Беззаботные, Цеховская Варвара Николаевна, Год: 1912

Время на прочтение: 123 минут(ы)

БЕЗЗАБОТНЫЕ.

I.

— Пріемъ у вице-губернатора конченъ?
Пламень, не подождавъ отвта, увреннымъ движеніемъ сбросилъ свое франтовское пальто на пуху, красиво настеганное на черной атласной подкладк,— на руки швейцару Евстафію.
— Такъ точно, ваше высокородіе, кончился.
Евстафій съ стремительной услужливостью подхватилъ пальто, такъ-же стремительно повсилъ его въ сторонк отъ общей вшалки, рядомъ съ вице-губернаторской шинелью, на всу слегка встряхнулъ для чего-то совершенно сухой воротникъ у пальто,— цнный воротникъ изъ камчатскаго бобра съ просдью. И, продлавъ все это акробатически-быстро, сталъ на вытяжку, какъ остолбенлый, ожидая калошъ, кашне и бобровой шапки.
Пламень копотливо разматывалъ кашне, медленно сдвигалъ съ породисто-небольшихъ ногъ неглубокія кожаныя калоши.
— Романъ Кириловичъ не собирается узжать?— спросилъ онъ о вице-губернатор и спросилъ, видимо, такъ себ, не то, чтобы интересуясь нужной справкой, а скорй отъ нечего длать, изъ празднаго любопытства.
— Никакъ нтъ, ваше высокородіе. Они раньше пяти не удутъ.
Швейцаръ изъ отставныхъ военныхъ, импозантный и рослый, съ густо-развшанными на груди медалями, Евстафій служилъ въ губернскомъ правленіи безъ малаго двадцать три года. Зато былъ опытенъ въ длахъ своей сферы, умлъ сортировать постителей, угадывалъ, кто и зачмъ приходитъ. Онъ зналъ всхъ мало-мальски выдающихся персонъ города. Зналъ и городского мирового судью, Дмитрія Степановича Пламеня,— женатаго на дочк покойнаго милліонера изъ мужиковъ, Колобродько. Извстно было Евстафію и то, что Пламень хотя и мировой судья и помщикъ не изъ мелкихъ, и женатъ на дочери Колобродько, но весь запутанъ въ долгахъ вдоль и поперекъ. Мотъ, игрокъ въ карты и путаникъ, — готовый побжать за любой двченкой на улиц,— Пламень, однако, желанный гость всюду. Баринъ подлинный, фамиліи хорошей, даже прославленной. Друженъ со всми, кто поважне. Дружитъ и съ вице губернаторомъ. Значитъ, будетъ принятъ всегда — по длу или такъ себ,— хотя бы и не вовремя. Евстафію же подобаетъ стоять передъ нимъ на вытяжку…
По лнивой хохлацкой склонности отдалять отъ себя до послдняго срока все мало-пріятное или затруднительное, Пламень не торопился и теперь, поднимаясь по старинно-крутой лстниц къ кабинету вице-губернатора. Идти къ вице-губернатору ему сегодня не хотлось, но чего не сдлаешь дружбы ради. Какъ отказать такому славному парню, какъ Андрей Безкрайный? Только не угодно ли дипломатничать съ этой придворной крысой, какъ этотъ Траумвальдъ? Лукавый царедворецъ — самъ обойдетъ каждаго. Кокетничаетъ прямотою, святою простотой, отсутствіемъ дипломатичности, а у самаго языкъ на то, чтобы скрывать мысли. Прикинется несвдущимъ младенцемъ, заставитъ разсказывать все сначала, будетъ слушать, расширяя глаза, твердить свое: ‘я не осуждаю, но’… Не осуждаю, не осуждаю… а на послдокъ выйдетъ: не могу не осудить.
Не разобрать, изъ какихъ источниковъ, но, что бы гд ни случилось, Траумвальду извстно все, до микроскопическихъ подробностей.
Непостижимое всевднье Траумвальда болзненно рзало Пламеню глаза. Онъ испытывалъ глухое раздраженье, вспоминая о вице-губернатор. Траумвальдъ чаще, чмъ гд-либо, бывалъ въ семь Пламеня. А Дмитрій Степановичъ, при наличности вполн дружелюбныхъ вншнихъ отношеній, избгалъ встртиться лишній разъ съ Траумвальдомъ Да и Траумвальдъ посщалъ такъ часто домъ Пламеня не ради Дмитрія Степановича. Вице-губернаторъ питалъ (какъ онъ самъ опредлялъ) ‘магнетически-дружеское’ влеченье къ двадцати-двухъ лтней дочери Пламеня, Инн Дмитріевн. Это нжное благоволенье началось давно, еще съ тхъ временъ, когда Инна Дмитріевна была институткой-подросткомъ, и продолжалось, не убывая, до послдняго времени. Траумвальдъ считался другомъ семьи Пламеня, а Дмитрій Степановичъ ежился при мысли о преданномъ друг своей дочки, побаиваясь вице-губернаторскаго всевднья.
Увязшій въ долгахъ Пламень хваталъ взаймы направо и налво, перехватывая и у ходатаевъ второго и третьяго сорта. Выходило какъ-то такъ, что эти-то ходатаи заимодавцы систематически вели судебныя дла въ участк Пламеня, точно получивъ участокъ его на откупъ. Время отъ времени Пламень возвращалъ адвокатамъ занятыя деньги, но, притиснутый постоянной недохваткой, обращался за ссудами снова.
Въ вид благодарности за безпроцентный кредитъ, ему, какъ судь приходилось смотрть кой на что сквозь пальцы, не отказывать ходатаямъ въ разныхъ льготахъ. Возникало положеніе, унизительно-неловкое. Сталкиваясь съ всевдущимъ Траумвальдомъ, онъ часто думалъ, сомнваясь:
— Доложено ему, или нтъ о моихъ компромиссахъ?
Умъ подсказывалъ:
— Разумется, да.
И Пламень затаенно недолюбливалъ вице-губернатора.
На верхней площадк лстницы, недалеко отъ вице-губернаторскаго кабинета, Пламень остановился отдышаться. Давалъ знать себя пятидесятилтній возрастъ.
Средняго роста, худощавый, хотя слегка дряблый и отечный, съ породистымъ, поблекшимъ лицомъ малороссійскаго типа, съ чуть пожелтвшими, но еще нетронутыми порчей зубами, Пламень носилъ пышные и длинные хохлацкіе усы, спадающіе по сторонамъ выпукло-полнаго рта пониже подбородка. Онъ брилъ щеки и подбородокъ съ тхъ поръ, какъ началъ рзко-сдть. Волосы на голов стригъ такъ коротко, что нельзя было разобрать, сдые они или блестятъ отъ короткой стрижки. Всей своей медлительно-величественной повадкой онъ походилъ на барина, и именно на барина (‘пана’) изъ украинской знати. Ни за кого иного, кром помщика изъ Малороссіи,— его нельзя было принять.
Пламень крпко любилъ физическія жизненныя наслажденья, и это налагало отпечатокъ оживленности на его лицо, заставляло сверкать жаднымъ блескомъ глаза съ утолщенными вками, лукаво выглядывавшіе нсколько исподлобья, придавало благодушно-насмшливой улыбк оттнокъ основательной освдомленности въ чемъ-то очень важномъ, а неторопливымъ движеньямъ Пламеня мшковато-юношескую стремительность. Отъ этого съ перваго взгляда, онъ не казался старымъ, но шаткость походки, неустойчивость ногъ, нижняя челюсть, безсильно-отвисающая въ минуты усталости или раздумья, какая-то особенная, чуть согбенная окостенлость спинного хребта, эти предательскія, не сразу уловимыя черточки говорили о многолтнихъ излишествахъ, успвшихъ подточить незаурядно-сильный организмъ.
Сбоку, изъ кабинета своего выступилъ совтникъ губернскаго правленія, Озимый, Василій Мефодьевичъ, нестарый, лысый, юркій, кругленькій. Продуктивный работникъ, законовдъ и службистъ, Озимый докладывалъ вице-губернатору обо всемъ, что случалось или должно было произойти въ город, но въ свою очередь и о томъ, что касалось Траумвальда, трезвонилъ повсюду.
— Дмитрій Степановичъ?— съ удивленнымъ любопытствомъ поздоровался съ Пламенемъ Озимый.— Вы тутъ что?
— Къ Роману Кириловичу.
— Сказали доложить?
— А ему надобно докладывать?— изумился Пламень такъ невинно и небрежно, что Озимый лишь пожалъ плечами. Будто безмолвно отвтилъ:
— Обыкновенно докладываютъ. Но ты вн закона… Для тебя, пожалуй, и необязательно.
Чтобы задержать Пламеня и посплетничать съ нимъ о свженькой новости, Озимый, протянувъ открытый портсигаръ, предложилъ радушно:
— Покурите, Дмитрій Степановичъ? ‘Генералъ’, представьте, какъ старовръ, табачнаго курева не жалуетъ. У него лучше не дымить въ кабинет. Покуримте?
Дмитрій Степановичъ не отказался.
— Генералъ у насъ, представьте, поразстроенъ нынче,— началъ Озимый въ вид вступленія.
— Да?— равнодушно отозвался Пламень.— Что съ нимъ?
Озимый поперхнулся отъ предвкушенія удовольствія. Не успвъ откашляться, онъ заговорилъ, преодолвая кашель, внутренно смакуя каждое слово.
— Съ утра, представьте, прибылъ въ наилучшемъ удар. Свое ‘Le parlate d’amor, о cari fiorl’ напвалъ даже въ правленіи. У него это знакъ хорошій. А только что, совсмъ недавно, ужъ посл пріема просителей, — побесдовалъ съ докторомъ Наждакомъ и крупно, представьте, побесдовалъ. Съ помощникомъ врачебнаго инспектора. Посовтовалъ въ отставку подать… И тотъ подаетъ, представьте.
Пламень водилъ знакомство съ Наждакомъ. Новость всколыхнула Пламеня.
— Что вы говорите?— произнесъ онъ пораженный.— Да почему?
— ‘А н-а той причин’,— искусно скопировалъ Озимый Траумвальда,— что служить намъ съ вами неудобно вмст. Я не осуждаю, но… и ужъ пудрилъ его, пудри…. Хотя, представьте, и голоса не повысилъ ни разу. Мн за дверьми еле слышно было. Ласково, но твердо…
— А за что же? За что?
— Да все за эти… Ну, какъ ихъ? Генералъ, чтобы выходило поделикатнй, называетъ ‘доброхотныя приношенія за оказаніе содйствій’. Такъ и я повторю: за доброхотныя приношенія. Вы только представьте!
— И Наждакъ согласился въ отставку?
— А вы бы не согласились?
— А ни-ни. На зло не согласился бы. Нарочно.
— И проиграли бы, представьте. Сами бы пожалли посл. Попробуйте связаться съ Траумвальдомъ. Связи въ сферахъ. Сынъ свитскаго генерала. Да его каждый губернаторъ боится. А что за цаца докторъ Наждакъ? Да еще и рыльце у Наждака въ пуху. Траумвальдъ въ порошекъ его сотретъ, если захочетъ. Навредитъ до гробовой доски, ославитъ хуже волчьяго билета. Не благоразумне ли уйти по хорошему? Генералъ — ригористъ. Его не передлаешь. А напакостничать онъ можетъ вредоносно. И во всхъ вдомствахъ.
Пламень, чуть вздохнувъ, погасилъ свою папироску.

——

— Войдите,— въ отвтъ на постукиванье въ дверь разршилъ Траумвальдъ.
Вице-губернаторскій кабинетъ въ губернскомъ правленіи былъ какъ бы дубликатомъ кабинета изъ частной квартиры Траумвальда. Та же наполеоновская мебель изъ краснаго дерева съ бронзой, съ такой же старинной, буро-зеленой обивкой. Такъ же поставленъ у окна письменный столъ, и у стны книжные шкафы, такіе же диванчики безъ спинокъ, стулья и кресла, простыя съ виду, но удобныя и покойныя, и старый, зелено-выцвтшій коверъ на всю комнату, врод ковра изъ траумвальдовскаго кабинета, хотя сортомъ похуже.
Траумвальдъ стоически ничему никогда не удивлялся. Онъ встртилъ Пламеня, точно поджидалъ его давно.
— Вотъ, кстати,— дружески заговорилъ онъ, въ одинъ мигъ очутившись у дверей, чтобы привтствовать гостя:— А я сижу и не знаю, чмъ заполнить время?
— А взять и ухать домой до положеннаго срока нельзя? ‘Скверный примръ подчиненнымъ?— подсказалъ съ улыбкой Пламень, лестно подчеркивая всмъ извстную служебную рачительность вице-губернатора.
Траумвальдъ развелъ руками, словно попросилъ:
— Ужъ хоть не смйтесь. Ну, слабъ человкъ… у каждаго своя странность.
Не сдой и не лысый, въ штатскомъ плать, одтый во все дорогое и во все англійское, Траумвальдъ блисталъ удивительной свжестью лица, почти при полномъ отсутствіи морщинъ на изнженной кож. Онъ не носилъ бороды, а лишь недлинные усы темно-каштановаго цвта. Фигура у него была высокая, сухощавая, до сихъ поръ гибкая… Когда по табельнымъ днямъ онъ появлялся къ молебну въ главномъ собор въ своемъ залитомъ золотымъ шитьемъ придворномъ мундир, его раззолоченная фигура, выпуклая грудь и выгнутая спина будили зависть даже у тхъ, кому по служебному положенію скоре онъ, Траумвальдъ, могъ позавидовать.
Кто видлъ вице-губернатора въ первый разъ, тому прежде всего бросалось въ глаза благородство его осанки. Объ ум Траумвальда мннія были разнорчивы. Одни находили его очень умнымъ, другіе усматривали въ немъ не столько умъ, сколько врожденные тактъ и деликатность въ соединеніи со свтской ловкостью.
Вжливый и привтливый со всми, рыцарски-любезный съ женщинами, джентльмэнъ и пуританинъ въ душ, Траумвальдъ умлъ достаточно тонко наблюдать и понимать людей. Себя же съ непримтной ловкостью искусно устранялъ отъ наблюдательности другихъ. Шестнадцать лтъ онъ,— еще не старый вдовецъ,— прожилъ на глазахъ горожанъ въ Z. Но о немъ, объ его интимной личной жизни даже въ насыщенномъ сплетнями Z. ршительно ничего не знали. Время шло, жизнь Траумвальда протекала вся на виду, зимой одиноко, лтомъ — съ двумя сыновьями, назжавшими къ нему изъ Пажескаго корпуса. И въ город не могли назвать съ достоврностью ни одного женскаго имени наряду съ именемъ вице-губернатора.
Однако, при всемъ благородств поведенія и осанки, было въ сановито-доступномъ Траумвальд и что-то комическое. Не всегда и не сразу удавалось уловить, что составляетъ элементъ смшного въ его личности. Сперва казалось, что комизмъ кроется въ траумвальдовской манер говорить, нердко вызывающей невольныя улыбки… Хотя, отецъ Траумвальда числился въ списк русскихъ генераловъ съ нмецкой лишь фамиліей и занималъ видный придворный постъ, а мать Романа Кирилловича была чистокровная русская помщица изъ средней полосы Россіи, и хотя Романъ Кирилловичъ выросъ и воспитался въ строгорусской, казалось бы, обстановк, а все же въ построеніи фразъ Траумвальда, если не просвчивало явно, то отдаленно напоминало о себ нчто иноземное. Собственно, произношеніе русскихъ словъ у него было петербургское и правильное. Даже чрезмрно правильное для здшняго разноязычнаго края, гд объяснялись по русски на скверномъ провинціальномъ говор, уснащенномъ полонизмами. Не самое построеніе рчи часто не походило у Траумвальда. на русское. Особенно не давалась ему русская буква ч, которую онъ произносилъ, какъ тщ. У него выходило: тш’ноовникъ, гортш’ишникъ, Тш’еховъ. Да еще страдало слово: взволнованъ, звучавшее, какъ у нмцевъ: взвальнованъ.
— Что за дворцовое благоустройство повелось у васъ въ правленіи,— сидя въ кресл у письменнаго стола, противъ Траумвальда, похваливалъ Пламень.— Я не заглядывалъ сюда со временъ Фонъ-Берлиза. Конюшня была при немъ, а не правленіе.
— И нынче что устроишь въ такомъ каретномъ сара?— защищая фонъ-Берлиза, пошутилъ Траумвальдъ.— Не зданіе, а казематъ. Старина, матушка.
— Но нтъ сравненья съ прежнимъ. Одно нехорошо: лстница по старому крутая. Съ трудомъ преодоллъ, еле отдышался посл.
— Крутая?— повторилъ Романъ Кирилловичъ, приподнявъ брови.— А я и не примчаю ея.
— Ну… вы же человкъ еще свжій.
— Вы моложе меня. И должны быть свже.
— Какая ужъ наша молодость. Сорокъ седьмой пошелъ,— оглядвшись съ комической таинственностью, шепотомъ заговорщика повдалъ Пламень.
На самомъ дл ему недавно пошелъ пятидесятый.
— А мн пятьдесятъ шесть,— признался Траумвальдъ безъ всякой утайки,— Десять лтъ разницы, большой кусокъ времени. А вы ужъ задыхаетесь на лстницахъ. Все по той причин, что не признаете экономіи силъ, ни тренировки, ни гигіены. Берегись бдъ, покуда ихъ нтъ… Опасенье — половина спасенья… Изнашивать себя слдуетъ бережливо. Покойная матушка моя, бывало, говаривала: кто пороченъ, тотъ непроченъ. А подъ порочностью у нея разумлась неумренность.
— Расплата когда-то еще настанетъ. Можетъ, и не доживу до нея. А бережливость — вещь скучная. Вы бережливы по натур своей. Такой ужъ уродились. А мн трудно. Вы и силы свои, и матеріальныя средства — все сберегали смолоду.
— И не жалю о томъ. Мои дти не возропщутъ на меня, когда придется расправлять крылья. Ддовское наслдіе цло, не пріумножено, но и не растрачено. Сдамъ, что получилъ. ‘Ею же мрою’ мн отмрено,— тою и сдамъ…
Траумвальдъ любилъ вставлять въ рчь старинныя выраженія, тексты, народныя поговорки и примты, при всякомъ подходящемъ, а иной разъ и неподходящемъ случа. Объ этой его слабости циркулировало много анекдотовъ. Ему приписывалось затасканное: ‘не такъ страшенъ чортъ, какъ его малютки’, онъ будто бы говорилъ: ‘я имлъ пріхать’, ‘немножко очень’… Впрочемъ, эти обмолвки безбожно преувеличивались. Русскій языкъ Траумвальдъ зналъ, а словарь даже былъ его настольной книгой.
Пламень призадумался, вспомнивъ о возложенной на него миссіи.
— И къ чему уклонился такъ далеко въ сторону?’ Трудно будетъ переходъ сдлать…
Но ‘переходъ’ вдругъ представился. Онъ протянулъ съ притворно-хохлацкой простодушностью:
— Вы — рдкое исключеніе, Романъ Кириловичъ, а вообще, молодости свойственно зарываться. Что и за молодость безъ заблужденій. Или безъ ошибокъ. Вотъ-какъ Андрей Безкрайный. Не былъ бы молодымъ, если бы не спотыкался.
Едва было названо это имя, Траумвальдъ понялъ, зачмъ пріхалъ Пламень въ неурочный часъ и въ неурочное мсто. Какъ многіе изъ наблюдательныхъ людей, Романъ Кириловичъ часто слдилъ не за тмъ, что ему говорятъ, а за тмъ, о чемъ думаютъ его собесдники. Что Пламень явился неспроста, это Траумвальдъ зналъ, еще не поздоровавшись съ гостемъ. Онъ и теперь заподозрилъ правильно истинную причину визита, но первыми своими фразами Пламень не подтверждалъ возникшаго подозрнія. А тутъ все стало прозрачно-яснымъ.
Склонивъ голову къ правому плечу, Траумвальдъ методически переставилъ на стол бронзовую фигурку Наполеона. Лицо вице-губернатора оставалось дружески-привтливымъ, а Пламень уже считалъ себя попавшимъ впросакъ. И вновь нарождалась въ немъ досада, возникающая отъ сознанія чужого превосходства.
— ‘Поторопился, не такъ началъ,— упрекалъ онъ себя.— Лукавый царедворецъ догадался, понялъ и отобьется отъ приглашенья. На вечеръ къ Андрею Безкрайному онъ не подетъ.
А такъ необходимо было уломать и залучить на этотъ вечеръ Траумвальда въ видахъ полной реабилитаціи Андрея Безкрайнаго. Ужъ если бы самъ Траумвальдъ къ Безкрайному сегодня похалъ,— слдовательно, все обстоитъ благопристойно, и Андрея можно считать чистымъ, какъ голубь.
Сверхъ ожиданій Пламеня, Траумвальдъ не прикинулся несвдущимъ. Переставивъ Наполеона, онъ хладнокровно оборвалъ затянувшуюся паузу.
— Какъ жаль,— замтилъ онъ,— что этотъ казусъ съ Безкрайнымъ принимаетъ столь широкую огласку.
— Какую огласку?— почти вспыливъ, возмутился Плапень.— Вдь тетка выкупила вексель? Она потомъ признала свою подпись. А блаженненькій и юродивый Никита тутъ тоже, оказывается, замшанъ? Это — ихъ семейное дло. И кром самыхъ близкихъ людей, о немъ никто не знаетъ.
— Я не близокъ къ семь Безкрайныхъ. А, какъ видите, знаю.
— Ну, такъ это же вы! Вы — какъ Шерлокъ Хольмсъ Чего вы не знаете? Это про васъ и псня сложена: ‘Басъ гуде, труба грае. Романъ мовчить, а все знае’.
Траумвальдъ не улыбнулся шутк. Прищуривъ глаза, онъ скороговоркой отвтилъ сквозь зубы:
— Я бы еще — съ полгоря. Но мн мой Озимый толковалъ про это. Онъ — не плохой малый, да изъ болтуновъ, мн сдается. И всюду болтаютъ. Я не осуждаю, но… нехорошо для Андрей Петровича.
— Но и Никита Безкрайный тутъ не безъ грха!— настойчиво подчеркнулъ Пламень.— Зачмъ же все валить на одного Андрея? Только оттого, что Андрей небогатъ? А Никита — изъ генералъ-губернаторскихъ сынковъ, и у маменьки его — завщанныя Безкрайнымъ генералъ-губернаторскія сбереженья?
Прямо глядя на Пламеня, Траумвальдъ твердо возразилъ:
— Никиту Безкрайнаго сюда лучше бы не пристегивать. Никита, по юродивости своей, наклеветалъ на себя. Оговорилъ себя, лишь бы выручить кузена. Екатерина Адольфовна по той причин и погасила дло, что въ него оказался втравленнымъ Никита. Оттого и признала потомъ свою подпись.
— Это еще надо доказать, Романъ Кириловичъ.
— Ежели я говорю, стало быть, доказательства имю. Это — такъ. Мое слово тому порукой.
Оспаривать было немыслимо, и Пламень сказалъ, горячась все сильнй и возмущеннй:
— А хотя бы и такъ? Кто безъ грха въ наше время? То, ли творятъ другіе? Вы вотъ никого не осуждаете, Романъ Кириловичъ… а я не могу не осудить. И не Безкрайнаго Андрея, а Екатерину Адольфовну. Жестокая женщина. Какъ? Повышенная пенсія, три имнія, домъ… акціонерша чуть ли не всхъ коммерческихъ предпріятій… и изъ-за какихъ-то ничтожныхъ четырехъ тысячъ едва не загубить человка? Молодого, стоящаго на хорошей дорог. Андрею всего двадцать восемь лтъ, универсантъ, чиновникъ особыхъ порученій при генералъ-губернатор… И онъ, наконецъ, не чужой Екатерин Адольфовн? Племянникъ мужа… Воспитанъ у нихъ въ дом, какъ второй сынъ,— при ихъ юродивомъ Никитушк. И вдругъ изъ-за векселя на четыре тысячи поднимать этакую кутерьму? Длать формальное заявленіе о подлог? Нтъ, воля ваша, а это — непростительная для женщины жестокость. А еще богомольничаетъ. Ужъ эти мн православнйшія изъ лютеранокъ! Кому, спрашивается, нужно ея православіе?
— Я полагаю, это — вопросъ ея внутренней совсти,— суховато остановилъ Пламеня Романъ Кириловичъ.— По какому праву мы будемъ…
— Нтъ-съ, позвольте. Если она даетъ намъ поводъ осудить другого, то и о ней держать рчь можно. Сестра милосердія еще! Милостивая созидательница больницы… на еврейскія деньги Артура Копермана! Благодтельницы человчества за чужой счетъ. На чужой счетъ и безъ милосердности благодтельствовать не трудно. А пощадить племянника, который по легкомыслію молодому впалъ въ ошибку…
— Это называется не ошибкой, а нсколько иначе,— съ педантичной суровостью поправилъ Пламеня Траумвальдъ.— Я Андрей Петровича не осуждаю, но… мн представляется: для него же самого лучше бы не приплетать сюда Никиты. Это не умаляетъ степени участія. Андрей Петровича въ дл, а между тмъ придаетъ всему весьма несимпатичный и… этакій ни для кого нежелательный букетъ. Люди не глупцы, любезный Дмитрій Степановичъ. И каждый вправ подумать: Никита Безкрайный живетъ, какъ красная двица. Онъ — блаженненькій, припадочный. Екатерина Адольфовна ничего для него не жалетъ. Къ чему Никит фабриковать вексель съ подложной подписью матери? У Андрей Петровича же аппетиты обширные, а удовлетворять ихъ не на что. Нужда въ деньгахъ у него непрестанная, хроническая. Стало быть… впрочемъ, насъ съ вами это не касается. То ихъ семейное дло, какъ вы совершенно врно изволили сказать. Если оно покончено полюбовно, тмъ лучше.
— Настолько полюбовно, что Никита сегодня на вечер у Андрея Петровича.
— Честь и хвала Никит, его доброт щедрой. Не всякій бы на его мст похалъ. Но худой миръ лучше доброй ссоры. Миръ же добрый — краше всего въ мір.
— А я-то какъ радъ за Андрея!— вдохновенно подхватилъ Пламень.— Врно за занимательность его, но люблю его сердечно. Онъ — моя слабость. Послднее, быть можетъ, увлеченіе. Искренно сожалю, что Инна моя отказала ему. Съ удовольствіемъ пріобрлъ бы такого сына.
Траумвальдъ нахмурился.
— Дивитъ меня ваше желанье,— тихо и вжливо произнесъ онъ.
— А что такъ? Да, Андрей — превосходный человкъ. Рубаха — парень.
— Онъ милъ по своему. И не безъ одаренности, я не спорю. Обладаетъ нкоторымъ esprit. Есть разговорный блескъ, хотя подчасъ грубоватый. Но Инн Дмитріевн я неизмнный другъ, и въ суженые ей желалъ бы кого нибудь боле…. устойчиваго.
— Молодъ, вотъ и неустойчивъ немножко. А Андрей — чудесный малый. Презанимательный человкъ. Всегда что-нибудь придумаетъ такое… веселое. Утромъ захалъ ко мн шуринъ мой, Колобродько Илья Ильичъ, нашъ Крезъ хохлацкій. И у него приглашенье Андрея Безкрайнаго въ стихахъ и проз… Вообще у него будетъ занятно сегодня.
Траумвальдъ молчалъ.
А вы не заглянете, Романъ Кириловичъ?— Прізжайте, хоть ненадолго.
— То есть?.. какъ это?
— Ну, какъ! Вы же приглашенье получили?
— Получилъ, но не собираюсь имъ воспользоваться. Къ сожалнію, званъ сегодня съ утра Аделаидой Федоровной. Ей неможется, просила въ телефонъ скоротать вечерокъ съ нею. Я и обдаю у нея. Прямо отсюда къ Рагозинымъ. Видите? даже не въ форм.
— Эхъ вы… царедворецъ вы, вотъ что,— раздосадованно высказался Пламень.— Ну, и пообдаете у Рагозиныхъ. И скоротаете вечерокъ. А посл на минутку къ Андрею Безкрайному?
— Аделаида Федоровна — охотница поболтать вечерами подольше. А я спать ложусь теперь пораньте.
— Аделаида Федоровна — святая женщина… Вы же прозвали. Объясните, почему спшите, не станетъ удерживать. Сама погонитъ. Человкъ споткнулся. И человкъ славный, общій пріятель. Поддержать бы его, а не валить навзничь. Поддержите, Романъ Кириловичъ, вашимъ авторитетомъ.
Траумвальда обезкуражилъ и притиснулъ къ стн столь стремительный натискъ.
— Но… я… И вообще бывалъ у Андрей Петровича не часто.
— А все же бывали! Хоть и не часто. Отчего же теперь не побывать на полчасика?
Траумвальдъ потерялъ терпніе и хмуро сдвинулъ брови.
— А по той причин, дорогой Дмитрій Степановичъ, если вы уже такъ любите договаривать до конца…— категорически отчеканилъ онъ — по той причин, что хотя Андрей Петровичъ и занимателенъ въ обществ, и поэтъ, и все такое… Но, если говорить прямолинейно, какъ вы заговорили, боюсь я этихъ милыхъ молодыхъ людей… съ уголовными наклонностями. Съ ними, того и гляди, въ процессъ какой-нибудь ввяжешься или въ дознаніе. И еще хорошо, ежели только свидтелемъ. Совстно сознаться потомъ, что и водилъ знакомство. И я отдаю предпочтеніе знакомствамъ, завдомо-безопаснымъ.
— Вамъ не нравится что-то въ Безкрайномъ помимо этого несчастнаго происшествія съ векселемъ?
— Я ужъ сказалъ, что: его уголовный темпераментъ. Неустойчивость психической сферы, и… его беззаботная,— ежели желаете знать,— совсть.
Ставка Пламеня была непоправимо бита. Не оставалось возможности поставить на-банкъ, чтобы отыграться.
Поговорили о томъ, о другомъ, о третьемъ, позабывъ о Безкрайномъ.
Когда Пламень узжалъ, Траумвальдъ простился съ нимъ дружелюбнй и ласковй, чмъ обычно. Пошелъ проводить до площадки лстницы, просилъ передать ‘большой, большой’ привтъ Инн Дмитріевн и, разставаясь, сказалъ, какъ говорилъ друзьямъ при разставаньи:
— Желаю вамъ самыхъ лучшихъ ощущеній.

II.

Февральскій снгъ не блилъ больше улицъ, а размятый экипажами — сталъ похожъ на желто-бурую замазку для оконныхъ стеколъ.
Закрытый автомобиль Траумвальда съ жужжаньемъ про носился по городу, разбрызгивая съ слабымъ плескомъ грязную жижу на торцовой мостовой.
Романъ Кириловичъ халъ на обдъ къ Аделаид Федоровн Чагозиной.
Какъ всегда, остановился онъ у кондитерской Фанкони, какъ всегда, спросилъ тамъ каштаны въ сахар, и ему подали, какъ всегда, трехфунтовую коробку, хотя онъ не назвалъ требуемаго количества.
Пятнадцать лтъ возилъ онъ засахаренные каштаны Аделаид Федоровн, пятнадцать лтъ называлъ ее святой женщиной, потому что она — обезпеченная, бездтная и, какъ полагалъ Траумвальдъ, незаурядно-умная — оставалась врной женой ‘недостойнаго’ Лео Чагозина, кутилы, бездльника, готоваго ухватиться за что угодно развлеченія ради, способнаго, подобно Пламеню, ‘реагировать’ на каждую промелькнувшую передъ нимъ юбку.
Въ Z. Аделаида Федоровна была первой, да долгое время и единственной женщиной, съ которой подружился Траумвальдъ. Тогда, на первыхъ порахъ его неутшнаго вдовства, онъ сталъ зазжать къ Аделаид Федоровн, чтобы говорить съ нею о покойной жен своей.
Его жена умерла юной отъ экламисіи во время вторыхъ родовъ. Романъ Кириловичъ создалъ особый культъ ея памяти. Въ т времена, лишь говоря о ней, воодушевлялся и проявлялъ онъ интересъ къ предмету разговора.
Влюбленная въ своего Лео, Аделаида Федоровна слушала Траумвальда, тихо вздыхая, и на лиц у нея недоумнно отражалось:
— Вдь вотъ-же, возможно? У людей — бываетъ.— А Романъ Кириловичъ продолжалъ говорить о своемъ и узжалъ — облегченный.
Давно улеглись и затихли вздорныя сплетни, клубившіяся когда-то вокругъ ихъ дружбы. Давно кличка: святая женщина приклеилась къ Чагозиной настолько прочно, что теперь удивительно было услышать ея имя безъ этого эпитета,
— Сестричка! Здравствуйте.
— Здравствуйте, дорогой.
Благоговйно склонившись передъ Аделаидой Федоровной, Траумвальдъ приложился къ ея пухлымъ рукамъ съ короткими пальцами. Она взяла коробку съ каштанами, поблагодарила растроганно-ироническимъ наклономъ головы и спросила съ улыбкой:
— Неизмнные марроны?
Романъ Кириловичъ, какъ-бы оправдываясь, приподнялъ плечи.
— Мой девизъ — неизмнность.
— Спасибо, дорогой.
И, не теряя времени, прошли къ обду.
Столъ накрытъ былъ на два прибора. На немъ возвышался въ центр кустикъ блой сирени въ цвту и нсколько вазоновъ съ исполинской, сочно цвтущей резедой. Вблизи прибора Траумвальда разложены были на тарелочкахъ любимыя имъ закуски. Салатъ-оливье, помидоры, нарзанные ломтиками, крупныя, блестящія маслины, редисъ и черная рдька. Тутъ же стояло въ графин вино, именуемое другомъ желудка, и столовыя воды Эссентуки No 20.
Теперь растрогался Траумвальдъ, видя, что все заготовлено на стол примнительно къ его вкусамъ. На ходу онъ еще разъ поцловалъ у святой женщины руку.
— Балуете вы меня, сестричка.
— Кого же и баловать мн, какъ не васъ?
Поставивъ передъ собой тарелку съ стерляжьей ухою, Романъ Кириловичъ спросилъ:
— Что подлывали это время, родная?
— Да что… сидла дома, читала и… И ничего больше.
— Безъ Лидочки?
— Когда же я съ Лидочкой?
До сихъ поръ Аделаид Федоровн бывало не по себ, когда онъ заговаривалъ, шутя или серьезно, объ ея привязанности къ Лидочк, т. е. къ ея мужу. Святая женщина понимала, что это длаетъ ее смшной. А избгнуть этого нельзя было потому, что говорить о ней — значило говорить объ ея хронически-нераздленномъ тяготніи къ Лидочк…
Она попала въ жены къ Лео Чагозину по настояніямъ ея родителей и стариковъ Чагозиныхъ, стремившихся слить воедино помщичьи владнія Термелишевыхъ и Чагозиныхъ. Лишь подъ условіемъ женитьбы на Аделаид Федоровн Чагозины соглашались выдлить Лидочку, сдлать его наконецъ самостоятельнымъ. Ему тогда опротивла жизнь на положеніи необезпеченнаго недоросля. Прижимали кредиторы, подходили сроки платежей по нсколькимъ неосмотрительно выданнымъ обязательствамъ, и онъ принялъ предложенное условіе — жениться. Но женившись, повелъ прежній холостой образъ жизни. Это ущемило навсегда влюбленную въ него Аделаиду Федоровну, однако, не заставило ее разлюбить Лидочку. Напротивъ, чмъ больше приходилось ей страдать и прощать, чмъ болзненнй заставлялъ ее Лидочка терзаться, тмъ прочнй и настойчивй становилась ея приверженность къ недостойному мужу.
Аделаида Федоровна и въ молодости не была красивой. Теперь же, къ сорока годамъ, раздалась вширь при маломъ рост, и но ярко свжему лицу ея уже прошлись первыя тни разрушенія. Крупная не по росту голова, крупныя ступни ногъ и кисти рукъ, широкія плечи, удлиненный торсъ, большое, расширенное кверху лицо съ выступающими скулами — все было у нея какъ бы для большого роста, а ногъ не хватало. Злоязычный Андрей Безкрайный не безъ мткости говорилъ о ней: ‘какъ сидла, такъ и пошла, не стала выше’. Ни узкіе корсеты, ни темные цвта одеждъ не скрадывали излишковъ полноты въ ея короткой фигурк. Они суживали талію и бедра, маскировали отяжелвшую отъ сидячей жизни походку. Но тло, сдавленное въ однихъ пунктахъ, черезъ край выпирало въ другихъ, и скрыть полноту его уже не удавалось.
Чтобы отвлечь Траумвальда отъ разсужденій о муж,
Аделаида Федоровна въ начал обда заговорила про то, о чемъ сбиралась сказать попозже.
— А мн предстоитъ оказать на васъ маленькое давленіе и воздйствіе,— шутливо сообщила она.— По порученію Леонида. Онъ зазжалъ домой и такъ просилъ меня… и мн такъ хотлось бы…
Траумвальдъ насторожился, приподнявъ голову отъ праваго плеча кверху.
— По порученію Леонида Сергича?— встревожился онъ и добавилъ не безъ боязни:— надюсь, не о Безкрайномъ, Андре, пойдетъ рчь?
Аделаида Федоровна изумилась.
— Вы откуда знаете? Кто вамъ сказалъ?
— Помилуй Богъ! Кто сказалъ? Это ужъ не сказъ, а цлая на меня облава. Я вижу, Андрей Петровичъ весьма предпріимчивъ! Да, правда… плоха та мышь, которая одинъ только лазъ знаетъ. Ну, да и я не сегодня рожденъ. Старая крыса ловушку обходитъ.
— Вы находите Безкрайнаго прохвостомъ?
— Прохвостъ, пожалуй, для него много. Онъ шалопай пока. Хотя… отъ шалопая до прохвоста часто меньше шага. Рчистъ да нечистъ… И вы сегодня, дорогая, не заставляйте меня говорить о немъ. О чемъ хотите. Но о немъ я больше не въ состояніи.
— Кто же сдлалъ на васъ облаву?
— Только что изводилъ уговорами Пламень.
— Отъ имени Инны Дмитріевны?— спросила Чагозина живй обычнаго и чуть-чуть ревниво.
— Онъ говорилъ отъ своего имени. Но если бы и отъ Инны Дмитріевны…
— Отказали бы и тогда?
— Съ большимъ сожалніемъ, но да. Отказалъ бы.
— О! Если и этотъ талисманъ безсиленъ… я слагаю оружіе. Инну Пламень вы обожаете. И если даже для нея…
— Инн Дмитріевн, какъ и вамъ, я другъ неизмнно преданный.
— Нтъ. Нтъ. Нтъ. Ей вы не только другъ. Вы влюблены въ нее.
— Въ мои годы? Христосъ съ вами, родненькая.
— Въ ваши-то годы и сходятъ съ ума мужчины.
— Инну Дмитріевну я вонъ какой знаю. Преклоняюсь передъ ней. Весьма цню ее, какъ во всхъ отношеніяхъ достойную двушку. Умница… шифрёзка… Интересная и чрезвычайно оригинальная натура…
— Сами вы это все вообразили въ ней… А мн не нравится она, не въ моемъ жанр. Грубовата. Самовластна, какъ мать, и ломается… Словно на ходуляхъ всегда. Отказываетъ женихамъ, такъ ужъ и вообразила себя сверхъ-женщиной. Два раза Андрею Безкрайному отказала. По разу остальнымъ претендентамъ… и обольщается, будто т умираютъ но ней. И женихи-то не ахти…
— Что у ней много жениховъ — не диво. На хорошій цвтокъ и мотылекъ садится.
— Да сватаются не къ ней вовсе! Къ колобродьковскимъ милліонамъ подбирается жениховъ стая. Одна дочка у Софьи Ильиничны — лакомый кусочекъ. А ваша распреразумница Нина не пойметъ даже этого.
— Ужъ простите. По той причин и отказываетъ, что понимаетъ.
— Что въ ней оригинальнаго, хоть повсьте меня, не разберу я. Просто вошло въ моду восхищаться ею. Массовый психозъ какой-то. А она-то… Царевна-недотрога, подумаешь!.. Ореоломъ непорочной недосягаемости себя окружила. ‘Два прекрасная, два жестокая… идолъ напрасныхъ молитвъ’. А сама влюблена по уши въ женатаго пана Мечислава Чельскаго. Вотъ и вся разгадка сфинкса.
— Помилуй Богъ. Ужъ и влюблена?— побагроввъ, возразилъ Траумвальдъ,— ей нравится немножко. Но это — маленькій свтскій флиртъ. Не боле.
— Хорошъ флиртъ. А я вамъ говорю, что она влюблена по уши!— не обращая вниманія на недовольство Траумвальда, повторила, закусивъ удила, Аделаида Федоровна. Она плохо переносила, когда при ней восхваляли другихъ женщинъ.— Инна Пламень мало заботится и скрыть это. Такъ и стъ пана Мечислава глазами. Вы одинъ ничего не видите и не знаете, а все толкуете: любовь, огня и кашля не спрячешь. Про Инну же давно трубитъ весь городъ. А что теперь говорить начали… уши вянутъ слушать! Будто Инна Дмитріевна этой осенью здила въ Варшаву совсмъ не къ институтской подруг. Да и подруги, будто, никакой тамъ нтъ. А просто она и панъ Чельскій устроили себ медовый мсяцъ, съхавшись въ Варшав. И здсь всю зиму Инна, говорятъ, постоянно бывала у него… когда его семья жила въ деревн. Между ними, говорятъ, такая близость… какую только можно вообразить между мужчиной и женщиной. И Инна Дмитріевна, говорятъ, ожидаетъ ребенка.
— Дивитъ меня ваша охота слушать подобныя гадости!— пренебрежительно до брезгливости произнесъ Траумвальдъ.— Кто вамъ наплелъ такого вздора? И вы повторяете его? Ужъ отъ васъ не ждалъ я! Неужто правда, что у женщины нтъ большаго врага, какъ другая женщина?.. Особливо старшая…
— Но если вс говорятъ? Не зажать же уши?— покраснвъ, крикнула задтая его словами Чагозина.
— Слушать еще можно. Врить — нельзя. А повторять клевету, это… простите, но… это — некрасиво даже.
‘Святая женщина’ прикусила нижнюю губку. Уши у Траумвальда были ярко-красныя, подбородокъ примтно вздрагивалъ отъ волненія. Ни Озимый, ни другіе его освдомители не ршались поставить его въ извстность о слухахъ про Инну Пламень, зная объ его влеченіи къ этой двушк. Всевдущій Траумвальдъ на этотъ разъ пребывалъ въ невдньи. Онъ привыкъ быть всегда освдомленнымъ, и все, недоходящее до него, считалъ пустымъ вымысломъ.
Принудивъ себя дослушать до конца Чагозину, Романъ Кирилловичъ принялъ ршеніе отыскать завтра же источникъ этой клеветы, чтобы наказать виновныхъ. А теперь, помимо обиды за Инну Пламень, ему непріятно было еще и другое. Онъ почиталъ Аделаиду Федоровну исключительно умной и чуткой женщиной. Но оказывалось, что и она, при всемъ ум своемъ и пониманьи, не чужда общеженской, почти поголовной слабости, что и ей присуща эта, типическая для женщины, полу завистливая, ревниво-злорадная недоброжелательность къ боле молодымъ представительницамъ своего пола.
Романъ Кирилловичъ помолчалъ немного, склонивъ голову къ правому плечу. Потомъ вздохнулъ, какъ бы примиряясь съ чмъ-то неотвратимымъ, ниспосланнымъ самой природой…
Чагозина уже сообразила, что, повторяя городскія сплетни, уронила въ глазахъ Траумвальда свою репутацію умнйшей женщины. Вставъ изъ-за стола, она взяла Траумвальда подъ руку и, заглядывая ему въ глаза съ миной провинившагося ребенка, сказала:
— Не гнвайтесь, дорогой. Я сболтнула некрасивую глупость. Но это потому, что привыкла говорить вамъ все… Такъ не гнваетесь? Миръ?..
Онъ поцловалъ у нея руку, одновременно примиряясь съ нею и благодаря за обдъ.

——

Въ кабинетик, гд стояли книжные шкафы и будуарная мебель, былъ розоватый свтъ. Подали кофе, и Аделаида Федоровна весело заговорила, какъ бы каясь, но уже увренная въ прощеньи.
— Мн такъ стыдно, такъ стыдно предъ Инной. Но я не жалю, что сказала вамъ. Вы — ея другъ. Вы должны принять мры, чтобы вывести эти сплетни на свжую воду. Она, бдняжечка, врно и знать ничего не знаетъ.
— Я убжденъ. Этакій гнусный вздоръ. И не къ чему ей знать. Не годится спшить съ худыми встями.
— И откуда возникаютъ такіе слухи? Вдь ложь несомннная… Ужъ вы бы знали, еслибъ была хоть тнь истины. Вы вдь все знаете, ршительно все. Съ вами даже опасно, право. Въ цломъ кра нтъ никого, боле освдомленнаго, чмъ вы. И какъ вы достигаете этого?
Траумвальдъ охотно позабылъ о промах умнйшей изъ женщинъ. Онъ подхватилъ новую тему о своемъ всевдньи и замтилъ скромно:
— Да никакъ, родная. Мн говорятъ, я слушаю. Разсказываютъ, какъ всмъ, какъ и вамъ, но вы, услышавъ, забываете детали. У меня же цпкая память. Я помню все, и самое ненужное.
— Счастливая память, — любезно позавидовала Чагозина.
— Въ этомъ счастливъ. Это мн и службу весьма облегчаетъ. Я служу шутя, но скажу безъ похвальбы: по служб у меня порядокъ изрядный.
— Ваша служба не до васъ, — задушевно польстила Роману Кириловичу Чагозина.— Не по вашимъ способностямъ, оттого и несете вы ее шутя, какъ человкъ, пригодный для несравненно большаго. Глядишь на васъ и сожалешь: вотъ кто способенъ на многое, боле серьезное, но случайно остановился на четверти пути. Не то по капризу, не то изъ лности.
— Я ничего и не ищу,— сказалъ Траумвальдъ просто:— Мн ничего не надо.
— Потому что у васъ все есть?— докончила Чагозина со вздохомъ.— А я, признаюсь, думала прежде, что это у васъ тонкій разсчетъ: дважды отказаться отъ губернаторства! И гд! На виду, въ важныхъ центрахъ… Что же вы ждете: министерскаго портфеля?
Вздохнулъ и Траумвальдъ, какъ человкъ, котораго не понимаютъ.
— Отнюдь нтъ, — мн ничего не надо, а министерскихъ портфелей мене всего. Не принялъ бы ни одного, хотя бы мн протянули вс — на выборъ. Вице-губернаторство, какъ разъ по мн. Не всмъ чернецамъ во игуменахъ быть, не всмъ казакамъ во атаманахъ. Выбирай епанчу по своему плечу. Нтъ у меня этого инстинкта первенствующихъ ролей… Здсь я и на свту, и въ тни… И отвтственность небольшая. Сколько есть въ город особъ старше меня по положенію.
— И вс до смерти васъ боятся…
— Боятся? Помилуй Богъ! Это не рекомендуетъ ихъ храбрости.
— Связей вашихъ петербургскихъ. Когда вы въ Петербург,— всмъ не спится: скажете вы передъ какимъ-нибудь высокимъ собесдникомъ слово…
— Всякъ по себ судитъ. Можетъ, кто-нибудь и сталъ бы развлекать собесдниковъ сплетнями. У меня есть и боле занимательныя темы. Я вн сплетенъ, какъ и вн партій.
— Ахъ да, дорогой. А въ національный клубъ вы такъ и не хотите вступить? Хоть бы съ цлью развлеченья пошли?
— Усталъ я отъ развлеченій, сестричка. Они давно не забавляютъ меня.
— Ну, изъ сочувствія? Націонализмъ — лозунгъ дня. Идутъ вс, самые индифферентные: Пламень, Колобродько,— вс тамъ.
— А Андрей Безкрайный — въ качеств организатора?
— Не онъ одинъ, ихъ много. За кулисами, говорятъ, самъ начальникъ края. Онъ, будто бы, дирижируетъ негласно черезъ Андрея Безкрайнаго. Идите и вы, дорогой!..
— Что вамъ такъ захотлось меня привлечь?
— Но будь вы тамъ, я за Леонида была бы спокойна. Вдь и Леонидъ въ числ учредителей. И какъ увлекается этой идеей! Нашелъ, говоритъ свою точку, чувствую въ себ оратора и націоналиста. Скоро у нихъ первое собранье. Будутъ избирать членовъ комитета, и Леонидъ въ комитетъ намченъ. И я, знаете-ли, довольна: меньше о глупостяхъ своихъ,— о женщинахъ и кутежахъ — будетъ думать. Все же отвлеченье. Человку за сорокъ, пора же чмъ-нибудь заняться? Онъ ужъ вообразилъ себя столпомъ, дятелемъ… И весь въ этомъ клуб.
— Радъ за васъ. Но къ чему я вамъ въ клуб нуженъ?
— Но Леонидъ настолько неопытенъ. Непрактичный, неосторожный, забываетъ чувство мры. Его во всякую каверзу легко втянуть. За нимъ дозоръ нуженъ. А вы, при вашемъ такт и ум…
— Такъ, такъ. Понимаю. Но не могу, родная. Это не на моемъ пути. Администраторъ, какъ свтъ на гор. Ему надлежитъ стоять вн партій. Потомъ… я не вижу резона, зачмъ я пойду туда? Что я руссофилъ,— очевидно изстари. По какой причин свидтельствовать мн теперь о томъ всенародно? Предоставимъ это тмъ, кто подъ сомнньемъ. И, откровенно говоря: сбродъ тамъ понаберется всякій. Не хочется мн въ ту же гущу. И вы не зовите, не убждайте. Не корми меня тмъ, чего я не мъ.
— Но сбродъ проникаетъ всюду. Гд-же нтъ сброда?
— Сейчасъ спекуляція начнется у нихъ… И сквернаго тона: Андрей Безкрайный и ему подобные станутъ вызжать на патріотизм. Подъ этимъ флагомъ длать свою карьеру.
— Глядите, не сказали бы: Траумвальдъ кадетствующій администраторъ!
— Пусть! Я тмъ боле останусь при своемъ. У всякой пташки свои замашки. А ежели я не ко двору,— такъ и со двора сойти не долго.
— Но… время такое.
— Что Андрюши Безкрайные въ ходъ пошли?.. Краткосрочно это… Въ сырость и черви цари. А поветъ свжимъ воздухомъ,— исчезаютъ.
— Но вы же патріотъ, Романъ Кириловичъ?
— Не показной, дорогая, и не казеннаго образца. А патріотъ,— да, Россію я люблю. Отсталую, униженную, невжественную… споенную до пьяна, обойденную лучшей долей. Стыжусь, конфужусь за нее, и все-таки люблю. Для меня хуже всего, что она — пьяная. Пьяная и дикая. Знаете, когда я въ деревн и вижу эти мертвецки-пьяныя тла у заборовъ… Или прозжаю пригородомъ и встрчаю на каждомъ шагу пьяныхъ, растрепанныхъ, растерзанныхъ… часто юношей, почти дтей… Съ зелеными лицами, съ блыми губами… И это особое у нихъ выраженіе лица и глазъ… упорно-злобное, пьяное, озорное… И брань,— изступленная, всезахватывающая, превосходящая человческое пониманіе,— такъ и виснетъ въ воздух… когда я увижу или услышу подобное, я говорю себ: вотъ ода, Русь,— коренная, неприкрашенная. И мн длается страшно, Я не религіозенъ… къ моему сожалнію. Но тогда мн хочется молиться: Боже! спаси Россію. Дикую, пьяную, темную… но дорогую, близкую мн и… все-же хорошую. И я боюсь, что уже поздно.
— Но Русь не вся этотъ пьяный мужикъ, пьяный озорникъ-рабочій?
— Вы хотите сказать: есть еще мы, привиллегированный классъ?
— А разв нтъ?
— Есть, родненькая. Но мы — лишь единичныя числа въ многомилліонной цифр. Важно значеніе милліоновъ, а не единицъ, хоть единицы и стоятъ на первомъ мст. Мы, какъ цвты махровые, беззаботные. Беззаботники махровые въ цвтник — среди тысячъ десятинъ пахотныхъ полей. Я не хочу сказать, что считаю насъ безполезностью. Какъ никакъ, но пока нами одними держится наша чахленькая культура. А количественно насъ,— какъ махровыхъ цвтовъ въ сравненьи съ злаками. Мы слишкомъ не думаемъ о тхъ, о злакахъ.
— Вы боитесь ихъ мести?
— Какъ знать, чего бояться, дорогая? Есть месть отдльныхъ людей… Есть месть исторіи.
— Богъ не выдастъ, свинья не състъ. Богъ не безъ милости. На нашъ вкъ цвтниковъ хватитъ.
— А потомъ?
— Хоть потопъ. была намъ забота о ‘потомъ’ думать. Мн — особенно. Дтей нтъ, внуковъ не предвидится. Потомъ, что угодно.
— А Россія?
— Да вдь ей не поможешь? Намъ съ вами не помочь ей.
— Оттого-то мн и хочется молиться. Да не умю я. Вотъ горе.

——

Аккуратно, какъ было назначено, явился въ половин двнадцатаго съ автомобилемъ шоферъ Романа Кириловича.
Дома у Траумвальда къ моменту прізда хозяина комнаты были освщены ярко, какъ передъ пріемомъ званныхъ гостей. Романъ Кириловичъ не любилъ заставать въ темнот свое жилище, гд все напоминало заботливо-убранный музей древностей.
Каммердинеръ Густавъ Тернеръ встртилъ Траумвальда въ прихожей. Сестра Тернера,— домоправительница Эмилія,— ждала съ зажженной спиртовкой въ столовой. На ночь Романъ Кириловичъ вытирался холодной водой и пилъ чуть подогртое молоко съ водою Оберъ-Зальцбрунъ. Какъ бы поздно онъ ни возвратился, Густавъ поджидалъ его съ холоднымъ обтираньемъ, Эмилія — съ тепловатымъ молокомъ. Оба — крупные, декоративные и красивые эстонскіе нмцы изъ обрусвшихъ, оба — въ расцвт здоровья, одтые, какъ съ иголочки, безшумно-ступающіе, всегда готовые улыбнуться въ отвтъ на благосклонную шутку, всегда стремящіеся доказать свою преданность доброму хозяину.
— Что, Густавъ, никого не было?
— Никого, ваше превосходительство. Были евреи изъ Батурина. Трое пріхало. Съ древностями. Привезли вамъ показать. Не купите ли?
— Изъ Батурина? Ко мн? Но я украинскихъ вещей не собираю. Мн ювелирную старину да миніатюры… часы, табакерки пусть бы тащили, хотя и хохлацкое… ежели что стоющее, взялъ бы. Не пропадать же хорошей вещи. Да юна,— поди,— чемоданъ Мазепы выискали? Или коллекцію шабашовыхъ подсвчниковъ временъ Іереміи Вишневецкаго?
Тернеръ понялъ иронію, и бритое, мясистое лицо его съ стекловидными на выкат глазами засіяло почтительной улыбкой.
— Что вы имъ сказали, Густавъ?
— Я имъ сказалъ,— придти завтра, рано утромъ съ вещами.
— Такъ. Хорошо, Густавъ. Вы проводите ихъ ко мн передъ правленьемъ, посл того, какъ промассируете меня.
— Слушаю, ваше превосходительство.
Романъ Кириловичъ направился не къ ванной, куда лежалъ его путь, а въ столовую. Значитъ, намревался увидться съ Эмиліей.
Густавъ исчезъ, точно растаявъ, въ одну секунду скрывшись въ ванной.
— Добрый вечеръ, Романъ Кириловичъ,— пвучимъ голосомъ произнесла Эмилія, встрчая Траумвальда у самыхъ дверей.
— Добрый вечеръ, Эмилія,— Траумвальдъ мелькомъ глянулъ на старинные, высокіе, какъ башня, стоячіе часы и добавилъ: — Хотя уже не вечеръ, а утро. Десять минутъ перваго, мы на утр. Уже не вторникъ, а среда… и день рожденія вашего, Эмилія. Я хотлъ поздравить васъ первымъ. Поздравляю. Желаю вамъ самыхъ лучшихъ ощущеній. И вотъ… это вамъ отъ меня. На добрую память.
Открывъ блый плюшевый футляръ, онъ протянулъ свой подарокъ. Потомъ обнялъ Эмилію за плечи, поцловалъ въ щеку и сказалъ еще разъ:
— Поздравляю.
Эмилія, — большая и пышная, съ лниво-томными движеніями гаремной женщины, похожая на рыжеватую тиціановскую Магдалину, которая изображена у Тиціана плачущей,— обрадовалась и ярко покраснла. Палевая фланелевая кофточка бурно заколыхалась на ея груди, до того взволновалъ ее понравившійся ей подарокъ.
— Ахъ, Романъ Кириловичъ… какой хорошенькій браслетка!
Потомъ, переведя духъ, она воскликнула:— и какой дорогой! Благодарю… благодарю васъ.
— Носите на здоровье, если нравится.
Она такъ умилилась поздравленьемъ и подаркомъ, что Траумвальду неудобно было уйти тотчасъ на обтиранье^ Онъ задержался, о чемъ-то подумалъ и, наморщивъ лобъ, спросилъ:
— Это вамъ тридцать два года, Эмилія?
— Да,— подтвердила она, глядя Роману Кириловичу въ глаза кротко, покорно и ласково.
— И двнадцать лтъ, какъ вы въ моемъ дом?
Она подтвердила Снова:
— Двнадцать.
— А всмъ ли вы довольны у меня, Эмилія?
Она, какъ будто, изумилась немножко.
— Всмъ, Романъ Кириловичъ. И я, и братъ… мы такъ довольны. Благодаримъ за все васъ.
— И не жалете ни о чемъ?
— О чемъ же, Романъ Кириловичъ?
— А что отказали тогда этому Карлу… Какъ его? Ну, садовнику изъ генералъ-губернаторскаго сада?
Лицо Эмиліи опять покрылось багровостью. Она энергично возразила:
— Я не жалю. Никогда не пожалю. Карлъ Антоновичъ на приданое надялся.
— Вы бы и получили его, это приданое, на которое онъ надялся.
— Я не хотла. Лучше, какъ у васъ, мн нигд не будетъ.
— А замужъ?
— Нтъ. За кого мн теперь выйти? За лакея или за садовника? За чиновничка какого-нибудь? Та жизнь не для меня уже. Выйдетъ ни два, ни полтора. Плохо выйдетъ.
— Да-а… Тутъ есть резонъ. И это прекрасно, Эмилія, что вы бережливы. Бережливость — цнное качество. Я радъ, что вамъ у меня хорошо. Но смотрите хорошенько. Не пожалть бы посл,— зачмъ не ушли отъ меня раньше. Одинокая старость тягостнй женщин, чмъ мужчин. Я все боюсь, не помянули бы вы меня потомъ лихомъ.
— Никогда, Романъ Кириловичъ! За что же? Ничего не видла отъ васъ, кром добраго.
— Да? Вы — хорошая двушка, Эмилія. Я всегда былъ доволенъ вами. Когда Густавъ выписалъ васъ и вы пріхали, я сказалъ себ: она у меня до первой попытки пробраться въ помпадурши. Вы помните, что такое — помпадурша? Ну, да… я объяснялъ вамъ, когда просилъ, чтобы этого не было. Признаться, я побаивался тогда, хоть вы мн и общали. И что же? Съ вашей стороны такъ и не случилось ни одной попытки. Вы держали и держите себя тихо, тактично… очень мило держитесь. Васъ никто не примчаетъ.. О васъ забываютъ, что вы есть въ моемъ дом! Я чрезвычайно цню въ васъ это. Вы знаете? Лучшая женщина та, о которой ничего не говорятъ. Такъ-таки ничего… И это — вы, Эмилія. А о будущемъ не кручиньтесь: ежели я умру, за вашу врную службу вы будете обезпечены моимъ формальнымъ завщаніемъ. Вы заслужили это. Однако… спокойной ночи. День цлый на людяхъ, утомился я нынче… Замаялся. Вы пришлете мн мое теплое молоко съ Густавомъ.
Онъ вторично поцловалъ Эмилію, на этотъ разъ въ голову.
И подходя къ ванной, прочувствованно замурлыкалъ:
— ‘Le parlate d’amor, о cari fior’!
А Густавъ, услыхавъ это, подумалъ:
— ‘Онъ сегодняшнимъ днемъ доволенъ’…

III.

Романъ Кирилловичъ давно спалъ тихимъ сномъ натрудившагося за день человка, а вечеринка у Андрея Безкрайнаго едва приближалась къ ужину.
Холостая, солидно и со вкусомъ меблированная квартира Безкрайнаго наполнена была гостями. Кром Траумвальда явились вс, кого приглашалъ на сегодня Андрей Петровичъ. Азартно разгоралась игра въ банчокъ по крупной. За столами быстро сдавали по три карты, и такъ же быстро игра свершала свой кругъ, отдавая банкъ въ руки побдителя.
Было душно. Лица блднли или багровли отъ волненія, лоснились отъ жары и усталости. Жадность, лихорадка азарта, жажда одолнія и успха расширяли зрачки глазъ, сковывали дыханье.
Лицо Пламеня перекосилось отъ сплошныхъ неудачъ. Нижняя челюсть у него отвисла, онъ смотрлъ старикомъ и забывалъ подумать объ этомъ. Дьявольски везло любимцу женщинъ Мечиславу Чельскому. О немъ, не взирая на его тридцатилтній возрастъ и легкую склонность къ полнот, до сихъ поръ говорили, что онъ похожъ на молодого бога. Для молодого бога онъ смотрлъ нсколько перезрлымъ и грузнымъ, но вншность у него была красивая, изящноподкупающая. Сынъ состоятельнаго помщика, откровенный эпикуреецъ, распущенный сорви-голова, не терпящій никакихъ стсненій, мечтательный скептикъ и сантиментальный циникъ, онъ былъ единственнымъ мстнымъ полякомъ, вращавшимся по преимуществу среди русскихъ прожигателей жизни. Онъ былъ женатъ на безкровно-болзненной графин Контушко, и о жен его въ польскихъ кругахъ отзывались, какъ о великой страстотерпиц, принимающей мученическій внецъ во имя супружескаго долга..
Жена пана Мечислава жила въ деревн съ родителями мужа. Въ Z. назжала на короткое время и никогда одна, а всегда съ семьей мужа. Тогда панъ Мечиславъ подтягивался, посщалъ знакомыя польскія семьи, велъ боле нормальную жизнь. Какъ разъ теперь, въ конц зимы, его жена и родители, должно быть кое о чемъ провдавъ, внезапно прибыли въ городъ во второй разъ въ этомъ сезон. И оттого, что панъ Мечиславъ началъ блистательно выигрывать въ карты, между тмъ какъ ему упорно не везло въ игр всю зиму, надъ нимъ трунили, вспоминая поговорку о неудачахъ въ любви, приносящихъ счастье въ картахъ.
Панъ Чельскій чуть улыбался на шутки и срывалъ банкъ за банкомъ. Выигрывалъ онъ такъ же красиво, какъ проигрывалъ, ничмъ не обнаруживая азартнаго волненья, не радуясь, не огорчаясь, съ обычной своей надменной насмшечкой въ глазахъ.
Городская молва оповстила о роман Чельскаго съ Инной Пламень всхъ, собравшихся у Безкрайнаго, кром Пламеня. Ему не ршался никто намекнуть про это, но полагали, что Пламень знаетъ обо всемъ раньше другихъ и лишь артистически разыгрываетъ непринужденность невднья. А онъ, безпечный и занятый только собою, своими похожденіями и денежными недохватками, дйствительно не зналъ городскихъ толковъ о дочери.
Никита Безкрайный, не принимавшій участія въ игр, какъ человкъ, лишенный чувства азарта, сидя въ сторонк, присматривался съ напряженной пристальностью къ Чельскому. Уже нсколько лтъ робко и ребячески-безнадежно увлекался Инной Пламень блаженненькій Никита. И теперь, слдя за каждымъ движеніемъ Чельскаго, онъ хотлъ разгорться острой ненавистью къ сопернику, а вмсто того негодовалъ на себя, на свою дряблость и ‘нелпую эстетичность’, подмчая за собою, что онъ, противъ воли, любуется импонирующей фигурой Мечислава, его манерой играть, глядть, шутить, улыбаться.
Слабосильный и нездоровый, подверженный припадкамъ падучей болзни, Никита относился съ особой любующейся нжностью ко всему ярко-здоровому, мощному, ловкому, красивому. Онъ призывалъ къ себ ненависть, но ненависти не было, и Никита понималъ, что не будетъ. Привязываться къ людямъ онъ умлъ до самоотверженности, а чувство ненависти было ему незнакомо, и онъ думалъ, что для ненависти нужна сила, недоступная его дряблой натур.
— Только такіе и созданы любить,— скорбно повторялъ себ Никита о Йельскомъ.— Это его право. Такому все дозволено. Для такого нтъ недостижимой женщины.
Никита рдко посщалъ это общество и скучалъ на вечеринк. Онъ съ удовольствіемъ ухалъ бы домой, и ему слдовало поскорй ухать, чтобы успокоить мать, примириться съ нею. Онъ не привыкъ къ размолвкамъ съ матерью. А сегодня мать пыталась задержать его дома, не пустить къ Андрею. Но присутствіе Никиты необходимо было сегодня Андрею, и Никита поступилъ по своему. Слабовольный и слабохарактерный, онъ становился упрямъ временами. Тогда его нельзя было переубдить или урезонить.
Прозванный блаженненькимъ и юродивымъ, Никита и глядлъ человкомъ болзненной душевной складки, существомъ не отъ міра сего. Высокій и тонкій, гнущійся на ходу, съ расхлябанной походкой и тихимъ голосомъ, онъ носилъ длинно-кудреватые жидкіе волосы соломеннаго оттнка и такую же негустую бородку. У него были испещренные пломбами, къ тридцати годамъ потемнвшіе зубы, слегка искривленный, острый носъ. Украшали его лицо сро-голубые, горящіе глаза, чистосердечные и прямодушные, да привлекательная улыбка, привтливая и задушевная, несмло-застнчивая, словно извиняющаяся въ чемъ-то.
Сидя въ сторон отъ играющихъ, Никита подмчалъ вліяніе игры на каждаго изъ гостей. Видлъ, какъ не могутъ скрыть досады проигрыша милліонеры: крезъ-хохлацкій, Илья Колобродько, и набабъ, Артуръ Коперманъ. И понятно было Никит, что досадуютъ эти два богача отнюдь не изъ скупости: имъ не жаль проигранныхъ денегъ. Набабъ, томимый своей постоянной, неразгаданной ни однимъ врачемъ жаждой, игралъ, попивая изъ большого кубка сельтерскую воду съ лимоннымъ сокомъ.
Бритый, какъ актеръ, еврей Коперманъ походилъ больше на англичанина. Что-то англійское сказывалось и въ его плотной фигур, лишенной ярко выраженныхъ семитическихъ чертъ. Съ крупнымъ носомъ и тонкими, широко прорзанными губами, онъ имлъ лицо энергичное, но не изъ пріятныхъ. Ему было лтъ подъ пятьдесятъ. Одвался онъ въ Лондон, у какой-то знаменитости по этой части, употреблялъ крпкіе англійскіе духи, считалъ себя несомнннымъ денди, утонченно-культурнымъ европейцемъ. Онъ заводилъ дорогихъ содержанокъ, афишируя ихъ дороговизну. Его называли жертвователемъ безъ оглядки. Неглупый и дальновидный, Коперманъ былъ разсчетливъ, но для нужныхъ людей или съ цлью показать себя — раскошеливался безпрекословно. За нимъ числились пожертвованія въ нсколько сотъ тысячъ. А тутъ онъ, англизированный набабъ, сердился и выходилъ изъ терпнья изъ-за карточнаго проигрыша.
Проигрывалъ вмст съ богачами и Андрей Безкрайный, но дисциплинированно управлялъ собою, теряя ставку за ставкой. Наблюдалъ и его Никита Безкрайный. Андрей проигралъ уже изрядную сумму. Никита зналъ, какъ некстати это для Андрея: даже на устройство этой необходимой пирушки Андрей взялъ денегъ у Никиты. Но онъ словно радовался, что остается въ проигрыш, какъ подобаетъ гостепріимному хозяину. Не было ни досады, ни жаднаго сожалнья на ухарски-смазливомъ, непроницаемомъ лиц Андрея. Волновался же онъ больше Никиты и не изъ-за одного проигрыша.
Во весь вечеръ имя несоизволившаго пожаловать Траумвальда не было упомянуто никмъ изъ гостей, точно вицегубернаторъ пересталъ существовать. Но это-то общее умолчанье доводило до бшенства Андрея Безкрайнаго. Онъ становился мнительнымъ: учитывая отсутствіе вице-губернатора, преувеличивалъ значеніе этого факта. Все казалось, будто каждый изъ гостей думаетъ: ‘А Траумвальдъ-то не явился… Слдовало-ли и мн прізжать?..’ Когда онъ узналъ, что даже просьба ‘Таксика’ (такъ звали Аделаиду Федоровну) не сломила упорства Траумвальда, то кулаки его сжались отъ злости такъ сильно, что ногти впились въ ладони. Но теперь лицо Андрея продолжало оставаться невозмутимымъ,— это красочное лицо Лихача-Кудрявича, брюнета съ густыми, волнистыми волосами, съ яркими губами.
Что то смягченно-цыганское проступало въ Андре Безкрайномъ. Онъ былъ смугло-матовый, статный и ловкій, съ маленькими, какъ у барышни, смуглыми руками. Разсказывали, будто давно умершая мать Андрея Безкрайнаго была взята его отцомъ въ жены въ Москв изъ цыганскаго хора. Можетъ быть, это была и неправда, но, какъ у цыгана, синли у Андрея Петровича блки быстрыхъ глазъ, по цыгански сверкали изъ-за красныхъ губъ крпкіе зубы. И короткая черная бородка курчавилась по цыгански, и въ жестахъ прорывалось иной разъ нчто неопредлимое, отъ чего вдругъ вставала въ памяти пыльная, шумливая ярмарка гд-нибудь подъ золотисто-знойнымъ украинскимъ небомъ, запахъ дегтя, лошадиное ржанье и хлопанье бича, дикое цыганское гиканье съ беззастнчивымъ восхваленьемъ сомнительныхъ лошадиныхъ статей. Но все же Андрей Безкрайный былъ чуть не общимъ фаворитомъ. Онъ числился наилучшимъ изъ чиновниковъ при генералъ-губернатор. Отличался усердіемъ по служб, мыслилъ правильно, а если требовалось, то и сложно. За нимъ была позиція человка, подающаго немалыя надежды, систематичнаго, исполнительнаго, во время примняющаго собственную смкалку, хотя и молодого, но дльнаго. На балахъ въ генералъ-губернаторскомъ дом только онъ дирижировалъ танцами. Въ обращеньи былъ милъ и нравился почти всмъ, кто съ нимъ сталкивался. Ему даже прощали его злоязычіе. Онъ часто бывалъ занимателенъ и находчивъ, писалъ стихи,— очень посредственные, но не хуже многихъ. Вообще, былъ недурно одаренъ,— что называется на вс руки…
Усмхаясь и расточая среди гостей свои шуточки, Андрей Петровичъ оставилъ неудачную для него игру подъ предлогомъ, что ему пора распорядиться насчетъ ужина. Онъ шелъ къ кухн, гд орудовалъ приглашенный изъ клуба старшій поваръ, и по дорог удивленно заглянулъ въ свою спальню. Тамъ горлъ почему-то электрическій рожокъ, а дверь въ коридоръ была брошена неприкрытой.
Въ спальной, передъ туалетнымъ зеркаломъ пудрилъ разгоряченное лицо проигравшійся хуже Безкрайнаго Пламень.
— Андрей Петровичъ? Это вы?— щурясь и не видя, ктостоитъ у дверей, проговорилъ Пламень.
— Я,— устало отвтилъ Безкрайный, входя и притворяя за собою дверь.— А этотъ, впадающій въ рамолисментъ, Траумвальдъ пожаловать ко мн такъ и не соизволилъ?
— Ну, и чортъ съ нимъ, съ замороженнымъ нмцемъ,— съ преувеличенной безпечностью проговорилъ Пламень.— Не пріхалъ, и не надо. Не заплачемъ. Маленькую ошибку давали мы съ вами, другъ милый. Не съ той стороны воздйствовали: Нину мою напустить на него надо было.
— О, ей бы не отказалъ онъ. Не позволило бы его романтическое обожанье. Я самъ думалъ о томъ, но Нину Дмитріевну не хотлъ утруждать моею особой. У нея вдь относительно меня — идіосинкразія.
Опровергать показалось Пламеню неудобнымъ.
— Имйте терпнье пережить, выждать, Андрюша. Это мелочь. Молоды вы еще… То ли случается? ‘Всякое бываетъ. Читай Талмудъ, мой молодой Акоста’. И чего вамъ? Видите: вс явились. Вы побдили,— значитъ, вн осужденья. Трудно судить Манлія въ виду Капитолія, ибо побдителей не судятъ.
— Дмитрій Степановичъ, милый!— по дтски капризно и по дтски съ жаромъ произнесъ Безкрайный.— По чистой совсти вамъ говорю: не ощущаю за собой вины. Обернулся бы, улучшились времена, и вексель бы я выкупилъ. Но на бду мою сдлался жертвой шантажа: прижали къ стн, хотли сорвать съ меня, а сорвать было нечего. И пошли къ тетк. И разыгралась эта проклятая глупость.
— Я такъ и понимаю, Андрюша.
— И вдь кто потерпвшіе? Никитушка-дурачекъ и тетка-пустословица! Да я не у нихъ, а у себя самого невыгодный заемъ сдлалъ. Вдь все, что пока у нихъ въ рукахъ, оно мое въ будущемъ. Мое по закону, по праву. Тетк все оставлено пожизненно, безъ права распорядиться имуществомъ. Ни на монастыри, ни попамъ, ни на милосердіе — никуда, ничего пустословица отдать не можетъ. Прямо сказано: ‘а по смерти ея законному моему наслднику’. Ergo, Никитушк. Но Никитушка сойдетъ со сцены безъ потомства, надюсь, и тогда единственный по мужской линіи наслдникъ — я или мои дти. Такъ поймите, Дмитрій Степановичъ, милый… каково мн въ положеніи той блки, которая тогда можетъ получить въ ротъ оршки, когда зубовъ у нея не будетъ?
— Понимаю, другъ. Ой, какъ понимаю. Я и самъ весь мой вкъ около денегъ стою голодный. И близко, а не урвешь.
— Мн теперь надо! Пока я молодъ… пока мн хочется жить… Безумно хочется! А тутъ нуждаешься въ каждой сотн рублей. Что за жизнь безъ денегъ?
— Жизнь премерзкая, Андрюша. Но вотъ что. Слушайте: за ужиномъ Лео Чагозинъ хочетъ держать рчь о задачахъ и цляхъ національнаго клуба. Такъ не засмйтесь, смотрите. Не сострите какъ-нибудь.
— Ладно. А не нравится мн это. У меня въ дом… тутъ инородцы: набабъ съ паномъ Чельскимъ. Вс мы здсь — пріятели… и прежде всего — частныя лица.
— Пусть его поговоритъ. ‘Дурневі уважь’, — мудрое кредо. А чуть намрится задть кого,— мы оборвемъ. Я на себя беру роль цензора.
— Благодарю, Дмитрій Степановичъ, милый.
— И чертъ его угадаетъ, какъ съ этой націоналкой быть — задумался Пламень, подпирая рукою голову.— Идти надо: вс идутъ. А и съ инородцами не хочется ссориться. Безъ инородца съ презрннымъ металломъ трудно. Никакъ не раздобудешь безъ инородца. Я думаю такъ сдлать: пойти-то пойти, да не выскакивать тамъ очень. Пускай ратуютъ другіе.
— Но какой коварный врагъ посовтовалъ имъ принять Лео въ число учредителей? Вдь есть же люди? Зачмъ имъ Лео?
— Самъ навязался. Нельзя отцпиться было. Я бы не взялъ, да шефъ за него высказался. Находитъ его не глупе другихъ. А что языкъ у него — даже лучше чмъ у другихъ подвшенъ. При томъ Лео праздный человкъ, есть время заняться агитаціей. Наконецъ, посл сочувствія революціи. Это для него козырь… Я бы отклонилъ его услуги: дискредитируетъ клубъ прежде открытія. Лео въ учредителяхъ? Да это компрометація идеи.

——

За ужиномъ было шумно.
Усердно пили и, когда дошла очередь до шампанскаго,— а его припасено было много,— Лео Чагозинъ, (поразительно напоминавшій бульдога въ тотъ моментъ, когда бульдогъ, полуоткрывъ ротъ, въ недоумніи глядитъ по сторонамъ, ища чего-то),— предложилъ, чтобы каждый по очереди произнесъ застольную рчь, сопровождая ее тостомъ или экспромтомъ.
Предложеніе приняли.
Первымъ довелось выступить шурину Пламеня, Иль Ильичу Колобродько.
Крезъ хохлацкій — Колобродько, человкъ лакейскаго типа, щуплый и черненькій, съ нависающими на ротъ, точно смоченными чмъ-то усами, неохотно приподнялся со стула. Съ сильно-малорусскимъ акцентомъ, котораго онъ самъ стснялся, но отъ котораго не могъ избавиться,— особенно въ минуты волненья,— Илья Ильичъ вяло промямлилъ прославленіе по адресу ‘тароватаго’ хозяина вечеринки. Вяло чмъ-то весьма заимствованнымъ отъ этого тоста. Должно быть, самому Колобродьк кто-то преподнесъ когда-нибудь подобное величанье на какомъ-нибудь благодарственномъ чествованіи. Но на скромной холостой вечеринк упоминаніе о тарозатости хозяина и торжественное многолтіе въ конц рчи,— отзывались гиперболой.
Однако, тостъ приняли горячо, воодушевленно. Андрей Петровичъ чокался и прикидывался растроганнымъ.
Говорили еще нсколько человкъ изъ гостей, и очередь настала за Никитой Безкрайнымъ. Никита глядлъ вокругъ искательно-нершительнымъ взоромъ, умоляющимъ о поддержк, о пощад и объ опек… Но его не пощадили: Кричали съ разныхъ концовъ длиннйшаго стола, что уклоняться нельзя. Говорить, такъ говорить всмъ, безъ исключеній… Никита подчинился, задумался и вдругъ негромкимъ голосомъ, съ особыми своими придыханьями и излишкомъ паузъ, прочиталъ съ потрясающей выразительностью.
— ‘Тяжела дорога,
Камни и песокъ.
Ну, теперь немного:
Путь ужъ недалекъ.
Трудновато было,
Что-то впереди?
Впереди? Могила.
Что-жъ ты сталъ? Иди!’
Прочтено было хорошо. Отъ Никиты Безкрайнаго такой дикціи не ждали. Онъ кончилъ, и тихо стало за столомъ. Точно дуновеніе смерти пронеслось надъ этими людьми, надъ ихъ бокалами съ шампанскимъ. Сдлалось жутко. Прозрачно-блдное лицо ‘Никитушки’ показалось обвяннымъ умираньемъ, обреченнымъ близкой смерти.
— Эффектно, Никита Павловичъ! Ma parole, эффектно,— отозвался первымъ Лео Чагозинъ.— Съ чувствомъ прочитано. Вы — декламаторъ, а мы и не знали. Чье это? Не ваше ли?
Никита съ придыханьями протянулъ, сконфуженно и слабо улыбаясь:
— Но это же извстное… Розенгейма. Поэта… стариннаго.
— Былъ и такой?— сказалъ Чагозинъ.— Я не слыхалъ никогда. Да это, правда, и не по моей части. Жена, та у меня всхъ знаетъ, самыхъ захудалыхъ. Каждаго замухрышку отъ литературы. А я — насчетъ лошадей больше.
— И патріотизма,— шепнулъ Коперманъ пану Чельскому.
— Молчите, инородецъ,— такъ же тихо отвтилъ Чельскій, улыбаясь своей надменно-насмшливой улыбкой.
Потомъ выступилъ хозяинъ, Андрей Безкрайный. Его слово прозвучало какъ бы отвтомъ напомнившему о смерти Никит.
— Друзья мои,— ухарски началъ онъ.— Я слышалъ, что въ город Анхіал, основанномъ ассирійскимъ царемъ Сарданапаломъ, нашли не такъ давно памятникъ основателю города, и на памятник оказалась надпись: ‘Сарданапалъ, сынъ Анасиндаракса, въ одинъ день основалъ Анхіалъ и Тарсъ. шь, пей, наслаждайся. Вс другія человческія радости не стоятъ щелчка’. Если на памятник увковчено руководящее жизненное правило Сарданапала, намъ остается признать древняго повелители мудрымъ. ‘Радуйся, каждый живущій, и пей наслажденія чашу, грозная Лета пока ногъ не смочила твоихъ!’ жизнь коротка, не звай, смертный, ‘и никогда нашъ смертный часъ не будетъ во-время для насъ!’ А посему — лучше забудемъ о немъ до тхъ поръ, пока онъ не наступитъ. И пусть выпьетъ каждый изъ насъ за свое собственное здоровье, за свое долголтіе, за достиженіе своихъ плановъ. Одно руководящее стремленіе нормально въ человк: счастье для меня. Да здравствуетъ мудрый эгоизмъ! Пейте, друзья, не стсняясь, каждый за себя. И всмъ намъ — многая лта!
Этотъ тостъ принятъ былъ съ энтузіазмомъ. Долго кричали: ‘ура!’ ‘гохъ!’ ‘виватъ!’ Кто-то даже вывелъ: ‘живіо!’ А Пламень, чокаясь съ паномъ Мечиславомъ, возгласилъ по польски: ‘нехъ жіе!’ И, пританцовывая съ бокаломъ въ рук, съ большой экспрессіей исполнилъ: ‘Пей вино ты — безъ заботы. Пей шампанское вино. Въ сердц кровь зажжетъ оно!’
— Браво, огненный!— крикнулъ Колобродько. Браво, зятыку! Хоть старый, ну проплъ съ удалью.
Не скоро стихъ прибой перекрестныхъ привтствій. Призывая къ себ общее вниманіе стукомъ дессертнаго ножа о тарелочку, торжественно поднялся похожій на бульдога Чагозинъ. Онъ поблднлъ, былъ серьезенъ, волновался и заговорилъ, дождавшись полной тишины.
— Я хочу напомнить вамъ, господа, что мы обязаны быть не только мудрыми эгоистами, но еще и мудрыми гражданами, хотя бы во имя того же эгоизма. Мудрымъ эгоистомъ возможно быть лишь у себя въ своемъ дом, при условіи, когда въ дом нашемъ полный ладъ и порядокъ. Оглянемся же мы на домъ свой родимый, на свою родину. Мы не хозяева въ своемъ собственномъ дом, не управляемся сами собою. Мы глядимъ изъ рукъ разныхъ пришельцевъ. Лучшія мста въ рукахъ чужаковъ. У нихъ есть энергія, они везд проводятъ своихъ, задая нашихъ, подающихъ надежды. Они оставляютъ изъ нашей среды только пшекъ, потому что пшки безвредны. Все же выдающееся гнетутъ въ бараній рогъ. Нашимъ талантамъ не даютъ хода, а своихъ ничтожностей выдвигаютъ. Мы же все терпимъ и молчимъ. Насъ задаетъ бездятельность наша, наше вковчное авось, исконныя междуусобныя брани. Пора намъ подумать, пора собраться съ силами. Пора намъ не стыдиться своего, русскаго, а напротивъ гордиться имъ! Пора объявить борьбу безпредльную за самобытность нашу. Въ дом нашемъ — хозяева мы, а никто иной. На нашемъ святорусскомъ, свтломъ простор всмъ найдется мсто. Но гости наши — да будутъ гостями. Пусть они не забываютъ своего мста, пусть почтительно и вжливо относятся къ хозяевамъ. Надобно лишить пришельцевъ возможности сосать кровь русскаго народа. Тогда они сами, по доброй вол отойдутъ отъ насъ прочь. Намъ необходимо національное самоопредленье и рядомъ съ нимъ — христіанскія потребительныя и кредитныя коопераціи. На нашемъ здоровомъ государственномъ организм есть одно разъдающее хищное начало, чуждое ассимиляціи, замкнутое въ себ, всегда намъ враждебное. Пора, пора намъ поумнть…
— Да! ужъ пора — а!— поводя шаловливо головой, съ ироническимъ ехидствомъ проплъ по мефистофельски Пламень, уловившій тревожный взоръ Андрея Безкрайнаго, который безъ словъ просилъ содйствія и вмшательства.— Ужъ что-что, а поумнть всмъ не мшаетъ. Безъ различія пола, чина, ранга, націи и возраста.— Ура-а! За поумнніе! Начнемъ съ самихъ себя. Ур-ра-а милйшему оратору! И — довольно рчей. Да здравствуетъ дорогой, милйшій Лео! И наша всхъ объединяющая, ясная, какъ стекло, платформа мудраго эгоизма. ‘И пить будемъ, и гулять будемъ. А смерть придетъ, помирать будемъ’. Ура! гохъ! виватъ!
— Ура! ура!— понеслось въ отвтъ.
Дружно чокались и возбужденно разгорячились снова. Одинъ Никита Безкрайный оставался равнодушнымъ, онъ дремалъ съ полузакрытыми глазами. Чагозинъ глядлъ недовольно и молчалъ, насупившись. Да съ застывшимъ лицомъ, молча, но обиженно и язвительно усмхался тонкими губами широко-прорзаннаго рта набабъ Артуръ Коперманъ…

——

Когда расходились по домамъ въ пятомъ часу утра, Коперманъ предложилъ Чельскому подвезть его до дому.
Дорогой набабъ сказалъ Чельскому:
— Я такъ много пилъ и все-таки испытываю жажду. Пріду,— стану пить наново. Не хотите ли выпить со мной крюшонъ? Теперь все закрыто. Задемъ ко мн?
— Такъ поздно?— изумился Чельскій.
— Надо бы сказать: такъ рано,— исправилъ неточность Коперманъ.— Въ дом у меня нтъ ни рано, ни поздноЕсть моя воля, мои желанья. Такъ задемъ? Погрыземъ еще жаренаго миндаля? Хотите?
Чельскій подумалъ: набабъ хочетъ мн сообщить что-то,— и согласился.
Горячій, соленый миндаль и студеный крюшонъ съ клубникой и персиками въ шампанскомъ принесли въ знаменитый копермановскій кабинетъ мавританскаго стиля, которымъ гордился его владлецъ. Коперманъ розлилъ крюшонъ, жадно отпилъ нсколько глотковъ и началъ говорить — сначала не о томъ, о чемъ собирался сказать.
— А Траумвальдъ такъ и не пріхалъ, — поощрительно произнесъ онъ.— Твердый человкъ.
— Упрямый,— поправилъ невнимательно Чельскій.
— Твердый,— повторилъ набабъ, качнувъ головою.— Онъ себя за образецъ считаетъ. И бережетъ себя, какъ никто. Я раньше все поджидалъ, когда онъ у меня чего-нибудь попроситъ? У меня вс они чего-нибудь да просятъ. И я думалъ, долженъ же и онъ спросить у меня денегъ? Ну, не для себя… на общее благо. Для дла какого-нибудь… Для третьяго лица. И — ничего онъ такъ и не спросилъ!.. За шестнадцать лтъ — ничего!
— А на что вамъ, чтобы Траумъ-вальсъ просилъ у васъ денегъ?
— Я такъ привыкъ. Свободнй себя чувствую, когда даю деньги. Я потому и принятъ всюду, что имю деньги. Иначе это ‘избранное’ общество не предложило бы мн ссть въ его присутствіи.
— Вамъ это общество кажется избраннымъ?— спросилъ Чельскій небрежно.
— Ну, пане Мечиславе… я легко представляю себ нчто лучшее. А гд его достать, когда нту? Ваши польскія сливки? Тамъ меня не возьмутъ и за деньги.
— Говоря по чистой совсти, польскія сливки кислй московской простокваши. Москали хороши хоть тмъ, что съ ними не надо стсняться. Какимъ Богъ тебя сотворилъ, такимъ и выходи на люди. Худшимъ прикинься, сойдетъ и то. Они все переварятъ: ни воспитанія, ни образованности у нихъ нтъ подлинной. Не умютъ держать себя безъ городового. Но съ ними веселй, чмъ среди нашихъ сливокъ,— меньше лицемрія. Они къ вншности безразличнй. У нашихъ же все на вншности.
— Ваши женщины зато интереснй,— любезно сказалъ Коперманъ.
Чельскій поднялъ голову.
— Э, нтъ. Женщины у нихъ мн нравятся. Не вс, но есть интересныя.
— Сумасшедшія какія-то…
— Это — есть. А интересныя. У нихъ — только и хорошаго, что женщины. Самоваръ, водка, кулебяка, баня, квасъ и… Женщина. Только и есть добраго.
Чельскій курилъ. Утомленное безсонной ночью, красивое лицо его выглядло въ облакахъ табачнаго дыма безучастно-наблюдательнымъ. А въ зрачкахъ глазъ искрились глубокозапрятанные огоньки насмшливой улыбки.
Коперманъ продолжалъ пить. Возбужденье его не росло, но и не гасло. Онъ продолжалъ:
— И… какъ это выразился господинъ Чагозинъ? Злая сила… разъдающее хищное начало. Одни говорятъ, другіе молчатъ, но думаютъ то-же. А сами вс — къ разъдающему началу, какъ въ свой карманъ, за деньгами. И злобная сила даетъ, даетъ, не сметъ обижаться. Я, напримръ, и не въ претензіи на то, что съ меня постоянно срываютъ куши. Хе-хе… На то я Артуръ Коперманъ, чтобы открывать бумажникъ. Но иногда… знаете, у меня вдь тоже есть свое честолюбіе? Почему мои больницы, пріюты, убжища — Скорбященскія, Вознесенскія, имени того, другого, третьяго? Отчего нтъ ни одного учрежденія въ честь Артура Копермана? И даже не Артура, а (между нами говоря) Арона? Просто: Арона Копермана? Мн, знаете, хочется устроитъ что нибудь колоссальное. Грандіознй Скорбященской больницы… И на фронтон выписать: имени Арона Копермана. Какъ бы это прозвучало? Гордо, а? Вамъ смшно это?
— Нтъ,— мягко отвтилъ Чельскій съ задушевностью, которой Коперманъ не ждалъ отъ него.— Я бы тоже такъ думалъ, давая на чужія прихоти деньги. Ужъ прихоть, такъ моя, собственная.
— О, вы, поляки,— народъ ‘гжечный’, вжливый. Знаете кому, что, когда и какъ сказать вбиремя. Да… вы воспитанные.
— Ну… я то — не ‘бардзо’. А желаніе ваше я осуществилъ бы, на вашемъ мст. Построилъ бы, что вздумалось. И на фронтон поставилъ свое имя.
— Х-хе… Это не трудно сдлать. Но тогда мн придется добавить какое нибудь слово съ корнемъ: еврей. Еврейская больница, убжище, богадльня. И это будетъ нчто обособленное. Дамы изъ общества тогда не приложатъ рукъ къ моей зат.
— А васъ уязвитъ это?
— Уязвитъ не уязвитъ, а все-же… Эхъ, вс-то вы — и милые, и воспитанные — вс антисемиты…— И вы вотъ сейчасъ думаете: ‘хоть и Коперманъ, а смшной, ‘зарозумялый жидэкъ’… Я хоть и пьянъ… дочти пьянъ, но я… все вижу Вы думаете: Коперманъ — смшной жидэкъ.
— Если я скажу: ‘нтъ’,— доказать, что ‘да’, нечмъ. Что кто думаетъ, того никогда не угадать, пане Артуже. Того и Траумъ-вальсъ не знаетъ.
Коперманъ поглядлъ, точно отрезвляясь, помолчалъ до-вольно долго и заговорилъ инымъ, уже не полупьянымъ’ а скорй озабоченно-настороженнымъ голосомъ.
— Х-хе… Мало чего Траумвальдъ не знаетъ. Даже о ближайшихъ друзьяхъ своихъ. Есть кое-что такое… если бъ кто пришелъ и сказалъ ему, онъ закричалъ бы: ‘Ложь!’ ‘Невозможно!’ Между тмъ, онъ — всевдецъ.
— Я не всевдецъ,— съ мягкой надменностью прервалъ Копермана Чельскій,— но на этотъ разъ знаю, о чемъ вы думаете… Только не понимаю, зачмъ вы это говорите.
— Зачмъ? Хе-хе… зачмъ? А затмъ, что мн надо сказать. Зачмъ бы я говорилъ, еслибъ не надо было?
— Джентльмены, кажется, молчатъ въ нкоторыхъ случаяхъ.
— Можетъ, я и не джентльменъ, а лишь Аронъ Коперманъ. Но промолчалъ бы и я охотно. Не могу. Не хочу попасть въ сплетники. Въ жизнь свою не длалъ сплетенъ. А чего не приходилось видть и слышать. И вы однажды встртились со мной некстати. Въ Варшав мы нечаянно столкнулись въ одномъ отел. Вы увидли меня и знаете, что и я увидлъ… кого не слдовало видть. Вы бы никогда не услыхали отъ меня то, что я говорю. Но послднее время я слышу везд:., какъ называютъ въ связи съ вашимъ именемъ другое… извстное вамъ имя.
— Имя?— испугался, поблднвъ, Чельскій.— Называютъ имя?
— Весьма недвусмысленно. Я слышалъ не отъ одного лица. Про Варшаву говорятъ… точно видли вс васъ тогда въ Варшав. Кто-то заинтересованъ распускать про васъ эти разговоры. Такъ я не хочу, чтобы вы подумали,— не я ли первоисточникъ сплетни.
Чельскій взволновался.
— Кто называлъ? Гд вы слышали?
— Кто называлъ, это все равно. Если Артуръ Коперманъ говоритъ: называли, значитъ, называли. Артуру Коперману можно врить на слово. Его слово и на бирж дороже векселя.
— Но гд? Гд вы слышали?
— А слышалъ я первоначально въ клуб, за картами, подъ шумокъ. Передавалось дискретно. Подъ честнымъ словомъ и по секрету. Но мы съ вами цну такой дискретности знаемъ. Такъ вотъ и все. Словомъ, я сказалъ вамъ. И больше ни слова.
— Нтъ, еще слово, только одно. Вы назовете… скажете, кто говорилъ это?
— Больше ничего не скажу. Сказано все, что я хотлъ сказать.
— Я прошу васъ… Одно слово?
— Ни ползвука. Если Артуръ Коперманъ говоритъ: нтъ, то это — нтъ… ‘Ницъ внцей. Досыць, шановный пане’.
Чельскій глянулъ въ глаза Коперману и по выраженію этихъ энергичныхъ глазъ, уже совершенно прояснившихся отъ недавняго опьяненія, понялъ, что настаивать безполезно.

IV.

— Мама? Можно къ теб?— спросилъ Никита Безкрайный, подходя къ дверямъ материнской спальни.
И остановился, спохватившись.
Пахло ладаномъ. Дверь въ спальную была полуоткрыта. При свт нсколькихъ лампадъ и восковыхъ свчей Екатерина Адольфовна молилась на колняхъ, произнося слова акаиста Богородиц, и часто крестилась, сокрушенно вздыхая и распростираясь на полу. Тутъ же, на табуретк дымилась благовоннымъ куреньемъ серебряная кадильница. Чтобы не прерывать акаиста, Никита прислъ на тахту, наискось отъ дверей спальной. Уже надвинулись сумерки, голубоватыя, какія бываютъ въ предчувствіи недалекой весны. Темнло вечерющее небо, и въ комнат было несвтло.
Никита шелъ къ Екатерин Адольфовн мириться. Посл вечеринки Андрея, ни вчера, ни третьяго дня, ни сегодня не удавалось ему застать Екатерину Адольфовну. Днемъ она присутствовала въ Скорбященской больниц на амбулаторномъ пріем и при операціяхъ, а по ночамъ дежурила у постелей больныхъ: такъ она поступаетъ всегда, если у нея тяжело на душ: запойно отдается уходу за больными, выбирая изъ нихъ самыхъ трудныхъ, самыхъ нечистыхъ.
Комната, гд сидлъ Никита, была одной изъ пріемныхъ его матери. Какъ и въ другихъ уголкахъ дома, здсь многое напоминало о восток. Широкія тахты въ восточныхъ коврахъ и подушкахъ, ковры персидскіе, бухарскіе, текинскіе на полахъ и вокругъ стнъ. Восточныя бездлушки, дорогія матеріи востока на мебели, на дверяхъ, на окнахъ. Все сувениры отцовскаго генералъ-губернаторства на восточной окраин. Рядомъ съ этимъ спальная Екатерины Адольфовны казалась монашеской кельей и больше походила на молельную. На стнахъ — образа, изображенія святителей и духовныхъ пастырей, виды лавръ, монастырей, пустыней. Въ восточномъ углу трехстворчатая божница съ зеркальными стеклами, съ крестикомъ надъ средней дверцей. У окна — большихъ размровъ ‘Моленіе о чаш’, воспроизведенное на стекл, а передъ нимъ неугасимая лампада. Аналойчикъ, обтянутый синимъ шелкомъ съ серебряными крестами изъ позумента, рядъ висячихъ лампадъ передъ божницей, высокій ставникъ для свчей — все, какъ въ часовн. Сбоку между окнами, шкафъ чернаго дерева съ акаистами, житіями святыхъ, съ ‘Русскимъ Паломникомъ’ и ‘Отдыхомъ Христіанина’.
Никита ждалъ терпливо.
Голубоватый сумеречный свтъ въ окнахъ съ улицы тускнлъ, а Екатерина Адольфовна все молилась, вздыхая и припадая къ полу. Никита перемнилъ позу на тахт и наткнулся рукой на работу матери. Въ свободное время она вяжетъ кружевныя занавси ему на окна.
— Я хочу,— говорила она,— чтобъ ты, когда женишься, проснувшись и глянувъ на свтъ, невольно вспоминалъ мать… когда ея удломъ будетъ уже одна темнота…
На глазахъ у него навернулись слезы. Въ волненіи онъ закашлялся, и Екатерина Адольфовна его услышала.
Она поднялась съ колнъ.
— Кто это?— по-монашески не повышая голоса, спросила она.— Матерь Божія! Ты, Никитушка?
— Я,— отвтилъ Никита виновато.— Пришелъ мириться, къ теб. Не сердись, ‘маму’. Прости меня.
— Богъ проститъ, Богъ проститъ,— опять по-монашески, кроткой скороговоркой промолвила Екатерина Адольфовна.— Я не сержусь, я простила.
Никита подошелъ къ матери поцловать ее.
— Здравствуй, Никуша.
— Здравствуй, мама. Тебя и не сыскать никакъ, все въ бгахъ,— пошутилъ онъ, цлуясь.— Третій день не нахожу тебя дома.
Екатерина Адольфовна, повернувъ кнопку, освтила электричествомъ комнату.
— Въ больниц я. Больная у меня была тяжкая. Ночью скончалась… А сегодня я на кладбище къ отцу здила. И то пропустила четыре дня.
На кладбищ она обычно бывала каждый день во вс времена года. Возила туда живые цвты, подолгу молилась въ часовн надъ прахомъ мужа. Въ склеп подъ часовней, рядомъ съ каменной гробницей Павла Безкрайнаго, недавней грозы всего здшняго края и другихъ мстностей, стояла такая же гробница, готовая принять прахъ Екатерины Адольфовны. Надъ нею была уже сдлана и надпись на мраморной доск съ именемъ Екатерины Адольфовны, но пока безъ обозначенія года рожденія и смерти.
Вся въ черномъ (о ней говорили, что и рубашки носитъ она изъ чернаго батиста), стояла передъ сыномъ Екатерина Адольфовна, высокая, съ темными, чуть тронутыми сдиной волосами, гладко расчесанными, съ проборомъ посередин. Въ ея одежд, во вншности, даже въ движеніяхъ сказывалась какая-то устарлая, провинціальная свтскость. Фигура была неполная, но и не худощавая, скоре плотная, чмъ истощенная. Лицо, изможденное постами безсонными ночами на дежурствахъ въ больниц, акаистами, церковными службами. Глаза глубоко втянутые, окруженные темной, мелко-морщинистой кожей. На лиц оставались слды прежней миловидности, прежнія, привычныя, привтливо-милостивыя мины и улыбки…
Никита слъ на тахту подл матери.
— Ты говоришь, простила?
— Раньше, чмъ ты пришелъ.
— Теб было больно?
— Не будемъ говорить объ этомъ. Довольно. И теб, и мн тяжко слушать.
— Что же у тебя хорошаго, мама?
— Что же у меня, Никуша? Стараюсь выполнять долгъ свой, быть полезной для христіанъ православныхъ, какъ только могу. Охъ, Никуша, часто не по силамъ уже мн, гршниц, проходить намченный путь монашества среди міра. Сказано: откажись отъ мірской радости, познаешь духовное счастье. Отказалась бы я… Послужила, чмъ могла, людямъ, пора послужить и Богу. Воздвигла бы себ келью въ глухой обители, среди лсовъ гд-нибудь. Была бы душой радостна и молилась бы безъ отдыха. Да какъ тебя-то въ міру одного покинуть. Беззащитный ты, хуже младенца малаго въ длахъ своихъ. Мн отецъ оставилъ тебя въ опеку, я за тебя передъ нимъ въ отвт. Нельзя мн въ монастыр укрыться… А ушла бы отъ міра. Въ монастырь, въ келью…— Она говорила нсколько витіевато, но съ проникновеннымъ воодушевленіемъ, набожно закатывая глаза кверху. Никит захотлось попробовать, нельзя ли обратить сейчасъ ея настроеніе въ пользу Андрея Безкрайнаго, и онъ сказалъ съ укоризной:
— А совмстимы ли съ монашескими обтами злопамятность и мстительное чувство твое къ Андрею? Ты такъ сурово осуждаешь его…
— Гршница я. Но про Андрея не поминай ты мн, Никита. Андрей — супостатъ нашъ. Онъ намъ отъ діавола. Онъ самъ діаволъ.
— Даже діаволъ?
— Напрасно смешься. Да, діаволъ… клеветникъ, лгунъ… У святаго Іоанна Златоуста сказано: такой человкъ хуже бса. Мерзкая сила его уже водворила разногласіе между тобой и мною. Отняла у меня миръ душевный. Гд этотъ Андрей,— тамъ вредъ и гадость. Да не ступитъ больше нога его въ домъ нашъ. Защити насъ, Іоаннъ-войнъ. Теб молимся: избави насъ отъ ненавидящихъ и обидящихъ. И съ той поры, какъ у меня образъ Іоанна-воина, нога супостата. Андрея не была въ моихъ комнатахъ. А ты принимаешь его, якшаешься съ нимъ, какъ съ другомъ. Ради него противъ матери пошелъ. На себя возвелъ преступленье, лишь бы его выгородить.
— Ты, какъ христіанка, не должна порицать это. Теб и за враговъ надо молиться.
— Я и молюсь, Никитушка. Молюсь, молюся… о всхъ молюсь, гршница. И о томъ супостат, о враг нашемъ, молюся. Можетъ, только моими молитвами и держится… тварь неблагодарная. Но если опять посягнетъ на добро твое… заявлю опять громогласно, пощады не дамъ. До ссылки доведу… хоть до каторги. А молюсь и за него, врага. Боюсь его, Никитушка: не извелъ бы онъ тебя. Не сжилъ бы со свту. Онъ посл тебя наслдникъ. Такъ ему..
— Ну, что это, мама? Какъ можешь выговорить только?
— Могу, могу. На все онъ, злодй способенъ. И вотъ вдь какой ты недобрый: колечка моего отъ Варвары-великомученицы не носишь? А какъ я просила.
— Виноватъ, маму. Общаю теб носить. Я снялъ безъ умысла и забылъ.
— А насчетъ Андрея… Боюсь я его. Отгоняю мысли страшныя, говорю себ: ‘Господь мн помощникъ и не убоюся’… а страхъ не отходитъ. Но я тебя отстоять сумю. Какъ птенчика не дамъ въ обиду. Отецъ трудился, скупалъ имнія, перепродавалъ съ прибылью. Пріобрталъ, копилъ. Во многомъ себ отказывалъ. Все для тебя, Никитушка.
— Къ чему мн?— досадливо возразилъ Никита, — переставая улыбаться своей блдной и несмлой улыбкой.— Лучше бы не копилъ. И безъ того на нашихъ головахъ столько проклятій. Вс проклинали и насъ, и его.
— Не теб говорить это. Ты отцомъ гордиться долженъ. Онъ зналъ, что длалъ. Длалъ то, чего требовали интересы отечества.
— Превратно онъ понималъ ихъ…
— Не теб судить. Если онъ въ чемъ ошибся или согршилъ, мы должны молиться о немъ… замаливать грхи его, но чтить его память. Жениться бы теб, Никуша? Изъ уваженія къ памяти отца.
Никита слушалъ, свсивъ жидковолосую, блокурую голову, и опять усмхнулся несмло-слабой улыбкой.
— Кто пойдетъ за меня?— сказалъ онъ съ горечью.— Кому я нуженъ, припадочный?
— Да всякая пойдетъ, — обидчиво поспшила возразить Екатерина Адольфовна.— Любая двушка пойдетъ. Выбирай лишь достойную… А есть такая, чтобы нравилась теб?
Никита быстро отвелъ глаза въ сторону.
— Ужъ будто ни одной нтъ?
— Есть… есть одна. И какъ разъ теперь… она, можетъ быть, и согласилась бы. Но…
— Такъ зачмъ остановка, Никуша?
Никита покачалъ головою.
— Назови ее мн… Или… недостойное что-нибудь?
— Скоре недосягаемое.
— Недосягаемъ одинъ Господь-Богъ, да и тотъ на мольбы наши гршныя снисходитъ. Чтобы двушка пренебрегла твоимъ богатствомъ и тобой,— такой я и не представляю.
— Да она сама богаче меня.
— Это Пламень!? Инна Пламень?— крикомъ вырвалось у Екатерины Адольфовны.
— Она,— чуть слышно признался Никита.
Оба замолчали.
Екатерина Адольфовна поджала губы и сдвинула брови, обдумывая положеніе вещей. Долго помолчавъ, она обезкураженно выговорила:
— Нехорошо что-то говорить о ней стали.
— Я знаю, — поспшно произнесъ Никита.— Потому и сталъ о ней думать. Въ другое время и думать нельзя было. Мн ужъ не жену въ ней искать. Хотя бы друга. Жить вмст… часто встрчаться… дышать однимъ воздухомъ… И то счастье. О большемъ я и не мечтаю.
— Ширму хочешь изъ себя сдлать?
— Не для меня иное.
— По силамъ ли ноша такая? Тоже путь спасенія на міру выйдетъ. Хватитъ ли силъ твоихъ? Это теперь такъ кажется: жить вмст, часто видться, дышать однимъ воздухомъ. Живой человкъ… страдать будешь, Никита.
— Про то никто отъ меня не услышитъ. Если нельзя полнаго счастья… возьмемъ хоть кусочекъ.
Екатерина Адольфовна безмолвствовала. Что красивая и богатая Инна Пламень не пошла бы въ иное время за припадочнаго Никиту,— это Екатерина Адольфовна и сама понимала. Еще пойдетъ ли и теперь? Никита хочетъ завоевать ее великодушіемъ… И какъ знать? Можетъ и завоюетъ… А тамъ… какъ-никакъ, у Никиты окажется — не сынъ, такъ хоть наслдникъ, носящій его имя. Андрей отступится навсегда. Тогда ей, Екатерин Адольфовн — хоть въ келью уходи. Можно будетъ доживать вкъ спокойно.
Эти мысли съ ослпляющей быстротой пронеслись въ мезгу Екатерины Адольфовны. Она облегченно вздохнула.
— Такъ ты не противъ?— догадался Никита, беря об руки матери и поперемнно ихъ цлуя.
Екатерина Адольфовна, освободивъ правую руку, перекрестила Никиту и начала говорить витіевато и приподнято, какъ говорила всегда на темы о божественномъ:
— Благослови тебя, Матерь Божія, дитя мое. Молитвенно желаю теб всего, что отъ Духа Божія подается. Господь съ тобою Своею благодатію и человколюбіемъ.
— Благодарю, мама,— прерывисто произнесъ Никита.— Вотъ шелъ къ теб и не помышлялъ сказать. А вдругъ — и договорился.
— А теперь помолимся, Никитушка?— попросила Екатерина Адольфовна.— Помолись со мною. Ты не вруешь, я знаю. Незамолимымъ грхомъ ложится на меня, что не воспитала тебя въ вр правильной… Молода была тогда… сама не знала, что самое важное. Такъ помолишься со мной? Утшь старуху.
— Изволь, мама, изволь… Ахъ, мн такъ хотлось-бы врить. Но къ обрядовой сторон вры я равнодушенъ.
— Вншнее есть выраженіе внутренняго. Начнешь съ вншняго, явится умиленіе. А съ нимъ и вра. Вровать надо, какъ дитя. Какъ простой народъ русскій вритъ. Побывалъ бы ты въ Крестовоздвиженскомъ монастыр… архимандрита Эльпидифора послушалъ…
Никит неинтересно было слушать про Эльпидифора, котораго онъ считалъ тупымъ и ограниченнымъ, изуврскинастроеннымъ монахомъ. Онъ поглядлъ на дверь, будто собираясь уходить. Екатерина Адольфовна испугалась.
— А что же… помолиться, Никитушка?— напомнила она умоляюще.— Пойдемъ ко мн. Почитай за меня акаистъ Іисусу Сладчайшему.
Они вошли въ спальную.
Посл электрическаго свта здсь было темно, хотя продолжали горть лампады и свчи. Екатерина Адольфовна достала изъ шкафика пачку толстыхъ восковыхъ свчей и стала зажигать ихъ, укрпляя на ставник. Лицо ея становилось вдохновеннымъ и строгимъ.
Посвтлло и стало уютнй. Мягко сверкали ризы иконъ. Отворенная зеркальная дверца божницы поблескивала, какъ алмазная, отражая огоньки свчекъ,
Екатерина Адольфовна взяла со стнной полочки широкую, тоненькую книжку и раскрыла ее.
— Вотъ, Никитушка. Для меня… прошу тебя.
И опустилась на колни.
Никита сталъ ближе къ ставнику со свчами, откашлялся и началъ безучастно-тихимъ голосомъ, присматриваясь близорукими глазами къ книжк и часто заминаясь:
— ‘Избранный Воеводо и Господи, ада побдителю, яко избавлься отъ вчныя смерти, похвальная восписую Ти, созданіе и рабъ твой’…
Постепенно голосъ его окрпъ, онъ читалъ не спша и правильно. Екатерина Адольфовна молилась, истово крестясь и вздыхая. При возгласахъ акаиста: ‘Іисусе, Сынъ Божій, помилуй мя!’ — она припадала къ полу и всхлипывала:
—…’Іисусе, очисти грхи моя, Іисусе, отъими беззаконія моя, Іисусе, отпусти неправды моя, Іисусе, надежда моя, не остави мене, Іисусе, помощникъ мой, не отрини мене, Іисусе, пастырю мой, не погуби’..
На этомъ слов Никита потерялъ сознаніе. Съ рзкимъ крикомъ, выронивъ изъ рукъ книжку, онъ рухнулъ на полъ и судорожно забился въ эпилептическомъ припадк.
Екатерина Адольфовна съ легкостью молодой женщины очутилась надъ сыномъ. Ловкими руками придержала она неестественно запрокинутую голову Никиты, стараясь не глядть въ его искаженное лицо, стыдясь за себя, за него, за приступъ его роковой болзни…
Когда стихли судороги, и къ разслабленному Никит возвратилось сознаніе, Екатерина Адольфовна, опять проявляя неженскую физическую силу, помогла ему подняться на ноги. Она почти донесла его до своей монашески-твердой кровати. Откинувъ одяло, въ мигъ раздла и уложила Никиту, едва прикасаясь къ нему руками. Онъ уснулъ сейчасъ же.
А мать собрала въ пучекъ горящія свчи и погасила ихъ разомъ, опустивъ въ мдную чашку съ водою, чтобы не начадить въ воздух. Потомъ при матово-золотистомъ полусвт лампадъ всю ночь, уже не молясь больше, просидла она у кровати, карауля сонъ Никиты. И скорбно-сложенныя, пышныя губы Екатерины Адольфовны, точно безъ участія ея ума и воли, тихо-тихо и горько шептали:
— Бдный мой… несчастненькій.

V.

Пламень, Софья Ильинична (въ город ее звали: вдьма, баба-яга), была въ смятеніи. Боле двухъ часовъ не переставала она широко шагать взадъ и впередъ по своей золотистой рабочей комнат. Ея мужеподобная наружность, неуклюже-рзкія, порывистыя движенія, массивно-квадратное тло съ широкой костью, округленно-выпуклые глаза и приподнятыя круглыя брови,— все говорило сегодня о волненіи необычайномъ. Морщился мясисто-распластанный носъ, крпко сжимались толстыя, вульгарно-очерченныя губы. Въ забывчивости Софья Ильинична то ожесточенно пощипывала свои жесткіе, темные усики, то дергала черные волоски, разбросанные по побородку. И все ходила, ходила безъ устали по золотистому ковру рабочей комнаты. А повороты длала такіе рзкіе, что тяжелое, расшитое черной вышивкой по темно-зеленому сукну платье ея, отлетая въ сторону, ударялось о кресла.
Вчера, передъ вечеромъ подали ей письмо съ городской маркой, написанное при помощи пишущей машинки на слоновой бумаг. И на конверт изъ слоновой бумаги,— тоже печатная надпись.
Который разъ перечитывала Софья Ильинична эти ровныя, мертво-безучастныя, машинныя строки:
.Милостивая государыня, Софья Ильинична! Врьте, что только сочувствіе Вашему незаслуженному горю заставляетъ искренняго доброжелателя Вашего открыть Вамъ глаза: оглянитесь, что творится съ дочерью Вашей, Инной Димитріевной. Какъ ни прискорбно наносить этотъ ударъ, но приходится сообщить Вамъ, что дочь Ваша, Инна Димитріевна, вступила въ незаконную связь съ извстнымъ обольстителемъ, господиномъ Мечиславомъ Казимпровичемъ Чельскимъ, о чемъ оповщены уже супруга и родители господина Чельскаго, нагрянувшіе по этому случаю въ городъ. Дочь же Ваша по неопытности обратилась за совтомъ къ одной акушерк, сожительствующей съ завдомымъ шантажистомъ, который прослдилъ дочь Вашу, и, обнаруживъ личность ея, приступилъ къ шантажу и вымогательству. Встртивши со стороны дочери Вашей гнвный отпоръ, упомянутый шантажистъ, вымещая неудачу, сдлалъ Инну Димитріевну предметомъ городского злоязычія. Съ прискорбіемъ извщая Васъ, достоуважаемая Софья Ильинична, объ этомъ, искренній доброжелатель Вашъ не теряетъ надежды, что Вы, съ своей стороны, примете необходимыя мры’.
Подписи, конечно, никакой.
Софья Ильинична прочла извщеніе въ первый разъ и не поняла, а почувствовала, что это — не выдумка. Инн, съ ея опрятной брезгливостью,— бгать по какимъ-то акушерскимъ трущобамъ!.. Умъ Софьи Ильиничны отказывался постигнуть и усвоить самую возможность подобнаго униженія для Инны. А сердце,— или, врне, инстинктивный голосъ внутренняго убжденія — сразу шепнулъ: это правда.
Ударъ былъ нестерпимо тяжелъ и оглушителенъ. Въ первый разъ за свою пятидесятилтнюю жизнь Софья Ильинична остановилась въ смятенномъ недоумніи, не зная, за что ухватиться. Но даже ей, властной до самодурства женщин, не пришло въ голову отправиться къ Инн, показать анонимное письмо, потребовать объясненій. Объясненій можно было требовать въ свое время у мужа. То былъ баринъ, женившійся изъ корысти на некрасивой дочк Ильи Колобродько. Онъ выбрехивался, старался оправдаться, корчился передъ Софьей Ильиничной, какъ сатана передъ крестнымъ знаменіемъ. Софья Ильинична за первую измну попросту избила Пламеня, надавала ему пощечинъ. Съ нимъ это можно было. Онъ — человкъ зависимый и безъ характера. Не то — королевна Инна. Инна скажетъ: ‘оставь, мама. Это — мое дло. И я сама… сама все устрою’. Поглядитъ, словно прикажетъ: меня не трогайте!— И даже Софья Ильинична предъ ней умолкнетъ. Съ нею — какъ и заговорить про это? Софья Ильинична жестоко терзалась, но не обмолвилась о письм ни словомъ…
Вчера он,— мать и дочь,— сидли съ вице-губернаторомъ Траумвальдомъ и съ Никитой Безкрайнымъ въ парадной лож драматическаго театра, на первой гастроли madame Режанъ. Смотрли старющую ‘Заза’, но, вроятно, об не слышали изъ ‘Заза’ ни фразы. Софья Ильинична была заполонена бдой своей королевны. А Инна глядла на сцену, будто на Режанъ, сама же все время ревниво скашивала глаза къ лож Чельскихъ, на противоположную сторону театра. Тамъ сидлъ панъ Мечиславъ Чельскій во фрак. А съ нимъ — его отецъ и мать,— дородные и сдовласые, переполненные своимъ шляхетскимъ гоноромъ, и еще… похожая на котенка, жена пана Мечислава, урожденная графиня Контушко, напоминающая худосочнаго мальчишку, переодтаго въ блое дамское платье. Безкровная и вялая, съ мордочкой въ кулачекъ, безбровая, съ жидковатыми волосенками, она красовалась съ видомъ угнетенной невинности, но съ непоколебимымъ сознаніемъ полной незыблемости своихъ привилегій и правъ. Панъ же Мечиславъ держалъ себя возл нея, какъ выдрессированный школьникъ. Сидлъ позади супруги, подносилъ ей и матери коробку съ конфектами и набрасывалъ на плечи своему котенку горностаевую накидку, когда котенку, въ жаркомъ театр, становилось холодно… Онъ какъ бы демонстрировалъ свое семейное благополучіе, олицетворялъ нерушимость семейныхъ основъ и традицій.
Что переживала Инна,— она одна знала, но оставалась, какъ всегда, спокойно-задумчивой. И когда улыбалась изрдка Траумвальду или Безкрайному Никит, лицо у нея длалось ребячески задорнымъ, какъ всегда при улыбк. Только тонко-изогнутыя черныя брови чуть хмурились… Болзненный изломъ этихъ бровей говорилъ Софь Ильиничн многое, но лишь одной Софь Ильиничн… Мать съ удовольствіемъ замчала, что для всего театральнаго зала Инна — все та же прежняя діаноподобная Инна Пламень,— стройная, гибкая, высокая, съ оригинальной прической золотистыхъ волосъ, такая эффектная со своими ‘русалочьими’ глазами. При вид неуязвимаго спокойствія Инны смотрла на всхъ и Софья Ильнична величественно-спокойно. Какъ разукрашенное языческое божество, возсдала она въ лож въ фіолетовомъ ліонскомъ плать, сверкала крупнйшими брилліантами въ ушахъ и на брошахъ. Вообще вчерашнюю роль въ театр Софья Ильинична исполнила не хуже дочери. Но, когда вошелъ въ ихъ ложу панъ Чельскій, Софья Ильинична задрожала непріятной, зябкой дрожью, и рука ея, которую, почтительно изогнувшись, цловалъ Чельскій, дрогнула… А Инна осталась спокойной, поздоровалась съ нимъ любезно, но чуть разсянно, поговорила ни больше, ни меньше, чмъ съ другими, кто заходилъ привтствовать ее съ матерью… Софья Ильинична гордилась въ театр дочерью, ея желзной выдержкой. А сегодня съ утра опять въ смятеньи бгала по рабочей комнат, не зная, какъ придти на помощь Инн. Отъ отца своего, — Ильи Колобродько,— унаслдовала она энергію и расторопную находчивость, подчасъ чисто мужицкую, практическую сметку… Но качества эти вчера и сегодня измнили ей впервые.
Съ богатствами Колобродекъ связывались легенды то о заповдномъ клад, найденномъ родоначальникомъ, то о тайной фабрикаціи фальшивыхъ кредитокъ. Ддъ Софьи Ильиничны, Трофимъ Колобродько, мужикъ былъ неприкрашенный. Отецъ, Илья Колобродько, уже сравнительно отполировался подъ вліяніемъ отцовскаго богатства и боле культурныхъ условій жизни. Бойкій и смышленый, умно ворочавшій своими милліонами, онъ любилъ прикидываться робкимъ и непонятливымъ, подчеркивать, что онъ — мужикъ и не стыдится своего происхожденія. Былъ странно подозрителенъ и недоврчивъ.
Его подозрительность передалась Софь Ильиничн, какъ и отцовское самодурство и скупость. Только Софь Ильиничн недоставало отцовскаго тщеславья и щедрости. У нея и десять рублей нелегко было выпросить, а къ осужденьямъ людскимъ она была глубоко и искренно равнодушна. Вскор посл третьей измны Пламеня, когда онъ былъ отлученъ женой отъ стола и ложа, Софья Ильинична привезла откуда-то изъ-за-границы выздного лакея, красавца Альфреда, и сама исподтишка распустила слухъ, будто Альфредъ взятъ въ замстители Дмитрію Степановичу. Такъ это было въ дйствительности или иначе, никто не зналъ наврное. Но безъ монументальнаго Альфреда она не вызжала никуда. Альфредка,— вмст съ ея любимой горничной и наперсницей Устей, — сопровождалъ Софью Ильиничну во всхъ ея поздкахъ: на Везувій, на Лидо, на Корфу, въ Парижъ, Римъ, въ Вну, въ Японію. Собственная репутація для Софьи Ильиничны какъ бы не существовала. Себя она ставила вн заботъ о людскомъ осужденьи. Но когда узнала, что зашаталась репутація ея королевны, Инны,— она запуталась и растерялась…
До устали набгавшись по комнат, Софья Ильинична сла въ кресло у своего рабочаго стола. Вороха дловыхъ бумагъ, письма управляющихъ и поссесоровъ (арендаторовъ) ея земельныхъ угодій, счетныя книги, пакеты изъ сахарнаго завода съ печатными штемпелями на конвертахъ, серія писемъ отъ неизвстныхъ лицъ съ просьбами о помощи… Она такъ была погружена въ свои думы, что долго не слышала, какъ постукивалъ въ дверь Альфредъ, ожидая разршенія войти для доклада. Услышавъ, она нетерпливо поморщилась.
— Ну? Чего тамъ?
Альфредъ съ каменнымъ лицомъ доложилъ, акцентируя:
— Дмитрій Степановичъ прислалъ узнать, можете ли вы принять его? И если да, то въ которомъ часу?.. По важному длу.
Сердитой нетерпливости Софьи Ильиничны — какъ не бывало. Что-то мягко-растроганное, почти умиленное скользнуло по широкому лицу ея, блеснуло въ закругленныхъ глазахъ, приподняло кверху удивленно-круглыя брови.
— ‘Узналъ о дочк… Вотъ когда дошло и у него до сердца. Отецъ, все-таки. Какъ ни отвертывайся, — свое, родное’…
И распорядилась дловымъ, но странно-тихимъ и странно-мягкимъ для нея голосомъ:
— Пусть скажутъ Дмитрію Степановичу, что можетъ придти сейчасъ. Я не занята.
Альфредъ произнесъ неизбжное: ‘слушаю’, и исчезъ, не показывая спины, отступая къ дверямъ безъ поворота.
Пламеня Софья Ильинична въ молодости любила… Онъ женился на ней ради денегъ, на этотъ счетъ она не заблуждалась, но ей думалось на первыхъ порахъ: авось, стерпится — слюбится. Ея надежды не оправдались. И Софья Ильинична мстительно пользовалась всякой возможностью почувствительнй унизить мужа. Сперва она аккуратно выплачивала Пламеню небольшіе денежные куши ‘на пропой и на развратъ’, какъ она говорила пренебрежительно. Но съ тхъ поръ, какъ онъ, всегда стсненный въ деньгахъ, выхлопоталъ себ мсто судьи, выдачи изъ жениной кассы изъ регулярныхъ сдлались случайными,— каждый разъ по личной просьб,— и сопровождались жестокими униженьями.
Дмитрій Степановичъ испрашивалъ у жены ‘аудіенціи, лишь когда ему нужны были крупныя деньги, чаще всего передъ взносомъ процентовъ за Пламенное. При этомъ Софья Ильинична заставляла мужа подолгу ждать въ пріемной и, впустивъ, наконецъ, къ себ, третировала его по-мужицки грубо, унижая, какъ никого изъ прислуги. Теперь проценты за Пламенное были недавно внесены. Софья Ильинична не сомнвалась, что Пламень идетъ къ ней поговорить о дочери, и ждала его даже растроганно…
Поразило и Пламеня непривычно-кроткое, смягченно-вопросительное лицо Софьи Ильиничны. Приняла тотчасъ, безъ проволочекъ. Глядитъ просто и мягко. Нтъ ни пренебрежительно-иронической улыбки, ни озорного: ‘Мое почтеніе! Съ чмъ изволили пожаловать? Небось, опять понадобились деньжонки?’ Признательный отъ души за приличную встрчу, Пламень сказалъ съ дружелюбностью, на какую только въ отношеніи Софьи Ильиничны былъ способенъ:
— Здравствуй, Соня.
Она, молча, не приподымаясь съ кресла, протянула руку, и Пламень, наклонившись, поцловалъ эту широкую руку съ толстыми пальцами, расширенными въ суставахъ, съ крпкими, словно роговыми, ногтями.
Софья Ильинична продолжала молчать, ожидая, что мужъ сейчасъ начнетъ говорить объ Инн. Но Пламень, занятый собою, еще не зналъ о томъ, что случилось съ Инной. Ему, обезкураженному послдними проигрышами, было не до дочери и не до ея романовъ.
Оба молчали. Пламень недоумвалъ, что это съ женою? Почему она — какая-то непохожая на себя?
Потомъ онъ заговорилъ кротко и примирительно:
— Соня… ты вправ сердиться. Мн и самому не легко обращаться къ теб. Но я — въ безвыходномъ… прямо въ безвыходномъ положеніи!
Софья Ильинична ничего не говорила, но мягкая растроганность исчезла, глаза стали угрожающими и мрачными, губы искривились возмущенно-презрительной усмшкой. Она словно заперла въ себ что-то.
— ‘Не знаетъ. Или узналъ, да для него неважно. Свои есть дла поважне’.
Пламень не замтилъ въ жен никакой перемны. Онъ конфузливо мигалъ глазами и, наконецъ, выговорилъ съ отвагой безысходности:
— Мн, Соня, надо денегъ. До зарзу…
— Денегъ!?
Онъ вопросительно глядлъ на жену. Откуда эта разочарованность ея возгласа? Чего же ждала она? Положительно, онъ не понималъ сегодня Софью Ильиничну. Или это, быть можетъ, новая система издвательства? Новый, боле утонченный способъ мщенія?.. Стремленье на новый ладъ покуражиться и покичиться своей мошной и дловитымъ превосходствомъ передъ непутевымъ мужемъ?
— Такъ денегъ?— повторила она, становясь обычно-грубой и жесткой.— То-то я слышу: Соня да Соня… Ну, да и зачмъ бы пришелъ Митя къ Сон, какъ не за деньгами?
— Я возвращу теб… Обязательно. Получу по весн аренду и отдамъ теб. А теперь мн необходимо: долгъ чести. Проигралъ на слово шесть тысячъ… понимаешь?
— Коли на слово, отдать надо.
— Обязательно. Долгъ чести.
— Это я могу понять. Отчего же?.. А вотъ какъ играть садиться, когда ни шиша въ карман, того въ толкъ не возьму и до смерти. Или это — ничего? Чести не мараетъ?
— Ты, по обыкновенію своему, начинаешь издваться надо мною,— съ укоромъ замтилъ Пламень.
Софья Ильинична посовтовала съ благодушнымъ ехидствомъ:
— А ты бы не ходилъ ко мн за деньгами? И издвательствамъ бы не подвергался. Не зову, вдь? Помирала бы,— не позвала. Зачмъ же идешь на униженья?
— Не самъ иду. Бда гонитъ.
— Это что за бда? Въ карты продулся! Или хористк Лизк не хватило къ весн на обмундировку, на духи, на притиранья? Не напасешься на нихъ.
— Не теб корить меня Лизой. Я вотъ не колю теб глазъ твоимъ пажемъ.
— Еще чего? Онъ станетъ колоть мн глаза Альфредкой! Альфредъ — слуга. Захочу, буду держать, захочу — выгоню. А зачмъ держу,— мое дло.
— Извстно зачмъ,— съ горечью сказалъ Пламень:— Чтобы меня въ шуты выряживать передъ всми.
— Ты, голубь, любишь, выряживать въ шуты другихъ… Испробуй-ка и на себ. ‘Пламень огненный… Пламень неотразимый… и Пламень — рогатый. Въ дом-то у него — намстникъ Альфредка’. Правда или нтъ, а всякъ скажетъ. И корить ты меня не смешь. На себя и пеняй. Я тебя не упрекаю ни за Лизку, ни за Андрюшку твоего Безкрайнаго. А какихъ гадостей не говорятъ про тебя съ Андрюшкой.
— Идіоты говорятъ. И ты за ними…
— Нтъ дыму безъ огня. Но мн и повторять неинтересно. Къ слову пришлось. Мн-то что? Мн ты ни къ чему. Ради дочки только и держу въ дом. Все же есть отецъ, хоть и безпардонный. Не будь Инны, давно бы вышвырнула. Развелась бы мигомъ. Доказательствъ — полныя руки, явнымъ прелюбодемъ тебя ославить. Ради Инны не хочу сраму. Всю нашу грязь выволакивать на свтъ Божій изъ-за нея стсняюсь. А то бы я тебя, голубчика, въ двадцать четыре часа, отсюда выставила. Иди къ Лизкхористк. Живи съ нею на свое судейское жалованье.
— А сама за Альфредку замужъ?
— Замужъ мн не нужно,— грубо сказала Софья Ильинична, вдругъ разсердившись.— Мн и вдовой не плохо. Постъ не мостъ, можно и объхать. Мн наплевать на всхъ. Я мужицкое отродье, не ваша панская порода.
— Не хвалилась бы своимъ хамствомъ. И безъ того въ каждомъ слов видно.
— Что? Ахъ ты… баринъ! Еще язвить? Пошелъ вонъ отъ меня. Вонъ. По-о-оше-олъ во-онъ!— взвизгнула Софья Ильинична, вся красня.
Пламень стоялъ пожелтвшій, съ запекшимися губами.
— Н-ну? Во-онъ. Кому я сказала?
— Соня,— тихо произнесъ Пламень, длая невроятное усиліе, чтобы сдержаться.
— Ахъ, какъ благородно. Подумаешь, какой жантиль: ‘Соня’. Чего теб ‘Ми-тенька’? Продулся, другъ души моей, въ картишки… Теперь о любви поговорить хочешь? Авось дурища размякнетъ…
— Перестань! Не то…
— Не побьешь ли? Такъ куда теб со мной справиться, лимонъ ты вымоченый? Да я рукой двину, мокренько останется. А то Альфредку позову, въ мигъ выставитъ.
— Замолчи! Слышишь ты, вдьма! Пока до Альфреда, я…
Софья Ильинична нажала кнопку отъ электрическаго звонка, скрытую въ складкахъ штофной обивки на ея кресл, и Альфредъ уже недвижимо стоялъ на порог, какъ массивный надгробный памятникъ среди золотистыхъ дверныхъ драпировокъ. Если бы въ то мгновенье представилась возможность убить эту безобразную издвающуюся надъ нимъ женщину,— Пламень не задумался бы. До того остра и велика была его ненависть.
— Звать изволили?— спросилъ Альфредъ.
— Звала,— сказала Софья Ильинична спокойно.
Пламень стоялъ безсильный, словно избитый.
— Запрёте за бариномъ двери, а посл снесете ему чекъ. На шесть тысячъ, Митя!— съ елейнымъ ехидствомъ переспросила она.
Дмитрій Степановичъ вышелъ изъ комнаты, сгорбившись, ничего не отвтивъ.
Чекъ былъ присланъ. И онъ принялъ его… Карточный долгъ — долгъ чести…
Пламень не поврилъ бы, еслибъ ему сказали, что Софья Ильинична, эта ‘кремневая’ баба-яга съ щетинистымъ подбородкомъ и густыми усами, долго и обиженно плакала посл его ухода. Онъ никогда не видлъ и не могъ вообразить ее плачущей…
А Софья Ильинична, выплакавшись, вспомнила объ Инн и сказала себ, что помощи и совта имъ съ Инной ждать неоткуда, надяться, кром какъ на самихъ себя, не на кого. Дйствовать надо, а не плакать. Софья Ильинична умылась одеколономъ съ розовой водой, насухо вытерла лицо мохнатымъ полотенцемъ, напудрилась и пошла къ Инн. Недавнія слезы все еще жгли глаза. Плакала она очень рдко, и слезы ей казались особенно жгучими. Но она думала уже не и себ, а объ Инн.
Инна читала что-то въ своей ‘зелененькой’ гостинной, на любимомъ мстечк своемъ., у камина. По обыкновенію спокойная, съ обычнымъ разсянно-задумчивымъ выраженіемъ лица, только блдне обыкновеннаго, она и сегодня, какъ вчера въ театр, нравилась матери выдержкой и твердостью духа.
— Колобродьковская кровь… не въ слякотныхъ Пламеней.
Вслухъ Софья Ильинична сказала:
— Инночка! Я зашла спросить у тебя… Заграницу надумала я създить. Пожить, пошататься. Хочу попутешествовать съ годикъ, не меньше. Можетъ, и ты со мною?
Инна подняла голову и пристально, пристально поглядла въ глаза матери. Округленные глаза Софьи Ильиничны не выдержали этого взора, прикрылись вками.
Инна поняла, что мать уже все знаетъ, но отвтила, повидимому, равнодушно:
— Я бы похала. Но не сейчасъ. Если бы мсяца черезъ два… къ лту.
— Не къ спху и мн.
Опять пристально и многозначительно глядли он одна на другую, и глаза ихъ вели живой неустанный разговоръ, хотя об молчали.
Теперь первая опустила глаза Инна.
— Ты узнала уже,— увренно произнесла она.— Откуда?
— Письмо прислалъ мн кто-то. Безъ подписи,— бгло бросила нсколько словъ Софья Ильинична, торопясь прервать излишнія рчи. И озабоченно, безъ восклицаній или вздоховъ, добавила:— Не волнуйся, Инночка. Удемъ заграницу, и все устроится. Ты только не длай ничего безъ меня.
— Да я не знаю, что и предпринять? Ищу и не нахожу дороги.
— Возьми меня въ проводники. И не трудись: вмст разыщемъ.
— Но какую?
— Еслибъ ты была не ты, я бы теб сказала: схоронимъ заграницей концы въ воду и… будто — ничего не было. Но теб такъ не скажешь.
— На это я не пойду. Что бы ни было, но хочу сохранить своего ребенка.
— И ты права. Потомъ, можетъ, во всю жизнь отъ любимаго человка не будетъ другого. А мы изведемъ этого? Для чего? Кто намъ нуженъ? Деньги есть, остальное добудемъ. Оборудуемъ все. Ничего не бойся. Хочешь, я усыновлю. А еще лучше — мужа найти, подставного. Много ихъ такихъ продается. Графа или князя съ титуломъ приторговать можно… чистокровнаго. И замужъ вышла, и свободна. Живи, какъ хочешь: дти законныя. Подожди… дай время оглядться мн, пораздумать. Все будетъ сдлано. Не безпокойся. Удемъ на годъ, воротимся не хуже людей. А надостъ, потомъ разведешься. Теперь разводъ:— дв семидесяти-пяти копечныя марки, и на мази дло. Доврься мн. Не пожалешь.
Инна встала и положила руки на плечи матери, приблизивъ къ ея лицу свое лицо почти вплотную.
— Мама,— взволнованно произнесла она,— какая же ты… славная. И ни слова порицанія? Ни одной нотаціи?
— Чего тамъ порицать? Какія нотаціи! Ты умно поступила. Жизнь одна… а ты вдь любишь его? Стоитъ онъ того или не стоитъ… а любишь?
— Люблю.
— Ну, и умно. Умнй, чмъ за голопятаго какого-нибудь выйти… который не тебя, а деньги твои любить будетъ… Безъ сравненья — умне.

VI.

Вечеромъ, посл засданія лсоохранительнаго комитета, Романъ Кириловичъ торопился къ Инн Пламень. Вчера въ театр, передъ послднимъ актомъ ‘Заза’, Инна просила побывать у нея. Траумвальдъ общалъ, но въ комитет задержалъ его Чагозинъ своими націоналистическими рчами.
Нервно и оскорбленно ждалъ Романъ Кириловичъ этого призыва Инны. Бывалъ у нея, уже освдомленный обо всемъ подробно,— чаще, чмъ прежде, и каждый разъ узжалъ обиженный ея упорнымъ молчаньемъ. Точно онъ не другъ ей? Можно ли быть другомъ боле преданнымъ, чмъ онъ по отношенію къ Инн Дмитріевн? Изъ-за происшествія съ Инной Романъ Кириловичъ даже ‘.постарлъ, осунулся въ лиц…
Нсколько лтъ уже подготовлялся онъ къ неотвратимому удару,— къ будущему замужеству Инны. Но ударъ рисовался ему исключительно въ образ замужества. Того же, что случилось съ Инной, такого унизительнаго, на его взглядъ, паденья, Траумвальдъ не ждалъ. Инна представлялась ему натурой скептической и холодной, застрахованной отъ слпыхъ увлеченій страсти. Теперь Романъ Кириловичъ былъ не только ошеломленъ и огорченъ, но въ глубин сознанія еще и шокированъ… Самъ того не замчая, онъ пересталъ говорить Инн: ‘моя гордость’ и ‘радость моя’,— какъ говаривалъ раньше. Изъ прежнихъ эпитетовъ своихъ оставилъ лишь: ‘дитятко’ и ‘касаточка’ да ‘родная моя’. Мысленно онъ порицалъ ‘распущенность’ Инны. Но глубоко и цпко разрослись въ немъ корни ‘магнетическаго влеченія’, и корчевать ихъ было поздно. Столько времени Инна первенствовала въ его мысляхъ. Онъ неплохо писалъ масляными красками, и у него накопилась обширная коллекція портретовъ Инны, написанныхъ тайкомъ, заочно. До такой степени изучилъ онъ и запечатллъ въ своей памяти этотъ женскій обликъ. Стоило ему подумать объ Инн, и онъ видлъ передъ собой ея полныя, розоватыя губы, смугло-блдный оттнокъ кожи, громадные лучисто-срые глаза подъ тонкими, красиво-изогнутыми бровями. Онъ помнилъ, какъ сложены блокурые волосы Инны въ несовсмъ модную, но очень идущую къ ней прическу… Красивые, какъ у отца, сверкающіе при разговор зубы, еще худощавыя, не успвшія налиться руки, тонкая шея и выпуклая грудь,— будто изваянныя художникомъ большого таланта. И такъ много очарованья въ ея обращеньи съ друзьями. Такая она простая, милая и недвуличная, только замкнутая. Чаще слушаетъ, чмъ говоритъ. А разговорится, еще миле…
Инна Дмитріевна ждала Траумвальда въ небольшой гостинной цвта серебристо-зеленыхъ мховъ,— въ красивой комнат, которую называли: ‘зелененькой’. Ждала, должно быть, съ нетерпньемъ, потому что встртила съ укоризной,
— А, вотъ и вы. Я ужъ думала, не прідете.
— Добрый вечеръ, дитятко.— Онъ нжно поцловалъ руку двушки сперва обычно, потомъ перевернувъ ладонью кверху.— И какъ бы я не пріхалъ? Какъ не грхъ было думать это? До сихъ поръ не знать, что ежели я сказалъ: буду, стало быть, буду. Задержали… насилу отбоярился… Въ націоналисты все вербуютъ меня. Все просвщаютъ — неразумнаго и темнаго.
Прошли къ угловому дивану и сли рядомъ.
— И распутица же на двор,— вздохнулъ съ стариковской благодушностью Романъ Кириловичъ, давая Инн время освоиться съ его присутствіемъ, побдить ощущеніе неловкости, которое, какъ онъ видлъ, испытывала сегодня Инна.
— Madame Режанъ совсмъ застыла. Весь день гоголь-моголь пьетъ, а все охрипши. Какъ-то выступитъ завтра.
Инна не воспользовалась предоставляемой ей льготой. Чувствуя, что если не скажетъ тотчасъ, зачмъ позвала она Романа Кириловича, то потомъ ей сказать будетъ еще трудне,— она проговорила заглушеннымъ голосомъ, перебивая Траумвальда:
— Романъ Кириловичъ… я хотла бы… дать вамъ одно порученье.
Траумвальдъ опустилъ глаза, низко склонивъ голову.
— Приказывайте. Я слушаю, — тихо и покорно произнесъ онъ.
— Но оно… оно щекотливое. Очень щекотливое. И непріятное.
— Однимъ словомъ, его можно возложить только на друга?… А что я другъ вамъ, надо ли повторять?
— Да… но…
— Я жду, касаточка.
— Если бы вы… Нтъ не могу сказать. Мн стыдно.
— Передъ другомъ-то?
— Даже перецъ другомъ.
— Помилуй Богъ! Гршно, родная. Ежели дружба искренняя, душевная… другу все сказать можно. И такъ… если бы я… что-же?
Инна что-то собралась отвтить и не смла. На глазахъ ея, не скатываясь, заблестли слезы. Она хотла преодолть ихъ, не преодолла, махнула рукой и отвернулась.
— Не надо плакать,— торжественно и строго сказалъ Романъ Кириловичъ. Въ тон его слышалось: — мн все извстно, можно ничего не разсказывать, я больше не сержусь на твою скрытность, а плакать не надо.
Инн стало легче. Слезы исчезли, точно вошли внутрь глазъ. Но она молчала…
Говорилъ Романъ Кириловичъ:
— Куражъ, дитятко, куражъ. На первомъ мст куражъ, присутствіе духа и — никакихъ скоросплыхъ ршеній. Золото-огнемъ, человкъ бдою познается. А жизнь не прожить безъ огорченья. Не выросла еще яблонька безъ червоточинки. Не то, такъ иное… отъ горя не спрячешься. Счастье съ несчастьемъ дворъ объ дворъ живутъ, въ однихъ саняхъ здятъ. Придетъ бда, надобно и ее встртить съ мужествомъ. Припомнилъ я одно простое да мткое слово. Когда скончалась жена моя, я былъ въ изступленьи. Отчаянье наступило такое, что и пережить его, казалось, нтъ силы. А жила у насъ въ дом нянюшка, старуха. Она меня еще въ дтств ростила. Видитъ она,— нтъ у меня сладу съ печалью. Подходитъ какъ-то вечеркомъ и говоритъ:— ‘И что ты, говоритъ, такъ убиваешься, Романъ Кириловичъ? Грхъ это. На все воля Божія, а ты противишься. Видно, вышелъ у Господа срокъ твоимъ радостямъ. Ну и потерпи, покорися. У Господа, говоритъ, на все свой счетъ правильный. Единъ Богъ, дв скрижали моисеевы, три патріарха на земл, четыре листа евангельской. Пять ранъ Господь претерплъ, шесть крылъ херувимскихъ, семь чиновъ ангельскихъ, восемь круговъ солнечныхъ. Девять радостей въ году положено человку’. Тогда, помню, заняло меня это.— ‘Девять?— говорю я ей.— Нтъ, меньше, гораздо меньше’. А она мн:— Ужъ ты не спорь. На все счетъ подлинный. Радостей девять, это ужъ нечего. А десять заповдей Божьихъ, единъ-на-десять праотецъ, дванадесять апостолъ’. И такъ она мн еще что-то перечисляла, пока я не улыбнулся. Это она сочла огромной своей побдою. Помолчала немножко и говоритъ мн:— ‘Вотъ что я еще разскажу теб, Романъ Кириловичъ. Царь Саулъ еврейскій, какъ былъ въ печали, позвалъ своего золотыхъ длъ мастера придворнаго и велитъ ему: ‘Вотъ теб дорогой, самый дорогой въ свт камень. Сдлай мн изъ него перстень. И надпись мн на камн томъ выржь. Да такую, чтобы, какъ гляну я на перстень въ печали… чтобы онъ вразъ развеселялъ меня. А какъ гляну на него веселымъ, чтобы грустно мн становилось. И чтобы въ надписи той было ни больше, ни меньше,— всего три слова’. Думалъ мастеръ придворный, думалъ, и вырзалъ. Три слова всего. А слова были такія: ‘и это пройдетъ’. Иначе говоря, стало быть, все проходитъ. Такъ-то, дитятко. Мн притча ея до сей поры памятна/ Мткая.
Инна сидла съ огорченно-разсянной полуулыбкой, точно слушала изъ вжливости, не вполн слыша.
— Да,— подтвердила она разсянно:— Это — мтко.
— Вотъ и я повторю вамъ, касаточка: все пройдетъ. И все наладится. Одинъ опрометчивый поступокъ — далеко еще не весь человкъ. Не ломать же всю жизнь изъ-за одной оплошности. А случилось — случилось. Случается въ самомъ лучшемъ обществ. Въ королевскихъ фамиліяхъ и тамъ-бываетъ.
— И въ королевскихъ?— чуть усмхнулась, иронически блеснувъ глазами, Инна.
— Ну, вотъ, дитятко… Я радъ, что вы повеселли. Вдь я другъ вашъ. До гробовой доски. Самый врный.
— Ну… если другъ… скажите мн… Мн хотлось бы знать… что очень меня..? Что говорятъ? Очень треплютъ въ город мое имя?
— Имена друзей моихъ при мн трепать не смютъ.
— А безъ васъ? Вы вдь все знаете. Папа такъ и говоритъ: Траумвальдъ всевдущій.
— Увы. Многое и важнйшее иногда и я узнаю послднимъ.
— Но то, что мн хочется узнать, вы знаете?
— Допустимъ.
— И не отвчаете мн?
Траумвальдъ молчалъ, переполненный сожалньемъ къ Инн и какой-то необъяснимой досадой на нее.
Инна попросила снова.
— Скажите правду. Я хочу узнать.
— Правда, дитятко, средство сильно дйствующее. На ней непремнно должно стоять напоминанье: обращаться съ осторожностью. Ее надлежитъ понимать, но о ней чаще всего удобнй помалкивать. Въ иное время лучше не знать, что говорятъ.
— Вы правы. Какъ странно! Вы всегда правы. А мн всегда не хочется соглашаться съ вами.
— Это по той причин, что я старъ, а вы юны. У насъ съ вами разные кругозоры.
— Но это не мшаетъ намъ быть друзьями. И какими!
— Благодарю, касаточка.
— И мн кажется, что мы настолько друзья, что вы даже и не осудите меня очень.
— Я? осужу васъ? Да я и никого не осуждаю. Никогда. Это — мой принципъ.
— А я боялась, что вы будете винить… Не меня, а другого. Но вдь въ такого рода увлеченьяхъ нтъ вины. И нтъ виноватого.
— Простите,— непоколебимо и ршительно сказалъ Траумвальдъ.— Виноватый есть!
— Тогда вините меня. Меня, но никого другого.
— Виноватъ, какъ везд, тотъ, кто боле опытенъ, боле свдущъ въ длахъ житейскихъ. Есть предметы, на которые нельзя посягать. И есть лица, которыхъ должно считать неприкосновенными. Беззащитный ребенокъ, напримръ. Или неопытная двушка. Я говорю о тхъ двушкахъ, которыя достойны всяческаго уваженія, которыхъ нельзя компрометировать.
— Меня скомпрометировала моя же неосторожность. Я случайно попала въ руки одного негодяя…
— Этого негодяя уже нтъ больше въ город,— опять, будто говоря: ‘я все знаю’, — сообщилъ Романъ Кирилловичъ — Отправленъ по этапу на родину. Оказался лишеннымъ правъ.
— А!
Помолчали.
— А порученіе ваше? Вы о немъ не забыли? Я жду предначертаній.
— Мн такъ неловко, Романъ Кирилловичъ… Но…
— Говорите безъ ‘но’. Приказывайте, и все тутъ. Быть можетъ, вы желаете, чтобы я переговорилъ съ кмъ-нибудь отъ вашего имени? Передать что-нибудь?— самоувренно пришелъ ей на помощь Траумвальдъ.
— Нтъ! То есть… да. Но…
— А что прикажете сказать?
— Чтобы онъ пріхалъ ко мн!— живо крикнула Инна.— Я запретила ему… но пусть прідетъ. Скажите, чтобы прізжалъ… чтобы забылъ все, что говорила. Я сказала,— не прізжать… Отказалась съ нимъ видться. Но я… погорячилась. Обидла его, но вы скажите, что я.. раскаиваюсь. Во всемъ., слышите? Во всемъ сказанномъ. И признаю себя неправой. Я погорячилась.
Траумвальдъ сжалъ зубы, перевелъ духъ и отвтилъ:
— Это вы сами скажете, дорогая. Я передамъ лишь, что вы зовете.
— Сегодня зову. Сейчасъ!
Романъ Кирилловичъ чуть выдвинулъ плоскіе и открытые старинные часы изъ жилетнаго кармана.
— Сейчасъ двадцать минутъ перваго, дорогая?
— Тогда я сама поду съ вами. Повезите меня… Мы разыщемъ и…
— Во-первыхъ, мы не знаемъ, гд искать, Инна Дмитріевна. Во-вторыхъ, я не совтовалъ бы вамъ ни хать со мной, ни разыскивать. Это скандалезно. И… этого не длаютъ. Разыщу я. И передамъ, что надо. Но теперь, ночью? Это… не въ обыча. Вамъ придется обождать до утра. Такъ — приличнй.
— Приличнй,— упавшимъ голосомъ согласилась Инна.— Но чтобы утромъ — непремнно! И какъ можно раньше. Вы скажете, что я хочу видть?.. И что сознаю себя виноватой… Впрочемъ, вы правы: не надо ничего говорить. Позовите и только. Но вы разыщете… Сегодня?
— Разыщу,— пообщалъ Траумвальдъ послушно.— Спите безъ заботъ. До свиданья. И храни васъ Богъ, родная.
Было поздно. Пора было спать, но Траумвальдъ приказалъ шофферу хать въ дворянскій клубъ.— ‘Врнй всего,— думалъ онъ — панъ Мечиславъ играетъ въ карты’.
Онъ не ошибся.
Первымъ изъ знакомыхъ, кого увидлъ Романъ Кирилловичъ въ клуб, былъ Мечиславъ Чельскій. Онъ шелъ изъ буфетной комнаты, направляясь по корридору къ игральной зал. Завидвъ Траумвальда, онъ поклонился первый. Сердце Романа Кирилловича шибко и тревожно забилось. Въ ушахъ поднялся шумъ, глаза застлало туманной мглою. Траумвальдъ испытывалъ чувство, словно онъ внезапно нашелъ святотатца, надругавшагося надъ самой дорогой для него святыней. Ему захотлось попросту броситься на Чельскаго съ кулаками, исколотить до синяковъ этого самоувренно-красиваго человка съ надменной усмшкой въ спокойныхъ глазахъ стального цвта… Но Романъ Кирилловичъ сдлалъ величаво-любезное лицо и съ свтской, чуточку третирующей, небрежной привтливостью спросилъ, здороваясь:
— А вы не играете?
— Играю,— съ милой улыбкой на пунцовыхъ губахъ отвтилъ Чельскій, не примчая или не допуская по отношенію къ себ самой возможности третирующаго тона.— Но мн такъ поразительно везетъ!— прибавилъ онъ съ оживленіемъ.— Даже неловко. Захотлось пить, и я ушелъ въ буфетъ. Можетъ, посл перерыва удача отвернется.
—:Всякой удач бываетъ конецъ, — замтилъ какъ бы. вскользь Траумвальдъ.
— Я и жду его. На этотъ разъ самъ призываю.
Романъ Кирилловичъ сказалъ съ умышленной сухостью:
— Я кстати встртился съ вами. Мн васъ нужно на нсколько словъ.
— Меня?— съ услужливой готовностью произнесъ Чельскій.— Весь къ вашимъ услугамъ.
Разговаривая, они подвигались замедленными шагами по корридору мимо боковой полуосвщенной гостиной, съ круглымъ диваномъ подъ снью пальмъ посредин. Тамъ было безлюдно и полусвтло. Неясно горло въ одной изъ люстръ притушенное электричество. Будто задумавшись или невзначай, Романъ Кирилловичъ свернулъ въ дверь гостиной, и Чельскій послдовалъ за нимъ, словно не замчая этого поворота.
Вошли и остановились.
— У меня къ вамъ маленькое порученіе,— началъ Траумвальдъ, говоря, какъ о пустяк.— Отъ Инны Дмитріевны.
Въ матовомъ полусвт Траумвальдъ внезапно взглянулъ на Чельскаго и примтилъ, какъ тотъ съ упрямымъ недовольствомъ на секунду потупилъ глаза, но затмъ посмотрлъ въ лицо Траумвальду съ непринужденной доброжелательностью и вполн спокойно. Романъ Кирилловичъ продолжалъ тоже непринужденно:
— Инна Дмитріевна ждетъ васъ поутру. Пораньше… У нея дло какое-то.
Траумвальдъ глядлъ на Чельскаго сумрачнымъ, пристально раздражающимъ взглядомъ. Однако тонъ его оставался невозмутимо ледянымъ.
— Благодарю,— безразлично произнесъ Чельскій.— Буду непремнно.
Все было сказано, оставалось разойтись. Но всколыхнувшееся ревниво-острое отвращеніе, вскипвшее въ Роман Кириллович, требовало исхода. Подхватившая Траумвальда волна ревнивой мстительности кружила и захлестывала его. Уши Романа Кирилловича побагровли, дыханіе было прерывистое, и онъ съ неожиданной для себя твердостью выговорилъ заглушеннымъ голосомъ:
— А отъ себя я долженъ вамъ сказать, что считаю нкоторые поступки ваши предосудительными. И васъ — непорядочнымъ человкомъ.
Чельскій съ приподнятой рукой ринулся къ Роману Кирилловичу и остановился.
— Вы возьмете ваши слова обратно!— хрипло и повелительно крикнулъ онъ.
— Я не беру своихъ словъ обратно по той причин, что не говорю ихъ на втеръ.
Сложивъ за спиной руки и чуть подавшись впередъ, Траумвальдъ повторилъ съ презрительной настойчивостью:
— Поступки ваши считаю неблаговидными, а васъ — человкомъ безчестнымъ.
— Я не ударилъ васъ только потому, что вы уже стары. Дтей и стариковъ не бьютъ,— угрожающимъ шепотомъ со свистомъ въ произношеніи объяснилъ поблднвшій Чельскій.— Вы будете говорить объ этомъ съ моими секундантами.
— А я бы положилъ васъ на мст безъ поединка, если бы вы дотронулись до меня. Револьверъ всегда при мн!— такимъ же шепотомъ докончилъ Романъ Кирилловичъ.— То, что сказано мною, я съ особымъ удовольствіемъ повторилъ бы всенародно, но по причинамъ вамъ, вроятно, понятнымъ, не могу это сдлать.
Глаза Чельскаго стали злобно-сверлящими, маленькими.
— Вы отвтите мн за это у барьера!— проговорилъ онъ и хотлъ уйти.
Траумвальдъ загородилъ ему выходъ изъ гостиной.
— Я не досказалъ еще главнаго.
— Не имю желанія васъ больше слушать. Вы будете говорить съ моими друзьями.
— Не откажусь принять и удовлетворить ихъ, съ однимъ, однако, условіемъ, чтобы настоящая причина нашего объясненія осталась для всхъ неизвстной. Чтобы, кром нашихъ съ вами именъ, ничье третье не фигурировало,— даже передъ секундантами.
Чельскій надменно пожалъ плечами.
— Я полагаю, это ясно само собою.
— Тмъ лучше, ежели и вы такъ полагаете. Предоставляю вамъ измыслить какой хотите поводъ для нашей размолвки. Можете сказать, что я неосторожно или оскорбительно отозвался о вашей удач въ картахъ.
— Такой поводъ недопустимъ,— безапеляціонно отвергнулъ Чельскій.
— Или что я задлъ ваше національное самолюбіе? Неодобрительно отозвался о полякахъ вообще. У насъ есть народныя поговорки… непріятныя, даже оскорбительныя для поляковъ. Мы съ вами можемъ сообщить, что я неосторожно употребилъ одну изъ нихъ. И мы повздорили.
— Не та ли поговорка, гд сказано: на всю Польшу одинъ комаръ мозгу принесъ?
— Ахъ, вы ее знаете? Она. И еще… но я затрудняюсь сказать.
— Но если я изъявляю желаніе выслушать?
— Ну, хоть эта. Не дружись съ полякомъ,— полякъ обманетъ наврнякъ. Потомъ..
— О, и того достаточно. Такъ… Этотъ поводъ подходитъ боле.
— Хотя… Это мало похоже на меня…— колеблясь замтилъ Траумвальдъ: — Не въ моемъ характер грубость… и терпимость моя, кажется, вн сомнній… Но — все равно, Если васъ это устраиваетъ, я согласенъ.
Чельскій не замтилъ, какъ очутился одинъ въ гостиной.
Траумвальдъ оскорбилъ его преднамренно, и, конечно, есть только одинъ способъ отозваться на оскорбленіе… Итакъ — поединокъ!.. Онъ — зоркій и искусный стрлокъохотникъ, его прицлы вызываютъ у знатоковъ восхищенье. Оскорбленіе должно быть смыто. Но жажда личной мести и сознаніе личной обиды не клокотали въ Чельскомъ. Даже какъ-то лниво думалось о томъ, что случилось. Онъ безпечно улыбнулся и фаталистически пробормоталъ по польски:
— ЭІ Кому суждено висть, не утонетъ.— И, вернувшись къ картамъ, сталъ играть съ прежней, не покидающей его удачей.

——

Къ Инн Пламень Чельскій попалъ съ опозданьемъ.
Утро и часть дня ушли у него на переговоры съ секундантами, потомъ на ожиданье отвта отъ Траумвальда.
Секундантами Чельскій избралъ людей независимыхъ и свободныхъ изъ польской золотой молодежи: троюроднаго брата своего, Юзефа Масульскаго, и графа Конрада Тыркевича. Оба приняли его объясненья о причинахъ ссоры съ Траумвапьдомъ, не предложивъ ни одного вопроса, но Чельскій видлъ, что оба понимаютъ, въ чемъ дло, что толковать о примиреньи придется лишь для формы.
Вице-губернаторъ вызовъ принялъ.
Когда Масульскій и Тыркевичъ привезли эту всть Чельскому, тотъ сказалъ:
— Ему выбирать оружіе. Надо было предупредить его, какъ я стрляю.
На это Юзефъ Масульскій отвтилъ:
— Я сказалъ ему. Онъ говоритъ: былъ и я когда-то стрлокъ не изъ послднихъ.
— Но! какъ хочетъ… кому суждено висть, не утонетъ.
Романъ Кириловичъ утромъ протелефонировалъ Инн, что ея приказаніе исполнено, а между тмъ, Чельскаго не было. И то, что онъ не появлялся такъ долго, Инна истолковывала, какъ слдствіе его обиды или желанье наказать ее за неблаговоспитанность и рзкость. Когда, наконецъ, Инн доложили объ его приход, она бросилась навстрчу, обрадованная и разнженная.
— Дорогой мой! Пришелъ? Не сердишься? Я виновата, виновата, виновата… Боже! Какъ я соскучилась. Если бы еще часокъ не было тебя, побжала бы за тобою.
Ея нжность растрогала Чельскаго. Цлуя много разъ Инну, онъ произносилъ на вс лады одно лишь слово:
— Иннуся!
Въ этотъ возгласъ вложено было столько ласки, любовнаго восторга и чувственнаго восхищенья, что Инна позабыла о всхъ огорченіяхъ.
— Недобрый… Жестокій, — стихшимъ голосомъ говорила она.— Не шелъ столько времени! Цлыхъ пять дней!
— Но ты же сама запретила мн являться, пока жена моя здсь. Не могъ же я прогнать ее: узжай сейчасъ въ деревню!
— Подумаешь… какое примрное послушанье. Такъ и не пришелъ бы, если бъ я не позвала черезъ Траумвальда?
— Какъ же идти? Ты могла не принять меня. Но оставимъ это… Я такъ радъ, что вижу тебя… Такъ соскучился…
— И ты скучалъ? Врно?— усумнилась Инна.
— И скучалъ, и мучился… И проклиналъ всхъ, и злился… Ахъ, зачмъ нтъ у насъ иныхъ путей къ счастью,— кром этихъ, потайныхъ и запутанныхъ!
— Пути есть. Но ты ихъ отвергаешь.
— Отвергаю, — сказалъ Чельскій и прижалъ руку Инны къ своей щек, на лету поцловавъ эту руку.— Такъ напроломъ идти нельзя.
— А я думаю, только такъ и слдуетъ поступать. Хотя бы пришлось порвать все и со всми. Почему намъ нельзя любить открыто? Вдь все равно, вс знаютъ?
— Нельзя потому, что я несвободенъ. Ты знала это, Иннуся. Я говорилъ: на разрывъ съ семьей не пойду. Твое, а не мое слово ршило нашу поздку въ Варшаву. А теперь ты… будто упрекаетъ меня,
— Знала, знала. Я все знала, и все-таки…— печально сказала Инна.— И все-таки мн кажется, что ты недостаточно любишь меня.
— Недостаточно? Раны Божьи! Да для меня исчезли вс женщины съ тхъ поръ, какъ я увлеченъ тобою.
— Вотъ настоящее слово: увлеченъ… Но увлечься, — не значитъ любить.
— Ахъ эти — слова. Я этихъ различій не постигаю. Важно чувствовать, а не говорить. Я полонъ тобою. Весь, до краевъ. Кром тебя никого изъ женщинъ не вижу. А любовь это или увлеченье… разсуди, какъ знаешь.
— Полонъ мною, а разорвать съ постылой женой не хочешь? На это любви не хватаетъ.
— Не могу. Я не обманывалъ, говорилъ: этого не будетъ, не можетъ быть. Вышелъ бы скандалъ… У меня не только жена… еще отецъ съ матерью… Передъ семьей своей и безъ того я кругомъ виноватъ.
— То-то ты такъ любезничаешь съ женою въ театрахъ. Такая внимательность!.. Примрная.
— Не могу же я оскорблять невниманьемъ женщину, которая носитъ мое имя!
— А женщину, не носящую твоего имени, оскорблять можно?— вспылила Инна.
— Никогда не оскорблялъ я ни одной женщины.
— А меня?
— Чмъ?
— Другими словами: ты знала, на что шла? Такъ?..
— Иннуся… опять за старое? И опять поссоримся? Ну, зоренька моя… не надо. Не надо, хоть на сегодня. Я разстроенъ, у меня непріятности. Пожалй меня хоть сегодня. Приласкай безъ упрековъ. Скажи: дорогой мой, любимый. Сегодня хочу слышать отъ тебя одно пріятное, милое, ласковое.
— Чмъ ты разстроенъ? Какія непріятности?
— Не хочу о томъ ни говорить, ни думать. Я люблю тебя, не увлеченъ, а люблю. И будемъ говорить только про это.
Ласкаясь къ Инн, прижимаясь головой къ ея плечу, онъ заглядывалъ ей въ глаза просительно и нжно и цловалъ частыми, беззвучно-коротенькими поцлуями ея плечо, обрисованное японскимъ рукавомъ тускло-оливковаго платья.
— Люблю, люблю, люблю,— повторялъ Чельскій,— люблю, а не понимаю.
— Чего не понимаешь?
— Тебя. Если бы ты прогнала меня… сказала: или прочь! Какъ смешь ты, женатый, говорить мн о любви? Я бы понялъ. Ушелъ… Можетъ быть, застрлился бы съ тоски, не знаю. Но понялъ бы… Но ты не гонишь, а мучаешь?— Можетъ быть… начинаешь сожалть?..
— О, нтъ. Я ни о чемъ не жалю. Ни о чемъ, ни о чемъ… Даже, если ты разлюбишь меня… покинешь… забудешь…
— Никогда!
— Не говори такъ. Это будетъ. Но пусть!.. Я останусь одна… Жалть ни о чемъ не стану. Варшава останется, какъ поэма моей жизни… какъ маякъ радости и счастья. Скажу себ: пусть теперь тьма… Но было же и солнышко? Былъ праздникъ? Мой праздникъ — Варшава, дорогая Варшава. Въ старости я пріду туда. Но какъ это грустно. Все будетъ прежнее. И Лазенки, и пруды съ лебедями… т же статуи… и апельсины будутъ также цвсти… Готическіе костелы, памятники… мохъ на старыхъ черепичныхъ крышахъ… все, какъ при насъ. А у меня поблютъ волосы, забороздятся морщины. И тебя… тебя ужъ не будетъ со мною.
— Милая!— восхищенно произнесъ Чельскій, горячо цлуя Инну.— Вотъ такой я люблю тебя. До того люблю… не знаю, какъ высказать. И никогда ты не будешь одна. Никогда я не оставлю, не забуду тебя.
— Нтъ, забудешь. Только я уже не полюблю другого. И на Повонзки тогда поду. Какая печальная красота! Аллеи — какъ изъ баллады. Осень… Листья шелестятъ. Кругомъ смерть, могилы, а я… счастлива. Я отыщу непремнно ту поэтическую часовню. Она слва отъ входа. Помнишь: мы возл нея остановились… Мавританская, и надпись вверху: ‘Памяти дорогого Станислава’. И нигд ничего больше. Ни года, ни числа, ни фамиліи. Этотъ памятникъ поставила женщина. Какъ ты думаешь, кто: мать или жена?
— Я думаю, мать. Или… не жеаа.
— Да, да… наврно.
Они помолчали, мечтательно и мирно. Потомъ Инна посмотрла ему въ лицо съ ласковымъ вниманіемъ и сказала:
— Ты не боленъ?
— А что?— спокойно спросилъ Чельскій, не мняя позы и не отводя головы отъ плеча Инны.
— Ты блденъ… и какой-то нехорошей блдностью. Подъ глазами синева… Морщинки.
— Морщинки?— Въ голос его послышалось безпокойство.
Инна разсмялась.
— Ай, ай. Какъ ты ихъ боишься. Ну, полно, я не такъ назвала. Не морщинки, а складочки. Отъ безсонной ночи врно. Ты плохо спалъ?
— Нтъ, я спалъ отлично.
— А видъ у тебя усталый.
— Къ весн всегда устаешь посл сезона.
Его безпечный спокойный тонъ разсялъ смутную тревогу Инны.
— А ты такъ и не пожалла меня?— напомнилъ онъ, тономъ балованнаго мальчика.— Я просилъ приласкать и пожалть. А ты не пожалла.
— А почему это жалть тебя? Что усталъ отъ сезона?
— Хотя бы… А еще потому, что ты часто мучишь меня.
Руки Инны обняли шею Чельскаго.
— Мой бдный! Ну, не буду мучить. Ахъ, я не умю высказать, какъ ты мн дорогъ!
Передъ отъздомъ онъ вспомнилъ о невысказанномъ и недоговоренномъ раньше.
— А… какъ намъ быть, Иннуся? Ты ничего не придумала?
Инна поняла его и отвтила:
— Мы съ мамой удемъ весной за границу.
— Вотъ хорошо! И я туда пріду.
— А потомъ что?— лукаво спросила Инна.
— Не знаю. Тамъ видно будетъ. Какая ты умная, что надумала за-границу.
— Это — не я, а мама. Такъ и ты прідешь? Въ самомъ дл?
— Если останусь живъ, обязательно.
Инна перепуганно подняла брови.
— То есть, какъ это: если останусь живъ?— подозрительно спросила она, что-то соображая.— Что ты хочешь сказать этимъ?
Чельскій спохватился.
— Прости… Я не такъ выразился. По русски надо сказать: если доживемъ. Мысль моя та, что не пріду, лишь если не буду живъ. Поняла?
— Поняла,— думая о заграниц, успокоенно кивнула головой Инна.
— Ну, а теперь уходить мн?— спросилъ съ неохотой Чельскій.
— Пора уже. Меня вотъ-вотъ позовутъ къ обду.
Прощаясь, онъ задумался и сказалъ Инн:!
— Ты уже много знаешь по польски… Что значитъ: ‘кто ма висць, не утоне’?
— Но это же почти по русски!— возразила Инна,
— А какъ бы ты перевела?
— Да такъ же: кому висть, тотъ не утонетъ.
— Такъ, такъ, дорогая моя. Кто ма висць, не утоне. Врно. Святая правда. Дзенькуе. Дзенькуе бардзо, кохана моя.
Они простились.

VII.

Мстомъ дуэли былъ избранъ паркъ въ подгородней дач ‘Кинь-грусть’ Никиты Безкрайнаго, верстахъ въ четырехъ отъ города. Вся эта мстность носила названіе Липовой долины, оттого что здсь росло много липъ.
хали въ ‘Кинь-грусть’ Романъ Кириловичъ и Чельскій одновременно въ двухъ закрытыхъ автомобиляхъ — каждый со своими секундантами. Стрляться предстояло до трехъ разъ или до тяжкой раны.
Траумвальдъ пригласилъ секундантами Никиту Безкрайнаго и товарища своего по пажескому корпусу, Кутурлина, виднаго бывалаго сановника, теперь не у длъ. Одинокій, нелюдимый мизантропъ и женоненавистникъ, Кутурлинъ былъ помщикомъ мстнаго края. Начавши блистательно карьеру, Кутурлинъ быстро поднялся на значительную высоту, но не поладилъ съ ближайшимъ начальствомъ и сданъ въ архивъ безповоротно. Онъ носилъ высокій чинъ, получалъ крупную пенсію, но тяготился вынужденнымъ бездліемъ и желчно негодовалъ на всхъ, одиноко догорая среди окружающаго его пышнаго забвенья.
Когда Траумвальдъ пріхалъ звать его въ секунданты, Кутурлинъ согласился съ ворчаніемъ и нехотя. Но, взявшись за это, отнесся къ своимъ обязанностямъ боле, чмъ ретиво. Прежде всего онъ погрузился въ литературу о дуэляхъ, добросовстно обложилъ себя литературными источниками на русскомъ и французскомъ языкахъ. На совщаніе секундантовъ онъ являлся во всеоружіи познаній мельчайшихъ тонкостей дуэльнаго кодекса. Онъ одинъ изъ всхъ секундантовъ отстаивалъ возможность примиренія, и его раздражала непримиримость Траумвальда.
Не зная истинныхъ мотивовъ ссоры, ворчалъ онъ и теперь, по пути къ поединку. Засушенный, коричнево-желтый, съ лицомъ, напоминающимъ мумію фараона Рамзеса, онъ зябко кутался въ пуховое, еще зимнее пальто и говорилъ скрипучимъ голосомъ Роману Кириловичу:
— Если бы не наша многолтняя дружба, ни за что не принялъ бы я участіе въ этомъ мальчишескомъ предпріятіи. Я не противъ дуэли въ принцип. Но тутъ — это мальчишество. Повторяю: еще не поздно извиниться, Романъ. Ну, сорвалось лишнее слово… почему не принести извиненія даже и передъ полячишкою этимъ, если ты неправъ? Я вотъ проштудировалъ графа Шатовильяра ‘Essai sur le duel’. Затмъ Верже: ‘Nouveau code de duel’… Креббона: ‘La science du point d’honneur ‘. Наконецъ, наши русскіе источники: полковника Швейковскаго, дурасовскій кодексъ. У меня такъ: если что длать, то основательно. И я говорю теб: ты нимало не уронишь себя, извинившись. Сорвалось нечаянно, и извинись. Почему теб не извиниться? Ну, скажи: почему?
— По той причин, — отвчалъ невозмутимо Траумвальдъ,— что я отъ своихъ словъ не отрекаюсь.
— Разительное величіе!— Кутурлинъ иронически сощурилъ глаза съ желтоватыми отъ желчи блками.— И ненужное абсолютно. Между тмъ полячишка этотъ,— секунданты его говорятъ, — стрлокъ на рдкость. Пристрлитъ тебя, какъ дупеля… Экая молодецкая удаль, посмотришь. Состязаться съ мальчишкой и заправскимъ стрлкомъ.
Кутурлинъ обратился къ Никит, который молчаливо сидлъ противъ Траумвальда и безсознательно улыбался своей несмлой, будто извиняющейся улыбкой.
— Скажите, Никита Павловичъ, не лучше-ли извиниться? Вы извинились бы на мст Романа Кирилыча?
— Нтъ,— сказалъ Никита кротко, но твердо…— я бы не извинился тоже.
Кутурлинъ рзко запахнулъ на себ пальто и замолчалъ.
А въ автомобил Чельскаго ворчалъ приглашенный обими сторонами врачъ-хирургъ, Сулимка,— немолодой полякъ, представительный, съ румянымъ лицомъ, съ полусдой головой, стриженой бобрикомъ, и окладистой, наполовину сдой бородою. Онъ старался сдлать свои узенькіе, дтски-синіе глазки внушительными и повторялъ Чельскому по польски:
— Смотри, панъ Мечиславъ, не пали серьезно. Накричатъ на цлый свтъ: поляки россійскаго генерала убили. Выйдетъ не поединокъ, а все та-же несчастная польская интрига.
— Для меня Траумвальдъ не генералъ,— скучающимъ тономъ отвтилъ Чельскій,— и не россіянинъ, а приватный человкъ, который нанесъ мн оскорбленье.
— Ну, царапни его не очень глубоко. Такъ, подъ самой шкурой. И зачмъ вы не согласились съ этимъ Кутурлинымъ, или — какъ его? Хотлъ двухъ врачей, какъ на дуэли у графа Туринскаго съ принцемъ Орлеанскимъ, ну, и взяли бы ему хоть троихъ? А то одинъ, и тотъ — полякъ.
— Но самъ Траумвальдъ пожелалъ взять тебя одного… чтобы не создавать лишней огласки.
— Э! Кепска исторія, якъ Бога кохамъ! Непремнно скажутъ: убили поляки россійскаго генерала.
— Помолчи, пане доктоже,— попросилъ высокій и непропорціонально-длинный Юзефъ Масульскій.— Ну, скажутъ и скажутъ… А, можетъ, еще россійскій генералъ убьетъ польскаго Славека?
— Только на милость Бога,— шутливо сказалъ Чельскій,— прошу, чтобы не ты, Юзя, отмрялъ шаги, а то меня заподозрятъ въ трусости. Всмъ извстно, что шагъ у тебя въ два аршина съ четвертью.
— Не будь фанфарономъ, Славекъ,— строго замтилъ Конрадъ Тыркевичъ,— брюнетъ матово-блдный и изящный, съ бархатистыми глазами и нжными усиками, похожій на перваго любовника изъ французской труппы.
Чельскій не унялся сразу.
— Вс же знаютъ, что Юзя состоитъ изъ головы и ногъ! Жилетъ застегнутъ подъ подбородкомъ, а дальше ноги. И если онъ шагнетъ ими пошире, то…
— Не будь фанфарономъ Славекъ, — строже прежняго повторилъ Тыркевичъ.
Была ранняя весна, воскресный день выдался холодный.
Дача Безкрайныхъ, ‘Кинь-грусть’, стояла на гор среди парка,— обширная и высокая, въ стил Ренессансъ, съ огромными окнами. Она была окружена весеннимъ разливомъ. Въ одну ночь вздулась недалекая рчка такъ сильно, что вода луговыми оврагами въ нсколько часовъ пробралась къ Липовой долин за полторы версты отъ рки. Съ трехъ сторонъ подбирались мутныя волны разлива къ низменнымъ частямъ парка. Издали видно было, какъ блестла вода на отдльныхъ лужайкахъ за обнаженными деревьями, какъ эти блестящія сровато-стальныя пятна соединялись между собой, разростаясь вширь и подступая къ дому. Втеръ наклонялъ и раскачивалъ деревья, и земля жадно впитывала рчную влагу. Галки тревожно кричали надъ своими гнздами по вершинамъ затопленныхъ деревьевъ. Холодно было въ воздух, непріятно и сро.
Автомобили подъхали къ дому. Дороги уже подсохли въ Липовой долин, но между деревьями, на мокрой и топкой земл еще лежали мстами почернвшіе снга. А вокругъ нихъ острыми стрлками выбивалась трава изъ-подъ полусгнившихъ древесныхъ листьевъ.
Никита Павловичъ веллъ дачному сторожу отпереть домъ. Вс направились въ паркъ къ намченной полян. Шли двумя раздльными группами одна отъ другой поодаль.
Начинала падать крупа, блая, какъ снгъ, но мелкая и рдкая. Несся шуршащій шелестъ отъ ударовъ ледяныхъ крупинокъ о поверхность прошлогоднихъ листьевъ. Въ сторон съ ревомъ и шумомъ наполняла прорвавшаяся вода давно неполноводный прудъ и обходнымъ движеніемъ затопляла откуда-то сбоку жмущіеся къ пруду деревца и кустарники. Срыя волны разлива колебались отъ втра, но едва втеръ утихалъ, однообразное водное пространство становилось гладкимъ и поблескивало изъ-за деревьевъ.
Пока дошли, Романъ Кириловичъ продрогъ въ весеннемъ англійскомъ пальто, не спасала и надтая на немъ егеровская фуфайка. Онъ думалъ о томъ, что ему холодно, и страха не испытывалъ никакого, словно, въ самомъ дл, шелъ на прогулку. Спокоенъ былъ и Чельскій. Никита Безкрайный присматривался то къ Чельскому, то къ Траумвальду. Никит нравилось ихъ спокойствіе. Онъ самъ много думалъ о томъ, какъ хорошо бы было оскорбить Чельскаго, стать съ нимъ у барьера и убить его наповалъ, какъ злую гадину. Но не только убить, онъ не сумлъ бы и оскорбить соперника. Растерялся бы, испугался, насмшилъ-бы себя и другихъ. А вотъ Траумвальдъ — немолодой, храбрый и уравновшенный — довелъ до конца мечту Никиты.
Когда Романъ Кириловичъ пріхалъ звать въ секунданты, Никита невольно и горячо крикнулъ Траумвальду:
— Вы — благородный человкъ, Романъ Кириловичъ! Я самъ хотлъ, да не умлъ это сдлать!
Но Траумвальдъ не пожелалъ понять словъ Никиты и спросилъ у него:
— А что? разв и васъ раздражаетъ самоувренность этого… пана Чельскаго?
— Да,— сказалъ, опомнившись, Никита — Онъ дйствуетъ мн на нервы.
Условленная лужайка была уединенная, въ самой гущ парка. Открытая для солнца, она успла просохнуть и уже зеленла травой.
Секунданты избрали Кутурлина старшимъ распорядителемъ поединка. Онъ величественно поблагодарилъ за оказанную ему честь и сосредоточенно, серьезно и убдительно началъ говорить о примиреніи.
Когда примиренье не состоялось, Кутурлинъ, вздохнувъ, торжественно обратился къ секундантамъ:
— Въ такомъ случа, мы должны приступить къ нашимъ обязанностямъ. Я предлагаю поступать во всемъ по примру образцовой дуэли, состоявшейся 15 августа 1897 года между принцемъ Генрихомъ Орлеанскимъ и графомъ Туринскимъ…
Эта дуэль стала въ послдніе дни навязчивой идеей Кутурлина. Онъ такъ часто упоминалъ о ней, что теперь Никита Безкрайный едва воздержался отъ улыбки. Никита глянулъ на остальныхъ секундантовъ. Т стояли выдержанные и серьезные,— съ вжливо-неподвижными лицами. Серьезенъ былъ и Чельскій, стоявшій въ сторон отъ секундантовъ, но глаза его сверкали коварно-смющимися огоньками.
— Какой онъ спокойный… Счастливый,— подумалъ Никита, глядя на него, и опять противъ воли залюбовался, какъ на вечеринк у Андрея, красивой наружностью и осанкой пана Мечислава.— Какъ же и не любить его,— такого? А тотъ выжидательно, но непринужденно стоялъ въ разстегнутомъ легкомъ пальто, сдвинувъ слегка назадъ свой модный котелокъ съ узкими полями.
Быстро продлали секунданты весь ритуалъ, какъ требовалъ Кутурлинъ ‘по примру принца Орлеанскаго и графа Туринскаго’. Стали отмчать мста для противниковъ. Волнуясь и вздрагивая отъ колющаго спину озноба, Никита Безкрайный отмрилъ двадцать пять однообразныхъ шаговъ условленнаго разстоянія. Кутурлинъ суетился, провряя, не окажется ли одно мсто выгодне въ какомъ либо отношеніи, чмъ другое. Бросили жребій, кому стать справа и кому слва. Траумвальду досталась правая сторона…
Тыркевичъ и Никита Безкрайный обозначили палками барьеръ,— предльныя линіи, за которыя не должны переступать противники. Не спша, съ величайшимъ вниманіемъ свидтельствовали секунданты привезенные Кутурлинымъ револьверы. Юзефъ Масульскій сталъ заряжать ихъ на глазахъ у остальныхъ секундантовъ. Онъ отвернулся отъ всхъ, перемшалъ заряженные револьверы и, накрывъ ихъ платкомъ, предложилъ выбрать оружіе сперва Траумвальду. Романъ Кириловичъ взялъ револьверъ не глядя.
Кутурлинъ потребовалъ еще осмотра дуэлянтовъ, нтъ ли на груди у кого изъ нихъ чего-нибудь, могущаго оказать сопротивленіе пул. Секунданты удостоврили, что нтъ, и опустошили карманы у обоихъ.
Противники заняли указанныя мста. Они стояли молча, держа полученные револьверы дулами внизъ, какъ полагалось по ритуалу.
Кутурлинъ отошелъ въ сторону и спросилъ,
— Готово?
— Да!— отвтили секунданты.
— Къ бою,— скомандовалъ онъ съ торжественнымъ спокойствіемъ.— Взводить.
Траумвальдъ и Чельскій подняли револьверы.
— Стрлять,— продолжалъ Кутурлинъ. Онъ вынулъ карманные часы и, слдя за секундной стрлкой, сталъ отсчитывать:— Разъ, два, три…
Чельскій сдлалъ выстрлъ въ пустую, явно стрляя въ воздухъ.
Траумвальдъ, поблднвъ, выстрлилъ вторымъ. Чельскій покачнулся.
— Васъ задла пуля?— спросилъ стоявшій возл него Никита.
— Пустякъ, царапина,— небрежно выговорилъ Чельскій.— Чуть царапнуло кожу на лвой рук. Я продолжаю.
— Безъ осмотра доктора мы не позволимъ вамъ продолжать,— повелительно заявилъ Кутурлинъ.— Можетъ быть, вы ранены?
Секунданты кричали:
— Онъ раненъ.— Нельзя продолжать.— Довольно. До-вольно.
— Не признаю этой раны,— горячился Чельскій.— Пустая царапина. Требую продолженія.
Сулимка съ перевязочными матерьялами стоялъ около Чельскаго.
— Покажите рану!
Панъ Мечиславъ поспшно и нетерпливо спустилъ съ лвой руки визитку. Сулимка разорвалъ рукавъ рубашки.
— Задтъ лишь кожный покровъ, — подтвердилъ онъ и ловко наложилъ перевязку на оцарапанную руку.
Чельскій мгновенно натянулъ спущенный рукавъ и взялъ отъ Никиты Безкрайнаго револьверъ.
Опять просчиталъ Кутурлинъ:
— Разъ… два… три.
Чельскій, выждавъ время, выстрлилъ, совсмъ не цлясь.
Романъ Кириловичъ зашатался. Потомъ свалился на землю съ такою быстротою, что его не усплъ подхватить находившійся подл него Юзефъ Масульскій.
Вс, кром Чельскаго, бросились къ Траумвальду на помощь. Чельскій въ недоумніи оставался на позиціи, не зная, что ему теперь длать.
— Вы ранены?— крикнулъ съ испугомъ Сулимка, подбгая.
Романъ Кириловичъ растерянно отвтилъ:
— Немножко,— и закрылъ глаза, будто собираясь уснуть. Сулимка приступилъ къ осмотру.
Пуля попала въ лвый бокъ и прошла навылетъ.
Никита побжалъ сказать, чтобы принесли носилки. Когда онъ вернулся, Траумвальдъ лежалъ, плотно укутанный своимъ пальто и пальто Сулимки. Раненаго подняли на носилки, чтобы отнести къ дачному дому.
— А рукопожатье?— съ возмущеніемъ вспомнилъ ужаснувшись Кутурлинъ.— Господа, у насъ упущенье. По кодексу, по окончаніи дуэли, противники должны обмняться рукопожатьемъ.
Слабющій Траумвальдъ встрепенулся и открылъ глаза.
— Да-а…— невнятно произнесъ онъ. Глаза его стали искать по сторонамъ удачливаго врага.
Подошелъ Чельскій. Сулимка развернулъ на раненомъ оба пальто, Романъ Кириловичъ слабо сжалъ холодными пальцами сухую и горячую руку Чельскаго…
По требованію Сулимки, къ Роману Кириловичу вызвана была по телефону карета скорой помощи изъ города, и раненаго Траумвальда съ большими предосторожностями повезли къ нему на квартиру. Свидтелямъ же случайнымъ,— шофферамъ, дачному сторожу, садовнику и врачу скорой помощи,— сказано было, будто Романъ Кириловичъ захалъ во время загороднаго катанья въ обществ друзей на дачу Безкрайнаго для отдыха и вздумалъ разрядить свой револьверъ, причемъ выстрлилъ въ себя по неосторожности.
О ‘несчастномъ случа съ вице-губернаторомъ черезъ день появились въ мстныхъ газетахъ соболзнующія замтки. Частными путями расплывались усиленные толки о дуэли съ Чельскимъ, упоминалось имя Инны Пламень. Но говорили неопредленно, безъ подробностей. Городъ всполошился, сталъ изливаться въ сочувствіяхъ и сочувственныхъ визитахъ. Впрочемъ, къ ослабвшему Роману Кириловичу никого изъ постителей не допускали. У постели его собрались виднйшіе авторитеты Z-ской медицины, которые нашли нужнымъ тщательно беречь его силы. Въ виду немолодого возраста вице-губернатора, рану его признали тяжелой, однако, не угрожающей жизни, потому что у Романа Кириловича оказалось малоизношенное сердце. Гостей же позволили принимать Траумвальду лишь тогда, когда ему разршено было встать съ кровати.

——

Первой навстила Романа Кириловича Инна Пламень.
Весна стояла въ разгар. Въ городскихъ скверахъ расцвтали сиреневые кусты. Въ гущ городскихъ садовъ щелкали соловьи, не смущаясь окружающимъ шумомъ большого города.
Инна захала одна и утромъ, въ весеннемъ костюм цвта темнаго геліотропа, въ свободномъ короткомъ жакет, нсколько скрадывающемъ фигуру. Когда степенная Эмилія, похудвшая за это время отъ тревогъ и ночныхъ недосыпаній, доложила Роману Кириловичу о визит Инны, онъ едва не заплакалъ, но заставилъ себя подавить этотъ приступъ старческой слабости.
— Романъ Кириловичъ, дорогой!— заговорила, входя, Инна.— На ногахъ? Какъ я рада.
— Родная. Вотъ спасибо, дитятко.
— Надюсь, я — первая?
— Первая, первая, касаточка. Здравствуйте.
— Ну? Какъ живемъ?
— Ничего, дитятко. Еще Богъ грхамъ терпитъ. Вы тамъ какъ? Похорошла, возмужала… расцвла. Какъ къ лицу туалетъ этотъ весенній. И шляпа… это что? Директуаръ? Опять ихъ носятъ? Но сами вы… глаза проглядть можно.
— Вамъ уже не грозитъ никакая опасность, Романъ Кириловичъ? Поправились совсмъ? Ахъ, Господи. И нужно же такое несчастье!
— Пустяковина, дитя мое. Поправился совершенно. Это что за рана? Во время войны люди съ этакими сюрпризами пшечкомъ за сколько верстъ до перевязочныхъ пунктовъ хаживали.
— Слава Богу, сердце у васъ хорошее.
— Сердце не изъ плохихъ. Могу похвастать. Воздаянье за умренную жизнь. Вашъ батюшка не вынесъ бы такой встряски, хоть онъ и моложе меня.
— Скучно было лежать такъ долго?
— Не весьма весело. Лежишь, лежишь… И отъ праздности, что-ли… но, какъ передъ смертью, говорятъ, бываетъ… вся-то жизнь прежняя плыветъ передъ глазами. Такія воскресаютъ забытыя подробности… Такія давнымъ-давно схороненныя лица. И тутъ мн впервые подумалось: а давненько живу уже я на свт… Это ведетъ къ примиренью со смертью. И я сталъ помышлять о кончин своей весьма примиренно.
— Ай… не говорите такъ. Мн страшно. Я гляжу и не нагляжусь на васъ… Что бы я длала, еслибы вотъ этотъ милый Романъ Кириловичъ да не выжилъ бы? И изъ-за меня!
— Что? Что? Что такое? Что изъ-за васъ? Почему изъ-за васъ? Помилуй Богъ! Кто вамъ наплелъ такого вздора?
— Изъ-за меня! Изъ-за меня! Не отрицайте напрасно. Не поврю. Ахъ, что вы сдлали, Романъ Кириловичъ!
— Ничего сквернаго, дорогая.
— Онъ чуть не убилъ васъ!
— А я его. Мы квиты.
— Изъ дружбы ко мн вы хотли наказать и проучить его, какъ моего обидчика. Но у меня нтъ обидчиковъ, Романъ Кирилычъ! Слышите? Ихъ нтъ. Я сама во всемъ сама виновата. Мн хотлось жить не такъ, какъ вс. Стать выше толпы, выше ея морали. Ну, видите?.. Такъ разв можно вмсто меня обвинять въ чемъ-нибудь другого? Вы такъ пристрастны ко мн, что не хотите признать это.
— Не могу признать, дорогая. Ваше душевное состояніе я разсматриваю не какъ вину, а какъ своего рода душевное заболванье.
— Должно быть, вы никогда не любили сами, Романъ Кирилычъ,— сказала Инна серьезно.— Вотъ вамъ и кажется это болзнью.
Романъ Кирилычъ улыбнулся ей, какъ лепечущему младенцу.
— Случалось и мн,— признался онъ кротко.— Но я полагаю, что дйствительно любящій щадитъ любимаго человка больше, чмъ себя самого.
— Да вы что считаете любовью? Не то ли, когда вы слушали неизмнныхъ соловьевъ съ невстой? Такъ это была поэтическая теплота, а не сжигающее пламя. Настроеніе возвышенное, пасторальное, сантиментальное… все, что хотите, но не горячее чувство.
— Ошибаетесь, дорогая. Покойную жену свою я любилъ горячо, хотя и поэтично. Когда я прочиталъ у Эдгара Поэ: ‘Но любили мы больше, чмъ любятъ въ любви, я и нжная Аннабель-Ли. И взирая на насъ, серафимы небесъ той любви намъ простить не могли’… то я подумалъ: а словно про насъ съ Иреной сказано! Говорятъ, то горе настоящее, которое черезъ десять лтъ помнится. Я своего и черезъ тридцать не забуду.
Инна смотрла на него, сочувствуя и на этотъ разъ понимая.
— Ну, а посл?— спросила она,— Больше у васъ ничего такого ужъ не было?
— Было и потомъ,— печально и отрывисто произнесъ Романъ Кириловичъ.
Онъ замолчалъ, справился съ нахлынувшимъ на него волненіемъ и пояснилъ эпически-спокойно:
— Но то было на склон моей жизни. Уже нчто запоздалое и по этой причин смшное.
Инна быстро повернула заинтересованное лицо.
— А кто была вторая?— съ любопытствомъ спросила она.
— Одна совсмъ молодая особа.
— Я ее знала?
— Нтъ.
— Но она жила здсь? Въ Z?
— Позвольте вамъ не отвтить на вопросъ вашъ. Въ извстномъ возраст нкоторыя чувства должны быть старательно вуалированы. Это вдь прежде всего смшно: такой классическій образчикъ безнадежности. И мы съ вами… слишкомъ много говоримъ обо мн, а мн о васъ хочется послушать. Что у васъ? Съ вами?
— У меня большія новости. И я хочу вамъ разсказать ихъ.
— Слушаю.
— Что бы вы сказали, Романъ Кирилловичъ, если бы я… вотъ теперь… взяла бы и вышла замужъ.
— Замужъ?— повторилъ Траумвальдъ ошеломленно,— Нокакъ же замужъ?
Инна молчала.
Траумвальдъ спросилъ съ мучительной ноткой въ голос:
— Онъ разводится?
— Это — не онъ.
— Ничего не понимаю!— заявилъ Романъ Кирилловичъ, возмущенный.— Ежели не онъ, то кто же?
— Человкъ, который не потребуетъ отъ меня ничего ровно. Насъ будетъ связывать одна дружба.
— Не Безкрайный ли, Андрей Петровичъ?
— Нтъ, нтъ… То есть, Безкрайный, но не Андрей. Это — Никита.
— Никита?
Тонъ уже былъ иной, боле мягкій.
— Онъ былъ прямо умилителенъ, Никита… когда говорилъ со мною. Уврялъ, что одно согласіе мое для него — счастье. Что это — мечта его.
— А вамъ не пришло на мысль… до какой степени надо быть чудовищно-несчастнымъ, чтобы мечтать о такомъ счастьи?
— Приходило. Я слушала его и говорила себ: какая ты жестокая. Да если показать теб на сцен такое объясненіе, ты расчувствуешься до слезъ… и симпатіи твои будутъ принадлежать ему, а не ей. А тутъ я оставалась жестокохолодной. Думала лишь о своихъ удобствахъ.
Траумвальдъ вздохнулъ.
— Женщина каждая жестока, дитятко… ежели она не любитъ. Ну, хоть не Андрей, слава Богу.
— Андрей мн предлагалъ то же самое. И папа… Онъ только на-дняхъ узналъ обо всемъ… и очень стоялъ за Андрея. Папа даже сватомъ былъ отъ его имени. Но объ Андре и говорить не стоитъ.
— Андрей обманетъ. Самоотверженность его, и та выйдетъ корыстная.
— А Никита? Что о Никит вы скажете?
Траумвальдъ въ раздумьи забарабанилъ исхудавшими пальцами по старинному мозаичному столику.
— Не знаю, идти ли вамъ и за Никиту,— сказалъ онъ, подумавъ.— Я бы не пошелъ, будучи вами. Но то — ваше дло. Какъ ваше сердце диктуетъ вамъ, къ чему оно клонится, такъ и поступайте. А что касается Никиты, мое мнніе: онъ человкъ порядочный. Ему во всякомъ раз довриться не страшно.
— Значитъ, благословили бы?
— Отговаривать не сталъ бы… коли вы сами не противъ. Тутъ я вамъ не совтчикъ. Поступайте по своему.
— Такъ я скажу ему ‘да’?— волнуясь произнесла Инна.— Боле двухъ недль тянется мое колебанье. Пора ршиться. Мн раньше съ вами поговорить хотлось.
— Благодарю за довріе, дорогая. Онъ — хорошій, Никита Павловичъ. И, стало быть, глубоко расположенъ къ вамъ, ежели готовъ на такое… на такую…
— Жертву?— подсказала Инна.
Романъ Кириловичъ ея догадки не подтвердилъ, но и не опровергнулъ.
— Вы хотли сказать: на такую жертву?— настойчиво спросила Инна.
— Боле того,— мн подвертывалось другое выраженье: на такое самоистязаніе. Я вдвое старше его, но меня бы не хватило на это. Мн понятно — забыть прошлое… увлеченье, ошибку, несчастье. Да… это — возможно. Но дать свое имя и молчать?!.. Терпть и оставаться лишь другомъ? Не зцаю. Для меня было бы непереносимо.
— Вотъ это-то и привело меня въ умиленье.
Траумвальдъ спросилъ о другомъ.
— А Екатерина Адольфовна? Какъ она отнеслась?
— Она не противится.
Эмилія постучала въ дверь и доложила съ порога:
— Госпожа Чагозина.
Романъ Кириловичъ пошелъ встртить новую гостью.
— Сестричка!
— Родимый мой!
Они расцловались.
Аделаида Федоровна,— напоминающая кубикъ въ своемъ, тоже коротенькомъ, темносинемъ съ черными отворотами жакет,— любезно поздоровалась съ Инной.
— Вотъ кого сердечно рада видть. Куда вы скрылись отъ всхъ, Инна Дмитріевна? Точно сли въ затворъ. Ни у кого не бываете, васъ нигд не видно?
— Некогда. Я занята послднее время, — равнодушно проговорила Инна.
— И, какія занятія у молодыхъ двушекъ? Небось къ лту шьете обновки? Возитесь съ портнихами?
— И съ портнихами… Вообще, занята.
Чагозина стала разспрашивать Романа Кириловича объ его здоровьи и самочувствіи. Долго и укоризненно говорила она о несчастномъ происшествіи съ Траумвальдомъ, и долго не переставали дрожать пышныя, блыя зспри на ея синей шляп.
Посл принялась разсказывать о себ и о Лидочк, а главнымъ образомъ,— объ открытіи и первыхъ собраніяхъ національнаго клуба. Открытіе вышло такое парадное, какого и не ожидали. Вс, вс были… И архіереи, и административныя лица, и дамы изъ общества, и просто дамы, и купцы, и горожане… Лидочка избранъ въ комитетъ клуба и къ осени готовитъ рефератъ, чтобы выступить въ одномъ изъ первыхъ осеннихъ собраній.
— Онъ такъ увлекся! Уже теперь группируетъ матерьялы. Постоянно дома, по ночамъ не спитъ. Сидитъ и пишетъ. И я немножко помогаю въ его трудахъ. Я и эпиграфъ ему подыскала. Помните это: ‘Въ Россію можно только врить!’ Я не хочу и думать, что вы не прідете, послушать Лидочкинъ рефератъ. Не желаете быть у нихъ членомъ, это — какъ хотите. А на нашъ рефератъ должны явиться.
— Смю ли не явиться, ежели рефератъ при вашемъ участіи?
— Помните-же.
Аделаида, Федоровна говорила съ Траумвальдомъ, а сама все приглядывалась къ Инн Пламень, особенно разглядывая ея фигуру и стараясь сдлать это незамтно.
Наступила пауза. Чагозина опять обратилась къ Инн.
— Вы, я слышала, собираетесь съ вашей матушкой заграницу?— съ притворной невинностью спросила она.
— Нтъ — отвтила Инна слегка небрежно и встала, показываясь во весь ростъ, словно разршая Чагозиной оглядть ее съ головы до ногъ. Она вдругъ заинтересовалась развшанными у Романа Кирилловича на стн старинными тарелками, тарелочками, блюдцами и фарфоровыми блюдами.
— Какъ жаль, — попрежнему наивно протянула Чагозина.— Пожить подольше за-границей — незамнимое удовольствіе. Что же вамъ помшало?
— Мы раздумали длать за-границей мое приданое. Ршили, что и здсь его сдлаютъ не хуже,— неторопливо объяснила Инна.
— Вы выходите замужъ?!
Голосъ Аделаиды Федоровны даже дрогнулъ отъ неожиданности.
— Да.
— О, скрытная! И никто ничего не знаетъ… За кого же, позвольте спросить?
— За Безкрайнаго… Никиту Павловича.
— Поздравляю, дорогая, поздравляю. Какой прекрасный выборъ! Позвольте отъ души расцловать васъ.
Инна позволила. Чагозина расцловала ее и потомъ крпко пожимала ея руки.
— Всего, всего найлучшаго, дорогая. Наконецъ-то взято въ плнъ и ваше непреклонное сердце. Когда же свадьба?
Любопытствующіе глаза Аделаиды Федоровны пожирали Инну, стараясь проникнуть до самыхъ сокровенныхъ душевныхъ глубинъ, Инна же оставалась совершенно непроницаемой. На вопросъ Чагозиной: когда же свадьба?— она отвтила:
— Еще не назначенъ день. Но, врно, скоро. До Петровокъ успемъ, вроятно.
— Счастливица: быть невстой — самое наисчастливое время. Потомъ ужъ все не такъ интересно. Намъ, женщинамъ, только и счастья, что въ невстахъ!
— Да, говорятъ,— полуразсянно улыбнулась Инна и стала прощаться.

VIII.

Конецъ весны становился тягостнымъ.
Душный воздухъ былъ насыщенъ пылью, отъ политыхъ водой улицъ отдавало остывающимъ, грязнымъ камнемъ. Деревья стояли съ запыленными листьями, точно выхваченныя изъ плохихъ театральныхъ декорацій. Зачадили вблизи тротуаровъ костры съ расплавленнымъ асфальтомъ, запахло дкой известковой пылью,— спутницей лтнихъ перестроекъ и ремонтовъ.
Изъ польскихъ зажиточныхъ круговъ уже никого не оставалось въ Z. Разъхались по своимъ ‘подмстьямъ’ или дачамъ. Еврейская буржуазія потянулась вереницами заграницу. Лишь представители русскаго общества еще мелькали въ город. Ожидали обычнаго ежегоднаго закрытія сезона,— весенняго бала у креза безъ темперамента, Ильи Колобродьки, въ день его рожденія, 11-го мая. Административныя лица въ это лто совсмъ не узжали изъ Z. Въ август предстояло торжественное празднованіе юбилея города, и чуть ли не черезъ день происходили распорядительныя засданія.
Андрей Безкрайный секретарствовалъ въ этихъ предъ’ юбилейныхъ совщаніяхъ. Его секретарствомъ дорожили, потому что тактичне, литературне и искуснй его никто изъ чиновниковъ не умлъ вести протоколы. Все, что требовалось увковчить документально, изложено было такъ сжато, выпукло, ярко и точно, что выслушивая передъ каждымъ новымъ засданіемъ протоколъ предыдущаго собранія, вс начиная съ ‘шефа’ одобрительно думали о Безкрайномъ:
‘Молодецъ. Далеко пойдетъ’.
Однако самъ Андрей Петровичъ душою былъ далекъ отъ предъюбилейной горячки. Обстоятельства личной его жизни складывались все неудачне: онъ запутывался въ долгахъ, Инна Пламень отказывала ему въ третій разъ, обидно и пренебрежительно. И это теперь, когда она сама была скомпрометирована. Но она предпочитала укрыться за спиной не Андрея, а блаженненькаго Никитушки. Это ршеніе гордой красавицы вырывало послднія точки опоры изъ-подъ ногъ Андрея. Онъ считалъ, что сразу теряетъ два крупныхъ состоянія, или, по крайней мр, хроническую на нихъ надежду. Уплывало приданое Инны, а за нимъ возможность получить когда-либо наслдье дяди Павла Безкрайнаго посл тетки пустословицы и юродиваго Никитушки… Никита вступалъ въ законный бракъ, предвидлось рожденіе дтей. Андрей переставалъ быть наслдникомъ Никиты.
Свадьбу не успли назначить до Петровокъ. Потому ли, что дйствительно, какъ говорили, у Пламеней вышло промедленье съ шитьемъ тряпокъ для Инны Дмитріевны, или оттого, что Инн Дмитріевн не хотлось внчаться въ город на глазахъ любопытствующихъ кумушекъ,— но внчанье должно было состояться въ начал іюля въ деревн у Софьи Ильиничны. А потомъ молодые собирались направиться съ Софьей Ильиничной за-границу. И конечно, надолго,— пока все не приметъ приличный и благополучный видъ.
Бшенство безсильной злобы сжигало Андрея Безкрайнаго. Похудли и обострились черты его ухарски-цыганскаго лица, поблднли красочныя губы, глаза окружились чернотой. Уменьшившіеся и впалые, они глядли теперь издалека и извнутри ненавистно-угрожающимъ и одновременно безсильнымъ, какъ у затравленнаго звря, взглядомъ. А тутъ еще подошли осложненія съ балетной корифейкой изъ оперы, Таргони… Прослышавъ о сватовств Андрея къ Инн Пламень, Таргони начала устраивать сцены, угрожать самоубійствомъ… Онъ ухватился за возможность разорвать отношенія съ Таргони по ея же собственной вин: придравшись къ одной изъ ея истерически несуразныхъ сценъ, онъ заявилъ, что уходитъ и не вернется больше.
Въ тотъ же день вечеромъ къ нему примчалась пріятельница Таргони, оперная хористка, Женя Кундеревичъ, жившая съ вдовцомъ-аптекаремъ, Завуднымъ. Запыхавшись, она стала безсвязно разсказывать, что Рита Таргони похитила у нея баночку съ соляно-кислымъ морфіемъ, которую она, Кундеревичъ, въ свою очередь стащила у Завуднаго съ цлью попугать его.
Рита увряетъ, будто никакого морфія не брала. Но Женя убждена, что морфій у Таргони, и что Таргони отравится… Она была сегодня, какъ сумасшедшая, и все повторяла: ‘у насъ съ Андрейчикомъ все, все покончено!’
Андрей поспшилъ къ Таргони, будто не зная о морфіи. Та обрадовалась ему до слезъ. Она призналась, что сегодня ночью хотла отравиться и, по требованію Безкрайнаго, посл его успокоительныхъ завреній, отдала ему баночку съ морфіемъ, прося ‘не говорить жен’. Андрей пообщалъ уничтожить немедленно и баночку, и снадобье, но, вернувшись домой, бережно спряталъ баночку въ отдаленномъ углу книжнаго шкафа, заперъ шкафъ, вынулъ ключъ изъ замка и положилъ въ карманъ, чего никогда не длалъ раньше. Посл этого онъ долго въ задумчивости ходилъ вдоль всей своей квартиры, изъ комнаты въ комнату, безсознательно, какъ лунатикъ, или какъ человкъ, переполненный приливомъ творчества, созидающій что-то, очень важное въ его глазахъ, но еще не вполн опредлившееся.
Потомъ этотъ нервно-созидательный подъемъ сталъ потухать. Безкрайный подошелъ къ книжному шкафу, отперъ его, досталъ,— тоже изъ отдаленнаго за книгами закоулка,— записную книжку въ кожаномъ заграничномъ переплет. Какъ огромное большинство одиноко-замкнутыхъ людей, онъ велъ дневникъ, занося время отъ времени въ книжку съ мягкимъ кожанымъ переплетомъ свои впечатлнія, выводы, мысли. Записи эти появлялись не часто, но были он искреннія и неприкрашенныя, а характеристики знакомыхъ лицъ и текущихъ явленій сверкали блестками остроумія, грубоватаго, но мткаго.
Андрей пробжалъ глазами нкоторыя страницы и покачалъ головою.
‘Совершить великій грхъ — значитъ тоже быть великимъ, хотя міръ не можетъ понять красоту грха’. ‘Противъ судьбы не пойдешь’,— говоритъ Траумвальдъ… Есть своя судьба у завоевателей, и своя — у жертвъ… Я завоеватель… Никита, напримръ, прирожденная жертва’…
Безкрайный опять неодобрительно покачалъ головой и позвонилъ лакея. Когда человкъ пришелъ на звонокъ, Безкрайный сказалъ ему съ болзненной усталостью:
— Затопите, Лука, каминъ. Я заработался, и меня лихорадитъ. Да сходите въ аптеку принесите мн хины. И захватите облатокъ… разной величины: на пять и на десять гранъ… Завтра вечеръ у Колобродьки и засданіе. Нехорошо, если я расхвораюсь.
Даже сегодня — въ воскресенье и въ день традиціоннаго вечерняго пріема у Ильи Колобродьки,— назначено было вечеромъ предъюбилейное распорядительное совщаніе.
Андрей Безкрайный перечитывалъ только что законченный протоколъ прошлаго засданія. Работа не клеилась у него, казалась невыносимой. Какое униженье, что онъ,— Андрей Безкрайный,— принужденъ служить на побгушкахъ у этихъ безполезныхъ людей, глядящихъ на него съ благосклонной снисходительностью.
Пріхалъ Пламень и сталъ шутить еще въ прихожей, болтая съ Лукою.
Онъ былъ въ лтнемъ, свтло-сромъ костюм,— веселый и безпечный, съ цвткомъ въ петлиц.
— Буона сэра, міо синьоре! Андрюша… милый другъ… здравствуйте.— Андрей Петровичъ заставилъ себя взглянуть обрадованно и оживленно и сказалъ съ дружескимъ радушіемъ:
— Здравствуйте, Дмитрій Степановичъ.
— ‘И пишетъ бояринъ всю ночь напролетъ’… Ему даже праздникъ — не праздникъ? а? что это у васъ за манускриптъ?
— ‘Дип-ло-ма-ти-иче-скій сек-ретъ!’ — впадая въ тонъ Пламеню, проплъ изъ ‘Веселой вдовы’ Безкрайный и спряталъ протоколъ въ ящикъ стола.
— Ну, Андрюша… покажи-ите!— ребячась., попросилъ Пламень.
— Да пустяки, Дмитрій Степановичъ. Протоколъ засданія съ участіемъ шефа. Вы это откуда захали?
— Изъ сотни мстъ. Во первыхъ, свою Лизочку провожалъ на дачу.
— Уже переселилась? Куда?
— Въ Липовую долину. Съ мамашей, съ сестренками… всей фамиліей. Мн выгодно, что отъ города недалеко. Лтомъ я прямо изъ камеры — туда. Тамъ и обдаю. Повара Софья Ильинична отпускаетъ. Значитъ, мн хоть въ кабак обдай?
— А на свадьбу благословлять подете?— насмшливо, но въ предлахъ полной вжливости поинтересовался Андрей.
— Ну… какъ же? Придется хать.— Пламень чуть опустилъ глаза. Ему неловко было говорить объ этомъ съ Андреемъ, получившимъ троекратный отказъ отъ Инны.— Какъ-никакъ, папахенъ, хоть и непутевый,— задурачился онъ и перевелъ разговоръ:— А сейчасъ я къ вамъ — отъ Никиты. Зазжалъ навстить болящаго.
— Что съ нимъ? Нездоровъ разв?
— Отъ головной боли третій день корчится. Опять приступъ. Непонятныя у него эти боли. То нтъ ничего сколько времени, потомъ вдругъ этакое мученье. Склерозъ у него въ голов, что ли? Когда нибудь такъ и душу Богу отдастъ… отъ головной боли.
Андрей чуть примтно дрогнулъ.
— И теперь голова болитъ?— спросилъ онъ какимъ-то чужимъ голосомъ.
— Ужасно. Ни живъ, ни мертвъ лежитъ въ папиномъ кабинет. На себя сталъ непохожъ. Скорченный весь, зеленый. И у Колобродьки на закрытіи сезона не будетъ.
— Бдняга,— небрежно пожаллъ Андрей. А въ голов у него стучала кровь. Сердце, казалось, выстукивало:
— Судьба. Судьба. Опять-судьба.
Ясная и твердо поршенная, предстала предъ нимъ картина не только того, что ему надо совершить, но и какъ это сдлать. Опять захлестнула его творческая разработка деталей, и онъ едва очнулся, разслышавъ заботливые разспросы Пламеня.
— Что съ вами, другъ мой? Вы больны? Какъ вы поблднли.
— Нездоровится,— потирая рукой лобъ и лицо, отвтилъ Безкрайный.— Лихорадитъ… Вчера принималъ хину. Надо еще.
Онъ позвонилъ и сказалъ Лук:
— Дайте мн… тамъ, на тумбочк въ спальной… облатки и хину.
— Простудились?— забезпокоился Пламень.
— Скоре переработался. Дла — по горло съ юбилеемъ этимъ… дурацкимъ.
— Но у Колобродьки будете?
— Конечно. Шефъ — тоже задетъ, только мы — позже. Посл засданія.
— Колобродько ждетъ ихъ. Траумвальдъ тоже подетъ наврное. Инн общалъ быть ея кавалеромъ. Первый выходъ его въ свтъ посл болзни.
Лука принесъ хину и облатки. Безкрайный наполнилъ одну порошкомъ и проглотилъ, запивая водою.
— Отчего вы не взяли, Андрюша, сразу въ облаткахъ?— замтилъ Пламень.— Возня съ насыпаньемъ.
— Не сообразилъ. Не привыкъ болть, не умю лчиться.
— У Траумвальда поучились бы. Вотъ ужъ дрожитъ надъ собою. Зато — въ его годы, а какъ быстро окрпъ и поправился. Да еще и волненій у него сколько. Націоналисты какой подняли шумъ противъ него въ столичныхъ газетахъ. Травятъ, кажется, безъ пощады. Вы не читали?
— Читалъ. Шумъ изрядный.
— А я прозвалъ, признаться. Съ чужихъ словъ говорю. Стороной только слышалъ.
— Тутъ у меня былъ гд-то послдній номеръ съ корреспонденціей,— сказалъ Андрей и порылся на этажерк сбоку отъ стола, довольный, что есть чмъ занять и развлечь Пламеня,— Вотъ,— произнесъ онъ, развернувъ газету и подавая ее гостю.
— Но тутъ о національномъ клуб?— скучливо замтилъ Пламень.— Ахъ, вотъ. Э-э-э. ‘Лицо, занимающее видное общественное положеніе, является демонстративнымъ противникомъ идеи націонализма. Опираясь на свои вліятельныя родственныя связи въ Петербург, кадетствующій сановный виверъ совершенно игнорируетъ національный подъемъ въ настроеніи мстнаго общества. Да и что его превосходительству до настроеній общества, если самъ его превосходительство настроенъ скоре космополитически? ‘Освободительныя’ симпатіи виднаго администратора отражаются рикошетомъ и на судьбахъ его подчиненныхъ. Недавно вынужденъ былъ уйти изъ-подъ его начала почтенный дятель г. Н—къ, зарекомендовавшій себя въ послднее время, какъ энергичный работникъ въ дл насажденія и укрпленія’…
Пламень, не дочитавъ, отложилъ газету.
— Послушайте, Андрюша? вдь это ужъ того… что называется, передать куть меду? Вдь Наждакъ ушелъ по другой причин?
У Пламеня не хватало отваги сказать пріятелю, что въ город считаютъ авторомъ корреспонденцій Андрея Безкрайнаго.
Безкрайный разгадалъ мысли Пламеня.
— Да я-то тутъ при чемъ?— произнесъ онъ.— Вы такъ на меня, точно я писалъ.
— Кто же писалъ?
— Я почемъ знаю. Подписано: Гайдамака. А что за гайдамака, не знаю.
— Ну… ты-то знаешь,— подумалъ Пламень.— Гайдамака этотъ пишетъ лишь то, что угодно твоему шефу.
Но вслухъ онъ не высказалъ своей увренности, а закончилъ въ вид предположенья:
— Траумвальду не сдобровать, пожалуй, разъ началась эта газетная…— Онъ хотлъ сказать: травля, но передумалъ и сказалъ:— кампанія.
— Не кажется мн,— безразлично сказалъ Безкрайный.— Поприжмутъ немного, это можетъ случиться. Поставятъ на видъ, потребуютъ объясненій. Но побываетъ онъ въ Питер, и все наладится. Связи у него большія… оставятъ въ поко, я думаю. Отъ него никому ни вреда, ни пользы.
Андрей говорилъ безстрастно и увренно, но Пламень подумалъ, что дни Траумвальда, какъ администратора, сочтены: не тмъ, такъ другимъ, а доймутъ его. И Пламень резюмировалъ свои выводы, мысленно похваливъ Андрея. ‘Ловкачъ — Андрюшка. Траумвальсъ заплатитъ недешево за вечеринку Андрюши’.
Пламень одобрительно глядлъ на Андрея, какъ глядитъ художникъ на свое произведеніе, которымъ онъ доволенъ.
И опять бросилась въ глаза Пламеню особенная блдность Безкрайнаго.
— Нтъ, вы больны, Андрей Петровичъ!— укоризненно и тревожно сказалъ онъ.— На васъ лица нтъ! Уши — чуть не свтятся, губы — какъ мловыя. Вамъ не въ засданіе и не на балъ, а въ постель необходимо.
— Что вы!— заставилъ себя оживиться Андрей.— Просто утомился малость, работы уйма. Кто везетъ, того погоняютъ. Такъ и со мною. Нехорошо быть, какъ я, на вс руки.
Когда Пламень ухалъ, Андрей, какъ наканун вечеромъ, снова въ волненіи заходилъ по комнатамъ, разрабатывая свой планъ.
Постепенно лицо его стало спокойне, безкровная блдность исчезла, глаза стали глубокими и еще потемнли. Онъ заперъ одну и другую двери кабинета, взялъ въ руки коробку съ аптечными облатками разной величины и выбралъ дв изъ нихъ побольше. Въ одну насыпалъ немножко хины и, закрывъ облатку, поставилъ на ней кончикомъ пера еле замтную чернильную черту. Другую наполнилъ морфіемъ, предусмотрительно насыпая порошекъ надъ чистымъ листомъ бумаги. Его рука не дрогнула. Блую бумагу онъ уничтожилъ, об облатки уложилъ въ коробочку изъ-подъ патентованнаго средства противъ головной боли и спряталъ въ карманъ. Остальной морфій онъ постепенно высыпалъ въ ванной комнат въ отверстіе, выводящее воду изъ ванны. Онъ долго потихоньку лилъ воду изъ крана, уничтожая слды порошка, баночку же изъ-подъ морфія ршилъ бросить въ помойную яму во двор той усадьбы, гд жила Таргони. Онъ нердко приходилъ къ Таргони и уходилъ отъ нея съ чернаго хода квартиры и всегда возмущался, что надо идти мимо помойной ямы. Сегодня воспоминанье объ ям должно было сослужить службу Андрею.
Изъ дому онъ вышелъ пшкомъ передъ вечеромъ, съ протоколами въ портфел, и, уходя, сказалъ Лук, что задетъ посл засданія переодться на вечеръ къ Колобродьк. А пока — до засданія — погуляетъ, въ надежд освжиться на воздух и навстить больного Никиту Павловича.
Разбитая вдребезги банка изъ-подъ морфія очутилась въ намченной ям. Андрей Петровичъ вошелъ въ подъздъ съ черными выходами изъ парадныхъ квартиръ дома, но не поднялся наверхъ къ Таргони, а, постоявъ немного, вернулся обратно на улицу. Затмъ неторопливо, фланирующей походкой направился къ Никит.

IX.

Желтый, боле чмъ когда-либо похожій на какую-то непріятную птицу, сидлъ Никита на диван въ кабинет. Сильно сутулясь, укутанный пледомъ, больной, онъ глядлъ удрученно. Боль головы шла на убыль, но еще разламывала, казалось, на части черепъ. А тамъ,— внутри головы — будто переливалось что-то, набгая нечастой волной отъ затылка къ глазамъ. Онъ поздоровался съ Андреемъ, не двигаясь съ мста.
— Добрый вечеръ, Андрюша, — сказалъ онъ больнымъ голосомъ и едва сжалъ протянутую ему руку.
Андрей пристально поглядлъ на него. Никита вспомнилъ, что отъ лежанья и отъ всякихъ наружныхъ лекарствъ сбились и слиплись его длинные волосы. Передъ Андреемъ ему не хотлось сидть въ такомъ растрепанномъ вид. Съ усиліемъ потянулся онъ къ столику за гребенкой и сталъ расчесывать всклокоченную голову. Волосы сыпались изъ-подъ гребешка дождемъ, падая на плечи Никиты, на диванъ, на пледъ, на подушку дивана.
— Женихъ, хоть куда!— съ злостной ироніей сказалъ себ Андрей, искоса глядя на жалкую фигуру Никиты.
— Что у тебя? Опять голова?
— Голова. И не согрюсь никакъ. Я — такой зябликъ. Поганому поросенку холодно, говорятъ, и въ Петровки. И мн вотъ тоже. Такъ досадно… У Колобродьки надо было быть непремнно.
— Давно у тебя это… опять съ головою?
— Третій день.
— А я не зналъ. Забрелъ случайно. У меня тоже голова болитъ адски.
— То-то ты и блдный такой.
— Да… и Лука мн говорилъ. Переработался, или другое что… но все вожусь съ головной болью. Сейчасъ засданіе у насъ. Потомъ — къ Колобродьк, а у меня голова — какъ, свинцовая. Пошелъ пройтись, думалъ разгуляюсь на воздух… но стало еще хуже. Зашелъ къ теб по пути. Гд бы мн воды отварной? Хочу принять облатку. Мн он помогаютъ очень.
— Вотъ вода,— указалъ на столикъ Никита.— Свжая… недавно налита.
Андрей непринужденно вынулъ изъ кармана коробочку съ облатками и открылъ ее.
— Что это?— разслабленно спросилъ Никита.
— Пирамидонъ… еще дрянь какая-то… Не знаю. Патентованное. Но дйствуетъ чудотворно. Купи и ты себ.
— Какъ называется?
Андрей назвалъ и показалъ коробку.
— Головную боль — какъ рукой снимаетъ. Наступаетъ вялое настроеніе… будто клонитъ ко сну… а затмъ — голова перестаетъ болть, и чувствуется живительное освженье.
Андрей налилъ воды въ стаканъ, взялъ облатку, положилъ ее въ ротъ и отпилъ изъ стакана.
— Дай и мн,— попросилъ Никита.
— Да всего одна осталась. Вдругъ разболится голова въ засданіи? А впрочемъ, возьми. Я куплю себ по дорог. въ возьми… если хочешь.
Андрей протянулъ единственную оставшуюся въ коробочк облатку.
Никита взялъ, не колеблясь, и проглотилъ, запивая водой, поданной Андреемъ.
Капли липкаго пота выступили на лиц у позеленвшаго Андрея. Коробочку изъ-подъ облатки онъ повертлъ въ рукахъ, потомъ незамтно опустилъ въ карманъ. И сейчасъ же заговорилъ, еле ворочая языкомъ, который вдругъ сдлался странно сухимъ и одеревенлымъ.
— Теперь отдохни, полежи… вздремни, если захочется. И попадешь къ Колобродьк свженькимъ.
Онъ слъ на пуфъ возл дивана, не имя силъ сдлать хотя бы шагъ. Заговорилъ о безразличныхъ пустячкахъ, не переставая наблюдательно вглядываться въ Никиту.
Никита откинулся на диванную подушку и сидлъ молча. Вскор лицо его слегка порозовло, зрачки расширились. Никита оживился, выпрямился и началъ говорить въ свою очередь.
— А мн какой чудной привидлся сонъ сегодня. Весь день не идетъ у меня изъ головы. Заснулъ я, знаешь, вчера… можно сказать, насильно… посл брома. А засыпалъ съ досадой. Хотлъ маму попросить къ себ. Изъ-за пустяка, собственно. Я далъ ей слово — колечко отъ святой Варвары носить. А оно — возьми и исчезни. Какъ въ воду кануло. Врно снялъ машинально, когда мылъ руки, и позабылъ надть… Перевернулъ все вверхъ дномъ — нигд нтъ. Такъ и уснулъ, недовольный. И снится мн — пропасть какая-то бездонная. Стою я на скал или на вершин горы, а передо мною — обрывъ… головокружительной глубины. И подошелъ я къ нему до послдней грани. Чувствую, что это — предлъ… Хочу назадъ повернуть, но не соображу, какъ это сдлать. А сбоку — деревца чахлыя… И среди нихъ — монахъ… Не очень старый, хотя съ просдью. На отца немного похожъ, но не отецъ, твердо помню. Борода большая, собрана въ пучокъ книзу. И поза у него неестественная: не то согнулся, не то полунаклонился, и какъ-то такъ… нахохлился весь. Глядитъ на меня. Глаза черные, какъ угли. Насмшливые и злорадные. Будто дразнитъ: не выпущу! Молчитъ, а мн страшно. Хочу крикнуть: зачмъ монахъ тутъ? Но голоса у меня нтъ, и отъ этого мн еще страшне. Начинаю понимать, что мн не пройти назадъ: онъ не пуститъ! И вдругъ говоритъ злораднымъ голосомъ: ‘А колечко-то потерялось?’ Тутъ я проснулся въ лихорадк… Такой чепуховый сонъ… Но удивительно яркій.
Андреи дослушалъ и сказалъ спокойно, съ небрежной снисходительностью:
— Наслушаешься у Екатерины Адольфовны о монахахъ… да о талисманныхъ святостяхъ. Они и во сн не даютъ теб отдыха.
— Да,— согласился Никита.— А твой пирамидонъ горькій, Андрюша,— сказалъ онъ полукапризно.— Отъ этой пилюли во рту горько.
Андрей вздрогнулъ.
— Пирамидонъ, кажется, не горькій,— возразилъ онъ авторитетно,— Но тамъ есть что-то горькое. Хина, должно быть. И у меня горечь во рту.
Настало молчаніе.
Надвигался вечеръ. Нжно заголубли отъ лтнихъ сумерекъ зеркальныя окна, но свта было еще достаточно. У ближайшаго окна стояла цвточная этажерка съ неровно разбросанными во вс стороны круглыми подставками для цвтовъ, и на ней крупные экземпляры какого-то индійскаго растенія изъ породы блыхъ лилій. Красиво свшивались внизъ и разбгались вверхъ отъ луковицы глянцевито-зеленые полузавороченные листья. Андрей глядлъ не мигая на эту преувеличенно-яркую зелень и думалъ: точно покрыто поверхъ зелени лакомъ. О Никит онъ не помнилъ и не хотлъ думать, искусственно направляя мысли на иные предметы.
Никита напомнилъ о себ. Помолчавъ, онъ внезапно произнесъ съ подозрительнымъ недоумніемъ, будто жалуясь въ испуг.
— А колечко-то потерялось?
Посл вглядлся въ уголъ, гд чуть сгущались сумерки, и крикнулъ въ ужас:
— Зачмъ здсь монахъ? Опять монахъ! Уведите его!
Андрей замеръ на мст. Показалось, что ноги не вынесутъ его изъ комнаты, если бы онъ всталъ и опрометью бросился бжать.
Никита сдлалъ движеніе, отгоняя отъ себя что-то, и пришелъ въ память.
— Голова закружилась,— пожаловался онъ съ виноватой своей улыбкой.— Звонъ въ ушахъ, будто оглушили меня. Мелькаетъ все… и такъ… нехорошо мн.
Онъ склонился на бокъ и легъ головой на подушку, вытянувшись вдоль дивана.
— Больно,— прошепталъ онъ, опять теряя сознаніе.
Дыханіе его стало замедленнымъ и протяжнымъ. Лицо было мертвенно-блдное.
Андрей привсталъ съ пуфа.
‘Пора уходить’?.. И страшно было уйти: а вдругъ Никита опять очнется? Ему только протянуть руку, нажать кнопку звонка… Явятся врачи, противоядія, спасеніе… ставка будетъ проиграна.
‘Нтъ, рано еще. Еще рано’.
Все затруднительнй дышалъ Никита, уже вырывались хрипы изъ его груди. Онъ лежалъ съ открытыми глазами, зрачки необыкновенно съузились.
— Теб нехорошо?— спросилъ Андрей тихо. Никита лежалъ, не закрывая глазъ, но и не отвчая.
Андрей принудилъ себя взять Никиту за руку. Рука была охлажденная, пульсъ едва ощутимый. Становилось жутко.
Андрей сказалъ на всякій случай, опять едва ворочая одеревенвшимъ языкомъ:
— Мн пора въ засданіе. А ты — усни пока. Встртимся… у… Колобродько.
Онъ понималъ, что Никита больше не слышитъ его, не можетъ двинуться. Не подниметъ руки, не позвонитъ, не позоветъ на помощь.
Темнло. Ровно стояли по угламъ сгустившіеся сумерки.
Андрей шелъ, не оглядываясь. Онъ не торопился и спускался по лстниц мимо швейцара съ портфелемъ подъ рукой, плавной и размренной походкой, какъ будто ничего страшнаго не оставлялъ позади себя, будто не случилось ничего особеннаго.
На улиц стояла чуть пыльная ночная прохлада. Фонари еще не горли, но освщены были окна магазиновъ, вспыхивало электричество въ частныхъ квартирахъ. Андрей взглянулъ на часы. До начала совщанія оставалось мене двадцати минутъ. Небывалая вещь: онъ опоздаетъ. Онъ взялъ извозчика и веллъ хать шибче…
Однако надо успокоиться: пріхать въ засданіе взволнованнымъ и разстроеннымъ ему нельзя. Предстояло сыграть трудную роль, перевоплотиться, стать на эту ночь не собою,— каковъ онъ есть,— а тмъ Андреемъ Безкрайнымъ, какимъ его знаютъ: веселымъ малымъ и лихимъ танцоромъ. Надо держаться въ узд, не позволять себ нервничать. Уликъ нтъ… если бы и возникли подозрнья. Скажутъ: я былъ у Никиты послднимъ? Да, былъ. Самъ сейчасъ разскажу объ этомъ. И Пламень у него сегодня былъ,— можетъ, и еще кто-либо? Никита не совсмъ здоровъ, его навщаютъ. Это такъ естественно. А если выяснится, что умеръ Никита отъ морфія, я первый скажу: ‘бдный, онъ отравился. У него не хватило силъ переносить свои муки’.
Былъ ранній лтній разсвтъ, когда Андрей Безкрайный, вдохновенно овладвъ своей ролью, съ увлеченьемъ заканчивалъ дирижированье мазуркой.
Въ блой съ золотомъ колобродьковской зал игралъ на хорахъ бальный оркестръ. Молодежь плясала неутомимо-послдній разъ въ этомъ сезон. Въ изобртательности интересныхъ фигуръ мазурки Андрей Безкрайный превосходилъ себя. Но когда онъ, разгоряченный танцами, захотлъ отдохнуть, къ нему пробрался сквозь плотную толпу нетанцующихъ гостей товарищъ его по служб,— Кутиковъ. Шефъ зоветъ Андрея Петровича прійти немедленно. Очень важное дло.
Андрей пошелъ — разгоряченный, не отдохнувшій, беззаботно поблескивая своими цыганскими глазами. ‘Шефа’ онъ зналъ превосходно, и видлъ на разстояніи, что тотъ взволнованъ., Нестарый, величественно-привтливый и преждевременно-располнвшій, съ зеркально-сверкающей розоватой лысиной и черными съ синимъ отливомъ усами,— ‘шефъ’ сохранялъ на полномъ лиц привычное величіе, но обезкураженно потиралъ лвой рукой свой двухъэтажный затылокъ, учащенно похлопывалъ заплывшими отъ ожирнія глазами.
‘Очевидно, узналъ… Свершилось’. Что-то налегло Андрею на грудь, а лицо его горло отъ недавней мазурки, и видъ былъ глуповато-невинный. Лавируя въ толп гостей, онъ спокойно приближался къ ‘шефу’. Тотъ тоже завидлъ его и поплылъ самъ къ нему навстрчу.
— Вы звали меня..?— началъ было Андрей, но ‘шефъ’, не слушая, покровительственно взялъ его подъ руку и вывелъ изъ гостиной въ боковую картинную галлерею.
— Произошла бда. Андрей Петровичъ,— отечески произнесъ онъ.— Вы только не пугайтесь…
— Бда? Какая?— очень натурально испугался Андрей — Я хотлъ самъ поставить васъ въ извстность. Можетъ, отъ меня вамъ легче будетъ услышать…
— Ради Бога… да что такое?— опять весьма натурально взмолился Андрей.
— Только что доложено мн… вашъ кузенъ… Никита Павловичъ… скоропостижно скончался.
— Но я заходилъ къ нему передъ вечеромъ!— съ безподобно-разыгранной отороплостью произнесъ Андрей, какъ бы ошеломленный.— И онъ не казался ужъ такъ плохъ.
— Я еще долженъ сообщить вамъ… Екатерина Адольфовна въ изступленьи. Заявляетъ подозрніе въ убійств… И…
— Разв есть слды ограбленія?—спросилъ Андрей.
— Ничего подобнаго!— Не волнуйтесь, Андрей Петровичъ. Вздоръ невроятный, безсмысленный.— Но она… она — васъ винитъ въ убійств!
— Ахъ… меня!?— Андрей всепрощающе наклонилъ голову и добавилъ незлобно:— Богъ съ нею. Не вдаетъ, что говоритъ. Единственный сынъ… и она такъ боготворила его… Несчастная тетушка.
— Вс такъ и толкуютъ ея поведеніе. Но она настаиваетъ на вскрытіи. Требуетъ прокурора!
— Отчего-же и не вскрыть? Пусть вскроютъ,— безмятежно произнесъ Андрей.
— Не слдуетъ. Посл заявленныхъ ею подозрній тмъ паче. Вы — мой чиновникъ, и это…
— Ахъ, да,— вспомнилъ, догадавшись, Андрей, самъ не ждавшій и не предвидвшій такого благопріятнаго поворота дла.
— Разумется. Вызывать толки, набрасывающіе тнь… и когда? Теперь, передъ юбилеемъ? Такое скандальное дло! Нтъ, нтъ… Да и не встрчается надобности. Врачи уже дали свое заключеніе.
— И что же?— спросилъ Андрей неторопливо.
— Склерозъ артерій головного мозга… Параличъ мозговыхъ центровъ. Кончину, строго говоря, нельзя назвать и скоропостижной. Никита Павловичъ скончался посл двухсуточной головной боли.
— Трехсуточной.
— Вотъ видите!.. Его посщалъ врачъ. Шутка сказать: трехсуточная головная боль?
— И какая адская. Днемъ Дмитрій Степановичъ у него былъ, такъ Никита едва языкомъ ворочалъ. Но когда я мшелъ навстить его, передъ вечеромъ… ему уже какъ будто лучше было.
— А вотъ. Мигъ,— и все кончено. Мы съ вами подемъ туда сейчасъ же. Вмст. Я попытаюсь самъ образумить Екатерину Адольфовну.
— Боюсь, что, увидвъ меня, она… придетъ въ возбужденье, еще большее. Вдь если она забрала въ голову…
— Да, ея несчастье безгранично, но нельзя же набрасываться на другихъ оттого, что у насъ — горе! Я повліяю на нее. А если бы мн не удалось… я веллъ протелефонировать Эльпидифору, чтобы тотъ явился. Пусть образумитъ хоть онъ. Ваше же мсто теперь — вблизи тетки и усопшаго. Вы — ближайшій родственникъ. Кому, какъ не вамъ, быть тамъ въ эти минуты? Идемте, Андрей Петровичъ. Исчезнемъ потихоньку, не омрачая вечера.
Шефъ съ Андреемъ подъхали къ дому Екатерины Адольфовны одновременно съ каретой архимандрита Эльпидифора.
Высокій, дородный, но съ гибкой таліей, — Эльпидифоръ еще не былъ старъ. Черный клобукъ и монашеская одежда выгодно оттняли его вншность. Брюнетъ, почти безъ просди, съ длинной и густой, черной бородою, съ спокойнымъ лицомъ и спокойными глазами, внимательно во все вглядывающимися и пытливыми, — онъ обладалъ чудеснымъ тембромъ голоса и краснорчіемъ пылкаго проповдника. А самъ былъ человкъ уравновшенный, себ на ум и карьеристъ. Въ монашескихъ кругахъ его считали человкомъ легковснымъ, нестойкимъ, скоре эпикурейцемъ, чмъ аскетомъ, и удивлялись его успхамъ.
Въ вестибюл, шефъ и Андрей Безкрайный набожно подошли къ Эльпидифору подъ благословеніе. Андрей поотсталъ, а шефъ, возмущенно жестикулируя, о чемъ-то вкратц разсказалъ Эльпидифору шепотомъ. Монахъ сочувственно закивалъ головой, приводя въ волненіе красиво-драпированную черную матерію, спускающуюся отъ его клобука. Эльпидифоръ протеръ свои золотые очки съ чуть-синеватыми стеклами и направился къ Екатерин Адольфовн. Шефъ пріостановился, поджидая Андрея, и оба двинулись вслдъ за Эльпидифоромъ.
Въ дом горло электричество, суетились люди. Въ главномъ зал, открываемомъ лишь въ парадныхъ случаяхъ, шла спшная уборка. Доносился стукъ молотковъ, звуки отъ передвиженія мебели. Нсколько человкъ съ усиліями подносили къ дверямъ зала громадную пальму въ кадк. Екатерина Адольфовна была въ кабинет, гд лежало на диван омытое и одтое для погребенія тло Никиты.
Съ ночного дежурства изъ Скорбященской больницы вызвалъ ее по телефону лакей Никиты — Порфирій,— старый слуга дома, много лтъ состоявшій камердинеромъ при покойномъ Павл Безкрайномъ. Порфирій сказалъ сперва, что Никит Павловичу ‘худо’. Но Екатерина Адольфовна почуяла свое горе. Она помчалась, какъ сидла ночью у постели тифозной больной, въ плать сестры милосердія, съ блой повязкой на подобіе кокошника на голов. И теперь оставалась она въ томъ же костюм, не плача и не отводя отъ Никиты задумчивыхъ глазъ. О прибытіи отца Эльпидифора ей повторилъ Порфирій нсколько разъ, пока Екатерина Адольфовна поняла. Но понявъ, она словно пробудилась и колеблющимися шагами пошла встртить монаха.
Не подходя подъ благословеніе, Екатерина Адольфовна сдавленнымъ голосомъ возмущенно крикнула ему:
— За что? За что? Скажите: за что?
— Богъ постилъ васъ, дорогая сестра о Господ,— съ соболзнующимъ лицомъ, негромко и вразумительно произнесъ Эльпидифоръ.— Не ропщите. На все — Его святая воля.
Екатерина Адольфовна негодующе отмахнулась.
— Нтъ, возропщу!— кричала она, заламывая руки.— За что? Я ли не молилась? Я ли не славила Царицу Небесную? ‘Радуйся, злыя начинанія разрушающая! Радуйся, вражія казни расторгающая! Радуйся, хранительница наша, отъ нападенія злыхъ разбойниковъ и тайныхъ убійцъ насъ охраняющая! Рад….’
— Не богохульствуй, сестра о Господ,— началъ Эльпидифоръ со строгостью.
— Буду богохульствовать! Буду!— прервала Екатерина Адольфовна.— Я молила защитить… а мой сынъ убитъ! Я ходила за чужими болящими, во имя Божье… а своего птенчика не углядла!.. Убитъ! задушенъ или отравленъ. Гд же благость? Гд милосердіе?
— Приказываю теб замолчать, сестра!— сказалъ Эльпидифоръ съ эффектомъ.
Екатерина Адольфовна какъ будто подчинилась, но вдругъ увидла за спиной монаха стоящихъ въ сосдней комнат начальника края и Андрея. Глаза ея выразили гнвный ужасъ, она выпрямилась, задрожала. И поднявъ кверху руки, какъ для проклятія, изступленно закричала Андрею Безкрайнему:
— Убійца! Прочь, убійца! Какъ ты смлъ явиться ко мн? Будь ты проклятъ, злодй! А? Пришелъ поглядть на свою жертву? Арестуйте его! Это онъ убилъ моего сына!— Она хотла ринуться на Андрея. Эльпидифоръ и начальникъ края удержали ее за руки. Она вырывалась съ удесятррившейся силой, упрямо извивалась, пыталась освободиться, выкрикивала Андрею:
— Прочь, убійца! Теб здсь не мсто!
А когда Эльпидифоръ и шефъ сдлали попытку вразумить ее, Екатерина Адольфовна набросилась и на нихъ, крича:
— Ai и вы сообщники злодя? Укрыватели! заступники! Хотите облить его? Не допущу! Не позволю! Къ министрамъ обращусь! къ государю! Прогоните убійцу изъ моего дома… Я не могу его видть.
Андрею Безкрайному пришлось удалиться, но и посл того, сколько ни урезонивали и ни упрашивали Екатерину Адольфовну опомниться, она твердила одно:
— Мой сынъ убитъ. Я не позволю его хоронить. Требую вскрытія. Обвиняю!
Пріхала съ матерью и съ Траумвальдомъ Инна Пламень, успвшая переодться въ черное, измученная туго-затянутымъ корсетомъ, который придавалъ ей тонкую, двичью фигуру на балу у Колобродьки. Къ тому времени тло Никиты лежало въ зал, среди густой зелени лавровъ, померанцевъ и пальмъ, на высокомъ, обтянутомъ серебряной парчей катафалк, подъ балдахиномъ изъ такой же парчи.
Горли свчи, тихимъ и торжественнымъ голосомъ читала псалтырь молодая монахиня. Инна Дмитріевна взошла по ступенямъ катафалка наверхъ, всмотрлась въ мертвое лицо Никиты, напоминавшее и теперь какую-то некрасивую птицу, хотла поцловать у мертваго хотя бы руку, и не смогла: стало тошно, закружилась голова, показалось, будто все сдвинулось съ своихъ мстъ и проваливается куда-то.
Романъ Кириловичъ съ Софьей Ильиничной едва успли взбжать по серебристымъ ступенямъ, чтобы во-время подхватить упавшую у катафалка Инну. Ее отнесли въ спальную Екатерины Адольфовны и долго приводили въ чувство безъ помощи врача, домашними мрами. Потомъ Софья Ильинична хотла увезти ее домой, но Инна воспротивилась. Она присутствовала на панихид, а посл панихиды выслушивала соболзнованія. Знакомыхъ, несмотря на утренній часъ, собралось много. Начальникъ края отстоялъ первую панихиду. Андрея Безкрайнаго не было.

X.

По городу расползлись зловщіе слухи. Говорили о томъ, что Екатерина Адольфовна требуетъ ареста Андрея Безкрайнаго, обвиняя его въ убійств Никиты.
На ше и за ушами у Никиты появились темныя пятна. Екатерина Адольфовна всмъ, приходящимъ къ ней, указывала на эти пятна, какъ на подтвержденіе ея подозрній.
Но вскор стало извстно, что прокуроръ, сопоставивъ данныя, добытыя сыскной полиціей съ заключеніемъ врачей, не усмотрлъ въ смерти Никиты Безкрайнаго признаковъ преступленія и потому отказалъ Екатерин Адольфовн во вскрытіи тла Никиты.
На похоронахъ сына Екатерина Адольфовна не плакала и не молилась. Безъ траурныхъ креновъ, въ обычномъ своемъ черномъ костюм, шла ока за гробомъ все время пшкомъ и одна, отказываясь отъ чужой поддержки. А похороны были торжественныя и медлительныя, растянувшіяся въ длинную процессію, съ толпой духовенства и пвчихъ, съ грудами внковъ, съ десятками каретъ, колясокъ, автомобилей. Похоронили Никиту подъ часовней, рядомъ съ отцомъ, въ гробниц, предназначенной для Екатерины Адольфовны.
Екатерина Адольфовна не смирилась. Получивъ прокурорскій отказъ, она еще до похоронъ упрямо обжаловала отказъ въ судебной палат. Черезъ нсколько дней посл погребенія просьба Екатерины Адольфовны была удовлетворена. Палата предписала прокурору окружнаго суда назначить слдствіе и судебно-медицинское вскрытіе.
Это такъ обрадовало Екатерину Адольфовну, что она перекрестилась прежнимъ, усердно-монашескимъ крестомъ съ низкимъ поклономъ, какъ не крестилась со смерти Никиты ни разу. И сейчасъ же отправилась хлопотать, чтобы допустили ее передъ вскрытіемъ на кладбище,— еще разъ увидть сына, проститься съ нимъ до будущей жизни.
Ей позволили.
Вскрытіе производили раннимъ майскимъ утромъ, когда было еще прохладно, и кладбищенскіе кусты стояли въ росистыхъ капляхъ, будто посл дождика.
Вмст съ сестрой милосердія подъхала въ коляск Екатерина Адольфовна къ кладбищу. Кладбище было оцплено чинами полиціи, но Екатерину Адольфовну съ ея спутницей пропустили безпрепятственно.
Судебныхъ властей еще не было.
У часовни Безкрайныхъ уже толпились полицейскіе и могильщики. Немного поодаль, за кустами росистой сирени заготовленъ былъ секціонный столъ для вскрытія, а ближе къ часовн стоялъ другой обыкновенный столъ съ внскими стульями подл него. Екатерина Адольфовна оглядла все это внимательно суровыми глазами и прошла наверхъ, къ часовн. Отперла замки, открыла двери, крестясь, вошла въ часовню. Тамъ были сложены засыхающіе внки. Душно было отъ разложившихся цвтовъ нестерпимо, но Екатерина Адольфовна не ощущала духоты. Автоматически длала она все, что совершала передъ молитвой, приходя въ часовню. Подлила масла въ лампады, стала вытирать пыль на стеклахъ образовъ, на аналойчикахъ, на мраморной внутренней облицовк. Сестра милосердія молча помогала ей. Внизу, у входа въ склепъ, раздались голоса. Сестрица вышла изъ часовни, заглянула внизъ и сказала Екатерин Адольфовн:
— Пріхали…
Екатерина Адольфовна, подходя къ склепу, поклонилась всмъ однимъ общимъ поклономъ.
Народу собралось много.
Судебный слдователь, товарищъ прокурора, еще какіе-то судебные чины, два врача, два фельдшера, полицейскіе, нсколько понятыхъ, приглашенныхъ слдователемъ на вскрытіе. На стол лежали блестящіе инструменты, нсколько паръ длинныхъ резиновыхъ перчатокъ, стояли банки съ притертыми пробками, микроскопъ, еще что то…
Слдователь заготовлялъ бумагу.
Тяжелый металлическій гробъ могильщики вынули изъ каменкой гробницы, съ трудомъ взнесли по ступенямъ изъ склепа и поставили на земл. Судебные чины медленно осмотрли гробъ, слдователь занесъ въ протоколъ подробности этого осмотра. Тогда слдователь распорядился:
— Откройте осторожнй и допустите мать.
Съ гроба сняли крышку.
Екатерина Адольфовна упала на землю. Она цловала покойнаго, инстинктивно избгая прикоснуться къ его тлу, хотя не замчала рзкаго трупнаго запаха, который обдавалъ всхъ, подымаясь изъ гроба.
— Птенчикъ мой… птенчикъ…— повторяла она, едва шевеля сухими губами.— Прощай… Прощай… Теперь ужъ на вкъ… Прощай, мой птенчикъ.
Трупъ Никиты въ черномъ сюртук и въ крахмальной сорочк разложился не сильно. Однако, тло уже почернло и покрылось слизистой мокротой, лицо ссохлось больше прежняго, глаза впали глубже, и ротъ открылся.
Причитанья Екатерины Адольфовны становились громче, начинали напоминать вой животнаго. Ее подняли и предложили отойти въ сторону на время вскрытія. Она вздрогнула и неожиданно заявила слдователю тономъ дловымъ, почти спокойнымъ:
— Я прошу обратить вниманіе на пятна… Вотъ они: одно на ше, другое — за ухомъ. Справа.
Врачи, подойдя, разглядли пятна. Старшій изъ нихъ сказалъ Екатерин Адольфовн:
— Это — пятна, повидимому, обычно-трупныя. Но мы сейчасъ изслдуемъ ихъ.
— Благодарю, докторъ.
Екатерина Адольфовна поднялась на ноги сама легко и быстро, отошла въ сторону, за сосдніе кусты, огибая могильные памятники, и грузно опустилась на полустертую каменную плиту позапрошлаго вка.
У гроба говорили. Слова долетали не вс. Слышно было, какъ объяснялъ что-то старшій изъ врачей. Посл затоптались чьи-то ноги. Сестра милосердія и Екатерина Адольфовна поняли, что тло Никиты уже на секціонномъ стол.
Опять звучали голоса. Донеслось замчаніе:
— Не оторвать. Прилипло.
И врачъ распорядился:
— Разрзать.
— Уже ржутъ?— ужасаясь, спросила у сестры Екатерина Адольфовна.— Его ржутъ?
— Нтъ, нтъ… Это — платье,— тихо отвтила сестра. Долетали слова доктора, говорившаго для записи въ протоколъ о цлости костей, объ отсутствіи кровоподтековъ на кож. Это продолжалось долго.
Потомъ наступило молчаніе. Заговорили опять стихшими и будто встревоженными голосами.
— Асфиктическое сердце… Явленія асфикціи или задушенія…
Екатерина Адольфовна вскочила на ноги, словно подброшенная упругой пружиной.
— Что? Вы, слышали. Удушенъ? я же говорила. Нашли! Открыли!— съ торжествомъ зашептала она сестриц.
А тотъ же прежній голосъ продолжалъ, будто читая лекцію надъ препаратомъ:
—… Какъ результатъ паралича дыхательнаго центра.
Вскрытіе затянулось.
Ясно было, что т люди, которые работали тамъ, у часовни, относились къ своему длу теперь серьезне, чмъ вначал. Тамъ что-то нашли… но что?— понять со стороны нельзя было.
Кто-то распорядился громкимъ голосомъ:
— Банки съ внутренностями опечатать. Печать судебнаго слдователя — вотъ. Гд печать врача?
Другой голосъ быстро и невыразительно читалъ протоколъ. Потомъ кладбищенскій священникъ молился надъ закрытымъ гробомъ. Екатерина Адольфовна слушала его и безучастно глядла, какъ гробъ снова внесенъ былъ въ склепъ на прежнее мсто. Ей было обидно, что слдователь не отвтилъ ничего опредленнаго на ея горячіе разспросы. А врачъ уклончиво сказалъ, глядя на кончики своихъ ботинокъ:
— До выясненія результатовъ химическихъ изслдованій я, сударыня, ничего не могу вамъ сказать съ увренностью.
Кладбище опустло. Куда-то исчезли и столы, и стулья, и резиновыя перчатки.
Осталась лишь Екатерина Адольфовна молиться въ часовн.
Распростертая, лежала она на каменномъ полу. Непокидающая ее сестра милосердія, сидя на скамеечк у входа въ часовню, слышала, какъ жалобно повторяла Екатерина Адольфовна одно и тоже:
— Птенчикъ мой! Похоронили? Второй разъ похоронили? Не уберегла, не углядла… Изрзали всего… ничего не осталось!
И неплакавшая надъ внезапной смертію сына, она вдругъ разрыдалась оттого, что разлагающійся трупъ Никиты изрзанъ весь, что отъ него ‘ничего не осталось’…
Этимъ бурнымъ рыданьямъ, казалось, на наступитъ предла. Но и они затихли, какъ все стихаетъ. Посл нихъ Екатерина Адольфовна, забывъ о своей спутниц, начала молиться — впервые съ того момента, какъ узнала о смерти сына. Сестра милосердія продолжала оставаться у входа въ часовню. Ей слышно было, съ какимъ изступленнымъ пафосомъ выкрикивала несчастная мать:
— О Пресвятая Богородице,— Ты,-Всхъ скорбящихъ радосте,— услыши и мя, скорбную! Ты,— именуемая Утоленіе, печали, утоли и мою печаль! Ты,— Купина Неопалимая,— сохрани міръ и всхъ насъ отъ вредоносныхъ, огненныхъ стрлъ врага!
Надъ кладбищемъ горло жаркое солнце.
Утомленной сестр милосердія было жарко и скучно. И ей казалось, будто кладбищенская земля, накаленная солнцемъ, издаетъ приторный трупный запахъ, и будто тошнымъ запахомъ этимъ насыщенъ жарко нагртый воздухъ…
Химическія изслдованія внутренностей Никиты Безкрайнаго подтвердили осторожныя предположенія врачей при судебно-медицинскомъ вскрытіи: смерть въ данномъ случа послдовала отъ отравленія, и ядомъ, вызвавшимъ смерть, оказалась большая доза морфія. Нежданно, какъ землетрясеніе, облетла городъ мало правдоподобная, но достоврная всть: состоявшій при генералъ-губернатор Андрей Безкрайный арестованъ и обвиняется въ корыстномъ убійств двоюроднаго брата своего, Никиты Безкрайнаго.
Можетъ быть, судебная власть и колебалась бы совершить этотъ сенсаціонный арестъ такъ быстро, если бы не всплыла случайно еще одна улика. Слдователь привлекъ къ допросу оперную танцовщицу, Маргариту Таргони, съ которой былъ въ интимной связи Андрей Безкрайный. Tapгони перетрусила и съ первыхъ же словъ наболтала лишняго. Едва упомянуто было о морфіи, Таргани закричала:
— Я не давала ему! Онъ самъ у меня отнялъ. Боялся, что отравлюсь… Мы передъ тмъ поссорились… Это и Женя Кундеревичъ знаетъ… А морфій, онъ сказалъ, я уничтожу.
Исторія о баночк съ морфіемъ выяснилась подробно. Посл того пріобрло боле вское значеніе и еще одно, скверное для Андрея, обстоятельство. Старый камердинеръ Никиты, Порфирій, далъ у слдователя показаніе, что онъ слышалъ, проходя мимо дверей кабинета, какъ Андрей Петровичъ предлагалъ Никит Павловичу какое-то ‘лкарство’. И говорилъ: ‘головную боль, какъ рукой сниметъ’… ‘попадешь къ Колобродьк свженькимъ’… Порфирій не усмотрлъ на первыхъ порахъ въ этомъ ничего подозрительнаго, а посл припомнилъ и ршилъ сказать слдователю. Не въ пользу Андрея свидтельствовала и февральская исторія съ векселемъ, разоблаченная Екатериной Адольфовной снова.
Но Андрей Безкрайный этими уликами не смущался. Онъ невозмутимо и упорно стоялъ на своемъ.
— Да, морфій у Таргони я отобралъ, потому что истерично-шалая двчонка могла и впрямь отравиться. Тмъ боле, что я сбирался порвать мои отношенія съ нею. Отобравши ядъ, я уничтожилъ, — и морфій, и баночку швырнулъ въ помойную яму въ усадьб, гд проживаетъ Таргони. А братъ мой, Никита, отравился, вроятно, самъ… если справедливо, что при вскрытіи его обнаруженъ морфій.
И сбить Андрея Безкрайнаго съ этой позиціи слдователю не удавалось.
Разстроенная Инна Пламень тотчасъ посл похоронъ Никиты ухала съ матерью въ деревню, а оттуда черезъ нсколько дней заграницу. На этотъ разъ Софья Ильинична ни Альфреда, ни любимой горничной, Усти, не взяла съ собою, покинувъ ихъ въ деревн. Но прихватила главнаго довреннаго своего, старика Ленадовскаго, который состоялъ когда-то личнымъ секретаремъ еще при покойномъ Иль Колобродьк. Ленадовскій зналъ заграничную жизнь и языки. На него возложена была миссія — найти подходящаго жениха, кандидата въ подставные мужья для Инны.
Въ Вн изъ нсколькихъ, отысканныхъ Ленадовскимъ претендентовъ Софья Ильинична избрала родовитаго, но разореннаго князя, Артемія Илларіоновича Двоерукаго. Это былъ человкъ совсмъ молодой, лишь на нсколько лтъ старше Инны. Онъ служилъ по дипломатическому корпусу, числясь при N — мъ посольств. А теперь, пребывая въ отпуску, шатался по западной Европ. Родовитый претендентъ назначилъ за свое имя сумму втрое большую, чмъ остальные, и все же выборъ разсчетливой до скаредности Софьи Ильиничны остановился на немъ. Съ нимъ она не ршилась даже торговаться, съ такимъ неподражаемымъ достоинствомъ держалъ онъ себя при переговорахъ. У него и имя было соблазнительно аристократическое, и самъ онъ понравился Софь Ильиничн. Понравилась его безотчетная привлекательность, умнье соблюсти достоинство при самыхъ, казалось бы, неблагопріятныхъ обстоятельствахъ, его вншность, хорошія манеры, искусство одваться, красивый ротъ и мерцающіе черные глаза, небольшой ростъ и пропорціональное сложеніе. Онъ больше слушалъ, чмъ говорилъ, и держался замкнуто, нося въ себ какую-то большую тайну. Даже картавость была у него подкупающе милая: Двоерукій произносилъ р, какъ рль, и это шло къ нему, длая его похожимъ на ребенка. Онъ и улыбался по дтски, хотя очень рдко.
Внчались въ Вн съ изящными шаферами изъ молодыхъ дипломатовъ. Ленадовскій въ тотъ же день вечеромъ провожалъ Двоерукаго, узжавшаго въ Монте-Карло. А самъ Ленадовскій похалъ въ Швейцарію приготовить тамъ дачу для Софьи Ильиничны съ Инной. Онъ нашелъ живописное, отлично обставленное шале въ глухомъ горномъ углу, куда рдко заглядывали туристы. Но Инна, когда пріхала, забраковала обстановку шале и занялась отдлкой дома сама, стараясь придать всему больше вкуса и роскоши.
Она ждала къ себ Мечислава Чельскаго, ей хотлось принять его среди привычной для него барской обстановки.
Однако, проходили дни, недли, а Чельскій не выполнялъ даннаго Инн общанія, не прізжалъ за-границу. Сперва онъ писалъ пламенныя письма, сообщалъ, что отецъ и мать категорически ‘придерживаютъ’ его дома, въ деревн, не пускаютъ за-границу, упрашивая не устраивать скандала. Но въ каждомъ письм онъ клятвенно общалъ, что вотъ-вотъ вырвется и умчится къ Инн. Дальше письма его становились боле рдкими и боле холодными. Онъ уже не общалъ вырваться и пріхать, а только пріискивалъ мотивировку своего отсутствія…
Инна начала тосковать жестоко. Она была уврена, что причина непрізда можетъ быть только одна,— какая-то новая женщина. И страстно хотлось ей узнать, кто она,— эта новая? Гд они встртились? Какъ проводятъ время?..
Чмъ дальше, тмъ горестнй и сиротливй чувствовала себя Инна. Тяжела была сама по себ беременность, но тяжелй и мучительнй были моральныя страданья, уязвленная гордость, терзаніе ревности, безсонныя ночи съ угнетающимъ невдньемъ: да кто же она? и что съ нимъ длается? А письма приходили рже и рже. Софья Ильинична безподобно ничего не замчала, ничмъ не была удивлена, ни о чемъ не спрашивала. Но Инна знала, что это — притворство. И Инна, наконецъ, не выдержала своего томленья. Пришла къ матери на балконъ, гд та сидла за столомъ съ самоваромъ, и заявила твердо:
— Я не могу больше. Я хочу… должна все узнать о немъ. Помоги мн, мама. У тебя везд свои корреспонденты. Напиши скоре. Пусть сообщатъ все… безъ боязни. Что бы ни узнала я, знать будетъ легче, чмъ терзаться догадками.
— Я узнаю, Инночка,— сказала Софья Ильинична съ готовностью.
— И ничего не скроешь отъ меня? Дай мн слово.
— Все, какъ есть,— скажу. Что сама узнаю, то и теб скажу. Безъ утайки.
— Спасибо, мама.
— Побереги себя. Не теб одной… и ребенку вредно.
— Не умю я беречься. Не сплю ночей… дохожу до галлюцинацій. Какъ бы поскорй, мама!
— Телеграфирую Ленадовскому, чтобъ депешей отвтилъ. Будетъ скоро. Не горячись ты. Да и что узнавать? Будто не знаешь…
— Хочу знать, кто она? Все… подробно.
Отвтъ Ленадовскаго получился утромъ. Инна, выйдя на балконъ, по лицу матери увидла, что та уже знаетъ о Чельскомъ.
— Написалъ Ленадовскій?— не здороваясь, произнесла въ нетерпньи Инна.
— Пишетъ.
— Кто же?
— ‘Кузинка’ графовъ Тыркевичей, сосдей Чельскихъ. У Тыркевичей създъ. Созваны гости на охоту. Пріхала и она. Вдова. Изъ Варшавы.
— Молодая?
— Двадцать восемь лтъ. Овдовла недавно. Все подстроено. Родичи нарочито свели ихъ, только бы оторвать отсюда. А онъ завертлся.
— Такъ я и знала. Чувствовала это,— стойко произнесла Инна, на секунду лишь схватившись за грудь противъ сердца.
— Теб дурно? Съ сердцемъ нехорошо?— всполошилась мать.
— Прошло уже,— сказала Инна спокойно.— Благодарю, что узнала. Теперь мн легче будетъ.
— Забудь его, Инночка. Хоть на время забудь. Вс они такіе. Изъ глазъ — изъ памяти. А прідешь… глянетъ на тебя, и опять запляшетъ вокругъ да около.
— О-о… попляшетъ напрасно.
— Тамъ увидимъ. Пока у насъ поважнй есть забота: не погубить бы маленькаго съ этими кузинками. Забудь Инночка.
— Я ужъ забыла. И навсегда, мама.
Инна перестала отвчать Чельскому на его нечастыя, письма. Тоска ея была безпощадная, неодолимая. Но съ матерью больше не говорила она про Чельскаго ни слова.
Черезъ мсяцъ, въ начал сентября, родился у нея сынъ,— Константинъ,— или, какъ назвали его съ перваго дня,— Котикъ. Мать и бабушка ушли теперь всецло въ заботы о Котик. Это было хорошее отвлеченіе, но тосковать Инна не переставала. Котику пришлось взять кормилицу, молодую швейцарку.
Инна въ этомъ году не могла вернуться въ Россію. Разстаться съ Котикомъ она не хотла, а нельзя же было хать въ Z. съ новорожденнымъ ребенкомъ, только что выйдя замужъ. Въ половин зимы Софья Ильинична похала въ Z. одна. Тамъ оповщены уже были вс о блестящемъ замужеств Инны, о томъ, что она теперь съ мужемъ въ N.,— на мст службы князя Двоерукаго. Но въ N.— такая гиблая мстность: никакой растительности, свирпствуетъ малярія. Масса москитовъ, скорпіоновъ, фалангъ… Если тамошній климатъ окажется Инн не по силамъ, она вернется въ Z.,— пока князя переведутъ въ другую, боле здоровую мстность…
Пребываніе Инны въ швейцарскомъ шале обставлено было такою таинственностью, что даже письма и деньги Софья Ильинична посылала дочери не изъ Z., а изъ сосдняго губернскаго города, куда отвозилъ ихъ Ленадовскій.
Софья Ильинична писала Инн о Z-ской жизни:
‘Дорогое, ненаглядное дитя мое, королевна Инночка! Не скучай по Z., не жалй, что тебя нтъ здсь. Сезонъ ныншній мертвый и пустой. Безкрайный Андрюшка все еще томится въ тюрьм. Папенька твой упрашивалъ меня выкупить Андрюшку на поруки. Но я пятьдесятъ тысячъ не въ дровахъ нашла, онъ сбжитъ за-границу, а я — оставайся при печальномъ интерес? Шефъ уже отвернулся отъ своего фаворита, другіе вс — тмъ боле, кром папеньки твоего, который распластывается за Безкрайнаго. Панъ Мечиславъ ведетъ свою прежнюю жизнь. Играетъ въ карты люто, опять началъ сильно проигрывать, и опять толкуютъ о новыхъ его похожденіяхъ. Не думай о немъ, не грусти,— больно много чести. Не жалй того зернышка, что за втромъ летитъ, оно — пустое. Безкрайная, Екатерина Адольфовна, совсмъ собралась въ монастырь. Ждетъ только процесса объ отравленіи Никиты. Раньше, говоритъ, супостата на каторгу упеку, тогда ужъ пойду послужить Господу Богу. Больницу свою забросила. По цлымъ днямъ молится въ часовн на кладбищ, говорятъ, уже колни у нея распухли. Бднаго Романа Кириловича не перестаютъ травить наши патріоты объявившіеся. То корреспонденціи въ газетахъ, то намеки по его адресу въ національномъ клуб. Все въ непатріотичности его уличаютъ. Произвели его въ кадеты, мало-мало не въ революціонеры. Говорятъ, началъ это Андрюшка Безкрайный, а докторъ Наждакъ будто бы продолжаетъ. Кстати, была и я въ національномъ клуб, съ Романомъ Кириловичемъ. Онъ повезъ меня слушать Лидочку Чагозина, которому, говорятъ, жена не то пишетъ, не то диктуетъ патріотическіе доклады. Оба мина правахъ гостей туда явились, Романъ Кириловичъ такъ и не записался въ члены. Народищу — тьма, дворянскій залъ биткомъ набитъ, и епископы, и пожарные, и кого нтъ только. Вышелъ на эстраду Лидочка,— важный, увренный въ себ, солидный. Сюртукъ — мало не до пятокъ, бороду запустилъ въ русскомъ вкус, и какъ зачиталъ! про зловредность евреевъ!.. Откуда что понабралось у человка? Одними стихами и изреченіями — хоть овраги засыпай!.. И вдь такъ ловко, умло все подобрано! Читаетъ развязно, съ апломбомъ, авторитетно. А святая женщина-таксикъ сидитъ въ кружевномъ плать въ первомъ ряду, поджавши ножки, и вся сіяетъ, расплывается. Потолстлъ таксикъ еще больше, отъ сидячей жизни, должно быть. Они теперь постоянно вдвоемъ съ Лидочкой, и постоянно пишутъ. Говорятъ, уже новый рефератъ стряпаютъ — о неучащейся молодежи. Лидочка — хоть на старости лтъ сталъ домосдомъ и оцнилъ, наконецъ, Адельчика. А папенька твой рдкой ночуетъ дома,— у хористки Лизки все околачивается. Ну, довольно сплетничать, моя дорогая. Цлую Котика и тебя, будьте благополучны и счастливы, золотые мои. Ваша Софія Пламень’.

XI.

Не дождавшись весны, еще при морозахъ ухала Софья Ильинична за-границу, къ Инн и Котику. И все лто прожила съ ними, не навдываясь въ Россію.
А осенью, едва начался сезонъ,— по Z. прокатился слухъ, что Инна Пламень съ сыномъ и съ мужемъ прізжаетъ въ Z. къ матери и останется временно здсь съ ребенкомъ, такъ какъ плохой климатъ въ N. портитъ Инн здоровье.
Новость эта, впрочемъ, не вызвала большихъ пересудовъ,— ее затмила другая, боле животрепещущая: Романъ Кириловичъ Траумвальдъ вышелъ въ отставку. Въ начал осени отбылъ онъ въ Петербургъ, какъ предполагали, вызванный для объясненій. И тамъ, вспыливши, заявилъ о нежеланіи служить дальше. Его отставку приняли, не уговаривая образумиться.
Романъ Кириловичъ остался жить въ Z., на прежней квартир. Съ горделивымъ достоинствомъ встртилъ онъ свалившіяся на него гоненья. Онъ не фрондировалъ, не жаловался и не брюзжалъ, какъ длаютъ вс, попадающіе по независящимъ обстоятельствамъ въ отставку. Продолжалъ бывать всюду, гд появлялся раньше, и на людяхъ казался прежнимъ Романомъ Кириловичемъ, — благосклонно вельможнымъ и ясно-кристальнымъ, — какимъ былъ до отставки. Онъ даже повторялъ передъ многими и весьма охотно, что радъ отдохнуть и пожить для самого себя на поко, что онъ ‘живетъ не тужитъ, никому не служитъ’, и прочее. Но остро скучалъ безъ своего правленія, тяготясвынужденнымъ бездльемъ, хотя заботливо скрывалъ это отъ всхъ, до Густава включительно. Иногда, зная, что Густавъ его слышитъ, Траумвальдъ нарочно напвалъ ‘Le parlate d’amor’, прикидываясь безмятежно довольнымъ всмъ…
Но Густавъ, слушая, думалъ:
— ‘Нтъ, не то. Слова т, а псня не та. Меня не проведешь. Не поется теб, это ты только для форсу’.
Ухаживали Густавъ съ Эмиліей теперь за генераломъ боле, чмъ когда-либо. Но генералъ, потерявъ свое мсто въ водоворот жизни, тосковалъ скрыто и глубоко и начиналъ опускаться. То проспитъ утромъ больше, нмъ было принято, то откажется отъ массажа, то холоднаго обтиранья не сдлаетъ на ночь. Или, зачитавшись, забудетъ о прогулк на свжемъ воздух.
Возвращеніе Инны въ Z. всколыхнуло Романа Кириловича. Онъ явился къ приходу заграничнаго позда съ букетомъ изъ блыхъ розъ и миртовой зелени,— оживившійся, помолодвшій. Пламень, Дмитрій Степановичъ, занятъ былъ разборомъ судебныхъ длъ въ създ мировыхъ судей,— и кром Траумвальда никто не встрчалъ Инну.
Инна вышла изъ вагона перваго класса раньше своихъ спутниковъ,— похудвшая, блдная, съ легкой синевой подъ глазами. Видно недаромъ дались ей эти тоскливые шестнадцать мсяцевъ, проведенные въ швейцарскомъ шале, какъ въ заточеніи.
— Романъ Кириловичъ?— растрогалась она. Ахъ, дорогой… Какъ это мило.
— Добро пожаловать, княгинюшка. Счастливъ привтствовать васъ первымъ на родной земл вашей.
У Романа Кириловича были на глазахъ слезы, когда онъ, поцловавъ руку у Инны, вручалъ ей свой букетъ,— эмблему чистой красоты и семейныхъ радостей. Инна примтила, что онъ рзко постарлъ, но не сказала ему этого.
За Инной шла изъ вагона Софья Ильинична, потомъ русская нянюшка. Она несла на рукахъ годовалаго Котика, какъ носятъ новорожденныхъ, укутаннаго въ атласное сиреневое одяльце съ длиннйшими кружевами. А за нею шелъ безукоризненно одтый молодой брюнетъ.
— Князь Двоерукій, — назвала его Инна, представляя Роману Кириловичу и не сказала: мужъ мой.
— ‘Комильфо’,— одобрительно подумалъ Траумвальдъ. Онъ поздоровался съ княземъ благосклонно.
Пріхали домой — къ завтраку.
Двоерукій, котораго привезли въ Z, за особое добавочное вознагражденіе, чтобы показать знакомымъ въ подтвержденіе, что онъ не мифъ и не легенда,— этотъ завдомо продавшійся человкъ, прятался и тутъ за свою врожденную привлекательность, за умнье держаться съ достоинствомъ при всякихъ обстоятельствахъ. Благовоспитанный, но нсколько молчаливый,— какъ, впрочемъ, и подобало дипломату,— онъ даже разборчивому Траумвальду пришелся по вкусу. За завтракомъ Романъ Кириловичъ спросилъ у него:
— Двоерукій, князь Родіонъ Артемычъ,— не родня вамъ?
— Дядя. Братъ отца моего, — послдовалъ простой отвтъ.
— Я знавалъ его. Въ былыя времена доводилось частенько встрчаться. И супругу его неоднократно видывалъ… рожденная фонъ-Ко гіенъ, если я не запамятовалъ?
— Ванъ-Деръ-Блюмъ, — обязательно поправилъ Двоерукій.
— Такъ-такъ-такъ. Ванъ-Деръ-Блюмъ, я припомнилъ. Это на фонъ-Копенъ женатъ былъ князь Дорофей… тоже Двоерукій. Тотъ, что по дипломатическому корпусу. Братъ князь-Родіона.
— Простите… князь Дорофей первымъ бракомъ былъ женатъ на фонъ-Берлизъ. А потомъ на фрейлин Сумятиной.
— А, такъ-такъ… Совершенно врно. Эка, старость… все перепутаешь. Вдь семья Сумятиныхъ моей жен покойной сродни даже. Вашъ батюшка, стало быть, третій изъ Двоерукихъ?
— Онъ третій, Илларіонъ Артемычъ.
— Не встрчалъ. Не доводилось.
— Онъ больше за-границей жилъ. И не служилъ нигд.
— Позвольте., я что-то припоминаю. Это не онъ ли сорвалъ однажды крупнйшій банкъ въ Монако? Тогда въ газетахъ писали…
— Не помню.
— О, это не за вашу память, князь. Лтъ тридцать тому назадъ съ хвостикомъ. А матушка ваша,— стало быть, рожденная Балатузова?
— Какъ вы чудесно помните всхъ. Вамъ ли нарекать на старость?— замтилъ Двоерукій.
Романъ Кириловичъ экзаменомъ остался доволенъ.
Посл завтрака Траумвальдъ перешелъ съ Инной въ памятную имъ обоимъ зелененькую гостинную.
— А, право, онъ очень милъ… этотъ молодой князь,— сказалъ Романъ Кириловичъ.— Мн онъ понравился.
— Мама, та чуть не влюблена въ него, — пошутила Инна.— Да, онъ обязательный. Намъ въ пути все время былъ полезенъ. И не навязчивъ.
— Въ пути, какъ въ каргахъ, познаются люди. Онъ — симпатичный.
— Хорошо, что не прохвостъ попался, — сказала Инна разсянно.— Покажемъ его теперь въ Z. и отправимъ на вс четыре стороны. Больше онъ намъ не нуженъ.
— Да?— разочаровался Романъ Кириловичъ.— А я полагалъ… Одинъ ложный шагъ — еще не весь человкъ. Молодой квасъ играетъ да уходится. Человкъ хорошей фамиліи… молодой. Его, можетъ быть, еще спасти не поздно?
Инна смотрла на Траумвальда во вс глаза, и глаза ея смялись.
— Романъ Кириловичъ? Ахъ, вы… романтикъ неисправимый! Это вы надумали спасать его при моемъ посредств?
— Отчего же нтъ, ежели бы онъ… то есть, я хотлъ сказать, ежели бы вы…
— Никакого: ежели.
— Но, быть можетъ?..
— Никакого ‘быть можетъ’ тутъ не можетъ быть. И не будемъ больше объ этомъ. Нтъ, вдь что выдумалъ человкъ! И такъ, съ перваго взгляда. Но — довольно… разскажите мн о себ. Какъ это вы — не у длъ? Знаете, я все не представляю васъ въ отставк.
— Пришлось, княгинюшка. Что подлаешь? Сколько ни служить, а въ отставк быть.
— Скучаете?
— Ужасно. Сказать: скучаю, — недостаточно. Скорблю, крушусь, тоскую. Плохо жить безъ работы. Скученъ день до вечера, когда длать нечего. Вдобавокъ издергалъ я свои нервы. Эта травля… вдь больше году!.. ду въ Петербургъ, и меня… меня! заставляютъ чуть-ли не часъ цлый ждать пріема! И посл экзаменуютъ насчетъ символа моей вры… словно новичка или мальчишку какого. И — кто?
Губы у него вздрагивали, содрогался подбородокъ, уши были красныя, какъ кумачъ, отъ раздраженья.
— Я ушелъ, понятно. По той причин, что я — слуга отечества… а не какихъ-то отдльныхъ, мало-извстныхъ мн личностей. Ежели наше не въ ладъ, мы со своимъ назадъ. Ну, не удерживали… отпустили.
— Что же вы длаете теперь, дорогой?
— Да ничего. Коротаю дни запойнымъ чтеньемъ. Какъ святая женщина, Адель Федоровна — въ доброе старое время.
— Теперь она ужъ не читаетъ?
— Некогда. Не до того ей. Больше пишетъ.
— Слышала я. Мама сообщила мн.
— Я не осуждаю… Конечно, это не онъ, а она… Ея начитанность, ея стиль, ея словечки. Вся ея физіономія такъ и смотритъ изъ каждаго Лидочкинаго доклада. А апплодируютъ Лидочк.
— Зато Лидочка сталъ образцовымъ мужемъ?
— Слава Богу хоть за это. Адель Федоровна достигла своего. Хорошо не хорошее, а то, что хорошимъ кажется.
— Но вы… вы!— Романъ Кириловичъ? Что же вы ничего не предпринимаете?
— То есть? Что мн надлежитъ предпринять?
— Похали бы попутешествовать, развлечься, за-границу…
— Э! Княгинюшка… чего я тамъ не видалъ? Все пересмотрно. Отъ себя никуда не уйдешь. Скверно мн, скверно и вамъ… каждому. Это — жизнь, касаточка. Въ томъ и есть главная суть ея, что всмъ почему-то скверно. Куда ни глянь, везд одинъ и тотъ же круговоротъ явленій. Только и видишь,
Какъ красота души хрупка,
Какъ рдокъ дружбы смхъ,
И какъ въ любви насъ ждетъ тоска
За краткій мигъ утхъ.
Инна скорбно вздохнула.
— Но чтожъ это я развлекаю васъ старческимъ брюзжаньемъ?— спохватился Романъ Кириловичъ.— А сокровища-то вашего главнаго еще и въ глаза не видлъ. Покажите-же мн Котика вашего, дорогая.
— Кром васъ, никому не покажу. Но вы — настоящій другъ, и вамъ можно,— сразу повеселла Инна.— Котикъ у меня такой очаровательный. И какой уже умный. Вамъ хочется улыбнуться? Не стсняйтесь. Но право же, Котикъ, поразительно уменъ для своего возраста. Мн неловко, что я говорю вамъ это. Меня самое такъ смшили родители, которые… знаете, есть такіе: страшно любятъ говорить о своихъ дтенышахъ и восторгаться ихъ геніальностью. Я, бывало, смялась надъ тщеславіемъ этого сорта… а теперь сама въ томъ же стан. Общая слабость… своего рода авторское самолюбіе.
Нянюшка гордо внесла въ зеленую гостинную Котика въ бломъ пикейномъ платьиц съ швейцарскими прошивками.
Котикъ былъ пухленькій, съ розовато-нжной кожицей, круглоголовый и блокурый, съ любопытными синевато-стальными глазками.
— Богъ ты мой. Какой же у васъ онъ дйствительно очаровательный!— схватившись съ мста и топчась вокругъ Котика, говорилъ Романъ Кириловичъ.— Это вы, такая, какъ были въ дтств. Я вдь васъ почти такою памятую.
— Ну… положимъ.
— Такою, такою… Малость постарше.
Романъ Кириловичъ не переставалъ топтаться вокругъ Котика, пощекотывая двумя пальцами круглый подбородокъ и полную щечку мальчика.
— Агу… князинька! Агу! Драгоцнный, милый нашъ князинька, Константинъ Артемовичъ. Агу-уси! Агусеньки!
Ребенокъ, почуявъ искренность ласки, сталъ улыбаться. При улыбк у него забавно выдлялись нсколько крошечныхъ переднихъ зубовъ, блыхъ и полупрозрачныхъ.
— Иди ко мн… Иди, милый. Иди, иди, иди!— поманилъ его къ себ Романъ Кириловичъ.
Мальчикъ потянулся ручонками къ Траумвальду. Тотъ ловко перехватилъ его съ рукъ нянюшки.
— А-а… а-а… а-а-а!— невнятно бормоталъ Котикъ. Романъ Кириловичъ респектабельно поддерживалъ съ нимъ бесду:
— Что вы такое, князенька, изволите говорить? Ахъ, да, да… Такъ — такъ… Я съ вами совершенно согласенъ. ‘Тпруа-а’… ‘Тпру… тпру’… ‘аси таси’… ‘тути-тпрути’. А князенька гопъ-гопъ любитъ? Вотъ такъ! туки-чуки… гопъ! гопъ! гопъ!— искусно подбрасывая вверхъ ребенка, приговаривалъ Романъ Кирилловичъ.— Вотъ онъ! Вотъ онъ! Вотъ онъ!
А онъ у насъ — умница,
Умница.
А мы его выростимъ,
Выростимъ.
Вотъ тако-ой
Вышины.
Вотъ тако-ой
Ширины.
Князенька хохоталъ и ловилъ воздухъ руками.
Инна глядла на Траумвальда съ восхищеньемъ.
— Вы, въ самомъ дл, энциклопедистъ, Романъ Кириловичъ… Даже дтей умете няньчить, да такъ неподражаемо. Я до сихъ поръ не научилась такъ ловко держать его и подбрасывать.
— А я на своихъ выучился, княгинюшка. Своего младшенькаго самъ вдь вскормилъ на рожк. Старая нянюшка моя и я. Такъ ужъ я-то знаю, какъ ребятъ вверхъ подкидывать. Вотъ какъ! Вотъ онъ! вотъ онъ! вотъ…
Отъ продолжительнаго сотрясенія у ребенка случилась молочная отрыжка. Залиты были подбородокъ и шейка Котика, блое его платьице на груди.
— Ай, ай, ай… срамъ какой!— сказалъ Котику Траумвальдъ, искусно отряхивая платьице и передавая мальчика нян.— Фу-уй! Князенька еще не уметъ держать себя въ обществ.
— Унесите, няня, Котика,— сказала Инна.— Его переодть надо.— Какъ вы любите дтей, Романъ Кирилловичъ,— ласково обратилась она къ Траумвальду.
— Только вашихъ, княгинюшка. Своихъ да вашихъ,— пошутилъ онъ.— Къ вамъ, такъ и быть, хоть сейчасъ пойду въ нянюшки. Хотите взять? Все равно, не у длъ. Буду Котика няньчить.
Инна смялась.
И Романъ Кириловичъ, и Пламень вывозили въ свтъ князя Двоерукаго. Въ театрахъ, на вечерахъ, у знакомыхъ,— его показывали то съ Инной, то безъ нея. Разговаривая съ Инной, вс справлялись о Котик, упоминая о немъ, какъ о новорожденномъ, хотя злые языки отмчали, что у ‘двухмсячнаго’ Котика уже на лицо половина зубовъ во рту, и что ‘грудной’ отлично говоритъ: мама и баба, а Траумвальда зоветъ: дда, и треплетъ за уши.
Двоерукій никому ничего не говорилъ о мальчик, лишь выслушивалъ чужія рчи.
Онъ и въ Т. понравился, хотя для многихъ представлялся загадкой.
Наканун отъзда Двоерукаго Траумвальдъ везъ его въ автомобил изъ дворянскаго клуба.
Роману Кириловичу жаль было этого пробуждающаго безотчетныя симпатіи юношу, носящаго хорошее имя, и онъ дружески спросилъ у Двоерукаго:
— Вы, князь, теперь куда же? Въ N? Къ мсту служенія?
— Нтъ, — охотно отвтилъ молодой человкъ.— Мой отпускъ незаконченъ. У меня есть еще время.
— Простите, князь, не сочтите меня назойливымъ, но… Вы полюбились мн, и я хотлъ бы… хотлъ узнать, не могу ли быть вамъ полезенъ? Если не здсь, такъ въ иномъ мст. У меня сохранились связи кой-какія… я охотно, ежели бы понадобилось…
— Я очень вамъ признателенъ, Романъ Кириловичъ,— произнесъ Двоерукій растроганно.— Вы не можете представить, какъ трогаетъ меня ваше… отношеніе. Но… мн помочь ничмъ нельзя. Я — поконченный.
— По какой причин… позволю я себ спросить?
— Я — игрокъ, какъ и отецъ… до маніачества. Отецъ спустилъ все, что имлъ, играя, а я унаслдовалъ его недугъ. Къ несчастью, я и отсюда держу путь… въ Монте-Карло.
— Да?— сказалъ Траумвальдъ опечаленно.— Это если къ кому прилпится, то надолго.— А самъ подумалъ, полный состраданья:
— ‘Я ошибся въ немъ немного: онъ — не павшій, а погибшій’.
Двоерукій исчезъ. Инна начала вызжать чаще и держала себя съ прежней задумчиво-разсянной величественностью. Съ располнвшимъ за это время Чельскимъ она встрчалась то здсь, то тамъ, здоровалась съ нимъ и разговаривала, но какъ съ совершенно чужимъ человкомъ. Посл появленія Инны въ Z., еще при Двоерукомъ, Челчскій захалъ къ Инн съ визитомъ, но не былъ принятъ подъ предлогомъ нездоровья княгини.
Задла ли за живое пана Мечнелаева холодность Инны, или по инымъ мотивамъ, но онъ началъ преслдовать Инну, попадаясь всюду ей на глаза. Узнавъ, что Двоерукаго уже нтъ въ город, онъ снова попытался побывать у Инны и опять потерплъ неудачу. И сколько ни зазжалъ посл того, княгини или не было дома, или она никого не принимала, чувствуя себя нездоровой. И оттого, что его игнорировала и не замчала та самая Инна Пламень, которая не такъ давно съ влюбленной покорностью нжно повторяла: ‘Я знаю, ты забудешь, забудешь меня!’ — въ немъ разгоралось возвратное влеченіе, заставлявшее его упорно искать Инну повсюду. Инна не уклонялась отъ встрчъ, но къ себ не звала. Онъ спросилъ урывкомъ въ антракт между двумя отдленіями концерта Бермана,— можно ли ему пріхать? Инна отвтила:
— Къ чему?
И обернулась къ Траумвальду, справляясь, нтъ ли среди публики ея отца.
Тогда Чельскій написалъ Инн письмо, умоляя ее о свиданіи. Инна приняла его, внутренно торжествуя: она понимала, что пришелъ часъ отмщенья за вс ея безсонныя ночи въ швейцарскомъ шале, за унизительныя муки, за приступы ревнивой злобы, отчаянья и тоски.
Чельскаго проводили, какъ обычно, въ зеленую гостинную. Инна сидла на своемъ излюбленномъ мст, у горящаго камина,— ко не прежняя Инна, своенравно пылкая, нжная двушка, почти двочка, непризнающая никакой узды для. своихъ прихотей и капризовъ, а Инна — созрвшая женщина, уже знающая себ цну и холодная, мстительно подкарауливающая, какъ врага, когда-то любимаго человка, твердо помнящая вс его мелочныя слабости, задвая которыя, его можно уязвить наибольне.
Входя, онъ заговорилъ, стараясь быть непринужденнымъ:
— Инна Дмитріевна… имю честь…
— Здравствуйте, Мечиславъ Казимпровичъ.
Инна протянула руку величественно и безразлично, словно королева подданному.
Чельскій почтительно поцловалъ руку.
— Вы такъ добивались увидть меня наедин,— начала Инна… Вамъ нужно сказать мн что-то по секрету?
Чельскій ненадолго опшилъ. Потомъ сказалъ рзко:
— Я хотлъ бы увидть моего сына.
— Вашего сына здсь нтъ. Есть только мой мальчикъ,— отвтила Инна.
— Ну, то… вашего,— поправился панъ Мечиславъ съ утрированной вжливостью.
— Простите. Онъ слишкомъ малъ. Мы не показываемъ его постороннимъ.
Онъ перемнилъ интонацію и спросилъ жалобно:
— Такъ я у васъ въ числ постороннихъ? Значитъ, все кончено, Иннус…? Инна Дмитріевна?
— Отравный вопросъ.
— Но… кончено?
— И не мной, а вами. Еще. тогда, когда панъ забавлялся съ кузинками Тыркевичей на охотахъ., пока я переживала… О! много кой-чего переживала.
— Ты не простишь меня, Иннуся?
— Прошу васъ не говорить со мной на ты. Фамильярность совершенно неумстная.
— Виноватъ… Тысячу разъ виноватъ… княгиня!— спохватился Чельскій съ горечью.
Онъ глядлъ укоризненно, печально, умоляюще.
— Чего вы добиваетесь?— сказала Инна,— что хотите мн напомнить? Что я любила васъ? Да… любила. Имла эту… неосторожность, чтобъ не сказать иначе. Но я была оскорблена вами, И теперь мое чувство прошло. Его нтъ больше.
— Прошло? Совсмъ?
— Вы, кажется, не врите, что это возможно? Да… высокаго о себ мннія. Какъ это по польски? ‘Бардзо высокёго о собе пршеконанья’. Такъ? Или я ошиблась? Поотстала уже безъ практики, увы! Мой лексиконъ бднетъ. Но панъ напрасно не вритъ, что въ немъ можно разочароваться. Панъ очень измнился за это время. ‘Молодой Богъ’ сталъ немножечко… Какъ это говорится?.. ‘подтатусялый’. Не такой интересный, какъ былъ раньше. Вы растолстли и…
Инна говорила еще и еще. Съ чисто женской мелочной язвительностью пользовалась она своимъ основательнымъ знаніемъ слабыхъ струнокъ пана Мечислава. Ея слова хлестали Чельскаго и по тщеславію, и по самолюбію, и по гордости.
Постучали въ дверь, и вошелъ Альфредъ, присланный Софьей Ильиничной. Монументоподобный и неподвижный, остановился онъ у порога.
— Софія Ильинична спрашиваетъ ваше сіятельство..изволите вы сейчасъ хать съ ними въ городъ? Или имъ обождать?
— Скажите, что я прошу маму подождать, Альфредъ.
Чельскому ничего не оставалось, какъ встать и откланяться.
Онъ ушелъ огорченный, разстроенный, страдающій.
Это былъ моментъ радостно-мстительнаго торжества для Инны. Но тотчасъ на смну торжествующему ликованію пришла боль отъ сознанія наступающаго разрыва. Была минута импульсивнаго стремленія броситься за Чельскимъ, воротить его, громко крикнуть: ‘вернись! останься!’
Однако, Инна не позвала. Она знала, что, уступи она теперь, и черезъ дв недли Чельскій уже навсегда пресытится ею. А такъ — она выходила изъ этой извчной борьбы между женщиной и охладвающимъ къ ней мужчиной если и не побдительницей, то все же съ развернутыми знаменами.
Не ее бросали,— отвергала она. И это доставляло ей острое ощущеніе удовлетворенности посл большой обиды, нанесенной ея сердцу.

XII.

Дло Андрея Безкрайнаго началось лишь во второй половин октября, въ туманный, дождливо-слезящійся день Съхались столичные корреспонденты. Мстная публика валила въ судъ толпами, и въ судебный залъ пропускали только по билетамъ.
Инна пріхала съ Романомъ Кириловичемъ къ одиннадцати часамъ утра. Открытіе засданія предвидлось не скоро. Было торжественно. Съ утра горло электричество. Переполненный ‘избранной публикой’ залъ гудлъ сотнями сдерживаемыхъ голосовъ. Походило на театральную премьеру по увеличеннымъ цнамъ.
Инна попала въ судъ первый разъ.
Романъ Кириловичъ, стоя, какъ у театральнаго барьера, передъ своимъ мстомъ, раскланивался съ знакомыми. Взволнованная торжественной обстановкой Инна сперва никого не выдляла изъ плотной, многоголовой толпы. Посл стала различать отдльныя лица, тоже отвчать на поклоны. И вдругъ сердце ея забилось сильне. Въ третьемъ ряду, между молодымъ Тыркевичемъ и набобомъ Артуромъ Коперманомъ, сидлъ Мечиславъ Чельскій. Вс трое подошли поздороваться къ Инн, какъ добрые знакомые, и панъ Мечиславъ, цлуя ея руку, изогнулся почтительнй Конрада Тыркевича, афишируя глубокое уваженіе къ ‘княгин Двоерукой’. Но… не боле. А Инна говорила съ ними тремя и думала: слава Богу, что онъ не съ дамой, было бы еще больне.
Изъ четвертаго ряда любовно закивала Инн святая женщина, Чагозина, одтая, какъ на раутъ, съ дорогимъ боа на плечахъ и даже съ биноклемъ. Возл нея сидлъ, полуоткрывъ ротъ, напоминающій бульдога Лео Чагозинъ, образцовый семьянинъ, солидный дятель, авторъ блестящихъ рефератовъ, привлекающихъ въ національный клубъ толпы слушателей. Святая женщина сіяла подл него радостью, и яркое, полное лицо ея лоснилось отъ довольства.
Дальше еще знакомыя лица. Все свои, давно извстные люди. Свидтелями должны были выступить и шефъ, и остальные начальствующіе генералы. Въ публик знали, что генералитетъ будетъ теперь отрекаться отъ Безкрайнаго, что одинъ лишь Дмитрій Степановичъ Пламень — горячій свидтель защиты…
Къ Инн приблизился дядя Колобродько. Онъ заговорилъ на своемъ полухохлацкомъ нарчіи, обращаясь къ Траумвальду.
— А, Андрей Петровичъ? Га? Хтобъ могъ подумать!
А я такъ не удивленъ нимало — сказалъ Романъ Кириловичъ.— Куда деревцо клонилось, туда и повалилось. Я не осуждаю, но… ненадежный былъ элементъ, какъ ветла при дорог. Дуетъ втеръ, шумитъ ветла, пересталъ, — молчитъ ветла, но не выйдетъ изъ ветлы ни оглобли, ни метлы. Я тогда же,— посл выпада его съ теткинымъ векселемъ, — сталъ остерегаться. Тогда же сказалъ Дмитрію Степанычу: это — матеріалъ уголовный. Гд была вода, тамъ и опять будетъ.
— Вы думаете, обвинятъ?— спросилъ Колобродько, и пугаясь, и желая почему-то обвиненія.— Улики, какъ будто, все косвенныя. Если и онъ отравилъ, доказать трудно. Тонко обдумано дло.
— Концы въ воду, пузыри кверху,— загадочно произнесъ Траумвальдъ.— А на суд такъ: пушинка къ пушинк, и выйдетъ перинка.
— Прошу встать! Судъ идетъ!— раздался громкій голосъ.
Изъ двери, скрытой позади большого портрета государя, выходили одинъ за другимъ судьи и товарищъ прокурора въ форменныхъ мундирахъ. Предсдательствовалъ знакомый Инн Лебединъ, Рафаилъ Антоновичъ, пожилой и сдой уже, крупный и ожирлый, съ короткой бородкой. Онъ бывалъ у Колобродекъ и ничмъ особеннымъ не выдавался въ обществ. Но теперь былъ такой величественный, что Инна подумала: онъ ли? Когда вс очутились на своихъ мстахъ, предсдательствующій, точно начиная богослуженіе, сказалъ:
— Господинъ судебный приставъ, введите подсудимаго.
Открылась дверца справа, за возвышеньемъ, похожимъ на церковный клиросъ. Нсколько секундъ спустя, на возвышеніи появилась статная фигура Андрея Безкрайнаго — въ сопровожденіи конвойныхъ.
Безкрайный исхудалъ и пожелтлъ за этотъ долгій годъ съ мсяцами, но, видимо, попрежнему занимался собою. Онъ былъ одтъ въ щегольскій черный сюртукъ и въ такое свжее блье, точно прибылъ не изъ тюрьмы, а изъ своей квартиры. Медленно направился онъ къ скамь подсудимыхъ и опустился на нее, окинувъ внимательно спокойнымъ взглядомъ судей, присяжныхъ, публику.
— Подсудимый, ваше имя и фамилія?— спросилъ предсдатель.
Подсудимый всталъ.
— Андрей Петровичъ Безкрайный.
— Сколько вамъ лтъ?
— Тридцать.
— Копію обвинительнаго акта получали?
— Получилъ.
— Садитесь.
Началась наиболе скучная часть процесса, — проврка списка свидтелей. Потомъ больше часа ушло на предварительное заявленіе защитниковъ Безкрайнаго, двухъ лучшихъ адвокатовъ изъ мстныхъ. въ дл выступалъ гражданскимъ истцомъ, по приглашенію Екатерины Адольфовны, крупный петербургскій криминалистъ. Защитники Безкрайнаго возражали противъ допущенія гражданскаго истца. Петербургскій криминалистъ въ свою очередь возражалъ на эти возраженія. Судъ отклонилъ ходатайство защиты, и все это съ другими формальностями заняло много времени
Наконецъ, предсдательствующій объявилъ:
— Дло слушаніемъ продолжается.
Нарядная толпа публики — вздохнула съ облегченьемъ: спектакль не отмненъ, состоится.
Инна была разочарована. Ея волненіе погасло. Она готовила себя къ потрясающимъ судебнымъ эффектамъ, а процессъ былъ переполненъ нудными формальностями, и формальности эти представлялись Инн чмъ-то, близкимъ къ издвательству надъ подсудимымъ.
Началось чтеніе обвинительнаго акта.
— ‘Въ ночь на двнадцатое мая тысяча девятьсотъ’..,
Инн опять казалось, что читаютъ о какихъ-то отвлеченностяхъ, что все это вовсе не касается Никиты Безкрайнаго,— того милаго человка съ птичьей физіономіей и виновато-извиняющейся улыбкой, который былъ женихомъ Инны…
Наконецъ пересталъ звучать голосъ секретаря, и предсдатель спросилъ, признаетъ ли подсудимый себя виновнымъ?
Адрей Безкрайный всталъ. Съ твердой четкостью онъ категорически отвтилъ:
— Нтъ.
— Пригласите свидтелей.
Они вошли нестройной, разношерстной толпой: и генералы, начиная съ шефа, и штатскіе друзья Безкрайнаго съ барственнымъ Пламенемъ во глав, и оперныя хористки, и лакеи съ горничными… Судебный священникъ надлъ эпитрахиль.
— ‘Общаю и клянусь’ — понеслось по зал разрывающимся гуломъ многихъ голосовъ. Екатерину Адольфовну къ присяг не приводили. Но ее вызвали къ допросу первой.
Она подошла къ указанному мсту своей шаткой походкой, по обыкновенію въ простомъ черномъ плать, безъ шляпы, съ гладкой прической уже не темныхъ, а посдвшихъ волосъ.
Предсдатель напомнилъ ей, что хотя она даетъ показаніе безъ присяги, но должна говорить по длу одну сущую правду.
Екатерина Адольфовна по монашески смиренно склонилась.
— И подъ присягой, и безъ присяги,— начала она отчетливо и чистосердечно,— я могу сказать, господа судьи, только одно: это онъ убилъ моего сына!
Она указала на подсудимаго и стала обвинять Андрея Безкрайнаго. Говорила она толково, безъ лишнихъ длиннотъ и отклоненій въ сторону. Упомянула, какъ и у слдователя, объ исторіи съ векселемъ. Предположеніе защиты о самоубійств Никиты отвергла съ негодованіемъ.
— Никогда не былъ настроенъ сынъ мой на подобное дло! Но если бы нашло на него затменіе, и онъ захотлъ убить себя… никогда бы онъ не сдлалъ этого, не написавъ записки. Я высказывала не разъ передъ сыномъ, что боюсь супостата Андрея и считаю его на все способнымъ. Клянусь Всемогущимъ Господомъ,— хоть меня и не приводили къ присяг,— Никита прежде всего подумалъ бы, какъ устранить отъ Андрея всякую тнь подозрнія! Я сына своего знала. Вамъ, господа судьи, можетъ быть, будутъ говорить здсь, что я обвиняю подсудимаго изъ ненависти къ нему, не желая, чтобъ именно онъ унаслдовалъ состояніе мужа моего, посл моей смерти. Не врьте, господа судьи! Андрея Безкрайнаго я не любила, это — правда. Я боялась его. Сердце матери — вщунъ. Но кому теперь достанется состояніе наше, мн все равно. Нтъ для меня больше жизни безъ сына моего, Никиты! Я принимаю иноческій санъ, ухожу въ Обельщанскую женскую обитель. Не надо мн ничего, ничего безъ Никиты не надо. Обвиняю я подсудимаго, потому, что сердце матери твердить мн ночью и днемъ: это онъ убилъ твоего сына!
Екатерина Адольфовна закончила свое показанье,— тишина стояла въ многолюдной и потрясенной зал гробовая. Отъ духоты и отъ душевнаго волненья у Инны кружилась голова. Дло больше не представлялось ей чуждо-отвлеченнымъ. Во мгл головокруженія проносилось передъ нею мертвое лицо Никиты съ плотно-закрытыми глазами… И, какъ тогда на высот серебристаго катафалка, гд только-что положили бездыханное тло Никиты, Инн почудилось и здсь,— въ душной судебной зал,— будто рушится все крутомъ, проваливаясь куда-то… Среди хаоса этого общаго крушенія Траумвальдъ испуганно шепталъ возл уха Инны какія-то слова тревоги. И его обращеніе: ‘дорогая’ долетло до слуха Инны. Но что онъ говорилъ, о чемъ онъ спрашивалъ,— уже не доходило до ея сознанія.
Очнулась она дома,— раздтая и на своей постели,— когда хлопотали вокругъ два врача, горничная и Софья Ильинична.
Въ засданіе суда Инну больше не пустили.
За процессомъ она слдила лишь по газетамъ да по разсказамъ Романа Кириловича, который появлялся у нея въ перерывахъ судебныхъ засданій. Безкрайный держался на суд съ поразительнымъ самообладаньемъ. Разъ только утратилъ онъ образцовую выдержку,— когда при допрос танцовщицы, Маргариты Таргони, товарищъ прокурора пожелалъ выяснить, какія отношенія были между подсудимымъ и свидтельницей?
Хорошенькая Таргони, совсмъ молодая, щебечущая и играющая на суд глазами, чувствовала себя въ своемъ великолпномъ бархатномъ туалет героиней процесса. На вопросъ обвинителя она отвтила о Безкрайномъ:
— Онъ былъ моимъ гражданскимъ мужемъ.
— Для меня неясно…— недоумвая, замтилъ товарищъ прокурора.— Вы, свидтельница, считали подсудимаго вашимъ гражданскимъ мужемъ? А между тмъ, на предварительномъ слдствіи… страница 16-я, если не ошибаюсь… Да, именно на страниц 16-й подсудимый отзывается объ отношеніяхъ съ вами, какъ о мимолетной связи, а о васъ, какъ о своей содержанк.
— Это — неправда!— крикнула разсерженная Таргони.— Неправда! Я не была у него на содержаніи. Сама доставала ему взаймы у аптекаря Завуднаго! Закладывала для него вещи свои въ ломбард… За нимъ 265 рублей моихъ такъ и пропало. А содержалъ меня тогда бригадный генералъ Дакоза. Если не врите, можете спросить у генерала. Вотъ и Женя знаетъ…
— Хорошо-съ. А теперь не скажете-ли вы еще, свидтельница Таргони: подсудимый Безкрайный зналъ-ли о вашихъ отношеніяхъ къ генералу?
— Нтъ! Не зналъ!— порывисто крикнулъ со скамьи Безкрайный, весь подавшись впередъ, точно стремясь броситься на Маргариту Таргони или подсказать ей на разстояніи желанный отвтъ.
Предсдательствующій предложилъ подсудимому не вмшиваться въ допросъ, а Таргони, задтая въ своемъ женскомъ чувств, не захотла пощадить прежняго возлюбленнаго.
— Какъ не зналъ?— обиженно возразила она, не понимая, до какой степени вредятъ ея слова Безкрайному.— Конечно, зналъ. Зачмъ же пальто свое не вшалъ въ передней, а всегда пряталъ въ кладовк? На случай: если вдругъ генералъ прідетъ… Онъ тогда скоренько чернымъ ходомъ…
— Я больше не имю вопросовъ,— приподымаясь передъ предсдателемъ, произнесъ обвинитель и глянулъ на присяжныхъ словно объясняя: теперь вы видите, съ кмъ имете дло.
Какъ ни распинался за Безкрайнаго въ своихъ показаніяхъ мировой судья Пламень,— личность подсудимаго уже обрисовалась въ невыгодномъ свт.
Защита доказывала возможность самоубійства и цпко держалась за отсутствіе прямыхъ уликъ. Самъ Безкрайный не отрицалъ и на суд, что морфій онъ отобралъ у Таргони. Но роковую баночку даже не принесъ къ себ, а разбилъ вдребезги, швырнувъ въ глубокую помойную яму во двор, гд жила Таргони.
Показаніе Порфирія,— лакея Никиты,— Андрей парировалъ утвержденіемъ, что никакого ‘лкарства’ Никит онъ не давалъ, а лишь совтовалъ послать за патентованнымъ отъ головной боли средствомъ. Возможно, что говорилъ фразы: ‘какъ рукой сниметъ’ и: ‘попадешь къ Колобродьк свженькимъ’.
Боле сутокъ продолжались пренія сторонъ. Въ три часа ночи вышли присяжные засдатели въ залу суда посл шестичасового совщанія, и лаконическій отвтъ ихъ гласилъ:
— Да, виновенъ.
Андрей Безкрайный былъ приговоренъ къ каторг — срокомъ на двнадцать лтъ. Онъ выслушалъ приговоръ, склонивъ курчавую цыганскую голову, и затмъ произнесъ на весь залъ, выпрямляясь:
— И все-таки, я не виновенъ!
Екатерина Адольфовна, остававшаяся въ зал въ ожиданій приговора, набожно перекрестилась на образъ Спасителя, блествшій въ лвомъ углу за судейскимъ столомъ, и отвсила два низкихъ, монашескихъ поклона: сперва — присяжнымъ, потомъ — судьямъ. А затмъ истерически-расплакался Дмитрій Степановичъ Пламень…
Зимняя жизнь въ Z. забурлила обычнымъ своимъ кипньемъ.
Андрея Безкрайнаго скоро забыли, точно его не бывало. Одинъ Пламень оставался вренъ памяти молодого друга. Добивался разршеній навщать осужденнаго, возилъ ему цвты, лакомства, папиросы, сигары.
Однажды Романъ Кириловичъ пріхалъ къ Инн взволнованный, но Инна, занятая своими длами, не замтила ажитированносги Траумвальда. Она говорила Роману Кириловичу:
— Я только что перебирала сувениры свои. Письма, записочки, разную мелочь. И растрогали меня ваши строки. Помните, въ альбомъ вы мн написали? Давно. Еще я въ институт была. Передъ выпускомъ.
— А что жъ я написалъ такое?
— Неужели не помните?
— Запамятовалъ, княгинюшка, что вамъ написалъ въ альбом.
Инна взяла альбомъ,— плюшевый, золотистый, чуть-чуть выгорвшій отъ времени. Раскрыла его, поискала и нашла.
— Вотъ. Вы написали:
Люблю я и храню холодное молчанье…
— Ахъ, это. Помню, помню. Постойте…
Онъ произнесъ красиво, но по старомодному — сантиментально:
Люблю я и храню холодное молчанье,
Люблю, и чувствъ своихъ не выдамъ на показъ.
И тайна мн мила, и мило мн страданье,
И мною данъ обтъ любить безъ упованья,
Но не безъ счастія: я здсь, я вижу васъ.
— Какъ красиво, — похвалила еще разъ Инна.— Какъ красиво, прелесть! Чье это. Романъ Кириловичъ? Откуда?
— Это же Альфредъ Мюссе, дорогая? А переводъ никакъ — апухтинскій.
— ‘И тайна мн мила, и мило мн страданье!’—повторила Инна, но словно испугалась выдать что-то свое, припрятанное въ ея душ поглубже, и заговорила о другомъ.—
А все остальное въ моемъ альбом такое забавное. Какъ глупо мстами. И какъ смшно. Вотъ пишетъ Зоичка Сторица, напримръ:
Скоре высохнетъ вода
Въ источникахъ повсюду.
На камн выростетъ трава,
Чмъ я тебя забуду.
Вдь забавно, неправда-ли? И самое забавное, что забыла-то преосновательно… Да и я тоже не знаю, гд она.
— Человческая память такъ страшно коротка, дорогая. Вс и всхъ легко забываютъ.
— Какъ у насъ Андрея Безкрайнаго?
— Пока не вс забыли. Вашъ батюшка удляетъ ему даже избыточно много вниманья. Дмитрій Степановичъ компрометируетъ себя своимъ непостижимымъ постоянствомъ. Этотъ непріятный случай въ тюрьм… Онъ на Дмитріи Степанович отзовется.
— Какой случай?
— У Безкрайнаго найденъ при обыск ціанъ-кали.
— Какъ?— испугалась Инна.— Вы думаете, что папа..?
— Кром Дмитрія Степановича никто не навщалъ Безкрайнаго.
— Неужели папа хотлъ, чтобы онъ..?
— Для друга и я пожелалъ бы при такихъ обстоятельствахъ того же. Но Безкрайный?.. онъ еще ничтожнй, чмъ я имлъ о немъ понятіе.
— Несчастный Безкрайный, — сострадательно отозвалась Инна.
— Гораздо боле мн жаль Никиту.
— Для Никиты ужъ все конечно. А этотъ…
— Несетъ должное возмездіе и только дорогая. Нельзя же дозволять этакимъ молодцамъ безпрепятственно гулять по свту!.. Въ рчи прокурора мн понравилось одно мстечко, когда онъ говорилъ о злодяхъ, способныхъ дирижировать танцами посл хладнокровно обдуманнаго убійства. Да, это правда: опасно для общества, когда такое моральное разложеніе проникаетъ въ привиллегированные классы, въ среду людей, которымъ легче удержаться на высот нравственной чистоты. Что только творится у насъ! Куда эти люди ведутъ остальной народъ? Въ топучія грязи, въ зыбучія болота. И что ни говори имъ… Не слышатъ, будто глухи… а нтъ глухоты хуже той, когда не хотятъ слышать. Не исправишь. О нихъ съ легкимъ измненіемъ можно сказать то же. что значится въ девиз іезуитовъ: Sint ut sunt, aut non sint.
— То есть?— спросила, не понявъ, Инна.
— Да просто: будутъ, каковы есть. Или… не будутъ вовсе,

О. Н. Ольнемъ.

‘Русское Богатство’, NoNo 5—7, 1912

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека