 г.