Безвестная, Боборыкин Петр Дмитриевич, Год: 1886

Время на прочтение: 88 минут(ы)

БЕЗВСТНАЯ
РАЗСКАЗЪ.

‘Pressez toute chose, un gmissement en sortira’.
L’abb Roux. Penses.

I.

Въ двухъ окнахъ, влво отъ ворогъ, въ подвальномъ этаж большого купеческаго дома, на Лиговк — совсмъ оледенлыхъ — свтъ лампадки вотъ, вотъ померкнетъ. На двор градусовъ двадцать морозу. По пустот и тиши замтно, что поздній часъ. На углу переулка, наискосокъ мостика, заснулъ извощикъ и совсмъ засунулъ голову въ передокъ саней. У воротъ дома блется тулупъ дежурнаго дворника.
Изъ-за угла вышла кухарка, съ платкомъ на голов. Она оглядлась вправо и влво, что-то такое сообразила и пошла торопливо, куталась на ходу въ платокъ и шлепала по бойкому, неровному троттуару стоптанными башмаками.
У воротъ, не доходя до дворника,— онъ сидлъ по ту сторону, на скамь,— кухарка подняла голову и начала вглядываться въ стну, отыскала глазами небольшую темную вывску и тогда только подошла въ дворнику и потянула его за рукавъ.
— Чево надо?
Голосъ дворника показывалъ, что онъ сейчасъ же повернется въ ней спиной и опять задремлетъ.
— Бабка тутъ, что-ли?
— Чево?
— Да бабка галанка?
— Здсь.
— Въ которомъ этаж?
— Да вонъ окна-то… свтъ гд…
— Въ подвальномъ, значитъ?
— Въ подвальномъ.
— Пропусти въ калитку, милый…
— Не заперта, лзь.
Она нагнула голову и пролзла между цпью и порогомъ. Густая темнота понадвинулась на нее.
— Изъ подворотни ходъ?— окликнула она дворнику въ полшопота.
— Да, нащупай, звонокъ есть, вправо сейчасъ…
Звонокъ издалъ рзкій и короткій звукъ. Кухарка стояла у самой двери и ощупывала ее обими руками. Обрывки не то клеенки, не то рогожи шуршали подъ ея правой ладонью.
Она не долго ждала. Извнутри ее спросили:
— Кто тамъ?
— За вами, матушка! Больно нужно!
— Сейчасъ,— раздалось въ отвтъ изъ глубины комнаты, и дверь стали отпирать не больше, какъ черезъ минуту.
Половинка дверей отпихнула кухарку назадъ. Надо бы пойти сейчасъ пару, какъ всегда изъ дворницкихъ и жарко натопленныхъ подвальныхъ квартиръ, но паръ не показывался. Въ квартир акушерки никогда не бывало тепло, особенно въ первой комнатк, гд плиту два дня уже, какъ не топили.
Со свчей въ рук стояла передъ кухаркой маленькая, далеко не старая еще на видъ женщина, въ юбк и сромъ платк, въ клтку, безъ ночного чепчика. Зачесанные, на ночь, блокурые волосы лежали кучкой на маковк, пригнутые шпилькой. Она немного щурилась отъ свта. Полное лицо съ желтоватой кожей смотрло просто: срые, прищуренные глаза, добрые и крупно вырзанные, окинули быстро всю фигуру кухарки. Пухлыя губы широко раскрылись улыбкой. Лвая, свободная рука придерживала платокъ на груди.
— Входите, голубчикъ, входите…— Я мигомъ!— пригласила она кухарку.— Присядьте… Холодно у меня… Вотъ къ этой стн… Она еще тепленька…
Все это она выговаривала на ходу въ комнату, гд стала одваться, безъ торопливости, какъ собираются на свое дло люди, привычные къ такимъ ночнымъ приходамъ, знающіе, какія вещи имъ надо захватить съ собою, заране помирившіеся съ тмъ, что имъ въ эту ночь уже больше не спать.
Въ одной квадратной комнат, низкой и сыроватой по угламъ, состояло ея помщеніе. Кровать ютилась за ширмами, влво отъ входа, направо всю стну занималъ старенькій, покрытый ситцемъ диванъ, надъ нимъ, по стн, много фотографическихъ портретовъ и карточекъ, на окнахъ — цвты, подъ ними раскрытый ломберный столъ съ вчерашнимъ шитьемъ, въ лвому углу, гд догорала лампадка передъ образомъ, шкапчикъ надъ коммодомъ краснаго дерева. Все смотрло чистенько, но очень бдно. На окнахъ висли темнокоричневыя занавски, на шнуркахъ.
Одлась акушерка скоро-скоро, что-то достала изъ коммода и шкафчика и подошла въ вшалк, гд висли драповое пальто и шубка на кротовыхъ шкуркахъ, крытая сукномъ. Она надла шубку.
— Да васъ какъ звать?— вдругъ, какъ бы вспомнивъ что-то, окликнули ее изъ кухни.
— Фамилія моя, голубчикъ?— спокойно, и все еще съ улыбкой, спросила акушерка.
— Да. Евсева, что ли? Никакъ этакъ?
— Этакъ, этакъ… Марья Трофимовна…
— То-то.. Готовы, матушка?
— Готова!
— Больно ужъ мается…
— У кого?
— Работница… У дворниковъ… Извощики гд стоятъ…
— Идемте.
Марья Трофимовна повернула голову, не забыть бы чего! перекрестилась и скорыми, бодрыми шажками — ботики ея поскрипывали,— вышла въ кухню, со свчей въ рук, поставила ее на опрокинутую кадку, служившую замсто стола, положила коробку спичекъ, и прежде чмъ тушить, оглянула еще разъ кухарку.
Ей понравилось это рябоватое, круглое лицо, съ прядью черныхъ волосъ, выбившихся на самый носъ, широкій и смшной: одна ноздря была уже другой.
— А тебя какъ звать?— спросила она.
— Пелагея.
— Вы вмст съ той работницей спите?
— Вмст, матушка, вмст.
Свчу Евсева задула и выпустила впередъ кухарку. Она аккуратно заперла ключемъ наружную дверь и, вылзая за Пелагеей въ калитку на троттуаръ, успла сказать ласково дворнику:
— Мы съ тобой, Игнатъ, опять дежурные…
Дворникъ разслышалъ, сквозь сонъ, ея слова, но ничего не сказалъ въ отвтъ.

II.

Въ такіе ночные походы, рдко и они выпадаютъ, Марья Трофимовна чувствовала себя особенно легко, почти радостно. Здоровье у ней на рдкость. ‘Я — двужильная какая-то’,— говоритъ она часто, какъ говорятъ про лошадей, способныхъ сдвинуть всякій возъ. Ни по свойствамъ души своей, ни по нужд, не могла она отказываться, оттягивать визиты, напускать на себя самое нездоровье. Въ такихъ-то случаяхъ ея дло и вставало передъ ней во всей своей человчной простот и польз. Она знала, что разбудитъ ее вотъ такая кухарка у дворниковъ, гд извощики ночуютъ и держатъ лошадей, или еще того хуже: изъ угловъ кто-нибудь прибжитъ, замаранная двчонка зоветъ въ побирушк, въ грязь, въ чадъ и нестерпимую духоту, гд нтъ ни воды, ни чистой тряпки, а она, ничего, шутитъ, сама все найдетъ и знаетъ, что больше полтинника ей не могутъ заплатить. А то и даромъ.
И теперь, январь на исход, а ея доходъ, за мсяцъ практики, не дошелъ и до блой ассигнаціи. Какъ жить?.. А живетъ, никому почти не должна, и если бы…
Марья Трофимовна остановилась, точно на какой зарубк, и не захотла думать въ этомъ же направленіи. Деньги, заработокъ, сведеніе концовъ съ концами, поднимались всегда, сами собой, откуда-то изъ глубины, и всегда въ однихъ и тхъ же цифрахъ, маленькихъ разсчетахъ, маленькихъ надеждахъ и соображеніяхъ.
Но они не разстраивали ее настолько, чтобы она забыла, хоть на минуту, куда идетъ, что ей нужно длать, кто ждетъ отъ нея помощи.
Своего званія она, двица лтъ тридцати восьми, до сихъ поръ немного не то что стыдится, а стсняется, передъ знакомыми изъ образованныхъ двушекъ и молодыхъ людей. Съ народомъ, съ паціентками, со всякими пожилыми простыми людьми, съ ними она всего больше водится, усвоила она себ спокойный тонъ, всегда немного съ шуточкой надъ своими обязанностями. Они вс считаютъ ее почему-то вдовой и обращаются какъ съ женщиной гораздо старше лтами. Такъ и ей удобне. Никто ловче и умле ея не найдется въ самой бдной и грязной обсгановк, въ какой хотите поздній часъ ночи, и врядъ ли другая такъ ладитъ съ простонародьемъ, такъ изучила нравы, привычки, суеврья, примты, пороки и замашки темнаго, и совсмъ бднаго, и полу-бднаго петербургскаго люда: мелкихъ чиновничьихъ семей, артельщиковъ, унтеровъ, дворниковъ, прислуги всякаго рода, впавшихъ въ нищету дворянскихъ семей, недавно повнчанныхъ паръ изъ учащейся молодежи, изъ огромнаго класса ищущихъ занятій.
Въ околодк ее хорошо знаютъ, даже и съ Васильевскаго иной разъ обращались, а настоящаго ходу ей нтъ, да и не будетъ: въ такую ужъ она попала колею. Надобенъ особый случай: принять у какой-нибудь богатйшей и родовитой купчихи или чиновной барыни. Но это почти невозможно. Въ купеческихъ семьяхъ средней руки Марья Трофимовна принимала, перепадало ей тогда сразу до тридцати, до сорока рублей. Но ей непріятно вспомнить такіе вотъ купеческіе крестины. Унизительно обходить съ тарелкой или подносомъ крестнаго и крестную съ гостями и глядть, какъ теб, подъ салфетку, кладутъ желтыя и зеленыя бумажки, точно арфянк какой въ трактир, посл того, какъ пропла: ‘Спи, ангелъ мой’. Лучше ей у бдняковъ, даже совсмъ легко и хорошо, и еслибъ платили ей хоть маленькое жалованье, она не желала бы никакихъ подачекъ.
Такія мысли начинаютъ непремнно рять въ голов Марьи Трофимовны, когда она идетъ съ провожатой, къ спху, и ожидаетъ, что, пожалуй, уже поздно, что только напрасно ее потревожили. Но на это она никогда не сердилась, да и вообще не помнитъ, чтобы она гнвно или раздраженно на кого-нибудь дала окрикъ, что бы съ ней ни вышло. Пьяныхъ она, въ первые годы практики, ужасно боялась, но и къ нимъ привыкла, усылала ихъ, если они мшали, и не обижалась, когда кто ей отвтитъ дерзко или бранно.
— Ты въ одномъ плать?— сказала Марья Трофимовна, оглянувшись, на ходу, въ сторону Пелагеи.— Морозъ какой!
— Тутъ близехонько! Ничего!
Отъ Пелагеи всегда пышало, точно отъ печки. Она могла, въ какой угодно морозъ, пробжать по улиц въ одномъ сарафан и въ опоркахъ на босу ногу.
Холодъ все крпчалъ. Фонари по той сторон Лиговки — керосиновые, а не газовые, мигали грязнымъ свтомъ, а газовые, по переулку, гд шли скорымъ шагомъ об женщины, совсмъ обмерзли и только по самой средин каждаго стекла небольшое пятно пропускало свтъ, скованный со всхъ сторонъ заблвшимъ льдомъ.
Что ей нужно было, Марья Трофимовна разспросила у Пелагеи на ходу. Большой трудности не предвидла она, женщина здоровая, солдатка и уже не ‘перворождающая’. Боялась она серьезныхъ случаевъ, гд законъ велитъ обращаться къ доктору.
Во-первыхъ, гд его взять? Къ такой вотъ работниц, солдатк доктора не дозовешься, ни частнаго, ни съ воли. А если прідетъ, такъ поздно, когда настоящая минута пропущена. И тутъ Марья Трофимовна совершенно теряется, покраснетъ, не то говоритъ, запинается въ отвтахъ, точно она сама ничего не смыслитъ, хуже чмъ на первомъ экзамен изъ анатоміи. До сихъ поръ, она практикуетъ уже около восьми лтъ, не можетъ она держать себя при докторахъ посурове и посмле.
Разв уже докторъ-то изъ очень тихонькихъ, или самъ настолько неопытенъ, что выспрашиваетъ для собственнаго руководства.
— Сюды, сюды,— потянула Пелагея за рукавъ Марью Трофимовну.
Он вошли въ полуоткрытые ворота деревяннаго одноэтажнаго дома съ мезониномъ. Сейчасъ же ее обдалъ запахъ, какой бываетъ на дворахъ, гд живутъ извощики. Въ темнот, въ глубин двора, ходили около саней два ночныхъ извощика, они только-что зашабашили, шелъ уже пятый часъ утра, но еще стояла густая мгла. Изъ конюшни, вправо, ползъ паръ отъ дыханья лошадей и навоза. Одинъ изъ извощиковъ зажегъ фонарь и красноватое пламя сальной свчи всплыло среди темноты продолговатымъ языкомъ.
— Куды шлею-то забросилъ?— раздался хмурый голосъ и заставилъ Марью Трофимовну повернуть голову.
— Бойко, матушка, тутъ, бойко,— удержала ее кухарка.— Сюды вотъ пожалуйте. Только головкой не стукнитесь. Низенькая дверь-то.
Она, дйствительно, почувствовала подъ подошвами своихъ ботиковъ обледенлую лужу, вроятно, помой. Еслибъ Пелагея не предупредила ее, она наврное бы оступилась, на ходу она была довольно легка, но тломъ полновата и ходила съ перевальцемъ.
На мороз испаренья и запахи жилья, въ подвальномъ флигел, не ошеломляли такъ, какъ въ оттепель. Кухарка отворила съ усиліемъ примерзшую дверь, обитую рогожей, и даже Марья Трофимовна, не смотря на свою покладливость, отшатнулась.
— Молодцы наши спятъ тутъ. А куфня-то на лво, сейчасъ вотъ взять надо за досчатую переборку.
Въ изб спало человкъ десять извощиковъ, въ повалку, на скамьяхъ и на полу. За чьи-то ноги задла Евсева и кто-то, съ просонья, выбранилъ ее.
Слва, сквозь щель полупритворенной двери, виднлся свтъ…
— Здсь?— шопотомъ спросила она.
— Тутъ, тутъ…
Изъ-за перегородки раздавались стоны, заглушаемые, должно быть, тмъ, что работница держала что-нибудь въ зубахъ, чтобы не кричать во весь голосъ.
— Мается,— проговорила Пелагея.
Что-то еще прошептала ей на ухо Евсева и получила въ отвтъ:
— Поищу… Только наврядъ есть ли…
Посл чего пропустила ее за перегородку, а сама стала ощупью искать чего-то въ печурк. Она совсмъ успокоилась, какъ только привела акушерку, и даже сейчасъ же вкусно звнула. Ей такъ захотлось вдругъ спать, что она сла тутъ же на низкую скамейку, подъ полатями,— съ нихъ тоже слышался храпъ извощиковъ,— и забыла, чего отъ нея ждетъ Марья Трофимовна.
— Пелагеюшка, что же?— окликнула ее та, шопотомъ, въ дверку.
— Ась?— спросила она уже съ просонья.
— Иль запамятовала?
— Запамятовала, и въ заправду.
Стоны стали слабнуть. Приходъ Марьи Трофимовны пріободрилъ работницу.
Изъ мужиковъ никто совсмъ не просыпался, только одинъ пробурчалъ во сн:
— Чево вамъ, черти?..

III.

Домой Евсева вернулась, когда уже совсмъ разсвло и безъ всякаго вознагражденія. Она и къ этому привыкла. Родился мальчикъ, съ огромной головой. Мальчиковъ она всегда ждала. Это ей напомнило другой случай, не такъ давно.
Приходитъ молодой человкъ, совсмъ еще юный. Она думала, что къ какой-нибудь родственниц приглашаетъ, а онъ говоритъ: ‘къ жен’. Нмцы, молодые, ему двадцать четвертый годъ, ей двадцатый. Онъ служитъ въ магазин приказчикомъ. Помнитъ она ихъ квартирку необыкновенной чистоты. Кухня — хоть сейчасъ на выставку. Даже подъ метелками подбиты клеенки. Ванна поставлена возл плиты, и отъ крана съ холодной водой кишка идетъ къ ванн, однимъ словомъ, видно, что все своими средствами смастерили, и такъ ужъ аккуратно, такъ аккуратно. На полкахъ бумажки вырзаны фестонами, приди въ бархатномъ плать въ такую кухню — не запачкаешься. Спальня подъ стать кухн. И оба, мужъ и жена, рады-радешеньки, что у нихъ будетъ ребенокъ. Родился, вотъ какъ у этой работницы, прекрупный мальчуганъ. Отецъ былъ въ магазин, прибжалъ, видитъ, что у него — сынъ, весь вспыхнулъ, какъ двица, и расцловалъ ее въ об щеки. Какой восторгъ! У всхъ ихъ братьевъ и сестеръ — двчонки, а у нихъ однихъ только мальчикъ. Сейчасъ телеграммы полетли къ бабушк съ ддушкой, и дня два приходили къ нимъ поздравительныя депеши.
Сколько, сколько всплываетъ въ голов ея смшныхъ и жалкихъ случаевъ. Давно ли она носила цлую недлю хлба, кусокъ пирога къ одной женщин, въ пустую прачешную, куда дворникъ пустилъ ее изъ милости. Сама не додала. И ей — ничего! Нтъ въ ней ни озлобленія, ни усталости. Въ народ, среди самой ужасной грязи, пьянства и безпутства, она находила человчность къ тмъ, кто мучится, и всегда почти радость въ отцахъ, особенно, когда явится на сптъ мальчикъ, а часто и отцу-то съ матерью — сть нечего.
Какъ живая стоитъ передъ нею одна двчонка на побгушкахъ — кажется, Дуней ее звали. Прибжала, вся ушла въ большой платокъ, только глазки, какъ мышиные, бгаютъ, и говорятъ порывисто:
— Бабушка, пожалуйте, бабушка, милая, пожалуйте.
Было это осенью, мсяца три тому назадъ. Повела ее Дуняша — вотъ какъ и сегодня же Пелагеюшка — по набережной, пришли на большой дворъ, кругомъ домъ — ящикомъ, поднялись по грязной лстниц въ четвертый этажъ, вошли въ длинный-длинный корридоръ. По стн висятъ грядками юбки, платья мастерицъ. И подъ одной такой грядкой кровать. На голыхъ доскахъ лежитъ молоденькая мастерица. Швейныя машины стучатъ. Помнитъ, какъ вмсто рубашки для ребенка принесли старое полотенце, да лоскутковъ — обрзковъ отъ платьевъ, какъ потомъ, уже на разсвт, отправили слпую совсмъ старуху въ воспитательный.
Или еще у еврея, въ касс ссудъ. Надъ самой кроватью висятъ ряды залежалыхъ сапогъ. Приходили все потомъ разряженныя еврейки — поздравлять, и теперь въ ушахъ ея стоить точно гулъ, оръ ихъ гортанной болтовни, а за перегородкой шумъ у закладчика хозяина, брань, хлопанье дверями.
И сколько еще, сколько такихъ эпизодовъ! Марья Трофимовна любитъ останавливаться мыслію на смшныхъ сценахъ, больше все такихъ, что трудно разсказать въ гостиной, хоть въ нихъ и нтъ ничего особенно неприличнаго, а все-таки нельзя. Она любитъ вспоминать ихъ, не потому, чтобы она хотла посмяться надъ своими паціентками, да и вообще надъ бднымъ людомъ. Такой ужъ у ней складъ головы и характера. Съ ними ей легче жить.
Вотъ и сегодня, когда она на разсвт прилегла, не раздваясь, на кровать, чтобы доспать ‘свою порцію’ — она такъ говорила — ея природная наклонность къ шутк и юмору не позволила ей долго и тревожно думать о томъ, что будетъ завтра или сегодня же, только передъ обдомъ.
А будетъ то, что придетъ къ ней Маруся, ея пріемышъ, придетъ обдать — воскресенье — и попросить на булавки, а дать нечего. Непремнно попроситъ и сдлаетъ это съ особой миной, точно ей это слдуетъ по закону, и прибавитъ каждый разъ:
— Пожалуй, хоть не давайте, ваша воля.
И эти слова, каждый разъ, ржутъ Марью Трофимовну по сердцу. Если у ней приготовленъ рубль, Маруся такъ скажетъ: ‘мерси!’ что лучше бы уже она отвтила грубостью.
Когда ночью она проснулась отъ звонка — Пелагея сильно дернула — и сообразила сейчасъ, что пришли за ней по длу, вторая ея мысль была: заработаю, Марус будетъ на булавки желтенькая.
Но желтенькой не было. Или она и была, да единственная, съ мелочью. Если отдать ее, надо будетъ жить въ долгъ — неизвстно, сколько дней. И безъ того у ней въ лавочк книжка, и въ кухмистерской она платить два раза въ мсяцъ.
Щемить у ней на сердц, когда она раздумается объ этой двочк.
Взяла ее самымъ обыкновеннымъ манеромъ. Также вотъ пришли за ней къ вдов-чиновниц, осталась съ двумя дтьми и третьяго ждала. Нищета полнйшая. Умерла въ родахъ. Мальчику шелъ седьмой годъ, двочка на два года старше. Случилось это въ самомъ начал практики Марьи Трофимовны. Тогда и заработокъ былъ побольше какъ-то, да и на свои силы увренне смотрла. Дти хорошенькія, особливо двочка. Хоть на улицу за подаяньемъ иди, какъ только свезли мать на кладбище. Всегда она любила дтей, двичья доля — перевалило ей уже за тридцать,— стала тяготить ее, хотлось привязанности, цли, для кого-нибудь жить, о комъ-нибудь безпрестанно думать, ва кого-нибудь дышать.
Мальчика взяли въ пріютъ — она же похлопотала, — а двочку приняла замсто дочери. Сначала при ней жила, только пошли нелады и огорченья, да и средствъ не хватало учить ее, какъ бы слдовало. Думала она сначала — повести ее попроще, выучить ремеслу, въ портнихи или шляпницы отдать, въ мастерскую или пріютъ, гд учатъ этому, да жалко стало. Слишкомъ хорошо она знала, что такое ученица у хозяйки, если даже и такая, которая въ пріют училась. Да и двочка была видная такая изъ себя, голосъ у ней рано оказался и способность большая: гд услышитъ — шарманка или музыка мимо пройдетъ — сейчасъ повторяетъ. Въ школу сначала дешевенькую отдала, училась Маруся не очень чтобы хорошо, но, главное, пошли огорченья для Марьи Трофимовны изъ-за ея характера.
Грубитъ или дуется, чванлива, лгать рано начала, франтовата и требовательна:— подай то, да купи это, и слезы сейчасъ, что вотъ у другихъ и ленточка, и ботинки, и кушачекъ, а у ней нтъ.
Отдала потомъ въ гимназію. Очень тяжело было платить за все и одвать, а училась она не настолько хорошо, чтобы просить объ освобожденіи отъ платы. Голосъ выручилъ. Заинтересовался одинъ преподаватель. Выхлопоталъ ей безплатные уроки въ одну музыкальную школу. Тамъ ее, на первыхъ порахъ, захвалили. Возмечтала она сразу: ‘я артистка буду, въ оперу меня возьмутъ, десять тысячъ жалованья’, она тогда и ноты-то еле знала, а ужъ четырнадцать лтъ ей минуло. Такое счастіе ей выпало, что черезъ годъ поступила на даровое помщеніе со столомъ въ семейство одно — тоже приняли въ ней участіе изъ-за голоса. Такъ прошло еще два года, но ученье — и музыкальное не спорилось.
Объ опер она только мечтала.

IV.

Часу въ третьемъ пришла Маруся. Марья Трофимовна все передумывала, до ея прихода, на разные лады: сколько она ей дастъ на булавки, и ршила, что полтинникъ сколотитъ, а больше никакъ невозможно. Она уже приготовилась въ минамъ и тону своей питомицы.
Маруся входила всегда прямо въ комнату въ мловомъ бархатномъ пальто — Марья Трофимовна до сихъ поръ не знаетъ, откуда оно — и шляпк, прикрытой блымъ шелковымъ платкомъ, и долго такъ оставалась, подъ предлогомъ, что въ квартир ‘хоть таракановъ морозь’.
Ко всему этому Евсева готовилась каждый разъ. Два обда приносилъ ей, по воскресеньямъ, на домъ мальчикъ изъ кухмистерской. Она купитъ чего-нибудь еще, два пирожка у Филипова или къ чаю ватрушку съ вареньемъ.
Но Маруся стъ нехотя, все какъ-то швыряетъ, частенько скажетъ даже:
— Ахъ, какая это гадость! Какъ это вы дите, мамаша!
Дать на нее окрикъ, показать ей, какъ она неделикатна — не хватаетъ у Марьи Трофимовны духу. Эта двочка производить на нее особенное обаяніе. Смотритъ на нее и все время любуется, отъ голоса ея пріятно вздрагиваетъ и сама себя все обвиняетъ въ томъ, что не умла Марусю привязать къ себ сильне, размягчить ее, сдлать другой.
На недл сама забжитъ къ ней раза два-три. Идетъ туда и знаетъ напередъ, что или не застанетъ дома, или придетъ не впопадъ, и Маруся ей это непремнно замтить.
А все тянетъ. Иной разъ такъ сильно, что вечеромъ, уже поздно, начнетъ Марья Трофимовна торопливо одваться и бжитъ на Екатерининскій каналъ.
Маруся позвонила, на этотъ разъ, еще громче обыкновеннаго. Марья Трофимовна уже знала ея звонокъ и всегда устремлялась отворять. Сегодня у ней ёкнуло сердце. Должно быть, что-нибудь особенное. Ужъ не отказали ли ей! Выгнали, быть можетъ? Ничего нтъ мудренаго. Что-нибудь сгрубила или еще того хуже… Поймали!
Все это промелькнуло мигомъ въ голов Евсевой, когда она переходила отъ стола — гд уже дожидался обдъ въ судкахъ — къ входной двери.
Окруженная морознымъ паромъ Маруся перескочила порогъ и поцловала Евсеву звонко и даже прильнула къ ней немного.
Марья Трофимовна такъ и разгорлась отъ этого поцлуя: онъ былъ совсмъ не такой, какъ всегда, когда Маруся подставляла только щеку и говорила точно подъ носъ:
— Здравствуйте, мамаша.
И ‘мамашей’-то не всегда называла ее.
Она потащила Марью Трофимовну въ комнату и на ходу нсколько разъ повторила:
— Что я вамъ скажу! Что я вамъ скажу!
Вс волненія и страхи Евсевой улеглись отъ одного веселаго и высокаго звука этихъ словъ. Нтъ, Маруся не будетъ сегодня морщиться отъ ды и все возьметъ съ благодарностью, хотя бы и полтинникъ.
— Что, что такое?— радостно спрашивала Евсева, поддерживая на ходу платокъ, который сваливался у нея съ лваго плеча.
— Ахъ, устала. Чуть не бгомъ бжала сюда. Пустите, мамаша.
Маруся почти упала на диванъ — на немъ она посл обда непремнно развалится — вытянула ноги и вся подалась назадъ, съ громкимъ, рзкимъ смхомъ.
Глаза Марьи Трофимовны любовно оглядывали и ея видный станъ, охваченный шубкой ‘по таль’, очень узкой и стянутой черной атласной лентой, и ея плечи и шею, не смотря на морозъ открытую, и большіе темносрые, смлые, и, въ эту минуту, возбужденные глаза, рсницы, отъ которыхъ глаза казались почти синими, цвтъ щекъ, нащипанныхъ морозомъ, удивительно блые зубы и даже срзанный, непріятный подбородокъ. Подъ вуалеткой красноватаго тюля темнорусые волосы, завитые въ мелкія колечки, падали низко къ бровямъ, загнутымъ правильной дугой. Маруся уже подводила ихъ закопченой на свч шпилькой. Губы толстоватыя и очень красныя — ихъ она еще не умла красить — были у ней круто выворочены такъ, что десны обнажались, и вверху, и внизу, очень глубоко.
Шляпка — мужской формы, съ кистью красныхъ вишенъ напереди, сползла съ нея отъ сильнаго движенія. Ботинки на высокихъ, изогнутыхъ каблукахъ, безъ галошъ, изъ глянцовитой тонкой кожи, съ узкими носками, были въ снгу. Она ихъ даже не отрясла.
Первая замтила это Марья Трофимовна.
— Ноги-то простудишь. Все безъ калошъ!
— Вотъ еще важность!— закричала Маруся и приподнялась довольно грузно — для своего возраста она уже отяжелла. Кто же это нынче бахилы носитъ?
— Снимай, снимай, изомнешь.
— Да у васъ, поди, опять стужа!
— Нтъ, и печку, и плиту топила.
— Ахъ, мамаша…— заговорила Маруся выше тономъ и сейчасъ же подошла къ зеркалу, въ простнк, надъ столомъ, гд дожидался обдъ.
— Маруся,— остановила ее Евсева,— сядемъ обдать, а то все простынетъ.
— Сядемте, за мной задержки не будетъ.
Она сняла шляпку съ вуалеткой, а Марья Трофимовна помогла ей стащить съ себя шубку.
Тонъ у Маруси былъ совсмъ не двушки по семнадцатому году. Она привыкла говорить, особенно съ пріемной матерью, кидая слова, такъ вотъ какъ переговариваются между собою товарки, ученицы изъ одного угла класса въ другой, пріятельницы, оставшіяся на един, или на прогулк. Марья Трофимовна давно замчала, что у ея пріемыша складывается такая манера говорить, иногда останавливала ее, но получала всегда пренебрежительныя отговорки — и давно уже замолчала.
— Вы и вообразить себ не можете,— начала еще возбужденне Маруся, садясь за столъ,— какая штука устраивается!
Она положила оба локтя на столъ и начала сть лнивыя щи, не отнимая праваго локтя отъ стола.
— Хорошая?— почти съ захватываньемъ голоса спросила Марья Трофимовна.
— Да, не плохая, если все устроится.
— Что же, Марусенька?
Вотъ сейчасъ объявитъ Маруся, что домохозяинъ, гд она жила въ семейств — вдовецъ, еще не очень старый, потомственный почетный гражданинъ, плнившись ея лицомъ, прислалъ просить ея руки. А почему же нтъ? И не такіе примры бываютъ.
Скоро скоро хлебала Маруся щи, почмокивала при этомъ, и глаза ея задорно и хвастливо взглядывали на Марью Трофимовну.
— Не томи, голубка!— выговорила она.
— Вотъ сейчасъ, не сразу. Ухъ! Даже проголодалась!
И Маруся поспшно утерлась салфеткой.

V.

Марья Трофимовна положила руку на столъ, держала въ ней ножикъ и съ тревожной улыбкой вглядывалась въ Марусю.
Сквозь замерзлое стекло низкаго окна протянулся лучъ и упалъ на лицо двушки.
Что-то было въ этомъ лиц, да и въ томъ, какъ Маруся сидла, перекинувшись въ бокъ, какъ она ла и нагибалась надъ тарелкой, въ ея возгласахъ и вскидываніи глазами — было и на всегда останется — тревожное, ускользающее и даже зловщее для сердца Марьи Трофимовны.
И она была молода, выросла безъ строгаго надзора, знала нужду, считалась хорошенькой, хотлось и ей жить, а вотъ этого чего-то, ныншняго, въ ней не было.
И это ‘что-то’ звучитъ во всемъ… И въ радостной всти, что Маруся нарочно затягиваетъ. Если и удача какая-нибудь, врядъ ли такая, чтобы обрадовала ее…
— Вотъ мамочка,— Марья Трофимовна слегка покраснла отъ ласковаго слова,— вы все сомнвались въ моемъ голос, хвастуньей меня звали.
— Когда же? Хвастуньей собственно не называла.
— Да ужъ позвольте-съ: всегда холодной водой на меня брызнете… Ань вотъ и шлепсъ вамъ, шлепсъ!
Маруся расхохоталась. Ея десны, розовыя и твердыя, обнажились и придали лицу выраженіе вызывающее, дерзкое. Его особенно не любила Марья Трофимовна, но никогда не замчала этого Марус: ‘Такъ у ней отъ рожденья,— думала она каждый разъ,— не ея вина’.
— Ну хорошо,— кротко выговорила она.— Ты покушай порядкомъ, я подожду.
Съ улыбкой своихъ умныхъ глазъ она оглядла еще разъ Марусю и стала спокойне сть.
— Вы, мамочка,— начала опять Маруся также возбужденно,— я знаю ужъ… сейчасъ начнете нервничать… закричите…
— Когда же я на тебя кричу?
Маруся звонко положила ножъ съ вилкой на тарелку, сдлала жестъ правой рукой и встала.
— Мн нтъ никакого разсчета коптть въ гимназіи.
— Какъ?
Такъ и ждала Марья Трофимовна… Вотъ оно — радостное-то извстіе!..
Но она промолчала, только полузакрыла глаза и перестала стъ.
— Разумется, не къ чему мн теперь коптть… (Маруся начала расхаживать по комнат, салфеткой она помахивала)… Когда мн цлый ангажементъ предлагаютъ сразу.
— Ангажементъ?..— повторила Марья Трофимовна и быстро повернулась въ ту сторону, гд Маруся расхаживала.
— Да-съ, настоящій… И къ посту чтобъ въ трупп быть…
— Маруся… это такъ что-нибудь… пустые росказни… Голосъ у тебя есть, я не спорю, да училась ты еще мало… И курса не кончила…
— Ну вотъ, ну вотъ! — закричала двушка.— Я такъ и знала! И что это за каторжная жизнь!
Салфетка полетла на диванъ. Сама Маруся бросилась туда же и уткнула голову въ уголъ подушки.
— Да ты толкомъ разскажи, не дури!.
Сейчасъ же Марь Трофимовн стало ее ужасно жаль, но она чувствовала, что если она сегодня, вотъ сейчасъ, уступить, Маруся погибла, кто-то ее схватитъ и уведетъ.
Такъ быстро и такъ сильно было это чувство, что сердце у ней въ груди точно остановилось.
— Ну вотъ,— повторила Маруся. Она не повертывала головы и собралась, кажется, разревться.
Ея слезы всегда дйствовали особенно на Марью Трофимовну. Сколько разъ, когда она передумывала о своей питомиц, стыдила она самое себя, смялась надъ собой — и все-таки знала напередъ, что Маруся слезами можетъ сдлать изъ нея, что хочетъ.
— Полно, полно,— заговорила она съ замтно перепуганнымъ лицомъ.
Она встала и, присвъ на диванъ, дотронулась рукой до колна Маруси.
Та движеньемъ ноги хотла оттолкнуть ее.
— Полно,— уже строже, набравшись духу, выговорила Марья Трофимовна.— Пора бы и врить въ то, что теб жизнь задать не желаю… да и не умю.
Всхлипыванія смолкли. Маруся отняла голову отъ подушки, выпрямилась, поглядла боковымъ взглядомъ на Марью Трофимовну, и сейчасъ же лицо ея приняло увренный, вызывающій видъ…
— Ученье у меня идетъ плохо,— начала она говорить, точно взрослая сестра малолтней.— Голова не такъ устроена… Къ музык вотъ, къ пнью (она говорила пнью, а не пнію) — другое дло. Мн коптть надо еще года три, коли не попросятъ выдти… Да и не вынесу я такого срама — дылда такая, чуть не подъ двадцать лтъ, а въ класс оставятъ еще на годъ, изъ какой-нибудь физики скапустишься…
‘Это врно,— думала Марья Трофимовна, схватывая слова Маруси,— не кончитъ она какъ слдуетъ, я давно себ говорю’.
— Вдь не въ оперу же тебя зовутъ?— вдругъ спросила она Марусю.
— Въ оперу!.. Куда сейчасъ захотли!
— Да ты, Маруся, сама все мечтала… Ничего не хотла, шъ въ оперу…
— Мало ли что!.. Глупа была! Да и опера, настоящая… не удеть. Для нея деньги нужны, для ученья. За границу надо, въ Миланъ… А этакъ и деньгу можно зашибить!..
— Голодна будешь,— перебила ее Марья Трофимовна,— сядь… что-ль… этакъ-то все поладне будетъ.
— Не хочу я сть!
— Хоть сладкаго, пирожное есть…
— Ужъ воображаю!
Марья Трофимовна не обидлась, да она и привыкла къ такимъ выходкамъ.
Однако, Маруся присла опять къ столу, положила себ на тарелку кусокъ торта и начала сть, небрежно, съ гримаской. Слезы исчезли изъ глазъ, но щеки оставались съ яркимъ румянцемъ гнвнаго волненія.

VI.

Въ разговор вышелъ перерывъ. Маруся не начинала опять о томъ же. Марья Трофимовна продолжала бояться чего-то.
Но Маруся не выдержала.
— Вы думаете, мамаша, что я зря?.. Такъ вотъ вамъ въ двухъ словахъ… Одинъ артистъ, здсь онъ на время, московскій, слышалъ мой голосъ, сейчасъ далъ депешу туда, въ Москву, антрепренеру, и если я согласна, хоть сейчасъ… на хорошее жалованье…
‘Антрепренеръ… Москва… одинъ артистъ… хорошее жалованье’…
Эти слова завертлись въ голов Марьи Трофимовны.
— Въ оперу?— выговорила она.
— Экъ вы… сейчасъ! Мало ли я о чемъ мечтала. Къ этому что ли опять возвращаться!..
— Кто же этотъ артистъ?
— Вдь вы не знаете… если я и фамилію скажу… Бобровъ… Вс отъ него тамъ въ восторг. Какой баритонъ, въ род какъ теноръ… Въ ‘Синей бород’ и здсь плъ… внокъ ему поднесли.
— Стало быть это… въ оперетк?
Марь Трофимовн не на что было ходить въ театръ — разв къ раекъ, а оттуда она ничего не видла, да и задыхалась отъ жары. Но театръ она ужасно любила, съ дтства. Она читала всегда съ удовольствіемъ все, что стоитъ подъ рубрикой ‘Театръ и музыка’, знала названіе пьесъ, сюжеты ихъ, даже и оперетокъ.
Вотъ она и вспомнила сейчасъ, что ‘Синяя борода’ — оперетка, и, кажется, она читала на дняхъ объ этомъ артист Бобров.
Не схватило за сердце еще сильне. Все для нея стало мигомъ ясно.
Этотъ прізжій опереточный пвецъ хочетъ сбить Марусю, подманиваетъ ее, увезетъ съ собою въ Москву, погубитъ ее.
— Маруся!— вырвалось у ней почти со слезами,— Бога-ради не длай ты этого…
— Да чего? Чего не длать-то?.. Не дали и досказать.
— Я знаю, я вижу — отсюда…
— Ха, ха! Вижу!.. Какъ же это?
— Доучись! Умоляю тебя!
— Заладили… Коли вы такъ, я слова больше не скажу.
Двушка вскочила и начала одваться.
— Куда ты?
Голосъ продолжалъ дрожать у Марьи Трофимовны.
— Есть мн интересъ быть здсь. Вы матерью считаетесь, все говорите: люблю, люблю, а тутъ счастіе мн открывается… Мн какъ вамъ угодно — Маруся стояла на средин комнаты и застегивала пальто,— а я въ гимназіи этой коптть больше не намрена. Ничего мн тамъ не добиться. Что я въ садовницы что ли фребелевскія или въ педагогички попаду?.. Много много что въ бонны!.. Такъ благодарю покорно.
Она присла съ озорствомъ и повернула къ двери.
Марья Трофимовна подбжала къ ней, обняла, стала удерживать.
— Ну полно, скажи толкомъ, Маруся, я теб добра…
— Слышала тысячу разъ! Прощайте. Мн нужно.
— Куда же?
— Нужно… Къ знакомымъ… Теперь ужъ пятый часъ, смеркается.
— Да какъ же это, Маруся,— растерянно говорила Марья Трофимовна,— вдь ты опять — на цлую недлю?
— Можетъ, и больше…
— Ну, я зайду…
— Нтъ-съ… Ко мн я не могу принимать, у меня и комнаты порядочной нтъ. Ужъ отъ однихъ этихъ аспидовъ благодтелей отдлаться, такъ и то благодать.
— Отдлаться… Какъ?
— Да также, очень просто! Каждый кусокъ считаютъ, такъ въ ротъ теб и смотрятъ… Прощайте, что-жъ вы меня насильно что ли хотите держать?..
Руки опустились у Марьи Трофимовны. Въ звукахъ голоса Маруси было что-то совсмъ новое. Такъ прежде она не говорила. Тутъ — мужчина, любовное влеченье, быть можетъ, теперь уже и поздно?.. Пытливо и тревожно посмотрла она въ лицо Маруси: кровь отхлынула отъ щекъ, лицо злое и задорное… Никакой связи съ нею, въ сердц этой несчастной двочки.
— Богъ съ тобой,— прошептала она, и ей стало обидно за свое разстройство.
Она подавила слезы, повернулась и, не удерживая больше свою воспитанницу, отошла въ кровати.
— Прощайте!— звонко, почти съ радостью крикнула двушка и захлопнула за собою наружную дверь.
Сумерки сгущались. Наступила тишина. Марья Трофимовна присла на постель и оглянулась. Никогда она еще не знала такой горечи. И тотчасъ же ее подняло съ постели. Она торопливо начала одваться, не прибрала ничего на стол… Ее влекло на улицу, она готова была бжать въ догонку… Необходимо выслдить двочку… Честность, на секунду, возмутилась въ ней…
‘Шпіонить за ней? Не шпіонить, а спасти’.
Маруся побжала на свиданіе, непремнно, такъ должно быть!..
‘Надо спасти!’
Въ дв-три минуты она собралась и была уже подъ воротами. Замокъ щелкнулъ. Она задумалась и не сразу вышла на улицу.
‘А зачмъ!— спросила она себя.— Только еще больше терзаній. Пускай идетъ на гибель’.
Но это только промелькнуло. Страхъ за Марусю, упреки себ — ‘допустила, не доглядла’ — грызли ее и подталкивали. На послднія деньги взяла бы она извощика, но, быть можетъ, и такъ догонитъ.
Вышла она на улицу. Надо взять на-право… Марья Трофимовна обогнула угловой домъ и глаза ея быстро прошлись вдоль всего троттуара.

VII.

Пошелъ уже седьмой часъ, когда Марья Трофимовна попала опять на Невскій, на перекрестокъ между Михайловской и гостинымъ дворомъ. Свтъ электрическихъ фонарей заставилъ ее на минуту зажмурить глаза. Она давно не попадала на Невскій и всего разъ, издали, переходя отъ Литейной на Владимірскую, видла голубое мерцаніе фонарей, съ дымчатымъ заревомъ, по ту сторону Аничкова моста.
Она не догнала Маруси. Но домой она не вернулась. ‘А можетъ быть, гд-нибудь попадется’,— думала она, и внутренняя тревога все росла въ ней. Быстрыми шагами, глядя по сторонамъ, исходила она нсколько улицъ и переулковъ. Хотла-было броситься туда, гд жила Маруся, да посовстилась… Сказать, что зашла такъ, просто?.. Она ужъ чмъ-нибудь да выдастъ свою тревогу. Да и не туда убжала Маруся. Непремнно на свиданіе съ нимъ, съ этимъ опереточнымъ пвцомъ. Для Марьи Трофимовны это было несомннно.
И вотъ, когда она измучившись отъ ходьбы, хотла уже тащиться къ себ, ей точно въ голову что ударило вмст съ мыслью: ‘на Михайловской улиц, около магазина гутаперчевыхъ издлій’.
Почему около этого магазина? Она вспомнила, что онъ называется, ‘Макинтошъ’. Да, Макинтошъ. Это слово повело за собой и другую подробность. Кто-то, не такъ давно, разсказывалъ ей, кажется, какая-то паціентка (она могла даже сказать: какая) признавалась ей въ своемъ ‘грх’. И ‘душенька’ вызвалъ ее въ первый разъ къ этому самому ‘Макинтошу’. Тутъ часто назначаютъ свиданія.
Все это крутилось въ голов Марьи Трофимовны. Придерживала она одной рукой салопчикъ и съ оглядкой переходила Невскій. Ноги, въ резиновыхъ высокихъ галошахъ, погружались въ снжную кашу улицы, цвта сухого толокна. Вверхъ и внизъ не смолкала зда — почти-что одни извощики. Часъ шелъ обденный для господъ, а въ театры еще было рано. По троттуару солнечной стороны, въ бловато-сизомъ свт электрическихъ фонарей, двигалось много гуляющихъ, и разговоры гудли. Она начала вглядываться: все больше молодые мужчины, съ бородками, въ род приказчиковъ, не мало и подростковъ, въ солдатскихъ шинеляхъ, въ барашковыхъ шапкахъ, съ приподнятыми цвтными тульями. Между ними мелькаютъ, особой походкой, женскія фигуры. На нихъ — пальто съ узкими тальями, высокія шляпки такъ и торчать вверхъ, на иныхъ задорно, на другихъ смшно. Марья Трофимовна хорошо знала, что это за женщины. Но не вс были такія. Проходили и молодыя двушки, по дв, по три, съ кавалерами, видомъ скоре на барышенъ похожи, чмъ на швей. Он громко разговаривали, смялись.
Она повернула въ Михайловскую улицу. На-право будетъ магазинъ резиновыхъ издлій. Она была уже уврена, что любовныя свиданія назначаютъ всего чаще въ Михайловской: или около Европейской гостинницы, или, напротивъ, около магазина ‘Макинтошъ’. Вотъ и магазинъ. Ей даже стало какъ бы немного совстно: точно она сама идетъ на свиданіе.
Народу проходило меньше. Около высокаго подъзда въ машинъ, она столкнулась съ брюнетомъ въ скунксовой шубк на отлет и бобровой шапк, на бекрень. Онъ былъ рослый и лицомъ похожъ на армянина.
‘Онъ, онъ!’ — прошептала она и ей захотлось остановить его, взять за руку, умолить ‘Христомъ-Богомъ’ не губить ея двочки. Она и остановилась-было. Прохожій тоже замялся на ходу: ему было неудобно пройти по троттуару, съуженному въ этомъ мст.
Марья Трофимовна взглянула на него, чувствуя, что блднетъ, и сошла съ троттуара, сама дала ему дорогу.
Брюнетъ слегка запахнулся, поглядлъ на нее точно съ вопросомъ — и пошелъ развалистымъ и учащеннымъ шагомъ къ Невскому.
‘Нтъ, не онъ!’ — успокоила она себя.
И сейчасъ же сообразила, что тотъ, актеръ опереточный, врядъ ли носитъ большую бороду. Актеръ долженъ быть бритый, а у этого борода покрываетъ чуть не полгруди. Посмотрла она черезъ улицу долгимъ взглядомъ, прошлась имъ по троттуару Европейской гостинницы, стоя все еще около подъзда магазина резиновыхъ издлій. Ей видно было и внутрь воротъ отеля. Газовые канделябры ярче освщали проходящихъ. Промелькнуло нсколько женщинъ, и въ одиночку, и по двое. И мужчины шли, съ той стороны, отъ угла Большой Итальянской. Но никто что-то не останавливался, не заговаривалъ, ни одной пары не видно было, похожей на любовное свиданіе.
Тутъ только усталость вдругъ точно подкосила Марью Трофимовну и вся ея бготня показалась ей глупой и жалкой. Она чуть не заплакала на улиц.
Бжать къ благодтелямъ Маруси — безполезно. Двочка не вернется раньше ночи. Она и прежде уходила отъ нея, тотчасъ посл обда, къ подругамъ, ей часто дарили билеты въ театръ, или брали съ собой въ ложу.
Совсмъ разбитая двигалась Марья Трофимовна внизъ по Невскому, ни въ кого уже не вглядывалась, шла съ поникшей головой. Не малодушна она, а теперь ей самой хотлось, чтобы кто-нибудь сказалъ ей ободряющее слово, на кого-нибудь опереться бы вотъ въ эту именно минуту, поглядть, какъ люди живутъ въ довольств, увренные въ себ, безъ заботы о завтрашнемъ грош и безъ такихъ жалкихъ волненій.
По близости, въ переулк,— квартира ея давнишней пріятельницы Переверзевой, такой же, какъ она, акушерки… Такой же!..
И вся разница въ судьб и жизни этой Переверзевой представилась ей. Учились только вмст, а потомъ какое же сравненіе!.. Та и на курсы ужъ поступила молодой вдовой, у ней денежки остались отъ мужа или свое приданое — Марья Трофимовна хорошенько не знаетъ. Практику она себ добыла сразу, явилась и любовь, взаимная, на рдкость. Правда, ‘другъ’ — не законный мужъ, да она сама не хотла. Отъ Марьи Трофимовны у ней секретовъ не было, хотя он и рдко видались.
— Старше я его на нсколько лтъ,— весело говаривала она ей,— когда Марья Трофимовна, бывало, зайдетъ къ ней — не удержишь мужчину внцомъ, довольно мн и перваго… тоже чадушко былъ. Не хочу я любимаго человка въ кабал держать.
Живутъ они, какъ мужъ съ женой, но на разныхъ квартирахъ, въ одномъ дом. Онъ служитъ въ банк, хорошее мсто занимаетъ. И оба — такіе веселые, все смются, да подпваютъ, здоровые, она хоть старше его, а кажется ровесницей. Такъ это между ними было ровно: съ выдержкой, со скромностью, при постороннихъ другъ другу ‘вы’ говорятъ, никакихъ вольностей, никто и не подумаетъ, кому неизвстно. Какъ мать она его полюбила, и вотъ уже больше десяти лтъ съ нимъ няньчится. Онъ студентомъ былъ, бдный, хилый, не очень бойкій на ученье. Переверзева ему сейчасъ и мсто нашла, и съ нужными людьми свела, глядь, черезъ два-три года онъ уже на трехъ тысячахъ жалованья. Всмъ онъ ей обязанъ: не одной карьерой своей — и жизнью. Часто болзни съ нимъ случались, и въ студентахъ, и посл. Она его выходила, на кумысъ возила, за-границу, а теперь онъ круглый сталъ, точно огурецъ гладкій. И все-то удавалось этой Переверзевой! Практику получила въ хорошихъ семьяхъ, не гнушалась, впрочемъ, и средней руки паціентками, завела у себя и комнаты для роженицъ, а потомъ залу для женской пассивной гимнастики. Не дальше, какъ въ прошломъ году, о Рождеств, предлагала она, сама первая, Марь Трофимовн поступить къ ней въ помощницы.
Почему не пошла? Да какъ-то ей не по душ эти ‘пріюты’ для роженицъ. Не то, чтобы она въ чемъ подозрвала Переверзеву, только въ такой практик нельзя безъ тайнъ, да разныхъ увертокъ… Надо каждую принимать — кто явится, да хорошія деньги заплатитъ… А мало ли кто тутъ бываетъ, шито-крыто? Вотъ въ помощницы по гимнастик не пошла тогда — это великую глупость сдлала… А все отчего? Не хотлось разставаться со своей квартиркой. Переверзевой нужно было у ней жить,— чтобы всегда на готов. А какъ-же Маруся-то? Она придетъ въ воскресенье, или въ другой день прибжитъ, переночуетъ иногда все-таки какъ въ дом, къ ней, къ ‘мам’!.. У Переверзевой она бы стала стсняться за свою двочку. Маруся, пожалуй, отрзала бы:
‘— Что это: вы въ услуженіе поступили? Къ вамъ и ходить-то нельзя: въ чужихъ людяхъ живете, угла своего нтъ!’
Такъ и отказалась, и сколько разъ горько жалла. Наврно, она и отъ практики своей многое бы ей уступила: ей самой и дома много работы. При ней можно быть какъ у Христа за пазухой, Разв если бы пришлось совсмъ ужъ плохо жить? Переверзева не горда, къ ней не совстно самой обратиться… Только теперь вотъ, сейчасъ, она ни о чемъ не будетъ просить для себя… Только бы та ей совтъ добрый подала, только бы около нея, около ея энергіи и житейской смлости взять себя самое въ руки, не гршить малодушіемъ, не губить двочки изъ-за своей же постыдной слабости и трусости.
Подходила Марья Трофимовна къ тому переулку, гд жила Переверзева, и ей такъ ярко представлялось ея лицо: круглое, свжее, точно подъ лакомъ, темные волосы, тоже съ лоскомъ, мелкія черты, свтлокаріе глаза — вся ея плотная, широкая въ кости, рослая фигура, ея обычное, неизмнное выраженіе лица, говорящее вамъ:
‘Ну, что нюнить, надо дйствовать, посмотрите-ка на меня!’
И ея домашній нарядный капотъ, съ тонкимъ бльемъ, даже ея духи припомнились ей…

VIII.

Переверзева занимала большую квартиру, въ первомъ этаж, ходъ прямо съ отдльнаго подъзда.
Марья Трофимовна позвонила, и видъ двери, аккуратно обитой зеленымъ сукномъ, доска съ фамиліей, особый звонокъ для ночного времени, ящикъ для писемъ и газетъ: все это такъ шло въ ея пріятельниц, такъ это всего этого пахло дльной и бойкой жизнью, хозяйскимъ глазомъ, домовитостью, довольствомъ.
Ей отперла сама Переверзева.
Въ передней стоялъ полусвтъ, и Марья Трофимовна не могла сразу разглядть ея лицо.
— Вы, Евсева?— окликнулъ ее голосъ Переверзевой.
Онъ ей показался не такъ звонокъ, какъ бывало прежде.
— Я, я,— кротко отвтила она и тихо прошла въ дверь.
Он поцловались.
— Сколько не были!.. Забыли меня, гршно… Раздвайтесь, пойдемте ко мн…
Переверзева помогла ей снять салопчикъ и повела ее мимо корридора въ свою половину, изъ двухъ комнатъ: первая — спальня съ большими шкапами, вторая, пониже, широкая комната, полная всякой мебели, картинокъ, вазочекъ, вышиваній, цвтовъ, полочекъ и ковриковъ. Въ ней стоялъ запахъ благовоннаго куренья. Лампа обливала свтомъ столъ, гд уже приготовленъ былъ чайный приборъ.
— Вотъ кстати и чайку напьетесь. За дломъ пожаловали, или такъ, поглядть, совсть зазрила узнать: жива ли, молъ, Авдотья Николаевна?
Переверзева говорила скоро, по прежнему тмъ же ласковымъ тономъ, но Марья Трофимовна успла уже оглядть ее…
— Да что это вы?— спросила она нершительно.— Никакъ, больны были… Какъ похудли… Узнать нельзя…
— Всяко было!— отвтила Переверзева и кивнула головой на особый ладъ.— Садитесь… Сейчасъ Маруша и самоварчикъ принесетъ. Вы какъ?
— Да… что я,— начала остановками Марья Трофимовна.— Браните меня… Дйствительно, около года глазъ не казала… И вдругъ вотъ захотлось… Когда…
Она не договорила. Еще одно слово, и она разревется, а этого она не любила, стыдилась слезъ и знала, что это ей ‘нейдетъ’ — даже говаривала про себя: ‘не къ рож’.
Удержалась она, поглядла на Переверзеву, и ея сердце ёкнуло, не за себя одну, не за свою только тревогу, а и за то, что она прочла на этомъ лиц.
Не то одно, что Авдотья Николаевна вся какъ-то поссохлась и кожей потемнла, а глаза стали другіе. Ротъ улыбается, и въ то же время глаза сухіе и вдавленные.
‘Не та Переверзева, не та’, подумала Марья Трофимовна, и даже ея домашній распашной капотъ, шитый шелкомъ, смотрлъ иначе.
— Про меня что,— заговорила она…— вы про себя скажите… Наврно были больны?
Спросила она съ большимъ участьемъ. Переверзева поглядла на нее и потрепала по плечу.
— Спасибо. Вы такая же добрая душа… Всяко было, Евсева… Сначала тифецъ, потомъ внутри нарывъ образовался… умирала три мсяца… отлежалась, на кумыс была, въ Крымъ возили… Вотъ видите, ничего. Дьявольское у меня здоровье… Только не та ужъ я… Вы, я думаю, не узнали?.. Совсмъ старуха.
— Гд же…
— Да я объ одномъ и прошу Господа Бога: на старушечье положеніе перейти.
Въ голос Переверзевой зазвучали ноты, какихъ Марья Трофимовна никогда не слыхала у нея.
— Что же такъ?— чуть слышно спросила она.
— Вы не знаете, голубчикъ, я вдь теперь одна какъ перстъ,— протянула Переверзева.
Горничная вошла съ самоваромъ. Переверзева начала мыть чашки.
Съ минуту он об молчали.
— Какъ перстъ… Вы что на меня смотрите?.. Такъ спокойне…
Блые ея пальцы поворачивали чашку въ вод и обтирали ее быстро и нервно.
— Неужели Леонидъ… такъ вдь, кажется?— заговорила Евсева почти шопотомъ…
Ей вдругъ страшно стало выговорить слово ‘скончался’. Потомъ она взглянула на цвтной капотъ Авдотьи Николаевны и подумала: ‘Она бы въ черномъ ходила’.
— Женился!— вскричала со смхомъ Переверзева и стала еще быстре мыть и перетирать чашки.
— Какъ же?— вырвалось у Марьи Трофимовны. У ней и въ горл пересохло.— Вдь онъ вами и живъ сталъ…
Она не могла удержаться отъ усмшки и неучтиваго тона этихъ своихъ словъ.
— Мало-ли что, милая!..
И тугъ Авдотья Николаевна оставила мытье чашекъ и разсказала ей все: какъ отъ нея скрывали свое ухаживанье, а потомъ къ ней же обратились, чтобы устроить сватовство, она же должна была себя за ‘тетку’ выдавать, какъ потомъ предлагали ей что-то въ род отступного’, а посл внца — она и посаженой матерью у него была — ее черезъ недлю же уложилъ тифъ, а тамъ нарывъ, леченье, разъзды… И теперь — одиночество полное, безповоротное, посл пятнадцати лтъ житья ‘душа въ душу’.
Марья Трофимовна слушала подавленная. Даже ни одного слова не нашлось у нея ободряющаго…
— И вдь любитъ ее!— вскрикнула вдругъ Переверзева.
Разсказъ свой она вела съ улыбкой, даже шутливо, только изрдка пожметъ плечами или сдлаетъ движеніе кистью руки, а тутъ вдругъ голосъ задрожалъ, дернуло углы рта, глаза покраснли сразу…
— Любитъ! Души не чаетъ!.. А она хуже моей Маруши… Ни лица, ни образованья… ни приданаго большого… Ребеночекъ родился. Вотъ что!.. Дтолюбіе, видите ли!..
И она засмялась.
— Ужъ эту онъ не броситъ,— закончила она.— Вотъ какое дло!.. Жить нужно, Евсева, руки на себя наложить я не подумала: чего-то у меня нтъ для самоубійства, а смерть этакихъ, какъ я, не беретъ!.. Не хотите ли вареньица?— Какими тутъ утшеніями разведешь такое горе?
— Вамъ только захотть,— заговорила Марья Трофимовна…— можете замужъ выдти… Найдется человкъ, оцнитъ…
— Спасибо, голубчикъ, спасибо! Отставного провіантмейстера съ подагрой, что ли?.. И дло-то мое мн, на половину, опостылло… Къ весн я квартиру сдамъ, комнатъ держать не буду для роженицъ. Гимнастику удержу… больше для себя…
Она помолчала и заговорила со смхомъ:
— А то меня задушитъ, параличъ хватитъ. Что за радость калкой оставаться? Сразу не пришибетъ такую, какъ я… Вотъ!..
Свое горе куда-то ушло у Марьи Трофимовны. Такъ съ ней всегда бывало. Передъ ней билась живая душа, раненая на смерть… Ужъ Переверзевой не найти такой второй привязанности. Только ея желзная натура будетъ, по привычк, выполнять обычный свой обиходъ. А на сердц смерть.
Какъ-то у ней ротъ не раскрывался, чтобы начать жаловаться на свою Марусю, тревожиться, просить совта.
— Какъ же это?..— повторяла она, любовно оглядывая Переверзеву — и рука ея дотронулась до круглаго плеча акушерки.
— Ужъ если тоска очень заберетъ, возьму на воспитаніе двчонку какую ни на есть, вотъ такъ какъ вы сдлали… У меня заработки есть… Быть можетъ, хоть тутъ не выдетъ такого водевиля…
Хочетъ взять пріемыша. Но вдь двочка-то можетъ оказаться хуже Маруси!.. Надо сейчасъ разсказать Авдоть Николаевн: съ чмъ она сама шла сюда, какія радости видитъ она отъ своей пріемной дочери, излиться, попросить совта, самое предостеречь…
Но Марья Трофимовна молчала. Она только разстроитъ Переверзеву! Жаловаться на Марусю, показывать свою тревогу — это значитъ пугать ее, воздерживать! А у ней, вдь, только поди и осталось, что эта надежда: взять на воспитаніе двочку, вызвать въ себ материнство, начать опять няньчиться какъ она няньчилась съ своимъ ‘Лёлей’…
— ‘Нтъ, я ничего не скажу… посл… посл’…
Такъ ничего и не сказала. Когда Переверзева сама перевела разговоръ на ея дла, на практику, на Марусю, она отдлалась шуточками… Ей стало стыдно заикнуться даже о томъ: какъ она бьется среди этикъ тревогъ за свою двочку, какъ плохо идетъ практика, какъ впереди ничего, кром богадельни… Да и туда попадешь ли?..
— Пропадете опять?— сказала ей на прощанье Переверзева.
— Ваши гости!..— шутливо отвтила Марья Трофимовна и пошла отъ нея такъ, какъ будто она заходила напиться чайку съ вареньемъ и погрться у самовара.

IX.

Цлую недлю провела Евсева въ тревог. Маруся ускользала отъ нея. Придешь въ послобденное время — ей скажутъ: барышня ушли. Она сидитъ-сидитъ до десяти часовъ — Маруся не возвращается.
Въ одно изъ такихъ посщеній вошла въ комнатку, гд она дожидалась, сама барыня. Она первая стала разспрашивать ее про Марусю и замтила, что ‘такъ молодой двушк вести себя нельзя’, намекнула на то, что ‘если такъ пойдетъ дальше’, то они ее дольше держать у себя не будутъ. Марья Трофимовна не выдержала — расплакалась. Барыня стала ей выговаривать: какъ она такъ слаба, что не иметъ никакого ‘нравственнаго вліянія’ на свою пріемную дочь. Видно было, что этимъ ‘благодтелямъ’ Маруся сильно надола и они ее, все равно, попросятъ удалиться.
— Скажите мн,— убитымъ голосомъ спросила Марья Трофимовна:— разв вы думаете, что она погибла?
— Это вамъ надо знать, а не мн,— брезгливо отвтила ей барыня и вышла.
Осталась Марья Трофимовна одна въ комнатк Маруси, сла на ея кровать и такъ просидла больше двухъ часовъ: свча вся почти догорла…
Куда двались ея шуточка, ея бодрость… Чувствуетъ она, что двочка ея уже ‘погибла’ или погибнетъ, какъ только останется на вол, удетъ отсюда въ Москву. И она безсильна. Что она можетъ сдлать? Еле-еле сколачиваетъ она — платить за ученье въ гимназію. Если такъ плохо пойдетъ практика въ август, нечего и думать заплатить за полугодіе. Здсь Марусей тоже тяготятся… Взять къ себ… Она сбжитъ, непремнно сбжитъ. Просто, возьметъ да и очутится въ какомъ-нибудь кафе-шантан, или хористкой. Чмъ больше она думаетъ, тмъ безполезне кажется ей всякій запретъ, всякая борьба.
Одного страшится ея сердце: потерять совсмъ Марусю… Что же сдлать… Такая натура у двочки: кровь играетъ, любовь возьметъ свое не нынче — завтра… Она уже чувствуетъ, что готова все простить, только бы не совсмъ потерять ее, не остаться ‘какъ перстъ’, какъ Переверзева!..
Марья Трофимовна и не замчаетъ, что било уже двнадцать. Сейчасъ догоритъ свчка и запылаетъ бумажка…
— Вы тутъ?
Маруся окликнула ее и, въ пальто, подсла въ ней на кровать, обняла и поцловала.
— Извини… поздно…— начала какъ бы оправдываться Марья Трофимовна.— Очень ужъ я соскучилась.
И слезы показались у ней на рсницахъ. Совсмъ не то хотла она сказать. Надо было подавить свою слабость, выказать характеръ… Гд!..
— Вы видли ту… снафиду?— шопотомъ спросила ее Маруся и кивнула головой въ сторону двери.
— Она вошла… Маруся… она тебя…
— Знаю!— почти крикнула Маруся, легла поперегъ кровати и вскинула ногами… Отлично, что вы пришли… Мочи моей нтъ!.. Они воображали изъ меня въ род бонны сдлать… съ дохлой ихъ двчонкой хороводиться… Я только не хотла, мамочка, васъ разстраивать, а вотъ ужъ больше недли эти искаріоты меня всячески пыряютъ… Мочи моей нтъ!.. Завтра меня здсь духу не будетъ…
Маруся вскочила и каблуки ея застучали по полу.
— Потише, радй Христа,— удержала ее Марья Трофимовна за рукавъ.
— Не выгонятъ, небось, теперь ночью!..
— А ты какъ знаешь?..
Сейчасъ же припомнила она Марус: какъ, года два назадъ, какіе-то господа выгнали, ночью, на дач, гувернантку, а она взяла да и утопилась тутъ же въ Нев.
— Я не утоплюсь!— вскричала Маруся и тутъ только сняла, шляпу…— Ну, мамочка, васъ самъ Богъ прислалъ… Воля ваша — я не могу такъ жить… Вотъ свча сейчасъ догоритъ, а т аспиды больше одной на три вечера не даютъ… Растабарывать намъ долго нельзя… Вы обо мн соскучились… Вы у меня добрая…
Послдній слдъ строгости растаялъ въ душ Марьи Трофимовны.
— Какъ же ты… Господи?..— чуть слышно прошептала она,— Маруся… чмъ же мы съ тобой?..
Она не договорила. Стыдно ей стало сознаться въ своей крайней бдности, Маруси она не прокормитъ, разв въ долги надо войти неоплатные…
— Прощайте, мамочка!.. Въ потьмахъ нельзя же такъ… Я спать хочу, а завтра все, все узнаете. Я къ вамъ переду всего на три-четыре дня… Вы не бойтесь. Деньги у насъ есть…
Она наклонилась въ уху Марьи Трофимовны и повторила:
— Есть!
— Какъ, отъ кого?— съ ужасомъ выговорила Евсева.
— Задатокъ.
— Задатокъ?
— Да полно вамъ!.. Точно я украла… Я теперь — артистка. Вотъ всю недлю я хлопотала… Тоже вдь не сразу, а теперь… задатокъ.
Рукой она ударила по правому карману пальто. Она еще не снимала его.
— Кончено, кончено все…— про себя шептала Марья Трофимовна… Эти деньги… эти деньги…
Она не сомнвалась, что ‘деньги эти — цна погибели ея двочки’. Кто же дастъ такъ?.. Негодовать, выходить изъ себя уже поздно, да она и слишкомъ была разбита…
Свча, въ самомъ дл, догорла. Надо идти…
Она встала, беззвучно поцловала Марусю и даже ничего не сказала на прощанье. Машинально пробралась она мимо кухни, гд кто-то уже храплъ, и тогда только вспомнила, что у ней въ карман коробка длинныхъ восковыхъ спичекъ… Маруся отворила ей дверь на заднюю лстницу, она спустилась со спичкой въ рук и на улиц только потушила ее. Все это сдлалось какъ во сн. Одно она чувствовала и помнила: Маруся будетъ у ней завтра ночевать, Маруся съ ней ласкова, у ней есть дочь, она не одна, какъ перстъ…
И ‘задатокъ’ вылетлъ у ней изъ головы. Только-что она пришла къ себ, какъ за ней прибгали къ рожениц. Она не успла даже ничего захватить съ собою — такъ ее торопила маленькая двочка, которая дрогла подъ дырявымъ платкомъ… За эту ночную помощь Марья Трофимовна получила три двугривенныхъ и нсколько пятаковъ.

X.

И все потомъ вышло такъ, какъ хотла Маруся. Съ тхъ поръ протянулось три, больше — четыре долгихъ мсяца, а Марья Трофимовна все спрашиваетъ себя, и ночью засыпая, и утромъ только что встанетъ:
— ‘Какъ я ее отпустила?’
Такъ и отпустила, и провожала на желзную дорогу, крестила, благословляла, писала ей каждую недлю, ждала ея писемъ съ замираніемъ сердца. Эта двочка сдлалась ей еще дороже, какъ только паровозъ умчалъ ее въ Москву. Тогда только поняла Марья Трофимовна — чего она лишилась, какъ ея жизнь потускнла…
Маруся, когда узжала, говорила ей:
— Ну, мамочка, вамъ теперь все полегче будетъ. Вдь я вамъ хоть и не больно сколько, а все-таки стоила… У меня мое жалованье будетъ. Можетъ, когда попаду на настоящее амплуа, такъ и васъ выпишу, и не нужно вамъ будетъ гадостями вашими заниматься.
Она всегда называла ея дло ‘гадостями’.
И слова Маруси были ей пріятны. Она, сквозь слезы, улыбалась ей и даже раза два отвтила на ея смхъ, на дурачества и ужимки. Об он насмялись надъ какой-то барыней въ допотопномъ салоп.
Задатокъ, что такъ ужаснулъ Марью Трофимовну въ комнатк у Маруси, уже не пугалъ. Она врила всему, что ей говорила Маруся. Тотъ пвецъ, что такъ страшенъ былъ, что представлялся соблазнителемъ, выходилъ, по разсказу ея добрымъ малымъ. Онъ ей выхлопоталъ ангажементъ на маленькія рольки, прямо на жалованье, но самъ ухалъ сейчасъ же въ Москву, доигрывать зимній сезонъ…
— Маруся! Маруся!— только повторяла Марья Трофимовна и не могла ее начать допрашивать, какъ на исповди.
Но ей не врилось, что ея двочка уже ‘погибла’. Вдь не даромъ у ней житейскій опытъ. Нтъ, у Маруси лицо и усмшка двушки, еще не знавшей грха… Ну, можетъ быть, дошло до поцлуевъ… Марья Трофимовна вспомнила свою первую любовь, въ Москв, двадцать лтъ назадъ… Вдь тоже могло кончиться грхомъ, однако не кончилось — и она двушка, хоть вс ее и считаютъ вдовой.
Да, всему она врила, слушая Марусю. Та въ день отъзда, обняла ее крпко, крпко, всплакнула и вдругъ, точно спохватилась, говоритъ:
— Вы вдь, мамочка, безъ копйки сидите… Возьмите у меня хоть красненькую.
Она взяла. И ей не было стыдно, а, напротивъ, пріятно.
И гордость какую-то она почувствовала: вотъ и моя Маруся зарабатываетъ деньги и со мной длится.
Посл, черезъ мсяцъ, все это она обсудила и ей казалось ея поведеніе такимъ глупымъ, пошлымъ, преступнымъ, ужаснымъ!.. А всего больше глупымъ. Лежитъ она въ кровати и все перебираеть: какъ она глупа была, безжалостно смется надъ собою…
Вдь знала же она, что за Марусей съ дтства водилось: прилыгать, похвалиться, а то такъ и цлыя исторіи сочинять. Съ годами оно не проходило. Одно было, кажется, врно, что ангажементъ она получила, да и то, наврное, не на маленькія роли, а хористкой, и не на шестьдесятъ рублей въ мсяцъ, а много на тридцать. И какъ только Маруся попала въ Москву, ничего отъ нея нельзя было узнать толкомъ. Сначала написала довольно большое письмо о томъ, какъ ее слушалъ антрепренеръ, о которомъ она выражалась, что онъ ‘магъ и волшебникъ’ — и остался ея голосомъ очень доволенъ, адреса квартиры не дала, а просила писать прямо въ театръ. Потомъ шесть недль прошло — ни одной строчки.
Настрадалась Марья Трофимовна, тосковала выше всякой вры, похудла, стала тяготиться практикой, сидла по цлымъ, днямъ въ плохо протопленной комнат и гадала, а надъ гаданьемъ она всегда смялась. Думала она обратиться къ антрепренеру, или къ этому пвцу, тенору или баритону, имя его она помнила изъ разсказовъ Маруси. Однако, ни того, ни другого не сдлала. Робость на нее напала, небывалое малодушіе. И съ каждымъ днемъ все нестерпиме хотлось видть свою двочку, приласкать ее, услыхать ея смхъ, полюбоваться на ея стройный станъ. Если бы Маруся бросила ей хоть одно слово: ‘прізжайте, маночка’ — она бы все распродала, поселилась бы у ней хоть въ кухн, готовить бы ей стала, блье стирать…
Она признавалась сама себ въ этой страсти къ своему пріемышу, не хотла лгать передъ самой собой, сознавала, что это постыдно, что ея дло — святое дло: въ ея услугахъ нуждаются бдняки, приниженные и обойденные жизнью, какъ и она сама. Все это представлялось ея честной голов, и сердце ея откликалось на такія мысли, и краска вдругъ выступитъ на щекахъ, а все-таки она не могла жить безъ Маруси.
Посл шестинедльнаго молчанія Маруся прислала почтовую карту: была нездорова, а теперь, постомъ, много работы на репетиціяхъ къ весеннему сезону — больше ничего.
Сто разъ перечитывала Марья Трофимовна эту карту, всю въ штемпеляхъ, написанную блесоватыми чернилами. Была больна? Чмъ? Ея воображеніе приводило ей все самое худшее… Ужъ не въ ‘такомъ’ ли она положеніи? Разв она признается теперь на вол, опереточная хористка… Хоть жива! И слово ‘жива’ все собой прикрывало и искупляло. Только бы увидать ее… Но когда?
Этотъ вопросъ началъ глодать сердце Марьи Трофимовны. Она не могла оставаться такъ, по шести недлямъ, въ неизвстности… Это — выше ея силъ.
Отчего бы ей и не перехать въ Москву? Вдь Москва — ея родной городъ. У ней найдутся тамъ подруги, даже и родственники должны быть… Она училась въ Петербург — хорошо училась, на новомъ мст, гд-нибудь въ купеческомъ ‘урочищ’, не трудно найти практику, особенно такой неприхотливой, какъ она.
Эта мысль уже не покидала ее съ тхъ поръ. Но она не посмла написать Марус, даже намекнуть ей. Только напугаешь. Зачмъ? А вотъ, къ весн, продать свою рухлядь и прямо пріхать, какъ-будто поглядть на нее. Потомъ и остаться.
Еще мсяцъ прошелъ безъ писемъ отъ Маруси. Постъ уже — позади, омина недля. У Марьи Трофимовны набралось вдругъ такъ много визитовъ, что она и не взвидлась, какъ пролетла Святая. Письмо Маруси уже не на карт, а на двухъ листкахъ — всю ее всколыхнуло. Рзкія жалобы на все: и на театральные порядки, и, главное, на мужчинъ. Такъ писать можетъ только страстная двочка, обманутая или уже наполовину брошенная.
Этотъ пвецъ, разумется, бросилъ ее, можетъ, и надругался, и сталъ преслдовать. Мало ли ихъ тамъ, въ хор, смазливыхъ? Но такая, какъ Маруся — не снесетъ. Она отравится, да и его заржетъ сначала. Дв ночи на пролетъ не спала Марья Трофимовна. Все ярче представлялись ей картины: точно она сама совсмъ брошенная, опозоренная двушка. И не смшно ей на себя. Лихорадка какая-то особенная бьетъ ее. Письма-то не могла въ отвтъ написать — въ первый день, а потомъ какъ сла, такъ на двнадцати страницахъ все умоляла Марусю признаться, что такое вышло, слезы капали на бумагу, руки еле ходили отъ волненія, и все-таки она не могла кончить сразу этого письма: такъ у ней выливалась душа потокомъ возгласовъ, нжныхъ словъ и даже заклинаній.
Еще недля — нтъ отвта. Марья Трофимовна депешу — и на депешу никакого отклика. Телеграфировать антрепренеру или режиссеру? Но про кого? Вдь Маруся не написала ей даже подъ какой фамиліей она играетъ, сказала только вскользь, что у ней будетъ ‘чудесная фамилія’.
Въ четыре дня распродала Марья Трофимовна все до послдней кадушки — купили старьевщики со Щукина, и какъ она ихъ ни усовщевала, больше девяноста трехъ рублей не получила. А отъ Маруси — ничего!
Пахло весной, когда она прощалась глазами съ Петербургомъ изъ окна вагона дешеваго пассажирскаго позда. Городъ уже отошелъ въ дымчатую даль, а она все еще искала его затуманеннымъ взглядомъ. Никуда не здила она больше десяти лтъ, даже и лтомъ: разъ была въ гостяхъ въ Царскомъ, да въ Петергоф раза два. Теперь только, въ вагон, что-то подступило ей въ сердцу: жалко этого города, до слезъ жаль и всхъ, съ кмъ дло сблизило ее: всхъ дешевыхъ и даровыхъ паціентовъ, мелюзги, голыдьбы въ разныхъ углахъ и концахъ Петербурга. Связь эту она еще больше чувствовала тутъ, сидя на деревянной скамейк, среди сренькаго набора пассажировъ третьяго класса. Но вдь завтра она увидитъ, разыщетъ свою Марусю.
А вдругъ ея и слдъ простылъ? Марья Трофимовна холодла, растерянно озиралась, готова была схватить за руку свою сосдку-старуху, повязанную по-бабьи и начать ее спрашивать: какъ она думаетъ, вдь Маруся не можетъ же такъ сгинуть?..
Эти приступы щемящей тоски схватывали нсколько разъ, въ род перемежающейся лихорадки, и только убаюканная сильной качкой стараго вагона свалилась она головой на подушку и заснула въ неудобной поз…
И пробужденіе ея было такое же тревожное. До Москвы еще далеко. Поздъ идетъ цлыя сутки. Съ разсвта до прихода прошелъ еще чуть не цлый день. У ней и книжки не было съ собой. Свои, медицинскія, она уложила въ сундучекъ, куда вошло почти все ея добро. Деньги, около шестидесяти рублей (пришлось раздать по мелкимъ долгамъ больше десяти рублей) зашиты въ замшевомъ мшечк на груди. И мшечекъ этотъ, ночью, безпокоилъ ее. Она то-и-дло просыпалась, схватывала себя за грудь, нащупывала — тутъ ли онъ, какъ бы не срзали. Она читала въ газетахъ, какъ нынче ‘шалятъ’ въ вагонахъ, и всего больше въ вагонахъ третьяго класса. Окуриваютъ чмъ-то, а то и просто сржутъ во время перваго, крпкаго сна.
Откуда у ней эта нервность явилась? Себя не узнаетъ. Давно ли она ничего-то не боялась, жила одна, въ подвальной квартир. Какъ легко было забраться въ ней и самую зарзать. Даже дворникъ нердко говаривалъ ей:
— Смлая вы, сударыня.
А она ему всегда въ отвтъ:
— Обманутся, Игнатушка, господа мазурики. У меня всего имущества: крестъ да пуговица, какъ у служивыхъ.
Съ полудня въ вагон началось движеніе, укладка, охорашиванье, завертыванье, стали подъзжать къ Москв.
— Скоро и Химки!— сказалъ кто-то вслухъ.
Это слово ‘Химки’ пронизало Марью Трофимовну. Она даже покраснла.
Химки!.. Давно ли здила туда… на Петровъ день. Не въ самыя Химки, а подальше, гд еще такіе красивые пригорки, лощины, имнье есть съ паркомъ? Соколово, кажется, прозывается? На ней было голубое платье цвточками, крестная подарила… Ее подъ руку повелъ, въ гору, къ усадьб…
Неужели все это кануло? И этого человка уже въ живыхъ нтъ. Ей не врилось, что съ того времени прошло больше пятнадцати лтъ. И вс двадцать… Что за нужда… Химки! Вотъ они существуютъ, и зелень кругомъ, сейчасъ и Москва! Прорзалъ поздъ Сокольники… Опять сколько тутъ пережито…
Марья Трофимовна обернулась, встряхнула свое пальто, надла шляпку, пожалла, что не вышла на станціи умыться — за это больше пятачка не возьмутъ — и ее сразу, вдругъ, освтила увренность, что Маруся тутъ, здорова, смется, а то письмо — такъ, минутное раздраженіе, что заживутъ он въ чистенькой квартирк, гд-нибудь на Самотек, или повыше тамъ, около Екатерининскаго института. Съ садикомъ можно найти дв комнатки. И въ театръ ей не далеко бгать. Вдь театръ въ саду, оттуда рукой подать.
Разомъ вернулось къ Марь Трофимовн знаніе Москвы, точно она вчера еще ходила по всмъ этимъ мстамъ. Самотека, а тамъ и Цвтной, гд въ дтств она бгала, и балаганы гд стояли и пахло такъ резедой и гвоздикой. Тамъ и переулки, ея кровные переулки, и Сртенка, и Сухаревка — все такъ и зароилось въ ея голов.

XI.

— Куда, однако, пристать?— подумала Марья Трофимовна, подъзжая въ станціи: никого вдь у нея не осталось въ Москв, въ кому можно прямо въхать. И въ переписк она ни съ вхъ не состояла.— Надо — въ номера!
Но сердце у нея опять вздрогнуло, когда поздъ вошелъ подъ желзныя стропила дебаркадера. Затерялась было она въ толп, кто-то почти сбилъ ее съ ногъ, артельщики забгали въ длинномъ хвост пассажировъ съ котомками, узлами, рогожами, кульками, подушками. Мало кто попользовался ихъ услугами. Наврно, половина пассажировъ была все простой народъ и даже цлая вереница мужиковъ, рабочихъ съ инструментами въ котомкахъ.
Безъ артельщика Марья Трофимовна растерялась бы совсмъ. Ея петербургская дльность и бывалость исчезли отъ душевнаго волненія. Даже руки вздрагивали, когда она отдавала артельщику одинъ изъ своихъ узловъ.
— Багажъ имется?— бойко спросилъ онъ ее.
Ей даже досадно стало, что тамъ еще сундучокъ есть въ багаж. Сейчасъ бы вотъ положить все, что было при ней въ вагон, и летть… А теперь надо възжать въ гостинницу… Очень ей этого не хотлось…
Она посовтовалась съ артельщикомъ. Выдался толковый малый.
— Вамъ этого не надо, сударыня. Багажъ вы оставьте — сундучокъ, что ли… тамъ, въ багажномъ, у васъ квитанція есть, это все у меня. Вотъ и номеръ мой — двадцать-девятый.
— Сохранно будетъ?— спросила его, кротко улыбаясь, Марья Трофимовна.
— Помилуйте… Вдь мы достояньемъ отвчаемъ.
Она улыбнулась снова. Слово ‘достояніе* успокоило ее своимъ звукомъ.
У крыльца галдли легковые извозчики, совали ей жестянки. Артельщикъ помогъ ей и тутъ, приторговавъ ей за два двугривенныхъ на Самотеку. Ей, посл петербургской зды, и это показалось очень дорого.
Два узла она все-таки же взяла съ собой ‘на всякій случай’, оставила у артельщика только подушки да мшокъ съ разнымъ ‘дрянцомъ’, какъ она сама называла.
Пролетка, съ откиднымъ верхомъ, тряская и высокая — по-московски, подбрасывала ее и трещала по разлзшейся мостовой. День стоялъ все такой же свтлый и теплый, какъ и утромъ былъ, даже потепле стало. Весна давала о себ знать не такъ, какъ въ Петербург, въ ту же пору. И деревья здсь и тамъ, зеленли прямо надъ заборами.
Мста около московской машины мало измнились — туда, вверхъ въ Краснымъ воротамъ и праве, куда извозчикъ повезъ Марью Трофимовну, по направленію къ Самотек. Кажется ей, что вотъ этотъ длинный, извилистый переулокъ совсмъ тотъ же. Та же грязноватая и изрытая мостовая, бани, портерныя, калашни съ паромъ изъ подвальныхъ оконъ, мастеровые попадаются съ испитыми лицами, въ халатахъ, въ стоптанныхъ опоркахъ на босую ногу, также продаются на лоткахъ ‘кокурки’ на постномъ масл, и по всему переулку пахнетъ постнымъ днемъ. Только людне стало, больше треску, гораздо больше всякихъ вывсокъ пивныхъ и трактирныхъ заведеній.
Посл Петербурга все погрязне, шумно, на-распашку, на улиц живутъ, какъ у себя въ комнатахъ. Между двумя перекрестками Марья Трофимовна насчитала до двадцати мужчинъ и женщинъ безъ шапокъ и съ непокрытыми головами… Вольне, хоть и съ грязцой, и пестре, такъ изъ каждой харчевушки или мучного лабаза и ползетъ особый какой-то свой, московскій духъ…
Ей стало опять радостно на душ. Далеко-ли до Самотеки? Вотъ уже и Цвтной бульваръ. Она взглянула влво: все новые дома, красныя дв глыбы,— одна совсмъ круглая.
— Это панорама,— пояснилъ ей извозчикъ,— а то — Саломонскаго циркъ: по зимамъ конное ристаніе бываетъ.
Марья Трофимовна во второй разъ широко улыбнулась слову. Артельщикъ пустилъ слово достоянье’, а этотъ вотъ паренекъ ‘ристаніе’ гд-то подцпилъ.
— Это что же такое, голубчикъ?— почти вскрикнула она, когда пролетка прохала дальше и поровнялась съ мстомъ, гд еще недавно стоялъ Самотецкій прудъ.
— Самотека!— отвтилъ весело извозчикъ.
— Какъ Самотека? Это садъ какой-то… Совсмъ другое мсто…
Извозчикъ обернулъ къ ней щекастое лицо и показалъ вс свои блые зубы.
— Знать не признали, сударыня? Или не здшняя вы?
— Да когда же это все передлалось?
— Первый годъ такъ въ настоящемъ вид… А завалили прудъ давненько ужъ!..
Узнать нельзя! Марь Трофимовн и жалко стало прежняго заглохшаго развороченнаго оврага, и радостно за новую прогулку… И ея старушка-Москва охорашивается…
Дальше идутъ тоже все новыя аллеи, цлый молодой паркъ. Она разспросила обо всемъ извозчика. Шутка! Такое гулянье: тянется вплоть почти до института. Они уже хали по лвой сторон Самотеки, гд тоже идетъ бульваръ. Вотъ сейчасъ и подъемъ будетъ въ гору, на Божедомку. Тутъ какъ-будто все по старому осталось. Она и садъ этотъ отлично помнитъ. Ее брали двочкой-подросткомъ раза два. За то какая радость была! Тогда гремлъ тутъ Морель, и оркестръ Сакса, и на пруду брилліантовые фейерверки жгли, цлыя морскія сраженія давались. И цыганъ она тутъ въ первый разъ въ жизни слышала на эстрад… Не слыхала она до того и французскихъ шансонетокъ, и ей смутно помнится, какъ на эстрад какая-то брюнетка передергивала юбками. Но она сама стояла въ толп и не могла всего видть.
Повернула пролетка въ переулокъ и начала подниматься на крутой подъемъ, шагомъ…
Волненіе свое Марья Трофимовна сдерживала тмъ, что сжимала крпко, правой рукой, одинъ изъ узловъ.
— Вамъ къ самому саду?— спросилъ ее извозчикъ,— къ лстниц?
— Да, да…— порывисто выговаривала она,— Я, голубчикъ, не знаю… давно не была въ Москв. А гд входъ?…
— Есть вдь, никакъ, и задній ходъ для актерокъ.
Это онъ сказалъ такъ, наобумъ, но слово ‘актерокъ’ и кольнуло ее, и заставило еще сильне забиться сердце.
Подъхали къ лстниц. Наверху, на площадк — раскрашенный входъ и дв кассы. Все у нея въ глазахъ запестрло. Она соскочила на мостовую въ одинъ мигъ и засуетилась, хотла-было брать съ собою и узлы.
— Да вы поспрошайте, барыня, мы подождемъ,— основательно замтилъ ей извозчикъ.
Одна касса была заперта, въ другой виднлась голова молодого брюнета. Марья Трофимовна недоврчиво подошла къ нему х заговорила:
— Позвольте узнать…
— Вамъ ложу?— остановилъ онъ ее.
Выговаривалъ онъ съ нерусскимъ акцентомъ.
— Нтъ… я справку… артистка тутъ…
Онъ ее не сразу понялъ и не сразу спросилъ:
— Какъ фамилія?
Надо было назвать ея настоящую фамилію: Балаханцева, а театральной она не знала.
— Балаханцева,— выговорила она самымъ мягкимъ голосомъ.
— Какъ?— переспросилъ кассиръ и поморщился.
Она повторила.
— Такой нтъ.
— Въ хор…— попробовала она пояснить.
— И въ хор… Я не знаю…
И онъ отвернулся и сталъ считать на счетахъ.
Какъ могла она не узнать актерской фамиліи Маруси? Вдь это безуміе какое-то!.. И вотъ, теперь нтъ возможности допытаться!..
Она такъ разстроилась, что ей не пришла даже мысль объ адресномъ стол, гд Маруся должна была значиться на основанія своего паспорта.
Постояла она съ минуту, бросила еще разъ жалобный взглядъ въ глубь кассы, заикнулась-было:
— Позвольте!
И смолкла… А тутъ еще извозчикъ… Какъ бы не ухалъ: она не догадалась и номера посмотрть. Нтъ, извозчикъ стоитъ.
Какъ быть?
Вся глупость ея поздки, этого бгства изъ Петербурга встала передъ ней. Но страхъ за Марусю превозмогъ. Ей вдругъ показалось, что это — конецъ: Маруси больше уже нтъ въ Москв… Или она наложила на себя руки, или сгинула, ухала куда-нибудь, съ горя, съ труппой, на югъ, на какую-нибудь ярмарку.
Мысли чередовались быстро-быстро, а Марья Трофимовна все стояла въ двухъ шагахъ отъ кассы, но уже ближе къ лстниц.
— Да вамъ кого, сударыня?— спросилъ ее кто-то хриплымъ голосомъ, и на нее повяло дыханіе съ запахомъ спиртного.
Передъ ней что-то въ род швейцара или сторожа, съ усами, одтаго еще не парадно… Она его совсмъ и не примтила.
Обрадованно бросилась она къ нему и сейчасъ же сунула ему въ руку два пятиалтынныхъ. Это очень подйствовало. Марья Трофимовна разсказала ему, въ чемъ дло,— подробне, чмъ кассиру.
— Да я всхъ знаю барышень… Черноватая изъ себя?… Большого роста… Изъ Питера?…
— Да, да!.. Балаханцева ея настоящая фамилія.
— Этакой нтъ…
— Я знаю, голубчикъ, она по другому называется… Красивая… Въ посту она поступила…
— Это точно,— согласился усачъ…— Жила она, еще о Святой, на Сртенк, въ номерахъ, тутъ — наискосокъ ‘Саратова’… Изволите знать?
— Помню, помню,— готова была она прилгать, только чтобы онъ добрался до Маруси…
Но все-таки фамиліи онъ не припомнилъ, даже и какъ она въ афишахъ называется. Только обнадежилъ и, по плечу ее хлопнувъ, сказалъ, чтобы сегодня — пораньше, передъ началомъ — пріхала. Онъ ее проведетъ къ задамъ театра.
— Делекторъ ругается, и чтобъ, значить, постороннихъ не было, да я уже уважу вамъ.
И онъ подмигнулъ ей правымъ глазомъ и получилъ отъ нея еще пятиалтынный.

XII.

А до вечера? Она посовтовалась съ извозчикомъ.— Какъ же вещи? И не имть пристанища… Вдругъ Маруси, въ самомъ дл, не окажется въ трупп? Вдь надо же будетъ хать ночевать. Багажъ поздно не выдадутъ. Да и теперь, съ узлами, куда же она днется?
Извозчикъ, хотя и молодой парень, а резонно ей сказалъ:
— За багажемъ надо вернуться, барыня. Мало ли что случиться можетъ.
Она повторяла про себя догадки сторожа о ‘той, петербургской’. Вдь онъ вспомнилъ же сейчасъ, что та жила еще на Пасх (давно-ли, значитъ?) наискосокъ отъ трактира ‘Саратовъ’. Этотъ трактиръ Марья Трофимовна знаетъ. Про него говаривали въ ихъ переулк. И тогда онъ былъ тутъ же, кажется, у Сртенскихъ воротъ…
— Гд ‘Саратовъ’?— спросила она, когда пролетка уже поднималась къ Краснымъ воротамъ.
— Трактиръ?..
— Да, да, милый…
Она боялась, какъ бы и этотъ парень чего не запамятовалъ.
— У Сртенскихъ воротъ. Первое заведеніе насчетъ лихачей.
И онъ сталъ ей разсказывать, перевернувшись опять въ полоборота на козлахъ, что у ‘Саратова’ стоятъ самые дорогіе извозчики съ тысячными рысаками.
— Запряжекъ до двадцати иной разъ бываетъ,— пояснилъ онъ.— Мсто такое… Въ заведеніи…
Но онъ не докончилъ. Должно-быть сообразилъ, что дам разсказывать про ‘все такое’ — не пристало.
Не скоро дотащились они до вокзала. Марья Трофимовна не торговалась съ парнемъ за обратный конецъ, онъ было ее прижалъ, но артельщикъ съ номеромъ двадцать-девятымъ усовстилъ его, добылъ ея сундучокъ и сторговался на Сртенку, съ багажемъ.
Она сама захотла на Сртенку. Тамъ, быть можетъ, она встртитъ Марусю, въ этихъ самыхъ номерахъ, около ‘Саратова’. Да и все ея дтство прошло тутъ. Въ двухъ шагахъ и переулокъ, гд ее выкормили. Можетъ, и домишко цлъ…
— Ты знаешь номера наискосокъ отъ ‘Саратова’?
— Это къ Рождественскому бульвару? На угл? Какъ не знать!… Да вы ншто туда?
— Туда,— отвтила Марья Трофимовна ршительно.
Парень въ третій разъ обернулся въ ней всмъ лицомъ и приподнялъ сзади шляпу, какъ бы сбираясь почесать затылокъ.
— Вамъ, сударыня, въ тхъ номерахъ будетъ… тово…
— А что?— почти съ испугомъ спросила она.
— Тамъ хорошій прозжающій не останавливается, а больше съ двицами, изъ того самаго ‘Саратова’, значитъ…
Онъ не договорилъ и повернулъ голову.
‘Съ двицами… изъ ‘Саратова’… И Маруси въ такихъ номерахъ’!
Вся она опять похолодла, какъ въ вагон, когда ей представлялись всякіе ужасы насчетъ ея питомицы. А почему же это невозможно? Кто же поручится, что она давно не попала въ какой-нибудь вертепъ?.. Опоили, осрамили, изъ труппы выгнали, пить-сть надо — и вотъ она въ такихъ номерахъ… Купчикъ или офицеръ — ея возлюбленный — возитъ ее по садамъ… и спаиваетъ. Маруся — изъ такихъ… У нея всегда была охота: кутнуть, выпить чего-нибудь покрпче, наливки… О шампанскомъ она говорила, захлебываясь…
— Такъ куда же хать прикажете, сударыня?— прервалъ вопросъ извозчика думы Марьи Трофимовны.
Она растерялась, не знала, какъ и быть…
— Ты ступай все-таки на Сртенку.
— Мы васъ доставимъ въ хорошее мсто. Подальше, дома черезъ три, есть настоящія комнаты… Будете довольны…
Она только кивнула головой. Привезли ее въ меблированныя комнаты, съ крытымъ подъздомъ, въ род гостинницы.
— А вотъ и ‘Саратовъ’,— показалъ ей парень, когда они завертывали на Сртенку.
Корридорный, видомъ угрюмый, но обходительный, сейчасъ же устроилъ ее въ узенькой комнат второго этажа, цну сказалъ, когда ея вещи были уже внесены — рубль въ сутки, а помсячно — двадцать-пять рублей. Для нея — дорого. Но она осталась. Вотъ сегодня найдетъ Марусю, и если къ ней не передетъ, все равно найдетъ себ квартирку, много въ семь рублей.
Такъ ей вдругъ стало одиноко, жутко, дико въ этой узкой комнат, съ пылью и спертымъ запахомъ дешеваго номера. Сла она у окна и съ полчаса не могла даже приняться за свой сундучокъ, достать изъ мшка мыло, умыться, отдать почиститъ свое пальто. Окно выходило бокомъ на улицу. И, прежде всего, издали глядли на нее зеленыя двери съ подъздомъ трактира ‘Саратовъ’. Нсколько дрожекъ выстроились вдоль троттуара, подъ дорогими попонами.
Разговоръ съ извозчикомъ не выходилъ у нея изъ головы. Онъ точно отбилъ у нея и руки, и ноги, не хотлось ей двинуться… Она смотрла и смотрла, и прислушивалась къ трескотн зды, смягченной двойными рамами, еще невыставлевными, съ цлымъ слоемъ пыли на стеклахъ.
‘Что же это я?’— чуть не вслухъ выговорила она и вскочила со стула.
Черезъ двадцать минутъ она, умытая и въ вычищенномъ пальтец — оно ей служило уже третій годъ — сошла на троттуаръ бодрыми короткими шажками и повернула къ Рождественскому бульвару.
Да, на углу, ходъ съ бульвара, дйствительно номера ‘для прозжающихъ’, и извозчики стоятъ такіе же, кажется, какъ и около ‘Саратова’. На крыльцо вышелъ корридорный и крикнулъ:
— Силантій!.. Подавай!.. Барышни готовы…
‘Какія барышни‘?— повторила про себя Марья Трофимовна и тотчасъ же отвтила себ — какія! Краска ударила ей въ голову. Стало ей стыдно, точно будто этотъ корридорный крикнулъ, что вотъ сейчасъ выйдетъ Маруся и подетъ на лихач. Страшно ей сдлалось войти на крыльцо и спросить: не проживаетъ ли тутъ госпожа Балаханцева?
Она перешла улицу и, немножко подальше, стала наискосокъ бульвара, онъ тутъ только и начинается.
Она должна была дождаться появленія этихъ ‘барышень’. Лихачъ слъ на козлы, бросилъ папироску, что-то крикнулъ другому извозчику попроще и передернулъ возжами. Пролетка у него узкая и очень низкая, безъ верха.
— Подавай!— крикнулъ опять корридорный.
Съ крыльца скоро-скоро, почти бгомъ, спустились дв ‘барышни’. Марья Трофимовна такъ и впилась въ нихъ глазами. Съ ея бывалостью она мигомъ распознала въ нихъ нмокъ — и у нея отлегло отъ сердца. Но она все-таки не двинулась съ мста, пока об нмки, разряженныя, въ высокихъ шляпкахъ съ красными перьями, не разслись, громко разговаривая ломанымъ языкомъ и съ лихачемъ, и съ корридорнымъ. Все разглядла: и ихъ лица, и тальи, и туалеты, и все повторяла мысленно:
‘Вотъ какія тутъ живутъ’.
Идти спрашивать Марусю у нея окончательно не хватило смлости, да и гадко стало, оскорбительно за свою ‘двочку’. Она пристыдила себя и перешла опять улицу, къ бульвару.
По сосдству, у Успенья-въ-Печатникахъ, ударили къ вечерн. Въ дтств она бгала въ эту церковь, и еще къ Троиц ‘Листы’. Любила всего больше ‘утреню’,— какъ говорятъ московскіе. И богомольна она была, пока жила въ Москв. Въ Петербург все это какъ-то отпало. Здсь, вонъ, сколько церквей, куда ни взгляни!..
По бульвару проходило довольно народу,— больше простого. Прогуливались только няньки съ дтьми да женщины въ платкахъ особаго какого-то вида. Марья Трофимовна догадалась, какого он сорта, и ей опять стало горько: напомнило про т угловые номера и ея страхи и подозрнія насчетъ Маруси… Сверху Рождественскаго бульвара открывался передъ нею видъ, она начала всматриваться въ него, оглядывать съ разныхъ сторонъ, стала отгонять отъ себя мысли. Да и Москва забирала ее. Такая пестрая и красивая уходила панорама бульвара все вверхъ, въ Тверскимъ воротамъ… Деревья шли двойной полосой нжной зелени… Пятиглавыя церкви, цвтныя стны домовъ, вдали красная колокольня Петровскаго монастыря и блдно-розоватая башня Страстного… Узнала она и Екатерининскую больницу, и длинное блое двухъ-этажное зданіе Эрмитажа…
Родной городъ расшевелилъ въ ней что-то, радовалъ, помогалъ ей легче переносить свою тревогу. Вотъ вдь она одна — ни души у нея здсь нтъ, кром Маруси,— да и та, можетъ, улетла,— а она не боится. Ей Москва сразу стала дороже Петербурга. Впервые испытала она сладость прошлаго, какое бы оно ни было… Какъ въ немъ все блестло красками, трогало и привлекало! Скука, обида, нужда, слезы, погибшая любовь, молодость — вс утраты точно не оставили никакихъ горькихъ слдовъ въ душ, только цлую вереницу образовъ… Они всплывали каждую минуту и все сильне скрашивали вотъ эту самую мстность: Рождественскій бульваръ (попросту ‘Трубу’), Грачевку, все съ тмъ же трактиромъ ‘Крымъ’ и съ рядомъ крутыхъ переулковъ. Двочкой Марья Трофимовна застыдится, бывало, когда какой-нибудь гимназистикъ спроситъ ее:
— А вы гд живете?
И она должна отвтить:
— Въ Тупик, около Нижняго Колосова.
Она уже понимала, что это нехорошій переулокъ, да и весь-то околотокъ… Одна Грачевка — чего стоитъ!…
А теперь ей вдругъ дороги стали и Труба, и Грачевка, и вс переулки. Тутъ вдь, въ одномъ изъ этихъ переулковъ-тупиковъ (тотъ поприличне) должны сохраниться и остатки семьи, гд она воспиталась. Домикъ, наврно, стоитъ еще. Куда она ни взглянетъ, все еще держатся эти деревянные домики, розовые, бурые, зеленые.
Ускореннымъ шагомъ спустилась она внизъ.

XIII.

Должно быть какой-нибудь храмовой праздникъ случился: что-то ужъ много пьяненькихъ начало попадаться, когда она вошла на Грачевку. Одинъ даже попугалъ ее: она отъ такихъ отвыкла въ Петербург, хоть и попадала въ самыя пьяныя мста, около Снной. На немъ, кром халата въ лохмотьяхъ, кажется, ничего и не было. Посоловлое, съ подтеками лицо, голова вся въ вихрахъ, голая, мохнатая грудь… Съ одной стороны троттуара на другую его такъ и качаетъ… Онъ ничего уже и не видитъ передъ собою…
— Нагрузился, бдненькій!— вырвалось у Марьи Трофимовны, когда они поровнялись.
Юморъ бралъ верхъ надъ испугомъ. Она подалась — уступила ему дорогу. Растерзанный халатникъ поднялъ правую руку надъ ея головой и крикнулъ:
— Тревога всмъ частямъ!.. Наяривай!..
— Что орешь?.. Ошаллъ?..— дала на него окрикъ баба-лавочница. Она стояла на порог закусочной и ла смечки.
Водкой, помоями, лукомъ и постнымъ масломъ несло изъ каждой подворотни и изъ захватанныхъ дверей полпивныхъ и кабаковъ. Изъ второго этажа краснаго, неотштукатуреннаго дома доносилось гуднье машины.
Но все-таки и Грачевка стала нарядне и почище прежняго. Марья Трофимовна бодре смотрла вправо и влво. Все каменные дома, есть даже и въ четыре этажа, а прежде и двухъ-этажный-то каменный былъ на рдкость. Яркія вывски меблированныхъ комнатъ, парикмахерскихъ. Особенно даже много развелось куафферовъ, съ перечисленіемъ на вывскахъ, какіе у нихъ имются ‘бандо’ и ‘шиньоны’… Отчего бы ихъ здсь такъ расплодилось?
‘А переулки’?— поправила себя Марья Трофимовна. ‘Немало требуется въ этихъ мстахъ нарядныхъ причесокъ… И вывска акушерки. Э, да вотъ и еще’… Она улыбнулась тому, что на одной изъ нихъ это званіе было написано на четырехъ языкахъ: даже ‘midwife’. ‘И кому это на Грачевк понадобится по-англійски отыскивать нашу сестру’?— спросила она про себя — и вплоть до перекрестка Нижняго и Верхняго Колосова переулковъ шла веселая. Москва ее молодила и даже память о томъ домик, гд все уже, поди, перемерло, какъ-то не щемила ей сердца.
Переулочекъ кончается тупикомъ. Черезъ ‘ршетку’ домъ — совсмъ не тотъ… даже и ошибиться было бы не трудно, принять одинъ переулокъ за другой. Тамъ, въ самой глубин, гд огороды начинаются и идутъ въ гору, къ Сухаревой — на много десятинъ, тамъ и стоялъ буренькій домикъ въ пять оконъ съ подвальными комнатками во дворъ. Со двора торчала голубятня надъ сарайчикомъ.
Въ переулк-тупик не видать прохожихъ. Она оглянула его быстро-быстро во всхъ направленіяхъ… Исчезъ домикъ!.. Снесли? Крыша не та… Но вонъ тамъ, вправо, на самомъ дн тупика… это онъ!.. Только крыша другая. Теперь онъ изжелта-срый, и крыша какъ-будто не та: пониже, не такъ торчитъ, какъ прежде.
Тихо пошла Марья Трофимовна по средин мостовой. Противъ воротъ — они были заперты — она остановилась и прочла на доск:
— ‘Купца третьей гильдіи Сигова’.
Въ чужихъ уже рукахъ, значитъ,— никого не осталось. А все-таки надо узнать. Она отворила калитку. Въ окнахъ домика сторы были спущены, и все показывало, что хозяева спять. Лай раздался на двор и звуки цпи. Это ея не испугало. Она переступила высокій порогъ калитки и пошла по доскамъ къ крылечку.
Цпная собака — изъ овчарокъ — запрыгала на цпи, но лаять скоро перестала. Канура напомнила ей любимицу ея ‘Зюку’ дворнягу, только та бгала на вол и ни на кого никогда не лаяла…
Никто не показывался ни на заднемъ крыльц, изъ кухни, ни на переднемъ. Дворъ обстроили заново. Два сарайчика влво, гд входъ въ садъ. Ршетчатый заборъ окрашенъ въ яркую зеленую краску, и видно, что садъ держатъ въ порядк: липы и одна береза — ее сажали при ней — теперь выше сарайчиковъ сажени на дв…
— Кого вамъ?
Изъ подвальной комнаты — ея комнатки!— выглянуло женское лицо, желтое, морщинистое, волосы съ просдью…
Неужели это Анна Савельевна?.. ‘Сестрица’ ея воспитателей, которую она звала ‘тетенькой’ и боялась какъ холеры? Ее-то всего меньше разсчитывала она найти тутъ. Тогда она была молодая вдова, недурна собою, только злючка и гордая, жила отдльно, у нея водились деньги и все въ ней, черезъ свахъ, обращались офицеры и чиновники изъ палаты…
Да, полно, она ли?
Надо было откликнуться. Марья Трофимовна скорыми шажками подошла въ окну.
— Извините… Мн хотлось справиться: кто изъ Меморскихъ живетъ здсь… А вы не Анна Савельевна?
— Я, я… а вы-то кто, позвольте узнать?
Вопросъ звучалъ недоврчиво.
— Я Евсева… Машенька… помните, быть можетъ?
— Машенька? Меморскихъ пріемышъ? Пелагеи Агаоновны внучатная племянница?
— Да-съ,— почти сконфуженно отвтила Марья Трофимовна.
— Вамъ чего же?— все такъ же, недоврчиво, и точно съ усмшечкой, спросили ее.
— Да я… изъ Петербурга… хотла побывать на родныхъ мстахъ… узнать, нтъ ли кого въ живыхъ… Вы не позволите ли къ вамъ на минутку?
— Ко мн — нельзя-съ,— отозвалась ‘тетенька’, и ея блдныя губы даже повело… Если вы желаете такъ поговорить… узнать… подождите. Я выйду на дворъ.
‘Боится меня: ужъ не думаетъ ли, что ограблю’?— спросила себя Евсева, и не обидлась. Она терпливо стала ждать. ‘Тетенька’ не тотчасъ вышла. Когда она показалась въ дверяхъ задняго крыльца, Марья Трофимовна ее еще мене узнавала: и ростъ не тотъ, согнулась, и на бокъ держится. Голову она покрыла срымъ платкомъ и щеку подвязала, и вся куталась въ старую мантилью, изъ порыжлой мохнатой матеріи: лтъ двадцать-пять — тридцать, она была модной и называлась ‘урсъ’.
Подходила въ ней Анна Савельевна сбоку, странной походкой. Только одинъ глазъ смотрлъ возбужденно и недоврчиво, а другой былъ на половину прикрытъ блымъ платкомъ, которымъ она подвязала щеку.
— Свжесть, свжесть,— заговорила она,— вотъ какъ только вечеромъ… тепла ужъ и нтъ.
И вся съежилась.
— Какой еще погоды!— замтила Евсева.
— Солнце-то не гретъ… Или ужъ у меня сырость… въ подвал живу… въ подвал-съ… Такъ вы Машенька? Не узнала бы васъ, не взыщите, много годовъ… Не молоденькія мы съ вами… Я васъ къ себ не пустила… У меня сыро… да и посадить некуда… Собачья канура!..
И глазъ ея зло оглянулся на домъ.
— Да и здсь хорошо. Нельзя ли въ садъ пройти?
— Въ садъ? Поди запертъ… Запираютъ. Точно я воровать буду цвтки!. Купчишки!— шепотомъ выговорила она:— вотъ нажрались и дрыхнуть. Всхъ до одного человка перерзать могутъ — объ этомъ и заботки нтъ. Я только одна и смотрю, чтобы кто не забрался. Собака тоже ожирла, не лаетъ, да они и отъ лая не продерутъ зенокъ-то своихъ…
Замка, однако, не было въ калитк. Он вошли въ садикъ. Пахло цвтомъ яблони и черемухи. Марья Трофимовна закрыла глаза и сладко вобрала въ себя этотъ духъ… Ея спутница тяготила ее, но надо было поговорить съ ней, если она сама это затяла, выслушать отъ нея исторію домика въ Тупик…
Анна Савельевна говорила охотно, но съ желчными прищелкиваньями языкомъ. Меморскіе, воспитавшіе Марью Трофимовну, давно умерли, еще до ея перезда въ Петербургъ. Изъ ихъ дтей дочь умерла въ Сибири, за учителемъ, больше десяти лтъ назадъ, а два сына сгинули. Домишко проданъ былъ съ торговъ. Анна Савельевна и про себя разсказала: ее провели на какихъ-то денежныхъ длахъ, и она еле спасла кое-какія крохи, думала купить домикъ Меморскихъ, да ‘купчишко’ перебилъ, и она его долго-долго ‘срамила’, пока онъ ее пустилъ въ жилицы, подешевле, какъ родственницу бывшихъ домовладльцевъ…
Подъ-конецъ своего разсказа она посмякла, но не прослезилась ни разу, и только косвенно замтила, что она — ‘человкъ больной’, еле живетъ на свои ‘гроши’ и нельзя ‘на нее обижаться’. Евсева слушала и понимала, что та боится, какъ бы она не стала проситься къ ней погостить. На этотъ счетъ она ее сейчасъ же успокоила, сдлала надъ собой усиліе, взяла свой обычный петербургскій тонъ, сказала, что пріхала по своимъ надобностямъ, а въ Петербург практикуетъ уже десять лтъ. Это успокоило ‘тетеньку’, и она начала жаловаться на свои болзни и просить совтовъ у даровой акушерки.
— Вс, вс, милая, или перемерли, или сгинули… Вотъ тотъ юнкерокъ, что, помните, кажется, и за вами ухаживалъ…
Марья Трофимовна слегка покраснла.
— Какъ, бишь, его фамилья была?.. Еще на Устртенк у него мать жила, туда къ Сухаревой…
— Амосовъ,— сказала Евсева, а краска все еще не сходила съ ея щекъ.
— Ну вотъ, ну вотъ… Онъ въ офицеры вышелъ и сначала какъ загремлъ… и въ полковыхъ адъютантахъ никакъ былъ — каску съ хвостомъ носилъ… Вдь онъ въ карабинерномъ, что ли…
— Въ гренадерской дивизіи,— подсказала Марья Трофимовна, чувствуя, какъ волненіе все еще не оставляетъ ея.
— Въ гренадерскомъ, оно и есть — ваша правда. Мать умерла… старушка-то, говорятъ, подъ-конецъ попивала, знаете, въ паралич ноги давно отнялись. Онъ домикъ спустилъ, и должно быть ужъ въ крови, отъ матери… закутилъ и совсмъ сгинулъ. Изъ полка выгнали за дебоширство… И неизвстно гд… Кто-то говорилъ… на Хитровомъ рынк… въ ‘золотой рот’…
Анна Савельевна говорила это уже безъ желчной гримасы, а съ сокрушеніемъ: что, вотъ, все перемерло и прахомъ пошло, и ея очередь — близко, только она этого не сказала прямо: смерти она боялась пуще всего. Марья Трофимовна поняла и это.
И вдругъ ей захотлось побыть одной въ садик. Память о двическихъ годахъ охватила ее сильне посл того, что разсказала тетенька.
— Вамъ не свжо ли?— сказала она и поднялась со скамейки, гд он сидли подъ зеленымъ переплетомъ бесдки, еще не покрытымъ листьями ползучаго растенія.
— Сырость здсь, сырость…— согласилась вдова и начала кутаться.
— Извините…
Он вышли изъ садика.
— Извините, что обезпокоила васъ,— договорила Евсева и протянула ей руку.
— Надолго въ Москву?— спросила Анна Савельевна съ прежнимъ недовріемъ.
— Не могу еще опредлить.
Глаза вдовы говорили: ‘Только ко мн, матушка, не повадься шататься, я и не пущу’!
Она проводила Марью Трофимовну до передняго крыльца.
— Позвольте мн на минутку еще въ садикъ… сорвать, на память, втку яблони. Небольшой будетъ изъянъ хозяевамъ.
Она выговаривала это въ смущеніи.
— Мн пожалуй… только ужъ я уйду: а то эти лабазники еще придерутся,— скажутъ: я вожу чужихъ, деревья ломать.
Анна Савельевна спустилась внизъ, не подала еще разъ руки Евсевой и не обернулась отъ двери.
Почти украдкой вошла опять Евсева въ садикъ. Отъ калитки вела тсная аллейка, вся обставленная густыми кустами сирени. Площадка съ круглымъ столомъ и диваномъ смотрла еще голо. И въ клумбы цвтовъ еще не сажали. Но тутъ она и не оставалась, она пошла въ край, къ забору, гд тянулись огороды. Тамъ нсколько фруктовыхъ деревьевъ стояли вс въ цвту. Одно — груша — раскинулось свтло-розовымъ шатромъ.
Подъ это дерево нагнулась Марья Трофимовна и, войдя, сла на скамью, а головой прислонилась къ стволу.
Шатеръ цвтовъ нжилъ ее и обволакивалъ тонкимъ благоуханіемъ. Это дерево было ей особенно памятно. Вотъ такъ же цвли яблони и грушевыя деревья. Стояла чудная весна, еще краше и благодатне. Но подъ шатромъ цвтовъ укрывалась она тогда-не одна. Подъ нимъ былъ взятъ и отданъ первый поцлуй…
Марья Трофимовна закрыла глаза и долго вдыхала въ себя тонкій запахъ. И сами собою, еще безъ всякихъ горькихъ думъ и выводовъ, подступили слезы. Он потекли по щекамъ тихо, а глаза все еще она держала закрытыми. Эти слезы прошли у нея скоро, и сердце какъ будто остановилось, ничего не ощущало, и голова оставалась слегка затуманенной. Но вотъ она раскрыла глаза и оглянулась, повернула ихъ въ ту сторону, гд поверхъ глухого забора были видны огороды, зады домовъ и грифельнаго цвта столпъ Сухаревой башни съ острой зеленой шапкой.
Разомъ нахлынули мысли. Никогда, въ Петербург, въ самыя трудныя минуты ничего такого не приходило ей въ голову.
Вся ея жизнь — а ей пошелъ уже тридцать-девятый — встала и представилась ей одной сплошной ‘глупостью’, и глупостью жестокой, съ издвательствомъ надъ всми ея самыми законными побужденіями. Хоть одно ея чувство — дало ли оно ей не то что одну великую радость, а что-нибудь, похожее на отраду? Здсь, вотъ, въ этомъ Тупик, у ея воспитателей — двочкой, на какую жизнь ее обрекали? Зачмъ не дали ей сгинуть замарашкой, въ кори или круп, гд-нибудь въ трущоб, куда она попала, оставшись круглой сиротой? Держали, все-таки, барышней ‘приказнаго званія’, и правила у нея рано сложились, любящая она вышла, а не злая, не порочная… А могла бы…
Мальчики только и дла длали, что дразнили ее, били, ябедничали матери, ругали ее словомъ ‘пріемышъ’. Вотъ тутъ, подъ этимъ самымъ грушевымъ деревомъ, забилось ея двичье сердце. И т же мальчики — уже тогда большіе были балбесы — подглядли, начали свое озорство, разсказывали разныя отвратительныя гадости про того, кто ее поцловалъ въ первый разъ, проходу ей не давали… Благодтельница-тетка чуть не выгнала, потому что не съумла притянуть будущаго офицера и женить на себ. Какую-нибудь недлю только любила она… во всю-то свою жизнь. И откуда взялась у нея охота учиться? Пятнадцать почти лтъ перебивалась она потомъ,— и хотя бы ждала чего впереди, а то вдь знала, что не выйти ей изъ своей честной нищеты, не вкусить ей того, что другимъ дается даромъ. Чего! Взяла себ дочь, начала играть въ материнскія чувства. Старая два… и туда-же ударилась въ любовь къ пріемышу-двчонк!.. Безуміе, насмшка надъ самой собой!
Слово ‘Провидніе’ мелькнуло въ голов Марьи Трофимовны. ‘Какое? Гд? Въ чемъ’?..
И ужъ не за себя только было ей горько и обидно, а за всхъ. Она, акушерка, помогала рожденію столькихъ ребятъ… Зачмъ?.. Разводила только нищихъ, преступниковъ, проститутокъ, идіотовъ. А съ какой врой въ свое дло, съ какой внутренней гордостью шла она, каждый разъ, на зовъ. Вдь отлично она знала, что ребенка отправятъ въ воспитательный,— и это еще хорошо, а то карабкаться ему въ грязи, вони, смрад, грубости, пьянств, въ безпрестанныхъ болзняхъ. Гд у нея былъ здравый смыслъ? И этимъ ремесломъ надо питаться! Отъ его крохъ воспитала она свою двочку. Вся она ушла въ нее, постыдно любитъ эту Марусю — и не можетъ отвлечь ее ни отъ какого зла и позора. А осталась бы она честной — разв не все равно? Вышла бы замужъ за студента — нын это легче всего — дти, болзни и та же нищета, да еще нестерпиме отъ ученья, отъ умственнаго голода. Всего хочется отвдать, и ясне видишь, какъ кулакъ да рубль везд въ почет, какъ правда затоптана удачей, а на душевную доблесть плюетъ всякій, кто урветъ себ кусокъ пирога. Да и сытые-то не меньше голодныхъ маются… Еще хуже!.. Вотъ она прилетла въ Москву, страдаетъ, волнуется, холодетъ и замираетъ… И все это изъ-за чего?.. Изъ-за одной блажи, изъ одного мечтанья: представила себ, что безъ Маруси жить не можетъ, а вдь и съ Марусей, и безъ Маруси, и ей самой, и всмъ, всмъ одинаково гадко, всхъ жизнь подсидитъ и накроетъ! Злую издвку надъ всми посылаетъ судьба, да и нтъ никакой судьбы, а есть что-то, что приказываетъ жить, карабкаться, ждать, плакать, смяться, прыгать точно куклы на проволокахъ, ‘Петрушка Уксусовъ’ — огромная, безграничная, кукольная комедія…
Руки Марьи Трофимовны опустились въ зеленющій дернъ, головой она поникла на грудь и такъ оставалась съ четверть часа… Глаза ни на что не глядли и были полу сомкнуты. Добрый и веселый ротъ раскрылся да такъ и не мнялъ выраженія внутренней боли.
Она поднялась, вся отряхнулась, поправила на голов шляпку и выскочила на дорожку изъ-подъ низкихъ втвей грушеваго дерева.
‘Что это я’?— чуть не вслухъ вскрикнула она испуганно.
Рука ея потянулась къ втк съ нсколькими цвтами. Она сломила ее, поднесла въ лицу, понюхала и долгимъ окружнымъ взглядомъ оглядла еще разъ садикъ. Скоро-скоро пошла она… Она уходила отъ этихъ нежданныхъ и страшныхъ мыслей, никогда не забиравшихся къ ней въ душу… Не за тмъ вернулась она въ садикъ.
— Мамзель, что вы это озорничаете?— остановилъ ее голосъ сзади.
Она обернулась. У сарайчика стоялъ, должно быть, хозяинъ: въ розовой рубах на-выпускъ и короткомъ архалук, круглая его голова курчавилась сдыми кудрями, животъ сильно подался впередъ.
Точно въ дтств, когда ловили съ малиной или яблоками, испугалась Марья Трофимовна и даже выронила изъ рукъ втку.
— Въ чужомъ саду — это не порядокъ,— уже помягче сказалъ купецъ Сиговъ и, чтобы ее разглядть, прикрылъ глаза ладонью.— Да вы не туточная?
— Простите,— промолвила Евсева и подняла втку: она ей была, въ эту минуту, особенно дорога.
Пріободрившись, она подошла въ хозяину поближе и сказала однимъ духомъ:
— Я здсь воспиталась… У Меморскихъ… Навстить пріхала… Прошла въ садикъ… За втку вы ужъ не взыщите…
— Не суть важно, только попали съ улицы какъ же?..
Онъ оглянулся сердито на овчарку, и та начала лаять и прыгать на цпи.
Въ форточк подвальнаго жилья показалось лицо ‘тетеньки’. Она и вида не подала, что знаетъ Евсеву.
Только на Цвтномъ бульвар очнулась Марья Трофимовна и почти упала на скамейку: такъ у нея ослабли ноги… Она отгоняла отъ себя то, что налетло на нее въ садик купца Сигова.
Затмъ ли она пріхала въ Москву?
— Батюшки!— вслухъ испугалась она.— Вдь никакъ уже седьмой часъ?..
Усачъ, у кассы, говорилъ ей, что надо пораньше, до прізда публики. Онъ именно назначилъ: ‘часу въ седьмомъ, когда вся команда собирается’.
Еще разъ оправила себя Марья Трофимовна и пошла внизъ, къ Самотек. Она и забыла чего-нибудь перекусить. Съ утра такъ здила и ходила она — цлыхъ шесть часовъ — и голодъ не далъ знать ей о себ и теперь еслибъ ее кто-нибудь спросилъ:
— ли вы сегодня?
Она затруднилась бы отвтить.
Засвжло, но солнце еще не сбиралось садиться. Пыли стало меньше. По Цвтному гуляло много народу, но она ни на что уже не оглядывалась и спшила къ Самотек. Не хотла и не могла она перебирать вопроса: ‘найдется Маруся, или нтъ’? Ей довольно было и того, что ожиданіе, тревога, возбужденность страха такъ еще наполняютъ ее. О себ, о своей дол, она не могла уже подумать…
Пшкомъ конецъ показался ей долгимъ. Но, вотъ, сейчасъ и переулокъ. Она миновала бани, гд стоятъ извозчики. Поднимется — и она тамъ!..

XIV.

Усачъ узналъ ее тотчасъ же и провелъ къ актерскому входу въ театръ. Въ саду еще не было публики. Только оффиціанты накрывали скатертями столы у круга и въ сторон, гд бллся большой алебастровый бюстъ среди еще наполовину оголенныхъ деревьевъ.
Жутко опять сдлалось Марь Трофимовн. Садъ, буфетъ, эстрада, столы, столбы на отдльномъ плацу, срая глыба высокаго деревяннаго театра — дышали для нея чмъ-то совершенно чужимъ, почти зловщимъ. Отъ нихъ она не ждала ничего добраго.
На скамейк, у самаго актерскаго входа, сидла женщина, по платью и лицу въ род горничной.
— Вотъ имъ нужна тутъ одна барышня,— поручилъ ее усачъ. И пояснилъ:— портниха это театральная. Она вамъ все разскажетъ, сударыня. Прощенья просимъ. Мн пора и къ должности.
Онъ уже надлъ голубую ливрею и трехъ-угольную шляпу. Пришлось дать ему еще на водку. Въ такомъ мст безъ двугривеннаго ничего не добьешься.
Двугривеннымъ начала она и знакомство съ портнихой.
— Вамъ кого, сударыня?— спросила ее та лниво и небрежно, даже и посл того, какъ получила на чай.
— Балаханцеву… Адреса ея не знаю… а сегодня нарочно пріхала изъ Питера,— не удержалась Марья Трофимовна.
— Балаханцева? Такой нтъ у насъ. Я всхъ на память знаю.
Этакого именно отвта и должна была ждать она, а все-таки онъ ее еще разъ огорчилъ. Она вдь знала сама, что Маруся по театру иначе прозывается.
Своей тревогой она не хотла длиться съ этой прожженой портнихой, но еще разъ не удержалась и начала описывать наружность Маруси.
— Славская это, по всмъ примтамъ.
— Славская? Такъ и на афиш?
— Мы вдь, сударыня, не знаемъ, какъ он въ паспорт прописаны. А эта Славская родственница вамъ приходится?
Марья Трофимовна отвтила глухо.
— Славская, наврно. Только вы не на такой спектакль напали. Сегодня ее въ пажахъ точно будто нтъ.
— Въ пажахъ?— переспросила Евсева.— Это что же такое?
— Не знаете? Изъ хористокъ, которыя поскладне… Ихъ такъ и зовутъ: пажами… Въ трико, значитъ, он, кажный вечеръ, по-мужски…
— Ну да, ну да,— уже глотая слезы, промолвила Евсева какъ бы мысленно.
— На афишку вы поглядите… вонъ тамъ… у столба… Да наврно ея нтъ… Что-то мн сдается, не значится ли она въ отпуску?
— Больна?— вырвалось у Евсевой.
— Что-то я, какъ-будто, и вчера ея не видала, а ей слдовало участвовать… ‘Бокаччіо’ давали. Всмъ пажамъ надо быть въ сбор…
— Можетъ, знаете, гд живетъ госпожа Славская?
У нея даже дыханіе перехватило.
— Справлюсь… Погодите… никакъ въ Телешевскихъ номерахъ, или вотъ тутъ…
— На Сртенк?— подсказала Евсева.
— И то, должно быть, тамъ. Грандъ-Отель, что ли, называется.
Портниха наморщила одну бровь и прибавила:
— Нтъ, тамъ Пересилина живетъ… Содержитъ ее мучникъ отъ Сухаревки…
Это сообщеніе о ‘содержател’ иначе направило разговоръ… Марья Трофимовна сама не хотла длать разспросовъ, но портниха тутъ только и оживилась…
И въ пять минутъ все узнала Евсева. Славскую — не было уже никакого сомннія, что это Маруся — сманилъ первый актеръ, а теперь онъ ее бросилъ… Съ кмъ она теперь ‘путается’ — доподлинно неизвстно еще за кулисами, но наврно — съ кмъ-нибудь.
— И хорошо еще, коли изъ гостей кого подцпила, а то если изъ нашихъ,— еще ее оберетъ, и въ больниц належится, такъ-то, сударыня.
Портниха почему-то прищелкнула языкомъ, при этихъ словахъ, и подперла обими руками свою тощую грудь, прикрытую голубой полинялой пелеринкой.
Ни жива, ни мертва, сидла Марья Трофимовна. Что же еще? О чемъ узнавать? Что исправлять и спасать?..
Такъ горько стало, что чуть-чуть она истерически не расхохоталась.
А все-таки надо было ждать. Рабочіе проходили мимо нея, хористы — мужчины, а потомъ и двицы, нкоторыя очень нарядныя. Изъ-за кулисъ уже слышался гулъ, смхъ, рулады, перебранка. Въ саду прибывала публика, заходили пары, заигралъ оркестръ… На плацу гимнасты и рабочіе приготовляли свои стки, веревки, трапеціи… Потянуло по нсколько влажному воздуху запахомъ котлетъ и еще чмъ-то състнымъ.
Портниха ушла. Марья Трофимовна сидла, и глаза ея ничего уже не видли, посл удара обухомъ по голов. Она выдержала, не вскрикнула, даже, кажется, улыбалась, когда та ей кинула слово ‘путается’, говоря о любовныхъ похожденіяхъ Маруси.
Ея дтище!.. Сколько лтъ дрожала надъ ней!.. Господи!.. Сколько лтъ?.. Да, полно, былъ ли надъ ней надзоръ? Разв она знала: какъ ея двочка вела себя въ послднюю зиму? Да и раньше? Откуда у нея вдругъ бархатное зимнее пальто появилось?.. И разныя вещицы?.. А она еще увряла себя, что Маруся — нетронутая двушка… Кто ее уврилъ? По лицу узнала, что ли? Такъ, вотъ, сейчасъ мимо нея больше дюжины промелькнуло двушекъ. Дв-три такъ и пышатъ свжестью, лица дтскія. А разспроси еще у портнихи — такъ у каждой найдется возлюбленный или старый содержатель.
Чего ждать, чего ждать?!..
Глаза ея все сильне застилала пелена… Мимо прошелъ шумно, давая на кого-то окрикъ, коренастый мужчина въ странномъ костюм: большіе сапоги, парусинная блуза съ греческими рукавами, надтая прямо на тло, шея голая, какъ у женщины, грудь вся въ цпяхъ, монетахъ и брелокахъ. На голов — матросскій картузъ. За нимъ пробжало двое служащихъ при театр…
— Каналья! Сволочь!— раздавалось изъ-за ограды для гимнастовъ.
Она этого ничего не видала и не слыхала. Но взглядъ ея упалъ на что-то яркое, изжелта-зеленое. То была высокая шляпка, въ полъ-аршина, надтая впередъ и вбокъ, вся въ лентахъ, перьяхъ и цвтахъ. Такого же почти травяного цвта пальто, съ самой узкой тальей, все въ бляхахъ и подковахъ и съ выпяченной турнюрой сзади…
‘Вотъ и барышни со Сртенки появились’, вдругъ промелькнуло у нея въ голов, но она еще не разглядла ни лица, ни походки.
— Начали?— вдругъ раздалось почти надъ ея головой.
— Маруся!— глухо вскрикнула она и хотла встать, но ноги у нея подкосило.
— Мамаша!
Маруся обернулась, развела руки, махнула зонтикомъ въ воздух, не покраснла, не обрадовалась замтно, а только подошла къ ней, сла сейчасъ же на скамейку, нагнула голову и потомъ разсмялась:
— Вотъ выкинули штуку!
Он поцловались. Марья Трофимовна вся дрожала и ничего не могла выговорить. Руки ея хотли обнять Марусю за талію и безпомощно опустились…
— Здсь… жива…— пролепетала она, удерживая слезы, блдня и вспыхивая.
Стыдно ей стало и за Марусю, и за себя… Кругомъ народъ… Хорошо, что музыка заглушала вс остальные звуки.
— Это какъ?— спросила Маруся и вскочила со скамьи.
— Провдать тебя…
— Надолго?..
— Какъ поживется…
Выговоровъ, упрековъ Марья Трофимовна не могла длать. Да у нея все это и вылетло. Она улыбалась, она рада бы была, еслибъ какое-нибудь дурачество Маруси поощрило ее, вызвало бы въ ней самой шутливый тонъ.
Но глаза жадно оглядывали Марусю… На кого она стала похожа? Дв капли — на тхъ барышень, что сли на пролетку лихача у Рождественскаго бульвара. Что за прическа!.. Боже ты мой! Весь лобъ покрытъ взбитыми волосами, вплоть до бровей. Ото всей пахнетъ пудрой и крпкими духами… Юбка у платья короткая, вся нога выступаетъ въ ботинк изъ желтой кожи. Въ томъ, какъ Маруся откинулась назадъ, въ подергиваньи плечъ, въ движеньяхъ головы, въ самомъ звук голоса — уже горловомъ и хриповатомъ — Марья Трофимовна читала безповоротный приговоръ:
‘Погибла, погибла’!
Взглянула она опять въ лицо своего дтища: глаза подведены, и губы въ красной помад, и пудра на щекахъ, и брови закручены дугой. Никакого смущенія — ни проблеска… И радости нтъ… Даже не улыбнулась. Только взглядъ бгаетъ. Онъ сталъ зле, фальшиве…
— Чтожъ вы не написали… а вдругъ такъ?— спросила Маруся и тутъ же оглянулась въ сторону и даже наморщила лобъ.
— Отъ тебя ничего не было, Маруся… Вотъ я и собралась.
— Испугались.— Ха, ха, ха! Что мн длается…
Отъ этого смха у Марьи Трофимовны внутри заныло.
— Ну, слава Богу…— выговорила она, все еще улыбаясь, а губы у нея подергивало, она боялась, что не выдержитъ.
— Да что мы здсь… Идемъ въ уборную… Я ныньче не занята. На той недл какъ лошадь работала. Нашъ-то чадушко — антрепренеръ,— пояснила она,— какъ бшеный волкъ рыскалъ по сцен-то, до седьмого пота всхъ пронималъ… Просто каторжная жизнь!
Она это говорила довольно громко, поднимаясь по лсенк за кулисы. Марья Трофимовна слушала и уже боялась,— какъ бы кто не донесъ на Марусю ея начальству.
На сцен шло представленіе. Он прошли мимо кулисъ, гд Марью Трофимовну — она никогда не попадала за кулисы — обдало и свтомъ и особымъ запахомъ… Фигуранты сидли въ костюмахъ, каска пожарнаго свтилась въ глубин, декораціи тснились у прохода.
— Сюда вотъ,— отворила ей Маруся дверку.— Теперь никого здсь нтъ.
Это была не общая уборная хористокъ, а одна изъ тхъ, что назначаются для солистовъ, на амплуа.
— Ну, поцлуемся! Здравствуйте, мамаша! Очень рада! Только напрасно безпокоились… Тоже вдь стоитъ зда-то, или въ лоттерею выиграли?.. Фу ты, жарища анаемская!
Маруся скинула съ себя шляпку и пальто, бросила и то, и другое на кресло, погасила одинъ изъ газовыхъ рожковъ у трюмо, а потомъ сла противъ Марьи Трофимовны въ ярко-пунцовомъ атласномъ лиф на клтчатой юбк. Ноги она разставила и закинула голову назадъ, а платкомъ обмахивалась.
Слезы остановились у Марш Трофимовны тамъ гд-то, въ груди. Она машинально засмялась. Ей легче стало вести разговоръ въ шутливомъ тон…
— Такъ ты ныньче вольный казакъ?— спросила она.
— Да, мн все едино. Я до перваго числа дослуживаю.
— Куда же та?..
— Охъ, мамочка…— заговорила Маруся и положила одну ногу на другую.— Ничего вы не понимаете житейскаго. Вотъ меня воспитали… а все вы какъ маленькая… Я въ полгода того насмотрлась и сама восчувствовала, точно я въ семи котлахъ купалась… Ученая! Ха, ха, ха!..
— Не смйся такъ, ради Бога… Что съ тобой?.. Скажи мн…
Головой Марья Трофимовна прильнула въ груди Маруси. Дольше она не могла выдерживать веселый тонъ.
— Письмо мое помните?— рзко и вызывающе крикнула Maруся.
— Оно-то меня и переполошило.
— Думали — бдъ надлаю?..
— Все думала… все было…
— А слдовало тогда этой черномазой образин купороснымъ масломъ плеснуть, чтобы гулялъ тогда по Европ съ пуделемъ и просилъ на пропитаніе, какъ калики перехожіе… Моментъ пропустила, а теперь уже глупо. Да и думать я объ немъ забыла… Что онъ — первый сюжетъ, что нашъ плотникъ, Махоркинъ… Ха, ха, ха!
Только бы она не смялась! Этотъ смхъ обдавалъ Марью Трофимовну ужасомъ.
— Малютка!— успла она выговорить и глухо, глухо разрыдалась.
— А вы не надрывайтесь надо мной: я вдь еще не къ гробу… Житейская школа называется… Мало ли о чемъ мечтала… Дебютъ въ ‘Перикол’, а теперь вотъ въ ‘пажахъ’ состоимъ… Только посл перваго числа они отъ меня вотъ чего дождутся?
Она показала кукишъ и вскочила.
— Нечего канючить, мамаша! Ну и прекрасно, что пріхали. Я вамъ, благо, и писать собиралась… Исторія короткая. Глупа была, поумнла. Со всми этими подлецами — и она злобно поглядла сквозь дверь — я не хочу дня оставаться дольше перваго… Ничего я не должна… Не нужно намъ подачекъ! Мы сами кого хотли, того и полюбили…
Она опять развалилась на стул и хлопнула себя по тому мсту, гд карманъ.
— Чортъ!.. Забыла… Память у меня куриная стала. У васъ папироски есть?
— Когда же я курила, Манюша?
— Пора бы… Ха, ха… Въ малолтств находитесь. И наши-то вс на сцен… Этакое свинство!
Никакихъ вопросовъ уже не длала, мысленно, Марья Трофимовна. Она видла теперь, что сталось изъ ея Маруси, въ какихъ-нибудь четыре мсяца. Женщина, узнавшая мужчину, сидла передъ ней. Было бы смшно даже заговорить съ ней въ тон увщанія. И что-то особенное зашевелилось въ душ пріемной матери… Вдь эта ‘погибшая’ двушка все-таки живетъ въ своей вол, испытала страсть, бросили ее, озлобили, но она и теперь съ кмъ-то утшается… Жалко все это, позорно для хорошо-воспитанной двицы, но разв ея-то собственная непорочность на что-нибудь нужна была? Она-то — разв не жалка тоже по своему?
— Хотите въ залу?— спросила Маруся и начала надвать шляпку.— Я могу контрмарку попросить…
— Зачмъ же?
— Экая важность!.. Вотъ и полюбуйтесь на перваго-то сюжета… На моего благодтеля… Онъ ныньче своимъ надтреснутымъ горломъ рулады выводитъ…
— А ты?.. Со мной?— чуть слышно выговорила Евсева.
— Я приду… посл… Мн нужно повидаться со знакомыми… Вечеръ еще великъ. Отошелъ актъ!
Она начала торопливо напяливать пальто и, одвшись, повела за собой Марью Трофимовну.

XV.

Вечеръ былъ дйствительно великъ для ея пріемной матери. Марья Трофимовна высидла цлый актъ оперетки. Маруся прибжала къ ней на минутку, въ мста за креслами, и шепнула ей: кого играетъ ея ‘благодтель’ и какъ его фамилія.
Когда онъ вышелъ и заплъ, драпируясь въ мантію, и сталъ помахивать правой рукой, а на публику глядлъ съ самоувренной усмшкой, она прильнула къ нему глазами… Да онъ изъ какихъ-нибудь инородцевъ… И произноситъ-то плохо, поетъ глухимъ голосомъ, немного по-цыгански, игры никакой нтъ, а публика его ‘принимаетъ’.
Чмъ дольше она на него глядла, тмъ сильне набиралась мужества: въ антракт пойти за кулисы, такъ — прямо въ уборную и сказать ему, какъ онъ гнусно поступилъ съ Марусей. Не можетъ быть, чтобы у него ничего уже не было въ душ!.. Хоть крошечку совсти да осталось же. Бросилъ онъ ея двочку… Пускай хоть не доводитъ ея до отчаянья, не толкаетъ ея въ пропасть. Онъ много значитъ въ трупп, можетъ поддержать…
Мысли начали путаться у Марьи Трофимовны въ концу акта, но ршимость пойти — говорить съ этимъ брюнетомъ въ шляп съ перьями — не пропадала.
Актъ отошелъ. Маруся не показывалась. Это только пріободрило Марью Трофимовну. Она незамтно проскользнула за кулисы и дловымъ тономъ спросила у рабочаго:
— Гд уборная господина Боброва?
Тотъ ее провелъ. Она стукнула въ дверь.
— Войдите!— крикнули извнутри.
Онъ былъ одинъ, стоялъ передъ зеркаломъ и пудрилъ себ лицо.
Фигура и туалетъ Евсевой, должно быть, удивили его. Довольно вжливо спросилъ онъ:
— Вамъ угодно?
Не дала она себ ни малйшей передышки и высказала все — откуда только слова брались. Слезъ не было, ни возгласовъ, ни жалобъ, ни угрозъ. Говорила она тихо, точно сама въ чемъ исповдывалась, но такъ говорила, что актеръ ни разу ея не прервалъ.
— Вы не должны ей передавать, что я къ вамъ обратилась… Сдлайте хоть что-нибудь для двушки, которую вы выбросили на такую дорогу…
Тутъ она сла на табуретъ и сразу смолкла…
Первый сюжетъ говорить былъ не мастеръ. Онъ сначала все улыбался и поводилъ плечами, курилъ и поматывалъ головой, но когда она смолкла, онъ точно выпалилъ:
— Съ нея ничего не выйдетъ!
И онъ сталъ доказывать Марь Трофимовн, что у него было искреннее желаніе поставить Марусю на ноги, но она работать не хотла, а сразу мечтала быть на видныхъ роляхъ.
Вопросъ о томъ, что онъ ее покинулъ, увлекъ и бросилъ — онъ, разумется, обошелъ. Сказалъ только:
— Всякій порядочный человкъ знаетъ, что ему надо длать.
Эта фраза заставила Марью Трофимовну сказать ему, безъ слезъ, медленно и сильно:
— Такъ стало:— можно двушку… погубить, а потомъ — и ничего… ни передъ Богомъ, ни передъ людьми?
Губы перваго сюжета покривила усмшка. Онъ выговорилъ вполголоса, но очень внятно:
— А вы, мадамъ, думаете, что ваша пріемная дочь была… въ Петербург… Вы меня понимаете? Такъ это совсмъ напрасно. Я въ отвт не буду. Не то чтобы это похоже было съ вашей стороны… какъ бы сказать… на шантажъ. Я этого не говорю!— поспшилъ онъ прибавить и даже сдлалъ жестъ рукой, точно будто хотлъ осадить ее сверху внизъ.
Она закрыла глаза и чувствовала, что ея приходъ сюда — только новое униженіе за Марусю и совершенно напрасное.
— Васъ я понимаю не съ такой стороны,— продолжалъ актеръ.— Вы жалете… любите ее. Поврьте: не стоитъ эта двочка… И васъ она проведетъ и выведетъ. Скандалистка. И здсь ее держать не будутъ. Съ перваго числа — и фью! Раза три я изъ-за нея попадалъ въ такія исторіи. Дралась съ товарками. Помилуй, Боже! Я сколько лтъ служу, а такой скандалистки еще не видалъ. Да кто же съ ней будетъ жить?— спросилъ онъ убжденно, и не предполагая, что слово ‘жить’ ударитъ Евсеву, какъ ножемъ.
Она продолжала молчать.
— Вы пріхали сюда спасать ее?.. Позвольте вамъ самимъ… совтъ дать… Теперь ваша воспитанница связамшись съ однимъ… валетомъ.
— Съ кмъ?— спросила она, не сразу понявъ.
— Шантажистъ уже форменный. Безъ мста шатается. Съ этимъ она — мое почтенье — куда попадетъ. За ршетку наврно. Это ужъ я вамъ говорю… какъ честный человкъ. Такъ ншто… двушка… съ понятьемъ и которая соблюдаетъ себя… свяжется съ такой сволочью?
Онъ даже сплюнулъ и затянулся папиросой.
У дверей раздался звонокъ и крикъ:
— На сцену!..
— Вы меня извините, мадамъ,— сказалъ онъ и отошелъ къ зеркалу.— Мн еще надо вотъ… поправить. Досталась вамъ дочка… нечего сказать… Мое почтеніе.
Безъ словъ вышла она изъ уборной перваго сюжета и не знала, какъ ей поскоре попасть на воздухъ. Еслибы Маруся поймала ее, наврно вышла бы сцена. Да и въ самомъ дл, чего она добилась?..
Приниженно сла она на ту же скамейку, гд ожидала Марусю до спектакля.
Давно уже стемнло. Изъ нсколькихъ лампъ лился электрическій свтъ, и за его предломъ темнота выступала рзче. Съ эстрады слышалось хоровое пніе съ бубномъ. Густая толпа стояла спинами къ театру. Вдоль круга двигались пары и заходили въ сторону, къ темнющей площадк гимнастовъ. Пары длались все чаще. За столами, гд свчи мелькали желтыми языками въ шандалахъ со стеклами, ли и пили, шумный разговоръ прорзывалъ то-и-дло женскій смхъ.
На все это глядла Марья Трофимовна, и ей казалось, что сюда она попала за тмъ, чтобы узнать, наконецъ: — какъ жизнь идетъ для тхъ, кто не знаетъ ея разныхъ сантиментальныхъ глупостей. Что-то совсмъ новое, торжествующее, безпощадное, тупое, въ своемъ безстыдств обступало ее. И то, что плось въ театр, и здсь въ саду — блуждающія пары и повсюдный смотръ и выборъ женщинъ,— и такъ это просто, безъ всякаго покрова и стсненья. Гд-же тутъ совсть ея, съ чувствами… старой двы, наивной и смшной, безсильной и жалкой?..
Да, Маруся ея давно уже была предназначена для такой именно жизни, вотъ для такого сада, для перехода отъ одного мужчины къ другому. Какъ же она не догадалась объ этомъ? А еще захотла спасать, направлять!..
Вонъ идетъ пара… завертываетъ налво, за купу деревьевъ по узкой дорожк. Свтъ только проводилъ ихъ въ тнь и не пошелъ дальше. Она смотритъ на эту пару какъ-будто съ намреніемъ, съ любопытствомъ. Мужчина — сухой, длинный, въ высокой шляп и короткомъ пиджак, почти куртк, и панталоны на немъ свтлыя. Его Марья Трофимовна видла. Онъ остановился. Женщина повернулась къ нему лицомъ и что-то говоритъ горячо, машетъ зонтикомъ… Онъ все пятится къ свту.
Да это Маруся! А длинноногій ея кавалеръ — наврно тотъ, съ которымъ она теперь ‘путается’.
Мысленно Евсева выговорила это слово.
Вотъ они вышли и въ яркій свтъ. Ея зеленое пальто стало желтымъ. Лицо — и на такомъ разстояніи — блое, а ротъ точно провалился: отъ яркой краски совсмъ черный.
Онъ уже не держитъ ея подъ руку, ему, видимо, хочется уйти. Она продолжаетъ говорить такъ же горячо, не пускаетъ его или длаетъ упреки. Длинноногій все-таки идетъ къ одному изъ столовъ. И она за нимъ. За этимъ столомъ видна шляпка и двое мужчинъ.
Присли оба. Она сейчасъ же встала. Ее угощаютъ. Она наклонилась: вроятно, выпила стаканъ, но оставаться не хочетъ, еще что-то говоритъ на ухо ему и съ рзкимъ жестомъ отходить отъ стола, идетъ къ театру.
‘Завтра уду’!— вскрикнула про себя Марья Трофимовна и вся выпрямилась на скамейк.
Куда удетъ? Въ Петербургъ? Но вдь она вс свой пожитки продала. Квартиру сдала. На что же она станетъ обзаводиться? У нея уже не будетъ и половины денегъ, когда она вернется. Да и какъ же это можно этакимъ манеромъ? Сейчасъ — малодушіе, жалкое безсиліе, бгство. Это гадко, бездушно… Разв такъ любятъ! Теперь-то и нужно дйствовать. Нельзя ее бросить. Она ухватится за несчастную двочку, ляжетъ поперекъ дороги къ той пропасти, куда ее толкаетъ вотъ вся эта жизнь.
Маруся пошла въ театру сначала порывисто… Остановилась. Ее тянетъ туда, къ столу, гд онъ… Секунды три-четыре была въ нершительности, повернула опять въ театру…
Значить, есть же въ ней достоинство, хочетъ выдержать характеръ.
‘Неужели онъ… шантажистъ’?
Марья Трофимовна прибавила:
‘Изъ этихъ… изъ валетовъ’?
Да кто бы онъ ни былъ — надо ей узнать его. Она ничего не испугается,— хоть злодй, хоть бглый! Тмъ паче!..
Маруся идетъ скоре, голову опустила, видно, что кусаетъ губы, правая рука бьетъ зонтикомъ по бедру,— сердится. Чтожъ, это хорошо! Теперь-то и надо ковать желзо!..
Идетъ она за кулисы и никого уже не замчаетъ, электрическій свтъ слпитъ каждому глаза.
— Маруся!— остановила ее на ходу Марья Трофимовна такимъ-же почти звукомъ, какъ и въ первый разъ.
— Что это, какъ вы меня испугали!— откликнулась Маруся.
Она дйствительно вся вздрогнула отъ оклика.
— Присядь,— спокойно выговорила Марья Трофимовна.— Нагулялась.
— А вы что же не въ театр? Что это, мамаша!.. Вы и здсь за мной надзоръ устроить хотите? Такъ вы это напрасно…
— Полно…
— Да ужъ нечего! Зачмъ вы тутъ на скамейк сли?
Ея раздраженный, почти грубый тонъ уже не дйствовалъ на Евсеву. Что-то дальше будетъ.
— Если вы пріхали со мной повидаться, такъ, пожалуйста, не извольте слдить за мной! И безъ васъ тошно!..
Послднее слово вырвалось уже отъ сердца, но съ горечью обиды и… кажется, ревности.
— Присядь,— такъ же невозмутимо выговорила Марья Трофимовна.
— Есть ли что гаже на свт мужчинъ!— вскрикнула Маруся и сла на скамейку.— Одинъ безстыже другого!
‘Вотъ это хорошо’!— подумала Евсева.
— Вы сейчасъ видли, что я тутъ съ однимъ человкомъ ходила. Я не скрываюсь… Чего мн?.. Талантъ у него… комикъ. Вы не думайте, что это такъ чумичка какая-нибудь или на велосипед по кругу здитъ… Простакъ!
— Простой души?— спросила Марья Трофимовна, забывъ, что это — театральный терминъ.
— Ахъ, что вы!.. Простакъ — молодой комикъ значить. И голосокъ милый. А ужъ насчетъ мимики — ни у одного у насъ нтъ и капельки его игры.
‘Онъ, онъ!.. Шантажистъ’!— ршила Марья Трофимовна.
— И вотъ извольте… Какая-то…— Маруся употребила ругательное слово, но выговорила его глухо.
— Ободранная кошка, блила сыплются, точно штукатурка. Только извольте чувствовать — примадонной себя величаетъ!.. Ангажементъ въ Саратов… Въ какомъ-то вокзал будетъ пть.
Она задыхалась. Ее вдругъ всю подернуло. Оттуда, отъ стола, послышался смхъ.
— Ишь ржутъ!— вырвалось у нея…— Ну, хорошо же!
Въ этомъ возглас и въ жест еще проявилась двочка.
— Не ходи,— тихо подсказала Евсева.
— Я пойду туда!?— гнвная и вся красная — пудра давно опала съ ея щекъ — крикнула она:— я пойду? Да Алешка у меня ноги лижи,— я и тогда…
Голосъ ея все поднимался… Глаза такъ и выдались… Марь Трофимовн стало за нее страшно. Она взяла Марусю за руку и шепнула ей:
— Уйдемъ отсюда… Ко мн… Брось ихъ!
— Къ вамъ?.. Пойдемъ! Мамаша, я къ вамъ — ночевать? Можно?
— Еще-бы!
Марья Трофимовна чуть не захлебнулась отъ радости. Къ ней!.. Лягутъ въ одну постель… или она себ на полу постелетъ, а Марусю на кровать, какъ бывало въ Петербург. Тутъ только она вспомнила и про то, что съ утра не ла. Вотъ он подятъ вмст. Поди, и Маруся голодна.
— Мы поужинаемъ,— такъ же шепотомъ сказала она ей на ухо.— Хочешь?
— Кутнемъ!— со смхомъ подхватила Маруся.
— Только не здсь,— сказала торопливо Марья Трофимовна.
— Провались он совсмъ, съ своей проклятой лавочкой!..
Маруся встала, окинула гнвнымъ взглядомъ весь садъ, и театръ, и кругъ со столами.
Поднялась и Марья Трофимовна. Ей казалось, въ ту минуту, что въ дтеныш ея произошелъ нравственный переворотъ, что-то такое въ род наитія свыше,— ударъ, который человческую душу очищаетъ въ одно мгновеніе.
Она взяла опять Марусю за руку и держала ее крпко, крпко.
— Идемъ, Манечка, идемъ!..— сказала она вся радостная.
А Марусю все еще тянуло туда, къ столу, гд долгоногій ея ‘простакъ’ чокался съ примадонной и двумя бородатыми господами въ макферланахъ.
— Придешь,— точно про себя говорила Маруся,— придешь, знай, какъ щенокъ ползать будешь. Пожалуйста, голубчикъ, разлетись… и за извозчика заплатить нечмъ будетъ. А теб — шлепсъ по носу… Поцлуй пробой да и ступай домой!
Все это слушала Марья Трофимовна, но плохо разумла смыслъ выходки. Она не соображала уже: значитъ, это возлюбленный Маруси? значить, онъ къ ней прізжаетъ по ночамъ, въ ея номеръ?
Ни на чемъ этомъ уже не могла остановиться голова ея. Одно она знала, одно ее проникало:
‘Вотъ сейчасъ возьму Марусю, посажу на пролетку и мигомъ очутимся мы у меня, на Сртенк, и я ея не выпущу, я спасу ее’!
— Идемъ, идемъ,— повторяла она и даже потянула Марусю за собой.
— Куда вы… мамаша, да погодите… Я должна въ уборную. Забыла тамъ вчера ботинки и новый корсетъ. Еще четыре денька,— и ноги моей не будетъ въ этой чертовой перечниц!
Какъ бы она не скрылась изъ-за кулисъ, другимъ ходомъ! Пять минутъ жданья показались Марь Трофимовн тяжелыми. Она уже собралась-было кинуться за кулисы, но Маруся вышла съ узелкомъ въ рукахъ.
— Не хочу я мимо этихъ животныхъ проходить,— выговорила она злобно.— Возьмемте сюда вправо. Кругомъ обойдемъ.
Она бросила послдній гнвный взглядъ въ сторону стола, гд выше другихъ торчала цилиндрическая шляпа ея друга.
Не помнила себя Марья Трофимовна отъ почти безумной радости, когда проходила съ Марусей по дорожкамъ, гд имъ попадались одиноко-бродившія женщины. Вотъ и кругъ передъ выходомъ. Неужели въ самомъ дл она увозитъ свою Марусю въ себ подъ крылышко изъ этого вертепа?
— Прощайте!— крикнула Маруся какому-то служащему, у контроля.— На будущей недл избавлю васъ отъ своего лицезрнія.
— Что такъ?— спросилъ ее молодой мужской голосъ.
Этотъ разговоръ дошелъ до ушей Марьи Трофимовны точно издалека.
— Вонъ изъ Москвы!.. Ангажементъ!..
— Что вы!..
— Чего вы удивляетесь? Неужели — думаете — на сорока-то рубляхъ пріятно каждый день горло драть? Прощенья просимъ…
Грубость словъ и выраженій уже не дйствовали на Марью Трофимовну. Она опять схватила руку Маруси. На подъзд подвернулся все тотъ же усачъ. Онъ хотлъ крикнуть извозчика.
— Сами наймемъ,— отрзала Маруся.— Ты, пьянчуга, только хапать на водки гораздъ.
Он спустились по переулку. Извозчики приставали къ нимъ. Маруся только все повторяла рзко и крикливо:
— Сртенка, четвертакъ!
Нашелся, наконецъ, охотникъ.
Въ пролетк Марья Трофимовна почти истерически обняла Марусю.

XVI.

Чистые-Пруды уже въ густой зелени. Прошла недля — теплой, почти жаркой погоды — съ той ночи, когда пролетка весело катила съ Божедомки въ номера, на Сртенку.
Въ сумерки двигалась Евсева по правой алле вдоль пруда, еще не покрытаго зеленой плсенью… Гуляющихъ посбыло, дтей увели, но молодежь — гимназисты, подростки-двушки, воспитанники въ военныхъ шинеляхъ,— попадались по-трое, по-четверо.
Куда шла она? Марья Трофимовна сама не знала. Впервые у нея было чувство, когда васъ выгонятъ на улицу.
Да, у нея нтъ квартиры, нтъ пожитковъ, а денегъ всего полтинникъ, вотъ — въ карман пальто. Хорошо еще, что отпустили въ пальто: могли и его задержать.
Опять, все равно, что въ Петербург, когда Маруся скрутила свой отъздъ въ Москву — совершенно такъ же все случилось быстро, незамтно, безъ всякаго участія воли… Ей только было жаль, она только любила свою двочку, она только довряла.
И что же вышло?.. Приласкалась къ ней Маруся, у нея въ номерахъ. Пробыла съ ней два дня, вмст гуляли, здили въ Сокольники, длали планы, какъ он заживутъ въ Москв, зимой.
Маруся получила ангажементъ — такъ она увряла — въ Рыбинскъ, играть въ водевиляхъ и въ одноактныхъ опереткахъ. Призналась она еще разъ, что ‘приняла участіе’ въ талантливомъ ‘простак’, томъ самомъ, что гулялъ съ ней въ саду, въ высокой шляп. Она побурлила недолго. Ревность ея улеглась, какъ только она създила къ себ. Они помирились.
Надо было признать фактъ: у Маруси была связь и, вроятно, не первая. Марья Трофимовна уже не заикалась ни о чемъ, только все твердила:
— Манечка, хорошій ли онъ человкъ?
А Маруся повторяла:
— Когда захочу, тогда и выйду за него. Онъ въ ногахъ валяется — я не хочу!.. Надъ нами не каплетъ.
Что же: въ актерскомъ быту — не такъ какъ на міру: надо признать нравы, какъ они есть. И Марья Трофимовна, точно двочка, выслушивала отъ опытной молодой женщины, что разсчитывать все на партію — когда въ актрисы пошла — да ‘соблюдать себя’ — чистая ‘утопія’. Это слово ‘утопія’ Маруся произносила особенно презрительно. Когда-нибудь попадетъ она въ ‘звзды’, прогремитъ сначала въ провинціи, а потомъ здсь или въ петербургской ‘Аркадіи’… Тогда и партію сдлаетъ… Примры бывали — и не одинъ…
Въ два дня жизни по душ съ Марусей, Марья Трофимовна такъ себя не помнила отъ радости, что ей ея двочка казалась и доброй, и откровенной, и желающей учиться, добиваться своей цли. Она почти негодовала на перваго сюжета: онъ оклеветалъ ее нарочно, чтобы только свалить съ себя вину. Съ трудомъ удерживалась она не пересказать Марус разговора съ нимъ… Но о немъ сама Маруся ничего не упоминала: точно будто она съ нимъ никогда и знакома не была. Это тоже очень трогало Марью Трофимовну.
‘Благородно’!— повторяла она про себя:— ‘зла не помнитъ’.
На третій день Маруся прибжала — лица на ней нтъ. Истерика. Страшно напугала. Дло… Подозрніе падаетъ на ея возлюбленнаго… Надо сейчасъ хоть сорокъ рублей. Иначе все погибло…
Ни одной секунды не возражала она — дала эти деньги, осталась сама съ нсколькими рублями. Исчезла Маруся на цлыя сутки… Потомъ опять прибжала. Подошло первое число — надо хать въ Рыбинскъ, а ‘задатокъ’, выданный ей, ея ‘простакъ’ давно прожилъ. Выхать не съ чмъ, и заказывать платье нельзя: ‘не голой же’ играть, какъ она говорила въ отчаяніи, со слезами, поднимая кулаки, точно вс виноваты въ ея незадач’.
Послдніе рубли отдала Марья Трофимовна. Какъ же не отдать?.. Гд же возьметъ Маруся? А лучше, какъ тамъ, въ Рыбинск, пропуститъ срокъ и ступай пшкомъ, иди… торгуй собою… Разъ Маруся и крикнула:
— Разумется, въ камеліи пойдешь!..
Все уладилось. Можно хать. Маруся, наканун отъзда, была нжна, клала все ей голову на, плечо, ластилась, навь никогда.
— Мамаша,— сказала она вдругъ:— что же вамъ оставаться здсь? Подемте съ нами, а пока перезжайте ко мн… и вещи ваши перевезите.
Она такъ и сдлала: перехала въ Марус и мечтала хать съ ней на Волгу. Чего ей надо? Ну, она будетъ у нихъ экономкой, и блье выстираетъ, можетъ, практика какая выпадетъ: городъ богатый, купеческій… Да и что она останется одна въ Москв? На что будетъ жить? Съ чмъ вернется въ Питеръ?
Ее и трогало, и веселило это предложеніе Маруси… Значитъ, сердце есть, хочетъ хоть чмъ-нибудь отплатить за все, что въ нее вложено… Да и не нужно ничего, кром любви и ласки…
Перехала. У Маруси были дв комнатки. Въ одной она и размстилась. На другой день Маруся — ‘простака’ своего она ей не показывала — говоритъ ей:
— Свой багажъ я уже отправила съ товарнымъ поздомъ.
Просыпается Марья Трофимовна на третій день. Что-то тихо рядомъ.
Маруся ухала, тайкомъ, оставила записку:
‘Мамаша, простите. Онъ не согласился взять васъ — говорить, намъ надо будетъ перезжать все лто. Это стснитъ. До свиданія, зимой’.
И только.
Марь Трофимовн вступило въ голову. Она была больше сутокъ въ оцпенніи. Но этимъ не кончилось. Хозяинъ, когда она захотла съхать и взять гд-нибудь уголъ — у нея не было и рубля въ карман — задержалъ ея вещи. Онъ объявилъ ей, что потому только и отпустилъ госпожу Славскую — она ему была должна за мсяцъ,— что та представила ему свою ‘мамашу’, какъ поручительницу, которая и займетъ ея помщеніе, и заплатить за нее.
Все это было сдлано за ея спиной, она, какъ малолтняя, ни о чемъ не догадывалась… Черезъ нсколько часовъ она очутилась на улиц… Идти жаловаться? Куда? Оставаться въ квартир? Еще больше должать? хать въ Рыбинскъ? На что? Да и кто же знаетъ: туда ли похала Маруся? А можетъ, въ Нижній, въ Саратовъ, въ Одессу?
Когда первое ошеломленіе прошло, Марьей Трофимовной овладла горечь, злость настоящая, такая, что у нея на язык явилось ощущеніе желчи. Она вся потемнла… Нельзя хуже обойтись, какъ обошлась съ ней жизнь… Вотъ она нищая, на улиц, обманута своимъ дтищемъ, въ своихъ собственныхъ глазахъ, одурачена, ограблена до послдней почти копйки, до послдней нитки, кром того, что у нея на плечахъ.
Она такъ и сказала хозяину:
— Извольте, берите мой багажъ, удерживайте. Мн платить нечмъ…
И ушла. Ее сначала хотли задержать, но хозяинъ одумался. Ему выгодне было удовольствоваться ея пожитками. А начнешь дло — еще, пожалуй, все ей присудятъ. Она могла кинуться въ участокъ. Всякая охота, всякая энергія рухнула. Только одна неизмримая горечь затопляла ея душу.
Голодная, не замчая своего голода, двигалась она по бульварамъ — улица точно пугала ее — снизу вверхъ. Въ сумеркахъ попала она на Чистые-Пруды.
Опредленнаго вопроса: гд она будетъ ночевать? что же теперь длать ей, одной во всей Москв?— она не задавала себ. Ей было буквально ‘все равно’. Оборвалась какая-то нить. Любовь эта, куда она все положила, слишкомъ ее оскорбила, подсидла, обездолила. И то, что ей, впервые, пришло тамъ, въ Тупик, въ садик, подъ грушевымъ деревомъ, теперь встало передъ ней, какъ настоящая правда жизни.
‘Да, все такъ, безъ цли, безъ добра и награды вертится на свт… Ни правды, ни любви не нужно, и чмъ нелпе, глупе, безобразне падаютъ карты въ этомъ ужасномъ гранпасьянс, тмъ это врне дйствительности’…
Вотъ что выходило изъ отрывочныхъ мыслей, которыя, отъ времени до времени, встряхивали ея тяжесть, окаменлость всего ея существа.
Холодно ей стало, на особый ладъ, бездушно холодно. Люди по бульварамъ, дти — въ особенности барыни, студенты, военные, рабочіе съ котомками — плотники и каменщики — вс ей совсмъ сторонніе… Люди же… не стоятъ ни слезы, ни вздоха, ни куска хлба… Помогай, не помогай — все будетъ вертться тоже колесо… Все такъ же зря…
Прежде, бывало, каждому нищему она хоть копечку да подастъ. Знала она отлично, сколько между ними пьяницъ, обманщиковъ, воровъ, закоренлыхъ бродягъ, а все-таки подавала, не могла не подать…
Сегодня, нужды нтъ, что у нея осталось два двугривенныхъ и мдью сколько-то — будь у нея и нсколько красненькихъ — она ничего бы никому не подала. По дорог сколько нищихъ останавливали ее, она и не знала, что ихъ столько въ Москв… Вс они ей были чужды, даже противны, она сторонилась, завидя подозрительную фигуру…
Ну, и она нищая. А не протянетъ руки. Умретъ на улиц, а не протянетъ: такъ ей, по крайней мр, тогда казалось. Зачмъ она станетъ поддерживать жизнь нищаго, даже если онъ и не обманщикъ?.. Чмъ больше ихъ умретъ, тмъ лучше… Право!..
Ноги начали подкашиваться, она сла на скамью, въ самокъ загиб пруда, туда къ Покровк…
Голодъ только тутъ далъ ей себя почувствовать. Откуда-то сзади, точно нарочно, запахло калачами и теплымъ чернымъ хлбомъ. Что же, она купитъ себ сайку, яйцо, всего на пятакъ. О ночлег она почему-то усиленно избгала думать.
— Позвольте васъ побезпокоить, сударыня… Благородный человкъ… Не откажите…
Она еще не поднимала головы, но уже знала, что это за звукъ. Глухой офицерскій голосъ… Вишь, зачмъ пошелъ!.. Извстно: поручикъ проситъ на бдность. Еще удивительно, какъ объ ранахъ изъ-подъ Севастополя не приплелъ…
— Сударыня… Врьте слову… униженье…
Зло ее взяло. Она подняла голову и собралась крикнуть ему:
‘Проходите!.. Очень мн нужно’!..
Слова замерли.
Офицеръ стоялъ около скамейки, вбокъ, но очень близко. Отставной военный сюртукъ, фуражка съ краснымъ околышемъ, сапоги еще цлые, подпирается палкой.
Голосъ, длинный овалъ лица, родимыя пятна около носа, ростъ… Неужели — Амосовъ, Петруша, что былъ юнкеромъ въ гренадерской дивизіи, ея первая любовь, тотъ, что взялъ и первый поцлуй, въ садик, подъ грушевымъ деревомъ? Она все это вспомнила, не торопясь, всматривалась въ него, говоря себ мысленно:
‘Похожъ, только не онъ. Да вдь и тотъ — такой же! У меня попросилъ бы милостыни. И этотъ попроситъ и пропьетъ. Онъ уже клюкнулъ’.
Слеза не прошибла ея, руки не задрожали, но что-то опять новое,— особенная, другая горечь прилилась въ той, теперь уже старой. Надъ могилой, около покойника, такъ, должно быть, чувствуешь. Плакать? Все уже выплакано. Пьяница и тотъ, побирушка, можетъ — и жуликъ… Чтожъ мудренаго?
Офицеръ ждалъ съ недоумніемъ.
— Смю спросить?— окликнулъ онъ и, кажется, смутился.
— Вы вдь не Амосовъ, Петръ Данилычъ, со Сртенки?
— Никакъ нтъ.
Офицеръ, какъ-будто, застыдился и, пожавшись, сказалъ:
— Позволите приссть?
— Садитесь,— выговорила она съ улыбкой.
— Не осудите — не осудимы будете… Однихъ вознесетъ, другихъ…
— Я и не осуждаю,— перебила она его и поглядла на него вбокъ.
— Вы въ достатк… Не откажите…
— Вы у меня просите?— выговорила Марья Трофимовна.— Забавно. А, можетъ, я не богаче васъ… вы почемъ знаете?
— Помилуйте! Изволите шутитъ…
Онъ былъ совершенно пришибленъ своимъ нищенствомъ.
Она это поняла, но ей не стало, отъ его сходства съ Петрушей, жальче свою ‘первую любовь’. И совстно ей не было за него.
‘Оба мы бродяги’,— подумала она, и захотлось ей узнать: есть ли у него квартира.
Тогда она показала бы этому побирушк, что она еще боле нищая, чмъ онъ, если есть.
— Послушайте,— начала она веселе, почти задорно:— у насъ вдь наврно квартира хоть какая-нибудь имется?..
Онъ оглянулся, сдлалъ какое-то неуловимое движеніе своей длинной шеей и быстро выговорилъ:
— Никакъ нтъ!.. Вамъ я лгать не стану… Прошу понять…
И въ этотъ отвтъ онъ вложилъ все достоинство свое: по звуку она поврила, она была, въ ту минуту, уже не доврчивая, поглупвшая мать Маруси, а опытная, бывалая акушерка.
Ей опять захотлось выспросить у него, гд же онъ ночуетъ, если нтъ постояннаго угла.
— Такъ вы,— продолжала она все еще полушутливо,— какъ птица небесная… гд придется, тамъ и прикуряете?.. Чтожъ, теперь тепло… Можно и на вольномъ воздух, всю ночь…
— Не скажите,— возразилъ онъ уже въ боле дловомъ тон: — на бульварахъ не даютъ спать всю ночь хожалые, въ парк разв… А ночь засвжетъ. До іюля мсяца еще очень свжо, иной разъ и въ род морозца.
— Гд же вы ночуете?— уже настойчиве спросила она его.
Онъ сдлалъ свой неуловимый жестъ шеей.
— Извстно гд… На Хитровомъ…
— На Хитровомъ рынк?— вспомнила она.
— Совершенно врно-съ… Есть тамъ и даровое помщеніе…
— Ночлежный домъ?
— Да-съ, на иждивеніе двухъ первой гильдіи купцовъ. Въ просторчіи Ляпинка называется.
Два слова: ‘иждивеніе’ и ‘просторчіе’, напомнили ей слово извозчика: ‘ристаніе’.
Она чуть не разсмялась.
— Даромъ?..
— Даромъ-съ… И даже сбитень… поутру… А ночлежниковъ не мало благороднаго званія… впавшихъ въ несчастіе… вотъ какъ и я… Когда фортуна отвернетъ свое колесо, подняться невозможно…
Офицеръ вздохнулъ и всталъ въ просительную позу…
— Теперь еще легко попасть, и попоздне ежели придти, а зимой, сверхъ комплекта, иной разъ больше сотни принимаютъ… А опоздалъ,— какъ хочешь, коли нтъ пятачка.
— А пятачекъ за что платятъ?— спросила быстро Марья Трофимовна.
— За койку… Тамъ везд кругомъ съемщицы… Не изволите знать?.. Извините… для васъ это все низкіе предметы… А врьте… если благородный человкъ…
Онъ впадалъ опять въ тонъ просящаго офицера.
Тутъ у нея въ груди что-то заиграло, забилось, точно мотылекъ… Горечь стала мене острой, но обида всей жизни выступила передъ ней еще безпощаднй, въ лиц этого пьяненькаго побирушки, похожаго на ея первую любовь, на ея жениха, за котораго она приняла двушкой столько срама и слезъ… Въ одинъ день, какое… Провидніе добивало ее, учило уму-разуму, казало въ самой близи, въ двухъ шагахъ отъ нея, нищенство, и того хуже… И она можетъ сдлаться пьянчужкой… Почемъ знать?.. Вдь говорила же недавно ‘тетенька’, что ея офицеръ пошелъ въ мать: та испивала, и онъ началъ, когда лта пришли…
Сразу всякое чувство стыда, порядочности, достоинства показалось ей такимъ жалкимъ вздоромъ…
‘Все равно, все равно’…— повторяла она мысленно. ‘И вс равны… во всхъ грязь и порокъ, вс могутъ быть лжецами, и душегубами, и пьяницами, и ворами, и съумасшедшими’…
А офицеръ все стоялъ въ просительной поз.
— ..И сегодня нечмъ будетъ заплатить за уголъ… Хозяйка не пустить даромъ… Придется въ Ляпинку… Честный человкъ…
‘У меня просить’!— перевела она себ его бормотанье.— ‘А вдь я, и вправду, богаче его’…
Марья Трофимовна нащупала въ карман мелочь, и ей точно захотлось поразить офицера своей щедростью — раздлить съ нимъ, что у нея тамъ лежало. Она вынула то, что захватила двумя пальцами. Это были два двугривенныхъ.
Молча подала она ихъ, встала и почти побжала отъ него, не слушая того, какъ онъ ее благодарилъ.

XVII.

Ходила она еще часа два. Фонари давно уже горли, зда стала рже… Сколько переулковъ, площадокъ, перекрестковъ миновала она. Только около десяти часовъ, когда была она неподалеку отъ земляного вала, всталъ передъ ней вопросъ:
— А гд же ночевать?
И совершенно спокойно, съ тихой усмшкой, которую она сама почувствовала на губахъ, Марья Трофимовна отвтила: ‘въ этой… въ Ляпинк’. Ей сначала не пришло на умъ то, что было уже поздно, не испугалась она и того, что можетъ тамъ столкнуться съ своимъ знакомымъ, съ пьянчужкой офицеромъ. Она знала отлично, что онъ лгалъ безстыдно, какъ закоренлый пьяница, что ея два двугривенныхъ, послдніе, пошли сейчасъ же въ кабакъ или портерную, а ночевать онъ поплелся въ эту самую Ляпинку.
На какомъ-то прозд, гд прошиплъ грузный вагонъ желзно-конной дороги, она спросила у городового твердымъ голосомъ:
— Какъ дойти до Хитрова рынка?
Тотъ объяснилъ ей вжливо и съ большими подробностями… Ошибиться было трудно. Тамъ помщалось при вход зданіе части.
— Спуститесь проулкомъ,— пояснилъ городовой, мимо ночлежнаго дома.
— Мимо Ляпинки?— подсказала она.
— Такъ точно…
Черезъ двадцать минутъ она дошла до этого самаго переулка. Вонъ и каланча части виднется. Зданіе тянется въ род тюрьмы, или больницы, въ подъзду загородки идутъ… Это самое и есть.
Но переулокъ пустъ. Ни единой души около подъзда, ни на другомъ, узкомъ и крутомъ троттуар, спускающемся вдоль низкаго каменнаго забора.
‘Опоздала’,— подумала Евсева тупо, безъ всякой даже досады.
Она не знала, какъ и гд звонить, да и не отопрутъ ей одной. Ни минуты она не стала волноваться. Заперто, такъ заперто. Не все ли равно? Ноги, правда, ноютъ, почти отказываются. Ну, пойдетъ на бульваръ,— ихъ вдь много по Москв,— сядетъ на скамейку, заснетъ, наврно заснетъ, разбудитъ ‘хожалый’ (такъ вдь называлъ офицеръ),— она на другой бульваръ, оттуда тоже прогонятъ. Она прямо скажетъ, чтобы ее взяли, свезли въ участокъ, куда хотятъ… Есть такой ‘комитетъ’,— она знаетъ. Пускай ее запишутъ въ нищіе… Не станетъ она работать, какъ прежде… Зачмъ? Для кого?
И ей представилось нахально смющееся лицо Маруси, съ красными губами и обнаженными деснами… То-то она со своимъ ‘простакомъ’, гд-нибудь на пароход или въ бесдк, на Волг, въ ресторан, потшаются надъ старой дурой, которую обвели и заставили лвть въ петлю за нихъ!.. А офицеръ, пьяный, издвается тоже надъ ней и съ прибаутками разсказываетъ сосду по ночлежному дому, какая ему встрча была сегодня.
— Скупа бестія!— наврно, выругался онъ:— только сорокъ копекъ отвалила!
Эти образы все ожесточаютъ ее и длаютъ безчувственне къ своему положенію. Она двигается машинально. Сошла внизъ по переулку… Площадь. Слва, гд часть съ каланчой, на засоренной мостовой нтъ ничего, праве — всякая всячина, оставшаяся отъ денного торга. Съ трехъ сторонъ, стной въ род ящика идутъ двухъэтажные дома, вс въ окнахъ. Освщеніе везд, кром одного темнаго мста. Она разглядла ворота и глубину двора, а на двор тоже каменный домъ, весь освщенный.
Совсмъ не такъ, какъ она думала найти этотъ ‘рынокъ’: она ждала чего-то гораздо зловще, тсне, грязне, страшне… Трактиръ, кабакъ, състная лавка, еще трактиръ… Окна растворены, виднъ народъ, рубахи мужчинъ, красные платки бабъ и двокъ… гамъ, чаепитіе, водка, пиво, простоволосыя женщины. Она сейчасъ догадалась,— какія: какъ потому смются, перекрикиваются съ одного стола на другой… Играетъ органъ…
Обогнула она по троггуарамъ всю почти площадь, нашло на нее неизвданное еще озорство, вотъ тутъ же, на рынк, прилечь у какой-нибудь кучи… Да кажется, копошатся человческія фигуры… Она бродяга, нищая. Почему же ей не растянуться прямо на мостовой? Она уже не находила мысль ни безумной, ни унизительной… Какъ только станетъ потише, она выберетъ мстечко… Да она еще богачка, вдь на ней пальто. Оно не очень поношено. Тутъ же завтра дадутъ рублей пять.
Марья Трофимовна стада гладить его правой и лвой рукой. Сукно еще крпкое. Лвая рука прошлась по карману.
Да никакъ тамъ что-то есть?.. Неужели деньги?.. Она нащупала. Деньги. Осталось у нея два пятака и дз копйки — ‘семишникъ’, какъ навиваетъ народъ.
Она имъ не особенно обрадовалась, но все-таки сообразила: переночую въ ночлежномъ дом. Эта ночевка представлялась ей хуже, чмъ на воздух, тутъ, на клочк стоитанной, грязной соломы или подъ навсомъ палатки… Она помнила хорошо, въ какихъ она бывала въ Петербург углахъ, въ какихъ подвалахъ, гд тоже пускаютъ ночевать…
— Чтожъ?.. Ей лучше теперь нечего и желать. Она повернула назадъ, въ той сторон площади, гд самый шумный трактиръ и ворота съ темнымъ дворомъ. Почему-то она сообразила, что на двор-то и должны быть ночлежныя квартиры.
Она не ошиблась. У воротъ кто-то ей указалъ:
— Идите въ любую дверь,— хоть въ тотъ домъ, хоть сюда, во флигеляхъ. Везд примутъ.
— Плата пять копекъ?— спросила она безъ всякаго смущенія въ голос.
— Обнаковенно.
На двор не такъ темно, какъ казалось ей издали. Должно быть’,— сообразила она,— ‘посредин-то домъ барскій, даже былъ съ флигелями, а теперь — трущобы. Такъ тому и слдуетъ. Такова жизнь’…— добавила она, усмхаясь, въ полутемнот и вглядываясь въ дорожку, которая вела прямо въ главной двери.
Вошла она въ сни. Ее удивило то, что такъ свтло. Лстница и корридоры, все это освщено ярче, чмъ въ иномъ хорошемъ дом, керосиномъ. Спускаться не нужно, а, напротивъ, подниматься. И внизу должны быть квартиры, да ее потянуло наверхъ. Ни удушливаго запаха, ни особенной нечистоты. Во многихъ домахъ въ Петербург, да и въ томъ, гд она выжила столько годовъ, задняя лстница и весной вдвое грязнй и вонюче.
Врно, она попала въ дворянское отдленіе. Запросятъ больше пятака… У нея двнадцать копекъ. Можетъ и вс двнадцать заплатить, а завтра… Что завтра?.. Сказано: нищая и бродяга.
Въ корридор нсколько дверей. Она дернула за первую налво и попала въ высокое помщеніе, гд было такъ же свтло, какъ и на лстниц, жарко, полно народа, мужчинъ и женщинъ, довольно шумно, и стоялъ уже особый запахъ.
Направо отъ входа, въ отгороженной коморк, съ высокой кроватью и множествомъ подушекъ, съ кіотомъ и двумя зажженными лампадками, жила съемщица, нестарая еще баба, въ ситцевомъ капот, повязанная платкомъ. Она встртила Марью Трофимовну привтливо, только лицо у нея было красное, въ пятнахъ, и нечистый ротъ, который она все складывала въ комочекъ.
— Вамъ съ постелькой?— спросила она низкимъ голосомъ.
— А цна?
— Гривенничекъ, матушка… Пожалуйте… Вонъ тамъ, въ углу, и занавсочка есть.
Вслдъ за хозяйкой она прошла чрезъ все помщеніе. По всмъ стнамъ нары шли въ два этажа. Лампа висла посредин потолка, надъ столомъ. Вокругъ него, на скамьяхъ, сидло человкъ шесть, семь, двое, въ рубашкахъ, смахивали на рабочихъ, остальные въ рваномъ городскомъ плать, двое совсмъ еще мальчишки. Они играли въ какую-то азартную игру. На стол штофъ уже подходилъ къ концу и валялись объдки чего-то състного.
Играющіе покосились на вошедшую ‘барыню’, но играть не перестали и громко спорили, кидали бранныя слова, поднимались и взрывы смха.
По нарамъ, и вверху, и внизу, должно, не вс еще спали… Иные, мужики, разувались… Бродяги и нищіе лежали въ плать, но ихъ было немного. Больше рабочіе, крестьяне. И запахъ стоялъ мужицкій, знакомый Марь Трофимовн по петербургскимъ угламъ. Бабы спали тоже въ платьяхъ… Спали и парами, за занавсками, и просто такъ. Парами лежали и въ нижнихъ нарахъ, прямо на полу, безъ всякой подстилки.
Съемщица разсчитывала, что барыня спроситъ чего-нибудь, чайку или бутылку пива, и устраивала ее съ оттнкомъ почтительнаго обхожденія. Она ей отдала уголокъ за занавской и принесла подушку. Черезъ окно стояла и настоящая постель съ двумя большими ситцевыми подушками и стеганнымъ розовымъ одяломъ.
— Это помсячно нанимаетъ,— пояснила хозяйка:— старичокъ приказнаго званія… Все у него свое… Придетъ попоздне… Безпокойства отъ него не будетъ…
Не только не длалось Марь Трофимовн жутко, или совстно, или боязно, но она досадовала на себя: зачмъ пришла ночевать въ такое помщеніе, гд не одни бродяги и побирушки, а и старики со своими постелями. Не того она ждала. Ей точно надо было пройти въ этотъ же вечеръ, въ эту же ночь, черезъ вс виды униженья, обмана, издвательства, ‘великой глупости’, которую называютъ человческой жизнью.
— Ничего не требуется?— съ удареніемъ спросила съемщица.
Она поблагодарила ее и задернула занавску. Раздваться она не сразу стала. Что-то удерживало: старое, двичье, опрятное и стыдливое… Но она и это нашла нелпымъ и раздлась, пальто и платье положила подъ подушку, ботинокъ не сняла. Она не боялась, что ее ограбятъ ночью, украдутъ и пальто, и платье. Паспорта у нея не было, хозяинъ меблированныхъ комнатъ оставилъ у себя. Приди полиція,— она въ полной форм бродяга, не имющая вида… Одно уже къ одному!..
За столомъ продолжали играть. Потребовали было еще полуштофъ. Къ играющимъ подсла женщина въ красномъ сарафан, изъ такихъ, что Марья Трофимовна видла въ окна трактира… Она запла какіе-то куплеты,— не псню, а куплеты со срамными словами… Кажется, съемщица пристыдила ее… Направо отъ угла Марьи Трофимовны раздавался уже храпъ… Подъ нею тоже возились… Пьяный мужской голосъ и бабій, визгливый, хныкающій… Дерутся!..
— Пошла! Шкура!— крикнулъ мужчина, и изъ-подъ нары на полъ выскочила и растянулась на полу нищенка, простоволосая, вся въ болячкахъ, босая, ужасная!..
Но Марья Трофимовна глядла на нее, не ежилась, не содрогалась. Вдь это теперь ея товарки… Почемъ же она знаетъ, что ‘жизнь’ не доведетъ и ея до того же самаго?
— Варваръ!..— хныкала нищенка.— Мало теб, Ироду, двухъ сорокоушекъ… Прорва бездонная!.
Наискосокъ лежалъ молодой малый, мастеровой. Его лицо, худое и насмшливое, было видно изъ угла Марьи Трофимовны.
— Что котъ-то?.. Не свой братъ, тетенька?..— крикнулъ онъ нищенк.
И обернулся въ сосду, рабочему мужику, съ разговоромъ. Слова его долетали до нея очень явственно, сквозь шумъ играющихъ за столомъ. Женщина въ красномъ сарафан начала опять напвать.
Черезъ десять минутъ Марья Трофимовна уже знала, что такое ‘коты’ на язык Хитрова рынка. Нищенка, что лежала подъ нею, содержала своего ‘душеньку’. Онъ цлый день лежалъ на койк или сидлъ въ трактир, а она на него работала ‘И такихъ котовъ, должно быть, сотни въ ночлежныхъ домахъ, здсь на Хитровомъ’?— спрашивала она себя, и это открытіе какъ нельзя больше подходило подъ то, что ей дала жизнь. ‘Любовь!.. А въ самомъ-то конц этого вчнаго обмана — ‘котъ’ съ Хитрова рынка, живущій на счетъ нищенки… И нищенка его обожаетъ… Онъ-же ее топчетъ ногами, зная, что она приползетъ и добудетъ денегъ, и принесетъ ему сорокоушку! И такъ будетъ всегда, тысячи лтъ’!..
Она чуть-чуть не расхохоталась.
Вдругъ все притихло въ ночлежномъ помщеніи. Кто-то изъ двери шепнулъ какихъ-то два слова хозяйк. Она выбжала изъ своей коморки и бросилась къ столу… Сейчасъ же исчезли карты и водка. Женщина въ красномъ куда-то точно провалилась, подъ нару. Изъ игравшихъ остались, однако, трое вокругъ стола въ непринужденныхъ, навычныхъ позахъ, остальные ползли на свои мста.
— Неужели облава?— шепнулъ кто-то около Евсевой.
Нищенка уже безъ спроса ползла къ своему коту.
Вс замолкли разомъ. Съемщица остановилась въ дверяхъ своеа коморки и ничего не говорила. Въ корридор послышались шаги.
‘Полиція’!— почти радостно подумала Евсева.

XVIII.

Ей были видны изъ-за занавски вся средина комнаты и входная дверь, приходившаяся въ дальнемъ углу комнаты. Она даже привстала, взяла пальто изъ-подъ подушки и пріодлась имъ.
А вдругъ какъ, въ самомъ дл, станутъ осматривать паспорты? Она раздта… Такъ, при всхъ, при городовомъ и пристав… И заставятъ идти ночевать въ часть…
Но она не схватилась за платье, только надла въ рукава пальто и прилегла, въ полусидячей поз…
Большой оторопи не произошло среди ночлежниковъ. Безпаспортныхъ было мало, она, когда входила, видла, что больше все мужики, настоящіе, деревенскіе…
Но испугались вс — одного появленія полиціи. Молчаніе, хоть и длилось не больше минуты, показалось и ей томительнымъ.
Дверь толкнули изъ корридора съ усиліемъ. И она, когда входила, не сразу ее отворила.
Вс у стола поднялись. И многіе привстали на койкахъ. Но одна баба, деревенская, въ темномъ сарафан, пробиравшаяся спать подъ верхнюю нару, прямо противъ входа, такъ испугалась, что осталась на полу, на корточкахъ. Платокъ сбился у нея съ головы. Вся она сжалась въ комокъ и даже голову уткнула въ колни. Глядя на нее, Марья Трофимовна чуть опять громко не расхохоталась.
Она ждала свтлыхъ пуговицъ и фуражки съ кокардой.
Но первымъ вошелъ штатскій, среднихъ лтъ мужчина, въ длинномъ пальто, въ pince-nez, съ темной бородкой и въ мягкой поярковой шляп. За нимъ, почти рядомъ, другой, уже пожилой, съ большой сдой бородой, толстый, въ очкахъ, подпирался сучковатой палкой.
‘Сыщики’!— мелькнуло у нея въ голов, какъ наврно и у всхъ ночлежниковъ, бывалыхъ, недеревенскихъ.
За двумя штатскими влетлъ и заюлилъ передъ ними, какъ бы показывая имъ путь, шустрый, вертлявый околоточный, по всмъ признакамъ изъ еврейчиковъ, съ усиками на красивенькомъ лиц и тоже въ очкахъ. Онъ уже что-то такое имъ заговорилъ, въ вид поясненія.
Переступилъ за порогъ и приставъ, въ шинели и фуражк. Изъ-подъ шинели виднъ былъ сюртукъ, а не мундиръ. Приставъ выступалъ медленно, не смотрлъ хмуро, а скоре улыбался, и его сдые, широкіе, казацкіе усы совсмъ не придавали ему строгости. Широкая, нсколько уже тучная фигура горбилась. Такія лица Марья Трофимовна видала у старыхъ малоросовъ. За нимъ, съ портфелемъ, вошелъ худой, франтоватый ‘поручикъ’ (такъ въ ея дтств звали въ Москв квартальныхъ) съ длинными бакенбардами.
Первое, что увидалъ приставъ, была, разумется, баба на полу. Она наполовину успла уже залзть въ свою мурью.
— Эй, тетка!— окликнулъ ее приставъ:— ты въ ночевку туда?
Онъ говорилъ съ какимъ-то невеликорусскимъ акцентомъ.
— Въ ночевку, кормилецъ,— отвтила она и такъ забавно поглядла на него, что свита пристава разсмялась.
— Матушка,— обратился приставъ къ съемщиц, довольно мягко, въ нравоучительномъ тон: — подъ нары пускать ночевать не дозволяется, по правиламъ…
— Слушаю, ваше высокоблагородіе,— выговорила хозяйка и отретировалась къ своей коморк.
‘Вотъ сейчасъ начнутъ’,— подумала Евсева.
Но ни приставъ, ни его помощники, ни околоточный ничего такого не начинали, что похоже бы было на обыскъ или на осмотръ паспортовъ. Даже дверь осталась полуотворенной, и въ корридор не видно было ни одной темной фигуры городового.
— На сколько мстъ?— тихо спросилъ одинъ изъ штатскихъ помоложе, обратившись больше въ сторону еврейчика.
— На сколько?— переспросилъ приставъ.
Хозяйка подалась впередъ.
— На сорокъ,— отвтилъ за нее околоточный.
Другой штатскій, сдой, отошелъ и оглядывать нары.
‘Нтъ, это не сыщики’,— ршила Евсева: ‘врядъ-ли будутъ допрашивать’.
Ей это было непріятно. Она желала чего-нибудь сильнаго, ршительнаго, ночевки въ части или и того хуже…
‘Кто же они’?— спросила она себя про штатскихъ. И ей почти тотчасъ-же пришелъ отвтъ:
‘Это — газетчики, репортеры’.
Она постоянно читала въ Петербург дешевыя газеты, знала, что ныньче, по доброй вол, сотрудники обходятъ разныя трущобы, и одни, и съ полиціей.
Когда она это сообразила, вся компанія собралась уже въ обратный путь. Прошло врядъ-ли больше трехъ-четырехъ минуть.
— Смотри же, матушка,— подтвердилъ хозяйк приставъ:— внизъ не пускать!.. Штрафъ взыщу!..
Околоточный что-то такое ему доложилъ, сбоку, шепотомъ.
— Угодно во флигель?— спросилъ штатскихъ приставъ…— Тамъ будетъ погрязне, а здсь… изволите видть… еще сносно…
Сдой господинъ оглядлъ еще все помщеніе, вскинулъ глазами и на потолокъ, пожевалъ губами и замтилъ:
— Сравнительно… очень сносно… Такіе ли бываютъ углы!
Евсева, со своей койки, молча съ нимъ согласилась.
Тонъ сдого окончательно убдилъ ее въ томъ, что это сторонніе постители, изучающіе московскую жизнь.
Когда она объ этомъ подумала, она надъ ними подсмялась.
‘Изучаютъ тоже!.. А сами точно не могутъ угодить, вотъ такъ же, какъ и я, не хуже другихъ благородныхъ, на койку… а то и въ богадельню’?
Приставъ со свитой былъ уже у выхода.
— Такъ во флигель прикажете, ваше высокоблагородіе?— торопливо освдомился околоточный и забжалъ впередъ.
— Какъ господамъ угодно,— все такъ же невозмутимо добродушно сказалъ приставъ.
Сдой пожевалъ губами: должно быть, ему уже достаточно было хожденія, но черноватый быстро отвтилъ:
— Пойдемте, господа.
И вс ушли. Съемщица проводила ихъ въ корридоръ и, тотчасъ же вернувшись, шикнула на тхъ, что остались у стола и думали, кажется, продолжать кутежъ.
— Господа, а, господа! Довольно похороводили… Еще честь-честью сошло-то. Благодареніе Владычиц!.. Пора и на боковую…
— Тетенька, одну еще партійку!— запросилъ подгулявшій халатникъ, съ обстриженной головой, малый лтъ семнадцати, не больше.
— А у тебя, Гришутка, паспортъ-то гд?— спросила его хозяйка.— Въ какой контор его писали?
— У Яузскаго моста, какъ пойдешь по набережной, первая лстница съ фонаремъ,— съострилъ тотъ.
— То-то же. Страха на васъ нтъ, оглашенные!.. Огонь потушу…
— Права не имешь, тетка!— басомъ откликнулся кто-то изъ подъ нары.
Вс разсмялись, кто не спалъ.
Однако, увщаніе съемщицы подйствовало, игроки допили полуштофъ и разбрелись въ разные углы.
Больше никто не явился со двора. Черезъ нсколько секундъ вс уже спали… Хозяйка заперла дверь на задвижку, долго молилась передъ кіотомъ, раздлась и потушила одну лампаду, а дверь въ свою каморку тоже заперла на крючокъ.
Кто посапывалъ, кто бредилъ, кто храплъ, иные лежали какъ мертвыя тла: навзничъ и съ открытыми глазами.
Сонъ быстро сталъ овладвать и Евсевой… Она прикрылась пальто и положила правую руку подъ подушку, какъ длала всегда въ Петербург.
Засыпала она съ боле тихимъ чувствомъ. Ею овладло полнйшее равнодушіе, нежеланіе ни думать о томъ, что будетъ завтра, ни перебирать свою судьбу, ни заниматься тмъ, что около нея длается и гд она. Эта душевная дремота была сильне физической истомы, наступившей быстро отъ жары и духоту ночлежнаго помщенія. Никакого образа не выплыло передъ ней. Только одно сознаніе,— но такое ясное: ‘мн все равно’.

XIX.

Ее разбудилъ шумъ. Раскрыла она глаза — свтъ, такой-же, какъ и давеча, когда она пришла на ночлегъ. Но не сразу она отдала себ отчетъ, гд она.
Вправо отъ нея, вроятно, тоже въ углу, суетятся, раздаются глухіе стоны, женскіе стоны…
‘Роженица’!— выскочило слово у нея въ голов. Сонъ отлетлъ. Все такъ стало просто и хорошо, попрежнему… Точно ее разбудили, у нея, на Лиговк, ночью часу въ третьемъ — шелъ какъ разъ третій часъ и теперь,— и она въ пять минуть соберется и бжитъ, въ снгъ, въ пургу, въ сильный морозь, въ слякоть,— всегда безъ отказа.
Стоны все сильне. Другой женскій голосъ что-то гуторитъ. Кто-то слзаетъ съ койки. Дверь въ коморку хозяйки скрипнула: видно, и та поднялась. Много народу проснулось и зваетъ…
Мигомъ надла на себя пальто Евсева, ловко соскочила за полъ, безъ ботинокъ — она ихъ сняла на ночь — и подбжала въ рожениц.
Она не ошиблась. Если не нищенка, то бездомная, уже совсмъ почти старуха въ затасканномъ капотишк, вся черная, кажется, чахоточная… Сильно мучится…
— Экое дло!— бормочетъ надъ ней тоже ночлежница, помоложе, крестьянка, здоровая, но совершенно неумлая, можетъ быыть, не замужняя.
— Куда вы, сударыня?— остановила Евсеву съемщица.— Извините… Вотъ какая оказія… И не стыдно: такой вотъ супризъ… Съ кмъ ее отправлять въ покой?.. Вамъ почивать помшали…
— Ничего,— отвтила Евсева скоро, весело, дловымъ тономъ и заворачивала уже рукава.
— Да вы, сударыня…
— Я — бабушка, это моихъ рукъ дло.
Она не договорила и устремилась къ женщин. Везти ее — еслибы и было на чемъ и на что — нечего и думать. Долголтняя практика подсказала ей, что черезъ полчаса, много черезъ часъ, все будетъ кончено.
И она начала дйствовать. Все сегодняшнее вылетло изъ нея. Не сходила ли она временно съ ума? Что такое она думала, говорила про себя, какъ могла впасть въ такую отчаянность? Вотъ ея дло… Вотъ она судьба, вотъ назначеніе, все то же… И здсь, и въ ночлежной квартир не ушла она отъ своей звзды…
И такая внезапная и могучая радость охватила ее, что она не испытывала ни малйшей робости, какъ всегда бывало въ своей практик… Вернулись къ ней шутка, смхъ, простое, выносливое, пріятельское отношеніе къ народу, къ своей практик.
— Господа кавалеры,— обратилась она полушепотомъ къ двумъ ночлежникамъ: — вы уступили бы немножко мстечка… дам… Случай такой… Безъ него и насъ бы на свт не было.
Оба ‘кавалера’ поняли ея шутку и сошли внизъ, легли подъ нару… Нсколько женщинъ еще проснулись и стали спускаться.
— Вы, тетеньки, не утруждайтесь понапрасну. Мн одной достаточно, да такой, чтобы не боялась…
По комнат прошелъ уже одобрительный гулъ: вотъ барыня,— бабушка оказалась, сама, безъ зова. Только самые ‘отчаянные’ ругались, что не даютъ имъ спать. Съемщица морщилась, но постоялки ея вс были добре… Кто-то принесъ полотенце и еще какихъ-то тряпочекъ…
— Хозяюшка, теплой водицы-бы… Самоварчикъ развести,— попросила Марья Трофимовна.
— Гд-же теперь, сударыня?.. И безъ того такая… пачкотня… для васъ…
— Въ лавк въ чайной взять,— сказалъ кто-то,— на рынк. Наврняка еще не заперли…
Ей еще кто-то пояснилъ, что на Хитровк такія лавки есть, для горячей воды.
Но у роженицы не было ни полушки. Она ничего не могла и выговорить. Марья Трофимовна боялась — переживетъ ли?
И вдругъ она вспомнила, что вдь у нея должна остаться въ карман пальто семитка… У нея было три мдныя монеты, а не дв, т, что она отдала хозяйк.
Сердце ёкнуло у нея, когда рука шарила въ карман… Вдругъ какъ нтъ?
— Тутъ!
— Вотъ, хозяюшка, семитка!— захлебываясь отъ радостнаго чувства, вскричала она.
— Дайте, матушка, я сбгаю,— предложила себя баба.
— Смотри, совсмъ не пропади!— подозрительно замтила съемщица.
— Чтой-то ты! грхъ такой возьму я на душу?..
Баба на-скоро одлась. Другая ее заступила. Съемщица убралась въ себ. Но стоны длались все продолжительне… Еще много народу проснулось. Ворчанье, однако, стихало, когда просыпавшіеся видли, что приключилось.
Марья Трофимовна вся отдалась своему длу. Только-бы благополучно! Только бы остались жить и мать, и ребенокъ! Большой будетъ… И наврно мальчикъ…
Ея собственная судьба и обидная доля представились ей какъ и быть слдовало. Чего же ей больше? Сколькимъ нужна ея помощь! А пропитаться — пропитается… Какой вздоръ! Здсь ли, въ Питер, хоть въ деревн… Да зачмъ?.. На одномъ тахонъ Хитровомъ рынк — и напоятъ, и накормятъ, и пригрютъ.
Да, она цлый день, да и все время въ Москв, и тогда, въ Тупик, подъ грушевымъ деревомъ, была — вн себя… На нее ‘находило’…
Ушла Маруся, убжала, обманула, сбилась съ пути… Вернется, наврно вернется — больная, можетъ, зараженная. Кто ее пригретъ? Найдется и для бглянки уголъ, пока есть у нея, у Марьи Трофимовны, голова и руки! Разв она разслабла? Вотъ какъ у нея все спорится. Хоть въ клиник — лучше никто не приметъ.
Принесли воды. Она сбгала къ хозяйк и добилась маслица.
Та даже удивилась.
— Что же это вамъ, матушка? Вдь она потаскушка… Охота!.. Все равно, родитъ…
Эти слова возмутили ее, но она себя сдержала — нельзя ссориться. Хозяйка — нужный человкъ для той, для роженицы.
Начинало чуть-чуть свтать, когда все благополучно кончилось.
Мальчикъ, да такой крупный — отъ этакой-то дохлой матери! Нашлось въ чемъ и повить его. Но куда двать?
Мать его такъ ослабла, что Марья Трофимовна начала пугаться, стала упрашивать хозяйку — не гнать ея завтра, хоть сутки — другія, общала ей заплатить и за постой, за ду.
И ни разу не спросила она себя: да чмъ же я заплачу? Ей казалось это такъ просто. Она непремнно добудетъ все, что нужно. И въ больниц мсто, воли на то пошло!.. Вдь найдется хоть одинъ добрый человкъ, ординаторъ. Да и не на улиц же умирать этой несчастной… Но закону слдуетъ.
Но мальчикъ ее особенно безпокоилъ и трогалъ. Въ воспитательный снесутъ. Въ первый разъ ей стало такъ жалко ребенка. Сколькихъ она и сама возила, и всегда жалла, а теперь, вотъ,— до слезъ жаль.
— Есть у нея паспортъ?— спросила она съемщицу.
— Есть, да давно просроченъ. Она — я вамъ докладывала — потаскушка…
— Мужъ есть?
— Какой мужъ!.. Съ ней и на Хитровомъ-то никто жить не станетъ… Такъ пригуляла…
Съемщица все больше возмущала ее, но она еще сильне сдерживала себя.
— Куда же она ребенка?
— Извстно куда… подкинетъ… а то и до грха недолго…
И такая скверная усмшка прошлась по синеватому, скупому рту съемщицы, что у Марьи Трофимовны сдлалось что-то въ род дрожи. Этого младенца, ею повитого и принятаго, ея, нкоторымъ родомъ, дтище, забросятъ на дровяной дворъ или въ помойную яму!.. И несчастненькую побирушку поймаютъ, судить будутъ, сошлютъ, а если и оправдаютъ, такъ не спасутъ ребенка… Всъ-то одинъ въ немъ какой!.. И крикнулъ какъ славно!..
Она подумала — и, когда мать обернулась къ ней лицомъ, спросила ее:
— Ты, голубчикъ, въ воспитательный дитя-то свезти хочешь?
Та поглядла на нее посоловлыми глазами и простонала:
— Куды ище… Не знаю я…
— Да куда же имъ?— окликнула ее съемщица черезъ всю комнату.
— Я возьму!— вырвалось у Марьи Трофимовны звонко, радостно.
Вс такъ же притихли, какъ и предъ приходомъ полиціи, а это былъ часъ сборовъ.
— Да, да!— говорила Евсева, качая ребенка и длая ему губами смшливую мину.— Выкормимъ тебя, бутузъ, кормилку возьмемъ!
И ее наполнила увренность, что все будетъ такъ, какъ она говоритъ, и вывернется она, напишетъ сейчасъ Переверзевой.
Какъ она объ ней не подумала! Та ее возьметъ въ себ въ помощницы и пришлетъ сюда блую ассигнацію, заберетъ она этого ‘бутуза’, подыщетъ кормилку и станетъ съ нимъ няньчиться еще сильне, чмъ няньчилась съ Марусей… И Маруся прибжитъ… У нея тоже можетъ бытъ ребеночекъ, какъ и у этой побирушки… Она и его приметъ, и повивать будетъ, и выведетъ въ люди!..
Чего же ей? И такъ пойдетъ до самой смерти, до послдняго издыханія…
Утро заглянуло въ окно ночлежной и обволокло свтлой пеленой и бабушку-повитуху, и ея пріемнаго сына.

П. Боборыкинъ.

‘Встникъ Европы’, No 5—6, 1886

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека