Бездна, Тетмайер Казимеж, Год: 1907

Время на прочтение: 93 минут(ы)

КАЗИМІРЪ ТЕТМАЙЕРЪ.

СОБРАНІЕ СОЧИНЕНІЙ
Томъ І-й.
Изданіе В. М. Саблина.

ОТРЫВКИ.
СТИХОТВОРЕНІЯ ВЪ ПРОЗ.
БЕЗДНА.
ПЕРЕВОДЪ
А-фьевой, Тучанской и др.

MOCKBA.— 1907.
Типо-лит. РУССКАГО ТОВАРИЩЕСТВА печатн. и издател. дла.
Чистые пруды, Мыльниковъ пер., соб. домъ.

БЕЗДHА.

Знаете ли вы, что значитъ страдать? Что значитъ извиваться въ конвульсіяхъ страданія? Что значитъ повторять и мысленно и вслухъ: безъ выхода! безъ выхода?!.. Знаете ли вы, что значитъ безвыходное положеніе, постарайтесь это понять: безвыходное положеніе… постарайтесь это понять, вникнуть въ эти слова. Но такъ, какъ это повторяется это разъ въ день, а вникните въ это. Ткачъ, у котораго ничего нтъ, который чувствуетъ, что слпнетъ, который поддерживаетъ семью своимъ трудомъ — вотъ безвыходное положеніе…
Что можетъ онъ сдлать?
Убить себя и забыть обо всемъ…
Что же онъ можетъ сдлать?
Убить себя и свою семью…
Да! И я такъ могу сдлать! Убить себя и ее! Я могу такъ сдлать — убить себя и ее… Себя и ее…
Или только себя…
Или — или только ее…
Проклятая! Она! Она и она! Разв въ жизни нтъ ничего, ничего кром женщины?! Въ жизни есть океаны жизни кром женщины, а между тмъ,— а между тмъ мы живемъ только женщиной…
Человкъ ли женщина? Или можетъ быть придатокъ къ человку? Разв она то же, что человкъ — мужчина? Разв одинаково женщины живутъ мужчинами, какъ мужчины женщинами? Разв женщина не есть что-то иное, нчто иное? Разв ея нравственная сущность не есть ошибка творенія, ошибка природы, такая же жалкая, какъ конструкція нашего тла? Разв не трагедія жизни, трагедія, такъ часто встрчающаяся, что женщина есть что-то иное?.. И всегда она! Всюду и всегда она! Какъ будто жизнь не иметъ цлыхъ океановъ жизни помимо нея, какъ будто бы она была жизнью жизни…
А если дйствительно такъ…
Не терплю ее! Ненавижу ее! Ненавидлъ ее всегда, ненавидть буду до конца жизни! Вся моя мужская гордость, все, что во мн есть, возмущается противъ нея, толкаетъ меня къ этой ненависти и укрпляетъ въ ней…
Я не могу жить безъ нея!…
Не могу!
Не могу жить безъ женщины…
Видите! Могу убить себя, могу выколоть себ глаза, вырвать языкъ, могу уморить себя голодомъ, могу броситься съ моста, могу сдлать съ собою все, что хочу и какъ хочу, но жить безъ женщины — не могу.
Я господинъ надъ собой, абсолютный господинъ, но то, что не могу безъ нея жить, это господство надъ моимъ господствомъ, это — господинъ надо мной.
Не могу…
И вы не можете, и мы вс не можемъ — но я не могу также и съ ней жить.
Тоже не могу…
Вообразите себ ткача, у котораго ничего нтъ, который поддерживаетъ семью и который слпнетъ — вообразите это себ и поймите, что такое безвыходное положеніе.
Потому, что я не могу съ ней жить… И безъ нея также жить не могу. У меня только одинъ выходъ: убить ее и себя… Потому что я безъ нея не могу жить, не могъ бы…
Нтъ! Нтъ! Іисусъ Марія! Нтъ!!!
Что за страшный крикъ! Мн кажется, этимъ крикомъ я разорвалъ пространство, какъ въ лавк разрываютъ шелковую матерію, мн кажется, я разорвалъ имъ небо, какъ левъ собаку — не рухнули ли городскія башни? не повалились ли вс деревья?..
Но нтъ — я совсмъ не крикнулъ — она спитъ тамъ, не проснулась, спитъ тамъ, за занавской, въ другой комнат. О Боже! Это только въ моей душ былъ этотъ крикъ, этотъ кровавый, страшный крикъ…
Такой кровавый — какъ изліяніе крови, онъ влился мн въ душу кровавымъ потокомъ. Ужасенъ былъ этотъ крикъ. Мн кажется, вс матери, у которыхъ вырывали бы плодъ изъ внутренностей, не могли бы крикнуть ужасне. А между тмъ он крикнули бы и за себя, и за своихъ дтей — и за своихъ мужей…
Ха! ха! и за мужей… О Боже, какой я безумецъ — все-таки есть такія, которыя ихъ любятъ.
Потому что даже и Марина меня любила… Разв она не прижималась ко мн? Не цловала меня? Разв не отдалась мн въ свадебную ночь страстная, потерявшая сознаніе, ослпленная? Разв я не чувствовалъ у моихъ губъ ея губъ — открытыхъ, дрожащихъ, разв не смотрлъ въ ея закрытые глаза, которые говорили все именно тмъ, что ничего не могли говорить? Разв я не чувствовалъ ея груди у моей? Разв она не бросалась мн на шею прежде, чмъ мы обвнчались? Разв не была моей до мозга костей, до самой сущности?
Разв…
Ахъ! Разв она не что-то иное — разв то, что мн казалось ея чувствомъ, было дйствительно ея чувствомъ? Разв разумъ мужчины можетъ понять женщину? Разв для него это не такъ же трудно, какъ, напримръ, было бы трудно для растенія почувствовать и понять камень, или для камня — природу свта?
Разв процессъ нашего общаго мышленія то же самое, что процессъ пищеваренія или смерти? Разв мы наружно не такъ же похожи другъ на друга, какъ брильянтъ изъ алмаза на брильянтъ изъ стекла, или какъ листъ искусственный на листъ естественный, а внутренно не такъ же различны, какъ ихъ органическое содержаніе? Разв то, что я называю своимъ ‘я’, называетъ своимъ ‘я’ и женщина? Разв то, что я называю любовью, называетъ любовью и она? Разв мы не такъ же различны, какъ дв краски одинаковаго цвта, изъ которыхъ на настоящую, напримръ, не дйствуетъ вода, разлагающая искусственную, и тогда какъ настоящую разрушаетъ холодъ, на искусственную онъ не вліяетъ, а между тмъ цвтъ ихъ тотъ же самый, голубой, розовый или фіолетовый? Разв — разв, однимъ словомъ, я не разбиваюсь о женщину, какъ вода о скалу, которыя никогда не сольются въ одно, никогда не составятъ одного гармоническаго цлаго, никогда не зазвучатъ однимъ общимъ созвучіемъ, и разв женщина не разбивается о меня, какъ втеръ о воду, которую онъ можетъ поднять, замутить, всколыхнуть, но которую никогда не можетъ уничтожить въ ея сущности? Да, да — мы любимъ другъ друга, страстно жаждемъ и ищемъ другъ друга, но мы стихійно чужды другъ другу, психически чужды, мы сливаемся, какъ рки съ морями, но никогда не составляемъ огня, который всегда единое, изъ чего бы онъ ни возникъ. И это вмст съ нуждой и смертью составляетъ величайшую трагедію жизни.
Да, по истин! Нужда, смерть и любовь, это три вакханки въ мір, которыя справляютъ самую ужасную оргію. Я вижу ихъ и если бы былъ художникомъ, возсоздалъ бы ихъ сейчасъ… Восковая нужда съ птичьими глазами и птичьимъ лицомъ, костяная смерть, нагой скелетъ, танцующій на цвтахъ и нивахъ, и эта Астарта, сдавливающая за горло, дикая, жадная, страстно жаждущая, ненасытная.
А подъ всмъ этимъ земля, міръ — прошелъ по немъ Моисей, прошелъ по немъ Будда, прошли по немъ мудрецы — и что они такое въ сравненіи съ нуждой, смертью и любовью?…
Спи, спи, Мариня… Спи и улыбайся. Спи и улыбайся такъ, какъ улыбалась мн. Улыбайся такъ — ему.
Боже! Что за позоръ! Онъ! Опять онъ! Опять тотъ самый онъ, вчный, банальный, этотъ третій, этотъ онъ, любовникъ чужой жены. Боже! Разбить себ голову о него, объ этотъ столбъ, къ которому подходитъ каждая собака — о него! Боже! Какой стыдъ! Погибнуть въ ванн, въ общей купальн, утопиться въ ванн! Быть задавленнымъ мукой! Упасть съ общественнаго моста! Убить себя на порог костела! Какъ это смшно! Онъ, всегда онъ, тотъ третій, любовникъ жены! О жизнь! Поистин твое имя иронія.
Спи, Мариня — и улыбайся ему, тому третьему — твоему любовнику. Улыбайся такъ, какъ когда-то улыбалась мн. И подумай, сотни, тысячи, милліоны, милліарды женщинъ уже улыбались своимъ любовникамъ такъ, какъ раньше улыбались мужьямъ — и подумай: сотни, тысячи, милліоны, милліарды женщинъ точно такъ же будутъ улыбаться посл тебя въ будущемъ… О какое это странное ощущеніе — будущее! Все будетъ точно такъ же! И вс эти скорби, страданія, огорченія, печали и горести наши — все повторится въ будущемъ, какъ въ насъ повторится прошлое.
О жизнь! Безчеловчность — имя теб…
Ничто, ничто — всегда то же самое, всегда напрасно, всегда ничто. Никто не будетъ меньше страдать оттого, что я страдаю теперь, такъ же, какъ я не страдаю меньше оттого, что страдали другіе. О жизнь! Злоба — имя теб…
Страданіе, ничего кром страданія. Самый высшій идеалъ духа и сердца, до котораго поднялось человчество, Христосъ — одно страданіе. Самое возвышенное чувство изъ всхъ чувствъ — скорбь. Самая прекрасная пснь — жалоба. Самое чистое — слезы. О жизнь! Какъ же тебя назвать?
Спи, Мариня, спи… Богъ, судьба, неизбжность, Ничто — бодрствуютъ надъ тобой. Спи… Голубая была бездна, голубая… Фіолетовое было благоуханіе, фіолетовое… Солнечная была пснь, солнечная…
Спи…
Какъ въ роман! Ха, ха, ха! Есть романъ. Гд и когда его не было? Разв могъ бы быть романъ, если бы его не было? Разв — я не играю словами, какъ Гамлетъ, разв я думаю? Разв я существую? Разв?…
А ты спи!
Подлая! Отвратительная! Никуда негодная! Отродье сатаны!
Ножъ! Ножъ!
Ахъ!
О нтъ — чтобы ее убить…
Нужно быть больше, чмъ первымъ изъ дьяволовъ… Поэтъ! Поэтъ! Глупый, смшной духъ! Глупый и смшной рабъ жизни, своей крови, своего тла, своей души! Потому что есть нчто высшее, выше тла, выше крови, выше души! Глупый и смшной духъ! Ты земной богъ, а между тмъ ты глупъ и смшонъ! И ты любилъ! И ты пылалъ страстью! И ты — не могъ убить…
О Боже! Что за судьба! За что? За что?…
А она — спитъ.
Спитъ…
Такъ спитъ скала, когда вода испаряется на солнц, когда морозъ стягиваетъ ее въ ледъ, когда она убываетъ, когда она стонетъ отъ боли — она спитъ!..
Наврное спитъ и онъ…
Онъ…
Почему мн никогда не приходитъ въ голову его убить?
Разв я боюсь? Такъ же повсили бы за него, какъ за нее.. А между тмъ она моя жена, а онъ мой врагъ… Нтъ — онъ, онъ не врагъ.
Мой врагъ только она, и его врагъ только она. Она вошла между нами, какъ входитъ машина съ двумя поршнями между двухъ стнъ. Она ихъ соединяетъ и въ то же время отталкиваетъ. Если бы ея не было, ничто бы ихъ не соединяло, если бы ея не было, ничто бы ихъ не отталкивало. Разв я его ненавижу? Но она въ немъ. Разв онъ меня ненавидитъ? Но она моя жена. Онъ во мн, я въ немъ со ненавижу. Онъ ее ненавидитъ, какъ мою жену, я ее ненавижу, какъ его любовницу. Разв мы не прошли бы равнодушно мимо другъ друга? Или даже не работали бы вмст, надъ однимъ дломъ? Вдь онъ — это я. Я въ прошломъ.
Боже, Боже, какъ я измученъ! Руки мои опускаются, какъ подрубленныя втви, голова свшивается, какъ увядшее растеніе, все тло мое, какъ поздняя осень. И душа моя такъ измучена — такъ… ахъ! нечеловчески измучена. Я, какъ долина, залитая водой. Ахъ, умереть! Умереть — не существовать… Что же случилось? Пришелъ этотъ человкъ и взялъ ее у меня. О темный, тихій, печальный, какъ смерть, ангелъ мира — стань передо мной, никого но хочу видть кром тебя. О тихій ангелъ, я хотлъ бы полетть куда-нибудь на какое-нибудь безлюдное море, на какой-нибудь островъ, отрзанный отъ міра, и смотрть на тебя, ангелъ молчанія, въ твое лицо, темное и печальное, какъ смерть, въ твои глаза безъ блеска… Я, какъ дерево, разбитое громомъ — хочу заснуть…
Никогда не засну…
Все продолжается ночь, ночь длинная, звздная, тихая, ночь безконечная, безсонная. Никогда не засну. И никогда уже ничего не будетъ, кром этой ночи, длинной, безконечной и безсонной. Никогда не наступитъ день, не будетъ солнца, не будетъ свтло. Христосъ, теперь я одинъ изъ Твоихъ избранныхъ дтей — я страдаю.
Нечеловчески страдаю. Не знаю, что со мной — чувствую, что страдаю, что умираю отъ страданія.
И именно тмъ умираю, что не могу умереть…
Если бы кто-нибудь плакалъ надо мной, если бы чьи-нибудь слезы лились на мои глаза, если бы кто-нибудь страдалъ по мн.
Ненавижу тебя! Это ты должна страдать во мн, ты, ты, моя жена, изъ-за которой я страдаю!
Нечеловчески страдаю.
Ха, ха…— теперь я нормальный человкъ.
Что-то длается вокругъ меня. Какія-то трубы играютъ, гремятъ, воютъ надо мной. О трубы, трубы, гремите! Можетъ быть, душа моя вырвется изъ тла и въ вашемъ гром вылетитъ въ пустое небо! Если бы душа моя была червякомъ, если бы можно было задавить ее собственной ногой. Если бы можно было раздавить свою жизнь, какъ червяка, сапогомъ. Если бы можно было не страдать…
Протягиваются ко мн руки худыя, жалкія, изнуренныя… протягиваются ко мн лица блдныя, исхудалыя, вытянутыя — идетъ ко мн толпа несчастныхъ и взываетъ: братъ! братъ! Мн кажется, я стою гд-то на гор, а снизу, изъ долины идетъ эта толпа и взываетъ: братъ! братъ!.. Это т, что страдаютъ, это они! Какая масса! Какая толпа! Боже? Какая толпа! Сколько же насъ, мы — большинство! Какая сила, какая страшная сила? Пойдемъ же! Раздавимъ, уничтожимъ горсть счастливцевъ! Зальемъ ее, какъ море заливаетъ островъ, засыпемъ ее, какъ песокъ засыпаетъ оазисъ въ пустын. Какая толпа!
Но ихъ — ихъ не будетъ ни на остров, ни въ оазис. Они также въ этой толп! Они тоже страдаютъ. Какой кровавый огонь!!.. Они страдаютъ, потому что она моя жена!.. Трубы, дьявольскія трубы! Гремите такъ, чтобы небо разорвалось! Гремите такъ, чтобы самъ Богъ распался на куски! Потому что она моя жена!..
Нтъ, нтъ, это неправда. Луга зеленютъ, потоки журчатъ, цвты цвтутъ, хлбъ мелется — нтъ, нтъ, все такъ, какъ есть, я не сошелъ съ ума. И даже это неправда, его нтъ, все такъ, какъ есть, такъ, какъ было. Да, да, луга зеленютъ, потоки журчатъ, цвты цвтутъ. Все такъ, какъ было…
Нтъ, нтъ — не такъ. Есть пустое, пустое, пустое пространство, и на немъ ничего, ничего. Безконечное пространство. Есть пріятный свтъ и тишина — безконечная тишина. И нтъ ничего, ничего — даже ея нтъ. Ея нтъ. Никогда ея не было. Никогда, никогда… О отчаянье!
Неужели эта ночь никогда не пройдетъ?
И всегда ли хватитъ страданія для моей груди? Это какъ колесо, которое вращаетъ вода: оно не можетъ перестать вращаться — вода идетъ. Воды не можетъ не хватить — есть источникъ. И это колесо иметъ много зубцовъ, и каждый зубецъ цпляется за мое сердце, на каждомъ зубц столько крови… О Христосъ!
Ты стоишь предо мной. Свтлый, тихій, печальный до смерти. До смерти печальна Твоя душа. Ты былъ — пожертвовалъ всмъ для любви, хотлъ оторвать насъ отъ земли, чтобы мы не страдали — а мы страдаемъ, страдаемъ страшно, нечеловчески. Не можемъ быть духомъ, не можемъ подняться надъ нашимъ тломъ. О чемъ бы мы ни думали, чтобы ни говорили, чего бы не хотли: душа для насъ тнь, а тло птица. Никогда тнь не поднимется надъ птицей, не взлетитъ выше ея. Напрасно этого хотть.
О Христосъ, Ты сильно страдалъ, много страдалъ. Ты знаешь, что такое страданіе. И потому Ты стоишь предо мной, такой свтлый и тихій, и такой печальный до смерти. Tristis est anima Tua usque ad mortem. Я люблю Тебя! Люблю Тебя! Богъ Ты или человкъ, люблю Тебя! Дай мн обнять Твои колни, дай мн ихъ цловать. Ты знаешь, моя грудь, какъ громадное зданіе, въ которое можетъ войти цлый океанъ страданія. Ты знаешь это.
О ночь, ночь! Иль исторгни изъ моихъ глазъ слезы, иль пусть звзды твои изольются слезами съ небесъ и поглотятъ меня въ своихъ волнахъ. Я хочу погибнуть въ слезахъ.
А ты, Мариня, спишь…
Итакъ, что же произошло? Для того, чтобы имть возможность назвать эту женщину моей, моей женой, чтобы имть возможность впиться въ ея уста и свтить въ ея душ, чтобы прижимать ея руки къ губамъ и погрузиться въ ея сердц, чтобы обладать ею и чтобы она мной обладала, что составляетъ, можетъ быть, еще большее блаженство, чтобы обнять ее и быть обнятымъ ею, что, можетъ быть, еще большее упоеніе, чтобы чувствовать, какъ она лишается чувствъ, обнимая меня и прижимая къ себ, какъ она впиваетъ меня въ себя и погружаетъ въ себя глазами, губами и всмъ тломъ, чтобы чувствовать, что когда я безъ силъ кладу голову на ея грудь, то она не безъ силъ, но безъ дыханія, почти безсознательно ее беретъ, чтобы жить одной жизнью, одной мыслью, однимъ впечатлніемъ и однимъ воображеніемъ, однимъ дыханіемъ, однимъ свтомъ и однимъ мракомъ, однимъ сознаніемъ, однимъ понятіемъ, однимъ чувствомъ, однимъ существованіемъ въ пространств и времени и однимъ погруженіемъ въ жизнь,— я убилъ себя. Да, это такъ. Я растопталъ все: мою, если не вру, то по крайней мр надежду, мое достоинство, мое я, мою любовь, мою жизнь, мое право на жизнь и мои обязанности по отношенію къ жизни, мою гордость, мою страсть, мою волю, мои силы, мое мужество и отвагу, мой героизмъ, мое все! Для одной женщины, или, проще говоря, для того чтобы содержать ее, чтобы зарабатывать столько, чтобы можно было съ ней жить, не дать ей терпть голодъ, имть для нея на платья и квартиру, я сталъ измнникомъ, отступникомъ, ренегатомъ. Товарищи отвернулись отъ меня, одни съ отвращеніемъ, другіе съ пренебрежительной улыбкой пониманія того, чему бы сами не сдлали уступки, иные съ равнодушіемъ людей, которые дйствительно любятъ идеалъ, иные съ негодованіемъ, а иные съ презрніемъ.
Изъ человка, который вмст съ ними думалъ, грезилъ, мечталъ, изъ идеалиста, для котораго жизнь была ничто въ сравненіи съ мыслью, цлью, идеей, я сталъ чиновникомъ, обыкновеннымъ, простымъ чиновникомъ въ Вн, съ гибкой шеей по отношенію къ начальству, бгающимъ за протекціей и пользующимся ею, съ идеаломъ увеличенія жалованья: съ надеждой, что его увеличатъ, съ фанатизмомъ не опаздывать въ контору и исполнять какъ можно лучше порученія, такъ, чтобы обратить на себя вниманіе начальника, со страстью прилежанія, съ мыслью, чтобы заработать: съ желаньемъ выбиться выше другихъ и достигнуть двухъ тысячъ жалованья въ годъ. Мое самолюбіе, моя гордость, моя воля, мои мечты, мои грезы, мой идеалъ, моя мысль: это дв тысячи жалованья въ годъ. Теперь я получаю полторы. Съ тмъ, что я зарабатываю сверхъ того, три. Я, который думалъ, что взлечу, какъ орелъ, и заблистаю, какъ звзда, несущая добрую всть, я, который думалъ, что блесну, какъ молнія, и буду свтить постояннымъ свтомъ, я, который хотлъ подняться, какъ туча, и упасть, какъ живительный дождь — я, который съ энтузіазмомъ, съ экстазомъ, стремился принести себя въ жертву общему благу, братству, я, душой котораго было дло, общественная польза, гордостью котораго было служеніе иде… Я упалъ, какъ со скалы. Сразу порвались связки въ ше, сдавился мозгъ, стерся лобъ, повисли плечи, я сжался, уничтожился. Я сталъ мужемъ барышни съ небольшимъ приданымъ и поступилъ на службу. Я пересталъ слышать человческое слово, я слышу только языкъ. Я пересталъ сжимать человческія руки и сжимаю только машинки. Я пересталъ смотрть въ глаза людямъ, я смотрю только въ окна галантерейныхъ магазиновъ. Я не стремлюсь къ героямъ, я стремлюсь только къ чиновникамъ въ золотыхъ воротникахъ, на высокомъ посту. Я не говорю теперь съ вихрями, я говорю только съ рельсами, по которымъ катятся колеса буржуазно-государственнаго механизма. Я не упиваюсь шумомъ крыльевъ, для меня звенятъ только деньги. Моя присяга — гербовая марка, моя вра — ксендзъ, мой предлъ — первое число каждаго мсяца, моя цль — касса, мой богъ — директоръ, мое небо — наблюдательный комитетъ, моя жизнь — контора, мое слово — лояльность… До сихъ поръ я не сдлалъ ничего такого, что опозорило бы меня, но думаю, что и это случится, должно случиться. Иногда молчаніе — уже позоръ, а я такъ часто молчу… Такъ часто подавляю себя и молчу, задыхаюсь и молчу, бшусь — и молчу.
Лицемріе, ложь, беззаконіе, преступленіе, личная выгода, распущенность, грабежъ текутъ ркой: я молчу, вижу это — и молчу. Неправда, нечеловческая неправда воетъ у меня подъ окнами: я слышу ее — и молчу. Душа моя бьется въ конвульсіяхъ: я молчу. Грудь у меня сжимается, въ груди у меня кипитъ, кровь меня разрываетъ, убиваетъ: я молчу. Меня топчутъ ногами за то, что я молчу — и я молчу. Да, да, молчаніе также можетъ быть позоромъ, я опозоренъ, я подлъ — я молчу.
Я подлъ? Нтъ, это называется иначе: я оппортунистъ, я ‘не вмшиваюсь’. Даютъ пощечину моимъ идеаламъ, моимъ убжденіямъ, моей вр — я ‘не вмшиваюсь’. Плюютъ на мою душу, плюютъ на мое сердце — я ‘не вмшиваюсь’. Въ чемъ Дьяволъ создалъ для меня адъ мученій? Въ томъ, что я внутренно остался такимъ, какимъ былъ: идеалистомъ и фанатикомъ, вихремъ и пламенемъ.
Я не измнился — измнилась только моя оболочка. Я не снялъ моей души вмст съ вытертымъ сюртукомъ свободнаго, бднаго человка, какъ длаютъ многіе — я остался съ ней, остался самъ собою въ этомъ приличномъ внскомъ костюм. Я остался тмъ, чмъ былъ — но у Марини было только пятнадцать тысячъ гульденовъ приданаго, я долженъ былъ — умереть.
Это совсмъ особенное ощущеніе, которое немногіе испытываютъ: существовать посл своей смерти. Если у кого-нибудь отнимутъ вс права, отберутъ чинъ, должность, привилегіи, перержутъ вс артеріи, которыя его связывали съ прежней жизнью, жизнью еще до какой-нибудь катастрофы, допустимъ, до измны стран,— или обмана въ карты, и пустятъ въ свтъ безъ чести, безъ положенія, безъ знакомыхъ, безъ друзей, безъ возможности жить въ общихъ нормальныхъ условіяхъ: тогда этотъ человкъ ходитъ по свту посл своей смерти. И я такъ хожу: все, что потерялъ этотъ человкъ, потерялъ и я. Я самъ сорвалъ у себя погоны съ плечъ и галуны съ груди, самъ себя вытолкнулъ за предлы человчества, самъ сломалъ свою саблю надъ головой, самъ себя обезчестилъ, унизилъ, лишилъ положенія, знакомыхъ, друзей. Но за это все я сталъ обладать женщиной, которую страстно жаждалъ, и былъ обладаемъ ею, что, можетъ быть, еще большее блаженство. Я чувствовалъ, что она меня жаждетъ, что она меня беретъ, что она меня привлекаетъ къ себ и овладваетъ мной. За это все я имлъ мою Мариню и то блаженство, что принадлежалъ ей. А теперь — теперь приходитъ третій человкъ и отнимаетъ ее у меня! И чмъ?! Вотъ бездна жизни! Отнимаетъ ее у меня тмъ, что я для нея убилъ въ себ, отнимаетъ ее у меня моей смертью, пробуждаетъ въ ней новую жизнь тмъ, что я для нея раздавилъ… Да, поистин, это бездна жизни!

——

И подуматъ, что это я самъ, я самъ — и въ самомъ дл никого третьяго тутъ нтъ — я самъ являюсь моимъ собственнымъ врагомъ, я самъ у себя отнялъ мою собственную жену. Потому что этотъ человкъ никто иной, какъ я самъ, я, какимъ я былъ передъ смертью. Онъ не отличается отъ меня ничмъ, у него есть только то, чего не было у меня: власть надъ собой, воля, характеръ.
То-есть, можетъ быть, онъ и очень отличается отъ меня, но причиной того, что онъ отнимаетъ у меня жену, является именно то, что я убилъ въ себ для нея — тотъ фанатизмъ, та идейность, то безумное увлеченіе, все то, чмъ я былъ…
Это есть нчто, что совершенно превосходитъ здравыя человческія понятія. Когда я боролся съ собой, когда просто умиралъ внутренно, когда совсть, подавленная ради любви къ этой женщин, стонала во мн отъ боли, когда я долженъ былъ выбирать между дырами на локтяхъ, привязанностью къ моимъ идеямъ и отчаяніемъ, что я теряю Мариню на всегда, и — мстомъ въ контор, отступничествомъ и счастьемъ, что Мариня будетъ принадлежать мн: она даже не видла, что я борюсь съ собой и какъ страшно борюсь. Она только хотла быть моей женой, какъ можно скоре.
Я овладлъ ею и она овладла мною, что составляетъ еще большее блаженство, она любила меня безъ памяти — и у меня не было ни одного дня счастья, ни одного часа, ни одной минуты. Ужъ не говоря о людяхъ, хотя это были люди благородные и высокіе, но съ момента моей капитуляціи и отступничества, противъ меня выступила моя совсть и начала меня мучить. Что это была за борьба! Сколько разъ я говорилъ себ, что все это глупости, что я возьму отъ жизни то, что можно взятъ — и сколько разъ я повторялъ себ, что я подлецъ! Каждый вздохъ и каждый стонъ наслажденія, издаваемый Мариней, заглушалъ вздохъ и моей души и стоны моего сердца. Если бы я, какъ другіе, перемнивши сюртукъ, перемнилъ бы и душу! Если бы, убивши себя въ себ, я убилъ бы въ себ и душу свою… Но нтъ! Я остался такимъ, какъ былъ, и мои дв страсти начали меня терзать, какъ львицы, начали вырывать меня другъ у друга, разрывать на части. Я бросился въ объятія Марини, какъ бшеный, она думала что я съ ума схожу отъ счастья, а я съ ума сходилъ отъ страданія. Пожертвовать всмъ для чего-нибудь и потомъ, овладвши этимъ, чувствовать себя страшно несчастнымъ… Вотъ бездна жизни человческой!..
Все, чмъ я утшалъ себя посл свадьбы, что себ представлялъ, обратилось въ ничто. Сломившись въ одномъ мст, я сломился весь. Уже ни въ чемъ я не могъ найти себя. Я сталъ только до безумія любящимъ мужемъ и чиновникомъ. И — о проклятіе! — во мн осталось воспоминаніе о томъ, чмъ я былъ раньше…

——

Такъ шли годы, одинъ, другой, третій. Мариня меня любила, я чувствовалъ, что любила больше всего за то, что я ее дйствительно любилъ больше всего на свт. Она была такъ добра, такъ нжна, такъ упоительна…
Вдругъ — явился предъ нами мой двойникъ, я, только съ волей и характеромъ, которыхъ у меня не доставало и… Потому что я могъ убить себя, если не могъ жить безъ Марини, но не долженъ былъ для нея приносить въ жертву свою душу. Этотъ желзный человкъ покорилъ ее тмъ, что то, что во мн было изъ глины и треснуло, въ немъ было изъ желза.
Онъ пріхалъ сюда изъ-за границы нсколько мсяцевъ тому назадъ и занялъ сразу господствующее положеніе. Онъ — изъ желза. Его желзные глаза потрясаютъ, его пальцы раздробляютъ. Онъ пожертвовалъ всмъ: его мать и сестра, какъ говорятъ, погибаютъ отъ голода. Онъ не сынъ и не братъ. Ни плачъ, ни стонъ его не тронуть: онъ любитъ весь міръ. Есть такіе люди, которые хладнокровно приказали бы содрать кожу съ одного человка, если бы это было полезно масс. Какъ-то мы заговорили о процесс Дрейфуса. Онъ утверждалъ, что если-бы Дрейфусъ былъ вполн невиненъ, но оправданіе его могло бы какимъ нибудь образомъ повредить Франціи, онъ долженъ былъ бы остаться навсегда на Чортовомъ остров, я утверждалъ, что если бы Франціи грозила погибель, справедливость все-таки должна восторжествовать. Кто изъ насъ былъ правъ? Конечно, теоретически я, но практически онъ. Однимъ словомъ, это человкъ, который не знаетъ ничего вн своего credo.
‘Если кто пойдетъ за мной и не возненавидитъ своего отца, матери, и жены, и дтей, и братьевъ и сестеръ, даже души своей, тотъ не можетъ быть моимъ ученикомъ’.
Любитъ ли этотъ человкъ Мариню — я не знаю. Не знаю, можетъ ли онъ вообще любить? Та жизненная энергія, которая течетъ въ моей душ и въ моемъ ум тысячью дорогъ, та жизненная сила, которая у меня бшенымъ потокомъ выливается въ чувство любви, ненависти, блаженства, страданія и въ сотни страстныхъ желаніи — у него она кажется стсненной въ одномъ желзномъ канал, сдавленной, сжатой. Не знаю, любитъ ли онъ Мариню. Вижу только, что онъ длаетъ одно: идетъ своей дорогой. Чувствую только, что если бы онъ протянулъ свои стальныя руки, онъ бы взялъ ее у меня, потому что не представляю себ, чтобы была вещь, которой бы онъ не могъ взять этими стальными руками. Его рука похожа на лапы металлическаго автомата въ вид орла, что схватятъ эти когти — должно принадлежать имъ.
Вмст съ тмъ я не представляю себ, чтобы могла существовать вещь, которой нельзя было бы взять у меня. Я такъ совершенно и такъ окончательно утратилъ вру въ себя, всякое довріе къ себ, всякое уваженіе къ своимъ собственнымъ силамъ, къ своему значенію, къ своей цнности физической и нравственной, что не представляю себ, чтобы кто-нибудь былъ такъ слабъ, что не могъ бы взять у меня того, что ему понравилось. Я даже не знаю, есть ли у меня что-нибудь свое, мн кажется, что все у меня погибло съ той минуты, какъ этотъ человкъ взялъ у меня Мариню. Любитъ ли онъ ее — не знаю, но онъ ее взялъ у меня.
Если ее можно взять у меня, то чего же нельзя взять? Любитъ ли онъ ее, не знаю, но она его любитъ.
Вижу это въ ея глазахъ, въ ея трепещущихъ губахъ, въ ея ноздряхъ, которыя раздуваетъ страсть, въ ея лиц, которое блднетъ, въ ея пальцахъ, которые невольно протягиваются къ нему, и въ ея груди, которая движется, какъ бы желая приблизиться къ нему. У Марини душа чистая, какъ слеза, но у нея страстность испанки. Она любитъ, какъ Анеля Словацкаго, и вмст съ тмъ, какъ Суламита. Она способна къ самому чистому духовному экстазу и вмст съ тмъ къ безумной страсти до потери сознанія. Я знаю ее и вижу, что въ ней происходитъ. Она хотла бы вмст съ нимъ ночью съ балкона переходить со звзды на звзду, окрылить человческую душу, какъ лебедя, и душу міра раскинуть на звздахъ, какъ небо, чтобы потомъ упасть въ его объятія и блыми зубами впиться ему въ губы. Я знаю ее — такъ было со мной. Я помню т дни и ночи экстаза, когда просто нельзя было отдлить души отъ тла. Если мы жили въ горячк передъ свадьбой, то потомъ жили какъ будто не на земл. Я не не отличалъ ея руки отъ ея словъ, ея головы отъ ея дыханія, ея губъ отъ ея движеній, ея взглядовъ отъ благоуханія ея волосъ, оя мыслей отъ ея шеи, ея плечъ отъ ея словъ.
Она слилась для меня въ какое-то упоеніе, въ нчто такое, чего я не умлъ назвать, что не было ни женщиной, ни моей женой, ни Мариней, но какимъ-то неземнымъ существомъ, энергіей свта, тепла, экстаза и восторга. А между тмъ и несмотря на это я не былъ счастливъ — я чувствовалъ только, какъ сильно, какъ безконечно я могъ бы и долженъ бы быть счастливъ. Я не могъ быть счастливъ — я измнилъ, я сталъ чиновникомъ въ контор… О нечеловческая, дьявольская, адская Иронія! Да, да! Я не могъ быть счастливъ, потому что сдлался чиновникомъ. О торжествующая, побдная, безжалостная Иронія…
Иронія, ты адъ разума…
О Иронія! Я врю въ тебя одну, врю въ твое царство, твою божественность, врю во всемогущество твое, врю въ тло твое и кровь твою, которыя мы употребляомъ, чтобы сходить съ ума отъ страданія, умирать отъ страданія, падать безъ чувствъ отъ страданія, чувствовать, какъ ломаются кости въ тл и разрушается мозгъ, какъ терніи впиваются намъ въ черепъ, чтобы попадать подъ раскаленныя стопы гиганта жизни, не имть возможности ни жить, ни умереть! Твое высшее дло, твой внецъ, твоя слава и твой тріумфъ, Иронія — чтобы мы не могли ни жить, ни умереть. Потому что мы хотимъ умереть, ахъ! какъ многіе изъ насъ хотятъ умереть! Хотятъ люди, хотятъ семьи, хотятъ цлыя поколнія, цлые народы, цлыя племена — и не могутъ умереть.
О смерть, сойди съ высоты — ты не сойдешь…
О смерть, выйди изъ глубины — ты не выйдешь…
О смерть, выплыви изъ тучъ надъ нами — ты не выплывешь…
О смерть, сожги насъ въ свт — ты не сожжешь…
О смерть, задави насъ мракомъ — ты не задавишь…
Да, мы не можемъ умереть… Сколько изъ насъ этого хочетъ! Хотятъ тысячи, десятки тысячъ, милліоны — и однако живутъ. Потому что Иронія жизни создала свой chef d’oeuvre: любовь къ жизни. Timor fecit deos {Страхъ создалъ боговъ.}, а любовь къ жизни создала страхъ передъ смертью. Страдаю, съ ума схожу, погибаю и умираю отъ мукъ, проклинаю жизнь и разорвалъ бы ее на куски, а между тмъ люблю жизнь. И боюсь смерти, потому что люблю жизнь. Здсь Иронія достигла своего зенита. Человкъ повисъ на цпи надъ глубиной, мучится, страдаетъ и не можетъ ни взобраться наверхъ, ни порвать цпь, чтобы упасть и погибнуть, и — о Иронія!— онъ любитъ это положеніе висящаго на цпи, онъ любитъ и это положеніе, и эту цпь — онъ такъ живетъ!
О дивная, страшная Иронія! Я чувствовалъ
Страсть среди отвращенія, блаженство среди страданія!

——

Что было со мной, когда я впервые замтилъ, что Мариня заинтересована Ричардомъ, не могу себ представить. Не знаю, прошла ли съ тхъ поръ недля, дв недли, годъ, два года или двсти лтъ. Это случилось когда-то. Съ того времени я не приближался къ Марин, не жилъ съ ней, или бросался на нее, какъ сумасшедшій, Но было ли это въ теченіе недли, двухъ недль, двухсотъ лтъ или въ теченіе одной секунды, одного часа — не знаю. Потому что теперь я совсмъ умеръ. мъ, пью, думаю, дйствую, работаю, живу — и однако я мертвъ. Я умеръ въ теченіе одной секунды, одной единственной секунды. Это былъ одинъ взглядъ, брошенный Мариней. Мы сидли у стола, Мариня катала пальцемъ шарики на скатерти, я курилъ сигару — мою хорошую сигару отъ моего хорошаго начальника за мою хорошую службу — Ричардъ говорилъ. Говорилъ, какъ всегда, свободно, ровно, не громко, не тихо, только слова его падали, какъ куски стали на мдь. Онъ говорилъ все то, что я убилъ въ себ однимъ короткимъ словомъ: люблю. Потомъ я никогда уже не говорилъ съ Мариней объ этихъ вещахъ, сколько разъ он были у меня на язык, но я прогонялъ ихъ поцлуемъ — только тамъ въ душ у меня, скованныя, он выли и стонали…
Вдругъ Мариня перестала катать шарики, подняла голову, подняла глаза на Ричарда, подперла лицо рукой и, смотря ему въ глаза, сказала: ‘вы — Ричардъ Львиное Сердце’… Онъ улыбнулся, а я упалъ въ пропасть. Я не выпустилъ моей хорошей сигары отъ моего хорошаго начальника за мою хорошую службу — однако я упалъ въ пропасть и разбился въ дребезги, какъ черепаха, выпущенная орломъ. Въ эту минуту въ Марин зародилось ужасное презрніе ко мн. Разв существуетъ что-нибудь боле уничтожающее, нежели презрніе, хотя бы только пренебрежительное прищуриваніе глазъ женщины. Оно убиваетъ, убиваетъ такъ, какъ мужчина убиваетъ чувство въ женщин, которая отдается, давая ей понять, что онъ знаетъ, почему она отдалась: потому что хотла, а не потому, что была принуждена и не могла не отдаться. Мариня ударила меня въ эту минуту въ лицо, въ сердце, въ душу — а я вдь все, все бросилъ ей подъ ноги, пожертвовалъ всмъ для нея, для ея любви, чтобы обладать ею и чтобы она мною обладала, отрекся отъ всего, отбросилъ все отъ себя…
О адская Иронія! О бездны жизни…
Если бы Ричарда звали иначе, если бы его имя было Янъ, Карлъ или Францъ, то ей это не пришло бы въ голову, и, можетъ быть, между нами все осталось бы и теперь такъ, какъ было раньше. Можетъ быть, ей пришелъ бы на умъ Іоаннъ Креститель, Іоаннъ Евангелистъ, Карлъ Зудерманскій, Францискъ Ассизскій — что бы ей ни пришло въ голову, въ сердц ея не зародилось бы того, что породилъ Ричардъ Львиное Сердце, и во мн не зародилось бы того, что я испыталъ. Это было фатальное стеченіе обстоятельствъ. Пусть смются глупцы, но былъ великимъ мудрецомъ тотъ, кто сказалъ, что если бы глаза Клеопатры были мене красивы, весь міръ имлъ бы другой видъ.
Да, такъ — если мн недоставало чего-нибудь, если мн нельзя было дать какого-нибудь эпитета, то имнно того, на которое навело Мариню имя Ричарда. Я могъ быть всмъ — но никто не могъ назвать меня Львинымъ Сердцемъ. Однако, для одной женщины я отрекся отъ всего, плюнулъ на мою душу, на мою совсть, на мои обязанности, на мой міръ… Вдь я сдлалъ это для тебя, Мариня!
Для одной женщины — то-есть для пары плечъ, для пары глазъ, для розовыхъ губъ, я растопталъ все, что называлъ святымъ, я отбросилъ, какъ лохмотья, или лучше сказать, продалъ, какъ Исавъ, свое право за чечевичную похлебку.
Чего же я достоинъ кром презрнія?..
Мариня не пренебрегаетъ мной — не пренебрегала и въ ту минуту — она не испытываетъ этого чувства, не отдаетъ себ отчета, не представляетъ себ, не воображаетъ даже, а однако я знаю, что это такъ. Съ ея стороны, повидимому, ничего не измнилось по отношенію ко мн, а однако я знаю, что въ дйствительности измнилось все.
И я знаю также, что это уже никогда не перемнится. Чувство, какъ металлическій прутъ, если сломается, можно его такъ спаять, что не будетъ слдовъ, но все-таки онъ не будетъ первоначальнымъ, однимъ цлымъ. Говорятъ, посл катастрофъ въ любви наступаетъ еще боле сильная привязанность, какъ хорошая погода посл бури. Да, но человкъ не воздухъ, всегда возрождающійся и всегда одинаково способный возрождаться — каждая катастрофа оставляетъ рубцы на сердц, и никто не знаетъ, сколько иногда въ любви общаго сожалнія, общаго обмана, общаго страданія. Люди, у которыхъ любовь не постоянная, вчная гармонія, приходятъ въ отчаяніе — сколько разъ у нихъ бываетъ столько сожалнія, столько грусти, столько разочарованія по отношенію другъ къ другу, что они даже бросаются въ объятія другъ другу, чтобы не смотрть прямо въ глаза и — не оттолкнуть другъ друга. Сколько бываетъ тяжелыхъ объятій, сколько раздирающихъ душу поцлуевъ… Если бы этотъ человкъ отъ насъ ушелъ, если бы мы опять остались одни, уже ничто не вычеркнетъ у насъ изъ памяти того, что произошло. Мы склонили головы и будемъ постепенно наклоняться другъ къ другу, пока въ конц концовъ не разразимся плачемъ и не бросимся въ объятія другъ другу съ крикомъ: мы страшно, страшно несчастны!
Я не герой романа, не могу сказать: счастье мое разбито… Я только человкъ и говорю: не счастье мое разбито, а разбито то, что я имлъ въ жизни, то, что говорило мн, какой видъ могло бы имть мое счастье. Герои романовъ должны для эффектныхъ контрастовъ быть очень счастливы и очень несчастны. Мы, люди, бываемъ очень несчастны безъ контрастовъ. Мы скучны и монотонны. И въ конц концовъ мы умираемъ, и если бы Богъ хотлъ насъ судить, мы бы могли Ему сказать: мы только страдали… Какъ рдко изъ нашей жизни бываетъ ‘поэма для Бога!’ Какъ часто она бываетъ только трагедіей для насъ самихъ!
Если, напримръ, будетъ итти дальше такъ же, какъ было до сихъ поръ, то Мариня можетъ даже никогда не узнать, что длается во мн. Къ перемнамъ моего настроенія, къ моей часто повторяющейся тоск, къ моей задумчивости, углубленію въ себя она привыкла. Это называется ‘моей натурой’, ‘моимъ характеромъ’. Я знаю, она не допуститъ, чтобы я замтилъ, что происходитъ въ ней. Она сама себ еще не отдаетъ въ этомъ отчета, она еще ничего не можетъ сказать, она — какъ существо, которое родится слпымъ: глазъ еще не открыла, пока только чувствуетъ. Она не видитъ еще ничего. Дйствительно, только дв недли, какъ она познакомилась съ Ричардомъ, и только три дня, какъ она отдалась ему душой. Она еще этого не понимаетъ. Но я понимаю это, понимаю все понимаю со всмъ совершенствомъ самаго трагическаго продукта девятнадцатаго вка: полнаго сознанія.

——

Какъ жаль мн, какъ жаль мн моего прошлаго… Если бы Мариня могла знать по крайней мр, какъ мн жаль… Не знаю, есть ли другой человкъ на свт, который имлъ бы такую способность испытывать сожалніе, какъ я. Все, что уходитъ, уходитъ такъ безжалостно, навсегда. Если я ду въ лодк и ударяю весломъ, то этотъ ударъ уже принадлежитъ прошлому, уже не вернется никогда, онъ уже умеръ. Жизнь человческая это вчная перемна — ничто не можетъ долго длиться. Есть что-то приводящее въ отчаянье, давящее въ этомъ ход времени, въ этомъ холодномъ, размренномъ исчезновеніи въ пропасти, въ бездн прошлаго. Вся жизнь — это одна бездна.
Какъ мн жаль того, что безвозвратно миновало между нами. Нашихъ тихихъ, задумчивыхъ минутъ рука объ руку и плечо о плечо. Я былъ для тебя цлымъ свтомъ, всмъ, альфой и омегой жизни. Если я не разъ метался внутренно, какъ сумасшедшій, то ты была спокойна, увренна, уравновшена. Страстнымъ желаніемъ твоей жизни было любить и быть любимой, осчастливить и быть счастливой. Ты любила меня и была любимой, ты была счастлива и теб казалось, что я счастливъ. Ты не понимала меня. То, что я любилъ до тебя, то, что я долженъ былъ любить больше тебя, было теб чуждо. Тебя не научили возвышаться мыслью за предлы семьи, своего дома, своихъ близкихъ. Тебя научили, что надо любить своихъ родителей и свою семью, потомъ своего мужа и своихъ дтей, вмст съ тмъ надо имть доброе сердце и ‘быть гуманной по мр возможности’. На всхъ струнахъ твоей души играли какъ-будто пальцами артиста театральнаго оркестра. Въ теб не пробудили ничего окрыленнаго. Религіей твоей было вниманіе къ другимъ, евангеліемъ ‘такъ, какъ вс’, потребностью ‘домашнее счастье’, цлью ‘семья’, задачей — ‘исполненіе обязанностей’. Да. Если бы это вниманіе къ другимъ было вниманіемъ тхъ, которые длятся своимъ плащомъ, если бы эти вс любили ближнихъ, какъ самихъ себя, если бы домашнее счастье основывалось на пониманіи и отзывчивости, если бы семьей твоей былъ цлый міръ, а исполненіе обязанностей было исполненіемъ обязанностей по отношенію ко всмъ, нельзя было бы ничего больше желать. Подумай, если бы я не долженъ былъ ради тебя отречься отъ самого себя, чтобы пріобрсти положеніе, если бы я нашолъ въ теб поборницу идей, служителемъ которыхъ я хотлъ быть, если бы я нашелъ въ теб помощницу, если бы мы шли вмст съ тобой, какъ втеръ съ втромъ, огонь съ огнемъ, свтъ со свтомъ… Подумай, что бы ты могла сдлать изъ меня! Ты могла бы сдлать героя, потому что такъ же, какъ я отрекся отъ самого себя ради тебя, ради тебя же я бросился бы въ адскій огонь, хотя бы не съ тобой, но напутствуемый твоимъ взглядомъ, твоей улыбкой, твоимъ удивленіемъ. Да! Я не родился героемъ, какимъ-нибудь Регуломъ или Муціемъ Сцеволой, но все могла бы сдлать изъ меня женщина, все, все… И что же она сдлала? Чиновника! Я люблю Мариню больше жизни, больше души моей, но женщину не выношу, ненавижу, не прощу ей никогда!..

——

Какъ я смшонъ, какъ ужасно смшонъ съ этимъ моимъ недоношеннымъ героизмомъ! Я никогда не говорилъ объ этомъ съ Мариней, не хотлъ сдлать ей больно, боялся этого. Теперь я не сказалъ бы ей объ этомъ, чтобы она не разсмялась мн на лицо. Я убжденъ, что она становится со дня на день все боле зрлой, что она теперь въ сто разъ умне, глубже, проницательне, чмъ была раньше. Какой стыдъ, что не мн, не мн, ея мужу, удалось этого достигнуть! какъ ничтожна человческая натура, что я больше бы боялся ея насмшливой улыбки теперь, чмъ прежняго чувства, что я длаю ей больно, причиняю ей страданіе. Я не любилъ моей идеи больше, чмъ себя, потому что пожертвовалъ ею для моей любви къ женщин, но я даже и этой женщины не люблю больше, чмъ себя. Что же я такое? Ничто, только олицетворенный эгоизмъ, ничто, только ‘я’, у котораго все для себя и черезъ себя. Боже! Разв я ничего на свт не могу любить больше, чмъ себя? Разв всегда я долженъ быть для себя самого цлью, свтомъ, всмъ? Разв человкъ не можетъ выйти за предлы себя, убить себя, забыть о себ? Разв нельзя жить для другихъ, но беря въ расчетъ того удовлетворенія, которое даетъ мн эта жизнь для другихъ? Разв нельзя быть чистымъ, быть абстракціей?..
Да, да, теперь я прекрасно сознаю: Мариня понимаетъ меня, но это не пробуждаетъ въ ней сочувствія, жалости, наконецъ благодарности, а только отвращеніе, пренебреженіе, иронію. Женщина, какъ дитя, должна сравнивать и инстинктивно требуетъ авторитета. Кто же можетъ ей импонировать: я ли, который пожертвовалъ для нея всмъ, или человкъ, о которомъ она знаетъ, что онъ пожертвовалъ бы ею безъ колебанія для каждой частицы своей идеи? Теперь она видитъ, что я въ ея рукахъ кусокъ ваты и что она была бы шарикомъ хлба въ рукахъ Ричарда. Высочайшей степенью любви женщины является обоготвореніе: можетъ ли она меня боготворить? Можетъ ли не боготворить Ричарда? Какое сравненіе между кустомъ можжевельника и кедромъ? Разв я не опустился во всхъ отношеніяхъ до уровня куста можжевельника, и разв Ричардъ не возвышается надъ ней, какъ кедръ ливанскій? Если женщин будетъ предстоять выборъ между человкомъ, который пожертвовалъ для нея собой, потому что былъ слабъ, и человкомъ, который растопталъ бы ее, какъ траву, потому что былъ силенъ — горе теб, о глупецъ, упавшій къ ея ногамъ! Тебя въ лучшемъ случа она будетъ сожалть,— а тотъ ее увлечетъ, вдохновитъ, восхититъ. Женщин, какъ ребенку, импонируетъ прежде всего сила. Бей ее, но пусть будетъ въ теб что-нибудь, чему она должна удивляться, что-нибудь, чего она не понимаетъ, что кажется выше ея, кажется ей недоступнымъ, что-нибудь мужское. Она не будетъ дивиться твоей любви, она сама суметъ любить такъ же и даже еще лучше. Въ вопросахъ любви женщины всегда будутъ нашими учителями, въ области воли, энергіи, дйствія духа, высоты мысли мы будемъ ихъ учителями. Амазонки выжигали себ грудь, чтобы она была похожа на мужскую, мы, любя, смягчаемъ голосъ, который становится похожъ на женскій. Женщина, входящая на трибуну, пріобртаетъ манеры мужчинъ, мужчина, садясь возл женщины, на chaise longue, становится похожимъ на нее въ своихъ движеніяхъ. Женщина создана, чтобы любить и быть человкомъ, мужчина — чтобы быть человкомъ, который также любитъ. Не борись съ женщиной любовью. Ты покоришь ее не мягкой рукой, а богатырской грудью. Только та женщина, которая видитъ въ теб что-то львиное, можетъ тебя дйствительно полюбить.

——

Предо мной дв дороги: или притворяться, что ничего не вижу, ничего не чувствую, ничего не понимаю, или стараться найти въ въ себ то, что я утратилъ, и вступить въ борьбу съ Ричардомъ. Кто знаетъ? Если бы я вдругъ крикнулъ Марин, что я задыхаюсь, изнемогаю отъ этой жизни, что, несмотря на всю мою любовь къ ней, несмотря на то, что я люблю ее такъ, какъ только мужчина можетъ любить женщину, я люблю еще, кром нея, людей, человчество, мою мысль, мои идеи — кто знаетъ?.. Если бы я ей сказалъ, что хочу, чтобы она умерла даже съ голоду, но жила бы вмст со мной жизнью духа, жизнью идеи, жизнью мысли, что хочу питать не только ея тло, но и душу,— хочу, чтобы мы лучше хоть годъ прожили высшими интересами, хотя бы потомъ пришлось броситься въ пропасть, чмъ насъ ждали бы долгіе годы прозябанія — кто знаетъ, можетъ быть, тогда она ожила бы для меня? Потому что тогда я былъ бы равенъ Ричарду головой, а сердцемъ стоялъ бы выше его, потому что тогда она нашла бы во мн такое же львиное сердце, какое видитъ въ немъ, и кром того мою любовь. Все-таки два года нашего знакомства передъ свадьбой, три года нашей совмстной жизни, эта традиція, привычка, сознаніе, что она моя жена, моя женщина, моя собственность такъ же, какъ я ея мужъ, ея собственность, ея мужчина, не могутъ пройти безъ слда, безъ вліянія, безъ значенія для нея. Ричардъ можетъ казаться ей идеаломъ, архангеломъ Михаиломъ съ пламеннымъ мечемъ, или Гавріиломъ, несущимъ благую всть, но, какъ бы то ни было, онъ для нея чужой человкъ. Его рука выше манжета ей незнакома, какъ незнакома его душа за его словами. Традиція обладаетъ большой силой. Традиціей держатся цлые государства, традиціей держатся между собою люди. И какъ еще много людей! Сколько ихъ живетъ вмст только потому, что жили вмст раньше. Человкъ ищетъ перемны тогда, когда прежнее для него достаточно, а если въ прежнемъ онъ откроетъ новую черту, то будетъ его больше желать, чмъ ту же черту въ предмет для него чужомъ. Каждый наздникъ предпочелъ бы остаться съ прежней, извстной ему лошадью, которая избавилась отъ привычки бросаться въ сторону при скачк, чмъ брать новую, у которой совсмъ не было этой привычки. Наздникъ привыкаетъ къ лошади, его рука машинально затягиваетъ поводья извстнымъ образомъ, его ноги имютъ свое обычное мсто, его бедра тсно прилегаютъ къ бокамъ лошади, точно такъ же фехтовальщикъ привыкаетъ къ шпаг опредленнаго вса, піанистъ къ опредленному фортепьяно — и точно такъ же человкъ привыкаетъ къ человку. Если мужъ или жена, которые любили другъ друга, перестаютъ любить, то это случается тогда, когда они откроютъ другъ въ друг неисправимый физическій или моральный недостатокъ, а если они убдятся, что ошиблись, то возвратятся другъ къ другу съ радостью — вдь они любили другъ друга. Только мн кажется, что то, что вообще называется любовью, не любовь, что девять десятыхъ людей никогда не любили и никогда не были любимы, что дйствительно любить можно только одинъ разъ и что такая любовь не можетъ пройти.
А все-таки Мариня меня любила.
Какъ жалки т мужчины, которые въ женщин не видятъ ничего, кром женщины, кром символа женщины, и какъ жалки т женщины, которыя только это видятъ въ мужчинахъ. Какъ жалокъ тотъ мужчина, который, цлуя уста женщины, цлуетъ прежде всего уста ‘женщины’, а не опредленнаго, любимаго существа, между тмъ мн кажется, что большинство людей именно такъ любитъ и это называетъ ‘любовью’. Любитъ эту, потому что натолкнулся на нее, любилъ бы другую, если бы натолкнулся на другую. Но я чувствую, что если бы я не любилъ Марини, то не любилъ бы никого, и сколько разъ она мн сама это говорила! Сколько разъ говорила она до и посл нашей свадьбы, что не вышла бы замужъ никогда, если бы не могла выйдти за меня, что я ея типъ, что я созданъ для нея, и что она чувствуетъ, что и она создана для меня. Сколько разъ я слышалъ отъ нея это! Она не могла обманывать сама себя — у женщинъ есть инстинктъ. Она не хотла обманывать меня — она слишкомъ честна. Зачмъ бы она тогда выходила за меня замужъ, зачмъ? Она красива, имла огромный успхъ, многихъ претендентовъ на ея руку, несравненно лучшія партіи. Она могла бы выйти замужъ богато, блестяще, могла бы быть милліонершей, могла бы утопать въ роскоши, а она хотла только быть обезпеченной, лишь бы не терпть полнаго недостатка, окончательнаго убожества, нужды. У меня нтъ четырехъ тысячъ гульденовъ дохода, я почти бднякъ, у меня едва столько, чтобы какъ-нибудь прожить, и однако, какъ только она получила возможность имть хоть какую-нибудь матерьяльную опору, то, не бросивъ даже взгляда на свои великолпныя партіи, со своей красотой, со всей своей молодостью двадцати одного года, со всмъ сознаніемъ своего огромнаго права на жизнь, она вышла за меня потому что ея наибольшимъ счастьемъ было ‘быть при мн, жить со мной, во мн, для меня, черезъ меня». Сколько разъ я слышалъ это отъ нея и не въ часы физическихъ наслажденій, когда женщина, которая всегда стыдится своей страстности, прикрываетъ ее оправдывающими словами, и когда слова вообще являются звуками безъ значенія, но въ часы такихъ бесдъ, размышленій, задумчивости, углубленія въ свою собственную душу, въ часы мысли, въ часы души. Итакъ она любила меня, не мужчину во мн, а меня, какъ единственное, избранное существо. Она искала во мн не удовлетворенія своего естественнаго влеченія, но любила меня, какъ единственное, избранное для себя существо… Она любила меня. И несомннно еще есть время. Мариня занята Ричардомъ, можетъ быть, она начинаетъ уже сознавать это, можетъ быть, даже сознала, но она безконечно справедлива, честна, врна и безконечно добра. Все въ ней возстанетъ противъ нея самой. Ея честность, ея сознаніе своихъ обязанностей, ея религія, ея принципы, ея понятій, ея убжденія, вся ея натура. Прелюбодяніе, хотя бы только мысленное, для нея грязно, отвратительно. Мариня вритъ, какъ дитя: она одинаково будетъ и бояться того, что считаетъ грхомъ, и испытывать къ нему отвращеніе. Она нравственна до мозга костей. Я увренъ, что одна мысль обмануть человка, которому она присягала въ врности, человка, который ея мужъ, поражаетъ ее и возмущаетъ до глубины души. Если она исповдуется — согршила мыслью, словомъ, дломъ,— то все это у нея очень близко одно къ другому. Это будетъ борьба, въ которой я долженъ побдить. Если бы даже Мариня вполн разочаровалась во мн, то ея честность, вынесенная изъ семьи, будетъ моимъ союзникомъ. Какъ благодаренъ я ея роднымъ, что они воспитали ее въ такихъ честныхъ взглядахъ! Не безъ основанія говорятъ, что обыкновенно приходится возвращаться къ тому, что говорили старыя тетки. Въ самомъ дл, эти потертыя, банальныя, шаблонныя понятія часто очень смшны, очень раздражаютъ, иногда очень неудобны, но въ извстныхъ условіяхъ неоцнимы. Напримръ, я могу Марин доврять, потому что знаю, что ее такъ воспитали, что ей можно доврять. Все кажется инымъ, пока человкъ лично этого не коснется. ‘Кто не имлъ ранъ, смется надъ желзомъ’, говоритъ гд-то Шекспиръ. Пока я не былъ чиновникомъ, пока я говорилъ, я стоялъ за самую большую свободу любви, все, что говорили ‘старыя тетки’, казалось мн оскорбительнымъ посягательствомъ на свободу личности человка, а разв есть теперь законъ, кодексъ, средство, за которое я не ухватился бы, чтобы удержать Maриню, разв есть достаточно яркое слово, которое я не сказалъ бы ей, чтобы выставить позоръ вроломства въ супружеств, хотя бы только мыслью, только мыслью о мысли, только ея тнью? Разв, если бы это было въ моей власти, если бы я былъ вполн убжденъ, что Мариня любитъ Ричарда и любима имъ, я не схватилъ бы ее и не унесъ куда-нибудь на необитаемый островъ? Разв не удержалъ бы насильно при себ, хотя бы это было для нея мученіемъ? Разв не злоупотребилъ бы своей силой, своей властью, если бы только могъ? Разв не бросилъ бы ей въ лицо самымъ грубымъ образомъ: ты моя, присягала быть моей, должна быть моей! Разв не сказалъ бы: должна! Разв не повторилъ бы: должна, должна! — я, утверждавшій когда-то, что слово это не должно существовать въ человческомъ лексикон? Разв не поступилъ бы съ ней наиболе достойнымъ осужденія образомъ, съ точки зрнія и моихъ прежнихъ понятій и настоящихъ? Потому что, какъ бы я ни поступилъ съ ней, я не утратилъ бы никогда способности судить мои поступки, да, я осудилъ бы, осудилъ бы себя, но сдлалъ бы то, что мн приказывала бы сдлать, къ чему меня принуждала бы моя любовь къ Марин. Слово быть должнымъ будетъ исключено изъ человческаго лексикона только вмст со словомъ страсть, то-есть никогда. Существуетъ только одно оружіе противъ нея — смерть.
Я сдлалъ бы все, къ чему побудила бы меня любовь къ Марин, и, отдавая себ полный отчетъ въ своихъ поступкахъ, назвалъ бы себя подлецомъ. И я испытывалъ бы еще то мученіе, что Мариня страдаетъ изъ-за человка, который является подлецомъ. Я понималъ бы все, опредлялъ бы все, имлъ бы мужество все назвать — и извивался бы отъ боли, какъ червякъ на булавк, и чувствовалъ бы вокругъ себя только одно — бездну.

——

Люди моего поколнія, врне, моей натуры, хотятъ-ли они этого, или не хотятъ, должны все понимать, по крайней мр, по ихъ мннію, и называть все по имени. Вслдствіе этого они часто навлекаютъ на себя упрекъ въ цинизм со стороны людей другого характера. Если цинизмъ — смотрть просто и ясно въ свою душу, въ чужую, или въ человческую вообще, видть то, что видно, но крайней мр по ихъ мннію, понимать, а то, что понимаешь, называть,— то это цинизмъ. Люди, какъ женщина, которая хочетъ, чтобы врили, или по крайней мр притворялись врящими, что она должна была отдаться и не могла поступить иначе, они хотятъ, чтобы имъ говорили, что они въ основ, по природ, по своимъ задаткамъ хороши, и только жизненныя условія, вообще строй міра искажаетъ ихъ, портитъ ихъ натуру, этотъ несчастный ‘характеръ’, длаетъ ихъ худшими и уродуетъ. Нтъ лучшаго способа вызвать симпатію людей, какъ льстить природной доброт человка. Это ничего не стоитъ, но приноситъ выгоду. Итакъ, я съ полнымъ ‘цинизмомъ’ смотрю въ себя. Я вижу вс пружины, которыя мною двигаютъ, я знаю названіе каждой и ихъ взаимное отношеніе. Я смотрю въ себя, какъ часовой мастеръ въ часы черезъ лупу. Такъ же я смотрю и въ чужую душу и въ душу міра. Если есть недостатокъ въ моемъ зрніи, то я вижу плохо, но, по моему мннію, я вижу хорошо. И въ конц концовъ можетъ быть я ошибаюсь, но мое сужденіе искренно: люди поприрод, въ основ, по своимъ задаткамъ, гораздо боле склонны къ злу, чмъ къ добру. Каждый судитъ по себ? Да, я имю смлость самъ предъ собой поставить это предложеніе. Я самъ могу быть очень дурнымъ человкомъ, но у меня есть одно достоинство: я не лицемренъ. Если врующимъ людямъ дорого спасеніе души, то всмъ, за неслыханно малыми исключеніями, дороже всего лицемріе, а самыми ненавистными являются т, которые срываютъ маску съ этого лицемрія.
Я гнушаюсь лицемріемъ даже въ четырехъ стнахъ и называю вещи по имени: я, который всякое принужденіе, особенно по отношенію къ существу слабйшему, называю подлостью, совершаю эту подлость по отношенію къ Марин. Моя теорія, что умный человкъ долженъ предоставить женщин полную свободу дйствій, такъ какъ это составляетъ одно изъ кардинальныхъ условій, чтобы быть умнымъ,— является глупостью. Я люблю ее, и она должна оставаться моей. По доброй вол или противъ воли — должна! Я дикій зврь? Да, пусть такъ! Нтъ большей муки, какъ жить съ женщиной, которую принуждаютъ жить съ тобой. Да — но она должна остаться моей! Пусть ненавидитъ меня, презираетъ, пусть топчетъ меня ногами и плюетъ на меня, но она должна остаться моей! И я топчу все и плюю на все, что лежитъ вн моей любви.

——

Итакъ, на борьбу — ха, ха, ха! на борьбу. При одномъ этомъ слов меня охватываетъ смхъ. Я — и борьба… Я такъ измученъ, что едва поддерживаю голову руками, чтобы она не свалилась у меня съ плечъ, я, въ сердц котораго живой огонь, а въ нервахъ какое-то конвульсивное оцпенніе,— я хочу бороться! Бороться съ женщиной, которая меня не любитъ, которая непобдима. Нтъ боле неумолимаго, боле жестокаго врага, какъ женщина, которая не любитъ. Бороться съ человкомъ, принадлежащимъ къ числу тхъ людей, которые сдвигаютъ съ основанія земной шаръ — мн!.. Бороться съ людьми мн, противъ котораго вс люди… Нтъ! Это въ самомъ дл слишкомъ смшно! О! Если бы я могъ сбросить эти оковы! Какъ я пресыщенъ жизнью! Если бы я могъ убжать куда-нибудь, убжать, убжать и не возвращаться ужъ никогда, никогда… Дайте мн какой-нибудь необитаемый островъ, дайте мн море вокругъ, море безъ края, безъ границъ и на немъ ничего, ничего, никакихъ парусовъ, никакихъ лодокъ… И ничего, ничего, никакихъ мечтаній, никакихъ сновъ никакихъ видній, ничего, ничего, кром пустыни, молчанія, неизмримаго пространства… Духи, духи молчанія, возьмите меня къ себ. Я не хочу никакихъ видній, никакихъ волшебницъ и наядъ — ничего, ничего, я хочу только отдохнуть, лежать безъ силъ, безъ движенія, безъ мысли, безъ чувства, безъ жизни… Истерзанное у меня сердце — болитъ оно…
И однако, нтъ, нтъ! Я найду въ себ энергію, я сдлаю усиліе надъ собой, послднее усиліе, хотя бы истощилъ послднюю каплю крови, хотя бы это усиліе, было убійственнымъ и смертельнымъ. Я сдлаю усиліе надъ собой, заставлю себя и начну бороться. Я проиграю, знаю, что проиграю, но не хочу испытывать угрызеній совсти, что не сдлалъ всего по отношенію къ себ. Это Пилатово умываніе рукъ по отношенію къ себ, умываніе рукъ человка, который летитъ въ пропасть: я сдлалъ все, что могъ — лечу въ пропасть со спокойной совстью,— а сдлалъ все, что могъ. Когда я почувствовалъ, что теряю равновсіе, что нога моя поскользнулась на краю пропасти и что я лечу, я поднялъ руки кверху и распростеръ ихъ, чтобы удержать равновсіе. Я оборвался и упалъ на скользкій камень — и сразу понялъ, что нтъ спасенія, что я долженъ слетть внизъ. Тмъ не мене я хватался руками за гладкій гранитъ, сломалъ ногти и содралъ кожу съ рукъ, окровавилъ себя, пробовалъ зубами схватиться за камень, готовъ былъ бы ухватиться вками, если бы было за что,— все время сознавая, что я непремнно долженъ упасть, и что, раня и окровавливая себя, я ни на одну минуту не отдалю моего паденія. Предо мной бездна — я лечу въ нее, но я сдлалъ все, что могъ. Я разсыплюсь на куски, разобьюсь, какъ стекло, но со спокойной совстью по отношенію къ себ, съ сознаніемъ, что я сдлалъ все, что могъ. О Иронія, Иронія! О нечеловческая, страшная, чудовищная, кровавая Иронія!..

——

Я уже самъ не знаю теперь, дйствительно ли мн жаль чего-нибудь, или нтъ… Ну чтожъ, если бы Ричардъ взялъ Мариню, если бы я ее потерялъ? Разв жизнь не такъ коротка и жалка, что въ самомъ дл не стоитъ въ, ней бороться за что бы то ни было? Разв этотъ постоянный, неизмнный, бшеный въ своей поспшности ходъ времени не длаетъ просто смшной всякую борьбу за что бы то ни было въ жизни? Разв не лучше опустить голову — и пусть будетъ, что будетъ? Ахъ, Боже, Боже! Если у меня дйствительно есть какія-нибудь силы, то неужели же он достойны лишь того, чтобы тратить и губить ихъ въ конторской работ ради несчастныхъ двухсотъ гульденовъ и въ отчаяніи, что кто-нибудь вырываетъ у меня мою женщину?! Разв не лучше бросить это все, оттолкнуть, откинуть и броситься въ омутъ, въ борьбу, въ битву за то, что свято?!
Но что свято?… Бороться за счастье тысячъ милліоновъ? Да, но если я нуженъ для счастья Марини, если, несмотря на все, надо, чтобы я остался при ней? Изъ кого же составляются милліоны? Изъ отдльныхъ индивидуумовъ. Вся эта масса не иметъ ни общаго голода, ни общей жажды, а каждый отдльный индивидуумъ иметъ свой голодъ, свою жажду, свою потребность счастья. Мариня такой же отдльный индивидуумъ — почему же собраніе чуждыхъ мн отдльныхъ единицъ должно быть для меня дороже, чмъ одна такая единица? Потому что ихъ много? Разв, если бы десять человкъ упало въ воду, я не спасъ бы, если бы могъ, той, которая мн дороже всхъ, оставивши другихъ умирать? Да, а еслибы я могъ спасти всхъ другихъ цной этой одной? Разв большій героизмъ умереть за толпу, чмъ за одного человка? Разв рана не также болитъ, смерть не также страшна? Почему человкъ, который всмъ пожертвовалъ для дорогого ему человка такъ, что масса ничего не выиграла отъ этого,— эгоистъ, а кто жертвуетъ собой для толпы чуждыхъ ему въ отдльности лицъ — герой? Разв потому, что это трудне? Ахъ, иногда гораздо трудне отречься отъ самого себя для одного человка и жить, нежели умереть за все человчество…
Но зачмъ все это? Я думаю и размышляю совсмъ какъ глупецъ, потому что я не только не нуженъ Марин, но нужно, чтобы я ушелъ отъ нея, чтобы меня при ней не было, чтобы я устранился. Что за ужасное чувство быть принужденнымъ уйти отъ женщины, чтобы дать мсто другому мужчин! И именно отъ той женщины, которую любилъ и любишь и которая любила. Помнить, что она любила, чувствовать это еще! Ея холодныя, округленныя формы были, какъ холодныя, округленныя волны озера,— такія подвижныя, такія плавныя, пріятныя, гладкія и такія холодныя. Въ ея глазахъ свтилось страстное желаніе, унаслдованной отъ праматери Евы. Ея глаза такъ смотрли, что, казалось, весь міръ, мужчина и женщина, вся предвчная страсть созданы для того, чтобы эти глаза могли такъ смотрть. Потому что нтъ большаго эгоизма по отношенію къ самому себ, какъ у женщины, которая страстно желаетъ. Тогда она все подчиняетъ себ, все топчетъ, и міръ существуетъ только для того, чтобы она могла страстно желать и наслаждаться, мужчина перестаетъ быть самимъ собой, прежнимъ человкомъ — онъ становится орудіемъ наслажденія, машиной для эксплоатаціи. Онъ могъ бы совсмъ не существовать, лишь бы существовало наслажденіе. Въ насъ оно непремнно связано съ той или другой женщиной. Женщина можетъ не любить и отдаваться, мужчина, который не любитъ, опьяняется. Женщина страстно жаждетъ наслажденія, мужчина — женщины.
Какимъ счастьемъ мн представляется то время, которое было, которое прошло — оно мн кажется счастьемъ просто гигантскимъ. Я былъ разъдаемъ внутренней борьбой, не имлъ ни одной минуты спокойствія въ душ, день и ночь меня преслдовалъ призракъ отступничества. Пустяки! Это было пустяками, совершенными пустяками! Видали людей, умирающихъ за дло многихъ, но невидано еще никогда, чтобы кто-нибудь пустилъ себ пулю въ лобъ отъ отчаянья, что нельзя помочь, чтобы, напримръ, милліоны людей не погибали отъ голода или дурного воздуха. Между тмъ изъ-за любви къ женщин, къ одной единственной женщин уже лишили себя жизни сотни тысячъ людей. Что же сильне? Пустяки! Пустяки! Первобытный человкъ не былъ ни членомъ общества, ни сыномъ какой-нибудь страны, онъ былъ самцомъ, который хотлъ имть самку. Во всемъ томъ, что создалось позже, по мр отдаленія отъ первобытности, есть много срой теоріи Гёте. Эта срая теорія разбивается, какъ стекло, при столкновеніи съ настоящей, истинной, первобытной природой человка. Жизненныя условія вызвали насъ изъ первобытной колеи жизни. Племена и народы, сословія, касты: все это продукты потребности культурной. Половой инстинктъ врожденъ. Что же иметъ большее право на жизнь? То, что врождено, или то, что выработано?
Стыдъ, боязнь общественнаго мннія, наконецъ потребность взаимности: вотъ что часто толкаетъ человка на дорогу такъ называемой общественной дятельности. Обыкновенно говорятъ: пожертвовалъ своей жизнью для общественнаго дла, потому что чаще всего это есть жертва. И Христосъ сказалъ: ‘Лисицы имютъ свои норы, и птицы небесныя свои гнзда, но Сынъ Человческій не иметъ, гд голову склонить’…
Да! Теперь, когда я самъ съ собой, когда я открываю передъ собой тайники моего духа, я говорю, что то, что я выстрадалъ, принесши въ жертву любви мою душу, ничто въ сравненіи со страданіемъ изъ-за любви. Да и если бы упреки моей совсти увеличились въ десятки разъ и если бы ко мн вернулась вра въ Мариню, я былъ бы счастливъ теперь, когда я знаю, что значитъ не только страдать, но просто умирать отъ страданія. Я былъ бы счастливъ! Мое спокойствіе по отношенію къ ней! Мое отчаяніе, заглушаемое на ея груди! Моя печаль, замирающая на ея устахъ! Моя борьба и упреки совсти, исчезающіе въ ея волосахъ!.. Но то былъ рай! О ты, мука моя, вернись, вернись вдвое большей, въ десять разъ, въ сто разъ большей! Ты была блаженствомъ сравнительно съ тмъ, что я чувствую теперь! Отлетло отъ меня все, не осталось во мн ничего, кром человка. Мучатся и другіе? Я также. Страдаютъ и другіе? Я также. Придете ли вы, чтобы мн помочь? Нтъ! Будете ли сочувствовать мн? Нтъ! Трогаетъ ли васъ моя судьба? Нтъ! Ты — черный, худой, голодный работникъ, что я для тебя? Животное, у котораго есть, что жрать, и которое рычитъ изъ-за самки. Какъ я долженъ жить? Бросить все, пожертвовать всмъ и работать, чтобы у тебя было, что жрать, правда? Чтобы ты могъ насться и, навшись, также имлъ силы и охоту рычать изъ-за самки, сколько бы теб было угодно, правда? Я долженъ бы отречься отъ всего, всмъ пожертвовать, правда? Все для твоего дла? Ты высосалъ бы меня до мозга костей, а потомъ бросилъ бы меня и растопталъ, когда я теб ничего не могъ бы дать? Да, да! будемъ разбивать себ лбы для нихъ, безумцы! Ты, черная масса, ты, чудовище, для котораго я былъ только ступенькой, на которую ты поставило бы ногу, не оглянувшись даже, еслибы ступенька сломалась! Ты, черная масса, первымъ поступкомъ которой былъ смхъ надъ своими собственными пророками и героями! Разв я любилъ тебя когда нибудь? И разв я долженъ тебя больше любить, чмъ мою Мариню? Прочь отъ меня! Вы страдаете?! Но и я также! Разв вы пожертвовали бы для меня одинъ граммъ, одну унцію вашей жизни? Нтъ! Вы бы убили меня, потому что я отрекся отъ васъ, но если бы я умиралъ съ голоду, никто изъ васъ не далъ бы мн куска хлба. Если бы я могъ за васъ кричать, вы носили бы меня на рукахъ, чтобы я кричалъ еще громче, но если бы при этомъ крик за ваше дло мой голосъ оборвался и онмлъ, вы выбросили бы меня, какъ ни къ чему непригодную вещь! Для васъ все, вы имете право требовать! Вы неприкосновенны, вы святы, міръ существуетъ для васъ! А мы для того, чтобы облегчить вамъ его завоеваніе?! Такъ знай же, черная масса, стоголовое чудовище, знай ты, толпа, что если бы васъ всхъ вмст взятыхъ распяли на крестахъ, если бы васъ всхъ пытали раскаленнымъ желзомъ, если бы вамъ всмъ петля сдавила сотни тысячъ горлъ, я не далъ бы за васъ ни одного волоса Марини!! Слышите? Понимаете? Прочь! Прочь! Идите прочь! Въ бездну, черная масса! Въ бездну! Вмст со мной, вмст со мной, со мной въ бездну!.. О Христосъ! Что такое подлость, что такое жизнь, что не смерть?!..
Нтъ, невозможно такъ мучиться дольше. Я доведенъ до послдней крайности.
Въ теченіе трехъ мсяцевъ мой день — адъ, а ночь — адъ изъ адовъ. Съ ней я не говорю никогда, но она давно все знаетъ. Что въ ней происходитъ, не знаю: она блдна, молчитъ, не стъ, подъ глазами круги и дышетъ, какъ чахоточная.
Она знаетъ, что я знаю,— знаетъ давно. Впрочемъ не было ни одного факта. Я знаю, что онъ никогда не поцловалъ ей даже руки. Тмъ не мене она принадлежитъ ему, принадлежитъ душой и тломъ, принадлежитъ всмъ.
Что онъ думаетъ, я также не знаю: онъ всегда одинаково желзный, одинаково отдающійся своей иде, одинаково ничего не видящій вн ея, одинаково фанатичный — точный сколокъ моего ‘я’ въ прежнюю эпоху, только съ волей и характеромъ, которыхъ у меня не доставало, только желзный, какимъ я не былъ, только съ тмъ львинымъ сердцемъ, котораго у меня не было. Желаетъ ли онъ ее, я не знаю — знаю только, что если бы онъ вытянулъ свои руки съ когтями орла, то взялъ бы ее у меня. Что она его желаетъ,— это просто бросается въ глаза! Она никогда такъ не желала — никогда, никогда!
О адъ! О адъ адовъ!
Она меня такъ не желала никогда!
Моя ревность теперь двойная. Я ревную, что она любитъ его, а не меня, и ревную, что никогда она такъ не любила меня, какъ любитъ его теперь. Моя ревность такъ чувствительна, какъ листъ мимозы, такъ глубока, какъ море, и такъ широка, какъ міръ… Ахъ! и она жжетъ, какъ рубашка Геркулеса, которую онъ не могъ сорвать съ себя, жжетъ до костей. Ночь за ночью въ теченіе трехъ мсяцевъ я сижу въ моемъ кабинет до утра, пока не засну какимъ-то мертвымъ сномъ на моемъ chaise longue. Мариня уже не спрашиваетъ, почему я не ложусь въ постель, какъ это длала раньше. Такъ въ теченіе цлыхъ мсяцевъ мы не говоримъ ничего, кром такихъ словъ, которыя ничего не выражаютъ. Въ теченіе цлыхъ мсяцевъ она въ одиннадцать часовъ идетъ въ нашу спальню, а я сюда, рядомъ, въ кабинетъ. Она раздвается, ложится, тушитъ свчу, но я не знаю, спитъ она, или нтъ. Никогда ни одного вздоха, ни одного боле сильнаго дыханія, ни одного стона, ни рыданія. Ничего, ничего. Она, которая вначал такъ легко шла выплакаться на моей груди, которая давала мн выпить слезы изъ ея глазъ моими губами, а если плакала изъ-за меня, то бросалась на свою постель и рыдала громко,— теперь молчитъ, какъ гробъ. Что она страшно страдаетъ, я вижу это. Я зналъ, что все въ ней будетъ противъ нея, что все, что она впитала въ себя съ дтства, и вся традиція нашей жизни станетъ за мной противъ нея, только одного я не зналъ — что двое людей могутъ существовать другъ около друга такъ, какъ мы теперь существуемъ, безъ слова и безъ движенія. Такъ долженъ былъ жить отецъ зачумленныхъ съ женой, когда у него вс дти умерли, прежде чмъ она сама умерла. Только они такъ прожили день, а мы уже три мсяца.
Ни она не сдлала ни одного шага къ Ричарду, ни я не сдлалъ ни одного шага противъ него. Все идетъ своимъ чередомъ. Мн кажется, оба мы чувствуемъ, что одно слово, одинъ какой-нибудь фактъ могъ бы вызвать что-то, чего мы оба боимся, потому что не можемъ этого ни разсчитать, ни предвидть. Мы похожи на двухъ людей, запертыхъ въ помщеніи, подъ которое подведены мины, вся ихъ мысль напряжена въ томъ направленіи, чтобы не уронить ни одной искры огня. Они знаютъ, что одна искра взорветъ ихъ на воздухъ и разобьетъ на куски. Я хотлъ бороться съ Ричардомъ оружіемъ, которымъ онъ побдилъ меня. Я хотлъ отыскать себя — все это было пустой мечтой. Найти себя теперь я могъ бы меньше, чмъ когда-нибудь. Все во мн умерло. Я — какъ городъ посл заразы. Однако, если бы я могъ даже найти себя, если бы я могъ попробовать просто пококетничать съ Мариней моимъ прежнимъ ‘я’, я не сдлалъ бы этого. Какое-то ужасное безсиліе повисло надо мной, какой-то ангелъ смерти коснулся моего лба. Я сталъ похожъ на какое-то проклятое Богомъ озеро, куда даже втеръ никогда не залетаетъ, и вся жизнь моя — какое-то проклятое озеро.
Мы молчимъ и живемъ. Ричардъ приходитъ два раза въ недлю вечеромъ, развиваетъ свои планы, строитъ разсчеты, говоритъ, заглядываетъ въ какую-то бездну будущаго, чувствуется, что ему не принадлежитъ ни одна капля его крови, ни одна частичка его тла, ни одинъ этомъ его души, что все это собственность массы, нуждающейся въ помощи — а Мариня слушаетъ и упивается. Почему я такъ не говорилъ съ ней никогда? Нтъ! Врне, почему она три года тому назадъ не слушала бы меня, но поняла бы? Что съ ней произошло? Какое злое божество превратило ее изъ ребенка-женщины въ женщину-человка? Какое злое, проклятое божество? А между тмъ — все-таки я никогда ничего другого не желалъ когда-то, какъ той перемны, которую теперь вижу. Мой сонъ сбылся, Мариня — женщина-человкъ. И я проклинаю это? О Иронія, Иронія жизни, убей меня, но не мучь дольше такъ ужасно!
А по немъ я ничего не могу узнать! Знаетъ ли онъ, что въ насъ и между нами совершается — не могу угадать. Если бы онъ бывалъ когда-нибудь веселъ, въ измнчивомъ настроеніи, но онъ всегда одинаковъ, желзный пророкъ будущаго, герой и фанатикъ, для котораго вн мысли, вн идеи не существуетъ ничего. Когда при немъ говорятъ о чемъ-нибудь другомъ, онъ не улыбается презрительно, какъ глупецъ, считающій себя умне другихъ, но молчитъ. Все постороннее его не интересуетъ, вся жизнь для него концентрируется въ одномъ — въ его иде.
Для меня такой человкъ, какъ онъ, былъ бы слишкомъ деревяннымъ или желзнымъ, но я думаю, что тутъ собственно играетъ роль законъ контраста. Я былъ всегда человкомъ, у котораго вс поры души и тла были открыты для жизни и ея явленій. Вс чувства мои остры, какъ у дикихъ зврей, я могъ,— могъ потому, что теперь меня собственно нтъ,— я могъ быть безумно веселымъ и безумно печальнымъ, впечатлительность у меня — какъ у растенія къ атмосфернымъ явленіямъ, способность проникаться впечатлніями совершенно дтская. Я былъ въ состояніи въ одну секунду отъ экономическаго вопроса перескочить къ вопросу о поцлуе въ ладонь или въ руку, кажется мн даже,— могъ одновременно думать о томъ и о другомъ. Да, я никогда не былъ артистомъ въ моей профессіи мечтателя — я былъ только диллетантомъ.
Большимъ шансомъ въ пользу Ричарда несомннно является законъ контраста. Мариня смотритъ на меня и говоритъ: дитя! Смотритъ на Ричарда и говоритъ: человкъ! Хотя, можетъ быть, кто-нибудь другой, глядя на насъ, сказалъ бы обо мн тоже ‘человкъ’, но тогда о Ричард онъ сказалъ бы ‘духъ’.
Во всякомъ случа всегда его поставили бы выше.
Это значитъ, что идея всегда выше, нежели жизнь жизнью, хотя бы въ жизнь было вложено все, что есть у человка самаго лучшаго. Это значитъ, что тотъ, кто приближается къ Христу, всегда будетъ выше того, кто похожъ на пеликана. И разв мн нужна была такая мука, чтобы дойти до этого сознанія? Да, да, все, что существуетъ на свт, есть безформенная, жидкая, гипсовая масса, и только наша рука придаетъ ей форму. Только знать — недостаточно, нужно прикоснуться. Старыя истины бываютъ новыми открытіями. Каждый открываетъ для себя, что дважды два четыре. Я знаю, что нельзя касаться раскаленнаго металла, знаю изъ опыта другихъ, но какъ болитъ обожженное мсто, этого никто мн но объяснитъ, пока я не обожгусь самъ. Я знаю, что нельзя красть, но, только укравши, я зналъ бы, что такое мученіе совсти вора. Если бы я жилъ въ начал нашего столтія, я, можетъ быть, пустилъ бы себ пулю въ лобъ ради теоріи подъ вліяніемъ Вертера, но только теперь я знаю, что значитъ страдать изъ-за любви. Все уже было, но все снова является новымъ.
И все зависитъ отъ угла зрнія, потому что теперь моя прежняя мука мн представляется раемъ, а можетъ наступить еще такое положеніе, въ которомъ и мое ‘сегодня’ мн тоже покажется раемъ.

——

Теперь ночь, одна изъ тхъ ночей, которыя повторяются вотъ уже нсколько мсяцевъ, одна изъ тхъ ночей, которыя длятся безъ конца. Свтитъ луна… Тихо и спокойно вокругъ. Теперь мы могли бы быть съ Мариней гд-нибудь въ рощ, надъ какимъ-нибудь озеромъ, такимъ же тихимъ и спокойнымъ, какъ и эта ночь. Луна свтила бы намъ, и мы видли бы сернъ.
‘Т — об неподвижныя
Лучистыя головы положили другъ на друга.
Я сказалъ: они влюблены въ тебя’…
Такъ бывало не разъ. Мариня тогда прижималась ко мн и говорила съ этимъ своимъ р, которое такъ красиво не выговаривала, — мой дорогой, мой дорогой… Она дйствительно меня очень любила, очень,очень. Нтъ, это невозможно: она никогда такъ не будетъ любить Ричарда, она его такъ не любитъ, не можетъ такъ любить. Вдь я былъ первой ея любовью. Для меня перваго забилось ея сердце, обо мн первомъ была ея воплощавшаяся въ дйствительность мечта, для меня перваго загорлся огонь въ ея крови. Она меня такъ любила, какъ никого уже любить не можетъ…
Хорошее утшеніе. Если кто-нибудь потеряетъ свое состояніе и умираетъ отъ голода, что ему отъ того, что когда-то онъ былъ быть?
Что ему отъ этого?

——

Интересно мн, спитъ ли она! Какая тишина у нея въ комнат — какъ будто она умерла!
О, Боже, какое страшное слово я сказалъ! Разв Мариня можетъ умереть? Разв можетъ умереть что-то такое, что является олицетвореніемъ наслажденія, олицетвореніемъ красоты и ласкъ, что-то, созданное только для того, чтобы любить и быть любимой…
Какъ у нея тихо въ комнат… Если бъ я зналъ, что она спитъ! Такъ бы хотлось ее увидть. Мн кажется, я цлую вчность ея не видлъ. Который теперь часъ? Половина второго… Ну, значитъ, я видлъ со два часа тому назадъ. Такъ бы хотлось ее увидть… Наврно она спитъ на правомъ боку, лицо на подушк и об руки около лица… Она почти всегда такъ спитъ. Иногда она спитъ навзничь, но никогда — лицомъ къ стн. Я знаю ея позу, вдь уже три года я ея мужъ.
Боже! Боже! До чего дошло! Чтобы я мою собственную жену страстно хотлъ увидть и думалъ о томъ, могу ли я войти! Нтъ, этого нельзя перенести! Это страшно и смшно! И, наконецъ, что у меня противъ нея кром моихъ предположеній и подозрній, кром моихъ предчувствій и предвидній? Разв я засталъ ее цлующейся съ Ричардомъ въ передней или увидлъ ихъ гд-нибудь на свиданіи? Разв я имю какія-нибудь доказательства? Разв я знаю что-нибудь? Разв я знаю что-нибудь? Нтъ! Я думаю, мн кажется, я предполагаю, но не знаю ничего, ничего, можетъ быть, мн все только кажется!
Ахъ, а она тамъ спитъ, спитъ — мн кажется, я не видлъ ея цлую вчность… Ея мягкое, стройное тло вырисовывается подъ одяломъ, ея лицо при розовой ночной лампочк кажется мн листомъ розы, волосы разсыпались по подушк, мои чудные, дорогіе, золотые волосы!.. ‘Эта все твое, все твое, все твое’… Я слышу, какъ она говоритъ это, какъ шепчетъ это потихоньку, едва слышно, упоенная, почти безъ сознанія отъ любви. Я беру ее, поднимаю отъ подушки, цлую въ губы. Она опрокидываетъ головку назадъ, кладетъ ее на подушку, раскрываетъ губы… Вдь это все-таки моя жена! И я не вхожу къ ней въ комнату?! Боже, Боже, неужели ты ничего, кром трагической ироніи, не далъ мн?!
Я войду… Тихо — она должно быть спитъ… Темно… Даже лампочка потушена… Если-бы я вошелъ, если-бы я зажегъ свчу, если-бы она меня увидла, улыбнулась, протянула ко мн руки… Свои блыя руки съ широкими рукавами, такъ что ихъ вс видно. Сколько разъ он охватывало мою шею… Войду… Какъ темно у нея… Подожди, тише, я зажгу спичку.— Я не былъ у нея… Она ни разу не говорила объ этомъ… Она недль шесть, нтъ, больше, два мсяца, горда… Это все былъ сонъ, страшный сонъ… Все можетъ быть хорошо…
Правда, Мариня? Все можетъ быть еще хорошо. Зажечь свчу или лампу? Зажгу свчу, она у меня подъ рукой, ближе… Спитъ… Какая чудная… Какая она прекрасная, чудная… Руки ея на одял… она улыбается сквозь сонъ… Боже, Боже! Жена ли это моя, или это ангелъ Твой съ неба… она улыбается сквозь сонъ… Позову… Мариня, жена моя!..
О Боже!..
Я просыпаюсь… какъ будто я спадъ… разв я дйствительно спалъ? Что-то, гд-то, когда-то со мной случилось… но гд и когда… и что? Что-то однако случилось со мной… Была ночь — и теперь ночь — но разв та же самая?.. Я у себя въ комнат, но въ постели, которой здсь не было. — Должно быть ее внесли сюда… Возл меня стоятъ какія-то бутылочки — лкарства — разв я былъ боленъ? Что же случилось?! Сейчасъ — на моей стн долженъ быть календарь, въ которомъ автоматически передвигаются дни мсяца. Лампа горитъ… значитъ, я увижу… Было семнадцатое февраля… Ахъ, какъ мн тяжело поднять голову… Что же это такое?! Девятнадцатое! Я спалъ два дня, что ли? Должно быть былъ просто боленъ — былъ безъ памяти… Мариня должна была за мной ухаживать… Позову Map… Нтъ, нтъ, врно она заснула измученная… Пусть спитъ… Вотъ-то она обрадуется! Любовь моя! Моя единственная! Мое чудное созданіе! Бдняжка, она, должно быть, очень изнурена. Такая молодая. Ей только двадцать три года. Почти дитя… Она должна была страшно устать, такъ какъ я врно былъ тяжело боленъ, если былъ безъ памяти и меня должны были перенести сюда. Здсь окна выходятъ на дворъ, значитъ, тише и потому меня сюда перенесли. Какъ же я однако заболлъ? Я былъ въ контор… Да, да, припоминаю, длалъ докладъ о покупк Загаевицъ… потомъ пришелъ домой… Ахъ? Уже знаю, знаю!.. Уже знаю… я вошелъ въ комнату Марини — думалъ, что она проснется и улыбнется мн. Она улыбнулась сквозь сонъ. Я позвалъ громко: Мариня, жена моя!.. Она вздрогнула, проснулась, открыла глаза, и въ этихъ глазахъ написано было столько упрека, за то, что я ее разбудилъ, такое нерасположеніе, такое отвращеніе ко мн, что все вдругъ потемнло у меня въ глазахъ, и я почувствовалъ, что падаю. Должно быть, я упалъ и очнулся только теперь.
А ей, должно быть, снился онъ, Ричардъ. Должно быть, снилось, что она прижимается къ нему, что она охватываетъ его руками, цлуетъ его, отдается ему. И въ такую минуту, въ минуту наслажденія, я разбудилъ ее… Развратница!
А за это время, за это время, что могло случиться?! Что должно было случиться! Два дня, два дня!.. Да, да, иначе быть не могло, Мариня должна была ему отдаться. О адъ!
Но этого не будетъ больше — она погибнетъ!
Погибнетъ!..
Огонь жжетъ мою голову, вс жилы у меня въ голов, въ груди, въ рукахъ, въ ногахъ полны огня. Какъ мн трудно подняться… Мн кажется, что я еще боленъ… Тамъ, въ ящик моего столика есть револьверъ. Ее и себя… Себя, но и ёе. Ты не будешь ея имть! И ты не отдашься ему!.. Что здсь должно было случиться за это время, что должно было случиться!.. Боже, какъ я страшно несчастенъ!.. Да, съ этими еще мокрыми отъ слезъ глазами пойду и застрлю ее. А можетъ быть онъ тамъ? Тогда И его. Да, да и его. Онъ тоже долженъ погибнуть. Если его нтъ, то я пойду къ нему и тамъ его убью. А потомъ себя, потомъ себя…
‘Но прикажи меня похоронить отъ этихъ труповъ дальше’.
Револьверъ у меня въ рук, иду… какъ у меня подкашиваются ноги, какъ кружится голова… Я едва держусь… Прелюбодйка!.. Спитъ? Да. Одна — я услышалъ бы дыханіе. Его нтъ, иду…
Но если она на меня посмотритъ? Если посмотритъ? Если она на меня посмотритъ?! Боже! Если бы тысячи безднъ меня поглотили, то все-таки эти глаза послдуютъ за мной! Эти глаза, эти глаза!.. Глаза голубые, глаза ясные, отвернитесь отъ меня!.. Глаза, глаза, глаза страшные, отвернитесь отъ меня!.. Ужасъ! Боже! Святые ангелы, спасите меня! Вокругъ меня нтъ ничего, кром глазъ, ея глазъ!.. Эти глаза, эти голубые глаза… Куда убжать, гд скрыться?!.. Потопъ глазъ, океанъ глазъ… Они гонятся за мной, преслдуютъ меня, бросаются на меня. Гонятся за мной, какъ обезумвшія звзды… Не неистовствуетъ ли небо, бросая свои звзды?! Я задыхаюсь…
Какъ дождь цвтовъ, приносящій смерть, летятъ на меня эти глаза… Я не выдержу, не выдержу! Я чувствую, что я падаю, сгибаясь подъ ихъ тяжестью, что они раздавливаютъ меня… У этихъ глазъ есть голосъ, они кричатъ… они воютъ, вздымаются, клубятся… Что-то чудовищное! Они становятся чмъ-то оторваннымъ отъ міра, чмъ-то противнымъ природ… Какой-то хаосъ, какая-то буря, какой-то вихрь глазъ… Это не глаза, это смерть!.. Это моя смерть… я умираю. А это только пара ея глазъ, ея голубыхъ глазъ, на которые я хотлъ набросить вчную ночь!.. Проклятый…
Десять часовъ утра. Мариня отдаетъ распоряженія прислуг. Что она говоритъ? — Ты купишь два фунта колбасы, картофеля…
Какъ давно я не слыхалъ ея голоса… Два дня… Купишь керосину… Только поспши, моя дорогая, моя дорогая — съ этимъ чуднымъ невыговариваніемъ р. И принеси большой букетъ ландышей, поставимъ его возл барина, какъ всегда… Въ самомъ дл возл меня стояли ландыши… Она помнитъ, что я люблю ихъ… Мариня, о Мариня, смотри, я плачу… Что она говоритъ? Что?! Зайди къ господину Гальницкому и скажи ему, что баринъ еще не пришелъ въ себя…
Не пришелъ въ себя — значитъ можешь спокойно придти, или спокойно ждать у себя или въ гостиниц. О негодная! И не приду въ себя! Буду безъ сознанія все время, все время. Я долженъ ихъ поймать. Притворюсь, что сплю. Поймаю ихъ! Онъ придетъ! Она пошла зачмъ-то въ свою комнату, вернулась, зоветъ прислугу… Она говоритъ — отдай господину Ричарду книгу и попроси второй томъ… Она называетъ его Ричардомъ, по имени, передъ прислугой!.. Она говоритъ — но скажи, что если сегодня посл обда онъ придетъ, то я отдамъ ему сама, потому что хочу его о чемъ-то спросить — только второй томъ мн принеси. Иди же, моя дорогая — съ этимъ проклятымъ своимъ р! — потому что поздно, десять часовъ.
Значитъ онъ придетъ. Подождите!.. Она идетъ сюда. Притворюсь мертвымъ…
Жду — какъ я мучусь!.. Мариня постоянно заглядываетъ ко мн, кладетъ мн холодные компрессы на голову, глаза сами вдругъ у меня открываются, едва могу удержать ихъ закрытыми. Минутами меня охватываетъ такое желаніе прижать вя руки къ моимъ губамъ, или обнять ее и притянуть къ себ на грудь, что я едва могу овладть собой? Что-то будетъ!.. Боюсь, что ничего не узнаю, что ничего не будетъ. Я хотлъ бы хоть что-нибудь имть въ рукахъ, я предпочелъ бы, чтобы они начали цловаться у моей постели, чмъ чтобы продолжалось такъ дольше.
Звонокъ!.. Кто это можетъ быть? Ричардъ?!..

——

Онъ вошелъ только на минуту. Зашелъ узнать, какъ я себя чувствую. Пришелъ раньше, чмъ наша прислуга зашла за нимъ. Какъ они страшно печальны! Я смотрлъ на нихъ прищуренными глазами. Мариня блдна, какъ полотно. Когда онъ пришелъ, они подали другъ другу руки. На прощанье онъ поцловалъ ея руку. Онъ пробылъ всего только нсколько минутъ… Я ничего не узналъ… Онъ долженъ придти посл полудня и принести книжку. Я вынесъ только такое впечатлніе, что они оба безконечно печальны… Онъ тоже. Въ первый разъ я замтилъ перемну въ его голос. Онъ говоритъ тише, чмъ обыкновенно. Мариня говоритъ сквозь слезы. Если она знаетъ, что я знаю, если она его любитъ, и въ то же время меня, безсознательнаго благодаря одному ея взгляду, иметъ при себ, какъ мужа, то и она въ бездн… Бдная! Но между ними за эти два дня ничего не произошло… Въ этомъ я увренъ… Впрочемъ Ричардъ придетъ посл полудня. Подслушаю ихъ разговоръ. Да, да, сдлаю эту подлость и подслушаю ихъ разговоръ. Они будутъ сидть или возл меня, потому что Мариня мняетъ у меня компрессы изъ льда, или въ моемъ кабинет, чтобы быть близко возл меня. Двери должно быть будутъ открыты, чтобы не скрипли. Никто имъ не помшаетъ — я знаю, что докторъ долженъ придти вечеромъ. Тогда ужъ я открою глаза, или навсегда они будутъ закрыты… Ахъ, и такъ было бы лучше всего! Чего еще въ жизни я могу ожидать, что еще у меня есть въ ней?

——

Есть! есть! Они сидятъ въ моемъ кабинет. Я буду слышать каждое слово. Онъ поцловалъ ея руку…
— Какъ онъ себя чувствуетъ теперь?
— Мн кажется, что жаръ значительно уменьшился.
— Ужасны были эти два дня!
— Что съ нимъ собственно случилось? Вы сами были почти безъ сознанія…
— Что съ нимъ случилось? То, что можетъ убить…
— Значитъ онъ знаетъ?..
— Ахъ, я не могу дальше скрывать! Я не люблю его!..
Плачетъ… Плачь! Плачь! Я не плачу, у меня что-то воетъ въ груди, во мн разверзается гробъ, я не плачу, но посмотри, моего сердца ужъ нтъ, есть только пустота, черви его источили Плачь! Плачь, Мариня! Я не плачу, вс мои слезы стали кровью, а вся моя кровь застыла въ, жилахъ… Я не плачу…
Она хочетъ говорить дальше…
Я не люблю его и никогда не любила, никогда, никогда! Я обманывала себя, что люблю его, и онъ обманывался этимъ, оба мы обманывались, думая, что я люблю его. Я вижу теперь, что не любила его никогда!

——

Кто-то держитъ меня за руку — посмотрю… Докторъ Шавельскій…
— А! Открылъ глаза! Вы видите меня?— воскликнулъ онъ.— Кто же я?
— Докторъ Шавельскій — шопчу я, потому что не въ силахъ говорить.
— Какъ мое имя?
— Болеславъ.
— Сколько мн лтъ?
— Около шестидесяти.
— Я сдой, брюнетъ, или блондинъ?
— Сдой.
— Какъ вы себя чувствуете?
— Хорошо. Я былъ боленъ?
— Гм… долго и съ рецидивомъ.
— Раньше я тоже былъ боленъ?
— Да, но только два дня.
— Я былъ безъ сознанія все это время?
— Напротивъ, вы бывали въ сознаніи, но не вполн. Однако довольно, не говорите больше. Спокойствіе, спокойствіе и спокойствіе!
— Еще одно. Гд Мариня?
— Ваша жена? Гм.— Ея нтъ…
— Ушла?
— Да,— будьте спокойны, господинъ Людвикъ, будьте спокойны…
Я срываюсь съ постели, припомнивши все, и кричу: говорите, гд Мариня?! Ея нтъ?!
— Ручаюсь вамъ, что она есть! Она вышла на минуту, вы хотите ее видть? Она сейчасъ вернется. И — она также очень нуждается въ поко. Она ужасно измучена. Я боюсь за нее больше, чмъ за васъ. Нужно, чтобы все было спокойно, совершенно спокойно. Не пугайте ея, не огорчайте, не безпокойте, понимаете? Будьте съ ней очень осторожны. Она не спала почти три недли.
— Ухаживала за мной?
— Да, какъ жена, какъ мать и какъ сестра. У васъ ангелъ, а не жена!
Я падаю безъ силъ.
— Ну до свиданія, до свиданія. Приду завтра. Даете мн слово, что будете спокойны, совсмъ спокойны?
— Даю.
— Дайте мн руку. Хорошо… Ни слова, ни движенія!
— Хорошо.
— Не думать, не говорить… До свиданія и будьте спокойны!
Знаетъ ли онъ что нибудь?! Сказала ли она ему? Не догадался ли онъ самъ? Хорошо, что онъ ушелъ. Гд можетъ быть Мариня? Поднимусь немного и загляну черезъ дверь въ столовую.— Что это такое?! Вс мои волосы сдые. Я увидлъ себя въ зеркал. Я посдлъ, какъ старикъ…
Я долженъ былъ посдть въ ту минуту когда она сказала: ‘а я теперь вижу, что не любила его никогда, никогда!’
Значитъ, я ошибался. Она даже меня не любила!.. Значитъ, это былъ только сонъ, И она только ошибалась, что любитъ меня… Значитъ, все это было иллюзія? Все иллюзія?! Иллюзія?!. Съ начала до конца все это не было правдой? Вс ея слова были ложь, вс ея поцлуи ложь, вс ея объятія ложь? Итакъ, когда она сказала мн въ первый разъ: люблю тебя — то она только ошибалась? Когда она отдавалась въ первый разъ, она только ошибалась, что лишается чувствъ отъ любви? И всегда потомъ она только ошибалась, мы оба только ошибались? Итакъ, это не было правдой? Никогда ничто между нами не было правдой? Все было только иллюзіей, имло только видъ правды? Все было только иллюзіей, маской правды? Все? Все?! Значитъ ей только казалось, что она меня любитъ, и мн только казалось? Значитъ, когда она обнимала меня, это былъ только сонъ о любви? И когда я чувствовалъ, что она обладаетъ мной, что было для меня невыразимымъ блаженствомъ, то это была только иллюзія любви? Мы оба только обманывали себя, думая, что она меня любитъ? Значитъ я никогда, никогда не видалъ ее такой, какая она есть въ дйствительности, настоящей! И никогда не былъ ею любимъ?…
Почему же это не убиваетъ меня? Почему это сознаніе не приходитъ меня убить? Убей меня! Богъ, Судьба, Неизбжность, убей меня! Есть ли еще такая бездна, въ которую можно было бы толкнуть меня изъ этой бездны? Можно ли меня погрузить еще глубже? Есть ли подъ этимъ адомъ другой, еще боле глубокій? Есть ли еще что-нибудь, что я долженъ испытать?
‘…не заботьтесь о завтрашнемъ дн, ибо завтрашній день самъ будетъ заботиться о себ: довольно для каждаго дня своей заботы’. Правда, о Христосъ Назареянинъ, завтрашній день самъ будетъ заботиться о себ… ‘У людей это невозможно, но все возможно у Бога’… Правда, о Христосъ Назареянинъ? Правда, Назареянинъ?
Спокойно, спокойно — не нужно огорчать и пугать Марини,— она три недли почти не спала, ухаживала за мной, какъ жена, какъ мать, какъ сестра… у меня ангелъ, ангелъ — не жена… Почему же я не умираю? Почему это не убиваетъ меня? Почему это сознаніе не приходитъ меня убить? Чтобы завтрашній день самъ заботился о себ?.. О Назареянинъ!..
Пусть же придетъ этотъ день, пусть придетъ! Уже нтъ такого ада, котораго бы я боялся. Наоборотъ, у меня такое ощущеніе, какъ будто я полюбилъ свою муку, чувствую въ ней какое-то наслажденіе. Можетъ быть, это потому, что меня мучатъ съ такой утонченностью, съ такимъ искусствомъ? Даже пытка, если палачъ является артистомъ въ своемъ дл, вызываетъ удивленіе. Все, что совершенно само по себ, доставляетъ удовлетвореніе, если я долженъ мучиться, то пусть меня мучитъ испанская инквизиція, а не шайка пьяныхъ мужиковъ. Ну что жъ, буду мучиться и дальше! Мн еще нтъ тридцати лтъ, а я уже посдлъ — что же будетъ дальше? Великій хирургъ! Ржь меня дальше! Операція очень тяжела, но ты лчишь меня отъ страшной болзни — отъ жизни. Я боленъ жизнью. Ржь меня и, можетъ быть, вылчишь меня… Разв дйствительно такъ трудно не жить?.. ‘Зачмъ я не умеръ въ лон моей матери или не погибъ, когда вышелъ изъ лона матери’.
Зачмъ меня баюкали на колняхъ и зачмъ я сосалъ грудь?
Потому что теперь я лежалъ бы и отдыхалъ, я спалъ бы и имлъ покой…
Зачмъ жалкому человку данъ свтъ, а жизнь тмъ, духъ которыхъ угнетенъ, которые ждутъ смерти, а она не приходитъ, хотя ее ищутъ боле страстно, чмъ скрытыхъ сокровищъ, которые съ радостью веселились бы и плясали, если бы нашли гробъ’.

——

Кто изъ насъ двухъ первый заговоритъ? Мы уже съ полчаса сидимъ другъ противъ друга, смотримъ другъ на друга и не говоримъ ничего. Ахъ! Что она длаетъ? Она бросается на колни передъ моей постелью, цлуетъ мою руку, прижимаетъ ее къ своимъ губамъ, и горячія, горячія, крупныя слезы падаютъ мн на руку… Мариня…

——

И такъ снова идетъ день за днемъ. Я уже встаю съ постели и сижу въ кресл у окна. Весна наступаетъ, но изъ моего окна не видно ничего, кром каменныхъ домовъ. Боже, если бы хоть маленькій лугъ, запахъ сна, хоть немного деревьевъ! Мариня приноситъ мн цвты. У меня ихъ цлые снопы. Пріхала ея кузина съ дтьми. Дти ходятъ гулять и приносятъ мн букеты изъ полевыхъ цвтовъ и сирени. День за днемъ проходитъ предъ этими срыми каменными зданіями и среди умирающихъ цвтовъ.
Я потерялъ счетъ времени. Не знаю ужъ, какъ долго это продолжается.
Мариня дйствительно ангелъ, ангелъ, который вошелъ въ адъ моей души. Я не думаю ни о чемъ,— не думаю ни о томъ, что происходитъ теперь, ни о томъ, что можетъ быть завтра, думаю только о томъ, что она меня не любила тогда, когда я думалъ, что она меня любитъ, и когда она сама такъ думала. Если бы она здсь, на моихъ глазахъ упала въ объятія Ричарда, это было бы для меня почти безразлично — она меня не любила. Что такое то, что можетъ быть сравнительно съ тмъ, что она меня не любила?.. Отъ этого уже душа моя разорвалась на части. Отнять у меня даже это, даже это! То, что было для меня самымъ дорогимъ, что собственно потому было для меня такимъ дорогимъ, что осталось бы навсегда въ моей памяти, было бы единственной святыней моей жизни! Я длилъ мою жизнь на дв части: пока она меня любила и съ тхъ поръ, когда перестала любить.
Теперь я вижу, что она составляетъ одно великое единство. Если бъ по крайней мр я остался съ этой врой, съ этимъ воспоминаніемъ, съ этимъ убжденіемъ… Если бы у меня по крайней мр осталось это воспоминаніе… Для тебя сегодняшній день иметъ довольно своей заботы, а у меня еще вчерашній приходитъ пить кровь изъ жилъ!
На моемъ крест прибиты мои руки и ноги, теперь надли на мою голову терновый внокъ и молоткомъ вбиваютъ мн терніи въ виски. Но я не могу уже ни кричать, ни метаться.
‘О если бы Богу было угодно уничтожить меня, наложивши на меня руку Свою!..
Разв сила моя — каменная сила? или тло мое мдное?
Дыханіемъ моимъ гнушается жена моя’,
И въ точеніе послднихъ цлыхъ мсяцевъ мы но обмнялись ни однимъ словомъ. Ричардъ не приходитъ. Мариня не выходитъ никуда безъ прислуги и возвращается всегда очень скоро. Выходитъ только по дламъ. Мы не разговариваемъ совсмъ — что можемъ мы сказать другъ другу? Теперь уже нтъ между нами никакихъ тайнъ. Ея слезы, ея горячія, крупныя слезы на моей рук, сказали мн, что она знаетъ все, что я знаю… все! Но я все-таки спрошу ее, что съ Ричардомъ. Прямо спрошу, совершенно спокойно. Она дремлетъ въ кресл, но я знаю, что она не спитъ.
— Мариня!
— Что?
— Значитъ ты не спала?
— Нтъ.
— Правда, какъ эти цвты пахнутъ?
— Дти Елены принесли ихъ!
Не могу ее спросить… Но отчего онъ не приходитъ?
— Мариня, слушай — можетъ быть, мн уже можно выйти?..
Зачмъ я ее объ этомъ спросилъ? Она отвтила мн, что нужно узнать у доктора, но какое это можетъ имть для нея значеніе?! Какое значеніе — теперь? И прежде, ахъ! только по вншности это имло бы для нея значеніе. О, Боже, Боже!!.. Но все-таки я долженъ узнать, что съ Ричардомъ.
— Мариня, слушай — у насъ теперь никто не бываетъ?
— Вс знаютъ, что ты боленъ.
— А Ричардъ Гальницкій гд теперь?
— Ухалъ.
Мариня говоритъ неправду. Кровь отхлынула отъ ея щекъ, когда я спросилъ ее о Ричард. Я видлъ, какъ задрожали ея губы. Но она говоритъ неправду,— онъ не ухалъ, онъ въ город, но она ему запретила приходить и вмсто того пригласила Елену съ дтьми. Вдь она не женщина, а ангелъ… Что, если бы я сказалъ ей, что это неправда, что онъ здсь и почему онъ не приходитъ? А если бы я ей сказалъ, что хотлъ ее убить, что потому не убилъ, что меня охватилъ страхъ передъ ея глазами, ея голубыми большими глазами, которыми она могла бы смотрть Богу въ лицо… Что, если бы я сказалъ ей объ этомъ… Любопытно, переписываются ли они…
Спрошу ее — теперь уже нтъ между нами тайнъ. Спрошу.
— Вы переписываетесь?
— Нтъ.
Она не лжетъ, я знаю, что не лжетъ. Для этого она слишкомъ чиста и честна. Они не переписываются.
— Былъ ли онъ еще посл того?
— Нтъ.
Буду съ ней говорить, буду говорить. Она такъ блдна, какъ будто жизнь въ ней изсякли. Буду съ ней говорить. Не боюсь ничего.
— Писали ли вы когда-нибудь другъ другу?
— Нтъ.
— Знаешь ли ты, что сучилось со мной въ ту ночь, когда я вошелъ къ теб?
— Знаю.
— Что теб снилось?
Волна крови пришла къ ея лицу. Отвтитъ или нтъ? Поднялъ на меня глаза и опустила ихъ. Отвтитъ ли?.. Открываетъ ротъ…
— О немъ.
— Что теб снилось?
Я вижу, что она задыхается отъ прилива крови.
— Что теб снилось?
Она смотритъ на меня, какъ серна, которую поймали въ капканъ и къ голов которой прикладываютъ острый гвоздь, чтобы вбить его въ мозъ. Если бы она меня раньше любила, я не спрашивалъ бы!
— Скажи, что теб снилось?
— О немъ.
— Но что?
Грудь ея разорвется, грудь ея разорвется!…
— Мн снилось, что — я принадлежала ему….
Я зналъ это, могъ узнать по ея лицу. Я знаю эту какъ бы улыбку ослабванія. Ха, ха! Она и во сн его любила, а меня и въ дйствительности никогда…
— А потомъ ты знаешь, что я слышалъ, что ты ему говорила?
— Знаю, потому что ты застоналъ.
— Что же вы сдлали тогда?
— Я вбжала въ твою комнату. Ты былъ въ обморок.
— Онъ также вошелъ?
— Да.
— Что же вы сдлали?
— Я сказала ему, чтобы онъ пошелъ за докторомъ и чтобы больше не возвращался.
— Что же онъ сдлалъ?
— Ушелъ.
— Онъ поцловалъ твою руку?
— Нтъ.
— Знаетъ ли онъ все?
— Что?
— Что ты его любишь?
— Не знаю.
— Ты не говорила ему никогда?
— Никогда.
— Никогда ничего?
— Никогда.
— Говорилъ ли онъ теб когда-нибудь что-нибудь?
— Нтъ.
— Никогда ничего?
— Никогда.
— Но онъ знаетъ?..
— Не знаю…
— Мариня, онъ знаетъ!.. Онъ любитъ тебя!
— Не знаю…
— Знаешь, знаешь! и онъ знаетъ! Вы любите другъ друга и знаете объ этомъ! Иначе не можетъ быть! Правда, что вы любите другъ друга?!
Опять кровь отхлынула отъ ея щекъ.
— Правда?! Говори!
— Если ты хочешь — да!
— Ты любишь его?
— Да.
— А онъ тебя?
— Онъ никогда мн объ этомъ не говорилъ…
— А ты?
— Да… Я люблю его…
Боже, Боже! Зачмъ я вырвалъ это признаніе изъ ея груди?! Я зналъ это, но теперь я чувствую себя такъ, какъ будто въ мое сердце вбиваютъ гвоздь, раскаленный до красна. Я зналъ это, меня убивало это, а между тмъ мн кажется, какъ будто сейчасъ я въ первый разъ начинаю это чувствовать. Что новаго я узналъ? А между тмъ море новаго страданія заливаетъ мой мозгъ. Это ужасное ея ‘да’!.. Однако дальше, дальше, дальше!
Что же ты теперь думаешь длать, Мариня?
Она прижимаетъ платокъ къ губамъ и не отвчаетъ.
— Что же ты теперь думаешь? Что теперь будетъ?
Она борется съ собой… Мариня!..

——

О, какой это былъ плачъ, какой это былъ плачъ!.. Казалось, что она душу свою выплачетъ у меня на груди… Какой это былъ плачъ… Я думаю, что если бы часто такъ плакали на земл, то на неб никогда бы не могло сіять солнце…
Чего эта женщина не выплакала у меня на груди!.. Она выплакала вс свои обманутыя надежды, вс свои разочарованія, выплакала всю горечь обмана, который совершила по отношенію къ ней судьба, сдлавши меня ея мужемъ, выплакала свои страданія изъ-за того, что она обманывала меня и себя, что все, что мн и ей казалось правдой и наслажденіемъ, было обманомъ и иллюзіей наслажденія, выплакала мн свое отчаянье надо мной и надъ собой… Выплакала всю бездну своего страданія… Выплакала на моей груди — все-таки я ея мужъ… и такъ мы оставались другъ съ другомъ… Проходилъ часъ за часомъ, а она не отрывала головы отъ моей груди. Стало темно. Я взялъ ее на руки и отнесъ на кровать. Я слъ возл нея и взялъ со за руку. Я поднесъ ея руку къ губамъ, но она схватила мою и прижала къ своимъ губамъ. Я не могъ вырвать. Что мн отъ этого поцлуя? Что я долженъ простить теб, дитя? Ты разорвала мн душу, но это не твоя вина. Такъ хотла судьба. Не твоя вина, не твоя вина — чмъ виновата ты, мое бдное, маленькое дитя? Видитъ Богъ, что если бы я могъ вдвое сильне страдать, чмъ теперь, чтобы ты не страдала, я согласился бы на это съ наслажденіемъ. Мое дорогое, маленькое дитя…
Что же однако мн длать? Продолжать жить съ ней? Нтъ… оставить ее?.. Но что бы съ ней было? Отдать ее Ричарду?..
О нтъ! Ни за что! Ни за что! Если я ее не буду имть, то и ты никогда не будешь ея имть! Никогда! Ахъ! Какъ я тебя ненавижу! Зубами бы разорвалъ твое тло! Ты, негодяй, вошелъ въ мой домъ, чтобы у меня отнять все, что у меня было самаго дорогого, все, что я имлъ, все единственное! Почему же ты не ушелъ, когда увидлъ, что эта женщина интересуется тобой?! Разв ты не зналъ, что это моя жена? О нтъ! Но для тебя не существуетъ ничего, кром силы природы, кром естественнаго влеченія, инстинкта, кром вольной воли, или, лучше сказать, того, что мы ею называемъ… Но — но это мои собственныя убжденія…
О заколдованный кругъ, о страшный хаосъ, въ которомъ дйствія противорчатъ мыслямъ, мысли дйствіямъ, въ которомъ на каждомъ шагу воображаемое разбивается о дйствительное, дйствительное сталкивается съ мечтаніемъ, въ которомъ гармонія, спокойствіе, счастье существуютъ только во сн, о ошибка міра, называющая себя жизнью! Нужно было бы быть богомъ, чтобы умть жить человческой жизнью!
Пророкъ, апостолъ! Ты милліоны людей хочешь сдлать счастливыми, а начинаешь съ того, что вносишь въ домъ несчастье. Но, впрочемъ, чего я требую? Разв каждый не иметъ права жить такъ, какъ хочетъ? Каковъ человческій кодексъ? Кто изъ насъ можетъ знать, какъ нужно жить?
‘Зачмъ ты называешь меня благимъ? Никто не благъ, только одинъ Богъ’…
Если Ричардъ любитъ Мариню, если видитъ, что она его любитъ, значитъ, все мое право сравнительно съ нимъ состоитъ въ томъ, что онъ пришелъ позже. Если мужчина любитъ женщину, то прежде всего жаждетъ ея счастья, жаждетъ ей дать счастье, значитъ, если онъ любитъ Мариню и видитъ, что ея счастье было бы въ ихъ союз, то чего же другого ему желать? И что онъ долженъ принимать во вниманіе? Меня? Кмъ и чмъ явлюсь я для него? Долженъ ли онъ пожертвовать Мариней для меня? Для моего счастья, для счастья человка, который именно въ этомъ случа является его наибольшимъ врагомъ, онъ долженъ пожертвовать счастьемъ дорогого ему существа? Разв я на его мст пощадилъ бы его на счетъ Марини? Поскольку пожертвовать своимъ счастьемъ для другого является героизмомъ, постольку пожертвовать счастьемъ любимой женщины для счастья кого бы то ни было является и глупостью, и безуміемъ! Разв я поступилъ бы иначе? Разв разсудокъ не говоритъ мн, что я долженъ уступить? А съ другой стороны… Что за кругъ, что за страшный кругъ! Сошелъ ли я уже съ ума, или только на пути къ сумасшествію?
Но нтъ, нтъ! Не уступлю. Если вы имли права по отношенію къ себ, то у меня также есть свои права? Если вамъ законъ природы позволяетъ топтать меня, то онъ мн также позволяетъ защищаться и даже самому топтать того, кто меня топчетъ. Ты не будешь имть Марини! Въ моемъ несчастьи пусть мн останется хоть то, что она ничья. Я страдаю черезъ васъ — страдайте же черезъ меня — око за око, зубъ за зубъ, рана за рану…
Но разв это не подлость?.. Да, безусловно, но мн все равно!
Но что же, что же?! Хотя я и удержу тло Марини при себ, все равно я не могу помшать тому, чтобы она не принадлежала ему душой…
Что же длать?
Убить его?
Если я убью его, она будетъ любить его память и тмъ боле ненавидть меня…
Если онъ меня убьетъ, моя черная тнь всегда будетъ стоять предъ душой Марини… Это ужасно! Что бы я ни сдлалъ, мы оба будемъ несчастны!.. Нтъ выхода, нтъ выхода! Вообразите себ ткача, который работой поддерживаетъ семью и который слпнетъ — положеніе безъ выхода…
Не могу смотрть на Мариню. У меня заволакиваются глаза. Опять мы ни о чемъ не говоримъ, кром самаго необходимаго. Я совсмъ перешелъ въ кабинетъ. Въ нашу прежнюю спальню я не вхожу совсмъ. Нтъ боле болзненнаго, унижающаго и мучительнаго чувства для мужчины какъ сознаніе, что онъ противенъ женщин. Особенно, если онъ ее любитъ — особенно, если она была его женой. Особенно, если когда-то она изнемогала въ его объятіяхъ… Возьму отпускъ и уду. Я получу его, очередь, правда, не за мной, но я былъ боленъ и директоръ меня любитъ,— я такой прекрасный чиновникъ! Теперь я самъ себя превосхожу, мн кажется, что скоро я начну вырывать изъ рукъ работу у моихъ товарищей. Повышеніе мое гарантировано. ‘Коллеги’! знаете ли вы, почему я такъ работаю? Я убиваю себя работой, чтобы не думать. Беру ее на домъ, работаю до смшного. И знаете, почему работаю? Потому, что когда я захотлъ найти себя, когда я заглянулъ въ глубь моей души, когда я подумалъ, что еще можетъ быть брошу эту вашу контору и начну разрывать мой мозгъ на куски и этими кусками прокормлю Мариню — я увидлъ, что мн уже нечего разрывать на куски… Я увидлъ въ себ пустоту, ничто… Я теперь глупе, чмъ нашъ курьеръ… Я испугался этой пустоты, этого уничтоженія души, этого омертвнія — и работаю, работаю, работаю, чтобы не думать, не знать, не чувствовать, не вспоминать и не помнить… И работа эта не безъ выгоды: начальникъ меня хвалитъ, дирекція относится съ уваженіемъ, я буду подвигаться по служб… О Иронія! О Иронія, ты сатана міра! Это все для того, чтобы я скоре подвигался по служб, Тогда мы будемъ въ состояніи лучше сть и лучше пить… Нтъ худа безъ добра. Что такое потеря любви Марини, ея страданія и мои, въ сравненіи съ блинчиками съ вареньемъ?! Вся моя нравственная смерть нужна для того, чтобы я могъ сть блинчики съ вареньемъ. Я разжирю, наврное разжирю! Кто жиретъ, тотъ здоровъ. Самое необходимое — здоровье. Все глупости, лишь бы было здоровье! О, сердце у меня разрывается отъ этого смха, сердце у меня разрывается…
Мы блуждаемъ у моря, какъ двое осужденныхъ. Мариня, блдная и печальная, теперь такъ чудно прекрасна, какъ никогда… Уже столько мсяцевъ она только носитъ мое имя… Морскія волны забгаютъ намъ подъ ноги, и что же он намъ несутъ? Что намъ даетъ это солнце на неб и на мор, что даетъ намъ этотъ міръ, похожій на сновидніе?
Неаполитанскій заливъ синетъ и синетъ — но что намъ отъ этого?
Мы блуждаемъ у моря, какъ двое осужденныхъ. Я получилъ отпускъ, и мы ухали. Мариня совершенно пассивна, она и не обрадовалась при мысли объ отъзд и не возражала. Одлась, вошла въ вагонъ, и мы похали.
Это наше первое большое путешествіе вдвоемъ, мы никогда не были дальше Тироля. Мы всегда мечтали о томъ, чтобы вмст быть у моря. Это была наша мечта еще тогда, когда мы были женихомъ и невстой и еще раньше. Мы ожидали чудесъ отъ жизни у моря. Намъ казалось, что сердца наши станутъ такъ велики, такъ глубоки, такъ чисты, какъ оно. Сколько нашихъ бесдъ начиналось со словъ: ‘когда мы подемъ къ морю’… или кончалось словами: _да, мы должны непремнно похать къ морю’. ‘Вмст съ тобою у моря’ — это было любимое выраженіе Марини. И вотъ мы у моря вмст, ‘вмст съ тобой’. О море, шумящее море! Можешь ли ты выразить въ своемъ шум то, что шумитъ въ моей душ?! Можешь-ли ты передать своимъ шумомъ тотъ ураганъ, ту бурю вихря, которая бушуетъ въ моей душ? О море! Бушуй, бушуй! ‘Вздымайся, темнолазуровый океанъ, вздымайся!» Валы на валы, пучина на пучину!… Надъ тобой стою я — человкъ. Стою надъ тобой и рыдаю, и плачу, и извиваюсь въ конвульсіяхъ отъ отчаянья. Плачу ли я такъ надъ человческимъ несчастьемъ и собственнымъ безсиліемъ? Нтъ, я плачу объ одной женщин, которую я потерялъ… Что же ты выражаешь мн своимъ шумомъ, море? Презрніе!…
Черезъ твои бездны плыветъ корабль, я вижу его, вижу… Куда онъ плыветъ? На прекрасную смерть…
Въ Грецію, въ Грецію! Въ Мессалунгахъ загремятъ пушки… Вся Европа съ неоподлившимся сердцемъ протянетъ руки къ этому гробу… весь міръ. На святое дло освобожденія Греціи и на прекрасную смерть… А я — я стою надъ моремъ — и плачу объ одной женщин, которую я потерялъ… И если бы я сейчасъ былъ такъ великъ, какъ Байронъ, такъ могучъ, какъ онъ, еслибъ мн пришлось плыть по этому морю, какъ онъ плылъ въ Мессалунги — что бы я сдлалъ? Онъ, пресыщенный жизнью и съ геройствомъ въ душ, плылъ съ глазами, устремленными впередъ, туда, гд былъ Мараонъ и Саламинъ, съ единственной цлью: сдлать что-нибудь прекрасное, героическое, бросая все, свою славу и жизнь, полную наслажденія, не требуя ничего, я поплылъ бы, если-бы меня принудило къ этому общественное мнніе, потому что, если бы я былъ искрененъ, я отдалъ бы все, цлый міръ, все, что прекрасно и хорошо, справедливо и необходимо, благородно и героично, за одни объятія Марини… Шуми же, море, шуми же, море, шуми презрніемъ! Какимъ ничтожнымъ являюсь я предъ тобой, предъ стихіей, потрясающей материки и дерзко раскидывающей свои воды отъ одного конца земли до другого! Потому что, если великая душа сильне, чмъ цлый міръ, чмъ все небо со звздами, то комокъ грязи всятъ больше, чмъ низкая, самолюбивая и ничтожная душа. Шуми же, море, мн презрніемъ, шуми…
Ахъ! Ухать куда-нибудь, ухать! Есть уголокъ надъ моремъ, куда я часто рано ухожу — прежде, чмъ Мариня проснется. Я сажусь на камень, который обмываетъ вода, закрывая глаза, и мн кажется, что я не на земл, что все отъ меня далеко… Все… Мн кажется, что я уже не человкъ, что мн уже не нужно жить жизнью человка-звря, но что я духъ, что-то освобожденное отъ всего земного, что-то высшее, чмъ все земное. Мн кажется, что никакое стремленіе, никакое страстное желаніе, никакое хотніе не можетъ охватить меня, что черезъ пепелище моихъ страстей я дошелъ до того мста, гд чистый духъ расправляетъ свои крылья, что я пересталъ быть человкомъ-звремъ, что я мужественно поборолъ въ моей душ человка и становлюсь какой-то эфирной, стихійной силой. Тогда я начинаю созидать. Я становлюсь богомъ, творю міръ изъ хаоса, міръ иной и колоссальный. По моему слову возникаетъ міръ, о которомъ снится поэтамъ. Люди являются не людьми, а призраками изъ свта и тепла. Гирлянды ихъ носятся въ пространств, плывутъ, волнуются, соединяются въ круги и хороводы. Подъ какую-то музыку сферъ они вьются и расплетаются въ ленты свтлыхъ существъ, какъ радуги. Весь горизонтъ наполненъ радугами, этой пляской человческихъ духовъ. Никто не можетъ себ вообразить, какъ это прекрасно. А я, творецъ, смотрю съ наслажденіемъ и упиваюсь. Въ моемъ сердц огромная любовь къ моему созданію. Я создалъ его такимъ прекраснымъ, чтобы любить ого, и люблю его, потому что оно такъ прекрасно.
Иногда мн однако кажется, когда я сижу на этомъ приморскомъ камн, что я страшно, нечеловчески измученный жизнью человкъ, надъ которымъ сжалился какой-то добрый ангелъ и унесъ его съ земли. Я не хотлъ ничего кром покоя, и мн дали покой. Мн дали покой, одиночество и забвеніе — то, о чемъ я просилъ. Ахъ! какъ хорошо уже не быть на земл, какъ хорошо, какъ благословенно… Ни тло мое, ни душа страдать уже не могутъ… Я не связанъ ни съ чмъ, не принадлежу ни къ чему. Отчизна моя — тишина, воздухъ мой — вчное спокойствіе. Я не умеръ, но пересталъ существовать въ земномъ мір. Я не помню ничего, знаю только, что отдыхаю. Знаю, что былъ измученъ, потому что иначе не чувствовалъ бы блаженства отдыха, но меня уже не мучитъ и не преслдуетъ ничто. Я впалъ въ какой-то сомъ — не смерти, но и не человческій. Я утонулъ въ небытіи, въ пространств, въ которомъ нтъ ничего, кром сознанія, ощущенія этого небытія, которое составляетъ счастье. У меня ничто уже не можетъ болть, ничто не можетъ меня мучить, угнетать! Мн кажется, что я уплываю все дальше и дальше. Камень, на которомъ я сижу, выплылъ въ море, а море расширяется, разбгается, становится настоящей безконечностью. Ничего, ничего… Небо сливается съ моремъ, соединяется въ одно, въ единство, которое является абсолютной пустотой, глубиной безъ края и границъ. О! Какое блаженство! Раскрываю объятія — везд ничего… Какъ рыба въ водную бездну, я погружаюсь въ этотъ океанъ небытія… Поднимаюсь и опускаюсь… Я упиваюсь этимъ полетомъ и этимъ небытіемъ…
Ночь, ночь тихая, какъ гробъ, какъ вчность. Втеръ вздымаетъ море, волны все больше, все громче бьютъ о берегъ. Темныя тучи застилаютъ горизонтъ, душно, какъ передъ бурей. Что-то ужасное виситъ въ воздух — безотчетный страхъ.
Каждыя нсколько минутъ Везувій выбрасываетъ столбъ кроваваго огня, зловще искрящійся въ этой темнот. Глухой шумъ моря растетъ, усиливается, кажется, что вотъ — вотъ онъ сдлается такимъ сильнымъ, что наполнитъ собой весь воздухъ. Нестерпимо душно.
Я слышу съ моего балкона, какъ Мариня ходитъ по ковру на мраморномъ полу. Удивительный печальный звукъ производятъ ея башмаки на этомъ мрамор.
А подъ моими ногами море.
Никогда ужъ, никогда ты не придешь въ тихую ночь ко мн опереть свою голову на мое плечо, положивши свою руку въ мою, обнявши мои плечи… Никогда… Никогда, Мариня, никогда… Никогда уже мы не будемъ сидть такъ рядомъ, безъ словъ, безъ движенія, слившись въ одно… Никогда… Никогда уже наши уста не соединятся невдомымъ и невольнымъ, долгимъ, тихимъ, глубокимъ поцлуемъ, никогда… Никогда, Мариня, никогда… Разв теб не жалъ этого, Мариня?
Никогда уже я не назову тебя моей дорогой женой, не успокою этимъ твоей стыдливости, не обласкаю твоей души. Никогда ужъ ты не придешь ко мн, не сядешь у меня на колняхъ, никогда мы уже не обнимемъ другъ друга за шею, чтобы такъ оставаться цлые часы. Разв теб не жаль этого, Мариня?
Вдь намъ было хорошо, было хорошо. Разв ты можешь отрицать это? Разв ты не говорила мн сто разъ, что ты счастлива, что большаго счастья ты знать не хотла бы и не могла? Скажи, Мариня, разв теб не хорошо было со мной?Не вернешься ко мн? Никогда? И разв ты въ самомъ дл обманывалась, думая, что меня любишь?..
Я слышу, какъ она ходитъ по комнат. Ходитъ все быстре и быстре. Она всегда такъ быстро ходитъ, когда о чемъ-нибудь думаетъ. Съ нкотораго времени я вижу, что въ ней что-то происходитъ, какъ будто бы она принимаетъ какое-нибудь ршеніе. Я смотрю на нее, и инстинктъ не говоритъ мн ничего дурного…
Можетъ быть, все еще наладится, можетъ быть, все это будетъ только страшнымъ сномъ — страшнымъ воспоминаніемъ въ жизни. Если бы она пришла сейчасъ сюда, близко стала за этимъ креоломъ, наклонилась бы, обняла мою шею руками и шепнула: Людвикъ… Сколько разъ такъ бывало, когда она хотла ласкъ… Если бы она сдлала такъ теперь… я упалъ бы къ ея ногамъ, цловалъ бы ея колни и ноги, носилъ бы ее на рукахъ, плакалъ бы, плакалъ бы отъ счастья… Если бы она стала за мной, наклонилась бы и, обнимая меня за шею, шепнула: Людвикъ… Мариня моя! Мариня! Она идетъ — да, да, идетъ — наклоняется — обнимаетъ меня — раскрываетъ губы — ахъ, нтъ, нтъ! это сонъ!.. А если бы я къ ней пошелъ, если бы… Но какъ же? Какъ? Вдь она любить другого! Вдь меня она ‘никогда даже не любила!’ Невозможно — я не могу къ ней пойти…
А я такъ жажду ея поцлуя, мн кажется, что жизнь бы отдалъ за ея поцлуй… За одинъ только ея поцлуй, за одно прикосновеніе ея маленькихъ, розовыхъ, влажныхъ губъ — за одно прикосновеніе ея губъ… Она брала мою руку и цловала мои пальцы… Иногда я почти не обратилъ на это вниманія. А теперь! Ахъ! Не за одинъ поцлуй ея губъ, но за одно прикосновеніе башмака на ея ног пусть возьмутъ мою жизнь…
Боже мой! Она идетъ сюда… я слышу, какъ она набрасываетъ на себя накидку — входитъ въ дверь… я весь дрожу, я боюсь… зачмъ она можетъ идти?!.
Она стоитъ въ дверяхъ, какъ бы колеблясь, войти ли. Она вся блая въ своей блой кофточк и свтлой накидк. Она кажется мн чмъ-то неземнымъ… Выглядитъ, какъ духъ… Мариня, я боюсь тебя…
Чего она хочетъ? Хочетъ ли она посмотрть на море? Или хочетъ говорить со мной? Или хочетъ поцлуя?
Чего ты хочешь, Мариня?.. Я не смю спросить ее.
Вокругъ насъ темно, передъ нами море и озаряющійся каждую минуту краснымъ свтомъ Везувій… шумъ моря… душно и тихо. Тишина… Мн кажется, что какой-то темный духъ стоитъ между нами, и пока онъ не отойдетъ, мы не можемъ говорить.
Она приближается ко мн, беретъ меня за руку — говоритъ:
— Людвикъ, слушай, такъ не можетъ продолжаться дальше…
Что мн отвтить? Чувствую ея руку на моей, маленькую, гладкую, холодную, чувствую ее возл себя близко, всю, эту чудную, прекрасную, любимую, мою, жену мою…
— Людвикъ, слушай,— повторяетъ она,— я хочу съ тобой поговорить, потому-что дальше такъ быть не можетъ. Сдлай… чтобы это измнилось.
О, мое божество! Она объ этомъ думала! Она думала обо мн, о томъ, чтобы мн было лучше, чтобы я могъ жить!..
Я не смю покрыть ея руку другой моей рукой, не смю двинуться. Что она скажетъ еще?
— Видишь, наша жизнь,— говоритъ она,— наша жизнь раньше была очень гадкая жизнь. Мы жили только для себя, только для нашего счастья, только для своего эгоизма.
Разв мы когда-нибудь сдлали что-нибудь хорошее?..
Понимаю тебя, понимаю! Ты хочешь попробовать опять меня полюбить, хочешь полюбить меня наново и иначе, хочешь, чтобы я былъ достоинъ твоей любви. Я понимаю тебя: ты даешь мн въ руки способъ найти тебя. О, моя святая! О, мой ангелъ!.
О да, да! Пусть у меня возьмутъ жизнь, но ты пошли мн твою улыбку на эшафотъ, но ты попрощайся со мной словомъ люблю тебя!..
Почему я не могу ей громко этого сказать?.. Почему?.. Потому, что вмст съ тмъ вся моя мужская гордость и достоинство чувствуютъ себя уязвленными до крови. Потому что не я ее научилъ, что нужно жить не только для себя, не только для нашего счастья, но только для своего эгоизма, потому что это не я показалъ ей, что жизнь, въ которой нтъ жертвы, гадкая жизнь, потому что это не я открылъ ей тщету, безплодность, безцльность нашей прежней жизни, потому что все это сдлалъ онъ, Ричардъ Гальницкій, человкъ, который сталъ между нами, какъ призракъ смерти.
Она говоритъ: не правда ли, Людвикъ?
Да, да, правда, когда-то раньше, нсколько мсяцовъ тому назадъ, за эти слова я поднесъ бы тебя на рукахъ къ моимъ губамъ, а теперь — Боже! теперь эти слова, эти твои святыя слова въ твоихъ устахъ являются для меня огнемъ и жаромъ. Что я могу теб сказать? Но я чувствую тебя мягкой, темной, чудной, столько мсяцевъ утраченной, столько мсяцевъ желанной…
— Видишь, я знаю,— говоритъ она,— я только теперь поняла, что ты пожертвовалъ собой для меня, я знаю, чмъ ты былъ, чмъ ты могъ быть. Ты пожертвовалъ собой для меня, для меня и, благодаря мн, ты мучаешь себя, у меня такъ болитъ сердце, когда я подумаю объ этомъ. Это низко съ моей стороны. Я не останавливалась надъ этимъ. Ты мн никогда не говорилъ, что ты бросилъ для того, чтобы создать домъ. Я не понимала этого, я хочу быть, какъ другія жены людей, работающихъ для чего-нибудь. Я хочу тоже работать, хочу быть бдной, хочу быть голодной, но не хочу, чтобы мн сказали, что я украла человка, украла его у тысячи людей. Я хочу быть тоже человкомъ!…
Говори, говори! Каждое твое слово — новый ударъ кинжаломъ въ мое сердце, Ты знаешь меня пять лтъ — и никогда теб это не приходило въ голову. Пять лтъ ты меня знаешь, была моей невстой и женой, и однако вс эти длинныя пять лтъ душа твоя и сердце спали возл меня, все это время я не умлъ ничего вызвать у тебя, а пришелъ чужой человкъ и нсколькими бесдами въ теченіе нсколькихъ вечеровъ развилъ въ теб душу и сердце, какъ цвтокъ. О, какое страданіе! Разв ты не чувствуешь, Мариня, разв ты не чувствуешь, какія ты ужасныя раны мн наносишь? И какой я глупецъ! Она не думала о томъ, чтобы полюбить меня наново — разв можно играть сердцемъ, какъ мячикомъ? Нтъ, она только хотла не чувствовать ко мн хоть отвращенія… Она такъ близко, такъ близко, ея дыханіе при каждомъ слов я чувствую на лиц… Я вижу, какъ поднимается и волнуется ея грудь, эта двственная грудь… Вижу ее всю, припоминаю ее себ, она возл меня, она моя, кто иметъ право ставить между нами преграды?! Для чего я отдалился отъ нея? Пусть рушится весь міръ! Пусть рухнетъ небо!
Какъ печаленъ тотъ жестъ, которымъ она меня отстранила отъ себя… Только женщина, которая любитъ кого-нибудь и чувствуетъ себя виноватой, можетъ такъ печально отстранить. Мариня слишкомъ чиста и слишкомъ горда — даже мужу она но можетъ отдаться безъ любви.
Я схватилъ ее за плечи, притянулъ къ себ, прижималъ, сталъ искать губами ея губъ, шепча: скажи мн, будешь ли ты меня любить? Скажи, я сдлаю все, что ты захочешь, пойду на смерть, но скажи, можешь ли ты еще любить? И скажи, правда, ты не обманывалась, думая, что любишь меня, ты въ самомъ дл любила меня, дйствительно любила? Скажи же! Ты не обманывала себя, думая, что ты любишь меня, правда? Ты забудешь обо всемъ, ты будешь опять моей…
Я коснулся ея губъ, но ея губы не коснулись моихъ. Она не отдала мн поцлуя. Она вынула свои руки изъ моихъ ладоней, оперла ихъ у меня на груди и оттолкнула меня отъ себя. Я не могъ удерживать ее. Я могъ взять ее, какъ дитя, на руки и отнести въ комнату. Я могъ съ ней сдлать все, что хотлъ, она не сопротивлялась бы мн. Еслибы она вырывалась силой, я бы это сдлалъ. Но она отодвинула меня мягко, такъ мягко и такъ печально. Какъ же можетъ отдаться женщина, которая любитъ другого? Она чувствуетъ себя виновной по отношенію ко мн, виновной безъ снисхожденія, но все-таки хочетъ уваженія для своей любви. Ея любовь можетъ быть преступной, но ея душа чиста. И я думаю, что, можетъ быть, только въ эту минуту она поняла и увидла это ясно и отчетливо. И если бы она бросилась къ моимъ ногамъ, она не могла бы выразить большаго страданія, большей боли, чмъ та боль, которую выразили ея глаза, когда она смотрла на меня изъ двери своей комнаты. Она моя жена, она присягала мн въ любви и врности, она хочетъ меня любить, она не хочетъ любить другого — что же ей длать?..
А ты, море, шуми, шуми! Свтись, ты, кровавая гора! Сойдите съ неба вы, громы, висящіе во тьм. Сойдите и ударьте въ мою страшную пустыню, въ мое одиночество! Потому что я на этомъ свт, какъ лодка, забытая въ океан, какъ путешественникъ, заблудившійся среди льдовъ. Вокругъ меня нтъ ничего, кром мрака. Взоръ мой можетъ блуждать — онъ не встртитъ — ничего. Уши мои могутъ слушать — не долетитъ до нихъ ничто. Мн не съ кмъ говорить. Некого позвать. Не съ кмъ мн ни сть, ни спать. Если я заболю, нтъ у меня никого. Если буду умирать, никто не пожметъ мн руки на вчную дорогу. О моемъ счасть не заботится никто. Моя печаль и моя радость только для меня. Вся моя жизнь только моя жизнь.
И печальна моя душа до смерти. Шуми, море, шуми! Не погрузится моя печаль въ тебя, но смирится мое горе. Они только колышутся надъ тобой, какъ дв заблудившіеся птицы, бьютъ крыльями о твои воды, поднимаются и падаютъ на твою волну, на твою бездну. Ты, кровавый огонь огненной горы — видишь ли ты этихъ птицъ надъ водой? Какъ он кружатся, какъ стонутъ, какъ бьютъ крыльями и грудью о воду, какъ мста имъ нтъ, какъ нтъ для нихъ ни покоя, ни пристани, двумъ большимъ чернымъ птицамъ. Это моя растерзанная душа, это горе мое и печаль моя, это боль моя, для которой уже нтъ ни словъ, ни мысли. А Мариня тамъ плачетъ въ своей комнат. И это жизнь?! Да, это жизнь. А потомъ приходитъ смерть, и человка хоронятъ со всмъ тмъ, что онъ любилъ, изъ-за чего страдалъ, былъ счастливъ и несчастливъ, что ему когда-то было жаль собаки, которую били, и что онъ ходилъ въ школу съ сумкой, что лъ и пилъ, что у него было какое-то польское утро, которое онъ всю жизнь вспоминалъ со слезами на глазахъ, и одинъ какой-то закатъ солнца, когда у него билось сердце, какъ-будто его коснулся ангелъ — и со всмъ этимъ — со всмъ этимъ и съ этой цлой мозаикой жизни, вмст со своей душой и со своимъ дурнымъ или хорошимъ пищевареніемъ, съ своимъ мозгомъ и съ своей болзнью глазъ и почекъ съ оставленнымъ въ шкафу чернымъ сюртукомъ и съ тысячью неосуществленныхъ желаній въ сердц, со всмъ этимъ онъ идетъ уснутъ въ темную глубину въ гробъ, на вчныя времена. Аминь.
Какая-то народная процессія проходитъ предъ моимъ балкономъ. Огромная толпа людей съ хоругвями, значками, съ музыкой. Какой-то народный праздникъ. Поютъ, кричатъ, шумятъ, забыли о своей нужд и мерещится имъ, что они свтъ перевернутъ вверхъ ногами, несмотря на то, что животы ихъ урчатъ отъ голода. Солнце смотритъ на нихъ, лучистое, огневое, небесный вулканъ. Оно печетъ ихъ и жжетъ, но они не обращаютъ вниманія — такія мечты у нихъ въ головахъ и такое урчанье въ живот. Идутъ мужчины, женщины, дти, масса.
А на все это, на всю эту процессію смотритъ Иронія жизни: солнце, которое является отцомъ и матерью всего сущаго, отъ котораго произошло все доброе и все злое, солнце, которое не позволяетъ быть камнемъ и не даетъ достаточно свта и тепла, чтобы быть духомъ — страшная Иронія жизни. Оно не такъ равнодушно, какъ небо, которое отъ начала вковъ забавляетъ міръ своими молніями и улыбкой изъ-за облаковъ — солнце смотритъ, думаетъ, насмхается. Смотритъ — и насмхается. Оно наплодило милліоны муравьевъ, которымъ непремнно захотлось строить домики на вод — потому, что ихъ идеаломъ являются — бобры. Почему ихъ идеаломъ является бобръ, именно бобръ — это тайна, hic Rhodus, hic salta — солнце смотритъ, видитъ и помираетъ со смху. Потому что много тысячъ лтъ, отъ начала своего существованія, вс муравьи этого міра хотятъ строить домики на вод, такъ какъ ихъ идеаломъ является бобръ. Это было даже ихъ первой мыслью, первымъ душевнымъ движеніемъ. На язык муравьевъ это называется идеаломъ, идеей. Eritis sicut бобръ.
Внушивши имъ эту мысль, (потому что никто иной, какъ всесозидающее солнце, не могъ имъ внушить такую мысль), солнце начало смяться. Тысячи лтъ проходятъ, и оно помираетъ со смху. Идеаломъ муравьевъ былъ, есть и будетъ бобръ. Ты смешься, солнце, ты, красный факелъ міра? Смешься? И я смюсь. Смотрю на эту толпу нищихъ съ хоругвями, музыкой, пньемъ и криками, смотрю на эту червь, выглядывающую изъ оконъ, лавокъ, балконовъ и экипажей съ гербами — смотрю на все это и смюсь. Идеаломъ ихъ всхъ, богатыхъ и бдныхъ, малыхъ и большихъ, счастливыхъ и несчастныхъ, идеаломъ ихъ всхъ является бобръ, а между тмъ, если поднимутъ головы богатые и бдные, малые и большіе, счастливые и несчастные, то увидятъ надъ собой во всю ширину неба колоссальное, безконечное, вчное и предвчное горе человческой жизни.
Вс… однако мое сердце тамъ, въ этой идущей толп.
Сердце? Ахъ! Если бы оно было тамъ! Если бы я могъ идти вмст съ ними, хотя бы оборванный, какъ они, хотя бы голодный, какъ они, какъ они третируемый, выбрасываемый изъ квартиры, но живущій какой-то общей жизнью, какой-то мыслью, какой-то надеждой… Если бы я могъ вмшаться туда, забыть обо всмъ, убжать отъ всего, быть вьючнымъ животнымъ, быть собакой, которую бьютъ ногами, но имть что-то предъ собой, имть какую-то вру, какую-то цль, чувствовать въ себ какой-то смыслъ жизни… Не для себя, такъ для будущаго, такъ для сыновей, внуковъ, правнуковъ, праправнуковъ… А я — я мужъ Марини, и единственный смыслъ моей жизни — страдать безъ всякой цли, страдать, чтобы страдать. А солнце смотритъ на меня и помираетъ со смху, смется еще сильне, чмъ надъ ними, смется и торжествуетъ, потому что я этотъ смхъ вижу и слышу, а они нтъ. Они забавляютъ его, оно смотритъ на нихъ, какъ король, невидимый въ своемъ замк, а я тотъ королевскій шутъ, надъ которымъ можно свободно издваться, испытывая удовлетвореніе, что онъ понимаетъ и чувствуетъ. Шуту платятъ золотомъ — мн тепломъ и свтомъ.
А толпы народа идутъ съ музыкой, криками, пніемъ, знаменами. Мариня стоитъ въ своемъ окн, вся воспламененная, разгоряченная, я вижу, что у нея слезы въ глазахъ, она машетъ платкомъ — а за ней стоитъ тнъ Ричарда Гальницкаго.
Думаете ли вы, вы, тамъ внизу, что она васъ любитъ? Нтъ — она его любитъ, его въ васъ, васъ черезъ него. Вы были для нея черной массой, которой нужно было давать милостыню, если бы она умирала съ голоду — а теперь смотрите! Она жрица ваша, проповдница ваша, врная вамъ, апостолъ вашъ! Всмотритесь лучше, тамъ за ней стоитъ тнь — это тнь Ричарда Гальницкаго. И посмотрите вверхъ — тамъ Солнце…

——

Если бы мы имли ребенка — да, все было бы иначе, если бы мы имли ребенка. Но мы были убждены, что ребенокъ помшаетъ нашей любви, а затмъ обрекать женщину на эти муки, рисковать, что она можетъ ихъ не перенести и умереть… Что я сдлалъ бы, если бы Мариня умерла, что я сдлалъ бы, если бы она умерла черезъ меня?!.. У меня была ide fixe, что она умретъ. Она тоже этого страшно боялась и не разъ, смотря на себя, на свою двичью, вполн двичью красоту, говорила съ печальной улыбкой: мн было бы такъ жаль себя… А я тогда поднималъ ее на руки и говорилъ ей: и мн также было бы тебя жаль, не будемъ имть дтей, или когда-нибудь посл, посл… А теперь я вижу, что если бы мы имли хоть одного ребенка, все было бы иначе, должно было быть иначе.
Обыденная человческая мудрость основана на законахъ природы. Въ брак, согласно народной мудрости, нужно имть дтей. Эхо связываетъ жену съ мужемъ, мужа съ женой, наполняетъ пустоту жизни, занимаетъ умъ и сердце. Нельзя быть — говоритъ народная мудрость — вчной парой любовниковъ, даже нельзя быть ими долго. Ласки станутъ обыкновенными, женщина увидитъ вокругъ себя пустоту и начнетъ думать о глупостяхъ. Потому что, конечно — съ точки зрнія народной мудрости — Мариня думаетъ о глупостяхъ. Женщину сохранитъ порядочной прежде всего ребенокъ — говоритъ народная мудрость. Мариня вдь не порядочная женщина: она любитъ другого, а не мужа, и думаетъ о глупостяхъ. И разв эта народная мудрость не наивысшая мудрость? Потому что въ конц концовъ разв самымъ мудрымъ не является тотъ, кто сумлъ самымъ лучшимъ образомъ устроить свою жизнь? Разв не правъ былъ бы въ сущности, въ дйствительности разжирвшій филистеръ, какой-нибудь господинъ Куфке, владлецъ пивовареннаго завода, или графъ Лакейскій, если бы онъ съ снисходительно-саркастической улыбкой читалъ:
‘Кто, имя возможность выбирать, выбралъ вмсто дома
Гнздо на орлиной скал, тотъ пусть уметъ
Спать, когда зрачки красны отъ грома
И слышенъ стонъ дьяволовъ въ шум елей.
Я такъ жилъ… Теперь я вижу, исполненный стыда,
Что мои глаза наполнены слезами, но я подавлю ихъ
И не хочу сознаться, что мн такъ страшно было жить
Предъ могилой съ ангеломъ смерти…’ Потому что зачмъ выбирать гнздо на орлиной скал вмсто дома? Зачмъ? Если потомъ подавляешь слезы, потому что исполненъ стыда, что жить тамъ, на орлиной скал, съ ангеломъ смерти — было страшно. Великій Наполеонъ, кончающій свою жизнь на остров святой Елены, былъ Великимъ, ни владлецъ пивовареннаго завода, господинъ Куфке, ни какой-нибудь господинъ Шамбелинскій не являются великими людьми, но разв они не мудры? Разв наибольшей мудростью не является приспособленіе къ обстоятельствамъ, пріобртеніе максимальной доли счастья? Наполеонъ Великій не умлъ приспособляться къ обстоятельствомъ, а господинъ Куфке и господинъ Шамбелинскій умютъ.
Народная мудрость не такъ глупа, какъ о ней думаютъ вообще. Она учитъ извлекать пользу изъ чужого опыта, умть чмъ-нибудь пожертвовать для чего-нибудь и идти за большинствомъ. Опытъ училъ меня, что ребенокъ въ супружеств является гарантіей и основой, я вижу вдь, что вс имютъ дтей. Мн казалось, что мы до конца жизни будемъ парой любовниковъ, а три года прошло, и мы не только перестали быть языческими любовниками, но и христіанскими мужемъ и женой. А теперь — теперь уже я не могу даже говорить съ Мариней ни о чемъ подобномъ. Можетъ ли быть для нея что-нибудь боле отвратительное, какъ имть теперь отъ меня ребенка, теперь?! А вдь она — моя жена…
Мое гнздо не на орлиной скал, мое гнздо при самой земл, но зрачки мои красны отъ грома, и дьяволы стонутъ надо мной, но еще предъ могилой сталъ предо мной ангелъ смерти и, коснувшись перстомъ своимъ моего лба, наложилъ на меня знакъ свой. Мое общеніе со смертью началось еще при жизни, ‘Идите, проклятые, въ огонь вчный, тамъ будетъ плачъ и скрежетъ зубовный’.

——

Такой, какъ сегодня, Мариня еще не была никогда. Въ ея лиц нтъ ни капли крови, я вижу, что она смотритъ, но не видитъ, слушаетъ,но не слышитъ. Что съ ней могло случиться? Когда я уходилъ изъ дому, она была, какъ всегда. Какъ всегда, то-есть печальная самой печальной, тихой и ласковой грустью покорности. Какая она прежде была веселая! Подумать только, что я уже полгода не слышу ея смха, ея щебетанья, ея пнья, не вижу ея улыбки…
‘Знайте — такъ не хватаетъ за сердце
Румянецъ цвтка, что только что расцвлъ,
И не восхищаетъ такъ глазъ путника
Снжная два надальпійскихъ горъ,
Когда отъ солнца порозовютъ ея щеки.
Какъ тотъ румянецъ безъ стыда и грха,
Что родился на лиц изъ улыбки’.
О прекраснйшіе въ мір стихи! Когда-то вы были моей молитвой, моей пснью упоенія, моимъ гимномъ блаженства, а теперь вы мой псаломъ грусти, моя псня скорби… Согнать улыбку съ лица Марини и продолжать жить… Потому что какъ бы-то ни было, изъ-за меня она не улыбнется больше, изъ-за меня у нея исчезъ румянецъ улыбки…
Мы на обрыв на Сальто ди Тиберіо, у нашихъ ногъ прямая, перпендикулярно срзанная стна, на нсколько сотъ метровъ идущая внизъ. Внизу море. Отсюда императоръ Тиберій приказывалъ сбрасывать своихъ жертвъ. Он падали въ эти смарагды, которые такъ лучисто свтятъ тамъ внизу. Самые черные цвта, какіе я когда-либо видлъ въ жизни. А вокругъ насъ море сапфировое, голубое и на немъ паруса, какъ какіе-то колоссальные допотопные мотыльки, когда земля производила чудовища и дива, достойныя глазъ только самой природы.
Мариня смотритъ внизъ. Мы стоимъ здсь уже съ полчаса. Я не смю ничего сказать, почти не смю дышать. Вижу, что въ ней происходитъ какой-то процессъ мыслей, который едва-ли два раза въ жизни можетъ повторяться. Эта мысль, похожая на крикъ байроновской Паризины или Альдоны Мицкевича. Кто такъ крикнулъ одинъ разъ, тотъ не можетъ крикнуть еще разъ. Она блдна, какъ мраморъ, и неподвижна, какъ мраморное изваяніе. Люди, которые находятся вокругъ насъ, не смютъ къ ней приблизиться. Они смотрятъ на нее, потомъ на меня удивленнымъ и вопрошающимъ взоромъ. Въ Марин есть теперь какое-то величіе забвенія, какое могло бы быть въ святой, когда она молится и видитъ видніе. Я боюсь, страшусь чего-то — чувствую что-го страшное надъ нами, мн кажется, что въ этомъ золотомъ воздух и надъ этой золотой водой Кружится надъ нашими головами какой-то страшный, невидимый духъ, какой-то ангелъ проклятія съ мраморнымъ лицомъ и съ холодной, какъ мраморъ, рукой.
Если она захочетъ такъ стоять, смотря на море у ея ногъ, до самой ночи, до завтрашняго утра, я не посмю ее ни позвать, ни тронуть, Она теперь не принадлежитъ къ числу насъ, къ числу людей. Ея духъ говоритъ съ чмъ-то, что для насъ недоступно. Она отошла отъ земли такъ, какъ корабль отходитъ отъ берега. Не зовите его — онъ не услышитъ…
Она говоритъ: Людвикъ, слушай, думаешь ли ты, что смерть тамъ наступаетъ немедленно?
Дрожь пробжала по мн. Ея голосъ какъ будто спокойный, обычный…
— Гд?
— Тамъ, внизу — въ мор.
— Я думаю, что туда долетлъ бы уже трупъ, человкъ умеръ бы въ воздух. Почему ты спрашиваешь объ этомъ?
Колни у меня дрожатъ, а руки мои стремятся къ ней… она достаетъ какое-то письмо изъ-за корсажа:
— Читай…
Я читаю… ‘Черезъ нсколько дней по полученіи этого письма Вами я буду уже далеко въ пути въ другой міръ за океаномъ. Я не могу жить, не видя Васъ. Въ первый и послдній разъ я говорю Вамъ объ этомъ, вдь я никогда не говорилъ объ этомъ ничего. Но вы знаете, Вы знали, что я чувствовалъ съ первой минуты встрчи съ Вами. Увы — Вы замужемъ. Если бы не преданность моей иде, я бы уже не жилъ въ ту минуту, когда Вы будете читать мое письмо, я бы умеръ уже давно. Если бы Вы были здсь, я пришелъ бы попросить Васъ сказать мн одно слово на дорогу. Такъ какъ Васъ нтъ здсь, то я прошу объ этомъ издалека. Если Вы мн пришлете его, я положу его на сердце, и такъ меня съ нимъ похоронятъ. Такіе люди, какъ я, любятъ только одинъ разъ. Я никогда не любилъ, никогда больше любить не буду. Однако, не смотря на всю власть надъ собой, я не могу больше оставаться и работать близъ Васъ. Я узжаю. Тамъ я не буду въ состояніи длать того, что могъ бы длать здсь, но счтаться дольше не могу. Я чувствую, что погибъ бы, а я нуженъ, необходимъ. И тамъ есть люди. Я врю въ то, что здсь могъ бы сдлать чудеса, не не могу остаться.
До сихъ поръ я не зналъ себя самъ, не зналъ, что любовь такъ сильна. Прощаюсь съ Вами и прошу объ одномъ напутственномъ слов. Любовь моя не оскорбляетъ Васъ — я умлъ молчать. Чувство не зависитъ ни отъ кого и ни отъ чего.

Ричардъ Гальницкій’.

… Ея глаза смотрятъ на меня, широко открытые, стеклянные, огромные… Ея глаза — ужасный знакъ вопроса.
— Людвикъ…
Я знаю, что она хочетъ сказать, знаю, что она думаетъ. Я беру ее за руку, отрывая отъ края пропасти…
— Людвикъ,— говоритъ она или, скоре, старается сказать: я — какое-то ваше проклятіе: тебя измучила, теперь измучу его, разбила твое счастье и его счастье, я такая несчастная, такая проклятая, такая вредная на земл — позволь мн умереть…
У меня темно въ глазахъ — я не вижу ничего, кром ея блднаго лица.
— Пойдемъ, пойдемъ!.. пойдемъ!..— Я не схожу, а сбгаю съ ней внизъ… Я ничего не знаю, ничего не думаю… Я вижу только ея блдное лицо, перпендикулярную скалистую стну, бездну и море внизу…Въ моихъ глазахъ свтятся все время эти золотые смарагды моря, они становятся похожими на глаза тигра, который подкрадывается къ своей жертв… Пойдемъ!.. Пойдемъ!..
Нтъ, нтъ, нтъ! Ты его не замучишь! У тебя не будетъ этого упрека, ты но будешь себя никогда упрекать въ этомъ… Ты не лишишься его — не бойся…Это но ты его погубила бы, а я! Не бойся… Онъ будетъ продолжать жить и работать здсь… Онъ сдлаетъ чудеса, онъ вритъ въ это… вра — все… Если бы я врилъ… Необходимъ и нуженъ… Да, да… А меня въ контор замнитъ кто угодно — коллега Ловчевскій или Римко… Ихъ очередь… Да, Ловчевскій служитъ годомъ больше… Очень способный и усердный чиновникъ… У Римко поговорка: о la Boga!… Не погубитъ себя… Никогда ей не говорилъ о своей любви… Они чисты… Чувство не зависитъ ни отъ кого и ни отъ чего. Онъ убилъ бы себя, если бы не преданность иде… Идею любитъ больше коего, а однако Мариню больше… Любовь страшная сила… Даже такихъ желзныхъ людей она гнетъ и ломаетъ… Лишить людей его было бы преступленіемъ…
Человкъ, черезъ котораго онъ ухалъ бы, былъ бы достоинъ публичнаго поруганія, оплеванія и избіенія камнями… Это было бы преступленіемъ, котораго нельзя было бы простить, это было бы общественное воровство, это значило бы обокрасть тхъ, у которыхъ нельзя ничего украсть кром такихъ людей… Это значило бы обокрасть нищихъ… Нтъ,нтъ, онъ не удетъ… Если я телеграфирую ому, чтобы онъ подождалъ, онъ долженъ подождать, иначе онъ оказался бы трусомъ.
Я знаю о его письм, разъ телеграфирую… Какъ бы то ни было онъ признается въ любви моей жен… Онъ долженъ подождать… Онъ будетъ увренъ, что я его хочу вызвать… Вотъ и почтамтъ…
— Что ты хочешь длать?— спрашиваетъ Мариня.
— Задержать его.
Ея глаза бросаютъ на меня взглядъ, полный удивленія и вопроса…
— Не бойся… Ты не погубишь его…
Она падаетъ!..
Вс объяснили очень просто. Нужно было послать спшную телеграмму, синьора измучилась и упала въ обморокъ. День жаркій, какъ адъ. Со всхъ сторонъ шопотъ и восклицанія: какая красавица! какая красавица! По-итальянски, по-нмецки, по-англійски и по-русски. Она приходитъ въ себя и открываетъ глаза… Какая-то сильная капрійская крестьянка держитъ ее въ объятіяхъ, а я въ это время иду въ почтовую контору: Attendez. J’arrive. Ludwik.
Мариня уже пришла въ себя. Намъ привели извозчика, я бросаю капрійкамъ все, что было у меня при себ, не знаю, десять или пятьдесятъ лиръ — выбрасываю какую-то горсть золота изъ кармана… Conte… Principe… Сдлался княземъ за пятьдесятъ франковъ… Извозчикъ спускается съ горы. Опять передъ нами золотые смарагды моря…
— Что ты хочешь сдлать?— спрашиваетъ Мариня.
— Задержать его.
Она хватаетъ мою руку и подноситъ ее къ губамъ — я уже не мужъ ея, а братъ, другъ!.. Море, море! Разв ты не можешь убить этимъ золотисто-смарагдовымъ взглядомъ? Не можешь? Что же въ такомъ случа можешь убить однимъ взглядомъ? Тло, не душу. Мою душу уже давно однимъ взглядомъ убила Мариня, моя Мариня…

——

Итакъ, мы стоимъ лицомъ къ лицу съ жизнью… Что же мы можемъ сказать другъ другу? Безсильна моя печаль,безсильно мое отчаянье, безсиленъ мой гнвъ: что они значатъ? Щепка на мор значитъ больше, чмъ все человчество сравнительно съ тмъ, что есть и что неизвстно. Этотъ вчный вопросъ: почему?.. Почему? Почему счастье проходитъ мимо меня такъ, какъ будто бы я вовсе не существовалъ? Почему? Почему все, что въ моей душ было прекрасно и хорошо, kalou k’agatou, сгнило во мн и сдлалось негоднымъ, почему душа моя стала прахомъ и ничмъ? Почему то, что должно было быть двигателемъ въ моей душ, сдлалось помхой и разрушеніемъ, почему то, что должно было быть счастьемъ, стало бдствіемъ и убійствомъ? Почему?..
Поздъ мчится, какъ втеръ. Его однообразный грохотъ — единственный отвтъ на мой вопросъ. Изрдка мелькаютъ огни сторожевыхъ будокъ или хатъ горцовъ. Мы мчимся безъ отдыха — теперь мы или еще въ Тирол, или уже въ Зальцбург. Хотя уже поздняя ночь, но Мариня не спитъ, глаза ея закрыты, но я вижу, что она не спитъ. Мы пересаживаемся съ позда на поздъ и мчимся. И опять уже нсколько дней мы ни о чемъ не говоримъ. Пріхавъ съ первымъ пароходомъ изъ Капри, мы уложились, сли въ первый поздъ и демъ. Зачмъ мы демъ? Что насъ ждетъ? Я не отдаю себ отчета, Знаю только, что произойдетъ какой-то ‘поединокъ благородныхъ’. О Иронія жизни! Какое смшное слово! И въ то же время какая трагедія!.
Я знаю одно, что Мариня не погубитъ другого человка! Хотя я несправедливъ къ ней: она не погубила меня, я самъ себя погубилъ. И не утратятъ его т, которымъ я измнилъ. Но что будетъ? Какъ будетъ? Что случится? Не могу себ представить… Виситъ ли надъ нами какой-то громъ, или только темная пропасть тучъ? Не знаю, у меня нтъ никакого предчувствія и инстинктъ мн ничего не говоритъ. Мн кажется только одно, что возл насъ есть какая-то смерть, но физическая ли это смерть чья-нибудь или нравственная, насильственная и ужасная, или постепенное умираніе — ничего не знаю. ду, какъ на какой-то страшный судъ, и не знаю, буду ли осужденъ на смерть, въ тюрьму или на пытку? Ничего не знаю, знаю только одно, что меня ждетъ наказаніе. Если можно еще больше страдать, то я знаю, что буду страдать.
Кому изъ насъ троихъ выпадетъ главная роль въ этомъ дл? Мы вс трое играемъ роли одинаково важныя и вс трое являемся героями. Онъ въ своемъ чувств, въ своей сил характера, въ своей преданности идеалу, она, самая несчастная, видящая единственное спасеніе въ томъ, чтобы броситься въ море въ свои двадцать три года, со своей красотой и правомъ на жизнь и счастье, я, удерживающій ради идеи человка, который самъ хочетъ устраниться у меня съ дороги. И въ сущности ради идеи, которая является для меня абстракціей, потому что я уже ни любить, ни врить ни во что не могу… Знаю, что эта идея, идеалъ, но уже его не чувствую. Пожертвовать собой хочу для мысли, а не для сердца, черезъ мысль, а не черезъ сердце. Но какъ это трудно! Если бы во мн было какое-нибудь пламя, какой-нибудь порывъ, какая-нибудь колоссальная любовь, какая-нибудь колоссальная ненависть!.. Но во мн нтъ ничего, кром нечеловческой, чудовищной, смертельной подавленности. Ангелъ смерти повялъ надо мной своимъ крыломъ — я умеръ. Смшна и тупа мысль, что женщина — несчастье, что любовь зло въ принцип, я самъ былъ когда-то близокъ къ этой мысли, но съ тхъ поръ, какъ встртилъ Мариню, думаю одно, что если возникла идея ангеловъ на неб, то потому что на земл есть женщины. Разв можетъ быть что-нибудь боле чистое, боле благородное, боле прекрасное, чмъ душа этой женщины? Напротивъ, теперь я убжденъ и врю въ то, что ничто на свт не можетъ быть такимъ спасительнымъ, какъ любовь. Что изъ того, что съ ней происходитъ то же, что съ идеаломъ Христа: добро обращается въ зло? Къ этому приводитъ жизнь…
Ужасно печально и деморализующе сказать себ: я уже никогда не буду счастливъ. Стать такъ прямо лицомъ къ лицу съ жизнью, лицомъ къ лицу со своимъ будущимъ и сказать себ: что бы ни было, что бы ни случилось, я знаю, что никогда уже не буду счастливъ! Живутъ не для того, чтобы сть и пить, въ жизни всякими способами, всякими дорогами ищутъ счастья. Если оно разъ навсегда сдлалось невозможнымъ — къ чему жить? А однако мн нельзя пожелать смерти, нельзя въ виду Марини.
Что же сдлать? Какой дорогой пойти, чтобы дать этой женщин хоть немного солнца на земл и чтобы самому не упрекать себя въ преступленіи по отношенію къ самымъ несчастнымъ на земл! Что сдлать?..
Поздъ летитъ и стучитъ, и этотъ монотонный стукъ и этотъ бшеный бгъ заключаетъ въ себ что-то страшно трагическое. Все вокругъ также мчится съ этимъ глухимъ стукомъ. Остановка на мст — фикція. Все пролетаетъ, какъ сонъ, а въ этомъ сн столько страданія, столько выплаканныхъ и невыплаканныхъ слезъ.
Что же однако длать?
А, знаю!
Судьба, Судьба! Вызываю тебя! Разв нтъ уже у тебя стрлъ въ колчан! Потому что если я это перенесу, сдлаю, достигну, и переживу, то по истин ничего нтъ на свт, передъ чмъ бы я задрожалъ, что бы меня могло ранить или убить. Но это единственный путь…
Я скажу ей, что я ея не люблю.

——

И я сдлалъ такъ, и ея уже нтъ со мной. Я не могъ убить себя, потому что убилъ бы ея жизнь. Чтобы это не казалось безуміемъ, какимъ-то порывомъ больного разсудка, я долженъ былъ придать моимъ поступкамъ извстный видъ. Я притворился, что боленъ. Мы остановились въ маленькомъ австрійскомъ городк. Ричарду я послалъ телеграмму, что боленъ и желаю, чтобы онъ подождалъ меня.
Я зналъ, что онъ это сдлаетъ. Я нарочно споткнулся, выходя изъ вагона, крикнулъ, какъ будто бы отъ боли, и не могъ хать дальше. Въ теченіе двухъ недль мы сидли въ маленькомъ отел. Къ ног нужно было прикладывать ледъ и какъ можно меньше ходить. На счастье, нигд по близости не было доктора, я настаивалъ на томъ, что не хочу никого. Мариня хотла ухаживать за мной. Я благодарилъ ее и, хромая, старался самъ себ все длать. Я видлъ, что она не понимаетъ, удивляется, пугается. Да, прежде всего она начала испытывать страхъ, начала бояться. Женщина и ребенокъ прежде всего начинаютъ бояться, если не могутъ чего-нибудь понять. На третій день этой моей болзни я сказалъ ей въ первый разъ въ жизни, чтобы она вышла изъ комнаты, что я предпочитаю быть одинъ. Она вышла. Такъ какъ у насъ была только одна комната, то она должна была выйти изъ дому. Я не знаю, что она сдлала. Я упалъ лицомъ въ подушки — и это не былъ плачъ, а какая-то судорога въ горл, какъ будто бы смерть пришла меня задушить. Спустя часъ, два, можетъ быть, три часа, я услышалъ легкій, несмлый стукъ въ дверь. Она вошла — вся мокрая и иззябшая, шелъ дождь. О Боже! Если бы я цлую вчность былъ въ аду, я не почувствую того, что почувствовалъ, когда принудилъ себя не упасть къ ея ногамъ, не схватить ихъ, не осушить и не согрть своими губами… Но это было для нея… Эти ея глаза!.. Эти испуганные, боящіеся меня, расширенные отъ удивленія, печальные глаза… Эти ея глаза!.. Она боится меня… меня!.. Моя мука стала страшной, меня охватила какая-то горячка, какое-то безуміе. То, что сначала было для меня трудно, начало становиться все боле легкимъ. Какъ актеръ, которому дана неподходящая роль, я началъ играть мою роль со страстью и неистовствомъ, которое совершенно овладло мной. Я повторялъ себ: это для ея блага, для ея блага, и все мн казалось недостаточнымъ. Какъ врующій фанатикъ, который для блага своей жертвы впадаетъ въ забвеніе мученій, такъ и я впалъ въ это фанатическое безуміе. Я увлекался моей ролью и весь отдавался ей. Я началъ пытать нравственно Мариню. И удивительно! Чмъ больше я чувствовалъ въ себ муки и страданія, тмъ съ большимъ бшенствомъ я мучилъ Мариню ради ея блага. Дрожащая, блдная, она смотрла на меня глазами ребенка, котораго бьютъ, а я билъ, билъ нечеловчески, безжалостно. Въ конц концовъ это начало доставлять мн наслажденіе, подобное, можетъ быть, испытываемому тми, которые въ любовномъ безуміи калчатъ и убиваютъ женщинъ. Ненависть была теперь моей единственной цлью. Ты должна меня ненавидть, должна меня ненавидть! — повторялъ я себ, но такъ какъ я долженъ былъ возбуждать въ этой женщин ненависть ко мн, то и по отношенію къ ней я испытывалъ какъ-будто ненависть. Два чувства сталкивались во мн, переплетались и боролись другъ съ другомъ: естественное — отдать за нее послднюю каплю крови, и искусственное — мучить ее. Но то искусственное, какъ раздражаемый нарывъ, начало расти, увеличиваться. Это было такъ, какъ-будто я опухъ и утратилъ въ опухоли мой первоначальный, естественный видъ, такъ что трудно было различить, что у меня естественной величины и что является слдствіемъ болзни: такъ моя любовь и моя ненависть начали срастаться въ какое-то одно чудовищное тло, теряясь взаимно одна въ другой. Чтобы такъ ненавидть, я долженъ былъ такъ и любить. Всякая неправда стала становиться какъ бы правдой. Нога, очевидно вслдствіе вынужденнаго лежанія и ненужныхъ бандажей, начала распухать, появились приступы лихорадки, я измнился въ лиц, притворная болзнь замнилась настоящей. Я былъ радъ этому, раньше моя воля раздваивалась: я долженъ былъ думать о томъ, чтобы притворяться больнымъ, теперь я могъ весь сосредоточиться на пробужденіи въ Марин нерасположенія ко мн. Она сама не знала, какъ быть со мной, она совершенно потеряла почву подъ ногами. Она не понимала. Она ходила возл меня, какъ заблудившаяся. Но хоть бы одно проявленіе нетерпнія, гнва и раздраженія… Ничего… Разв ты не видишь, что я хочу, чтобы ты поврила, что я не люблю тебя?! — кричалъ я въ душ. Я хотлъ какого-нибудь проявленія, какого-нибудь доказательства, что она убждается въ этомъ. Я ршилъ освободить ее отъ себя, но освободить такъ, чтобы она ушла безъ угрызеній совсти. Она должна была поврить, что я ея не люблю, что мн ея не нужно, что я ея не хочу. Если бы какая-нибудь сцена, если бы она бросилась въ кресло съ плачемъ: ‘я не могу, не могу больше’! Иди если бы она бросила мн въ лицо: ‘я ненавижу тебя!..’ Но ничего, ничего… И я не могъ узнать, что она думаетъ, но я зналъ, что она думаетъ все, кром того, чего я жаждалъ. И что она могла думать?! Что я ее мучу, потому что раздраженъ катастрофой нашей жизни и болзнью. Что я подлецъ, потому что мщу ей, издваюсь надъ ней, Меня начало охватывать бшенство. Почему она но цнитъ, не чувствуетъ моей жертвы?! Вдь я страдаю, схожу съ ума отъ страданія ради ея блага. Почему она не знаетъ, что я мучу ее для ея счастья? Что я не подлецъ, что я благороденъ, очень, идеально, геройски, адски благороденъ?! Почему она этого не видитъ, не понимаетъ, не чувствуетъ, не цнитъ? Она не должна дать мн понять, что она понимаетъ, потому что тогда все разрушилось бы, но я долженъ умть почувствовать, что она понимаетъ. Это долженъ быть тихій, молчаливый договоръ, нмой контрактъ. Между тмъ я видлъ, что ей всякія мысли приходятъ въ голову, кром той, которую я тамъ искалъ, которую я жаждалъ тамъ видть. Во мн начала пробуждаться чудовищная по своей сущности обида по отношенію къ Марин. Но въ конц концовъ я просто началъ задыхаться. Это было слишкомъ. Я ршилъ, будь что будетъ, кончить, но это уже не было обдуманное ршеніе, это было отчаянное послднее движеніе повшеннаго, чтобы разорвать веревку — несмотря на то, что подъ вислицей палачъ положилъ мшокъ съ ножами. Лишь бы только не задохнуться…
И вотъ однажды вечеромъ Мариня, возвратившись съ прогулки. застала меня укладывающимъ ея вещи.
— Что ты длаешь?— спросила она, остановившись на порог.
— Укладываю твои вещи.
— Разв мы демъ?
— Ты дешь.
— Какъ?— она поблднла.
— Ты дешь.
— Куда? Одна? А ты?
— Куда хочешь. А я еще останусь.
Она зашаталась. На лиц ея выступилъ румянецъ. Я ее прогонялъ отъ себя… Хотя бы она безъ памяти любила Ричарда, хотя бы ненавидла меня до глубины души — я ее прогонялъ, унижалъ ее…
Она стояла на порог, въ своемъ длинномъ сромъ пальто и смотрла на меня. Ея глаза сухіе, широко раскрытые, неподвижные хотли проникнуть мн въ сердце до дна. Я складывалъ вещи, не смотрлъ въ эти глаза, но видлъ ихъ.
Она не понимаетъ! Не понимаетъ!
Ничего, ничего не понимаетъ!
Она не можетъ поврить, не можетъ представить себ, что я ея не люблю!..
Меня охватилъ какой-то безумный гнвъ. Вдь вотъ есть что-то, какая-то женщина, которая не можетъ поврить, не можетъ представить себ, что я ея могу не любить?! И это та женщина, которая, хотя или нехотя, причиняетъ мн самое страшное горе въ жизни, которая ломаетъ меня и уничтожаетъ! Разв ты, любящая другого, думаешь, что я долженъ любить тебя, что уже не можетъ быть иначе, какъ только такъ, чтобы я любилъ тебя?! Меня охватило прежде всего сознаніе моей независимости, моей воли, энергіи, сопротивленія. Я вскочилъ отъ чемодана, въ который укладывалъ ея платья, и крикнулъ: Разв ты не видишь, что такъ не можетъ быть дольше?! Разв ты не видишь, что я уже не могу быть вмст съ тобой, что такъ какъ ты меня перестала любить, такъ и я тебя пересталъ любить?! Разв ты не можешь понять, не можешь представить себ, что я могу тебя перестать любить? Разв ты думаешь, что я непремнно долженъ тебя любить?! Что уже не можетъ быть иначе?!
Въ эту минуту я не любилъ ее, не ненавидлъ, въ эту минуту мн давило горло раздраженіе на чудовищное самомнніе этой женщины и сознаніе, что я все могу сдлать?! Я долго говорилъ. Я сказалъ ей, что чувство можетъ быть только взаимно, что моя любовь къ ней, хотя она была очень велика, отъ перваго момента катастрофы — я такъ выразился — начала уменьшаться, должна была уменьшаться. Я длалъ удареніе: должна была, подчеркивалъ его, вбивалъ ей въ мозгъ. Я понималъ, что если я долженъ побдить въ моемъ ршеніи, то долженъ побдить до конца, что тутъ не можетъ быть половинчатыхъ побдъ. Все должно было быть, все не могло быть иначе, Она должна поврить, что я ея не любилъ — иначе зачмъ все, зачмъ вся эта мука? Задачу, которую я поставилъ себ, облегчило то обстоятельство, что я постоянно думалъ о томъ, что она не можетъ поврить тому, что я могъ, сумлъ, осмлился, отважился разлюбить ее. Что я могу ея не любить и не падаю мертвымъ. Что я могъ перестать ее любить и живу! Что я не люблю ея уже, а однако весь міръ не обрушивается, звзды не блднютъ, солнце не гаснетъ. Смотри, видишь, однако мертвые не встаютъ изъ гробовъ, завса въ храм не раздирается, нтъ землетрясенія и сверхъестественной темноты. Сначала я говорилъ, потомъ началъ ее рубить. Языкъ мой свистлъ надъ ней, какъ бичъ. Я окружилъ ее огнемъ, молніями словъ издвательства. Я забылъ, зачмъ я длаю это, что это было испытаніе. Я сталъ похожъ на хирурга, который сошелъ съ ума при вырзываніи язвы и началъ производить скальпелемъ чрезвычайно ловкіе и производящіе ужасную боль удары вокругъ больного мста. Я побждалъ ее, я упивался побдой. Я началъ испытывать такое ощущеніе, какое испытывалъ, когда, подравшись съ моимъ самымъ близкимъ другомъ на школьномъ двор, я повалилъ его и билъ, а онъ стоналъ. Слова мои были, какъ острыя иглы. А она стояла у порога въ своемъ сромъ длинномъ пальто и смотрла на меня сухими, широко раскрытыми глазами, блдная, какъ трупъ. Я чувствовалъ, что играю съ змей, что танцую на краю пропасти.
Одно неосторожное слово, одинъ дрожащій звукъ моего голоса могли открыть ей всю правду, могли сорвать съ моего лица маску, которую я самъ въ зеркал, въ безпамятств, какъ будто считалъ своимъ настоящимъ лицомъ. Но эта опасность еще больше возбуждала меня. Мн казалось, что я разсыпалъ въ воздух множество иглъ и съ несравненной ловкостью ловлю ихъ тоненькой тросточкой, удерживаю въ воздух и бросаю въ лицо Марин, чтобы он кололи ее, отскакивали и снова, описывая причудливые узоры, падали на ея лицо. Наконецъ-то я достигъ цли: она должна была поврить. Она отошла отъ двери и, не говоря ни слова, начала помогать мн укладывать вещи. Первое ея движеніе сразу сбило меня съ ногъ. У меня потемнло въ глазахъ, я принужденъ былъ собрать всю силу, чтобы не упасть.
Все, что было до сихъ поръ, было ничто — только теперь я увидлъ край настоящей бездны. Ея не будетъ…
Я сразу почувствовалъ себя старикомъ дряхлымъ, изможденнымъ, ветхимъ старикомъ. Я почувствовалъ себя калкой, паралитикомъ, странникомъ, заблудившимся въ безбрежной песчаной пустын, утопающимъ, держащимся за доску на безбрежномъ океан… Конецъ… Однако я чувствовалъ, что потерять такую побду я не долженъ. Я умолкъ, но не далъ ничего замтить по моему лицу и укладывалъ ея платья, ея бдныя, маленькія, любимыя мои платья… Такъ бы я поцловалъ ихъ, такъ бы ихъ прижалъ!.. Мн казалось, что они говорятъ мн: зачмъ ты насъ выгоняешь? разв мы гадкія? или грязныя? знаешь ли ты, что съ нами будетъ? разв мы надоли теб? разв ты насъ никогда не любилъ?…
Бдныя, бдныя платья… Мы уложили все, заперли чемоданы. Я выпилъ воды, потомъ коньяку, посмотрлъ въ расписаніе поздовъ, поздъ отходилъ черезъ четверть часа. Какое счастье!.. Я невольно мысленно воскликнулъ: какое счастье!.. Это была нечеловческая мука… Я видлъ, что если я не заговорю, то мы разстанемся молча. У Марини были сжатыя губы… Что она думала, не знаю. Ея лицо было какъ будто каменное и очень измученное. Нужно было чашу испить до дна, выдержать до конца. Такъ мать, страдая, улыбается ребенку, чтобы онъ не видлъ, что ей больно. Я вынулъ бумажникъ, положилъ двсти гульденовъ въ конвертъ и, отдавая ихъ Марин, сказалъ: это твои деньги, проценты на твое приданое. Приданое твое, какъ теб извстно, лежитъ въ банк до твоего распоряженія. И еще я дамъ теб записку. И я написалъ: Господину Ричарду Гальницкому. Я хотлъ Вамъ сказать, что я жены моей не люблю. Ничего не имю противъ вашего союза. Разводъ я устрою. Да кром того вы можете перемнить вроисповданіе. Подпись.
Я хотлъ было прибавить: работайте вмст — но эти слова могли выдать меня, могли навести Мариню на мысль, которая могла разрушить все мое страшное дло. Я положилъ бумагу въ другой конвертъ, надписалъ адресъ и сказалъ: если бы теб захотлось. Я зналъ, что она не прочитаетъ, и она такъ и сдлала. Она положила оба конверта за корсажъ и заколола его — навсегда… Затмъ я позвонилъ, сказалъ, стараясь быть спокойнымъ, что барыня узжаетъ, и приказалъ отнести вещи на желзную дорогу. Потомъ…
Потомъ мы пожали другъ другу руки холодно, коротко…
Она была недовольна мною… недовольна… что я ея не люблю… Женщина…
Была недовольна, что я ее выгоняю… Жена… Мариня…
Такъ я съ ней разстался… Такъ попрощался съ ней. Одно короткое, холодное пожатіе руки… Навсегда… Я не могъ иначе… Я долженъ былъ выдержать до конца… Ради нея… Потомъ она вышла — глаза наши встртились — ни я, ни она не оказали ни олова другъ другу… Такъ я съ нею разстался… Потомъ она закрыла дверь, я слышалъ, какъ она сходила съ лстницы…
Она вышла съ недовольствомъ, съ страшной обидой — выгнанная… выгнанная, какъ метресса, какъ любовница… Она!.. Нтъ,она ничего не поняла… Если бы она схватила хоть тнь моей мысли, то она не могла бы быть уже никогда счастливой, а я хочу, чтобы она была счастлива, чтобы могла быть счастлива, чтобы ни со мной, ни безъ меня, не была бы несчастна черезъ меня…
Она вышла… изъ воротъ отеля за уголъ… только ея срое пальто я увидлъ черезъ окно… Такъ я съ ней разстался, такъ разстался, такъ попрощался съ ней… Такъ — на всегда… Такъ съ ней разстался, съ моей Мариней, съ моей женой… Такъ на всегда…
Если бы я умиралъ, то умиралъ бы на ея груди, если бы она умирала, умирала бы на моей… Такъ разстались бы мы на всегда… А теперь — только одно короткое, холодное пожатіе руки…
И она не вернется уже никогда, никогда, никогда! Никогда! Никогда!

——

Черная огромная масса! Я заплатилъ теб щедро! За одну жизнь я далъ теб дв — лучшихъ. За кражу самого себя я пожертвовалъ теб тмъ, что у меня было самаго дорогого, мой проступокъ по отношенію къ теб я искупаю самымъ тяжелымъ образомъ. Черная, чудовищная масса! Ты стала надо мной безжалостная, страшная, поражающая, какъ море. Ты пришла, потребовала — я долженъ былъ заплатить дань. Страшная стихія! Я, грабя тебя, совершалъ подлость, ты, грабя у меня все, все, имешь на это право. Да — я, измняя теб ради моей любви, ограбилъ тебя… Ты имешь право все взять у меня… Что я такое по сравненію съ тобой? Если бы ты прошла по мн, какъ колоссальный слонъ, топча и раздавливая меня — что я по сравненію съ тобой? Если бы это нужно было для твоего блага — что я такое? Ты имешь право брать жизни — ты страдаешь. Христосъ былъ съ тобой, что я такое по сравненію съ тобой? Что я сравнительно съ жизнью? Машина должна быть въ дйствіи, колеса должны вращаться, зубцы этихъ колесъ должны цпляться другъ за друга,— горе тому, кто очутился между колесами и зубцами машины жизни! Они уничтожатъ его и разломаютъ на куски, какъ щепку. Жизнь не знаетъ ни милосердія, ни пристрастія,— она знаетъ только свое движеніе. Гигантскіе вихри людскихъ чувствъ летятъ черезъ всю вчность, колоссальныя страсти людскія движутся, какъ океаны. Убгайте отъ нихъ! Горе тому, кого он настигнутъ! Разорвутъ на куски! Есть надъ землей атмосфера понятій и чувствъ, въ которую не слдуетъ проникать — она убиваетъ своимъ жаромъ. Безумные вихри и волны жизни бросаютъ человка во вс стороны, какъ щепку. Въ пространств происходитъ страшная борьба понятій и чувствъ, въ немъ есть страшная втряная мельница, горе тому, кого коснется и зацпитъ ея крыло — онъ вылетитъ въ воздухъ, какъ пылинка, разобьется и раздробится въ прахъ. Колоссальная жизнь пожираетъ насъ, какъ муравьдъ муравьевъ, безъ слда, безъ звука, безъ возможности сопротивленія мы гибнемъ въ ея пасти, въ ея бездн. Время отъ времени высовывается языкъ — и каждый разъ гибнутъ изъ насъ сотни, тысячи…
Страшная мельница бьетъ крыльями — она зацпила меня, подбросила, подбила, я вылетлъ въ воздухъ, какъ пылинка, разбился въ прахъ…
Хаосъ и борьба понятій и чувствъ бываютъ слишкомъ сильны для груди человка, слишкомъ слаба грудь человка для вихрей своихъ чувствъ, для океановъ своихъ страстей.
А надъ всмъ этимъ поднимается холодная, непоколебимая, таинственная и не изслдованная, какъ сфинксъ, Иронія…
Сатанинская Иронія.
А подъ ногами нашими бездна. Вотъ я, принесшій въ жертву себя и все, я являюсь съ клеймомъ ренегата по отношенію къ тмъ, для кого я принесъ въ жертву женщину, величайшее сокровище на земл, и оставляю дурную память у той женщин, для счастья которой я принесъ въ жертву самого себя…
Впередъ же, впередъ, черная масса!
Идите вы къ Свту, къ Жизни, къ Блеску, вы двое, вы счастливые, ясные, живые — идите по моему трупу. Идите же! Ты, Мариня, будь ангеломъ отваги, опоры, утшенія — а я въ бездну, въ бездну, въ бездну…

——

Гробъ, а въ гробу она. На ней блое платье и цвты въ волосахъ. Руки сложены на груди — такъ она спитъ. О Христосъ!..
Такъ ужъ навсегда, навсегда, навсегда! Напрасно я повторяю себ: такъ должно было быть. Напрасно вбиваю себ въ мозгъ: не могло быть иначе.
Напрасно у меня есть разсудокъ — только одна есть сила: чувство. Напрасно я думаю, что искупаю свою вину, что я не долженъ уже чувствовать себя преступникомъ по отношенію къ сотнямъ тысячъ несчастныхъ, что цной моего счастья я купилъ счастье двухъ людей, что эти люди стоятъ гораздо больше, чмъ я, что Мариня чрезъ меня счастлива… Напрасно я это думаю. Эгоизмъ, какъ Протей, измняетъ свой видъ, какъ хочетъ. Онъ похожъ также на резиновый шарикъ: онъ сжимается подъ пальцами — отнимешь пальцы: онъ сразу выпрямится. Эгоизмъ, какъ вода — гд-нибудь разсчешь ее лодкой, но отплыви только, и всюду ровная поверхность.
Напрасно я хотлъ любить что-нибудь больше себя. Я, какъ путникъ, гибнущій съ голоду въ пустын, какъ паралитикъ во время пожара въ дом.
Что же предо мной до конца жизни? Она въ этомъ гробу. Я смотрю на ея лицо, блдное, тихое, спокойное. Она никогда не умирала, такой я уже ее увидлъ, это счастье мое, которое не родилось никогда, не жило никогда.
Сколько людей такъ живетъ, рядомъ съ такимъ гробомъ!
Спи…
Мариня моя! Счастье мое!
И такъ уже до конца я буду смотрть въ это лицо
Когда я родился, тебя такъ сразу положили въ гробъ. Ты никогда не жила — это все была иллюзія, былъ сонъ.
Въ теб олицетвореніе, воплощеніе всего, что могло быть счастьемъ. Въ теб собраніе всхъ моихъ идеаловъ и страстныхъ желаній. Все, чего моя душа и тло жаждутъ — все въ теб.
Твой отблескъ дошелъ ко мн въ образ этой женщины. О! какъ же я тоскую по ней, какъ страстно тоскую!..
Напрасно я хочу крпиться, хочу подавить себя какой-нибудь мыслью, какой~нибудь идеей. Ничто земное не удовлетворяетъ меня. Есть разныя жизни, есть и такія, которыя являются однимъ воплощеннымъ зломъ, одной бездной страданія, однимъ положеніемъ безъ выхода. Теперь я, какъ тотъ ткачъ, который ослпъ среди умирающей отъ голода семьи — что онъ можетъ сдлать?..
Если жизнь можетъ быть зломъ безъ дна, берега и края, если самыя великія, самыя благородныя, самыя святыя на земл идеи могутъ оказаться недостаточными для укрпленія духа и подавленія сердца, если не удовлетворяетъ ничто земное, хотя бы оно достигало до неба, куда же идти?
Бездна, бездна, бездна!.. И это должно быть послдней мыслью?.. Только отрицаніе? Только вопросъ?.. Только бездна?..
Письмо… Отъ нея?!.. Отъ нея!.. ‘Людвикъ. Поблагодаримъ Бога за то, что ты пересталъ меня любить. Я счастлива. Каждый день я молюсь за тебя и прошу Бога, чтобы Онъ далъ теб другое счастье, настоящее. Мы не были созданы другъ для друга. Это была страшная ошибка. Страшная! Мы тяжело пострадали за нее оба. Ты былъ добръ ко мн, былъ убжденъ, что любишь меня, какъ и я была убждена, что люблю тебя. Я не забуду этого никогда. Я врю, что теб важно мое счастье. Я счастлива. Будь и ты счастливъ! Каждый день я прошу Бога о счасть для тебя.

Марія Гальницкая’.

Дата — это уже почти годъ… Это была страшная ошибка… Значитъ, это была ошибка… Мы не были созданы другъ для друга… Это была ошибка…
Что же знаетъ человкъ, что можетъ онъ знать?!
Эта самая женщина говорила мн изъ глубины сердца, изъ глубины души, говорила мн сотни разъ, что я созданъ для нея, а она для меня, что если-бы она не могла быть моей, она не была бы ничьей… Что же знаетъ человкъ?
Вотъ и тотъ человкъ, относительно котораго я сомнвался, можетъ ли онъ что-нибудь любить, кром своей идеи, который ради идеи оставилъ въ нужд мать и сестру, тотъ автоматъ фанатизма со стальными орлиными когтями,— и онъ удивился и испугался, что любовь можетъ быть ‘до такой степени сильна’…Что же знаетъ человкъ? Ни я не зналъ его души,ни онъ самъ ея не зналъ. Что же есть еще? Вра — разочаровываетъ, геройство — не удовлетворяетъ, сознаніе добраго дла — не вознаграждаетъ…
Да, вы несчастные! Кто подниметъ противъ васъ палецъ, о страдающіе, тотъ преступникъ! Христосъ былъ съ вами! ‘Если хочешь быть совершеннымъ, или, продай свое имущество и раздай нищимъ и будешь имть сокровища на небесахъ’.
И вотъ я продалъ все имущество свое и роздалъ нищимъ — я совершененъ, но мои сокровища на небесахъ… Какія же мои сокровища на небесахъ?
Потому что если-бы я сказалъ, что сознаніе моего хорошаго поступка по отношенію ко всему обществу и моего пожертвованія собой для отдльныхъ людей является для меня наградой, хотя бы отплатой,— я солгалъ бы.
Если бы мн дали голосъ, чтобы говорить толп, чтобы показать толп путь жизни, чтобы бороться противъ сомннія, противъ отрицанія, противъ пессимизма, противъ апатіи, я сказалъ бы: въ жертв и въ пожертвованіи собой, въ большей любви къ ближнему, чмъ къ самому себ,— исцленіе отъ всхъ ранъ, награда и утшеніе. Сознаніе, что поступаешь хорошо, вознаградитъ тебя за вс несправедливости, которыя можетъ теб причинить міръ. Длай лучше другимъ, чмъ самому себ, и ты не будешь страдать душевно! Сознаніе, что ты такъ умешь, такъ способенъ любить, вознаградитъ тебя за все!
Любите идею любви, идеалъ любви, любите ея ангельское понятіе!
Поднимайтесь надъ всмъ земнымъ, надъ самимъ собой, погружайте самихъ себя въ эту идею, въ этотъ идеалъ, и вы будете счастливы! То чувство, что вы достигаете своего идеала, дастъ вамъ счастье. Жизнь должна быть борьбой любви… Старайтесь вс побждать въ ней другъ друга!
Будьте сверхчеловкомъ въ любви, будьте, какъ Христосъ. Онъ любилъ больше міръ, чмъ Самого Себя. Пусть вамъ заповди Христа будутъ недостаточны. Идите за Нимъ, сравняйтесь съ Нимъ! Любите, какъ Онъ, какъ Богъ… Нужна вра, нужно мужество, нужна отвага. Людей не надо поражать. Правда бываетъ страшной вещью, она часто иметъ лицо Медузы, отъ котораго каменли вс видвшіе его. Пусть люди не видятъ правды, пусть обманываютъ себя иллюзіями!
Зачмъ ее открывать, если она поражаетъ? Ради какого идеала, какой цли? Зачмъ эта зрлость, эта разсудительность ума? Зачмъ эта бездна сознанія? Пусть люди будутъ дтьми, лишь бы они были счастливы! Пусть будутъ греческими пастухами, которые врили въ басни, которымъ улыбались деревья и которыхъ дразнилъ фавнъ — лишь бы они были счастливы!
Не правда — идеалъ жизни, а счастье. Pereat veritas, fiat felicitas! Если бы мн дали голосъ говорить толп, я не сказалъ бы ей, что жизнь бываетъ бездной, изъ которой нтъ выхода. Я сказалъ бы ей: любите идеалъ любви, онъ вырветъ васъ изъ всякой бездны… Но я знаю, что изъ нея только одинъ выходъ — безропотная покорность…
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека