Крашевский Ю. Собрание сочинений: В 10 т. Т. 6: Последний из Секиринских, Уляна, Осторожнее с огнем: Повести. Болеславцы, Чудаки: Романы / Пер. с польск.
M., ‘TEPPA’, 1996. (Библиотека исторической прозы).
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Было то весной 1079 года.
Деревья, уже начинали покрываться листвой, местами только мало чуткий дуб продолжал стоять с набухшими почками, не доверяя раннему теплу, солнцу и погоде. Вокруг шумела и благоухала Неполомыцкая пуща, среди которой на зеленой луговине, у ручейка, где по берегам разрослись золотистые лютики и курослеп, в тени деревьев, кучкой сторонившихся от леса, лежали и сидели несколько не то охотников, не то проезжих. Их челядь, в стороне, на маленьком огне, разогревала пищу и поджаривала мясо, а господа, рассевшись на пригорке, перебрасывались вполголоса словами.
Их было пятеро, все средних лет, но скорее молодые, чем старые. По платью и по лицам легко было признать, что они принадлежали к родовитым семьям. Глаза их говорили о привычке к власти, а хотя, отправляясь на охоту, им было незачем принаряжаться, все их убранство и снаряжение носило печать достатка и любви к изяществу.
Под старым дубом, стоявшим посередине рощицы, сидел с непокрытой головой, и заложив руки за спину, средних лет мужчина: собой красавец, с открытым, смелым выражением лица и светлой, окладистою бородою, широким веером падавшей на грудь. Румяный, здоровый, голубоглазый, с орлиным носом, он все время улыбался презрительно, весело и гордо. На нем был кожаный кафтан, расшитый разноцветными узорами, а поверх другой, едва наброшенный на плечи, из легкой ткани. Он отстегнул меч, положил рядом на траву и прикрыл шапкой. С наполовину обнаженной грудью, всклокоченными волосами он, видимо, блаженствовал и с удовольствием потягивался, наслаждаясь минутами досуга, на сухой земле, в тенистом уголку, среди мхов и дерна. А потому он расселся по возможности удобнее, не заботясь о картинной позе.
Разместившиеся рядом с ним товарищи были значительно моложе, но очень походили на него лицом. Платье у них было нараспашку, они так же развалились без стеснения: кто полулежа, кто облокотившись головою на руки.
Все были одеты одинаково: в платье одного цвета и покроя, тонкой ткани, расшитые по тому же образцу кафтаны, искусно окованную обувь, легкие меховые шлыки одинаковой шерсти и покроя.
Вокруг и около валялись на земле охотничьи и ратные приборы: луки, легкие рогатины с отточенными железными наконечниками, короткие мечи и ножи в богатых оправах. Все снаряжение исходило, видимо, из одного источника, потому что носило общий отпечаток.
О людях можно было сказать то же, что об оружии и платье: достаточно было взглянуть на лица, чтобы признать в них общность происхождения. Ибо, несмотря на различие в возрасте и в выражении, они удивительно походили друг на друга. У всех были орлиные носы, белокурые волосы слегка различного оттенка, пухлые губы, продолговатые лица, высокие лбы, как бы высеченные одним резцом. В самих движениях обнаруживалась общность крови, а в разговоре звучали одни и те же нотки.
Действительно, кровь была одна, но в различных порах жизни, и тип один и тот же, представленный в нескольких оттенках того бесконечного разнообразия, которое так мастерски умеет придавать своим созданиям природа.
Сидевший под дубом был, очевидно, старший из пяти братьев и главенствовал среди них.
Солнце уже близилось к закату, но его лучи еще порядком припекали. Поэтому сидевшая и отдыхавшая компания не помышляла оставлять свое тихое, покойное убежище, а продолжала наслаждаться тенистою прохладой леса. Прямо на земле стояли между ними дорожные кубки из турьих рогов, наполненные медом, и сосуды с водой, принесенною прислугой из недалекого источника. Поблизости, на луговине, паслись среди густой весенней травы хорошо кормленные кони, с блестящей шерстью, длинногривые, тонконогие и полудикие. По временам они подымали головы, точно всматриваясь вдаль, а наевшись, заигрывали друг с другом, брыкались и задорно лезли в драку: одним словом, так же радостно смотрели на жизнь, как их хозяева, отдыхавшие под дубом.
Челядь не спускала глаз с коней, сидя в стороне у догоравшего костра. Кругом расположилась свора гончих, одни лежали, другие разыскивали в траве объедки. На воткнутых в землю кольях сидели три спутанные птицы с колпачками на глазах.
Лесная тишина нарушалась только шумом ветра, ржанием коней, лаем и ворчанием собак и негромким говором людей.
Молодежь сидела, точно отдыхая от усталости. Им было лень даже обменяться словом. Время от времени то тот, то другой протягивал руку к кубку с медом или к посудине с водой, пил, вытирал губы и опять ложился, погружаясь в полудремотное, полусознательное состояние. Иногда они поглядывали на длинные, ложившиеся от солнца тени, точно поджидая вечера.
Хотя у всех охотников был бодрый и молодцеватый вид, нельзя сказать, чтобы их лица были особенно веселые, в глазах светилось много рыцарской отваги, однако, с примесью как бы тревоги. Случалось, что взгляд старшего брата неподвижно устремлялся в пространство, а мысли блуждали где-то далеко за пределами пущи и лужайки.
В глазах у остальных отражались также не по возрасту гнетущие и тоскливые мысли.
— А что? Не пора ли по домам? — спросил, зевая, сидевший под дубом. Имя его было Буривой.
— Куда спешить? — возразил другой, лежавший врастяжку на земле. Он выщипывал вокруг себя траву и мелкие, окружавшие его цветочки. Звали его Збилют. Он был красивый парень, кровь с молоком, с густою, золотистою гривой, падавшей на плечи.
— Куда спешить? — повторил он. — Никто не нагоняет, здесь хорошо и тихо, как у Господа за печкой… отдохнем, по крайней мере.
— Да и то… — вставил третий. — Какая же теперь ловитва? Одно Божье попущенье, больше ничего. Солнце жжет, как летом, зверь отощал, шкурки скверные, хоть брось… Незачем задаром таскаться по лесу.
Говоривший, по имени Доброгост, принадлежал к числу старших братьев. Лицо у него было утомленное, выражение печальное. Остальные братья промолчали, и только Буривой, из-под дуба, вставил свое слово:
— Надо же поторопиться на службу панскую, того гляди, соскучится или рассердится, потребует к себе…
— Эх! — возразил один из молчавших раньше братьев, Одо-лай. — Есть вместо нас другие. В лесу хоть передохнуть можно, а в замке ни днем, ни ночью нет покоя.
— Если тебе уж так приспичило: отдохнуть да отдохнуть, — вмешался, ничего не говоривший, Земя, — то поезжай-ка восвояси к родителю или к деду в Якушовицы… Да захочет ли еще слепой старик принять тебя… Если так, то незачем было напрашиваться на службу при дворе… А раз назвался грибом, так полезай в кузов и нечего мечтать о спокойной жизни.
Остальные засмеялись.
— Что правда, то правда, — молвил Одолай, — об отдыхе у нас и думать не моги, а все же я не променял бы Вавель ни на Якушовицы, ни на Зборов… В Якушовицах, у деда, я много-много если б пригодился в поводыри слепому… В Зборове, у отца, я ни к чему, а на Вавеле, на панской службе, хоть и в поте лица я, как никак, а до чего-нибудь достукаюсь.
Буривой расхохотался почти пренебрежительно.
— Как можно знать, когда и до чего мы дослужимся? — сказал он. — Либо добьемся очень многого, либо меньше, чем ничего. У нас вечное соперничество и легче всего расшибить голову. Дай Бог здоровья его королевскому величеству, он для своих щедрый, как никто… но, под тяжелую руку, строг, бешенного нрава… не задумавшись, осыплет золотом или снимет голову.
— Ну, ну, — молвил Земя, — на то он король… королям то пристало. Хуже нет, если король ни рыба, ни мясо: при таком либо сгниешь, либо заснешь. В военном ремесле человек, как в бане: то кипятком ошпарят, то холодненькой водицей обольют.
— Конечно, — подтвердил первый, — король все должен держать в руках и крепко: чуть отпустит вожжи, сейчас все и разлетится на все четыре стороны. Как при Мешке: король дурил, а всем заправляла баба.
— У короля силы хоть отбавляй, — вставил Буривой, — со времен Болеслава Великого у нас такого не бывало… Всяк кто жив, перед ним дрожит и должен слушаться…
— Ой, ой! — перебил Збилют. — Не очень-то ему иные покоряются да слушают. Пока мы гостили в Киеве, многое порас-ползлось, да вновь пришлось налаживать. Не так-то скоро все придет в порядок. Ого!
— Все исподволь наладится, увидишь, — прибавил Бури-вой, — начало сделано, дождемся и конца.
— Не сомневаюсь, — возразил Збилют, — если бы вся беда была в рыцарстве, да в земских людишках, да в их женках, которые, заждавшись мужей, пустились во все нелегкие… с такой бедой не трудно справиться… Но вот беда, что впутался епископ. Скверно, когда приходится с саблями ломиться в церковь. Не до борьбы с такою властью, у которой вместо меча посох. Посоха мечем не перебьешь. А на голове митра, как у царька. Да он и, в самом деле, в церкви, что твой король…
Буривой насупился и глубоко вздохнул.
— И не дай Бог, какую они ведут линию по всей земле: хотят властвовать, а короли, чтобы были их наместниками. Впрочем, с епископом, с одним, было бы не трудно справиться, — молвил Буривой, — хотя человек он крутой и своенравный. Не хорошо то, что за ним стоят мелкопоместные владыки и все рыцарство: по их разумению, лучше целовать руку у попа, чем кланяться королю… Вот им-то наша узда и не по вкусу: легче, мол, величаться с благословения епископа, нежели исполнять королевские указы.
— Ну, и с этой шайкой будет расправа коротка, — вставил Земя, — все к тому идет и сбудется. Напрасно только епископ старается их выгородить… придет и его черед.
Разговор затуманил лица собеседников.
— Нечего вперед загадывать! — сказал минуту спустя Буривой, позевывая. — Кто там знает, что может случиться, а у нас на все один ответ: мы, сколько нас ни есть, все болеславцы. Такую дали нам кличку, на посмешище: нам, дружине королевской, за то, что мы держим руку короля. А мы этой кличкой похваляемся: мы, болеславцы, слуги его верные! Один у нас закон: махнет рукой, и мы за ним в огонь и в воду!
— В огонь и в воду! — повторили все. А Збилют прибавил, усмехаясь:
— А ну, как он да махнет в сторону епископа?
— Так что? — возразил Буривой. — Не по своей же воле, а по его: пойду, куда прикажет.
Другие смолчали и переглянулись.
— Эх! — тихонько молвил Земя. — Лучше бы покончить миром и не задирать ксендза. Много у них такой силы и власти, какой нет у королей. Правда, король человек железный, храбрый, но и тот тверд, как камень: чувствует, что на его стороне не только владыки, но и ангельское воинство и лики святых!
— Много ли мы, неученые, знаем о святых да об ангелах! — сказал Буривой. — Довольно того, что за ним все наше духовенство и епископы, и здешние, и римские, и всяческие. Они все друг за дружку держатся. Даже попы, которым теперь запрещают жениться, и те поневоле тянут руку епископов и покоряются.
— Пустяки! — возразил Збилют. — Много ли их? И какие они вояки? А все же, говорю, наступит время, когда придется помериться с ними силами. И чем скорее, тем лучше. Что за черт?!.. Король и Русь одолел, и над венграми властвует, везде, куда ни покажется, творит свою волю, и вдруг… в своем доме не хозяин? Вот тебе на!
— Подожди! — засмеялся Буривой. — Плохо ты знаешь Болека {‘Болек’, уменьшительное от Болеслав.}: попанствует и он в своем доме, дай только срок… Мы с первого дня его панованья у себя, точно в гостях: не успели ни к чему приглядеться. То королева, то наместники… не было твердой власти… все распалось и разбрелось… Теперь, когда король прочно сел на родном пепелище, все пойдет по иному: заведем мы порядки, ой, заведем!
Збилют обратил слова брата в шутку.
— Прежде всего надо завести порядки по части женок… пусть король возложит это на нас…
— Ха, ха! — засмеялся Земя. — Ты, первым делом, пошел бы заводить порядки у Христа, да у самого короля, ишь, какой прыткий!
— Ну, за это взялся бы ни один я, — проворчал Буривой. Тем временем через полянку протянулись длинные тени от леса.
— На коней! На коней!
Все, не спеша, стали подыматься с места. Люди, по данному знаку, бодро повскакали на ноги и бегом пустились ловить щипавших траву лошадей. За ними, весело обгоняя друг друга, помчались собаки, а лошади, хотя и стреноженные, не давались в руки, рвались и пытались ускакать.
Молодежь молча пристегивала мечи. Каждый, опознав свое оружие, сложенное в кучу, первым делом накрывал голову и застегивал кафтан. Некоторые, допив кубки, прятали их в висевшие у пояса мешочки.
Все собирались уже тронуться в путь, когда на широкой дороге, которая шла неподалеку лесом на Краков, раздался вдали топот коней. Взоры охотников обратились в ту сторону, откуда доносился звук, а головы наклонились, чтобы из-за ветвей увидеть проезжих.
Листва еще не совсем распустилась, так что дорогу было хорошо видно.
Они молчали, спешно оправляя мечи и держа луки наизготовке, хотя не было повода ожидать врагов. Топот все приближался и вперемежку стал доноситься шумный говор нескольких людей.
Буривой, отъехавший вперед дальше прочих, махнул братьям рукой и с презрительным смехом шепотом назвал имя:
— Мстислав из Буженина!
— Отчего бы с ним не поздравствоваться, — сказал со злостной усмешкой Збилют, обратившись к братьям, — такой достойный человек!
— Нас, болеславцев, он сейчас бы заподозрил в издевательстве, — отозвался другой брат, — оставьте его в покое! И без нас у него довольно горя.
Все с любопытством уставились на дорогу, стараясь рассмотреть проезжего. Путь его лежал так близко к костру и к месту, где стояли болеславцы, что проехать и не заметить братьев было невозможно. Однако братья подвинулись еще на несколько шагов ближе к дороге и остановились с вызывающим видом. Они подбоченились, состроили ухарские и насмешливые лица, одели шапки набекрень… А в глазах у них светился задор и готовность потягаться силой.
На дороге показался отряд верховых.
Впереди ехали трое: легко вооруженный витязь, темноволосый, с заметной проседью, и сердитым, мрачным, грустным лицом, рядом с ним мужчина в черном, смахивавший на священника, и веселый, ловкий гонец, радостно глядевший в свет. По пятам ехали шестеро хорошо вооруженных всадников, а за ними вьюки с оружием и припасами.
Тот, который, по-видимому, начальствовал над остальными, был Мстислав из Буженина. Хотя лицо его трепетало от сдержанного гнева, оно во всех других, кроме братьев болеславцев, возбудило бы живейшее участие, но не насмешку, такой глубокой затаенной грустью дышали его нахмуренные брови и глаза.
Когда проезжие увидели тех, которые почти заступили им дорогу, Мстислав слегка осадил лошадь. Брови у него сдвинулись, губы задрожали, а рука стала искать что-то за поясом… Он окинул глазами своих людей, но, мгновенно совладав с волнением, отдал поводья, пришпорил лошадь и заторопился. Однако минуя болеславцев, он бросил на них смелый, угрожающий взгляд, точно желал подчеркнуть, что не боится… Он подбоченился, видом своим дал понять, что он не хочет с ними знаться.
Ни болеславцы, ни тот проезжий, которого они называли Мстиславом из Буженина, не обменялись приветствиями. Болеславцы шепотом, между собой, очень явно издевались над ним, а он отвечал им презрительным взглядом. Так они гневно мерили друг друга взорами, преследовали исполненными злобой и презрения
глазами, и ни один не хотел первым уступить, отвести взор от другого. Казалось, что вот-вот, они сцепятся друг с другом.
Буженинский пан сначала было погнал лошадь, потом, надумавшись, попридержал и проехал мимо болеславцев шагом, миновав их челядь, которая успела подскакать верхами.
Лишь когда кучка людей отъехала, а от Мстислава виднелась одна спина, из толпы болеславцев раздался громкий смех, издевательский, резавший уши.
Казалось, что болеславцы разразились хохотом умышленно, щеголяя взрывами бурной радости. Они заливались гулким смехом, а когда один умолкал, другой вновь начинал смеяться, а остальные подхватывали.
Кучка верховых, отъехав, опять придержали коней, точно раздумывая, не принять ли брошенный обидчиками вызов. Слышался издали гневный мужской голос и другой, голос священника, сдержанный и успокаивавший. Болеславцы остались стоять, не трогаясь, непоколебимые. Только порой брались рукой за мечи и обменивались взглядами. Но вот, спустя миг, медленный топот коней принес весть, что проезжие в глубоком молчании поехали дальше.
— Покойный муж красавицы Христи! Он самый! Я узнал его издали! — воскликнул Буривой. — Он самый!
— Он, он! — подтвердили другие. — Как постарел.
— Говорят, будто он только тогда втюрился в жену, когда король ее похитил, — сказал Доброгост. — Теперь места себе найти не может…
— А ты что бы запел, если б она была твоею, да ее у тебя бы угнали? — спросил Збилют.
Доброгост промолчал.
— А заметили вы, — молвил Буривой, — что при нем ксендз? Теперь он без ксендза ни шага. Тот, который ехал с ним, состоит при краковском епископе. Мстислав теперь покорнейший епископский слуга, тот помыкает им, как хочет.
— Я то и говорю, — повторил Збилют, — что всяк, у кого такую б взяли женку, готов не то что с епископом, а с самим чертом покумиться, ища защиты!
Буривой оборвал его и с опаской оглянулся.
— Молчи ты!… В пути и к ночи поминаешь такую нечисть!
— Сам виноват, дурак! — прибавил Земя. — Не сталось бы, будь он умный человек…
— А ум-то здесь причем? — перебил другой.
— Пригодился бы, — ответил Доброгост, — ты не видел всего, как мы, а тоже суешься со своими рассуждениями. А мы свидетели, знаем, как все было. Ты тогда еще либо в Якушовицах, либо в Зборове охотился на ланей…
— Вот я и прошу: расскажите, научите, — молвил младший, — любопытно!
— Дурак, во-первых, потому что такую молодую красавицу-жену одел, как куколку, да притащил на королевин двор, точно не терпелось похвалиться ей. Дома, на запоре, надо держать такую! Родному брату не показывать! Красавица, какой равной нет на свете.
— Правда! — с увлечением подтвердил Збилют. — Теперь она в замке королевствует и куда не покажется, всякий скажет: краля! За такую можно и в огонь, и в воду!
— А король не схимник, — продолжал первый, — чтобы жмуриться, коща перед глазами хорошенькое личико. Раз взглянул… и не успокоился, пока не повидал опять. Удивляюсь только, как ее, после первого же дня выпустили из замка. Сколько нас там было, все мы перешептывались: ‘Король не схимник!’ И неудивительно: королева не молода, только и думает о сыне и никогда не была такой красавицей, как эта… Да так оно и следует, раскрасавица из всех красавиц на земле должна быть для короля, а раскрасавица в деревне для помещика… Мстислав с первого же раза смекнул, что король очень льнет к его жене, потому что не отходил от нее весь день. И сама Христя была не прочь: король всегда король, и лучше быть королевскою коханкою, нежели помещичьею женкой!
— Повез ее муж в Буженин: не за тридевять земель ведь это! И мы туда же на охоту, а время выбрали такое, когда хозяин был в отлучке. Мы сейчас смекнули, что на уме у короля. Я был с ним вместе, когда он заглянул в усадьбу. Делать нечего, пришлось хозяйке выйти навстречу, раз хозяин был в отлучке. Король велел нам расположиться станом на дворе усадьбы, а сам вошел в дом и остался там на целый день и еще на сутки. На другой день мы уже знали, что угонит ее. Молодка далась, как дается куропатка, когда над ней повиснет ястреб. Притворно плакала и упиралась, а другим глазком хихикала и шла по доброй воле.
— На третий день мы уже въехали в Краков, а всего ловитвы была у нас только Христя, самая что ни на есть лучшая дичина. Король поселил ее в замке, в отдельном помещении, и бережет, как зеницу ока.
— То-то поднялся крик, да шум, да гвалт! Не вольно, что ли, королю обзавестись лапушкой? Разве Дубравка перечила в чем Мешку, или Болько Храбрый не держал любок в замке по всем углам, сколько душеньке угодно? И не то ли делают поныне и паны, и кесари?
— Пусть так, — тихонько возразил другой, — брал бы себе, кого угодно, только не жену земского мужа. Другие таких дел не делали.
— А кто их знает? — продолжал рассказчик. — Всяко бывало! Но такого шума из-за одной бабы никогда не подымали. Епископу, который давно уже точил зуб на короля, дело было очень на руку: впутался в него собственною волей и стал грозить. А королю чихать и на него, и на его угрозы! Так Христя и осталась при дворе.
— И чего, собственно, хотят королева и епископ? — перебил Земя. — Разве лучше было бы, если бы король прогнал королеву и женился на другой? Ведь никто не обижает Мешкову мать: ото всех ей и честь, и поклонение…
— Будет вам молоть, только отруби летят! — крикнул Буривой, заторопившись. — На коней и пора ехать! Такой вздор и столько болтовни! Все это епископские штучки: он шумит, потому что ему все это на руку, мутит через Мстислава владык и земских людей, втолковывает им, будто их жены и дочери в опасности. А когда королю надоест весь этот шум, над которым он теперь смеется, то он так их фукнет… не дай Боже, как тогда расправится, избави Бог!
— Так-то так, если бы епископ не был епископом, — тихо прибавил Земя.
— Как будто бы епископ не такой же человек, как мы? — возразил Буривой.
— И не наш земляк, а не француз и не итальянец, каких папа присылает нам из Рима, над теми, понятно, наш король не властен, — молвил Збилют.
— Понятно! — подтвердили прочие. — А этот ведь родом из Щепанова. — Мгновение спустя, Збилют, заглянув в глаза старшему брату, шепнул, приглушая голос:
— Может быть, это и не годится перечить старшему и дразнить его… но… скажем для примера, что, пожалуй, он так старается для короля, потому что сам не прочь приударить за Христей! Ей-ей!
Буривой насупился и показал брату кулак.
— Молчи ты, безусый! Молоко на губах еще не высохло!.. Задам я тебе ужо!
Збилют прикинулся смиренным, ушел головою в плечи и, поглядывая исподлобья, усмехался братьям… только старшему не посмел взглянуть в глаза.
Остальные же, косясь на старшего, посмеивались и фыркали. А сам Буривой, хотя набрался строгости и глядел сурово, также растягивал рот в усмешку и молча сбирался в путь.
Челядь подавала лошадей, давно уже готовых, оседланных и взнузданных.
Все, хватаясь за гриву, молодецки вскакивали в седла, не нуждаясь в помощи. Рьяные кони брали с места вскачь, так что их едва можно было удержать.
Челядь, подобрав остальные дорожные вьюки и охотничьи принадлежности, повскакала на своих коней и пустилась вслед за господами по той самой дороге, по которой недавно проехал Мстислав из Буженина, только в другую сторону.
Хотя солнце давно уже перевалило за полдень, до заката оставалось еще не мало времени, но было уже не так жарко, набежали весенние тучки, стало свежее и легче дышать.
Приятно было ехать, и болеславцы, не спеша, под самый вечер добрались до края пущи, а оттуда в населенные окрестности Кракова. Дорога стала оживленнее, встречались возы и конные, и пешие путники. Весь этот народ при встрече с кучкой всадников, занимавших с собаками и птицами, и челядью всю ширину дороги, издали сворачивал на обочины пути, а пешие останавливались и кланялись в землю, так как узнавали королевскую дружину.
Болеславцы, как бы сознавая свои права, не думали ни уступать дорогу, ни стесняться, даже груженые возы должны были съезжать на пахотное поле. Собаки безнаказанно гонялись по полям за овцами, а пастухи не смели отгонять их. На то и королевская дружина.
Смерды, как мужчины, так и женщины, убегали подальше в поле, чтобы избегнуть встречи.
К вечеру братья уже оставили лес далеко за собой и ехали по открытой местности, когда навстречу им показался вдали другой конный отряд, также занимавший всю ширину дороги.
Когда расстояние между теми и другими уменьшилось, Буривой, приглядевшись к встречным, мигнул глазом челяди и братьям не уступать дороги. Издали можно было различить вооруженных всадников, одетых скромко и по- иноземному. Числом ини не превышали болеславцев и их челяди.
— Епископский двор и служба, — вполголоса сказал Бури-вой, — я их знаю: едет кто-нибудь из епископских приспешников, а то и сам… Куда? А кто его знает. Впрочем, о чем тут разговаривать? Пусть хоть бы и сам… с какой стати уступать? Разве мы не королевская дружина?
Всадники все более и более сближались. Встречные также, вероятно, распознали, с кем имеют дело, они заколебались и замедлили шаг, как бы совещаясь, что предпринять.
Только тот, который ехал впереди, по-видимому, ни на что не обращал внимания, так что расстояние между ним и спутниками постепенно увеличивалось.
Молча, стеной, плечо к плечу, с бердышами наготове, ехали, подбоченясь, болеславцы, с осанкою, полною задора. Они все время переглядывались и подбадривали друг друга, стараясь в то же время поддержать порядок и повиновение в рядах челяди, как будто предстояло столкновение с врагом. Буривой, в качестве вождя, держался в середине и вел свою дружину мерным шагом.
Встречные всадники продвигались значительно тише и спокойнее, точно глубоко уверенные, что им ничего не станется. Они глядели вперед без малейшего смущения, как будто бы замашки болеславцев совсем их не касались.
Посреди, на лошади, покрытой богатою попоной, ехал мужчина средних лет величественной осанки с благородным выражением лица. Его верховой конь, не обвешанный, не изукрашенный, шел уверенным, спокойным шагом. На черном одеянии всадника не было иных отличий, кроме наперсного креста. Впрочем, при такой наружности, ясно говорившей о полной уверенности в силах, о глубоком сознании той высоты, на которую был вознесен превыше всей толпы сановный муж, он и не нуждался ни в каких внешних знаках своего достоинства.
Взгляд его, встречаясь с чужим взглядом, невольно внушал чувство почтения и страха. Не потому что в глазах его светился гнев, или суровость, но весь он пламенел в сознании затаенного величия и внутренней неодолимой силы. Прекрасные черты его лица дышали ненарушимым миром и спокойствием.
Он приближался, постепенно сдерживая шаг коня, как бы желая дать время одуматься тем, которые загородили ему дорогу. Окружавшая его челядь, хотя вооруженная, держала себя так, как будто была далека от мысли, что ей придется, может быть, прокладывать себе дорогу силой. Подобно своему главе, она, по-видимому, была вполне уверена, что не будет надобности прибегнуть к оружию.
Буривой пылал непреклонной жаждою отпора, когда, однако, он встретился лицом к лицу с противником, то заколебался, метнул на него злобный взгляд и… сам не зная как и почему… вдруг отшатнулся, так порывисто и резко осадив коня, что тот присел на задние ноги.
Другие, следуя примеру предводителя, также нарушили порядок строя и образовали посреди себя узкий свободный путь для епископского поезда, точно хотели оцепить и раздавить его между двумя рядами сплоченных, нога к ноге, братьев болеславцев.
Епископ бесстрастно пришпорил лошадь и медленно, не спеша, въехал в кучку всадников, совершенно равнодушный к судьбе своей охраны.
Дружинники хотели было по следам владыки проехать серединою дороги. Однако болеславцы, пропустив епископа, угрожающе сомкнули строй, так что епископская челядь должна была, отстав, своротить с дороги в поле и ускорить шаг, точно спасаясь от преследования.
Молодые болеславцы, заметив расстройство в рядах епископской дружины, стали громко высмеивать их и издеваться. Лица дружинников горели злобой и негодованием. Однако ни один из них не дерзнул первый поднять руку на королевскую дружину. А епископ, медленно проехав сквозь строй расступившихся перед ним болеславцев, даже не оглянулся на то, что творилось за его спиной, настолько он был проникнут глубокою уверенностью, что ничего дурного не случится ни с ним, ни с его челядью.
Именно этой своей уверенностью и непреклонной силой воли он заставил королевскую дружину расступиться. Буривой и его попутчики даже не понимали, как могло все это случиться. Они злились на себя, чувствуя, что уступили неведомой силе, которую испытали на себе, как только встретились с взглядом, исполненным царственною мощью и величием.
Едва миновала встреча, как болеславцы пришли в себя. Они стали оглядываться со смехом и издевками, стараясь отделаться от впечатления случившегося. Некоторые грозились в сторону епископа оружием.
Но тот не видел вызывающего поведения болеславцев, потому что ни разу не оглянулся. Его же спутники догнали своего владыку с громким ропотом негодования, возмущенные и гневные, и вскоре исчезли из глаз болеславцев за ближайшим поворотом.
— Ты зачем свернул? — напустился Доброгост на Буривоя. — Надо было остановиться, заступить ему дорогу, а не жаться в сторону! Пусть бы он попятился от нас, а не мы от него!
— А шут его знает, что случилось с моей лошадью, — ответил Буривой, — чего-то испугалась, метнулась в бок, а я не мог ее сдержать. Впрочем, как ни как, а он все-таки епископ!.. Не для него я это сделал… только…
— Только для чего? — засмеялся Доброгост.
— А чтобы сбить с толку его челядь. Не наше дело расправляться с ними на большой дороге.
— А ты взглянул ему в глаза? — спросил Збилют.
— А как же! Всеконечно!.. Вот еще!.. Бояться чьего-то взгляда! — возмутился Буривой.
— Строгий взгляд! Мороз по коже продирает, — вставил Зе-мя. — Мурашки побежали, когда я, проезжая, встретился с его глазами!
Другие не признавались, стараясь заглушить испытанное впечатление шутками и издевательством. Некоторые все еще оглядывались, но ничего не было видно, кроме столба пыли.
Солнце садилось среди празднично расцвеченных облаков, сиявших багрянцом и золотом, и желто-алой и темно-синей краской. А в зените, точно отороченные кружевами, белели на лазурном своде неба перистые облачка. Птицы стайками резвились в воздухе, торопливо слетаясь на ночлег, так как от востока уже надвигалась ночь.
Немалое время болеславцы ехали в угрюмом молчании.
— Уж признайся, Буривой, — шепнул Земя, — что испугался его так же, как и я! Тут нечему дивиться! Раз он воскресил из мертвых Петрова сына, чтобы тот свидетельствовал на суде, то что ему стоит живого человека сделать мертвецом: захочет, и готово! По мне, лучше с ним не знаться и его не трогать.
— Конечно, — шепотом же ответил старший после долгого раздумья, — когда против меня стрелы да мечи, тогда я знаю, что мне грозит, и с кем имею дело. А как бороться с теми, которые могут и воскресить, и спровадить на тот свет невидимыми силами? Хотелось бы, чтобы и король с ним помирился, да только поздненько теперь об этом думать. Епископ распалился гневом, грозится, что отрешит короля от королевства. А все ксендзы твердят в один голос, что заставят короля, как папа кесаря, целовать ноги у епископа.
— Как там было с кесарем, не знаю, — прибавил, помолчавши, Буривой, — но заставить короля… ой, трудненько будет!
Покачали головами болеславцы, обменялись взглядами и замолчали.
— Да и то, что болтают о кесаре, будто папа поставил ему ногу на затылок, верно сказки, — нерешительно заметил Збилют, — а разносят небылицы по свету церковники, чтобы пугать людей.
— Не сказки! — возразил Буривой. — Не раз слышал я то же самое от короля. Он смеялся над кесарем и говорил: ‘Я бы лучше отрекся от королевства, чем от чести’.
Так рассуждали они в пути, когда вдали, в стороне от большой дороги, показались обширные дворцовые строения, обнесенные частоколом и обсаженные вокруг деревьями.
И деревья, и постройки темной массой выделялись на ясном небе, открытые окна и двери, ярко освещенные изнутри, горели как в огне. На дворе стояли пылавшие смолой бочки и костры, заливавшие заревом пожара широкую улицу строений. Издали казалось, будто пламенеют сами верхушки деревьев, и видно было, как высокими столбами подымаются к небу облака багрового дыма, снизу доверху унизанные искрами.
— Эй, эй! — весело воскликнул Доброгост. — Никто иной, как сам король коротает время в своем сельском подворье!
Все бодро двинулись вперед, покрикивая:
— Король, король наш! Добро пожаловать! Живей, живей! И кучка болеславцев пустилась рысью, погоняя лошадей. Чем ближе, тем сильнее ослепляло их зарево света, все яснее
доносились крики, пение и игра на гуслях.
— Без сомнения, король, — повторяли болеславцы.
— Где наш пан, там и веселье, — говорили они друг другу, — в добрый час поспеем к ужину! Христя также, верно, здесь, а кто не рад ее улыбке… ее взгляду…
Весело смеясь и перекликаясь, болеславцы доскакали до ворот, у которых толпилась многочисленная челядь, подальше, рядами, стояли во дворе привязанные к яслям кони… Других челядь водила под уздцы. Сквозь отворенные настежь окна виднелись освещенные факелами комнаты, из которых неслись залихватские напевы и бренчание на гуслях.
Едва успели болеславцы въехать во двор, как со всех сторон в полголоса раздались приветственные возгласы. Челядь сидела за поистине царственною трапезой. Тесным рядом стояли бочки с напитками, тут же лежали ковши и черпаки, высились горы хлеба, белели круги сыра на соломенных плетенках, и отовсюду доносился запах жареного мяса.
У окон и дверей толпилась челядь, разодетые дворовые в богатых доспехах, и ратные люди в цветных кафтанах.
Здесь же, под златотканой попоной, волочившейся по земле, двое конюхов водили любимую королевскую верховую кобылицу, с кличкой Орлица. Около нее заботливо и суетливо хлопотали слуги, одни подносили ей ломти хлеба, другие предлагали пойло, но она презрительно отворачивалась и от тех, и от других.
Невысокая, серая в яблочках, с лоснящейся шерстью, черными копытами, розовыми, широко раскрытыми ноздрями, большими темными глазами, длинной шелковистой гривой и хвостом, заплетенным в косу с золотистой лентой, королевская любимица, казалось, знала кто такой ее хозяин. Она шла гордо, не позволяя дергать себя за узду, заставляла конюхов замедлять шаг, по временам подымала голову, с громким ржанием, в котором слышались отголоски внутренней тревоги и недовольства.
А в ответ на ее голос стоявшие у яслей жеребцы начинали рваться, ржать, сбиваться в кучу… и вся усадьба наполнялась конской молвой, заглушавшей людские песни и игру.
Орлица в качестве признанной повелительницы табуна имела особый штат прислуги, даже отдельную палатку, в которую могла удалиться на покой, чтобы отдохнуть на ворохе свежей соломы, среди кадок с водою и овсом и вязок с душистым сеном.
Болеславцы, встреченные радостными кликами, соскочили с лошадей, сбросили плащи, застегнули кафтаны, отдали прислуге часть вооружения и, не входя во внутренние помещения, старались сначала разглядеть сквозь окна, что делалось внутри.
В длинной, низкой и не очень широкой комнате, освещенной факелами, горевшими в руках парней, расставленных вдоль стен, стоял длинный стол, покрытый скатертью, расшитой русскими узорами, и заставленный золотой и серебряной посудой. Ковши, жбаны, кубки, миски, все было грубо выковано из серебра и золота и сверкало и блестело в лучах огней. Необычайное, царское обилие посуды изумляло теснившийся у окон люд, с любопытством глядевший на такую потеху. Никто не гнал от окон смердов, потому что король бывал иногда чрезмерно ласков к простолюдинам, а земские мужи и рыцарство даже обижались, что он более заботится о холопах, нежели о тех, которые проливают за него кровь.
Поведение и несдержанный смех толпы доказывал, что она чувствовала себя здесь как дома, не понимала, что находится в гостях у короля и вовсе не боялась его тиунов и сотников.
На широкой лавке со спинкою и поручнями, богато убранной сукном, сидел на возвышении мужчина средних лет, с черными глазами, темно-русый, с такой же бородой, слегка подстриженной. Он был одет в шелковый, расшитый золотом кафтан с золотыми же шнурками и кистями, обшитый роскошным галуном. На шее блестела толстая цепь, бедра были опоясаны широким кушаком, на котором висел короткий меч в оправе из драгоценных камней. С головы слегка свешивался на бок алый шлык, с меховою оторочкой.
Из-под кафтана виднелись узкие, суконные, в обтяжку, брюки. Ноги он небрежно заложил одна на другую, они были обуты в красные сапоги с окованными золотом носками… Небрежно развалившись, он облокотился одной рукой на спинку лавки, а другую протянул сидевшей рядом с ним красавице.
Лицо его, хотя носившее следы усталости, было все еще красиво. Оно дышало гордостью и силой, страстью и самонадеянностью. Издали в нем виден был король, непривыкший уступать. Его пламенные быстрые глаза горели внутренним огнем, выдающиеся губы были полны и мясисты, на щеках горел яркий румянец, высокий лоб, орлиный нос, с раздувающимися ноздрями, довершали облик короля… Под кожею лица набухали местами переполненные кровью жилы, как будто рвавшиеся из тесноты наружу. С королевской гордостью уживалось на лице королевское же презрение к людям и безграничное высокомерие. В общем, это было молодое и здоровое лицо… хотя жизненные треволнения уже помяли его и провели по нему глубокие морщины, следы бурь, из которых он выходил доселе победителем.
Порой он странно жмурил черные глаза, отдувал губы, морщился, хмурил брови, так что лицо его ни на мгновение не оставалось в покое. По нему точно пробегали токи, явные и понятные для всех, так как он не находил нужным скрывать свои чувства. Гнев, радость, насмешка, негодование, нетерпение мелькали в нем, как облачка на небе, сменяли друг друга, исчезали, возвращались, так что всякий мог прочесть на его лице, открытом для всех, как в книге, что творилось на душе у короля.
Лицо было изменчиво, как апрельская погода. То сияло, как безоблачное небо, то покрывалось черными тучами, то белело облачками. То было обложено серой пеленой тумана, то залито веселыми лучами солнца. Утро не могло служить ручательством за вечер, а буря была не долговечнее ведра. Внезапно оно метало громы, а мгновение спустя могло быть ясней лазури… Чуть ли не с детства неограниченный властитель, воин, полководец, победитель, раздававший царства, он был непреклонен в своих решениях и ничего не считал для себя невыполнимым.
Женщина, сидевшая с ним рядом, была молода и хороша. Ее почти детское, наивное лицо дышало вызывающею смелой, не знающей смущения, игривостью. Белолицая, со слабым румянцем, она уставилась на короля большими, веселыми глазами и смотрела на него, как на божество из-под темных дуг бровей. Губы ее небольшого рта любовно улыбались, обнажая ряд белоснежных зубов.
Ее темные волосы спускались по плечам, еще больше оттеняя белизну кожи. Голубое платье, вышитое золотом, плотно охватывало стан, а поверх была наброшена алая накидка, ниспадавшая широкими, богатыми складками… На груди, на голове, на плечах, на руках, у пояса сверкали и блестели золотые украшения, повсюду, где их можно было примостить. Из желания быть красивой и достойной короля она слишком прифрантилась, хотя могла бы совсем не заботиться о своей наружности. Благодаря обаянию молодости, она была полна очарования, прелести и свежести, так что вперед обрекала на поражение любых красоток, которые вздумали бы состязаться с нею.
Король опирался одной рукой на ее белое плечо и страстно глядел ей в черные, сиявшие детской радостью глаза…
Она улыбалась и ему, и свету, и жизни, и всему, на что смотрела: улыбалась подходившим к ней мужчинам, золотым ковшам и факелам… даже ясной ночи, которая глядела сквозь окно. И не было у нее заметно ни стыда, ни иного чувства, кроме по-детски щебетавшей радости. Ее жемчужный смех несомненно согревал остывшее сердце тосковавшего владыки.
Непосредственно за царственной четою стояли еще несколько молодых, красивых, нарядных, веселых женщин. Они доверчиво шептались, смеялись и хихикали, смело разглядывая мужчин, окружавших короля.
Казалось, подбор красавиц имел целью оттенять и дополнять своею красотою несказанно привлекательное, милое полное радостного возбуждения лицо хозяйки. Рядом с нею у них был такой простонародный, обыденный вид, как будто они пришли из совсем другого мира. Сама их стыдливость была бесстыднее ее обольстительности.
Мужская половина придворного круга короля состояла поголовно из молодых людей с рыцарской осанкой. Некоторые, по-видимому, едва вышли из отроческого возраста, и на их губах и подбородке чуть заметно обозначился пушок. Все блестели золотом и парчею, разодетые в пух и в прах, явно довольные возможностью принарядиться. Лица у всех были веселые, губы улыбались, в глазах светились, вперемежку, остатки панской гордости и начало холопского нахальства. Вообще же, в кругу приближенных короля не было ни одного седого, ни одного умудренного жизнью старца. Король казался самым старшим и наиболее помятым жизнью из всех присутствовавших.
Все окружавшие повелителя были на чеку, в ожидании словесного приказа или знака. Они как бы старались прочесть в его глазах, какой он потребует от них услуги. Даже обмениваясь взглядами с прелестницами, вызывавшими их на шалости и шутки, мужская молодежь все время одним глазком следила за королем.
Не было видно не только старых, но и грустных лиц. Всем правило веселье, король не любил в эти часы печалиться.
На скамье, в глубине комнаты, сидели гусляры, играя на струнах. Когда раздавалось треньканье, женщины за спиною короля начинали потихоньку подпевать. Песня, сперва не смелая, понемногу разрасталась, присоединялись все новые и новые певцы, пока, наконец, вольная, легкомысленная, пополам со смехом, она не разливалась по всей комнате, разлеталась через окна по двору и подхватывалась вдали вторившими голосами. Когда слова песни бывали слишком вольные, девушки жмурили глаза, отворачивались, закрывали лицо руками, или набрасывали на глаза платочки, но охотно продолжали петь. Минута… и руки опускались, платочки опадали, искрились зрачки, полные внутреннего смеха, улыбались розовые губки…
Чернобровая красавица, небрежно опираясь о поручни сиденья, наклонялась и раскачивалась в такт песни, точно хотела похвастать гибкостью стана и стройным телом. Время от времени она подымала белые руки, слегка ударяла в ладоши, снова опускала их на колени и быстро пробегала глазами по лицам присутствовавших, задорно обмениваясь взглядами с пылкой молодежью. Каждый, на ком останавливались очи чародейки, невольно вздрагивал, как от удара, но едва он успевал поймать мимолетный взгляд, как чарующие взоры уже улетали далеко в пространство.
Король только одну ее и видел… Время от времени он подносил к губам стоявший перед ним золотой кубок и сразу ставил его обратно в глубокой задумчивости. Придворные, ловившие взгляды повелителя, на этот вечер не могли поймать их.
Болеславцы, постояв перед окном и пошептавшись у порога, посмеявшись по-приятельски у входа, вошли, наконец, в горницу. Расступилась стража, громко приветствовали их знакомые, все открывали им дорогу, и кругом поднялся говор. Король обернулся, сдвинул брови, но, узнав свою верную дружину, улыбнулся и подал знак, чтобы они садились есть и пить.
Туда же, вслед за взорами владыки, направились и очи чернобровой… направились и встретились со взорами, давно ее искавшими. Она вспыхнула до корней волос и, как бы раздосадованная, отвернула голову, опять взглянула и покраснела еще сильнее… Буривой и Збилют, отменно перед всеми остальными, преследовали ее дерзким взглядом.
Войдя в комнату, болеславцы стали несколько в стороне, среди своих. Король, мгновение спустя, кивнул им подойти. Вышел Буривой, как старший.
— Ну, как ваша ловитва? — спросил король равнодушным тоном.
— Почти сошла на нет, — ответил Буривой, — повстречался нам в пути престрашный зверь.
— А что вы делали? — подхватил король. — Убили?
— О, нет, — сказал старший болеславец, — сами не знаем, как это случилось. Его стадо побежало врассыпную, а сам он разогнал нас.
Король продолжал смотреть перед собой, не придавая значения услышанному и как бы думая о чем-то ином. Тогда подошел Збилют и пояснил за брата:
— Потому не удались нам ловы, всемилостивейший государь, что епископ Станка {Станислав.} переехал нам дорогу.
Услышав это имя, король метнулся в сторону и насупился, но промолчал. Упоминание епископа было ему неприятно даже в шутке.
— И вообще не было нам в лесу удачи, — прибавил Буривой, стреляя глазами в сторону чернобровой, — на дороге повстречался нам также буженинский пан.
Кровь бросилась в лицо красавицы, покраснели даже белые плечи, она отвернулась с таким страхом, точно наступила на мертвого.
— Надо было привести его с собой, — заметил король с хладнокровною насмешкой, — пусть бы выпил и развеселился, говорят, он сердится и злится.
— О, лицо у него унылое, как пост, — подхватил Буривой, — а куда он ехал? Бог его знает: с ксендзом, точно готовился к смерти.
Король оттопырил губы с презрительной ужимкой и повернулся к своей соседке. Болеславцы больше для него как бы не существовали: он забыл о них.
Те же, прождав немного, отошли от короля и вмешались в толпу придворных. Младшие дружинники подошли сзади к девушкам и стали осторожно заигрывать с ними и дразнить. Наперсницы чернобровой красавицы, по-видимому, были не прочь пошалить с молодежью. Они напускали на себя строгость, отбояривались, но очень поощрительно. Руки говорили одно, глаза другое, а губы третье.
Король слышал шепот и хихиканье, но даже не обернулся, настолько оно было в порядке вещей.
Только чернобровая нахмурилась: она злилась не на девушек, а на тех изменников, которые осмелились заглядываться в ее присутствии на посторонних.
Несколько раз взгляд ее искал Буривоя и Збилюта, каждого по-своему. Первого она выслеживала, второго с тревогой искала, одного боялась, другого жаждала, как дитя игрушку.
Как только закончился краткий разговор короля с болеславцами, гусляры, на время примолкшие и отдыхавшие, снова ударили по струнам. Разговоры смолкли, и точно издали, тихо и несмело, полилась песня, старинная, любовная, с припевами.
Девицы, как бы увлеченные прелестью напева, разошлись вовсю, позабыли о своих ужимках, заливались друг перед другом голосами, и песня громко неслась по комнате, лилась во двор, подымалась и опускалась волной, пока не оборвалась на последних словах припева.
Чернобровая красавица вздохнула: может быть ей вспомнились иные времена? Некоторые поникли головой… Разве можно знать, что приносит с собой песня, в словах которой таятся столько неведомых намеков и призраков былого?
Далеко за полночь лилась музыка. Король слушал песни и глядел в глаза красавицы, то шутил с нею, то грустил, то гневался на слуг, то смеялся до упаду… а за ним смеялась вся толпа, не ведая чему.
Поздно по полуночи гусляры, опившись медом, заснули на своей скамье, король с чернобровою красавицей куда-то удалились, а придворный люд, где и как кто мог и вздумал, расположились ко сну, и понемногу на подворье все затихло. Только во дворе у лошадей ходила стража, да у дверей королевской опочивальни менялись часовые, чтобы было кому явиться на зов короля.
Случалось, а разве можно было предвидеть, когда случится снова, что Болеслав среди ночи вскакивал, торопил всех на ловитву, или на Вавель, или на войну на другой конец света, куда приспичило его королевской воле. Он то месяцами стоял станом на одном и том же месте, то не давал отдохнуть единой ночи. Различные желания рождались в его мозгу, которых он не хотел и не умел сдерживать. Он бывал то добр, то жесток, то насмешлив, то безмерно жалостлив. Его неизменные приспешники, читавшие в его глазах, и те не сумели бы сказать, что принесет им вечер, а что утро. Приходилось быть ко всему готовым.
II
Пока Болеслав тешился в своей королевской вотчине, в нескольких милях от него тайком собиралось рыцарство, приглашенное на раду Мстиславом из Буженина и другими земскими людьми, оставившими короля. На этот сеймик направлялся и епископ краковский, Станислав из Щепанова, которого встретили тогда болеславцы на дороге, в сопровождении небольшой охраны.
Собралась рада, как собиралось когда-то вече, созывавшееся сплетенными ветвями, рассылавшимися по дворам. Но собралось потихоньку, тайно. В то время забылись уже многие старинные обычаи, не ужившиеся с новым ладом и складом. Мир не имел голоса, как в старину. Со времен Мешка управляли князья да короли, они присвоили себе исключительное право созывать вече, а собирались на него только званые и допущенные, угодные правителю.
Под железною рукою Храброго {Болеслав Храбрый.} земские люди и рыцарство должны были отказаться от своих извечных прав и забыть о них. Никто не смел на них ссылаться, хотя они были еще живы в памяти стариков. Позже, когда стал править Мешко Болеславович с Рыксой, давнишняя славянская свобода подняла голову, но временное возрождение окончилось взаимным несогласием, смутою и разорением. При Казимире снова водворилось королевское единовластие и распорядки, а когда после него принял бразды правления сын его Боль-ко Щедрый, он уж ни с кем не хотел делиться властью.
Едва ли не с первых дней своего панования он начал воевать. Водил рыцарство и против венгров, и на Русь, не давал ратным людям ни отдыха, ни срока. Земских людей он совсем не хотел знать, за исключением служилых. Величаться не давал ни единому из своих подданных.
Рожденный от русской матери, Доброгневы, женатый на русской княжне, тесно связанный с Русью военным побратимством, Болько управлял государством, как полководец и неограниченный властитель, распоряжаясь у себя, как в завоеванной стране, по обычаю Киевской Руси. Все должно ему повиноваться по мановению руки: войско, земские люди, смерды, даже духовенство, которое он сам назначал на епископские кафедры и требовал от него покорности. Потому он предпочитал епископов поляков итальянцам и французам, которых присылали ему из Рима.
С духовенством шла упорная борьба. Оно слишком ясно чувствовало свою связь с могущественной западною церковью, чтобы подчиниться королю, не сделав попытки отстоять свою самостоятельность. Ибо в других странах светские государи делились властью с церковью, а частью даже подчинялись ей. Во всей Европе совершался перелом, способный решить судьбы церкви. Быть ли ей, как выражался Гильдебрандт, солнцем, а светским государям месяцами, либо же удовольствоваться скромной ролью спутника кесарского солнца.
Конечно, кесарская власть насчитывала множество вассалов. Но чем было это множество перед лицом духовной мощи священнослужителей, рассеянных по всему миру и управляемых единою рукою из одного центра, рассылавшего свои веления? В их руках было могущественнейшее орудие проклятия и отлучения от общества верующих, равносильное смерти и даже худшее, нежели сама смерть.
Пятнадцать польских епископов окружали трон Болеслава Щедрого, когда он короновался в Гнезно: пятнадцать воевод могущественной рати, которая могла либо идти рука об руку с королевской властью, либо бороться с нею.
Но Болько ни о чем другом и слышать не хотел, как о полном подчинении и повиновении со стороны духовенства. Вместо того, он встречал повсюду тайное сопротивление, так как до поры до времени никто не решался открыто выступать против него. Король чувствовал, что не пользуется любовью духовенства, застращать которое ему, однако, не удавалось. Впрочем, имея за собою рыцарство, он не боялся никакой борьбы.
Тем временем ряд случайностей привлекло на сторону духовенства часть тех сил, на верность которых король рассчитывал.
Мстислав из Буженина, у которого Болеслав увел молодую жену, пылал жаждой мести, у других земских людей также были причины недовольства. Они созвали вече в малодоступной местности, в урочище, известном под названием ‘девичье поле’, здесь они собирались обсудить, как быть дальше. Это было началом заговора против короля, вооружившего против себя многих в собственной стране.
Место сборища Мстислав не назначил ни в усадьбе, ни в селе, , ни вообще на глазах людей, потому что слухи о съезде скоро дошли бы до ушей короля, за которого горой стоял простой народ. Недовольные боялись предательства, наезда и наскока, ибо хотя земские люди и часть рыцарства осуждали короля, будучи не в ладах с ним, все же на его стороне была и дружина, и болеславцы, и ратные люди, готовые сложить за него головы и идти даже против родных братьев.
А потому старейшие представители родовитого дворянства, Топоры, Шренявы, Доливы, Лисы и другие по просьбе Мстислава посылали тайно, молчком и осторожно созывать друг друга на вече, которое должно было собраться в определенный день в лесу, на ‘девичьем поле’, без участия челяди и слуг, которым не доверяли.
Сам буженинский пан, не щадя сил, ездил по дворам помещиков, лишь бы поставить на своем. Он был душой противокоролевского съезда, а так как знал, что епископ краковский также не одобряет короля и нарекает на его самовластие, то решил пригласить и епископа. Мстиславу не впервые было иметь дело с Станиславом. Епископ издавна знал его семью, а потому, когда Мстислав приехал с приглашением и назначил день и место, пастырь церкви отвечал:
— Не подобает мне, рабу Христову и служителю церкви, вступать в тайные соглашения и скрывать свои поступки. Все, что я говорю и делаю, я творю открыто и не боюсь предстать на суд ни королю, и всему миру. Потому не требуйте моего присутствия на вече.
Но Мстислав, припав к рукам епископа, стал покрывать их поцелуями и умолять снизойти к просьбе недовольных, выражая опасение, как бы отказ не привел к худшей смуте и разрухе. Тогда епископ Станко после долгих размышлений и расспросов обещал, наконец, принять участие в собрании. Ибо убедился, что присутствие его может оказаться безусловно необходимым, иначе раздраженные умы неуравновешенных участников придут к погибельным решениям.
Под вечер того дня лесная долина среди пущи, так называемая ‘девичья поляна’, представляла странный вид. Удаленная от деревень и поселений, окруженная стеной деревьев и непроходимой чащей, она представляла собой частью луг, частью давно заброшенное поле. У подножия пригорка, на котором раскинулась поляна, отлого спускавшаяся одной стороною к пуще, текла лесная речка, берега которой были местами густо усеяны камнями. На самой середине поля стоял огромный вековой раскидистый дуб, такой жизнерадостный и крепкий, как будто бы не вынес на своих плечах много вековых бурь и зим.
Предания гласили, что на этом самом месте праздновались, в свое время, суботки, собиралось вече, находилось языческое кладбище и остатки погорелищ от костров. Под самым лесом виднелся одетый зеленым дерном курган, так называемая Курова могила, по имени какого-то вождя, погибшего на этом месте в седую старину. Народ до той еще поры собирался в определенные дни на берег ручья, на самое урочище, распевал здесь песни и справлял языческие обряды. Потому настоятель прихода поставил на этом самом месте деревянный крест, на котором, как бывало на деревьях, богомольцы развешивали одежды больных, обрекших здесь здоровье, а у подножия складывали принесенные по обету дары.
Еще до захода солнца приехали под дуб несколько всадников и стали не спеша располагаться на ночь, так как не застали никого из устроителей. А так как из предосторожности никто не взял с собой прислуги, то сами паны должны были позаботиться о лошадях и о себе самих. Некоторые, явившись на вече с сыновьями и молодежью, заставляли их прислуживать себе. А в те времена все были равно привычны к самым тяжелым работам, потому никто от них и не отказывался, а даже похвалялся, что может справиться собственными силами.
Трое из рода Топоров, приехавшие первыми, братья Старжи, недолго оставались в одиночестве. Вскоре явились двое из другого рода, а за ними еще пятеро Топоров, по прозванию Колки. Некоторые приветствовали друг друга как старые знакомые, иные, будучи не очень близки, старались познакомиться. Все, сняв с лошадей попоны, разместились на земле. Ибо, явившись без челяди и без повозок, никто не брал с собой шатров, а потому единственною крышей служил дуб.
Начался безразличный разговор о разных соседских происшествиях, об усадебных делах, особенно же о тех, которые после киевских походов и холопского засилья все еще не могли быть приведены в порядок.
Все были угрюмы и не очень радовались вечу. В те времена было немалым подвигом собраться таким образом опальным и враждовавшим против короля людишкам. Король ни у кого не спрашивал, когда собирался снести голову земскому человеку и ни с кем не советовался. Он не предавал суду, когда считал необходимым покарать виновного, а просто подсылал своих головорезов и отдавал приказ вести на плаху всякого, будь то смерд или вельможнейший владыка.
Хотя у всех собравшихся много наболело на душе, они не торопились с жалобами и нареканиями. Поджидали, чтобы съехалось побольше народа, и чтобы Мстислав открыл собрание. Некоторые утверждали, будто подъедет сам краковский епископ, однако, этим слухам не очень доверяли, потому что епископ слыл за человека, любившего действовать открыто, и считался первой властью в крае после короля.
Ежеминутно сборище под старым дубом увеличивалось, и к заходу солнца можно было насчитать до полусотни пожилых и, по большей части, почтенных, пользовавшихся весом, представителей земли. Много было мужей, убеленных сединами. Молодежь, созванная больше для подмоги старым, держалась поодаль.
По одежде и вооружению можно было распознать богатых владык и зажиточных землевладельцев, у некоторых оружие и утварь так и сверкали золотыми украшениями. Кони, которых молодежь стреножив, пустила пастись на луг, были также сытые, отборные, выхоленные, как у заправских рыцарей. Пеших в то время не ценили, и воину нельзя было обойтись без лошади.
Собравшиеся вполголоса вели беседу, когда одним из последних показался из леса Мстислав, сам друг с духовником. Челядь с младшим братом он оставил позади. При виде Мстислава многие стали приветно махать ему рукой, другие же кричали:
— Бывай! {То есть ‘бывай здрув’ — будь здоров.}
Мстислав бодро соскочил с коня и помог сойти ксендзу, которого привез. Затем, отогнав коней к остальному табуну, поспешил присоединиться к тем, которые его здесь поджидали.
И знакомые, и незнакомые могли теперь ближе присмотреться к буженинскому пану, давно нигде не появлявшемуся, так как после похищения жены он долго не появлялся.
Был он человек средних лет, обросший черной бородой, рано тронутой сединою. С быстрыми глазами, низким лбом, коренастый, сильный, он поражал всех непомерною решимостью, светившеюся во всех чертах и уживавшеюся с глубоким горем и безграничным страданием, выражавшимися на лице. Он шел мерным шагом, бросая тревожные взгляды из-под густых нахмуренных бровей, и с своеобразной гордостью, смешанною со стыдом, принимал приветствия собравшихся. Вид всех тех, перед которыми ему предстояло разоблачить и обжаловать свой позор, повергал его в смущение и гнев.