ПОЛНОЕ СОБРАНІЕ СОЧИНЕНІЙ
А. К. ШЕЛЛЕРА-МИХАЙЛОВА.
Изданіе второе
подъ редакціею и съ критико-біографическимъ очеркомъ А. М. Скабичевскаго и съ приложеніемъ портрета Шеллера.
Приложеніе къ журналу ‘Нива’ за 1905 г.
С.-ПЕТЕРБУРГЪ. Изданіе А. Ф. МАРКСА.
1905.
Къ старинному, барскому дому-особняку въ Сергіевской улиц съзжались экипажи, безшумно скользя но первому пушистому снгу. Массивная дверь подъзда почти не закрывалась. Старикъ швейцаръ едва успвалъ принимать шубы гостей, раскланиваясь съ господами съ степенною почтительностью стараго двороваго. Сбросивъ шубу, гости поднимись по широкой лстниц, застланной краснымъ сукномъ, во второй этажъ. Швейцарская, лстница, большой валъ, все было просто, безъ особенныхъ украшеній, нсколько холодно и сухо, но солидно, прочно, просторно. Строители дома, какъ видно, не желали бить на эффектъ, пускать пыль въ глаза, заботясь только о томъ, чтобы построить донъ хорошо, удобно, по своему вкусу. Такъ строили дома только въ давно былые годы не на продажу, не для отдачи и наемъ, а для себя. Сразу можно было угадать, что тутъ никто не справлялся, дорого или дешево обойдется устройство дома, что на эти простыя по узору, мраморныя, точно отлитыя изъ прессованнаго снга, ступени и перила лстницы и на эти массивныя рзныя двери изъ темнаго дуба съ тяжелыми ручками изъ настоящей бронзы потрачены дести тысячъ рублей. Въ то же время, присмотрвшись ко всмъ этимъ предметамъ, легко было замтить, что вся эта роскошь насчитываетъ за собой десятки и десятки лтъ и скоре говоритъ о блеск прошлаго, чмъ свидтельствуетъ о процвтаніи настоящаго… Миновавъ просторный залъ, постители направлялись въ богато отдланную синимъ уже сильно выцвтшимъ штофомъ гостиную, гд вокругъ хозяина и хозяйки дома образовался порядочный кружокъ гостей. Прізжающіе почтительно поздравляли хозяина дома съ днемъ ангела, поздравляли его жену съ дорогимъ именинникомъ, но въ тон нкоторыхъ поздравителей изъ родни хозяевъ слышалась какая-то странная нотка озабоченности и тревоги. Вс эти нарядныя дамы, вс эти старцы въ густыхъ эполетахъ и во фракахъ со звздами, пріхавшіе съ поздравленіями, повидимому, чувствовали себя не особенно хорошо. Оставались невозмутимо спокойными только самъ хозяинъ, Николай Ивановичъ Мухрановъ-Бльскій, статный и важный, точно сдланный изъ воска, старикъ съ гладко выбритымъ розовато-блымъ, полнымъ лицомъ, съ густыми темными волосами, уже посеребренными сильной сдиной, и его жена, Викторія Георгіевна, немолодая, но все еще стройная или, врне сказать, прямая женщина съ неподвижнымъ лицомъ, смотрвшимъ, какъ изъ-за колоннъ, между прямыхъ локоновъ, спускавшихся отъ висковъ до ключицъ. Почти тотчасъ же посл первыхъ привтствій каждый изъ новоприбывшихъ родственниковъ озабоченно, тайкомъ отъ постороннихъ, спрашивалъ хозяевъ:
— Вы, конечно, уже знаете все?
— Да! Во всхъ газетахъ сегодня напечатано объ этомъ несчастномъ случа!— отвчали хозяева.— Нынче вдь все оповщаютъ на весь міръ… Своего рода подарокъ…
Хозяйка прибавляла въ поясненіе:
— И Аоню сейчасъ прислали. Онъ теперь тамъ у насъ сидитъ, въ рабочемъ кабинет…
Она говорила правильно по-русски, хотя въ произношенія слышался, какъ легкое шипніе, англійскій акцентъ.
— Противно взглянуть! Въ старыхъ женскихъ башмакахъ, въ какой-то бабьей кацавейк,— брезгливо произнесъ хозяинъ.
— Еще бы! Милый батюшка готовъ былъ не только одежду съ дтей пропить, а ихъ самихъ продать,— не безъ озлобленія замтила одна пожилая дама.
Это была сестра хозяина дома, Настасья Ивановна Зубцова, полная, рыхлая женщина съ выхоленнымъ лицомъ благообразной старухи, въ темномъ шелковомъ плать, падавшемъ массивными, тяжелыми складками, въ старушечьемъ бломъ чепц съ густою рюшью, съ завязками изъ широкихъ блыхъ атласныхъ лентъ, завязанными у подбородка крупнымъ бантомъ.
— Троихъ по-міру пустилъ,— проговорила съ брезгливой ироніей ея дочь, Евгенія Васильевна Благово.
Евгеніи Васильевн Благово, жен генерала Аркадія Аркадьевича Благово, было далеко за тридцать лтъ, но она все еще была красавицей, поражавшей свжестью цвта лица, густотой блокурыхъ волосъ, близной зубовъ. Бархатное платье, цвта гранатъ, еще боле выдляло свжесть ея лица, близну ея рукъ, виднвшихся между перчатками и рукавами платья, спускавшимися немного ниже локтей.
— Даже четверыхъ, потому что мать дтей такъ же безпомощна, какъ они,— замтилъ хозяинъ племянниц.
Та сдлала гримасу.
— Ну, она что! Она и никогда не была въ лучшемъ положеніи,— отвтила Евгенія Васильевна.— Пойдетъ опять въ услуженіе…
Она насмшливо, точно съ желаніемъ подразнить, обратилась къ мужу, серьезному по виду старику-генералу, съ оттопыренными губами, хранившими глубокомысленное молчаніе.
— Вотъ, Аркадій, ты, въ качеств дамскаго угодника, такъ любишь пристраивать женщинъ… Можетъ-быть, кто-нибудь нуждается въ служанк…
Мужъ только злобно передернулъ плечами, не проронивъ ни слова.
— Ну, ужъ ты тоже… всмъ шутишь!— замтила съ неудовольствіемъ Настасья Ивановна.— Это даже и неприлично!
— Будемте плакать, maman,— шутливо сказала молодая женщина, пожимая плечами.
Хозяинъ сухо замтилъ ей:
— Ты, Женя, забываешь, что прежде эта женщина была какой-то Ивановой или едоровой, а теперь это Мухранова-Бльская…
— Ну, такъ что же?
— А то, что тогда намъ до нея не было никакого дла, а теперь — достаточно того, что она носитъ нашу фамилію, чтобы мы не допускали ее ходить по чужимъ угламъ.
— Дядя, вы ее хотите пригласить сюда, вотъ въ эту гостиную?— спросила Евгенія Васильевна и зашлась звонкимъ смхомъ.
Вс нахмурились. Даже у хозяйки шевельнулись ея неподвижныя колонны отъ легкаго пожатія плечъ.
Хозяинъ, недовольный, но сдержанный, ничего но отвчая втреннц-племянниц, обернулся къ своей сестр.
— Прежде всего нужно, конечно, дать на похороны, потомъ пристроить дтей… Мы возьмемъ Аоню. Я уже распорядился, чтобы его сейчасъ же одть. Не ходить же ему въ женскихъ башмакахъ и кацавейк. И смшно, и жалко, и досадно… Я взялъ бы къ себ ихъ всхъ, но это и вамъ неудобно, и для нихъ хуже. Ихъ надо разобщить хотя на первое время, чтобы перевоспитать… Я воображаю, что за дти вышли у пьяницы-отца, у матери-кухарки, въ трущоб…
По лицу старика скользнула гримаса, точно онъ взглянулъ на что-то омерзительно гадкое.
— Я, пожалуй, возьму которую-нибудь изъ двчонокъ,— сказала Настасья Ивановна.— Хотя и стара я, чтобы возиться съ этой мелюзгой. И притомъ всегда такая дрянь выходитъ изъ этихъ пріемышей…
Покуда шелъ этотъ разговоръ, прерываемый посторонними, не посвященными въ семейныя дла постителями, среди взрослыхъ вертлась, какъ куколка на пружинахъ, нарядно одтая двочка лтъ восьми, съ огненно-золотистыми волосами. Одтая въ блое шелковое платье, перевязанное широкой синей лентою, она производила впечатлніе кокетливаго, знавшаго свою красоту, ребенка. Ея темно-каріе, подвижные и блестящіе глазенки зорко и вопросительно всматривались изъ-подъ темныхъ рсницъ въ лица взрослыхъ во время ихъ разговоровъ. Когда при ней повторяли разсказъ объ Аон, она обратилась по-французски къ Евгеніи Васильевн:
— Мама, что такое значить Аоня?
— Это, Зоя, имя: Аанасій.
— Какой Аанасій?
— Мальчикъ одинъ…
— Почему же онъ одтъ двочкой?
— Онъ бдный, у него нтъ другой одежды.
— А онъ не двочка?
— Нтъ.
Двочка задумалась, чутко прислушиваясь и вопросительно озираясь. Прошло нсколько минутъ. Двочка опять спросила у матери:
— Онъ тамъ?
Она указала движеніемъ головы въ сторону зала.
— Кто онъ?— спросила Евгенія Васильевна.
— Этотъ… Аоня.
— Да!
Двочка начала съ любопытствомъ посматривать на залъ. Тамъ въ противоположной съ гостями сторон была запертая дверь въ комнату, носившую названіе рабочаго кабинета или конторы, такъ какъ такъ хозяинъ дома имлъ обыкновеніе принимать отчеты и проврять счета своихъ управляющхъ. Эта дверь привлекала теперь все вниманіе двочка. Взрослые продолжали оживленно бесдовать и уже перешли къ постороннимъ темахъ, къ театру, къ музык и баламъ, къ погод, въ политик. Продолжать разговоръ о бдныхъ родственникахъ было уже невозможно, такъ какъ въ гостиную набралось много людей, не принадлежавшихъ къ семейному кружку. Нужно было не только не касаться щекотливаго семейнаго вопроса, но даже казаться особенно веселыми и безпечными. Отдавшись всецло свтской болтовн, никто въ взрослыхъ не обращалъ никакого вниманія на двочку, съ любопытствомъ поглядывавшую на дверь, заслонявшую отъ нея таинственнаго Аоню.
Аоня сидлъ въ просторной контор у одного изъ ясневыхъ столовъ съ зеленой клеенкой въ верхней доск. Голыя, оттитрованныя, какъ блый мраморъ, стны, не новые столы, стулья и табуреты конторы, окна съ зелеными шелковыми занавсочками внизу, съ блыми, подобранными фестонами, шторами вверху, вся эта однообразная, офиціальная обстановка конторы наводила сама по себ уныніе. Мальчику же было и такъ не весело. Это былъ высокій не по лтамъ Мальчуганъ лтъ двнадцати, тринадцати. Черные волосы, точно взъерошенные вихремъ, безпорядочными кудрями покрывали его голову, какъ мохнатая, нахлобученная на лобъ, шапка. Худое лицо было красиво, правильно, строго, но въ немъ было что-то мрачное: глаза, черные, какъ уголь, глядли исподлобья, губы были сжаты, красиво очерченныя брови сдвинуты, тонкія ноздря по временахъ раздувались. Мальчикъ сидлъ, оперевъ голову на руки, почти скрывшаяся въ его роскошныхъ волосахъ. Въ его воображеніи проходилъ рядъ безрадостныхъ, мрачныхъ картинъ…
Третьяго дня его отца перехалъ поздъ желзной дороги, оторвавъ ему руку и ногу. Сперва истекающаго кровью старика свезли въ участокъ, потомъ въ больницу. Семья только вчера вечеромъ узнала о постигшемъ ее несчастіи. Побжали въ больницу и нашли отца уже въ мертвецкой. Мать точно обезумла и въ первыя минуты хлопотала только объ одномъ: узнать, куда двались рука и нога покойника, точно это было самое главное, самое важное. Сторожа засовались, порылись въ гробахъ другихъ покойниковъ, отыскивая пропавшую руку и ногу, потомъ нашли ихъ гд-то въ ведр, принесли, положили по принадлежности. Только сегодня утромъ сообразили бдные люди, что у нихъ есть богатые родные, и Аоня отправился къ дяд. Мальчикъ пришелъ къ дяд, объяснилъ ему, въ чемъ дло, но онъ едва ли понималъ, что онъ говорилъ. Въ его глазахъ стояли картины вчерашняго дня. Полутемная мертвецкая, почти подвалъ, со сводами, съ желзными ршетками у тусклыхъ, грязныхъ оконъ, черныя скамьи, какія-то длинныя фигуры, покрытыя простынями, обрисовывающими человческія формы, кое-гд торчащія изъ-подъ этихъ простынь ноги, кусочки косматыхъ головъ, высовывающіеся изъ-подъ простынь съ другой стороны, одинъ трупъ, покрытый окровавленной простыней. Это трупъ отца, страшный, искалченный, съ засохшей на тл кровью. Крики матери: ‘Гд же рука и нога! Отцы родные, гд!..’ Объясненіе сторожа, что отнятые члены часто кладутся къ чужимъ подойникамъ. Завернутъ въ бумагу и положатъ. Такъ ихъ и хоронятъ съ чужими покойниками. Опять крики: ‘Господи, да какъ же безъ руки и безъ ноги хоронить! Отцы родные, статочное ли это дло’!. Бготня сторожей въ поискахъ за оторванными рукой и ногой. Исканье ихъ въ часовн, подъ покровами у лежащихъ уже въ гробахъ, разлагающихся покойниковъ. Вотъ ихъ нашли въ желзномъ ведр, гд на дн была еще не совсмъ высохшая, но уже свернувшаяся и почернвшая кровь. Крики матери при вид этихъ отнятыхъ у трупа, истерзанныхъ членовъ. Одуряющій, тошнотворный запахъ разлагающихся человческихъ тлъ, смшанный съ удушливымъ запахомъ ладана. И тутъ же откуда-то доходящіе запахи кислыхъ щей, махорки, стираемаго блья. Монотонный голосъ читальщика, и доходящіе изъ-за стны окрики женщины на разыгравшихся, звонко смющихся ребятишекъ. Все это потрясло мальчика, но онъ не плакалъ, не убивался отъ горя. Въ немъ вдругъ проснулось что-то въ род того, какъ будто у него свалилась съ плечъ гора, развязались руки. Онъ почти не жаллъ отца, точно давно приготовился къ этой развязк. И точно, онъ понималъ, ждалъ давно, что отецъ долженъ же умереть. Да, долженъ. Жить такъ, какъ жилъ, отецъ, долго было нельзя. Это была не жизнь, это было безпробудное пьянство. Оно началось кутежами въ провинціи, на ярмаркахъ, въ ресторанахъ, съ цыганками, оно кончилось шатаньемъ по кабакамъ, по подвальнымъ вертепамъ, среди всякаго отребья столицы. Сперва въ немъ сказывался веселый разгулъ широкой русской натуры, подъ конецъ оно сопровождалось плаксивыми жалобами на судьбу загубленнаго человка и мрачными галлюцинаціями блой горячки. Аоня былъ свидтелемъ всхъ степеней развитія этого недуга. Онъ родился среди довольно сносной обстановки, онъ на двнадцатомъ году узналъ весь ужасъ подвальной жизни — жизни въ вертеп, населенномъ десяткомъ оборванцевъ, падшихъ женщинъ, не то нищихъ, не то мошенниковъ. Онъ смутно помнилъ, когда отецъ безпечно прожигалъ жизнь, но онъ хорошо помнилъ, когда отецъ дошелъ до пьяныхъ слезъ, до пьяныхъ покаяній, до пьяныхъ проповдей. Передъ мальчикомъ вставала теперь, какъ живая, эта мощная, широкая фигура старика въ лохмотьяхъ, съ всклоченными черными съ сильною просдью кудрями, съ опухшимъ краснымъ лицомъ, съ воспаленными глазами.
— Василій Мухрановъ-Бльскій пьяница, Василій Мухрановъ-Бльскій погибшій человкъ, но у Василья Мухранова-Бльскаго есть сердце, у Василья Мухранова-Бльскаго есть душа,— звучали въ ушахъ мальчика выкрикиваемыя отцомъ фразы, и онъ, казалось, слышалъ, какъ мощный кулакъ старика колотить въ грудь.
Эти громкія фразы обыкновенно говорились по возвращеніи изъ кабака, гд были пропиты украденные у дтей сапоги, украденное у жены платье.
— У Василья Мухранова-Бльскаго богатая родня, у него богатый братъ, обокравшій его, но онъ не пойдетъ кланяться кровопійцамъ, высасывающимъ кровь изъ ближнихъ!— кричалъ старикъ, только-что прогнанный кмъ-нибудь изъ родныхъ изъ дома, куда онъ ходилъ высокомрно проповдывать и униженно вымаливать подачку.
Иногда онъ по цлымъ часамъ ораторствовалъ о своихъ доблестяхъ, громя проклятіями весь міръ. Главною его доблестью была его женитьба на падшей двушк или, проще сказать, на двушк, служившей въ горничныхъ и не умвшей противустоять заигрываніямъ и щипкамъ лакеевъ и дворниковъ. Когда сошелся съ нею какъ-то случайно Василій Ивановичъ Мухрановъ-Бльскій, она бросила и лакеевъ, и дворниковъ. Черезъ нсколько мсяцевъ она почувствовала, что она готовится сдлаться матерью. Василій Мухрановъ-Бльскій въ порыв пьянаго великодушія женился на ней. Съ этой минуты она была связана по рукахъ и по ногамъ. До этого времени у нея было двое дтей отъ кого-то изъ лакеевъ или дворниковъ, но эти дти исчезли въ воспитательномъ дом, а лакеи и дворники пошла своею дорогою на поиски новыхъ горничныхъ. Теперь у нея на рукахъ очутились и сынъ, и мужъ. Съ обоими нужно было няньчиться, съ обоими нужно было пережить вмст, неразлучно вс ступени ихъ развитія. Она не видала, какъ хворали, въ чемъ нуждались, какъ голодали ея первыя дти,— оставленный ребенокъ напоминалъ о малйшихъ своихъ невзгодахъ криками и плачемъ, она отдлывалась прежде отъ опостылвшаго ей возлюбленнаго словами ‘отвяжись, чортъ’,— отъ мужа нельзя было отдлаться ни крестомъ, ни пестомъ, а онъ опостыллъ ей чуть ли не сразу пьянствомъ, обворовываніемъ всего въ дом, безконечными проповдями и поученіями о своихъ доблестяхъ. Она никогда не была развратной. Она просто была горничной. Съ ней зубоскалили лакеи, дворники и швейцары, переходившіе отъ заигрываній и щипковъ ко всякимъ вольностямъ, она добросовстно ругала ихъ ‘чертями’, ‘дьяволами’, ‘лшими’, но, къ своему несчастію, никогда не умла оборвать во-время. Вотъ и все. Когда на ней женился Василій Мухрановъ-Бльскій, она сразу узнала, что она была ‘падшею душою’, что ‘онъ извлекъ ее изъ омута паденья’, что ‘она должна его цнить и молиться на него’. Ей стало даже жутко. Первое время она, на девятнадцатилтняя женщина, ходила, какъ потерянная, какъ приговоренная къ смерти, уразумвъ впервые весь ужасъ своихъ прегршеній, своего паденія, своей негодности. Недалекая по уму, совершенно необразованная и неразвитая, превратившись вдругъ изъ ‘дочери крестьянской двки’ въ барыню, въ дворянку, въ поручицу, изъ Катьки въ Катерину Савельевну, попавъ изъ угла въ кухн въ довольно приличную свою собственную квартиру, она въ первое время приняла серьезно и проповдь о своемъ паденіи, и проповдь о добродтеляхъ Василья Мухранова-Бльскаго. Но когда онъ началъ все тащить изъ дому, когда онъ разорилъ домъ, когда ей пришлось мыкать горе уже не одной, а съ мужемъ и дтьми на ше, когда она поняла, что ему нельая сказать ‘отвяжись, чортъ’, она озлобилась или, какъ она выражалась, ‘осатанла’.
— И за какіе грхи только ты меня по рукамъ-то и по ногамъ связалъ, аспидъ окаянный!
Этикъ привтомъ она всегда встрчала мужа, когда приходилось его тащить со двора домой. Съ проклятіями рождала она дтей, съ проклятіями воспитала ихъ, съ проклятіями работала для прокормленія ихъ.
— Насли черти!
Это была вчная фраза, срывавшаяся съ ея языка, когда дти просили сть и ей приходилось для накормленія ихъ мыть полы, стирать блье, собирать щепки. Попробовала, она заставить мужа идти къ роднымъ и заставить ихъ взять дтей. Родные сжалились и взяли Аоню, какъ старшаго изъ оставшихся въ живыхъ дтей. Но уже черезъ полгода пришлось снова отдать Аоню его семь, такъ какъ Василій Мухрановъ-Бльскій чуть не ежедневно врывался къ роднымъ, пьяный, оборванный, громящій идъ проповдями.
— Я отецъ, я долженъ видть своего сына, я не брошу его, какъ щенка, въ чужомъ дом!— ораторствовалъ онъ, чтобы сорвать денегъ за свой уходъ изъ дома родныхъ.— Обобрали, ограбили, а теперь еще хотите лишить единственнаго сына и наслдника! Кровопійцы! Есть ли у васъ душа? Есть ли у васъ сердце?
Родные ршились отдать мальчика родителямъ и платить матери за то, чтобы ребенка кормили, одвали, учили. Но какъ ни старалась мать прятать деньги и одежду мальчика, Василій Мухрановъ-Бльскій взламывалъ сундуки, разрывалъ вс углы, отыскивалъ деньги и одежду и пропивалъ все. Укравъ все и напившись, онъ громилъ жену за то, что она прячетъ все отъ мужа, когда у него горитъ нутро, когда ему тошно смотрть на людей, когда онъ терзается при вид этихъ жестокихъ сердецъ Каинова племени.
— Авеля, Авеля убили и длятъ его ризы!— кричалъ онъ, рыдая пьяными слезами.
Катерина Савельевна билась долго и упорно, наконецъ, у нея, тщедушной и болзненной женщины, лопнуло терпніе: какъ-то разъ она пришла домой и не нашла ничего — мужъ укралъ все, что еще уцлло у нихъ, онъ укралъ даже чужое блье, находившееся въ ихъ углу. Она точно обезумла, швырнула на полъ принесенныя щепки, сла на скамью и какъ бы замерла, блдная, исхудалая, походившая боле на трупъ, чмъ на живое существо. Въ ней произошелъ какой-то непонятный для нея самой переворотъ, она вдругъ сознала, что ей не для чего работать, что все равно все пропьется, что исхода изъ омута бдствій нтъ. Она до этой минуты все еще надялась на что-то, теперь ей было ясно одно, что бороться не для чего, что борьба не приведетъ ни къ чему. До этого дня у нея, казалось, былъ неисчерпаемый источникъ силъ, теперь ихъ какъ-то вдругъ не стало. У нея исчезло даже озлобленіе, а явилась апатія, явилась спокойная покорность судьб, опустились руки. Когда дти попросили сть, она тихо, уныло отвтила:
— Сходите, голубчики, попросите гд-нибудь… авось, добрые люди дадутъ…
Дти постояли передъ нею и потомъ пошли, растерявшіяся, недоумвающія, перешептываясь о чемъ-то между собою. До этого дня они еще не ходили по-міру.
Въ это время Аон пошелъ одиннадцатый годъ. Высокій и дюжій, хотя и худощавый, мальчуганъ инстинктивно угадалъ, что у него, у его сестеръ не стало послдней опоры — матери, что они должны сами промышлять для себя кусокъ хлба. Онъ, не долго думая, отправился самъ къ дяд объявить ему, что онъ и сестры должны ходить по-міру, чтобы кормиться. Онъ шелъ къ дяд смло, бодро, ругая его въ душ ‘старымъ боровомъ’, ‘идоломъ’, ‘разжирвшимъ псомъ’. Придя въ домъ дяди, онъ ороблъ, сконфузился, съежился…
Аоня вспомнилъ до мельчайшихъ подробностей, какъ онъ явился въ дяд, въ этотъ самый домъ, гд онъ сидлъ теперь. Дядя вышелъ къ нему въ залу серьезный, холодный, равнодушный, старый баринъ съ головы до ногъ. Мальчикъ началъ неумло, путаясь и торопясь, разсказывать о положеніи семьи.
— Чмъ же я ногу помочь вамъ? Вашъ отецъ все равно все пропьетъ,— отвтилъ дядя, выслушавъ его до конца.
— Я спрячу,— отвтилъ Аоня.
— Ты?— спросилъ дядя, зорко взглянувъ на него.
— Да. Мн учиться надо, я годъ только ходилъ въ школу. Нельзя же такъ… неучемъ-то быть. Тоже не сласть!
Дядя еще пристальне взглянулъ на него и заподозрилъ, что его научилъ всему отецъ. Могъ ли мальчуганъ самъ додуматься до того, что неученъ нельзя быть. Это ему подсказалъ отецъ, чтобы удобне надуть родныхъ. Этотъ пьяница способенъ на все. Да это и видно по мальчику. Недаромъ онъ смотритъ исподлобья, путается.
— Это теб отецъ веллъ сказать?— спросилъ дядя.
— Никто не веллъ. Самъ пришелъ,— отвтилъ Аоня.
Онъ продолжать смотрть исподлобья, съ видомъ хитреца, невольно вызывающимъ подозрніе. Такъ молодъ и уже такъ испорченъ! Впрочемъ, что же и ждать отъ сына такихъ отца и матери, отъ ребенка, выросшаго въ омут нищеты и паденья.
— Малъ ты еще и плохо умешь лгать,— сказалъ дядя сухо.— Я боле не намренъ давать на пьянство.
— Значитъ, такъ по-міру и нужно ходить,— проговорилъ мальчикъ отрывисто.
— Это ужъ не мое дло.
— Больше нечего длать… Онъ повертлъ въ рукахъ шапку и, тяжело вздохнувъ, въ смущеніи сконфуженно проговорилъ:
— Ну, что же… счастливо оставаться!
Въ эту минуту онъ былъ невыразимо жалокъ. Онъ точно сгорбился, точно съежился. Онъ пошелъ, неувренно и смущенно осматриваясь, куда выйти. Дядя пристально слдилъ за нимъ холодными, зоркими глазами и, наконецъ, остановилъ его.
— Куда же ты сталъ бы прятать деньги, если бы я теб ихъ далъ?— спросилъ онъ.
Мальчикъ остановился.
— Тетка у насъ… дяди Петра Васильевича жена… она добрая баба. Къ ней бы спряталъ,— отвтилъ племянникъ.— Она не отдастъ отцу… Тоже насмотрлась на него… безобразій-то не мало длалъ… Онъ и боится ихъ, тетки-то и дяди Петра Васильевича.
— Но вдь если я дамъ, я буду справляться, учишься ли ты.
Племянникъ не понялъ, что хочетъ сказать дядя, и ничего не отвтилъ.
— Меня обмануть теб трудно. Малъ ты еще.
— Въ чемъ обманывать-то?
— А въ томъ, что вамъ не разъ помогали, а толку все нтъ.
— Такъ ншто мн давали? Отецъ, извстно, все, пропьетъ, это ужъ врно, а мать тоже глупая, спрятать отъ него не можетъ… Тетка Матрена Савельевна ужъ пробовала ее учить, да разв ее научишь…
Дядю коробило отъ этого тона. Мальчуганъ былъ ему антипатиченъ по манерамъ, по взгляду, по способу выражаться. Ничто въ немъ не напоминало, что онъ былъ однимъ изъ Мухрановыхъ-Бльскихъ. Тмъ не мене дядя ршился помочь ему.
Съ этой минуты Аоня сталъ давать семь кое-что на прокормъ, сталъ ходить въ школу, пріодлся. Тетка, жена столяра и гробовщика Петра Васильевича Моссквитина, стала его казначейшей, жилище гробовщика стало складомъ его книгъ и кое-какой одежды. Что-то странное произошло въ это время съ матерью Аони. Иногда Аоня видлъ, что она молилась, чего прежде не бывало съ ней. Порой онъ заставалъ ее плачущею, и на вопросъ, о чемъ она плачетъ, она тихо и кротко отвчала, что ‘у нея сердце кровью исходитъ’. Никогда не ласкавшая прежде дтей, теперь она иногда такъ, ни съ того, ни съ сего, возьметъ кого-нибудь изъ нихъ за голову, прижметъ голову ребенка къ своей изсохшей груди и разрыдается надъ нимъ. Бывали минуты, когда она, плача и охая, говорила, что ненадолго они передохнули. Она знала хорошо своего мужа и понимала, что отъ него не скроется надолго то, что его семья ‘передохнула’. Она не ошиблась. Не находя дома ничего для кражи, видя, что жена ничего не длаетъ, Василій Мухрановъ-Бльскій сталъ не только проповдывать но и бушевать, и драться, принуждая жену работать.
— Дармодка, праздношатающаяся, сидишь у меня на ше!— кричалъ онъ, по добывавшій ничего и пропивавшій все.— Василій Мухрановъ-Бльскій добръ, такъ на немъ и воду возить можно! Есть ли въ теб душа? Сердецъ у васъ въ груди нтъ! Бога вы не боитесь, кровопійцы!
У него ничего не требовали. Ему только не давали возможности грабить что-нибудь въ дом. Этого было достаточно, чтобы онъ ихъ считалъ злодями. Несмотря на вс крики мужа, Катерина Савельевна уже не принималась за работу, зная хорошо, что работой она ничего не подлаетъ, что чмъ больше она будетъ работать, тмъ больше будетъ средствъ у мужа питъ. Она ла, что давалъ ей сынъ, и сидла сложа руки, мучимая сознаніемъ, что вотъ-вотъ нагрянетъ гроза и опять они вс останутся безъ хлба. Никогда она не боялась этого такъ, какъ теперь, точно она еще никогда не голодала. Она почти не выходила изъ дока, такъ какъ у нея не оставалось ничего, кром сорочки и рванаго ситцеваго платья. Заводить какую-нибудь одежду себ было невозможно. Всякая новая вещь попала бы въ кабакъ. Такъ прошло боле полутора года. Наконецъ, Василій Мухрановъ-Бльскій выслдилъ какъ-то, что сынъ посщаетъ школу, что у него есть сносная одежда, хранящаяся у родныхъ жены. Провдавъ объ этомъ отъ кого-то изъ клоачныхъ пріятелей, старикъ былъ глубоко оскорбленъ. Какъ, его семья, всмъ обязанная ему, обманываетъ его? Она, жта семья, пьетъ и стъ, когда онъ вымаливаетъ Христа ради шкалики водки? Подлые лицемры, гнусные обманщики! И кого обманываютъ? Собственнаго мужа, родного отца! Душа нтъ въ людяхъ! Креста на вороту нтъ! Жилы бы изъ нихъ тянуть надо, на площади наказывать! Сперва брать ограбилъ его, теперь жена и дти обманываютъ его. Гд де правда на земл? Посмшищемъ его для всхъ сдлали! Вс говорятъ: ‘видно, дома-то тебя не балуютъ. Сами дятъ, а теб не даютъ’. Нтъ, онъ покажетъ, каково надъ нимъ смяться! И въ одинъ прекрасный день онъ, побывавъ въ гостяхъ у гробовщика, не только стащилъ вещи, принадлежащія Аон, но захватилъ кое-что и изъ имущества самого Москвитина. Это было съ недлю тому назадъ, а третьяго дня поздъ желзной дороги покончилъ жизнь самого Василія Мухранова-Бльскаго.
Эти мрачныя воспоминанія проходили въ памяти Аони, онъ переживалъ снова все прошлое и такъ углубился въ свои думы, что не слыхалъ даже, какъ отворилась изъ залы дверь въ контору. Въ эту дверь проскользнула нарядно одтая двочка. Она остановилась у двери, заложивъ за симу руки, и любопытными глазами разсматривала мальчика, одтаго двочкой. Неизвстно, что заставило его, наконецъ, обратить на нее вниманіе и обернуться. Увидвъ ее, онъ не безъ удивленія остановилъ на ней свои черные глаза. Она тоже, не спускала съ него глазъ, продолжая держать руки за спиной. Въ ея лиц было что-то вызывающее, дерзкое, наглое. Наконецъ, она вдругъ проговорила какимъ-то нахально-хвастливымъ-тономъ:
— А у меня новое платье!
Онъ ничего не отвтилъ и продолжалъ разсматривать ее. Ей показалось, что онъ смотритъ на нее съ угрозой. Ея маленькое сердце забилось сильне.
— А я тебя не боюсь!— сказала она.
Ея маленькое личико приняло выраженіе какой-то задорной наглости.
— Ты мн ничего не смешь сдлать!— продолжала она еще боле вызывающимъ тономъ.
Его начинало бсить это маленькое созданіе, точно задавшееся цлью раздражить его.
— Чего ты ко мн пристаешь?— спросилъ онъ сдержанно.
Несмотря на его спокойный тонъ, она подмтила, что онъ сердится, и сдлала презрительную гримасу.
— А я вотъ все-таки тебя не боюсь!— повторила она настойчиво.
Онъ уже совершенно раздражился и грубо сказалъ ей:
— Убирайся отсюда!
Она, продолжая гримасничать, усмхнулась.
— А ты не смешь туда выйти!
Она, поддразнивая его, указала головой на дверь.
— Да, не смешь!— повторила она.
У него потемнло въ глазахъ. Не помня себя, онъ вскочилъ съ мста, подбжалъ къ ней, схватилъ ее за плечи. У нея отъ боли даже слезы выступили на глазахъ. Но она не вскрикнула, не двинулась съ мста, а только широко, удивленно открыла глаза.
— Такъ вотъ и пришибу на мст! Сволочь! Чортова кукла!— стиснувъ зубы, прошепталъ онъ и встряхнулъ ее за плечи, почти приподнявъ на воздухъ.
Потомъ онъ повернулъ ее лицомъ къ двери, распахнулъ двери ногою и вытолкалъ ее въ залъ. Ни разу въ жизни онъ еще не испыталъ такого припадка бшенства. Онъ никогда и не подозрвалъ, что онъ способенъ такъ обозлиться. Онъ въ это мгновенье забылъ все свое прошлое, забылъ постигшее его семью несчастіе, забылъ опасеніе за будущее. Въ его душ было одно бшенство на эту наглую, вызывающую, задорную куклу. Казалось, онъ могъ бы ее въ эту минуту изувчить, убить, если бы какъ-то случайно онъ не вытолкалъ ее за двери. Она же испытала что-то въ род того, что долженъ испытывать человкъ, случайно оступившійся и слетвшій кубаремъ съ высокой горы. На минуту у нея все завертлось передъ глазами. Въ нихъ запрыгали какіе-то красные и желтые огоньки. Когда это ощущеніе, близкое къ обмороку, прошло, она сконфуженно оправила платьице, осмотрлась пугливо кругомъ и потомъ чинно, степенно, съ поднятой гордо головкой пошла въ гостиную, точно ничего не случилось съ нею…
На двор сгустились сумерки пасмурнаго зимняго дня. Въ окнахъ домовъ давно уже засвтились огни. Въ дом Николая Ивановича Мухранова-Бльскаго тоже показался кое-гд свтъ. Смотря на него съ улицы, можно было увидать, какъ въ бель-этаж медленно двигался мимо оконъ огонекъ подъ зеленымъ абажуромъ. Это старый, маленькій ростомъ, сморщенный, какъ печеное яблоко, камердинеръ Николая Ивановича, Илья, несъ чрезъ вс комнаты лампу въ кабинетъ барина. Достигнувъ послднихъ двухъ оконъ, огонекъ остановился на мст. Это старикъ поставилъ лампу на каминъ. Потомъ онъ медленно перешелъ къ большому письменному столу и зажегъ дв свчи, заслоненныя съ одной стороны тоже зелеными шелковыми ширмочками. Затмъ, подойдя къ окнамъ, старикъ опустилъ тяжелыя занавси изъ темно-зеленаго трипа. Осмотрвъ комнату и видя, что все въ порядк, старый слуга придвинулъ кресло къ камину, поправилъ въ камин уголья, передвинулъ на передкаминномъ столик бутылку съ виномъ и стаканъ и, качая головой, точно не одобряя мысленно кого-то, старческой походкой поплелся вонъ изъ кабинета, ворча что-то себ подъ носъ…
Было уже около восьми часовъ вечера, когда къ подъзду дома подкатили старомодныя сани. Изъ нихъ вышелъ Николай Ивановичъ и, сбросивъ шинель, съ бобровыми воротникомъ и лацканами, скорой походкой прошелъ въ свой кабинетъ, сказавъ на ходу Иль, что ему ничего не потребуется, что онъ будетъ заниматься. Войдя въ кабинетъ, онъ заперъ за собой дверь на ключъ, прошелся раза дна. но комнат и вдругъ остановился.
— Что это… и здсь ладаномъ пахнетъ?— пробормоталъ онъ.
Потомъ, что-то сообразивъ, онъ прошелъ въ небольшую спальню за кабинетомъ, сбросилъ сюртукъ и надлъ домашній пиджакъ. Подойдя къ туалету, онъ взялъ склянку съ духами, спрыснулъ свое платье и снова вернулся въ кабинетъ. Онъ прошелъ прямо къ передкаминному столику, валилъ въ стаканъ вина и осушилъ его большими, жадными глотками. Поставивъ стаканъ на столъ, онъ не отнималъ отъ него руки, смотря сосредоточенно, но беацльно передъ собою, точно въ полусн припоминая и соображая что-то. Наконецъ, изъ его груди вылетлъ тяжелый вздохъ.
— Эхъ, братъ, братъ!— проговорилъ онъ вслухъ.— До чего дошелъ… какъ погибъ!
Потомъ, быстро оставивъ стаканъ и какъ бы торопясь, онъ взялъ одну изъ книгъ, лежавшихъ на стол, придвикулъ кресло еще ближе къ камину, гд ровнымъ свтомъ горлъ коксъ, и, защищенный экраномъ, удобно услся въ кресло, съ книгой, открытой такъ, что свтъ на нее падалъ сверху. Нсколько минуть онъ пробовалъ читать. Но ему это не удавалось, глаза плохо разбирали напечатанное, какъ будто между страницами и глазами разстилался колеблющійся туманъ. Вмсто строкъ и буквъ онъ видлъ только-что посщенную имъ часовню съ гробомъ по середин, съ искалченнымъ, уже разлагающимся мертвецомъ въ гробу, съ монотоннымъ чтеніемъ дьячка, съ заунывнымъ обрядомъ панихиды, съ мерцаніемъ восковыхъ свчей и клубами пахучаго дыма, вылетающаго изъ кадила. Въ его ушахъ еще раздавались и заунывное пніе, и плачъ, надрывающій плачъ присутствовавшихъ на панихид. Онъ поднялся, переставилъ лампу съ камина на столъ, опять услся поудобне, опять сталъ читать, чтобы отогнать воспоминаніе, но въ глазахъ было попрежнему темно и мутно, попрежнему мысль была далека отъ книга, хотя эта книга касалась ero любимаго предмета — исторіи парламентской борьбы въ Англіи.
— И что это за фатумъ преслдуетъ весь нашъ родъ?— проговорилъ онъ опять вслухъ, опуская мигу на колни и устремляя сосредоточенный взглядъ въ пространство.— И нашъ ли только? Не вс ли дворянскія семьи у насъ въ Россіи въ такомъ положенія! Не вс ли сн распадаются, приходятъ въ упадокъ, вымираютъ? Несчастная страна безъ традицій, безъ прочныхъ устоевъ, безъ прочныхъ учрежденій!
Онъ сдлалъ презрительную гримасу, налилъ еще вина, выпилъ его и погрузился не то въ раздумье, не то въ дремоту. Передъ нимъ проходили воспоминанія, картины, образы изъ семейнаго прошлаго,— изъ прошлаго Мухрановыхъ-Бльскихъ.
Это была вовсе не аристократическая, но все же довольно старая дворянская фамилія. Но ею точно игралъ какой-то злой духъ, то выдвигая кого-нибудь изъ ея членовъ на видное мсто въ одно царствованіе, то загоняя другого изъ ея членовъ въ какую-нибудь захолустную трущобу, чуть не въ Сибирь, въ другое царствованіе. Въ числ ея членовъ были и выдающіеся сановники, и жалкіе шуты, и опричники при Иван Грозномъ, терзавшіе свою же братью бояръ, и заговорщики при Анн Ивановн, стремившіеся ограничить верховную власть, и коренные помщики, твердые своей земл, и бездомные скитальцы, окончившіе вкъ за границей католическими монахами. Въ послдній разъ съ почетомъ выдвинулась впередъ эта фамиліи въ отечественную войну, а потомъ погромъ четырнадцатаго декабря вдругъ какъ бы выбросилъ семью за борть общественной жизни и уже никто изъ Мухрановыхъ-Бльскихъ не игралъ никакой выдающейся роли. Гд и какъ кончилъ свои жизнь отецъ Николая Ивановича — этого почти не зналъ самъ Николай Ивановичъ. Онъ зналъ только, что его отецъ былъ сосланъ, что отца прокляла бабка Николая Ивановича за женитьбу посл смерти первой жены, на какой-то гувернантк, за участіе въ декабрьскихъ событіяхъ. Эта бабка взяла себ на воспитаніе его, Николая Ивановича, оставивъ на произволъ судьбы другихъ дтей своего сына, она признавала Мухрановымъ-Бльскимъ только перваго внука, остальныхъ же дтей своего сына не признавала вовсе, настойчиво утверждая, что у него былъ только одинъ ребенокъ.
— Да, иначе и могло быть, такъ какъ онъ жилъ съ женою всего десять мсяцевъ,— говорила старуха.
И когда ей говорили о второмъ брак ея сына, она замчала.
— Ну, это для меня новость! Моего согласія онъ на второй бракъ не спрашивалъ, а что длалось безъ моего согласія, за то я не отвчаю…
Суровая, надменная, самодурствующая старая барыня ршила, что ея Никсъ, еще дитя, будетъ дипломатомъ, и воспитала его сообразно съ этимъ ршеніемъ, онъ провелъ дтство за границей, окруженный иностранцами — гувернерами и учителями. Затмъ его отдали въ лицей, а оттуда онъ попалъ почти тотчасъ же по выход въ Лондонъ въ качеств одного изъ состоящихъ при посольств. Бабка Николая Ивановича уде давно умерла, а онъ все оставался въ Лондон, женился на англичанк, усвоивъ языкъ, манеры, вкусы и привычки людей того круга, гд ему пришлось вращаться въ лучшіе годы его жизни. Апатичный по натур, сухой по уму, онъ быстро превратился въ ходячую машину и освоился со всми привычками и нравами чопорнаго высшаго англійскаго общества. Жизнь здсь не жала его, какъ тсная колодка, напротивъ того, онъ нашелъ здсь возможность жить, не мечась изъ стороны въ сторону, и думать по извстному шаблону, не напрягая умственныхъ способностей на изобртеніе чего-нибудь новаго. Онъ чувствовалъ себя отлично въ этой сфер готовыхъ идей, готовыхъ формъ, какъ человкъ, нашедшій платье во своей фигур, сапоги по своей ног, обдъ и вино по своему вкусу. Такъ должна чувствовать себя рыба въ вод. Его жизнь была ровною жизнью: онъ не былъ ни монахомъ, ни цломудреннымъ, но въ то же время онъ не былъ ни кутилой, ни развратникомъ въ общепринятомъ смысл слова. Ему были нужны и женщины, и вино въ извстные періоды, и онъ пользовался ими настолько, насколько было нужно ему,— пользовался именно въ то время, когда это было нужно ему. Сильная попойка не втягивала его въ пьянство, а длала его еще трезве на нкоторое время и это время продолжалось тмъ дольше, чмъ сильне была выпивка. Оргіи съ женщинами имли тотъ же характеръ: он были періодическими, он производились для того, чтобы надолго отдлаться отъ тревожнаго стремленія къ нимъ. Самая его женитьба не была дломъ страсти и безумнаго увлеченія, она совершилась степенно, обдуманно, расчетливо, какъ хорошая дипломатическая сдлка, но именно хорошая, такъ какъ ни онъ, ни невста не кривили душой, не насиловали себя, не подавляли въ себ какихъ-нибудь антипатій другъ къ другу. Они нравились другъ другу, они знали, что будутъ счастливы, они шли къ алтарю съ спокойными сердцами и съ невозмутимыми лицами. Въ первое брачное утро они оба прежде всего просмотрли утреннія газеты и серьезно вникли, врно ли описана въ газетахъ церемонія ихъ бракосочетанія и не забытъ ли кто-нибудь изъ присутствовавшихъ на свадьб. О родин, о Россіи онъ мало думалъ и заботился о ной гораздо мене, чмъ о какихъ-нибудь островахъ Фиджи. Если что-нибудь и напоминало ему о ней, такъ это ежегодно высылаемые ему оброки съ его крестьянъ…
— И какое безуміе было начинать эту войну, бросить перчатку всей Европ!— вдругъ промелькнуло въ голов Николая Ивановича.— Государство съ глиняными пушками, съ комиссаріатомъ, готовымъ уморить съ голода войско, съ людьми, продававшими непріятелю присланную корпію, съ цлымъ легіономъ бездарностей…
Онъ, раздраженный, взволнованный нахлынувшими воспоминаніями, передернулъ плечами, отложилъ совсмъ въ сторону книгу и выпилъ еще немного вина.
— Зато что мы и пережили!— со вздохомъ произнесъ онъ.
Опять, какъ въ волшебномъ фонар, проходятъ туманныя картины, въ его воспоминаніи прошли картины отъзда изъ Лондона, прізда въ Петербургъ, сотни новыхъ встрчъ, масса нежданныхъ огорченій, страшная эпоха, когда онъ былъ выбитъ изъ колеи. Въ Петербург онъ увидалъ, что его обогнали въ служебной карьер вс его товарищи, что у него въ вліятельныхъ сферахъ почти не стало не только друзей, но и знакомыхъ, что онъ былъ совершенно чужимъ въ петербургскомъ высшемъ свт, почти не знавшемъ его и прежде, и успвшемъ забыть его бабку, игравшую когда-то, очень давно, видную роль. Рядомъ съ этимъ онъ почти съ ужасомъ узналъ, что его братъ спился съ круга, промотался, женился на какой-то кухарк или горничной, что его сестра вышла замужъ за купца, правда, имвшаго и состояніе, и чины, и ордена, но все же купца съ массой родни изъ совсмъ необразованнаго купечества и даже мщанства. Николай Ивановичъ не чувствовалъ особенно сильной любви къ сестр и брату, на такую любовь онъ былъ вообще неспособенъ, и, кром того, сестру и брата онъ узналъ только во время длежа съ ними небольшого наслдства, доставшагося имъ всмъ посл дяди, узналъ во время трехъ-четырехъ свиданій. Теперь эти люди напомнили ему о себ: братъ — просьбами о помощи и мелодраматическими упреками за то, что старшій братъ ограбилъ сиротъ, захвативъ въ свои руки наслдство посл бабки, сестра — широкой жизнью съ пикниками, съ маскарадами, съ стремленіемъ публично сказать всмъ и каждому: ‘знай нашихъ’. Все это раздражало, оскорбляло, шокировало Николая Ивановича, и онъ мечталъ только о томъ времени, когда кончится война, когда онъ будетъ имть возможность опять перебраться въ Лондонъ. Читая о понесенныхъ нами потеряхъ, о нашихъ пораженіяхъ, онъ повторялъ всмъ и каждому, что этого и нужно было ожидать, что хорошо еще, если эта война не погубить окончательно Россію. Онъ почти радовался нашимъ неуспхамъ, недовольный всмъ и всми въ Россіи, и людьми, и событіями, и учрежденіями, и погодой. Но прежде чмъ онъ дождался окончанія войны, онъ въ одинъ прекрасный день узналъ, что въ его имніяхъ происходитъ что-то неладное, что сборы оброковъ идутъ туго, что крестьяне нкоторыхъ изъ его деревень буквально ходятъ по-міру. Онъ ршился объхать самъ свои имнія: по нкоторымъ изъ нихъ точно прошелъ непріятель, все было разорено, запущено, везд обнаружились слды кражи управителей, истребленія лсовъ. Онъ просто пришелъ въ ужасъ и не называлъ Россію иначе, какъ страной воровъ и лихоимцевъ. ‘Скоре продать все и ухать, ухать на край свта’,— мелькало въ его голов. Но продавать было уже не время. Въ Россіи готовилось великое событіе — освобожденіе крестьянъ. Николай Ивановичъ вдругъ очутился въ самомъ странномъ, непонятномъ для него самого положеніи: онъ былъ консерваторъ по натур, по убжденіямъ, по жизни и въ то же время онъ явился чуть но бунтовщикомъ противъ правительства.
— Гд же уваженіе правъ? Гд святость чужой собственности?— ораторствовалъ онъ, волнуясь и протестуя.— Мы дворяне, мы первенствующее сословіе, какъ же можно насъ лишать нашихъ правъ, нашей собственности? Я понимаю эмансипацію рабовъ, но я не понимаю насилія, отнятія земли, нашей собственной земли…
И вдругъ онъ почувствовалъ свое безсиліе, свою ничтожность въ области общественной дятельности. Никто, повидимому, и не думалъ обращать вниманіе на протесты бывшаго секретаря посольства, на протесты никогда не жившаго въ своихъ имніяхъ помщика, лишеннаго связей, какъ въ столиц, такъ и въ провинціи. Онъ увидалъ, что онъ стоитъ одиноко, что его роль сыграна, что ему нужно только устроить свои дла и доживать вкъ. У него, изучавшаго вс тонкости дипломатіи и занимавшагося десятокъ дть парламентской исторіей Англіи, не хватало ни ума, ни смтки, ни знаній, ни связей, чтобы сдлаться виднымъ лицомъ какой-нибудь партіи, какого-нибудь кружка у себя на родин, и онъ, будируя, сердясь на всхъ и на все, заперся въ своемъ дом-особняк, гд по вечерамъ все чаще и чаще замыкался въ своемъ кабинет ‘для занятій’. Его старый камердинеръ Илья очень хорошо зналъ сущность этихъ занятій и только вздыхалъ, видя, что баринъ иногда такъ углублялся въ занятія, что проводилъ ночь въ кресл, оставивъ постель даже не смятой… Если бы этотъ врный слуга изъ крпостныхъ, говорившій про себя, что ему всего пришлось насмотрться на своемъ вку и всмъ побывать и ‘казачкомъ’, и ‘громомъ’, былъ склоненъ къ болтовн, то, можетъ-быть, многіе удивились бы способу занятій Николая Ивановича, но старикъ былъ суровъ и молчаливъ, какъ нмой, и потому вс только удивлялись, какую дятельную жизнь ведетъ Николай Ивановичъ. Днемъ онъ занимается съ управляющими и конторщиками въ рабочемъ кабинет или, такъ называемой, контор, засдаетъ въ разныхъ филантропическихъ комитетахъ, а вечеромъ предается ученынъ работамъ, посвящая долгіе часы изученію исторіи парламентской борьбы въ Англіи. Всегда случалось такъ, что особенно усердное изученіе этой исторіи Николаемъ Ивановичемъ совпадало съ какимъ-нибудь нежданнымъ визитомъ Василія Ивановича, или съ какой-нибудь исторіей въ семь Настасьи Ивановны, или посл какого-нибудь непріятнаго доклада одного изъ управителей. Посл этихъ непріятныхъ событій будничной жизни, запрется, бывало, Николай Ивановичъ у себя въ кабинет, прозанимается цлую ночь и на другой день смотритъ такъ же гордо и строго, какъ всегда.
Впрочемъ, съ теченіемъ времени вншнихъ причинъ, побуждающихъ искать успокоенія въ ‘кабинетныхъ занятіяхъ’, у Николая Ивановича становилось, повидимому, все меньше и меньше, и онъ предавался имъ, скоре, по привычк, чмъ подъ вліяніемъ огорченій и непріятностей. Онъ, мало-по-малу, свыкся съ жизнью въ Россіи, въ Петербург, настроеніе въ обществ за это время перемнилось, и хотя никто не думалъ призывать Николая Ивановича къ общественной дятельности, но все же у него начало являться все боле и боле союзниковъ, недовольныхъ и будирующихъ стариковъ, оставшихся не у длъ. Онъ сталъ даже пользоваться извстнымъ уваженіемъ, какъ человкъ, удалившійся отъ длъ изъ нежеланія идти ‘на компромиссъ’, какъ онъ выражался самъ. Отъ какихъ длъ онъ устранился — объ этомъ никто не спрашивалъ. Вс врили просто на слово, что и онъ когда-то былъ дятеленъ, и прежде всхъ врилъ этому онъ самъ. Многіе даже ждали, что онъ еще прославится и составитъ себ громкое имя, окончивъ своя ‘кабинетныя занятія’. Но особенное уваженіе стяжалъ онъ себ въ своей семь, говорившей про него:
— Николай Ивановичъ старый дипломатъ!
Всхъ членовъ семьи Николая Ивановича Мухранова-Бльскаго особенно изумляло и подчиняло величавое спокойствіе какъ его самого, такъ и его жены, хотя про послднюю никто не могъ сказать, какими качествами отличается она, кром этого невозмутимаго величаваго спокойствія. Жизнь этой четы была, въ сущности, жизнью людей, стремящихся только къ тому, чтобы имъ было хорошо, и не заботящихся боле ни о чемъ. Казалось, у нихъ былъ одинъ девизъ: ‘Наши сапоги намъ впору, а до чужой обуви намъ нтъ дла’. Они не только слдовали сани этому девизу, но были убждены, что все человчество будетъ только тогда счастливо, когда каждый будетъ считать своимъ символомъ вры именно этотъ девизъ. Какъ бурныя волны моря, набгая на неподвижныя скалы, разбиваются и падаютъ у ихъ подножія, такъ вчно бьющееся въ слезахъ, вчно тревожное человчество смиряется, принижается, исполняется отороплымъ испугомъ при встрчахъ съ людьми-скалами, съ людьми, полными безмятежнаго спокойствія, душевной гармоніи, невозмутимаго хладнокровія. Эти олимпійцы подавляютъ простыхъ смертныхъ своей неуязвимостью. Такъ было и въ данномъ случа. У Мухранова-Бльскаго оказалось не мало родни въ Петербург. Вся эта полуразоренная родня перероднилась съ разными разночинцами, вошла въ родственныя связи съ купечествомъ, стремившимся превратиться въ дворянъ и забыть самому и заставить забыть другихъ, что его дды и прадды ходили въ лаптяхъ, были дворниками, были кабатчиками. Вся эта родня, увидавъ Николая Ивановича и его Викторію Георгіевну, сразу прониклась къ нимъ уваженіемъ, какъ къ носителямъ высшей культуры, безукоризненнымъ по манерамъ, по такту, по тону, по умнью жить. У нихъ были сглажены вс шероховатости, вс острые углы, вс слды плебейства, тогда какъ у петербургской родни Мухранова-Бльскаго, несмотря на вс ея усилія замести слды прошлаго, то и дло вылзали на свтъ Божій то какая-нибудь мать въ косыночк на голов, то какой-нибудь братецъ, вносящій въ залы жаргонъ гостинаго двора. Но и безъ этихъ матерей въ ‘головкахъ’, безъ этихъ братцевъ изъ гостинаго двора, родные Мухранова-Бльскаго почувствовали сразу, что они и мечтать еще не могутъ о такой выдрессировк, какая была въ Никола Иванович. Эта дрессировка сказалась ясне всего, когда родня Николая Ивановича волновалась отъ всякихъ продлокъ Василья Ивановича. Сестра Мухранова-Бльскаго Настасья Ивановна Зубцова, ея дочь Евгенія Васильевна Благово, мужъ послдней, генералъ безъ опредленныхъ занятій, Аркадій Аркадьевичъ Благово, старшій сынъ Благово, Мишель, разные двоюродные братья и сестры, племянники и племянницы Николая Ивановича, вс эти люди приходили въ отчаяніе, когда Василій Ивановичъ срамилъ и уличалъ ихъ, какъ кровопійцъ, барышниковъ, взяточниковъ, міродовъ. Только Николай Ивановичъ и Викторія Георгіевна оказались выше этихъ волненій. Когда имъ разсказывали о продлкахъ Василія Ивановича, они замчали:
— Мало ли что длаютъ пьяницы. Разв можно обращать. вниманіе на эти падшія созданія?
Когда имъ говорили, что онъ ихъ срамитъ, они отвчали:
— Чмъ же? Вдь не мы его спаиваемъ. Каждый человкъ отвчаетъ только за свои поступки.
У нахъ на все были готовыя сентенціи, какъ въ аптек есть лкарства противъ всякихъ недуговъ.
Разъ Василій Ивановичъ явился къ самому Николаю Ивановичу съ обличительной проповдью. Оборванный, всклоченный, съ пылающимъ, какъ зарево, опухшимъ лицомъ, немного выпившій, онъ всталъ передъ братомъ въ зал въ трагическую позу.
— Братъ, братъ, видишь ли ты, до какой нищеты дошелъ я, я — отецъ семейства, твой единокровный братъ! Жгучими слезами обливаюсь я каждый день, смотря на свою голодающую семью! У тебя нтъ дтей, ты живешь въ довольств, ты наслаждаешься всми благами жизни, а я, какъ бдный Лазарь, прошу у тебя Христа ради хоть объдковъ съ твоего изобильнаго стола,— для дтей прошу! О, брать, братъ! Подай мн руку помощи, если у тебя есть сердце, если у тебя есть душа, если ты не лютый зврь, а человкъ!
Василій Ивановичъ колотилъ себя въ грудь. Николай Ивановичъ, спокойный, невозмутимый, холодный, стоялъ передъ нимъ въ своемъ черномъ, застегнутомъ до верху англійскомъ сюртук и слушалъ. Когда братъ кончилъ, онъ отвтилъ:
— Я не поощряю пьянства! Я могъ бы помочь вамъ, но помогать кабатчикамъ я не намренъ.
Василій Ивановичъ открылъ ротъ, чтобы продолжать свою рчь, но Николай Ивановичъ спокойнымъ жестомъ остановить его и сказалъ:
— Перестаньте пить, когда перестанете пить, приходите со мн въ боле приличномъ вид, тогда я подумаю, какъ васъ устроить. Я буду очень радъ сдлать для васъ все, то могу. Теперь же идите.
Василій Ивановичъ возмутился.
— Брать, есть ли въ теб душа? Есть ли въ теб сердце? Ты вспомни, что у насъ былъ одинъ отецъ, что…
Николай Ивановичъ взглянулъ на часы.
— Мн пора хать въ комитетъ. Потрудитесь выйти!
Василій Ивановичъ опять открылъ ротъ. Николай Ивановичъ подошелъ неторопливо къ столу, взялъ колокольчикъ а позвонилъ. Въ задъ вошелъ лакей.
— Проводите этого господина и прикажите мн подавать экипажъ,— сказалъ Николай Ивановичъ.
Онъ неторопливо вышелъ изъ залы, оставивъ лакея выпроваживать Василія Ивановича.
Николай Ивановичъ тотчасъ же забылъ объ этомъ случа и, конечно, никому не разсказывалъ о немъ. Онъ давно усвоилъ себ убжденіе, что всякія непріятности довольно пережить и что вспоминать и разсказывать о нихъ — это значитъ добровольно подвергать себя новой непріятности. Но Василій Ивановичъ разблаговстилъ везд, какъ его выгналъ черезъ лакея братъ,— ограбившій его братъ! Настасья Ивановна, узнавъ объ этомъ, даже разсердилась на Николая Ивановича и назвала его сгоряча въ своей семь ‘безсердечнымъ человкомъ’.. Но когда черезъ нсколько дней она увидала его и стала ему выговаривать за его поступокъ, онъ невозмутимо холоднымъ тономъ спросилъ ее:
— Что же мн было длать?
Она растерялась, какъ всегда терялась передъ старшимъ братомъ, и неопредленно отвтила:
— Ну, все же… нужно было какъ-нибудь иначе…
— То-есть какъ же иначе поступить?— спросилъ онъ, смотря прямо ей въ лицо свинцовыми глазами.
Она не знала, какъ. Гд же ей знать! Она женщина. Но все же, нельзя же такъ. Тогда онъ пояснилъ:
— Дать ему денегъ, чтобы онъ напился еще боле? Начать убждать его, когда онъ въ пьяномъ вид не могъ ничего понять? Оставить его бушевать, сколько ему угодно, чтобы вышелъ скандалъ? Выпроводить его лично, то-есть подвергнуть себя необходимости чуть не драться?
Онъ презрительно пожалъ плечами.
— Я сдлалъ то, что я могъ сдлать, избгая крупнаго скандала. Впрочемъ, если вы мн укажете средства какъ-нибудь спасти Василья, я буду очень благодаренъ. Поврьте, что мн, боле чмъ кому-нибудь, непріятно сознавать положеніе моего брата. Я, какъ вы знаете, не имю надобности быть расчетливымъ и скупымъ, я охотно помогаю даже постороннимъ бднякамъ и тмъ охотне помогъ бы брату и его семь, но весь вопросъ: какъ это сдлать? Мы вдь перепробовали вс средства, и они не повели ни къ чему.
Сестра такого средства не знала, какъ не зналъ его никто въ семь, перепробовавшей дйствительно многія средства, чтобы превратить пьяницу въ трезваго, тунеядца въ работника, вора въ честнаго. Но, не зная этихъ средствъ, они все же волновались и, такъ сказать, бились объ стну. Николай Ивановичъ, придя къ убжденію, что спасеніе невозможно, былъ спокоенъ. Это было не безсердечіе, какъ говорилъ онъ, но холодная логичность. Именно эта ‘холодная логичность’ подчинила, мало-по-малу, ему его ближайшихъ родственниковъ, и безхарактерную Настасью Ивановну, давно уже ‘перебсившуюся’ и перешедшую къ другой крайности — жъ трусливой расчетливости, доходившей, иногда до скряжничества, и втреную Евгенію Васильевну, безпутно и легкомысленно убивавшую время среди маскарадовъ, клубовъ, спектаклей и пикниковъ, и сосредоточенно серьезнаго Аркадія Аркадьевича, вчно соображавшаго, какъ бы раздобыть денегъ, чтобы поднести подарокъ какой-нибудь балерин.
Но ‘холодная логичность’ какъ будто измнила Николаю Ивановичу въ послдніе два дня. Онъ совершенно растерялся, узнавъ о смерти брата. Всти о смерти вообще наводятъ на невеселыя мысли, но тутъ смерть была такъ неожиданна, сопровождалась такими тяжелыми подробностями, соединялась съ такими мрачными воспоминаніями. Ни разу при жизни брата Николай Ивановичъ не задумывался надъ разглагольствованіями брата. Теперь же вдругъ вспомнилось все: упреки, обвиненія, ругательства, христарадничанья. Передъ глазами вставалъ пьяный, ужасающій по своему безобразію образъ погибшаго человка. И этотъ человкъ былъ его братъ, былъ одинъ изъ Мухрановыхъ-Бльскихъ! Да, онъ былъ изъ ихъ семьи, онъ оставилъ жену, дтей. Не выйдутъ ли и они, эти дти, такими же? Ихъ волей-неволей надо спасти, хотя ради ихъ фамиліи. Тоже отрадно будетъ, если сдлаются ворами, попадутъ на скамью подсудимыхъ. Вс газеты наполнятся отчетами о суд надъ ними. Фамилію Мухрановыхъ-Бльскихъ протащатъ по грязи… Прежде всего нужно, чтобы дти забыли свою трущобную жизнь. Ихъ нужно взять отъ матери, разобщить между собою, пересоздать. Легко сказать: пересоздать,— пересоздать дтей такихъ отца и матери! Настасья Ивановна не безъ основанія замтила, что изъ пріемышей всегда выходятъ негодяи. Нечего даже разсчитывать на ихъ привязанность. Отецъ, конечно, усплъ ихъ вооружить противъ него, Николая Ивановича. И опять въ ушахъ Николая Ивановича зазвучали слова: ‘воръ, грабитель’. Онъ сдвинулъ брови и пропнулъ руку къ бутылк, налилъ вина, выпилъ и пробормоталъ:
— Пьяный негодяй! Я ограбилъ, я? Что я ограбилъ? Мн бабка завщала все! Она была въ своемъ прав. На кабакъ ему недоставало, на водку!
Онъ вдругъ широко открылъ глаза. Опять передъ нимъ проходила картина: часовня, гробъ, мертвый братъ, панихида, рыданія семьи.
— Что жъ… имъ же оставлю… я распоряжусь… я распорядился,— пробормоталъ онъ.
Его вки опустились на глаза, голова повисла на грудь. Губы, едва шевелясь, шептали:
— Я воспитаю… ты пропилъ бы… Да… пропилъ бы…
Онъ тихо засыпалъ въ кресл…
Дйствительно, онъ уже распорядился насчетъ дтей: онъ бралъ Аоню, Настасья Ивановна согласилась взять старшую изъ двочекъ, Машу, младшая двочка, Саша, должна была воспитываться съ дочерью Евгеніи Васильевны, Зоей. Еще наканун, въ день своихъ именинъ, Николай Ивановичъ: поручилъ своему камердинеру Иль обмундировать Аоню и въ то же время озаботился, чтобы очистили комнату для мальчика. Забота объ этомъ была возложена на Мавру Артамонову, старую служанку-любимицу бабки Николая Ивановича, жившую въ его дом почти на поко. У нея были ключи отъ главной кладовой. Разъ въ день къ ней приходилъ кто-нибудь изъ слугъ, говорилъ, какую провизію нужно выдать, старушка шла въ кладовую, выдавала провизію и возвращалась въ свой уголъ, гд цлый день она вязала чулки и носки, косынки и шарфы ‘на деревянное масло для лампады’. Въ этой комнатк — только здсь — была большая двуспальная кровать со множествомъ пуховиковъ, стоялъ въ углу кіотъ краснаго дерева съ большими образами въ золоченыхъ ризахъ, теплилась неугасимая лампада, висвшая на тяжелыхъ цпочкахъ, нжился большой ожирвшій котъ дымчатаго цвта, стояли грошовые цвты на окнахъ, виднлся среди мебели тяжелый кованный сундукъ, прикрытый ковромъ. Мавра Артамоновна носила на голов косынку, повязанную по-купечески, на ней были постоянно большіе очки въ толстой серебряной оправ, сдвигавшіеся на лобъ во время бесдъ съ людьми, спускавшіеся на кончикъ носа во время вязанья или чтенія. Читала она только одну книгу — библію и притомъ свою библію, большую, распухшую, напечатанную по-славянски, замасленную, какъ блинъ. Кто-то изъ родни Николая Ивановича подарилъ ей новую библію, она полюбовалась и положила ее на кіотъ, гд лежали вербы, восковыя свчи и дв просфоры. Читать же она продолжала свою библію, такъ какъ ту, другую библію читать она была не въ состояніи, убдившись, что въ ней все ‘не на своихъ страницахъ написано’. Никогда никто изъ постороннихъ гостей не видалъ Мавру Артамоновну. Родня же Николая Ивановича, посщавшая домъ, иногда на нсколько минутъ заходила къ старушк, бывшей съ дтства какъ бы членомъ семьи Мухрановыхъ-Бльскихъ. Никто не удивлялся, что она не показывается въ другихъ комнатахъ, не распоряжается тамъ ничмъ, не удивлялась этому и сама старушка. Т другія комнаты были для нея чмъ-то чужимъ. Въ нихъ ей было бы неловко. Тамъ были не т порядки, къ какимъ привыкла она. Говоря о Мавр Артамоновн, Мухрановь-Бльскій постоянно замчалъ:
— Я глубоко уважаю Мавру Артамоновну.
Викторія Георгіевна прибавляла:
— Это почтенная старость. Передъ нею невольно преклоняешься.
Они почти ежедневно заходили къ нян, какъ ее называли вс, хотя она никого изъ нихъ не няньчила, тихо и степенно справлялись о ея здоровь, о томъ, не нужно ли ей чего-нибудь, потомъ, замтивъ что-нибудь о погод, о здоровь родныхъ, такъ же тихо и степенно уходили отъ старушки. Ко дню ея рожденья, ко дню именинъ, въ праздникамъ ей длались подарки — матеріи на платье, на салопы, ковровые платки. Она съ кроткой улыбкой качала головой, говорила, что ее балуютъ, и прятала матеріи и платки въ сундукъ. Одвалась она просто, всегда въ коричневое ‘мериносовое’ платье, въ коричневую шелковую косыночку и при выход въ церковь лтомъ носила салопъ изъ гро-гранъ-муаре, зимой шубу на лисьемъ мху, крытую чернымъ сатанъ-тюркъ съ большимъ воротникомъ. Бывали дни, когда ей не приходилось проронить ни слова: одна-одинехонька она сидла, шевеля по цлымъ часамъ спицами. Безмятежно спокойное, розовато-блое старческое лицо, съ сдыми, серебристо-блыми волосами, оставалось неподвижнымъ, точно застывшимъ. Только руки работали и работали неустанно, вывязывая, петлю за петлей, цлые ряды этихъ нетель. Въ комнат царила невозмутимая тишина, иногда смущавшая, повидимому, даже кота. Прождавъ долгіе часы, онъ иногда поднимался, медленно выгибалъ спину дугой, потомъ потягивался, выпуская при этомъ вс свои когти, и озирался кругомъ широкими глазами. Потомъ онъ, позвывая, тихо направлялся къ старушк, терся о ея платье боками и, видя, что она не обращаетъ на него вниманія, лниво переходилъ на другое мсто, снова звалъ и, точно въ борьб съ одолвавшей его дремотой, то закрывалъ, то раскрывалъ сонные глаза, покуда сонъ не вступалъ въ свои права. Но вдругъ щелкала догоравшая свтильня, старушка выходила изъ оцпеннія, поднимала глаза къ лампад, свертывала неторопливо и аккуратно вязанье и, поднявъ очки на лобъ, шла поправлять лампаду. Въ эту минуту ея губы тихо шевелились, изъ груди вырывался вздохъ, иногда тихія слова:
— А дтишкамъ-то каково?… Отца всего лишили, а дтишкамъ-то каково?
Или:
— Что-то выйдетъ изъ бдняжекъ?.. Уличные ребятишки совсмъ!
Угадывалось, что она все время о комъ-то думала, кого-то жалла. Кого? На это было бы трудно отвтить, такъ какъ Мавра Артамоновна долголтнимъ житейскимъ опытомъ, опытомъ дворовой крпостной служанки, дошла до одного правила: все выслушивать и ничего не разсказывать. Вслдствіе этого правила она была складочнымъ мстомъ всхъ тайнъ родственниковъ и свойственниковъ фамиліи Мухрановыхъ-Бльскихъ, но ея думъ, ея мыслей, ея чувствъ не знаетъ никто. Въ тяжелыя минуты жизни вс помнили только одно:
— Пойти хоть къ нян Мавр Артамоновн отвести душу, все же хоть пожалетъ!
Она и жалла всхъ. Жаллъ ли кто-нибудь когда-нибудь ее? Этого она не старалась узнать. Если бы Василій Ивановичъ Мухрановъ-Бльскій могъ проникнуть сквозь рядъ комнатъ брата до кельи няни Мавры Артамоновны, онъ, въ конц-концовъ, могъ бы довести ее до того, что она отдала бы ему свою послднюю сорочку, приготовленную ею на случай смерти. Она и отдавала ему все, покуда не попала въ домъ Николая Ивановича. Здсь же до нея было не легко добраться…
Въ день своихъ именинъ, узнавъ о смерти брата, Николай Ивановичъ зашелъ къ Мавр Артаноновн и, пожавъ по обыкновенію ея руку, объявилъ, что въ ихъ дом поселится Аоня. Онъ подробно разсказалъ старушк, гд помстятъ мальчика, какъ пристроитъ его сестеръ, какую пенсію назначатъ его матери. Старушка вздохнула.
— Скучно ему будетъ у насъ, бдняжк!— сказала она.
— Что же длать? Отдать его куда-нибудь на полный пансіонъ нельзя. Нужно позаботиться о его воспитаніи. Онъ распущенъ, у него очень сомнительныя наклонности,— пояснилъ Николай Ивановичъ.
— Какіе же примры видалъ! Онъ не виноватъ, голубчикъ,— отвтила старушка мягко.
— Я и не виню его, няня, но искоренять дурныя наклонности все же нужно.
— Да, да.. ну да, авось Богъ поможетъ ему исправиться. Тоже сирота, никого кром Бога защитника нтъ.
— А вы тоже, няня, помогите мн исправить его…
— Что же я? Не ученая, не умная! Сердцемъ живу.
— Вотъ вы сердцемъ-то на него и повліяйте…
Старушка тихо усмхнулась.
— Что-жъ просить! И такъ я о нихъ много плакала… и прежде… Богъ знаетъ…
Она указала головой на кіотъ, точно говоря, что вотъ тотъ Богъ, чья изображенія были въ кіот, знаетъ, какъ она плакала о сиротахъ.
— Но только не балуйте его!— сказалъ Мухрановъ-Бльскій.
— Какъ же я могу баловать? Чмъ? Лаской-то? Нтъ, голубчикъ, лаской не избалуешь. Сколько ни ласкай, а все ея мало, все ея еще больше нужно человку… Безъ ласки-то у людей сухія да жестокія сердца длаются…
Когда Аоня прибылъ въ домъ дядя, Николай Ивановичъ прошелъ съ нимъ по большому коридору-галлере въ довольно просторную комнату съ двумя окнами, выходившими на дворъ, и сказалъ, что эта комната предназначена я ли него, Аони.
— Теб нужно будетъ много и прилежно учиться, чтобы догнать своихъ ровесниковъ,— серьезно замтилъ дядя.— Я не пожалю денегъ, чтобы сдлать изъ тебя человка, но даромъ бросать денегъ я не желалъ бы, и потому ты долженъ воспользоваться всмъ, что теб будетъ дано. Не навлекая пользы изъ длаемыхъ на тебя затратъ, ты будешь только воровать эта деньги у боле достойныхъ. У меня есть много родни, нуждающейся въ моей помощи.
Мальчикъ молчалъ и смотрлъ исподлобья. Онъ не совсмъ понималъ, что говорилъ дядя. Онъ только уловилъ тонъ этой рчи, холодный, сдержанный, сухой. Такъ говорятъ съ провинившимися.
— Если теб что-нибудь понадобится, спроси у меня прямо,— продолжалъ дядя.— Старайся ни въ чемъ не обманывать меня, не кривить со мной душою, я люблю людей прямыхъ и откровенныхъ. Я самъ дйствую и выражаю и удовольствіе, и неудовольствіе прямо и откровенно, и люблю, чтобы и другіе дйствовали такъ же.
Мальчикъ молчалъ и смотрлъ исподлобья, какъ прежде.
— Кстати, я теб долженъ замтить,— продолжалъ дядя:— что у тебя дурная привычка смотрть исподлобья. Такъ смотрятъ только т, кто старается что-нибудь скрыть, кто не сметъ глядть людямъ прямо въ глаза, кто сердится и не можетъ высказаться: ты долженъ отучаться отъ этой привычки, чтобы люди не считали тебя хуже, чмъ ты есть.
Мальчикъ молчалъ еще упорне, смотрлъ еще мрачне. Онъ понялъ, что ему даютъ выговоръ, и не понялъ, за что. Какъ онъ долженъ смотрть? Онъ бы совсмъ готовъ теперь не смотрть. У него такъ тяжело на сердц. Точно давитъ что-то грудь, горло перехватываетъ.
Между тмъ дядя осмотрлъ комнату, сказалъ, что, кажется, въ ней есть все, что нужно, и вышелъ.
Аоня простоялъ еще съ минуту на мст, точно не замтивъ ухода дяди. Потомъ онъ очнулся, осмотрлся. Его комната была просторна. Противъ двери стояла желзная кровать, около стнъ стояли орховаго дерева стулья съ плетеными сидньями. Между окнами въ простнк стоялъ письменный столъ, противъ него у другой стоялъ шифоньеръ, около кровати въ ногахъ стоялъ умывальникъ, въ изголовьи помщалась этажерка для книгъ, подл двери стоялъ орховаго дерева платяной шкапъ, у оконъ были блыя шторы съ широкою бахромой, передъ постелью стоялъ ночной столикъ и лежалъ небольшой коверъ, зеленый, съ коричневыми коймами, такой же коверъ лежалъ подъ письменнымъ столомъ. Ничто не было здсь забыто: въ шкапу висла одежда, въ шифоньерк было блье, на ночномъ стол стоялъ графинъ съ водою и стаканъ на кругломъ поднос, тутъ же стоялъ небольшой подсвчникъ со свчой, на письменномъ стол были чернильница, подсвчники со свчами, портфель съ бумагою. Въ то же время тутъ не было ничего лишняго, ни цвтовъ, ни картинъ, ни бездлушекъ, ни безпорядка, ни пыли. Все было какъ-то голо, холодно, мертво. До комнаты не доходило ни звука: она примыкала къ той сторон дома, гд никто не жилъ, гд въ помщеніяхъ, выходившихъ на улицу, была контора, изъ конторы выходила одна дверь въ коридоръ-галлерею, но эта дверь отворялась рдко, такъ какъ конторщикамъ и управляющимъ, занимавшимся иногда здсь, не приходилось почти выходить въ коридоръ, а прислуга приносила имъ чай или кофе черезъ залу. Аон стало какъ-то жутко. Онъ печально подошелъ къ окну. Зимнее солнце уже заходило и освщало послдними лучами окна противоположнаго надворнаго выступа дома. Тамъ въ одномъ изъ двухъ оконъ, заставленныхъ дешевыми цвтами, находившихся какъ разъ противъ оконъ Аони, показалась голова старушки съ серебристыми волосами, съ очками, поднятыми на лобъ, старушка, раздвинувъ руками цвты, всматривалась въ окна отведенной для Аони комнаты, увидавъ мальчика, она ласково закивала ему головой и поманила его рукою къ себ. Онъ торопливо засовался въ комнат, забывъ, гд въ ней дверь, быстро вышелъ изъ нея, прошелъ по свтлой съ сплошнымъ рядомъ громадныхъ оконъ пустынной галлере, устланной срымъ ковромъ съ яркими красными коймами, и прямо вошелъ въ комнату старушки. Она старческой походкой, мелкими шажками пошла къ нему навстрчу, широко раскрывъ руки для объятій.
— Няня, няня, голубушка ты моя, какъ мн тяжело,— заплакалъ по-дтски мальчикъ, прижимаясь къ ней.
— Христосъ съ тобой, родной ты мой, что ты, что ты,— шептала старуха, цлуя и крестя его.
Онъ уже не говорилъ, а только всхлипывалъ. Она услась въ кресло, посадила его на скамеечку у своихъ ногъ и оставила его, уткнувшагося ей лицомъ въ колни, поплавать вволю. Она знала по опыту, что это помогаетъ, когда выплачется человкъ. Аоня плакалъ впервые посл смерти отца. Старушка тихо гладила курчавую головку мальчика, вздрагивавшаго всмъ тломъ отъ рыданій, и, устремивъ глаза на кіотъ, тихо шептала молитву, прося у Бога защиты сиротамъ, малымъ симъ. А солнце, блдное зимнее солнце уже заходило, пряталось куда-то за дома, и срыя сумерки зимняго вечера вступали въ свои права…
Жизнь на улиц, безъ всякаго присмотра, на полной свобод развиваетъ въ дтяхъ безграничное любопытство, стремленіе заглянуть въ каждый уголокъ, всюду сунуть свой носъ. Заглазться на окно богатаго магазина, вмшаться въ собравшуюся на улиц толпу съ желаніемъ все увидть и услышать, прицпиться къ прозжающей карет и прокатиться хоть на запяткахъ, приссть съ разговорами къ отдыхающему гд-нибудь у воротъ нищему, и къ ужинающимъ на баркахъ мужикамъ, и къ баб, торгующей състными припасами, все это въ нравахъ такихъ дтей. Аоня былъ такимъ ребенкомъ и притомъ ребенкомъ здоровымъ, живымъ и страстнымъ по характеру. Угрюмость, появлявшаяся на его лиц при встрчахъ съ дядею, не была постояннымъ выраженіемъ этого лица и глаза, смотрвшіе исподлобья на Николая Ивановича, обыкновенно смотрли открыто и прямо на Божій міръ. Горькая нужда развила въ мальчик выносливость, безпечность человка, сознавшаго, что сколько ни думай, а лучше не будетъ, и потому махнувшаго на все рукой. Въ дяд мальчикъ видлъ большого барина, противъ этого барина его порядочно вооружилъ отецъ, къ этому барину приходилось приходитъ всегда съ просьбами, это длало мальчика угрюмымъ или, врне, сконфуженнымъ въ присутствіи дяди. Тмъ не мене, этотъ мальчикъ, приходя домой, съ искреннихъ смхомъ разсказывалъ дома сестренкамъ, что дядя — ‘птухъ индйскій, напыжится, сопитъ, а носъ и щеки все краснютъ и синия жилки на нихъ разводами идутъ’. Попавъ, однако, окончательно въ домъ дяди, мальчуганъ не только струсилъ, но и упалъ на время духомъ, смущенный всмъ, и тишиной, царившей во всемъ дом, и пустынностью своей комнаты, и серьезностью слугъ, и холодною сдержанностью дяди и тетки, и своимъ собственнымъ неумньемъ ходить, вести себя, говорить ‘по-ихнему’, какъ онъ выражался мысленно.
— И гд это мать и сестры?— спрашивалъ онъ самъ себя.— И скоро ли они, черти проклятые, меня на свободу выпустятъ? А ужъ и жизнь здсь! Вс, какъ индюки, нахохлились и ходятъ, распустивъ крылья. Тоже, поди, самимъ не весело. Точно мыши кота погребаютъ.
По его лицу при этой мысли скользнула улыбка.
— И неужто вс-то господа такъ живутъ? Да его съ тоски помрешь! Право! Тоже если такъ-то меня взаперти долго держать будутъ, я и сбгу! Вотъ-то ахнули бы! Небось, забгали бы тогда!
И онъ представлялъ себ, какъ они забгали бы, какъ заволновались бы. Онъ, можетъ-быть, и сбжалъ бы, если бы не няня Мавра Артамовоина, если бы не учителя. Няня Мавра Артамоновна сдлалась его собесдницей въ свободные часы. Она постоянно твердила ему, что ему надо учиться, что онъ и такъ провелъ слишкомъ много лтъ безъ ученья, что неучемъ не сладко жить. Онъ искренно привязался къ старушк и прислушивался къ ея совтамъ. Заинтересовали его и учителя, говорившіе ему о совершенно новыхъ для него вещахъ, особенно заинтересовалъ его одинъ изъ учителей, Зиновьевъ, занимавшійся съ нимъ русскимъ языкомъ и исторіей. Весельчакъ, шутникъ, острякъ, онъ сразу втянулъ мальчугана въ ученье, и Аоня угадалъ въ этомъ неуклюжемъ, мужиковатомъ гигант съ косматой головой что-то родное и близкое себ по натур, ршивъ мысленно, что ‘Зиновьевъ, врно, тоже изъ бабочниковъ’. Если что-нибудь и тяготило мальчика, такъ это неволя и неизвстность о судьб матери и сестеръ. Но Николай Ивантичъ твердо держался разъ принятаго ршенія…
Николай Ивановичъ принадлежалъ къ числу людей, стяжавшихъ репутацію ‘умныхъ людей’. Многіе не симпатизировали ему, многіе ему завидовали, многіе находили въ немъ недостатки, но вс,— и друзья, и враги,— давно согласились съ тмъ, что это умный человкъ. Можетъ-быть, это убжденіе сложилось, главнымъ образомъ, подъ вліяніемъ неразговорчивости Николая Ивановича. Въ то время какъ другіе успвали наболтать съ три короба разнаго вздора, онъ успвалъ припомнить какую-нибудь немногосложную сентенцію и заключалъ ею разговоръ. Эта сентенція я западала у всхъ въ памяти, какъ приговоръ оракула. Онъ вообще смотрлъ такъ важно и серьезно, говорилъ такъ внушительно и твердо, что иного мннія о немъ и нельзя было составить. Въ своемъ ум былъ убжденъ и онъ самъ. Это обстоятельство пріучило его давать на вс вопросы прямые и безапелляціонные отпты и никогда не сомнваться въ правильности своихъ мнній, ршеній и приговоровъ. Онъ, вроятно, очень оскорбился бы, если бы ему сказали, что существуютъ цлыя области людскихъ отношеній и общественной дятельности, гд онъ оказался бы такимъ же несостоятельнымъ, какъ послдній глупецъ. Этому не повряли бы, впрочемъ, и окружающіе, твердо врившіе въ умъ Николая Ивановича, и не удивлявшіеся, что онъ съ одинаковою авторитетностью готовъ говорить и объ артиллеріи, и о богословіи. Вслдствіе этого было неудивительно, что Николай Ивановичъ ни на минуту не усомнился въ своихъ способностяхъ быть педагогомъ или, по крайней мр, руководителемъ въ дл воспитанія. Когда онъ и его родные разобрали дтей Василія Ивановича на воспитаніе, онъ замтилъ, что дтей прежде всего нужно окончательно вырвать изъ ихъ старой среды, что ихъ нужно заставить забыть все прошлое, что нужно внушить имъ полное довріе въ себ, что ихъ нужно поднять до себя. Программа была такъ проста и ясна, что вс согласились съ нею, для ея исполненія не требовалось никакихъ хлопотъ и заботъ. Матери дтей запретили посщать ихъ, имъ не напоминали о ней, по улицамъ бгать ихъ не пускали, ихъ учили, какъ учатъ дтей въ богатыхъ семьяхъ, и все сразу вошло въ свою колею, прибавилось только однимъ ребенкомъ въ дом Благово, стала не одинокой Настасья Ивановна, да началъ появляться за завтраками и обдами у Николая Ивановича высокій и стройный черноволосый мальчуганъ.— Ну, какъ идетъ твое ученье?— серьезно спрашивалъ за завтракомъ Николай Ивановичъ у Аони.
— Ничего-съ, учусь!— отвчалъ коротко Аоня.
— Не надо ли теб чего-нибудь?— продолжалъ ляля заботиться о племянник.
— Нтх-съ,— отвчалъ Аоня.
— Ты, пожалуйста, не стсняйся. Я не привыкъ, чтобы близкіе мн люди въ чемъ-нибудь нуждались….
Завтракъ кончался, мальчикъ расшаркивался передъ дядей и теткой, и они пожимали ему руку, какъ равному, какъ взрослому.
— Мы должны его поднять до себя, пробудить въ немъ чувство человческаго достоинства,— пояснялъ Николай Ивановичъ.
— О, онъ скоро сдлается порядочнымъ человкомъ, у него много серьезности,— замчала Викторія Георгіевна, очень довольная, что ‘молодой человкъ’, какъ она называла Аоню, не шумитъ.
Она чуть ли не съ колыбели страдала тикомъ и не выносила шуму.
Аоня былъ дйствительно серьезенъ и не шумлъ.
Онъ усердно учился и ни въ чемъ не нуждался. Гувернера при немъ не было, такъ какъ Николай Ивановичъ и Викторія Георгіевна не любили лишнихъ чужихъ людей въ дом. Это почти всегда соглядатаи, и каждый изъ нихъ можетъ внести въ домъ свои привычки, тогда какъ въ дом все сложилось уже разъ и навсегда по извстному шаблону, безъ измненій, безъ уклоненій въ сторону, сегодня, какъ вчера. Съ утра къ Аон приходили одинъ за другимъ учителя, они объясняли ему, задавали ему уроки. Вс вечера посвящалъ онъ на приготовленіе этихъ уроковъ въ полномъ одиночеств, въ невозмутимой тишин. Вс, и дядя, и Мавра Артамоновна, и учителя, говорили ему, что ему надо подгонять себя, надо наверстать потерянное время. Онъ это началъ понимать и самъ,— началъ понимать мучительно, болзненно, какъ понимаетъ бднякъ неприглядность своего рубища среди роскоши и блеска ближнихъ.
Какъ-то у дяди былъ обдъ. Собралась вся важничавшая и чванившаяся родня Мухрановыхъ-Бльскихъ. Были и дти, и подростки. Аоня впервые познакомился со всми этими людьми и цлый день только краснлъ и конфузился. Онъ былъ и неуклюжъ, и неловокъ, и неотесанъ среди своихъ щеголеватыхъ родственниковъ. Правда, они, какъ вполн благовоспитанные люди, старались быть съ нимъ любезными и снисходительными. Но взрослые могли внушить подросткамъ, что они должны быть ласковы съ ‘бднымъ кузеномъ’. Внушить же это такому маленькому тирану, какъ Зоя, не было никакой возможности. Увидавъ Аоню, она сразу точно вцпилась въ него.
— А у насъ въ воскресенье будетъ дтскій балъ!— разсказывала она.— Мы танцовать будемъ. А ты умешь танцовать?
— Нтъ, я не танцую,— отвтилъ Аоня и сконфузился.
— Тебя и не пригласятъ,— тономъ взрослой пояснила она: — потому что ты еще держать себя въ порядочномъ обществ не умешь! Твои сестры тоже не умютъ!
Двочка посмотрла на него какъ-то нершительно, точно боясь, что онъ опять обозлится и прибьетъ ее. Но онъ, несмотря на свой изящный костюмъ, смотрлъ такимъ жалкимъ среди своей блестящей родни, что она набралась храбрости. Она заговорила со своимъ старшимъ братомъ по-французски и потомъ обратилась къ Аон:
— А ты и по-французски не знаешь!
Аоня тоскливо молчалъ. Старшій братъ Зои съ недовольнымъ выраженіемъ лица покачалъ ей головою. Но она не унималась.
— Бабушка говоритъ, что изъ тебя никакого прока не выйдетъ! Изъ такихъ никогда ничего не выходить.
Ея старшій братъ, Мишель, вспылилъ:
— Если ты не замолчишь, я скажу maman.
Она поджала губы и съ гримасой, кривляясь, проговорила:
— Это вс говорятъ про него.
— Я теб говорю: молчи!— рзко сказалъ братъ.
Аоня былъ блденъ, какъ полотно. Братъ Зои обратился къ нему:
— Она нестерпима. Ее у насъ вс такъ и зовутъ: enfant terrible!
Аоня не зналъ, что это значитъ.
— Ей только бы раздразнить человка, больше ничего ей не надо. Подслушаетъ, что старшіе говорятъ, и потомъ, какъ попугай, повторяетъ. Избаловали ее. Натолковали ей, что она красавица, ну, вотъ она и ломается надъ всми…
Аоня взглянулъ на двочку и впервые замтилъ, что она дйствительно не похожа на другихъ людей: темно-каріе глаза, черныя брови, темно-золотистые волосы, тонкій носъ, яркія губы и щеки, все это было прекрасно.
— Иногда она такъ обозлитъ, что не знаешь, что съ ней длать,— продолжалъ Мишель.
Она стояла и слушала съ такимъ видомъ, какъ будто рчь шла не о ней. По ея губамъ блуждала какая-то насмшливая улыбка, а въ глазахъ былъ задоръ.
— Ей все равно, кого дразнить, кому досаждать, лишь бы злить,— продолжалъ братъ Зои.— Она везд все вышпіонитъ, подсмотритъ и потомъ разскажетъ. У насъ большой охотничій песъ, я буду ходить съ нимъ на охоту, когда позволятъ, такъ что она съ нимъ выдлываетъ, просто невроятно. Когда-нибудь онъ непремнно застъ ее, и подломъ!
Аоня слушалъ, смотря на двочку, и выраженіе его лица становилось все мрачне.
— Что же ее не бьютъ?— спросилъ онъ рзко.
Брать Зои хотлъ что-то сказать, но Аоня продолжалъ:
— Я бы избилъ, кости бы переломалъ, а ужъ она бы плясала по моей дудк!
Онъ даже стиснулъ кулаки.
Зоя перевернулась на каблучкахъ и, смотря ему прямо въ лицо, вызывающе проговорила: