Бодлер, его жизнь и поэзия, Якубович Петр Филиппович, Год: 1901

Время на прочтение: 15 минут(ы)

Бодлер, его жизнь и поэзия

Шарль Пьер Бодлер родился в Париже 21 апреля 1821 года. По его собственному признанию, многие из предков его были идиотами или маньяками и все отличались ‘ужасными страстями’. Старший брат его Клод (от другой матери) на 55-м году жизни был разбит параличом и умер, кажется, в сумасшедшем доме почти в одно время с поэтом. У матери последнего в старости были парализованы ноги. Все эти генеалогические данные невольно наводят на мысль, что Бодлер уже в крови своей носил, быть может, задатки той страшной болезни, которая преждевременно свела его в могилу и наложила такой горький и темный отпечаток на его талант и характер. Но не подлежит также сомнению, что и сам поэт прибавил к этим ненормальным основам своей природы значительную каплю яда. Долгое время друзья его, и особенно Теофиль Готье, пытались реабилитировать в этом отношении его память, называя вздором ходившие в обществе слухи о злоупотреблении гашишем и опиумом и утверждая, что Бодлер из любознательности только сделал один или два опыта с одним из этих опасных веществ…
Однако обнародованная в последнее время интимная переписка Бодлера не оставляет теперь никаких сомнений в том, что он не был свободен от несчастной страсти к наркотикам. В одном из писем 1859 года он говорит: ‘Я очень мрачен, мой друг, а опиума нет’. В дневнике 1862 года читаем: ‘Я культивировал свою истерию с наслаждением и ужасом’. А в письме, относящемся к 1865 году (за два года до смерти), он уже прямо сознается: ‘…лечивший меня доктор не знал про то, что некогда я долго употреблял опиум’. Конечно, Бодлер не был знаменитым английским опиофагом Кинсеем, который целых шестнадцать лет пожирал это наркотическое вещество, дойдя до 320 гранов в сутки (!!), и который посмеялся бы над французским своим подражателем, как над ребенком: но на это у Кинсея и здоровье было железное: он имел силу воли отделаться в конце концов от своей несчастной слабости и прожил потом еще много лет в полном здравии. Но если Бодлер и не особенно злоупотреблял опиумом, пользуясь им только для успокоения желудочных и нервных болей, которыми страдал с молодости, то на его нежном, слабом от природы организме и это могло оставить зловредные следы. Одно прибавлялось к другому…
Отец Шарля, Франсуа Бодлер, был также в своем роде замечательной личностью. По показаниям поэта, он ‘носил сутану раньше, чем надеть фригийский колпак’. Во всяком случае, он учился в духовной семинарии, был затем учителем в каком-то коллеже и репетитором детей герцога Шуазеля. У него были дружеские связи в двух противоположных кругах общества — в аристократии и среди революционеров. В мрачные дни террора он держал себя в высшей степени мужественно и благородно, целыми днями бегал по тюрьмам и судилищам, открыто заступаясь за наиболее скомпрометированных лиц и для спасения чужой жизни рискуя собственной головой. Он же, говорят, доставил яд знаменитому Кондорсе, когда не смог спасти его. Крайний радикал по убеждениям, он был аристократ по манерам и любви ко всему изящному. Он часто водил маленького Шарля по общественным садам, где любил показывать ему статуи, и под его-то влиянием у мальчика пробудилась необыкновенная страсть к пластическому искусству. Ему было десять лет, когда умер старик отец. Овдовевшая молодая мать Шарля вскоре вышла вторично замуж за блестящего молодого офицера Опика, впоследствии генерала и маршала Людовика-Филиппа, и этот факт скорого забвения памяти дорогого человека образовал глубокую рану в сердце поэта, который долго после того не в силах был относиться к матери с прежней страстной любовью. Что касается отчима, то у нас нет оснований думать, что он дурно относился к пасынку: напротив, он, по-видимому, любил его по-своему и мечтал устроить ему такую же блестящую карьеру, какую сделал сам, но в нем не было ни той сердечной нежности, ни той любви к искусству, какие Шарль помнил в своем отце. Во всяком случае, известно, что с раннего детства и до конца жизни поэт относился к нему с глубокой антипатией…
Девяти лет Шарль поступил в коллеж в Лионе. Любознательный и способный, он обладал крайне живым, беспокойным умом, мешавшим усидчивости и внимательности, и успехи его в коллеже были посредственны. Уже в те ранние годы будущий писатель отличался независимым и оригинальным характером. ‘Удары жизни, борьба с учителями и товарищами, глухая тоска, — кратко говорит он об этом времени в своих автобиографических заметках, — чувство одиночества всегда и везде’. Между тем — очень живой вкус к жизни и удовольствиям. На 16-м году он — переместился в коллеж Людовика Великого в Париже и там впервые начал писать стихи, свидетельствовавшие о ранней разочарованности в духе модного тогда байронизма. В 1837-1838 годах он совершил с отчимом поездку в Пиренеи, оставившую в его душе сильные впечатления, и от этого времени сохранилось одно стихотворение, озаглавленное уже в духе ‘Цветов зла’ — ‘Incompatibilite’, где встречаются красивые и смелые образы вроде ‘безмолвия, внушающего желание бежать, спастись от него’. В 1839 году произошла какая-то невыясненная история, за которую Бодлер был исключен из коллежа перед самым окончанием курса,
С этого момента он начал вести рассеянную жизнь, вызывавшую у его родных большое беспокойство. Им, впрочем, известна была только внешняя сторона этой жизни: дружба с литературной богемой и женщинами двусмысленного общественного положения, беспорядочное времяпрепровождение, нежелание вступать в высший свет, знакомство с которым могло бы дать ему генеральское звание отчима, отсутствие каких-нибудь видимых плодов того труда, о котором он постоянно мечтал и говорил. То, что этот же период жизни, столь беспорядочной и неприличной на их взгляд, был для молодого поэта и периодом глубокой внутренней работы, серьезной подготовки к избранной деятельности, что для него не проходило даром знакомство с темными углами огромного города, с грязными предместьями, где копошится рабочий люд, и жалкими мансардами, где ютится низший сорт богемы, — об этом родители Бодлера не имели представления. Когда Шарль объявил им, что он решил посвятить себя литературе, они были поражены, как громом. ‘Как изумились мы, — вспоминает потом его мать об этом периоде, — когда он вдруг отказался от всего, что хотели для него сделать, пожелал украсть у самого себя крылья и стал писателем… Какое разочарование в нашей внутренней жизни, до тех пор такой счастливой! Какая печаль!’ Глухая семейная борьба длилась несколько лет. Это по ее поводу написано Бодлером полное глубокой горечи и вместе кроткой резиньяши ‘Благословение’, пьеса, которою открывается сборник ‘Цветов зла’.
Уже в это раннее время Бодлер завязал отношения со многими крупными деятелями тогдашней литературы и искусства: Урлиаком, Жераром, Бальзаком, Левавассером, Делятушем. Рассказывают, что Бальзак и Бодлер случайно наскочили один на другого во время прогулки, и это комичное столкновение, вызвавшее у обоих смех, послужило поводом к знакомству: полчаса спустя они уже бродили, обнявшись, по набережной Сены и болтали обо всем, что приходило в голову. Бальзак стал одним из любимых писателей и литературных учителей Бодлера. Внешность последнего в тот светлый юношеский период друзья описывают самыми идеальными красками. К сожалению, эта ‘божественная красота’ скоро поблекла под зноем душевных мук и жизненного горя, однако и впоследствии Бодлер сохранил лицо, обращавшее на себя общее внимание. Худощавый, тонкий, изысканно-просто одетый во все черное, он ходил медленными, мягкими ритмическими шагами…
Родители имели, во всяком случае, достаточно мотивов тревожиться образом жизни своего сына. В ужас должны были прийти они, прочитав, например, одно из тогдашних его стихотворений:
‘Не блестящая львица была моя любовница, нечувствительная ко взглядам насмешливого света, красота ее цветет лишь в моем печальном сердце. Чтобы купить себе башмаки, она продавала свою любовь, но смешно было бы, если бы подле этой бесстыдницы я стал корчить из себя святошу, я, который продаю свою мысль и хочу быть писателем. Порок несравненно более тяжкий: она носила парик’ и т. д.
Надо думать, что стихотворение это не есть целиком плод действительности, а, по крайней мере наполовину, является данью романтическому ‘бунту’, который охватил французских поэтов того времени, но и половины было достаточно, чтобы родители Шарля, страшно встревоженные, решили принять относительно него крайние меры. После нескольких бурных семейных сцен молодой поэт принужден был покориться и в мае 1841 года сел в Бордо на корабль, который должен был отвезти его в Индию. Мать Бодлера надеялась, что путешествие подействует на него отрезвляющим образом, даст другое направление его мыслям. Но с первых же дней пути самая мрачная печаль охватила юного странника, и вскоре тоска по родине превратилась у него в настоящую болезнь. Не радовали его ни картины не виданной до тех пор природы, ни яркие краски южного неба, ни горячее тропическое солнце — он с каждым днем худел и таял, как воск. Впоследствии сам Бодлер, до крайности любивший всякие мистификации, рассказывал своим друзьям, будто он долгое время жил в Калькутте, занимаясь поставкой мяса для английской армии, благодаря этим фантастическим рассказам создались целые легенды относительно его путешествия. Но биографический материал безжалостно разрушает все эти легенды. Положительно известно, что путешествие длилось всего лишь десять месяцев и что капитан корабля, перепуганный болезнью Бодлера и уступая его собственным настояниям, еще с острова Св. Маврикия или, самое большее, с о. Бурбона отправил его на попутном корабле обратно во Францию. Таким образом, Индии-то он и не видал вовсе!.. Тем не менее не подлежит сомнению, что эта короткая поездка в тропические страны оставила в душе поэта неизгладимый след, который мы находим всюду в его произведениях: с этих пор мечты его постоянно уносятся на далекий восток, к полуденному солнцу, под которым растут такие странные цветы и деревья с опьяняющими ароматами…
В феврале 1842 года Бодлер вернулся в Париж и, через два месяца достигнув совершеннолетия, получил свою долю отцовского наследства. Старший брат Клод предпочел получить землю. Шарль — деньги. Капитала в 75 тысяч франков, казалось, было вполне достаточно для безбедной жизни в течение многих лет, но в руках ветреного поэта сумма эта скоро растаяла и заменилась еще огромными долгами, ставшими несчастием и проклятием всей его остальной жизни. Искренно или из желания оригинальничать и поражать друзей Бодлер утверждал, что вынес из своего путешествия культ черной Венеры и не может более глядеть на белых женщин. Действительность вскоре зло подшутила над этой страстью, и фигурантка одного из маленьких парижских театров, в которую Бодлер влюбился, мулатка Жанна Дюваль на всю жизнь забрала его в руки. Связь эта была поистине роковою для Бодлера. По единогласному свидетельству друзей и знакомых поэта, в этой Жанне не было ничего замечательного: ни особенной красоты, ни ума, ни таланта, ни сердца, ничего, кроме безграничного эгоизма, корыстолюбия и легкомыслия. Но, сойдясь с нею и, быть может, вначале полюбив ее вполне искренно, Бодлер считал уже потом долгом чести не покидать до конца эту несчастную. Она всячески обманывала его, разоряла, вводила в неоплатные долги, надевала ему петлю на шею, а он кротко и покорно выносил все, никогда никому не жалуясь, не пытаясь даже порвать эту неестественную связь со своей ‘belle ignorante’, как называл он Жанну Дюваль в стихах. Как многие из женщин цветной расы, Жанна имела пристрастие к спиртным напиткам и еще в молодые годы была поражена параличом. Бодлер поместил ее в одну из лучших лечебниц и, отказывая во всем себе, устроил там самым комфортабельным образом. Но, любя веселье и ненавидя от всей души скуку, Жанна, не успев еще хорошенько поправиться, поспешила выйти из больницы и поселилась на этот раз в одной квартире с поэтом. Надо думать, что этот период совместной жизни с фривольной, невежественной и взбалмошной женщиной был для него особенно тяжел, тем не менее он терпеливо вынес несколько лет такой жизни. Даже в самые последние годы, находясь уже в добровольном изгнании в Бельгии в когтях полной нищеты, Бодлер не переставал помогать Жанне, не забывала и она его, — даже в то время, когда он лежал уже на смертном одре, продолжая громить письмами, в которых требовала денег и денег… После смерти поэта впав в страшную нищету, и она вскоре умерла где-то в госпитале.
Конечно, такая несчастная связь не могла не оставить в душе поэта мрачных следов. Живя в такой среде, где мало встречалось порядочных женщин, и судя о них по Жанне и по другим образчикам большею частью того же типа, он, естественно, должен был приобрести самые странные и дикие взгляды на их счет. Он считал женщину одною из обольстительных форм дьявола, он выражал даже удивление тому, что ее пускают в церковь,
Возрастающая нужда лишила вскоре Бодлера возможности позволить себе какую бы то ни было роскошь, С 1819 года он ходил по пустынным улицам Сен-Жерменского предместья уже не в модном черном костюме, а в рабочей блузе. Впрочем, известного рода дендизм он умел сохранять даже и в этом одеянии. Между тем выступать на литературную арену с произведениями своей музы Бодлер медлил. Слава об его оригинальном и сильном таланте уже давно вышла из пределов тесного дружеского кружка, где поэт любил читать свои стихи монотонно-певучим, властным голосом, производившим на слушателей глубокое впечатление, но, тонкий ценитель красоты, он не спешил печататься и все исправлял, отделывал и оттачивал форму своих произведений. До чего доходила его строгость к себе, показывает тот факт, что чудное стихотворение ‘Альбатрос’, читанное друзьям вскоре после поездки в Индию, он не решился поместить в первом издании ‘Fleurs du Mal’, вышедшем в свет пятнадцать лет спустя!.. В печати Бодлер выступил впервые не стихотворцем, а критиком — сначала салонов живописи, а затем и литературы. В мире французских художников до сих пор принято считать, что Франция не имела художественного критика, равного Бодлеру по тонкости вкуса красоты и энергии стиля. Все его симпатии склонялись на сторону нарождавшейся тогда школы реальной живописи, но любимым его художником был Делакруа, из поэтов он больше всего любил певца рабочих Пьера Дюпона, с которым вместе дрался потом в июньские дни на баррикадах. Впоследствии литературные вкусы Бодлера значительно отклонились в сторону чистого искусства: к Беранже он чувствовал отвращение, к Гюго равнодушие, признавал только Шатобриана, Бальзака, Стендаля, Флобера, Банвиля, Готье, Мериме, де Виньи, Леконта де Лиля… Но в 40-х годах, которые были периодом наиболее пышного расцвета и для его собственного таланта, он отличался горячими демократическими вкусами. Движение 1848 года увлекло в новый поток и Бодлера. Нельзя, впрочем, сказать, чтобы он имел какую-либо определенную программу, принадлежал к какой-нибудь определенной демократической Франции: вернее всего, что толкнули его в революцию общие гуманитарные принципы, сочувствие к рабочему классу, приобретенное им во время скитаний по грязным предместьям Парижа (все лучшие стихотворения его в этом роде: ‘Душа вина’, ‘Пирушка тряпичников’, ‘Сумерки’, ‘Рассвет’ и др. — написаны в бурный период конца 40-х годов), но имело долю влияние и личное озлобление против буржуазии и правящих классов. Некоторые из друзей видели, по крайней мере, Бодлера, с оружием в руках стоявшего во главе толпы и призывавшего ее разрушить дом генерала Опика, его отчима. Одновременно с участием в уличных движениях Бодлер пытался служить демократическим идеям и на почве журналистики, в качестве редактора одного эфемерного революционного издания, выходившего в 1848 году в Париже. Но светлые мечты были вскоре разбиты. Часть вождей демократии погибла или бежала за границу (как Виктор Гюго), часть опустила голову или отдалась волне реакции. Созерцательная, кроткая натура нашего поэта не была пригодна к боевой деятельности ни на поле уличной, ни на поле чернильной брани, и вскоре он почувствовал в душе своей страшную пустыню. Протянуть руку правительству Наполеона III он не мог и до конца остался в стороне от общественного пирога, который с такой жадностью делила тогда хищная толпа ренегатов, лицемерных ханжей и раболепных холопов, но для него невозможно было и продолжение отношений с революционерами, так как в убеждениях его, чуждых до тех пор какого-либо твердого обоснования, началась резкая эволюция, кончившаяся прямой враждой ко всяким демократическим утопиям, мыслями о необходимости для современного общества католической религии и политического абсолютизма, фантазиями о трех сословиях — воинов, священников и поэтов… С большой, однако, осторожностью надо относиться к определению истинного смысла и значения этой внутренней реакции: поэт, написавший ‘Отречение св. Петра’, не мог, конечно, быть правоверным католиком, и папа, наверное, с ужасом отшатнулся бы от такого сына своей церкви, правительство Второй империи, присудившее к уничтожению сборник ‘Цветов зла’, точно так же не могло бы истолковать в свою пользу бодлеровский абсолютизм, наконец, и буржуазное общество, такими мрачными красками обрисованное в его сочинениях, не могло считать его своим сторонником. Политические и общественные взгляды Бодлера, поскольку они выразились в его автобиографических заметках, нередко поражают нас своей дикостью и реакционностью, но они не дают ключа к этой своеобразной душе, — ключа, который можно сыскать только в тех же ‘Цветах зла’.
С конца 1840-х годов Бодлер начал также увлекаться сочинениями знаменитого американского писателя Эдгара По, усиленно переводя их на французский язык. Несомненно, что у обоих авторов было в некоторых отношениях сильное духовное родство, и благодаря ему-то Бодлер любил По такой страстной, доходившей до болезненного обожания любовью. Начиная с 1846 года, он переводил его вплоть до самой смерти, последовавшей в 1867 году, переводил с изумительным трудолюбием, необыкновенной точностью и верностью подлиннику, так что до сих пор по справедливости признается образцовым и неподражаемым переводчиком американского поэта. До какой страстности доходила эта мистическая любовь Бодлера к По, видно из его интимного дневника последних лет жизни, где наряду с покойным отцом он считает дух Эдгара По своим заступником перед высшим милосердием…
Долго медлил Бодлер с обнародованием своих оригинальных стихотворений, и только летом 1857 года сборник ‘Цветов зла’ увидел наконец свет. Автору было в это время уже 36 лет…
‘Цветы зла’ были динамитной бомбой, упавшей в буржуазное общество Второй империи. Выше я говорил уже о приеме, оказанном ему во Франции. Поэт чувствовал себя уничтоженным, раздавленным несправедливым осуждением его книги как безнравственной и антирелигиозной. Он считал себя опозоренным, лишенным навсегда чести… ‘Разве актер, выступающий на сцене, — с горечью говорил он, — ответствен за роли преступников, им изображаемых? Не имел ли я права, даже не был ли обязан с наивозможным совершенством приноровить свой ум и талант ко всевозможным софизмам и видам развращенности своего века?’ А девять лет спустя, в минуту озлобления и откровенности, он так высказался о своей книге в одном из интимных писем: ‘В эту жестокую книгу я вложил всю мою мысль и сердце, всю мою нежность и ненависть, всю мою религию… И если бы я написал противоположное, если бы клялся всеми богами, что это произведение чистого искусства, обезьянства, жонглерства, то я лгал бы самым бесстыдным образом!’ Одно, во всяком случае, бесспорно, что ‘Цветы зла’ отнюдь не были произведением чистого искусства. Но беда в том, что судьи поэта имели слишком медные лбы, чтобы понять тенденцию, бившую прямо в глаза каждому беспристрастному судье и ценителю. Ханжам и фарисеям не было дела до внутреннего смысла, до души произведения, а важнее всего было соблюдение чисто внешних условий пуризма, — и вот ‘Цветам зла’ был вынесен из полиции нравов обвинительный вердикт. Собственно говоря, в настоящее время, когда французский натурализм приучил нас к такой страшной подчас откровенности языка, читатель, знакомый до тех пор с Бодлером лишь понаслышке, взяв его книгу в руки, не поймет даже смысла этого осуждения: где же тут цинизм, безнравственность? Ведь не говоря уже о духе книги, в смысле формы, языка это не более как ребяческий лепет в сравнении с Мопассаном, Катуллом, Мендесом, Гюисмансом и другими новейшими писателями? И в самом деле: главной причиной осуждения книги было, несомненно, ее заглавие, дававшее повод думать, что автор сочувствует изображаемому в ней ‘злу’, искренно считает ‘цветами’ (хотя и цветы бывают ведь разные?) все нарисованные в ней ужасы. Будь вся книга озаглавлена ‘Сплином и идеалом’, как называется первый, самый большой и ценный отдел ее, и осуждения, быть может, не последовало бы, а между тем ‘Сплин и идеал’ даже больше подходило бы к названию всего сборника, чем ‘Цветы зла’, и если поэт выбрал все-таки последнее, то, конечно, отдавая главным образом дань романтическому бунту эпохи и природной своей страсти к иронии и мистификациям всякого рода.
В 1861 году выходит уже второе издание ‘Цветов зла’ с прибавлением 35 новых пьес, в том числе ‘Альбатроса’, ‘Маленьких старушек’, по поводу которых Гюго выразился, что Бодлер создал ‘новый род трепета’ (1е nouvean frisson), и ‘Путешествия’, этого оригинального гимна смерти, который таким мрачным аккордом заключает сборник.
С начала 1862 года мы видим поэта уже в полной власти у страшного недуга. Постоянные нервные боли, рвоты и головокружения отныне уже не переставали его мучить. Иногда он появлялся еще в увеселительных местах, но мрачный, нелюдимый, пугая своим видом молодых девушек. Куда девалось его былое остроумие, веселая болтливость и страсть к фланерству, сменившаяся теперь желчным недовольством всем окружающим! Влюбленный когда-то в Париж, в его шумную жизнь, в его блеск и грязь, роскошь и нищету, красивые приманки и гноящиеся язвы, теперь он чувствовал к этому отвращение. Параллельно с ходом болезни росли и долги, охватывая его железным кольцом нужды и нравственных обязательств… А между тем литературный заработок Бодлера был ничтожен. Этот род труда и вообще давал в те времена во Франции очень мало, за исключением разве двух-трех знаменитостей, а творческая производительность Бодлера была к тому же удивительно невелика, благодаря отчасти его строгому отношению к своему таланту, а отчасти и лености. Трудолюбие, которое он так высоко ценил, ставя даже выше вдохновения, в нем самом было очень мало, и сохранилось немало анекдотов о том, к каким уловкам прибегал он для обуздания своей лени и как последняя все-таки одерживала большею частью верх. Теперь, с развитием болезни, о больших литературных заработках нечего было и думать. В довершение несчастья издатель Бодлера и друг его, Пуле де Малясси, погорел, и Бодлер, как всегда благородный и самоотверженный, счел своим долгом связать отныне свою судьбу с его судьбою и разделить с ним все последствия краха. Наконец он ухватился за предложение бельгийских художников прочесть в Брюсселе ряд публичных лекций об искусстве и, уже совсем больной, поехал туда в апреле 1864 года, окрыленный новыми надеждами. Первые лекции имели огромный успех, но все мечты вскоре разлетелись прахом, так как антрепренер надул и вместо обещанных 500 франков за лекцию стал платить сначала по 100, а потом и по 50 фр., — сумма, совершенно недостаточная даже для скудного существования. Скоро поэт возненавидел Бельгию всеми силами души: и люди, и природа — все внушало ему здесь полное отвращение. Народ бельгийский кажется ему грубым, эгоистичным, исполненным всяческих пороков, деревья представляются черными, цветы лишенными запаха, Брюссель вонючей и грязной клоакой… Под влиянием болезни и нужды дух поэта, и без того склонный к меланхолии, омрачается все сильнее и сильнее. Но вернуться немедленно в Париж он не хотел, так как решил вернуться туда лишь со славой, исполнив все свои обязательства. Он приготовляет книгу о Бельгии (от которой остались лишь отрывки), где хочет излить всю свою желчь против этой страны, всю свою ненависть к этому народу… Много работать, однако, не удается, потому что болезнь продолжает делать свое страшное дело и идет вперед гигантскими шагами…
Нельзя равнодушно читать интимный дневник, в котором Бодлер записывает с такой трогательной, с такой подчас детской откровенностью все свои чувства и мысли последних лет жизни. Идеал дендизма и желание возбуждать удивление света своими причудами и оригинальностями давно исчезли в нем без следа и сменились другим, более возвышенным идеалом — нравственного совершенствования. Одновременно с этим в нем вспыхивает страстная любовь к матери, желание хоть сколько-нибудь загладить все то горе, которое он причинил ей в жизни… Отныне все, что он заработает, он будет делить на четыре равные части: одну для себя, другую для матери, третью для Жанны и друзей, четвертую для кредиторов. Вот его обязанности. Чтобы выполнить их, нужно работать и работать, а для этого необходимо здоровье. А чтобы стать здоровым, он должен построить жизнь по совершенно новому плану, и прежде всего стать нравственно лучшим, чистым, воспитать в себе любовь и жить любо— вью… Какие искренние клятвы дает он себе и Богу __ посвятить отныне всю жизнь достижению этого нового идеала! Какие горькие сожаления срываются с его уст о напрасно потраченных силах и молодости! Главное средство для своего духовного возрождения он видит в труде и гигиене, он откажется от вcего возбуждающего, станет жить скромно, умеренно, будет работать как вол, с раннего утра до позднего вечера, и встречая, и кончая свой день теплой беседой с небом. И кто знает, быть может, новая жизнь и новые наслаждения блеснут еще для него? Уплата долгов, развитие таланта, слава, обеспеченность и счастье матери и Жанны?.. Но, увы! пора было сказать ‘прости’ всем этим розовым мечтам!.. Час поэта пробил. В апреле 1866 года паралич разбил всю правую половину его тела и лишил его языка. С этих пор от Бодлера остается живой труп, и жизнь его превращается в сплошную мучительную агонию. Летом того же года друзья перевезли его в Париж и поместили в хорошую лечебницу. Мать находилась при сыне почти неотлучно до дня смерти. Одно время казалось, будто болезнь поддается усилиям врачей — больной начал вставать, ходить и произносить некоторые слова, но временное улучшение наступило лишь для того, чтобы разразиться затем окончательным кризисом и уже навсегда пригвоздить несчастного поэта к постели. Только движением глаз, всегда печальных и кратких, мог он с этих пор выражать свои мысли и чувства, свою радость при посещениях друзей. Это ужасное положение, разрывавшее сердце матери и всех близких, длилось очень долго. Смерть наступила лишь 31 августа 1867 года, без всяких видимых страданий, после долгой, но тихой агонии.
Бодлер умер 46 лет от роду.
Точно так же, как Байрон был созданием революционной эпохи и ее могучего, протестующего духа, Бодлер и его пессимистическая поэзия были порождением другой эпохи, когда нищета и подавленность одних, испорченность и развращенность других классов достигают своего апогея, а между тем над этою бездною ‘зла’, из которой несутся одуряющие запахи его ужасных ‘цветов’, не светит уже маяк надежды. Неудавшаяся революция 1848 года и последовавший за нею государственный переворот 2 декабря погасили этот светоч и водворили над Францией и над всей Европой удушливый мрак тоски и отчаяния. Я не думаю, конечно, приравнивать титана поэзии Байрона к Бодлеру, таланту несравненно менее крупному и заметному, но хочу только сказать, что как тот, так и другой одинаково были выразителями духа своего времени, один — начала нынешнего столетия, другой — середины и, пожалуй, даже конца его. Байрон глубоко разочарован и в прошлом, и в настоящем состоянии человечества, тому и другому равно гремят его проклятия. Но при всей ‘свирепой ненависти’ (выражение Гете о Байроне) к современному человеку и делам рук его на дне души поэта все же остается луч надежды на лучшее будущее, неумирающей веры в идеал человечности, свободы и справедливости. В более душное и мрачное время жил Бодлер, и его пессимизм, полученный в наследство от Байрона, успел сделать значительный шаг вперед: скорбный взор поэта видит идеал уже в каком-то неопределенном туманном отдалении, на высоте, почти недоступной человеку…
Отсюда те безотрадные картины, которые Бодлер дает нам в своих ‘Цветах зла’. Рисуя разврат и пороки буржуазии, грязь и нищету рабочих классов, он не находит у своей лиры ни одного утешительного звука, ни одного светлого тона. В больших городах зло и страдание жизни наиболее концентрируются, и вот Бодлер является по преимуществу певцом больших городов, Парижа в особенности. В ‘Le crepuscule du soir’ и ‘Le crepuscule du matin’ он дает небольшое, но столь яркое и сильное изображение Парижа, равного которому французская литература не знает: Франсуа Коппе, стяжавший первую свою славу на таких же изображениях Парижа, и Эмиль Золя, великий мастер этого рода описаний, оба лишь развили и расширили содержание маленьких пьесок Бодлера.
Однако он не остается только холодным и бесстрастным изобразителем нищеты, порока и разврата современного общества. Сочувствие его всегда на стороне несчастных, униженных и обездоленных — это слишком ясно чувствуется по той любви и нежности, с которыми он рисует их.

1901, апрель
П. Ф. Якубович

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека