Бессмертный, Мендес Катюль, Год: 1882

Время на прочтение: 136 минут(ы)

Катюль Мендес

Бессмертный

Vritables mmoires de Cagliostro

Предисловие

Ты имеешь право спросить нас, читатель: в самом ли деле это подлинные записки Калиостро? Да, подлинные.
По крайней мере, нет причины им не доверять, поскольку описываемые в них обстоятельства вполне соответствуют истинному характеру знаменитого графа. Так давай примем их за настоящее произведение великого мага. А на вопросы о происхождении записок мы рассказали бы тебе эту историю.
В 1849 году — в эпоху занятия французами Рима, в этом городе на одной из маленьких улиц, соседствующих с Сент-Бартоломеем, жила старуха по имени Лоренца. Каждый солнечный день (а такие нередки в вечном городе) выходила она из дома с маленьким стулом, усаживалась на берегу Тибра и слушала болтовню соседних прачек. Их смех развлекал ее, согревал сердце, а солнце пригревало спину.
Мы также любили прачек, и они всегда отвечали на наши поклоны, что давало повод смело вмешиваться в их разговоры. К тому же римлянки любят комплименты в лицо. Старуха забавлялась нашей болтовней, иногда поддерживая ее остроумными шутками, как особа, видевшая свет. Рассказывали, что она была женой знаменитого мага, сама занималась предсказаниями и жила колдовством. Наверное, в молодости она была довольно хороша, о чем свидетельствовали не только манеры знатной дамы, но и привлекательное лицо с остатками былой красоты.
Старуха охотно занимала у нас понемногу денег на покупку нюхательного табаку. Это обстоятельство и стало причиной нашей дружбы.
Однажды вечером, когда она сильно жаловалась на свою ногу, мы предложили проводить её до дома, вызвав этим насмешки прачек, поздравивших нас с победой. Но их шуточки никого не смутили.
Лоренца была тронута. Она назвала свое имя, поведала много интересного, потом показала хранившиеся у нее письма и бумаги. Они оказались на редкость любопытными. Старуха же не умела читать и отдала их нам.
Вот они.

КНИГА ПЕРВАЯ
ПОСТИЖЕНИЕ ЧУДА

Глава I,
в которой изложены причины, заставившие меня написать мемуары

Я сейчас узнал от моего друга и тюремщика отца Панкрацио, что французская революция все усиливается и что Людовику XVI отрубили голову при помощи машины, называемой гильотиной, которую будто бы выдумал один французский доктор, хотя она давно уже применялась, в частности в Риме.
Как много событий произошло в несколько дней. И тогда, когда изменяется лицо Европы, мне приходится сидеть в четырех стенах, а ведь я предсказал эту революцию своими пророчествами. Не я ли предвидел за три года вперед разрушение Бастилии? Да, Франция все-таки лучше Италии.
Каким я был глупцом — знаменитый, божественный Калиостро, явившись, как дурак, в Рим и попавшись в руки инквизиции! Как мучили и терзали меня эти монахи! До какой подлости и трусости доводили их допросы!
Но что же делать?
Ждать и ждать! Чувствую себя сильнее, чем когда-либо. Мне едва только пятьдесят лет, но стоит ли об этом думать, когда я бессмертен?
Чтоб суметь сосредоточиться, надо отрешиться от гнева и увлечений. Когда человек не может забыть, надо вспоминать — это помогает коротать время.
Что если рассказать Панкрацио мою странную и удивительную историю, одновременно и темную, и блестящую? Да, напишу и прочту, это позабавит нас обоих.
Панкрацио, этот шпион, приставленный, чтобы продать меня, сделался другом. Он принадлежит мне душой и телом, так как я обратил его в розенкрейцера. И если со мной что-нибудь случится, ведь никогда нельзя быть уверенным в себе, имея дело с римской церковью, то эти бумаги станут прощальным приветом моей бедной жене, несчастной Лоренце, которая должна невыносимо скучать в монастыре Святого Антония. Что может она там делать — она, которая за все время жизни со мной ни разу не прочитала ‘Ave’?
Хорошо знаю, что она болтает со своим духовником и по утрам издали видит священника, служащего обедню. Это все-таки что-нибудь. Монастырь лучше тюрьмы, в этом могу вам поручиться.
… Давно прошло то время, когда я давал ‘поцелуй мира’ множеству очаровательных ‘посвященных’.
Но прочь, прелестные химеры! Пора начинать описание приключений графа Калиостро.

Глава II
Почему мой дядя Томазо поместил меня в монастырь, где я должен стать монахом, и каким образом я там сделался алхимиком

‘Я провел первые годы моего детства в Медине, в Аравии, воспитанный под именем Ашарата, — имя, которое сохранял до моего путешествия в Африку и Азию. Вместе с учителем Альтотасом я жил во дворце муфтия Салахаима…’
Что это такое?.. Увы! Так начиналась биография, выпущенная мною в свет во Франции после заключения в Бастилию. Там никто в ней не сомневался, но Панкрацио никогда не поверил бы ни одному моему слову, точно так же, как и Лоренца, как и я сам…
Крайне трудно говорить настоящую правду. Это почти невозможно. Тем лучше. Недаром же я за всю свою жизнь сделал столько чудес.
Итак, вот она, правда.
Я родился в Палермо 6 июня 1743 года от хорошенькой брюнетки Фелиции Браконьери и торговца бакалейными товарами Пьера Бальзамо. У моей матери были большие кроткие глаза, и она знала множество прелестных песен, но я не сохранил ни малейшего воспоминания об отце. Зато отлично помню моего дядю Томазо, который раздавал гораздо больше пощечин, чем благословений, и моего дядю Калиостро, бывшего моим крестным отцом, чье имя я сохранил.
Кроме этого, почти ничего не знаю о первых годах моей жизни. Я считался красивым ребенком и так как был ленив, грязен, лакомка и даже иногда воровал, то дядя Томазо прочил меня в монахи. Меня поместили в монастырь Сен-Pox в Палермо, откуда я бежал, перелезши через стену. Но был пойман и заперт в монастырь Сен-Фрателли в Кастельжироне. Оттуда не бежал, несмотря на то, что мне этого очень хотелось, но стена была слишком высока, а двери крепко заперты. Сам же я еще не обладал в то время даром делать чудеса.
В Кастельжироне правила были очень строгие: надо было стать ученым и вести себя, как святой. Последнее условие крайне печалило меня. Предоставленный заботам монастырского аптекаря, старого монаха-лекаря, заставлявшего делать лекарства и микстуры, я проводил целые дни в его лаборатории, где мне нравилось гораздо больше, чем в церкви или в исповедальне. К тому же мы выходили из монастыря, чтобы ухаживать за больными, что прерывало заключение и развлекало меня.
Больные лихорадкой нравились мне, умирающие сильно интересовали. Я с удовольствием глядел в глаза смерти и ничего не боялся. Почтенный отец, не стесняясь, демонстрировал сильную и слабую стороны искусства, и скоро стало ясно, что его добрые советы играли в излечении гораздо большую роль, чем лекарства.
Да, я тогда уже понял могущество человеческих слов!
Кроме того, иногда приходилось помогать людям умирать, и это сделало меня отчасти философом.
Монах — мой сторож — был не только лекарем, но и алхимиком. Он проводил вечера, а иногда и ночи, перелистывая громадные старые книги, в которые не запрещал заглядывать и мне. Сначала я ровно ничего не понимал, но, тем не менее, со странным усердием помогал в работе старому монаху — моему Альтотасу.
Так как Альтотас много занимался опытами и мало говорил, то я не знал, что, собственно, он искал. Но это не помешало мне позднее перед всем светом присвоить его открытия, и люди поверили мне. А поскольку всякое чистосердечное убеждение есть нечто действительное, то я, без сомнения, в самом деле, нашел нечто. Что — мне и самому бы хотелось узнать.
Между тем время шло, я становился юношей и начинал сам замечать это.

ГЛАВА III
Новый способ толковать священные книги

В нескольких шагах от монастыря жила хорошенькая девушка по имени Розора. Мне казалось, что это имя должно было значить в одно и то же время ‘Роза’ и ‘Аврора’. Наша милая соседка была понемногу и тем и другим. Обычно она сидела у окна, и, выходя из монастыря с Альтотасом, я постоянно видел ее и благодарил Бога, который внушил ей такую любовь к чистому воздуху.
Нет надобности говорить, что глядел на нее влюбленными глазами, со своей стороны она не скупилась на улыбки, бросавшие меня в дрожь. От этого я часто задумывался. Но был юношески скромен, и сто шагов, отделявших меня от Розоры, казались непроходимой пропастью. Девушка до такой степени занимала мои мысли, что я, без сомнения, допускал большие ошибки в наших фармацевтических произведениях, так как отец Тимофей, наш приор, приняв лекарство от мучившей его подагры, чуть не умер.
В наказание за рассеянность на меня наложили пост и заставили читать во время обеда. Пища в монастыре и так не была особенно обильна, и у меня разрывалось сердце при виде братьев, поглощавших суп и зелень, тогда как я вынужден был питаться сухим хлебом и водою. Желая как-нибудь забыться, я с жаром предавался любовным мечтам, и мне не раз казалось, что пар, поднимавшийся из чужой тарелки, принимает образ обнаженной Розоры.
Моя рассеянность была причиною скандалов, вызывавших больший шум, чем следовало бы.
Однажды я читал главу из Библии о Ноевом ковчеге, очевидно, одну из наиболее интересных, и, дойдя до тех слов, где говорится, что Господь велел Ною взять по семи пар чистых животных, добавил следующее:
— Возьми с собою Розору из Кастельжироне и дай ей лучшее место в твоем ковчеге. Это будет прекраснейшее из всех созданий, которое ты поместишь к себе… Ступай к ней — Ты найдешь ее сидящей у окна. Закутай ее потеплее, чтобы у нее не начался насморк, так как погода будет сырая. А когда снова выглянет солнце…
Мне удалось продолжать довольно долго, так как монахи за обедом благочестивые чтения слушают рассеянно, нескольких главных слов, схваченных на лету из известного рассказа, достаточно для них, чтобы следовать за его нитью более воображением, чем слухом. Прошло около четверти часа, прежде чем нарастающий шепот и подавленный смех привели меня в чувство.
В результате отец Тимофей собственноручно наказал меня. И его наказание было тем сильнее, что он еще не забыл приготовленного мною лекарства.
В другой раз я совершил более серьезный проступок. Выйдя на кафедру, чтобы начать чтение, с головой, наполненной Розорою, и, открыв книгу, положенную предо мною, заметил на полях нарисованную девушку в прелестном костюме. В книге она звалась… уже не помню, как, мне было все равно, я сам назвал ее Розорой и, делая вид, что читаю, с энтузиазмом описывал красавицу слушателям. Да простит мне Бог, но, кажется, говорил об обнаженных руках, которые снились мне прошлой ночью.
Произошел всеобщий шум. Меня заставили сойти с кафедры. Я упирался, уверяя, что прочел все это в книге. Тогда меня потащили за рясу, но я ударил ногой прямо в лицо нападавшего, который оказался никем иным, как самим отцом Тимофеем. Что тут было! Меня опрокинули, связали и бросили в карцер, где предоставили собственным мечтам.
Еще никогда я не подвергался таким ужасным испытаниям. После нескольких часов бессильной злобы уснул. Когда проснулся, меня окружала тяжелая холодная атмосфера, пропитанная сыростью. Ужасно хотелось есть. Воображение подсказывало, что мне суждено погибнуть здесь. В монастыре рассказывали страшные истории о неожиданно исчезавших монахах, о которых никто никогда уже более не слыхал.
Между тем время шло. Я метался по своей темнице, где нашел лишь кучу сгнившей соломы и обломки разбитой кружки.
Время тянулось бесконечно. Мне казалось, что прошло уже два или три дня в этой могиле, как вдруг послышались тяжелые шаги и ко мне проник красноватый свет лампы. Я узнал брата-ключника и отца Тимофея. Последний нес в руках орудие пытки — род кнута с узлом на конце.
Задрожав от гнева, я почувствовал, как нервы мои напряглись. Слабость и отчаяние уступили место решимости. Я глядел на этих чудовищ, как будто они явились убить меня и похоронить. Почерпнув в моем отчаянии смелости, которой до сих пор не могу забыть, стал в оборонительную позицию. По тому, как пришедшие щурились, угадывалось, что, войдя со света, они ничего не могут различить в темноте, и, желая скорее воспользоваться этим преимуществом, я схватил громадный обломок кружки и с размаха ударил им по голове приора, тут же упавшего навзничь. Затем обернулся к брату-тюремщику. Он не был способен на большое сопротивление и на коленях просил о милости.
Мне удалось выхватить у него связку ключей и выйти, заперев дверь за побежденными врагами. В это время вся братия как раз была в церкви. Я осторожно пробирался вдоль стен, скрывался, ждал и старался избежать всевозможных встреч. Наконец выбрался на улицу и задохнулся от чистого воздуха.
Розора сидела у окна. Я толкнул полуотворенную дверь и в одно мгновение был у ее ног.

ГЛАВА IV
Я веду себя очень дурно, но и другие не лучше

Уже не помню, что говорил Розоре. Мысли так же толпились у меня в голове, как слова на устах. Я произвел на нее впечатление сумасшедшего влюбленного. Она закрыла дверь и окно, но не закрыла для меня своего сердца. Эта добрая девушка спасла меня. Так как у Розоры были некоторые связи в свете, то мое дело оказалось в лучших руках. Она очень часто виделась с кардиналом С…, который охотно давал ей интимные аудиенции и советы. Достойный прелат принял во мне участие и взял на себя труд все устроить с монастырем.
Это ему удалось. Кроме того, он освободил меня от обетов, помирил с семьей и обещал обеспечить будущность, которую и устроил немедленно, дав двадцать экю и приказ немедленно оставить Кастельжироне. Полагаю, что он немного ревновал меня к нашему общему другу.
Что же касается Розоры, то она восприняла мой отъезд без сожаления. Я был так молод и так страстен, что, наконец, надоел ей своей любовью.
Когда явился в Палермо, у меня осталось всего три экю: я иногда останавливался на дороге, больше в трактирах, чем в церквях, и видел меньше монашеских ряс, чем женских юбок.
Дядя Калиостро открыл для меня свой дом и не жалел советов. Чтобы доставить ему удовольствие, более чем по собственной наклонности, я поступил в мастерскую художника, где начал брать уроки рисования. В действительности же мне удалось только завязать дурные знакомства и вступить в шайку негодяев, которые грабили город, пугали женщин и запоздалых прохожих. Если обход стражи замечал нас в одном конце улицы, то поворачивал в другой. Так как при встрече с нами он не ожидал ничего, кроме пинков, то и не совал носа в наши дела. В этом прекрасном обществе я научился довольно хорошо владеть шпагой и постиг это искусство в ссорах, которые могли стоить мне жизни, но, к счастью, отделывался только царапинами.
Меня научили пить, и, наконец, часть моего воспитания, начатая Розорой, также была завершена.
Теперь нужно упомянуть об одном странном качестве, которым не стану гордиться, поскольку обязан им главным образом природе. Пускай мои успехи в рисовании были скромны, зато рука приобрела такую ловкость, что я без малейшего усилия мог подражать самому трудному почерку и делал это с таким совершенством, что невозможно было отличить копию от оригинала. Но я не злоупотреблял этим талантом и использовал его лишь во благо моих друзей. Действительно, как можно было отказать им, например, в билетах на спектакли, когда мне стоило только их написать? Это совсем не вредило директору театра, так как у него постоянно были пустые места. К тому же мои люди всегда вели себя хорошо: счастливые тем, что вошли даром, они никого не оскорбляли и никогда — не мешали показу пьесы.
Когда какой-нибудь добрый малый, бывший на заметке у полиции, нуждался в бумагах или аттестатах, я, конечно, не мог отказать и оказывал ему услугу без вреда для кого бы то ни было. Откровенно сознаюсь в этом, так как мне никогда не приходило в голову подделывать бумажки, что, впрочем, очень трудно и долго.
В наших игорных домах много играли, но карты и кости никогда мне не нравились. Было бы противно приобрести такую ловкость, чтобы постоянно выигрывать, а для проигрыша у меня не было денег. Кроме того, подобное искусство казалось опасным, и могу назвать многих из самых ловких наших товарищей, окончивших галерами.
Тем временем мне исполнилось восемнадцать лет, я влюбился во второй раз в жизни. Следовало бы сказать, в первый: чувство, внушенное мне Эмилией, было так чисто, хотя и страстно, что даже изгладило воспоминание о чувственном увлечении Розорой.
Эмилия была моей кузиной, и мы еще детьми играли вместе. Она вернулась домой, окончив воспитание в монастыре. Я увидал ее в первый раз с изумлением, почти с испугом. Эта шестнадцатилетняя итальянка была уже женщиной до мозга костей. Протянув мне смуглую руку и сказав нежным голосом ‘здравствуйте, кузен’, она сделала из меня верного раба. Я с трудом сдержался, чтобы не пасть перед ней на колени.
Единственное, что мне не понравилось, — это появление одновременно с Эмилией одного из моих друзей-негодяев шевалье Тривульция. Кажется, он иногда виделся с моей кузиной в приемной монастыря. Дядя позволил ему поздравить возвратившуюся пансионерку, и тот бессовестно стал надоедать нам своими посещениями.
— Сначала Эмилия принимала его любезно, и я думал, что имею в нем опасного соперника, но ошибался. Итальянка, а следовательно, вдвойне женщина, кузина любила, чтобы за ней ухаживали, вот и все. В действительности же она была тронута лишь моей нежностью. Ее предпочтение выражалось все яснее и яснее, и я уже поглядывал на шевалье снисходительно.
Не раз просил кузину назначить мне тайное свидание в ночной тиши. Она все откладывала, не говоря ни да, ни нет, но с такой улыбкой и таким взглядом, что сердце у меня начинало биться сильнее. Наконец однажды она сказала мне следующее:
— Ты добрый мальчик, Жозеф, и я уверена, что ты меня любишь.
— Люблю ли я вас, Эмилия!..
— Приходи сегодня вечером в сад, когда все уснут.
— Боже!.. А в котором часу?
— В полночь. Согласен?..
— О! Эмилия…
— Итак, до вечера, — сказала она, поспешно уходя.
Какой день! Первое свидание — прелестная вещь. Оно волнует кровь и возбуждает нервы.
Настала ночь.
Я не мог прикоснуться к ужину, так что дядя Калиостро сказал мне:
— У тебя очень озабоченный вид, Жозеф.
— Вовсе нет, дядюшка.
Запершись у себя в комнате, я слышал, как пробило десять, одиннадцать и, наконец, половина двенадцатого. Тогда я тихо спустился в сад и спрятался в беседке в дальней аллее от дома.
Была прелестная темная ночь. Лишь вверху ободряюще подмигивали звезды. Свежий воздух, смешанный с благоуханием цветов, слегка пьянил.
Пробила полночь.
Прошло еще несколько минут.
Вдруг из мрака возникла легкая фигура, казалось, парящая в невесомости. И стало понятно, почему так темна ночь: весь свет сконцентрировался на моей кузине.
— Это ты, Жозеф?
— Да, кузина.
У меня пропал голос.
Эмилия взяла меня под руку, и мы пошли по темной аллее.
Обычно столь разговорчивый, я не знал, что сказать этому ангелу. Меня переполняло страстное желание заключить ее в объятия и покрыть поцелуями. Но боялся прикоснуться к ней, чтобы каким-то неловким движением или словами не разрушить этот образ.
Накануне мысленно сотни раз рисовал картину нашей встречи, знал, что скажу, как объяснюсь. Короче, красноречию не было границ. А тут…
Наконец, потеряв терпение от моего молчания, Эмилия решилась заговорить первая.
— Жозеф… — сказала она.
Я вздрогнул, услышав прелестный голосок, и начал постепенно возвращаться из небытия. Предо мной стояла моя Эмилия.
— Что? — невнятно пробормотал я.
— Мы одни, не правда ли? Подойди ко мне ближе — еще ближе и узнай мою тайну… Жозеф, у меня есть любовник.
— У тебя!.. У вас, Эмилия? Любовник…
— Конечно, — ответила она. — Ты и не подозревал? Это Тривульций.
— Тривульций!.. А, понимаю. Да, я согласен, это любовник, но и я такой же. И брат Пеппо, который приходит за милостыней каждую субботу и объясняется вам в любви, также любовник, следовательно, нас трое.
— Ты с ума сошел. Или ты принимаешь меня за девчонку. Шевалье — мой любовник. Ты должен знать, что означает это слово… Я признаюсь тебе в этом, потому что мы рассчитываем на твою помощь в нашей любви…
Вы можете себе представить мое изумление и отчаяние. Что тут можно было ответить, и сам не знал.
Вдруг на мою несчастную голову что-то обрушилось. Это был удар палкой. За первым последовал второй, третий, потом четвертый и так до тех пор, пока дядя, узнав мой голос, не остановился.
— Как! Это ты, Жозеф? — вскричал он. Эмилия убежала.
— Какого черта ты тут делал? — продолжал удивленный добряк. — Я принял тебя за Тривульция. Он, как мне говорили, является сюда по ночам задавать серенады моей дочери. Разве это время и место болтать с кузиной, которую ты видишь каждый день и с которой можешь говорить в первом попавшемся углу? К чему такая таинственность?.. Или вы любите друг друга? О, это было бы очень приятно! Мне двадцать раз приходило в голову поженить вас.
— Ах, дядя, какая ужасная палка!..
— Я нарочно выбрал потолще.
— Вы мне, наверное, что-нибудь сломали…
— Очень может быть. Я это хорошо понимаю. Ступай ложись, теперь не время говорить о делах, мы объяснимся завтра. Я на тебя не сержусь.
— И я также, дядя.
Невозможно описать, какую ночь я провел. Кусал простыню, рвал подушку, бегал по комнате с глупыми возгласами. Мне хотелось пойти убить Тривульция. Убить хотя бы для того, чтобы немного успокоиться. Только под утро я уснул, истощенный и измученный.
Проснулся очень поздно и вышел к остальным уже вечером.
Дядя улыбался с довольным видом. Эмилия опустила глаза и казалась очень заинтересованной своей работой. Естественно, я выглядел довольно глупо.
— Ну, ты можешь обнять ее и поцеловать, — громко смеясь, сказал дядя. — Дочка, дай ему обнять и поцеловать тебя. Это должно вознаградить его за то, что случилось вчера вечером.
Скромно признаюсь, что, получив позволение обнять кузину, я не думал ни о чем, кроме удовольствия, которое мне предстояло.
Я подошел. Она удивленно поглядела на меня, но не запретила себя поцеловать.
После этого дядя счел нужным оставить нас наедине и вышел, потирая руки.
Эмилия поспешно встала, схватила меня за руку и, подойдя к окну, взглянула прямо в глаза.
— О, как ты добр! Как ты добр! — весело сказала она. — Ты позволил отцу думать, что хочешь на мне жениться, чтобы отвлечь его подозрения от Тривульция.
Как это ни тяжело, но буду продолжать говорить правду, обнажая всю подлость моего сердца.
Под взглядами обольстительной кузины забылось жестокое признание, сделанное мне накануне, и я ответил:
— Я Действительно хочу на вас жениться.
— Это невозможно.
— Значит, вы меня совсем не любите?
— Нет, люблю. Но только как сестра, как кузина. Нельзя жениться, если люди играли еще детьми. Разве ты ничего не помнишь?..
Я покраснел при этом намеке. Дело в том, что прежде, во время игры, мне не раз приходилось изображать школьного учителя и наказывать маленькую девочку самым нескромным образом.
Но это не мешает любить друг друга, напротив.
Одним словом, я был готов хоть сейчас жениться на неблагодарной, если б только она дала слово, что на будущее будет мне верна… Да даже и без этого.
Но Эмилия не оставила и этой призрачной надежды.
— Забудем эти глупости, — сказала она. — Я дала слово Тривульцию уже более года назад. Он писал мне, мы с ним говорили и полюбили друг друга. Я стану госпожой Тривульций, как только позволят наши родители. А до тех пор мы рассчитываем видеться как можно чаще. И благодаря тебе это будет нетрудно.
— Благодаря мне?..
— Да, отец, думая, что ты хочешь на мне жениться, предоставит мне свободу. Кроме того, ты скажешь ему, что Тривульций — твой друг, что ты хочешь видеть его в доме каждый день, а также и вечер. Ты понимаешь? О, Жозеф! Как мы будем благодарны тебе, я и Тривульций.
— Кузина, какую роль вы хотите заставить меня играть?
— Роль нашего покровителя, нашего ангела-хранителя. Дорогой Жозеф, не отказывай мне. Я буду любить тебя… Я тебя поцелую — хочешь?
Никто не знает, сколько демонов живет в самой прелестной женщине, но нет сомнения, что они в ней есть.
Эмилия села ко мне на колени, в ее глазах сверкнуло пламя, какое я уже видел в глазах Розоры. Я поклялся во всем, в чем она захотела. Девушка казалась довольной. А я?.. Должен признаться — тоже.
В этот день я заметил, что от шеи моей кузины необыкновенно хорошо пахнет.
Этим же вечером Тривульций явился к нам со скромным видом, значение которого я понял гораздо лучше, чем накануне. Он поцеловал руку Эмилии по французскому обычаю и был нежнее, чем обыкновенно.
Это ошибка с его стороны. Дядя, который уже имел подозрение, судя по палочным ударам, предназначенным Тривульцию, но обрушившимся на меня, не мог без раздражения смотреть на любезности шевалье и совершенно определенно просил его больше у нас не бывать.
Через час Эмилия явилась ко мне в комнату.
— Жозеф, — сказала она, — так-то ты держишь свое обещание? Почему ты не защитил шевалье?
— Увы! — отвечал я. — Потому что имею глупость любить вас.
— Да, да, я это знаю. Слушай, вот письмо, отошли его Тривульцию.
— О, кузина!..
— Отчего же нет? Если ты меня любишь, ты должен желать оказать мне услугу.
— Пожалуй, я это сделаю, но не даром.
— Что же ты хочешь?
— Поцелуй за каждое письмо, которое вы будете мне давать.
— Но, Жозеф, я, без сомнения, буду писать много писем.
— О! Много, но все-таки недостаточно.
Уже не помню, что отвечала мне кузина, но, как мне кажется, уже заранее получил плату за множество писем. Таким образом, я превратился в посыльного влюбленных. Как только выходил от дяди, наверное знал, что встречу Тривульция, с беспокойством ожидающего меня. Он по-настоящему был очень влюблен. Когда мы проводили вечера вместе, никогда не уставал говорить об Эмилии, с другой стороны, Эмилия постоянно рассказывала мне о Тривульций. Он твердил мне, как она хороша. Она восхищалась, как он хорош.
Тривульций осыпал меня подарками и давал в долг деньги. Я по дружбе принимал все, а так как мы были одного роста, то часто надевал его платье, которое очень мне шло, и иногда забывал его возвращать. А это нравилось Эмилии, потому что, глядя на меня, она вспоминала шевалье.
Тривульций имел обыкновение слегка душиться амброй. Когда на мне была одежда шевалье, кузина узнавала ее по запаху, и тогда целовала меня с большим удовольствием.
Кончилось тем, что я принимал большое участие в их любви, что делало мою жизнь прелестной. Иногда позволял им видеться у нас в саду ночью, но редко, и это дорого им стоило, так как я ни на минуту не оставлял их наедине, считая себя хранителем семейной чести. Между тем, дело все не устраивалось. Срок, назначенный дядей для моей свадьбы с Эмилией, был уже близок. А с другой стороны, родители шевалье, богатство которых, без сомнения, изменило бы отношение дяди, противились заклинаниям Тривульция и даже угрожали запереть его.
Почти доведенный до отчаяния, несчастный решился бежать. Его красноречие было так велико, что кузина выразила готовность его сопровождать. Мое согласие было не так легко приобрести, поскольку они не собирались брать меня с собой. Поэтому поначалу я прямо противился их бегству.
Не могу сказать, чего стоило Тривульцию уговорить меня, так как можно подумать, что я действовал из интереса. Но все его усилия остались бы тщетными, если бы, в свою очередь, не вмешалась Эмилия. С тех пор, как я принес себя в жертву сопернику, она могла оценить мою страстную нежность и безграничную преданность. Эмилия уже не торговалась в поцелуях, и наша дружба дошла до такой степени доверия, что мы ни в чем не могли друг другу отказать.
Когда увидел, что она плачет от горя при мысли о расставании со мной, и когда девушка разрешила мне поцелуями остановить рыдания на ее губах, я позволил ей ехать. Она поклялась никогда не забывать меня и сдержала слово.
Мой дядя был очень огорчен этим событием, ответственность за которое несправедливо хотел взвалить на меня. Он упрекал, что я плохо наблюдал за своей невестой.
Но глубина горя, причиненного мне исчезновением Эмилии, наконец, сблизила нас. Я воспользовался этим, чтобы просить за беглецов, которые время от времени давали о себе знать.
Родители Тривульция сдались первыми и явились к дяде, который тоже наконец смягчился.
Окончив эту историю, влюбленные объявили, что обязаны мне своим счастьем. И действительно, надо сказать, что я ничего для них не жалел.

Глава V
Я чувствую, что становлюсь Богом

После замужества кузины во мне проснулась страсть к путешествиям, никогда с тех пор не покидавшая меня и которую я теперь так мало удовлетворяю, сидя в государственной тюрьме.
Но в том ничтожном положении, в котором находился, я не мог и думать о путешествиях. Весь свет казался мне моей будущей победой, но на войну нельзя отправляться, не снабдив себя достаточным количеством провианта, то есть без денег. Так что вся моя деятельность была направлена на то, чтобы найти средства начать кампанию. Приходилось воспользоваться обширным полем человеческой глупости, а я был способен собрать две жатвы вместо одной. Не хочу сказать, что не имел никаких правил, но допускал, что присвоение чужих денег не воровство, а лишь дань, которую дураки платят умным людям, то есть, простая уплата долга.
Палермо был слишком ограниченным полем деятельности, чтобы развернуть в нем все мои таланты, к тому же обо мне составилась там довольно дурная репутация.
Я пользовался большой популярностью среди городских негодяев, но это не привлекало ко мне людей хорошего общества и вынуждало знакомиться с особами, которым не доверил бы свой кошелек, если бы он у меня имелся. У меня был знакомый продавец лекарств и хозяин известного в городе балагана, где он делал довольно хорошие дела, я помогал придумывать составы, отчасти из любви к химии, но главным образом из любви, которую внушила мне одна хорошенькая девушка по имени Фиорелла, сопровождавшая шарлатана.
Это была миленькая худенькая блондинка с большими голубыми глазами, изменчивыми, как небо. К тому же обладавшая странными и вызывающими манерами, то медленными, то порывистыми, она менялась каждую минуту, никогда нельзя было предвидеть ее последнего слова. Она плакала, смеялась по пустякам. Но что меня озадачило: девушка часто смеялась тогда, когда следовало плакать, и, наоборот. В ее улыбке всегда присутствовал вздох, а в слезах — радуга веселости. К тому же была добродетельна, или, по крайней мере, так говорила. Не отвечая за это, я все-таки поручусь, что она отлично ходила по канату и что обладала хорошенькими ножками. Одним словом, это была прелестная женщина. Она пела, танцевала, умела фехтовать, а в случае надобности даже глотала шпаги, но не слишком широкие, так как имела совсем маленький ротик и притом чересчур дурную голову. Бывали дни, когда с ней ничего нельзя было поделать. Она не желала играть неизвестно почему и отправлялась гулять в часы представлений. На нее накладывали штраф, она платила, но не соглашалась снова выйти на подмостки, пока ей не возвращали деньги. Много раз отказывалась, несмотря на написанную развязку сюжета, выйти замуж за Панкрата или Кассандра в конце пьесы. Это вызывало всеобщее изумление, и если публика была недовольна — девушка бросала в нее туфли. Ее арестовывали и отправляли к следователю, а она уводила его с собой ужинать и за десертом посылала за его женой, чтобы выдать ей преступника.
Однажды во время грозы — это были ее дурные дни — какой-то плохо воспитанный жандарм осмелился ей свистнуть, когда она остановилась на самом интересном месте комедии, чтобы купить лакомства у проходившего мимо торговца. В голову невежи тут же полетела дыня, а так как тот угрожал артистке, она вырвала шпагу у красавца Леандра и бросилась на жандарма, едва успевшего занять оборонительную позицию.
Странная дуэль закончилась тем, что она ранила своего противника, и это обстоятельство принесло ей большую славу. Но затем девушка вдруг зашаталась, ей стало дурно, и я должен был взять ее на руки и унести за кулисы, поскольку считался в бараке своим человеком, благодаря помощи его хозяину.
Фиорелла пылко поблагодарила меня, и с этого дня началась наша дружба. Она, которая никого не слушалась, немного подчинялась мне. Я не мог ни пожаловаться на ее суровость, ни похвастаться ее любезностью. Фиорелла не отказывалась поужинать со мной в трактире или провести целый день за городом. Мы весело катались вместе по траве, но возвращались в Палермо крайне задумчивыми и отправлялись на какое-нибудь кладбище или же на бал. Когда танцевальные фигуры разделяли нас, она очень часто посылала мне воздушные поцелуи.
— Ну и что же, это мой любовник, — сказала она однажды вечером какому-то буржуа, сконфуженному этими поцелуями.
После бала я проводил ее домой и попросил объяснить сказанное.
— Это для того, чтобы другие не приставали ко мне. Какое тебе до этого дело? Или, может быть, ты хотел бы сделаться моим любовником?
— Только об этом и думаю!.. — воскликнул я.
— Но в таком случае, — непритворно удивилась девушка, — почему ты не говорил мне об этом?
— Я тысячу раз говорил.
— Да, правда, я не обращала внимания. Вот что значит привычка играть комедию. Ты, значит, любишь меня, мой бедный Жозеф?
— А ты, ты меня не любишь, Фиорелла?
— Не знаю, может быть, да… Мне кажется, да, когда ты на меня глядишь. Посмотри на меня, ничего не говоря, я увижу, так ли это.
Мы долго глядели друг на друга, и я старался прочесть загадку, скрывавшуюся в лазури ее глаз. Эта лазурь кружила мне голову, и сначала я не мог выносить ее блеска. Во мне пробудилась тысяча различных чувств, выразившихся в прелестной болтовне. Мало-помалу я обнял ее и привлек к себе так, что наши лица соприкасались. Ее грудь ощущалась рядом с моей, дыхание было прерывистым. Она не сопротивлялась и позволяла обращаться с собой, как с куклой. Но не отвечала и, казалось, даже не слышала меня. Глаза у нее медленно закрывались. Я привлек ее к себе и вместо ответа хотел узнать, отвернутся ли ее губы от моих.
Нет, но только она заснула.
Я был озадачен, не зная, что и думать. Откуда появилась во мне странная власть заставить ее закрыть глаза под моим пристальным взглядом? Мои ласки, казалось, усиливали сон. Я посадил Фиореллу в кресло, а когда оставил, она как будто почувствовала облегчение, с ее губ сорвался глубокий вздох. Я расстегнул ей корсет, чтобы легче дышалось, и, тем не менее, она пришла в себя не раньше, чем через полчаса.
Когда, наконец, девушка открыла глаза, то показалось, что возвращается из другого мира.
— Не знаю, что со мной было. Я потеряла сознание, не гляди на меня больше так, как ты глядел. Это опасно. Твои глаза проникают мне в душу, все вокруг исчезает, и ничего не видно. Мне снилось многое, но я ничего не помню.
Она была беспокойна, утомлена и измучена, и я не хотел продолжать допроса, который ей не нравился.
С этого дня между нами установились более тесные отношения, и, хотя Фиорелла стала моей любовницей, я чувствовал, что повелеваю ею. Тем не менее, я был страстно влюблен, даже серьезно думал жениться. Одно только останавливало: у меня не было ни гроша, а чтобы сделать ее счастливой, как она того заслуживала, мне были необходимы громадное богатство и слава, о чем я мечтал даже во сне.
Эта честолюбивая идея подвела меня к одной выдумке, закончившейся из рук вон плохо.
В Палермо всем было известно, что герцогиня Р., одна из знатнейших сицилийских дам, постриглась в монахини из-за потери ребенка, украденного евреями. Говорили, будто люди этой нации занимались магическими опытами, для чего была необходима невинная кровь. В отчаянии несчастная мать дала вечный обет и скрылась в монастыре. Она стала настоятельницей монастыря Святой Розалии, куда принимали лишь знатных особ.
Глядя на мою дорогую Фиореллу, я постоянно вспоминал эту историю. Почему — поначалу и сам хорошенько не знал, но, несомненно, связывал ее с рассказами молоденькой танцовщицы о первых годах ее детства. Она жила под открытым небом в цыганском таборе и оставила своих хозяев только тогда, когда они начали ухаживать за ней. Светлый цвет лица не позволял предполагать, что она цыганка. Фиорелла должна была быть ребенком, украденным из какого-нибудь знатного итальянского семейства. Изысканные черты ее лица не позволяли сомневаться в этом так же, как и аристократическое изящество движений. Я предсказывал ей, что в один прекрасный день она проснется княжной, и мы забавлялись этими мечтами.
И действительно, как-то вечером Фиорелла явилась ко мне очень взволнованная и рассказала, что ее призывали в монастырь Святой Розалии, где монахини приняли ее очень любезно, особенно ласкова была с ней настоятельница, которая обнимала ее каждую минуту и заставляла болтать. Фиорелла рассказала ей все подробности своей кочевой молодости, а также и любви. Ее немного побранили, но больше смеялись, потчевали ликерами и лакомствами. Когда же она спросила, чем заслужила эту честь, одна из монахинь ответила, что Бог всегда милосерден к человеческим слабостям, не запрещает своим дочерям развлечений и что они хотели видеть вблизи артистку, о которой говорит все Палермо.
И правда, монастырские правила того времени разрешали светские развлечения. Некоторые из монастырских приемных были настоящими гостиными, и многие настоятельницы имели приемные дни, попасть на которые стремились все. Поэтому нет ничего удивительного, что Фиорелла была призвана в монастырь.
Тем не менее, рассказав о своем приключении, она была взволнована. Ей казалось, что подобная любезность должна скрывать какую-то тайну или западню, — зачем же, отпустив, ее просили принести завтра все письма, фамильные бумаги и тому подобные вещи, которые хранились у нее в сундуке между театральными костюмами?
— Что ты об этом думаешь? — спросила моя прелестная подруга. — Настоятельница, должно быть, сумасшедшая, у меня же нет никаких фамильных бумаг.
— Э, кто знает! — отвечал л. — У тебя, конечно, нет правильных бумаг, так как, моя прелестная роза, ты родилась на первом попавшемся шиповнике. Но мне кажется, у тебя в чемодане есть пожелтевший сверток.
— Это сценарии пантомим и любовные записки.
— Все равно, и раз герцогиня Р. хочет посмотреть эти бумаги, покажи их ей. Она полюбила тебя, а такими знакомыми не надо пренебрегать.
Утром следующего дня, когда она отправлялась к своей новой покровительнице, я нежно поцеловал ее.
— Дорогая, — спросил я, — что ты сделаешь со мной, если когда-нибудь станешь знатной дамой?
— Выйду за тебя замуж, — отвечала она.
Я чувствовал себя очень счастливым и доверчиво ждал того, что непременно должно было случиться. Теперь можно сказать, что я решил возвратить настоятельнице, монастыря Святой Розалии потерянного ребенка, так долго отыскиваемого ею, и, вместе с тем, обеспечить моей возлюбленной и себе хорошее состояние. Что было в этом дурного? Ровно ничего. Настоятельница искала дочь, и хотя Фиорелла не искала матери, но все-таки могла спокойно довольствоваться той, которую я ей назначил. Что касается средства, придуманного, чтобы достичь этой цели, то оно было очень простым.
Я переслал настоятельнице таинственное письмо, указывающее на Фиореллу, как на ее потерянную дочь. В письме ничего не утверждалось, но благородной даме предлагали достать доказательства, которые, может быть, находились в большом чемодане, куда Фиорелла имела обыкновение прятать свои костюмы. И я был убежден, что они найдутся — сам поместил их туда, между другими бумагами находилась исповедь, написанная перед смертью старой еврейкой, рассказывавшая о похищении ребенка. Кроме того, в других бумагах приводились обстоятельства и имена, которые должны были вызвать тем более глубокую уверенность, что она не основывалась ни на чем положительном.
Можно было посвятить Фиореллу в тайну, но самая лучшая роль та, что исполняется естественно. Я рассчитывал на голос крови, который заставлял всех матерей любить своих детей, и наоборот.
Вечером Фиорелла не вернулась в театр. Импресарио получил довольно большую сумму и письмо, где говорилось, что он никогда больше не увидит девушку. Маленькая анонимная записка, принесенная монахиней, приглашала меня явиться в монастырь на другой день.
Итак, я имел успех. Фиорелла перестала быть несчастной плясуньей и стала дочерью богатой герцогини Р., а мне предстояла будущность — из ничтожного расстриженного монаха превратиться в знатного господина, мужа красавицы, который мог гордо раздавать милостыню бывшим друзьям.
Меня приняла сама настоятельница. У нее был суровый и в то же время сияющий вид. Герцогиня заговорила со мною о Фиорелле без малейшего стеснения, но очень серьезно. Она знала, говорила аббатиса, о моей любви к ее дочери и что эта нежность не перешла границ целомудренной склонности.
Очевидно, мне неприлично было опровергать ее.
Она благодарна мне за преданность и почтительность и хочет достойно вознаградить.
Но я должен был отказаться от всякой надежды, от всякой мысли соединиться с Фиореллой, так как такой бедняк, как я, не может получить, нужно понять это, руку одной из богатейших наследниц в Сицилии. К тому же Фиорелла решилась провести жизнь в святом доме, которым управляла ее мать, и будет здесь королевой и повелительницей, а вместе с тем спасет свою душу, сильно отягченную ошибками молодости.
Легко представить себе, каково было мое отчаяние. Желая устроить наше будущее как можно лучше, я не только составил свое несчастье, но и несчастье бедной девушки, конечно, не по собственной воле, оставшейся в монастыре, где должна была страдать так же, как и я. Мое сердце сжималось при мысли, что я обрек мою прелестную подругу на жизнь, полную сожалений и мучений.
Я хотел протестовать, хотел даже, рискуя быть отправленным на галеры, признаться в своей хитрости.
Но герцогиня умела так глядеть на людей, что слова замирали у них на губах. Она принадлежала к числу тех патрицианок, которые охотно разрешают затруднительные семейные положения ударом кинжала или стаканом вина с небольшою примесью какого-нибудь сильнодействующего средства. Открытая борьба с подобной противницей показалась мне невозможной. Я удалился, поклонившись, пораженный и уничтоженный кошельком с сотнею дукатов, сунутым мне в руку достойной настоятельницей.
Сначала я хотел бросить деньги ей в лицо, но устоял и дал себе слово употребить их на возвращение потерянного мною ангела.
Но, увы! Как сделать это?
Несколько дней прошли в напрасном ожидании какого-нибудь вдохновения, какого-нибудь неожиданного случая. Я хорошо знал Фиореллу. Даже допустив, что ее могли соблазнить на несколько часов, не сомневался: ее свободолюбивый характер непременно должен был пробудиться во всей его дикости и оттолкнуть все препятствия. Но дни проходили, а я не видел никакой надежды. Все, что узнал из слухов, ходивших по Палермо, было то, что в монастыре Святой Розалии происходят беспорядки и что какое-то готовившееся пострижение встречает большие препятствия. А известно, какие непревзойденные средства есть у монахинь, чтобы шставить повиноваться непокорных овец.
Фиорелла, бедная Фиорелла! И я сам толкнул ее в пропасть, где она должна была исчезнуть навсегда.
Я был в страшном отчаянии. Не рискуя попасть в руки полиции, никогда не следует слишком близко заглядывать за стены монастыря средь бела дня. Поэтому я проводил целые дни, бродя по полям, придумывая различные смелые планы, в которых пожар играл самую невинную роль. Но как только наступала ночь, садился под большими деревьями аллеи, идущей вдоль монастыря, и внимательно прислушивался к малейшему шуму, доносившемуся из-за его мрачных стен.
Временами оттуда слышалось отдаленное пение, тогда у меня темнело в глазах и из тумана являлись неопределенные образы. Я видел Фиореллу, бледную, с распущенными волосами, в длинной, как саван, монашеской рясе.
— О, моя прелестная Фиорелла, олицетворение любви, неужели твоим молодости, блеску и оживлению суждено навсегда погибнуть?
Фиорелла, которую я видел теперь пред собой, глядела пристальным и диким взглядом. Она боролась с беспощадной тиранией, и ее протянутые ко мне руки, казалось, молили о помощи.
Однажды вечером, картина была особенно ясной, и я не пропустил ни одной из ее деталей. Настоятельница стояла, наклонившись к девушке, устремив на нее взгляд своих больших холодных глаз, тогда как Фиорелла, стоя на коленях, ломала руки и умоляла сжалиться над ней.
— Фиорелла! — вскричал я. — Она тебя не слушает. Клянусь тебе, она не твоя мать!.. Это я все выдумал, и должен признаться тебе во всем. Не теряй времени, умоляя ее напрасно! Разве ты не видишь в ее взгляде непоколебимую решимость. Защищайся, Фиорелла, не позволяй ей крикнуть, иначе ты погибла… Хорошо!.. Хорошо… Я вижу. Ты встаешь, сверкая глазами, великолепная в своей смелости… Как ты прелестна и ужасна! Да, ты имеешь право жить и любить!.. А! Теперь уже она дрожит пред тобой, боится и умоляет. Берегись, монахини похожи на тигриц. Она обманывает тебя!.. Подкрадывается и сейчас прыгнет…
Я почти сходил с ума. Сцена, которая мне представлялась, была так отчетлива, что казалась действительностью. Задыхаясь, я следил за перипетиями ужасной борьбы и ободрял Фиореллу своими безумными словами.
— Защищайся! Не давай ей пощады! Ты сильнее, и я люблю тебя! Хватай ее за горло. Я этого хочу, я приказываю… Сжимай ей горло, чтобы она не могла позвать на помощь. Бей ее… Ты будешь свободна… А теперь свяжи ее. Нет, это бесполезно, она падает без чувств. Кончай! Кончай свое дело! Не обращай внимания на кровь на твоих руках. Беги, Фиорелла! Возьми ключи, не теряй времени, погаси лампу. Теперь темно. Твое сердце бьется. Бедняжка, я вижу, как ты идешь вдоль стены. Мужайся! Закрой дверь и ступай вниз. Иди по коридору. Снова спускайся вниз. На лестнице есть выход. Ты его видишь?.. Да, ты его видишь, несмотря на темноту. Ключ, отворяющий эту дверь, самый маленький из всех… Ты нашла его? Хорошо, торопись. В монастыре поднимается шум, тебя будут преследовать. Будь смелее, и ты спасешься. Мои объятия открыты для тебя. Я дам тебе свободу и любовь.
Я не говорил, а кричал эти слова. Страшная тяжесть давила мне легкие. Вдруг мне показалось, что послышалось хлопанье дверей, сопровождаемое шумом многочисленных шагов. И мне казалось, будто все эти люди шли по моей груди. Я испугался чего-то ужасного, что должно было произойти. Я чувствовал себя, как в кольце невидимой угрожающей толпы. Хотел встать, уйти, но не в состоянии был победить своего ужаса.
Вдруг сквозь шум, на этот раз очень ясно, послышались шаги по траве, и маленькая холодная ручка легла мне на шею.
— Я повиновалась тебе, Жозеф. Я ее убила. Это был голос Фиореллы.
Не решившись бросить взгляда на ту, что говорила со мной, не решаясь ничего более слышать, я как сумасшедший бросился бежать через поля, избегая дорог и тропинок, перелезая через заборы, через стены, падая, снова вставая, понимая, что только физическое истощение может подавить мой ужас и отвращение. После нескольких часов безумного бегства я упал, почти умирающий, у дороги. Непобедимая усталость заставила меня закрыть глаза и погрузиться в глубокий сон.
Было уже утро, когда я проснулся. Двое людей приличной наружности, наклонившись над ямой, где я заснул, тихонько трясли меня за плечи. Протирая глаза, я услышал, как один из них говорил другому:
— Вот, приятель, счастливая встреча. Благодаря Жозефу Бальзамо наше состояние составлено.

ГЛАВА VI
Каким образом я впервые занялся колдовством, о лодке, которая нашлась вовремя, о песне, которую я услышал

Если кто-то думает, что, проснувшись в яме у дороги, я был под впечатлением моих недавних приключений, то он очень ошибается. Я обладаю драгоценной способностью забывать, когда хочу, о неприятностях. И если бы мне случилось совершить какой-нибудь неблагородный поступок, украсть, например, то через минуту после этого мог бы легко смотреть на себя, как на честнейшего человека в мире. Помню все, что для меня оканчивалось наиболее счастливо, все мои честные дела и поступки, что же касается остального — то это по желанию. Таким образом, во многих случаях я мог солгать вполне чистосердечно. И это было одной из главных причин моего влияния на людей. К тому же не сомневался, что оставался просто игрушкой галлюцинаций или сна.
Разве возможно было поверить, что Фиорелла, повинуясь моей воле сквозь стены, действительно совершила преступление, которое я приказал ей осуществить в припадке безумия. Чистая глупость! Об этом не стоило и думать. Это забвение было для меня тем легче, что моя любовь исчезла после ужасного потрясения, точно лист, унесенный ветром, и хорошенькая Фиорелла казалась мне бледной фигурой, почти растаявшей вдали.
Поэтому я очень любезно и с самым развязным видом после минутного размышления отвечал на поклон разбудивших меня путешественников.
— С кем имею честь говорить? — поинтересовался я.
— С Мурано, ювелиром, и маркизом Моджири, его другом.
— Имена, известные в Палермо. И мое не заслуживает сравнения с ними и не имело бы ни малейшего блеска, если бы не честь быть известным вам, так как, мне кажется, вы сейчас назвали меня по имени.
— Да, действительно, — сказал маркиз. — Пребывая в монастыре Сен-Фрателли в Кастельжироне, я не раз видал вас в обществе старого монаха, занимавшегося алхимией, который был вашим учителем. Однако что вы делали в этом странном алькове, синьор Бальзамо, если только не будет нескромным спросить вас об этом?
Мне никогда не нравились любопытные люди, но честный и даже немного глупый вид маркиза и ювелира успокоил меня, а поскольку меня принимали за ученика алхимика, я решил показать себя ловким малым.
— Я уснул, чтобы видеть во сне, куда мне следует идти, — ответил спокойно. — Уже давно собирался отправиться в Азию или Африку и вчера вечером, увидев, что расположение планет мне благоприятствует, решил пуститься в путь.
— Так как вы покидаете Палермо, — любезно сказал маркиз, — то позвольте предложить вам место в нашем экипаже. Всякая дорога ведет в Азию, а ваше общество сделает нам честь.
Как только мы сели в экипаж, имеющий довольно приличный вид для деревенской повозки, кучер повернул лошадей, и ювелир продолжал:
— Итак, синьор Бальзамо, мой приятель не ошибся, вы занимаетесь колдовством?
— Очень может быть.
— И это колдовство, — продолжал он, — учит вас средствам открывать спрятанные сокровища.
— Несомненно. Но скажите мне, пожалуйста, вы желаете разыскать спрятанную сумму?
— Вот в чем дело, — сказал маркиз Моджири. — Рассматривая фамильные бумаги, я нашел очень интересную заметку относительно сокровища, зарытого одним из моих предков в пещере Святого Петра, и сообщил об открытии моему приятелю Мурано.
— Который порядочно заплатил за это, — вставил ювелир.
— О, пустяки.
— Однако, тысячу дукатов.
— Фи! Неужели вы о них жалеете?
— Нет, — со вздохом отвечал ювелир.
— Итак, Мурано и я отправились в пещеру, когда встретили вас, и нет сомнения, что благодаря вашему искусству…
— Гм-гм! — сказал я, подражая манерам старого ученого — это предприятие может быть трудно и продолжительно.
— В самом деле? — с беспокойством спросил Мурано.
— Неужели же вы думаете, синьор, что достаточно наклониться, чтобы поднять сокровище? Быть может, вы читали книгу Магии?
— Нет.
— Очень жаль. Вы увидели бы там, что успех достигается ценой больших опасностей.
— Ого!.. — воскликнул ювелир.
— Что демоны, поставленные хранить клад, могут побить людей, которые ищут его… если последние пропустят хоть одну из магических церемоний…
— Однако вы ничего не сказали мне об этом! — возмутился ювелир, обращаясь к Моджири.
Я понял, что зашел слишком далеко.
— Но, поступая осторожно, — продолжал я, — можно избежать тех неудовольствий, которым, как мне кажется, спина синьора ювелира не желает подвергаться… Но вот час завтрака… Надеюсь, мы остановимся в этой гостинице, откуда доносится такой аппетитный запах кушанья. Нам необходимо быть очень аккуратными в пище и пить только вино Дисти в больших стаканах.
— Это обязательно? — спросил ювелир.
— Обязательно — это слишком много, просто так указано. Но если хочешь иметь успех, то ничем не следует пренебрегать.
— Хорошо сказано, — заметил маркиз. — И мой аппетит абсолютно согласен с вашим календарем.
Не стану описывать комедию, которую разыгрывал несколько дней. Окруженный заботами ювелира и восхищением маркиза, я не мог жаловаться ни на их любезность, ни на те обеды и ужины, которые съедал в их обществе. А между тем я был очень требовательным колдуном.
Правда, доставлял им и некоторые маленькие удовольствия: как, например, посещал утром и вечером вместе с ними пещеру Святого Петра или говорил им: ‘Действительно, эта пещера похожа — на место, в котором спрятано сокровище’, — и этими пустяками приводил их в восторг.
Кроме того, я согласился принять кошелек с золотом весом в шестьдесят унций, чтобы изучить влияние механического притяжения и купить снисходительность демонов, стоящих на страже. Кошелек был дан ювелиром.
Я выточил себе волшебную палочку и даже потребовал на ночь общество самой хорошенькой и невинной девушки. Потому что ночь — самое приличное время для знакомства с подземными духами.
Маркиз привел мне довольно свежую крестьянку, извинясь, что не мог найти лучше. Я примирился с этим, хотя мне казалось, что у нее отсутствовало главное качество, предписываемое правилами колдовства. Действительно, она чувствовала нежность к здоровому малому по имени Мальволио, лодочнику и, как говорили, пирату, проводившему в море целые недели вместе с такими же, как он, товарищами. Ни одно воровство на всем окружном прибрежий не совершалось без того, чтобы имя Мальволио не было к нему примешано. Как видно, достойный малый!
Крестьянка очень любила его, но объясняла мне это таким образом, что грех жаловаться.
Наконец наступила ночь, указанная мной для приведения в исполнение нашего предприятия. И поскольку я был убежден, что мы не найдем в пещере ничего, кроме кучи камней, то испытывал некоторое беспокойство относительно успеха дела. Наконец решил положиться на счастье, никогда не оставляющее смельчаков, если они достаточно умны.
Незадолго до полуночи мы вышли из нашей гостиницы с большой таинственностью и во внушающем уважение порядке. Я шел первым, держа в одной руке кошелек и волшебную палочку, конец которой должен был указать место, где зарыто сокровище. В другой руке нес факел, дымившийся в темноте. Хорошенькая крестьянка следовала за мной, одетая в белое, то есть просто в одну рубашку, которая, к счастью, была из грубого полотна.
Я сохранял полную серьезность, но крестьянка не могла удержаться от смеха и не раз щекотала меня за бока, чтобы также заставить засмеяться, зная, что я очень боюсь щекотки.
Что касается Мурано и Моджири, которые составляли арьергард, то у них был серьезный и в то же время взволнованный вид, какой бывает у людей, перед которыми совершится чудо.
Пещера имела два выхода: один на дорогу, по которой мы шли, другой, глубже и уже, выходил в сторону моря.
Мы остановились перед широким входом. Я все более и более недоумевал, когда ювелир подошел ко мне и сказал:
— В день нашей первой встречи вы говорили о возможности получить палочные удары?
— Совершенно верно, синьор Мурано. Но шестьдесят унций золота почти всегда смягчают духов, хранителей сокровища.
— Почти всегда?
— Да, почти.
— Значит, иногда случается, что этого недостаточно?
— Да, признаюсь, многие из этих духов страшно жадны.
— Черт возьми! Черт возьми! — сказал ювелир. — А какую же сумму нужно предложить им, чтобы не подвергаться никакому риску?
— Не было примера, чтобы сто унций золота не смягчали самых злых духов.
— Хорошо, — со вздохом сказал Мурано, — я прибавлю сорок унций к тем шестидесяти, которые лежат у вас в кошельке.
По правде сказать, я был тронут невинностью этого человека и, еще немного, вскричал бы, что я обманщик, а он дурак, но подумав, что было бы очень нелюбезно выбранить таким образом человека гораздо старше меня, который не сделал мне ничего плохого. Нет, я не мог оскорбить до такой степени синьора Мурано. Поэтому сдержал свое неприличное намерение и с волнением взял сорок унций.
Как только мы вошли в пещеру, где стоял сильный туман, я вдруг погасил факел и испустил во мраке страшный вопль, повторенный эхом.
Испуганная крестьянка также начала кричать, охваченные страхом ювелир и маркиз в свою очередь присоединили к этому концерту стоны испуга. И так как ночные птицы, разбуженные нашим криком, махали крыльями у нас над головами и сверкали во мраке глазами, все это вместе было такой чертовщиной, что я остался доволен.
План, неожиданно составленный мною, был гениален по своей простоте. Я решил, прежде чем мои спутники придут в себя от первого испуга, добраться до другого, узкого выхода в сторону моря, и отлично знал, что могу положиться на свои ноги, если только мне удастся выбраться.
Пока мои спутники продолжали стонать, я пробирался вдоль стены, направляясь к выходу и не забывая на ходу испускать самые ужасные крики. Целая толпа дьяволов не могла бы произвести такого ужасного шума.
Между тем я приближался к выходу. Еще несколько шагов, и я был бы свободен. Но неловко уронил кошелек и волшебную палочку, которые, как уже сказал, держал в руках.
Оставить сто унций золота! Нет, на такую подлость я был неспособен. Наклонившись и ощупывая почву, скоро нашел палочку и кошелек. Но, странная вещь, когда я хотел поднять их, мне показалось, что они сделались необыкновенно тяжелыми, или, лучше сказать, они прицепились к почве. Каким образом? Я не мог понять этого.
Сделав большое усилие, я потянул их к себе.
Но тут раздался ужасный треск, земля задрожала у меня под ногами, и в то же самое время на меня обрушился целый поток каких-то крепких предметов, как будто мне на голову полился дождь камней и тяжелых монет.
Что случилось? Неужели моя волшебная палочка сама упала на то место, до которого нужно было дотронуться, чтобы найти сокровище? Значит, действительно, было сокровище, и я, Жозеф Бальзамо, действительно колдун.
Но другое обстоятельство вызвало мое удивление. Шум в пещере усиливался, раздались звуки шагов, крики проклятий, гнева и ужаса. Одни мои спутники не могли произвести весь этот тарарам, несомненно, духи, хранители сокровища, вырвались из-под земли.
Что утвердило меня в этой мысли, так это жалобный голос Мурано, который кричал:
— Аи! Аи! Я совсем избит! Сжальтесь, господа дьяволы!.. Сжальтесь. Если вам угодно, я дам триста унций золота, но только сжальтесь!.. Пощадите мои плечи.
Признаюсь, я немного испугался. Но это не помешало мне набить карманы всевозможными монетами, которые можно было подобрать вокруг. К тому же вскоре я услыхал голос, произносивший другие слова, хотя и угрожающие, но не имевшие в себе ничего дьявольского:
— А! Негодяи! Воры! Обманщики! Вы пробрались пещеру Мальволио, чтобы похитить сокровища, которые мы собирали с риском для жизни! Черт меня побери, если я не исколочу вас до смерти!
Все выяснилось.
В этой пещере Мальволио и его товарищи прятали награбленное. Крестьянка изменила нам, вообразив, что мы хотели похитить добычу ее любовника, а последний приготовил нам западню.
Что касается неожиданного монетного дождя, то и в нем не было ничего фантастического. Моя палочка и кошелек попали в кольцо какого-нибудь люка, и, дернув их, я, без сомнения, привел в действие пружину, которой закрывалось сокровище.
Как бы то ни было, я поспешно поднялся и, несмотря на тяжесть золота, серебра, а, может быть, и меди, которыми я набил себе карманы, бросился из пещеры через узкий выход, в котором виднелись ясное море и небо.
Долго еще слышались жалобы несчастного Мурано, которые раздирали мне сердце. Я спасся от неминуемой беды, но далеко еще не был вне опасности. Пираты должны были обнаружить исчезновение богатства и пуститься преследовать вора. И тогда, несмотря на мой быстрый бег, имели шанс поймать меня.
Я часто задаюсь вопросом, какое сверхъестественное могущество хранило мою жизнь в большинстве моих приключений?
В тот миг, когда думал о средствах спасения, я заметил большую рыбачью лодку с поднятым парусом, покачивающуюся на воде недалеко от берега, по всей вероятности, это была лодка Мальволио и его спутников.
Я бросился в море и в несколько гребков добрался до лодки, которая, как и предвидел, была пуста. Вскочив в нее, поднял якорь, и слабый вечерний ветерок надул парус.
Тогда, тихо качаясь на водах, под лунным светом сосчитал мое состояние и обратился к своей совести. В золоте, серебре и меди набралось шесть тысяч дукатов, считая и сто унций Мурано.
Что до моих грехов, то они показались мне совершенно простительными. Конечно, я взял чужие деньги, но у кого я их взял у воров. Мой поступок отчасти был даже похвален, поскольку служил наказанием негодяям. Кошелек беспокоил меня больше. Действительно, совесть несколько упрекала меня, так как я знал простоту и честность Мурано.
Но придумал очень благоразумный проект. Достойный ювелир сообщил мне об одном деле, доставлявшем ему большое беспокойство: монастырь отнял у него наследство из-за неточностей в документах на владение. Я дал себе слово отослать Мурано другие бумаги, совершенно правильные, сделанные мною самим, которые позволили бы ему вступить во владение своим имуществом. И несколько месяцев спустя я в самом деле прислал их ему, и он вполне честно ими воспользовался.
Злые люди осуждали мое поведение, но я никогда не мог заставить себя раскаяться в том, что нанес убыток монахам, точно так же, как никогда не сожалел о присвоении пиратских денег.
Между тем лодка медленно двигалась. Куда я плыл, не все ли равно? Погода была прекрасная, и управление лодкой никогда не затруднит уроженца Палермо. Кроме того, в ней было провизии на несколько дней. Лежа на спине, я любовался лунным светом.
Бутылка марсалы, выпитая медленными глотками, чудесно расположила мой ум к мечтам, незаметно перешедшим в сон.
Проснулся от стука кастаньет и тамбуринов. Подумал, что танцы приснились мне. Но нет, я ясно видел лодку, в которой лежал, и розовый свет неба на востоке. Поднявшись, обнаружил, что музыка раздавалась с большой увешанной флагами лодки, где сидели самые экстравагантные маски, арлекины, коломбины, полишинели танцевали страстную тарантеллу.
Сначала вообразил, что присутствую на каком-нибудь фантастическом карнавале тритонов и нереид, в чем не было бы ничего странного, так как искусство переодеваться, как известно, изобретено морским богом Протеем.
— Эй, маски! Кто вы, куда направляетесь?
— Глупый вопрос, — отвечал громадный Бриджелло. — Ты знаешь, кто мы, раз сам зовешь масками. Что до того, куда мы плывем, то, конечно, в Неаполь, где дается лучший из карнавалов.
Бриджелло запел песню, которую другие стали подтягивать.
— Клянусь Святым Януарием! — вскричал я. — Мне хочется отправиться с вами!
— Есть у тебя маска?
— Нет.
— Мы тебе дадим. Есть любовница?
— Нет.
— Тоже дадим. А деньги? Деньги есть.
— Ну, так ты дашь их нам.
Моя лодка приближалась к маскарадной, маски приняли меня к себе и…
Но что оставалось бы мне для следующей главы, если бы я все сказал в этой.

ГЛАВА VII
Я объясняю, как Юпитер мог занять место Амфитриона, и встречаю Алкмену в розовом домино

Если вы представляете себе рай, где ангелы переодеты Изабеллами и Коломбинами, то это и будет неаполитанское Корсо во время карнавала.
Так как я был молод и красив, то вы понимаете, что не имел недостатка в любовных похождениях и привел некоторые из них к благополучному концу. Я был очень самоуверенным, благодаря деньгам, и в особенности — имени, которое стал носить с этих пор.
Граф Калиостро! Это звучит очень хорошо. Не забывайте, что я имел право называть себя так в память об одном из моих дядей, а главное потому, что сделал себе самые подлинные дворянские грамоты.
Что касается приличных манер, необходимых для успеха у дам, то был достаточно ловок, чтобы приобрести их.
Должен на минуту остановиться на способности к подражанию, которой всегда отличался, что даст разгадку некоторых из моих приключений, иначе они показались бы мало понятными.
Мне удавалось не только походить на представляемую мной особу, но изображать его походку, взгляд, улыбку и выражение лица. Чтобы преуспеть в этом, изучал характер своей модели, старался думать, как она, и нравственно отождествлялся с нею. И если только по физическим измерениям она не стояла слишком далеко от меня, то я добивался необычайных результатов. Тайна этого сходства основывалась иногда на незначительных оттенках.
Очень может быть, что иногда во время ночных свиданий я злоупотреблял этим драгоценным даром. Но здесь нет большой беды, только маленький грешок. Главное — не обманываться относительно пола, и вот в этом отношении я чуть было не ошибся.
Раз, прогуливаясь по неаполитанскому Корсо, толкаясь среди народа, лорнируя дам на балконах, обращаясь с любезностями и шутками к маскам, я увидал проезжающую коляску, в которой сидели двое: молодой человек с серьезным лицом и разодетая дама редкой красоты и не менее редкого кокетства. Она раздавала улыбки направо и налево, и даже поцелуи, правда, немного издали. Закутанная в розовое домино, позволявшее видеть ослепительной белизны шею, незнакомка поминутно поворачивала свою прелестную головку, а ее бархатная маска, шириной в два пальца, только подчеркивала, словно черная рамка, несравненные глаза, взволновавшие меня до глубины души. Свежее улыбающееся личико, маленький ротик с жемчужными зубами, чудные черные волосы, коротко остриженные и вьющиеся от природы, придавали этой прелестной девушке вид только что развившейся девочки.
Красавица забавлялась от всей души и бросала обратно в прохожих конфеты и букеты, которые сыпались к ней. Один из букетов задел меня по носу, брошенный, может быть, нарочно, так как я остановился перед ней и не скрывал восхищения.
Я на лету поймал цветы и, поцеловав их, бросил ей на колени.
Боже мой! Что я тогда увидал!
Этот ангел показал мне язык. Моя иллюзия готова была разлететься. Как! Неужели я восхищался какой-нибудь легкомысленной женщиной?.. Нет-нет! Эти глаза, веселость, видимая невинность не могли меня обмануть! Незнакомка не могла быть куртизанкой, а скорее пансионеркой. Это была просто ребяческая шутка.
Видя мое удивление, она громко расхохоталась, указывая на меня своему спутнику, высокому нахмуренному малому, который поглядывал на меня с самым сострадательным видом.
Это задело меня. Я последовал за их коляской, куда бы они ни ехали, поминутно обмениваясь взглядами с молодой особой, которой нравилось это занятие.
Однажды, делая вид, будто маска ей мешает, она открыла мне всего лишь на минуту свое улыбающееся лицо. Девушка была действительно прелестна, и я совершенно влюбился в нее. Не сомневаясь в расположении ко мне, преследовал экипаж с находчивостью, которая была вознаграждена.
Мы добрались до Английской гостиницы, где моя красавица и ее спутник вышли из коляски. Очевидно, я имел дело с иностранцами или какими-нибудь итальянцами из маленького городка, приехавшими в Неаполь на карнавал. Может быть, это были новобрачные, совершавшие свадебное путешествие. Равнодушие, с которым они обращались друг с другом, нисколько не противоречило этой гипотезе, так как в браке бывают свои тайны.
Хозяин гостиницы согласился показать книгу, где записываются путешественники. Мои незнакомцы были записаны под именами Ромео Стаффи и Лоренца Феличио. Они приехали из Рима.
От служанки, которой хорошо заплатил, я узнал, что у синьора и синьоры была спальня с двумя альковами и что они не спали в одной постели. Этот Ромео Стаффи был дурак!
Я размышлял обо всем этом, когда синьор Ромео вошел в общий зал в сопровождении синьоры Лоренцы, которая, увидав меня, захохотала. Она была без маски.
Никогда не видал такой прелестной женщины! Ее веселость только слегка смутила меня, тогда Ромео, насмешливо прищурив глаз, неожиданно сказал мне:
— Признавайтесь, что вы умираете от желания познакомиться с нами?
Я откровенно признался в этом, извиняя себя свободой карнавала и царапиной от розового букета, отчета за которую я хотел потребовать от мадам…
— Скажите, ‘мадемуазель’, — перебил Ромео.
— Это почему? — перебила его, в свою очередь, Лоренца.
Мы все поглядели друг на друга.
У молодой женщины был прелестный звучный контральто. Она продолжала без малейшего смущения, громко смеясь:
— Нет сомнения, что достаточно не быть замужем, чтобы быть девушкой, поэтому я действительно девушка. Но достаточно не быть девушкой, чтобы быть замужем, значит, я также замужем.
Я ни слова не понял из этого шутливого замечания. К счастью, синьор Ромео вывел меня из затруднения.
— Дело в том, сударь, — сказал он, — что мы жених и невеста, вопреки воле наших родителей, и странствуем по свету в надежде, что они согласятся соединить нас. Но наша жизнь, несмотря на обманчивую видимость, самая безукоризненная. Безукоризненная!.. Дурак!
Однако нельзя сказать, что эта глупость не понравилась мне. И, тронутый их доверием, я предложил себя к их услугам — мои советы, мой кошелек, мою шпагу и, наконец, обед, который они приняли, не отказываясь долго.
Обед был очень интересен, потому что маленькие башмачки Лоренцы под столом, по-видимому, не относились ко мне с непреодолимой антипатией, но и потому, что новые друзья дополнили свои признания. Прелестная Лоренца была дочерью бакалейного торговца в Риме. Трогательное совпадение, мой отец был бакалейным торговцем в Палермо! Но я не сказал об этом ни слова, чтобы не опровергать дворянских грамот. Лоренца познакомилась с Ромео в церкви Троицы, где бывала очень часто. Каким образом? — Исповедуясь ему. Ромео действительно был священником, чем объяснялась серьезность этого странного влюбленного. Но он надеялся снять рясу и жениться и по этому поводу уже подал просьбу папе. Такие вещи возможны, и Ромео надеялся на успех, поскольку его поддерживал высокий покровитель.
Самое странное заключалось в том, что родители Лоренцы, вместо того чтобы согласиться на тайный брак, который хотел заключить Ромео в ожидании исхода своей просьбы, заперли свою дочь в монастырь Аннунциаты и запретили молодому аббату посещать ее. Ромео, чтобы принудить их дать согласие, увез прелестную римлянку и прогуливался с нею по Неаполю с благородным намерением скомпрометировать ее.
Дело показалось мне серьезным. Духовенство могло вмешаться. Непозволительно, чтобы аббаты похищали девушек даже в надежде совершения брака. Я развил это соображение молодым людям, внимательно выслушавшим меня. Говорил о возможных последствиях такого поступка. Я не мог перенести мысли, что Лоренца может быть посажена в тюрьму, и, увлеченный интересом, который не в состоянии был скрыть, стал сильно упрекать Ромео по этому поводу.
— Ого! — вскричал молодой человек. — Мне кажется, вы влюбляетесь в мою невесту?
— Это правда, — отвечал я, — и с восторгом увез бы ее, если бы она меня полюбила, но раз она любит вас, сделаю для вас все, что могу. Что вы скажете на это?
— Ничего, — отвечал он, — кроме того, что я вам очень обязан. И так как Лоренца кажется вам хорошенькой, то я позволяю поцеловать ее.
— Черт возьми! — я поймал эти слова на лету и, повернувшись к Лоренце, схватил ее в объятия, несмотря на довольно сильное сопротивление.
Ромео хохотал как сумасшедший. Мне показалось, что он будет отличным мужем. Между тем синьорина серьезно отталкивала меня, но сама смеялась, что делало ее неловкой. Она уклонилась от первого поцелуя, получила второй и ответила на третий пощечиной.
— Довольно, — сказал Ромео, вмешиваясь. — Я обещал Лоренце повести ее в театр. Будем ли мы иметь честь видеть вас с нами?
— С одним условием, — сказал я, — что синьора позволит мне поцеловать руку, так сильно ударившую меня.
— О, нет, ни за что.
— В таком случае, я не поеду с вами.
— Как вам будет угодно, господин граф. Влюбленные уехали.
Я рассердился совсем некстати и из-за каприза упустил случай хорошо провести вечер. Поцелуй руки! О! Я мог дать ей еще много других! Поведение ее спутника позволяло мне на это надеяться.
Нужно было возвращаться домой, но, как все влюбленные, я не решался расстаться с предметом своей любви и продолжал оставаться в доме под разными предлогами. Прежде чем уснуть, мне хотелось снова увидеть Лоренцу, и я временами задавался вопросом, не позволят ли эти странные жених с невестой поставить для меня третью постель в своей спальне.
Тем временем у дверей гостиницы послышался шум собравшейся толпы. Затем в гостиницу ворвались солдаты в сопровождении хозяина, кланявшегося чуть не до земли и вертевшего в руках угол передника.
— Принесите мне вашу книгу! — приказал офицер и заявил, что он явился арестовать Ромео Стаффи и Лоренцу Феличио за различные преступления, и судить их будет римская инквизиция. Но молодых людей не застали в номере. Один я знал, что они отправились в Сан-Карло.
Воспользовавшись сумятицей, я вышел из гостиницы, нанял хорошую почтовую карету, заехал к себе на квартиру, чтобы взять деньги, затем отправился в театр и остановил экипаж неподалеку в глухом переулке.
В Сан-Карло мне пришлось недолго искать своих новых друзей. Они сидели в первом ряду лохи и с видом меломанов покачивали головами в такт.
По первому же знаку они встали и подошли ко мне. Без сомнения, у меня был очень взволнованный вид.
— Ни слова! Идите скорее, мы поговорим на большой дороге. Вас пришли арестовать, надо бежать, не теряя ни минуты.
Через несколько мгновений мы были в переулке, где нас ожидала почтовая карета. Но как только подошли к ней, дверца отворилась и из нее вышел человек с большой шпагой, который вежливо поклонился мне.
— Господин граф, — сказал он, — вы напрасно трудились, отыскивая экипаж, который я сам предложил бы вам, но так как вы это сделали, то мы им воспользуемся. Кроме того, вы собирались поступить очень неосторожно, дороги небезопасны, лучше не путешествовать по ночам — без конвоя. Мы не допустим, чтобы с вами случилось несчастье, я привел с собою несколько надежных людей, которые будут сопровождать ваш экипаж. Не угодно ли вам сесть, красавица? — насмешливо прибавил он, предлагая руку Лоренце. — И вам также, господа.
Я подумал, что смогу оказать молодым людям большую помощь, если не впутаюсь в неприятности вместе с ними, поэтому отступил на шаг, извиняясь делами, которые хотел закончить в Неаполе.
— Как! — сказал негодяй, смеявшийся над нами, — вы оставите в несчастье такую красавицу? Я не в силах поверить этому. Садитесь, прошу вас.
— У вас есть приказ о моем аресте?
— О вашем аресте, граф?.. О, нет, вы человек слишком благоразумный! Но вы будете очень полезны правосудию для прояснения обстоятельств, поэтому садитесь, будьте любезны. Мне было бы очень жаль, если бы пришлось оказать вам помощь ружейными прикладами.
Надо было повиноваться. Я сел на переднюю скамейку экипажа, напротив Лоренцы, которой поневоле пришлось соприкасаться коленями с моими ногами. Это было мне некоторым утешением.
Полицейский вошел четвертым, закрыл дверцы, и мы отправились в Рим.
Я провел ночь то погруженный в дремоту, то глядя на окружающий ландшафт, бежавший нам навстречу под ярким лунным светом.
Около полудня мы в последний раз сменили лошадей. Я приказал подать закуску с позволения полицейского офицера, который стал очень любезен. Мы еще сидели за столом, когда в гостиницу вошел высокий худой человек, одетый в черное, с длинной палкой, носом, как у хищной птицы. Это был посланник инквизиции. Она оказала нам большую честь своей встречей.
— Господин офицер, — грубо заявил инквизитор, — я получил ваше письмо и должен сказать, что вы дурак, кого вы мне привезли?
— Черт возьми! — отвечал офицер. — Это те самые, кого вы приказали арестовать: Ромео Стаффи и Лоренца Феличио.
— Спаси вас Бог! Я прямо из монастыря Аннунциаты, где видел саму синьору Лоренцу. Действительно, она немного похожа на эту даму, но вы на то и полицейский, чтобы не позволять так ловко обманывать себя. Какое доказательство тождества ваших пленников вы имеете?
— Их имена, записанные ими самими в книге отеля, где они останавливались…
— Извините, — перебила его наша прелестная спутница, — там было написано: ‘Лоренцо’, а не ‘Лоренца’.
— Я сам видел ‘а’.
— А я сам писал ‘о’. Может быть, с росчерком. Но юридически это не преступление.
— Вы осмеливаетесь утверждать, — крикнул офицер, — что вы мужчина?
— Дайте мне шпагу, и я докажу вам это!
— Ну, что же, — сказал тогда инквизитор, обращаясь к офицеру, — дурак вы или нет?
Тогда Ромео в свою очередь заговорил.
— Очень многие ошибаются, ваше превосходительство, но так как моя невиновность признана, не согласитесь ли закусить вместе с нами?
Черт побери! Я задыхался. Обмануться до такой степени! А между тем, несмотря на очевидность, я был в странном сомнении. Я глядел на этого юношу, так хорошо изображавшего девушку, и не мог убедить себя, что ошибся.
Наконец сказал ему с волнением, в котором слышался глухой гнев:
— Итак, вы смеялись надо мной?
— Да! На карнавале, — отвечал юноша.
— Но, надеюсь, помните о пощечине, которую мне дали?
— Вы ищете ссоры?
— Да, конечно! — крикнул я.
— Хорошо, идемте.
Как только мы вышли на дорогу, я спросил:
— Где мы найдем оружие? Он громко расхохотался.
— О, какой же у вас скверный характер! Неужели я виноват в том, что мне семнадцать лет и я хорош собою. Стоит ли говорить о пощечине, вы можете ее возвратить мне при первом же нашем споре. Убивать друг друга из-за такого пустяка было бы глупо, граф. Погодите, пока я отниму у вас вашу любовницу. Самое лучшее, что вы могли бы сделать, — это посмеяться над приключением. А чтобы помириться с вами, я обещаю вам поцелуй моей сестры.
— У вас есть сестра? — заинтересовался я. И еле сдержался, чтобы не прибавить: такая же прекрасная, как вы?
— О, да, у меня есть сестра Лоренца, похожая на меня, но только гораздо лучше. Как звезда походит на свечку. История, которую мы с Ромео рассказали вам, верна во всех отношениях, и я согласился разыгрывать роль сестры и надуть кардинала только для того, чтобы развлечь бедного аббата, очень несчастного с тех пор, как Лоренцу поместили в монастырь.
— Вы меня представите синьорине Лоренце?
— Конечно.
— Когда же?
— Завтра, когда вы захотите! В монастыре Аннунциаты нестрогие правила. Туда отправляют непослушных дочерей, когда они уже выросли для розг.
Что сделал бы любой другой на моем месте?
Я постарался не выглядеть слишком смешно и протянул руку моему новому другу.
Два часа спустя в гостинице Тизо было четверо совершенно пьяных людей. Аббат и инквизитор не уступили друг другу в количестве выпитого вина, Лоренцо мужественно не отставал от них. Что касается меня, то я выпил столько за здоровье моей будущей возлюбленной, что не будь я граф Калиостро, был бы пьян, как мужик. Увидав, что мы готовы попадать со стульев, я попросил Лоренцо переодеться в более приличное его полу платье во избежание какой-нибудь ошибки.

ГЛАВА VIII
Лоренца

В день нашего приезда в Рим Ромео, проделка которого стала известна, был отправлен под арест, и у меня появилась полная свобода ухаживать за его невестой.
Я хотел одеться как можно изящнее для посещения монастыря Аннунциаты, но, увы, багаж остался в Неаполе и должен был прибыть только через несколько дней. Поэтому я пошел на первое свидание в простом костюме, но до, такой степени надушенный, что у меня разболелась голова.
Такова была неаполитанская мода, и дамам она очень нравилась.
Прелестная Лоренца появилась в одежде пансионерки. Ее вид до такой степени взволновал меня, что я мог пробормотать всего несколько невнятных слов и низко поклониться. Она была в высшей степени привлекательна и обольстительна. Ее тонкие правильные черты имели необыкновенное выражение. Все, что происходило у нее в душе, отражалось на лице. Лоренца была еще ребенком. Ее невинность светилась в больших ясных глазах, но развитые формы доказывали, что ей уже восемнадцать лет. Грациозная походка напоминала кошачью.
Я ничего не сказал, но подумал про себя:
— Кончено. Вот женщина, которая будет мукой или счастьем всей моей жизни.
Между тем взбалмошный брат заставил ее смеяться от души, рассказав историю нашего путешествия и моей любви. Молодая девушка знала о заговоре своего жениха и брата и не противилась ему.
Нисколько не сердясь на нее за веселость, я был доволен, что она занялась мною хотя бы таким образом. Но сразу перестала смеяться, когда брат сказал ей о поцелуе, который он обещал. Покраснев, красавица протянула мне сквозь решетку палец, подставив моим губам только кончик розового ногтя.
Этот поцелуй потряс меня и проник в душу. Я не старался продолжать наш разговор. Все чувствительные сердца поймут меня. Я спешил оставить Лоренцу, чтобы вспоминать о ней.
Лоренцо повел меня прямо в трактир и приказал подать бутылку вина, предоставив мне мечтать или говорить сколько угодно, в то время как он напивался.
Тем не менее, когда я заявил ему, что граф Калиостро решил жениться на Лоренце Феличио, он заметил, что для этого есть множество препятствий: его родители меня не знают, Ромео дорожит своей возлюбленной и имеет покровителя-кардинала, что кардинал одевается в красное и у него ключи от рая…
— У Лоренцы также!.. — вскричал я.
Затем он продолжал, что сестра очень любит своего Ромео и чрезвычайно упряма. А он знает в Транстевере прелестнейшую девушку, известную своим расположением к иностранцам, с которой мне будет гораздо лучше, чем с его жеманницей-сестрой.
Я поблагодарил его за любезное предложение, но ответил, что, если понадобится, готов даже убить Ромео, что обладаю никому не известным средством, заставляющим женщин любить меня, и прямо отправлюсь сделать предложение родителям, надеясь на поддержку будущего деверя, и предложил ему сто дукатов вперед в счет свадебного подарка.
Молодой человек был потрясен особенно последними словами.
— Сто дукатов! — воскликнул он. — Вы подразумеваете сто золотых дукатов?
— Я говорю, вот этих сто дукатов, — сказал я, кладя монеты на стол, так как имею обыкновение всегда носить с собой много денег.
— Ого! — молодой человек встал, совершенно озадаченный. — Вот что значат благородные манеры. Теперь я вас поцелую, — продолжал он, расцеловав меня в обе щеки. — Но надеюсь, что в один прекрасный день Лоренца сделает то же самое.
Не прошло и часа, как я отправился к Феличио, сопровождаемый любезным Лоренцо.
Его рекомендация произвела действительно большое впечатление, это нужно признать, но совершенно противоположное ожидаемому. Я только начал объяснять, чего хочу, как вдруг бакалейщик, нечто вроде громадного Кассандра, и его супруга, здоровая римская матрона, красивая, как хорошо сохранившаяся развалина, схватили — один — тяжелый стул, другая — метелку и бросились на своего негодяя-сына, обвиняя его, совсем несправедливо, в ухаживании за уличными барышнями и в пьянстве. Что касается меня, то, по их словам, я немногим лучше моего покровителя, и кажется, что в суматохе мне досталось несколько ударов метлой и стулом.
Очутившись на улице, я добросовестно вернул Лоренцо все, что получил от его папаши и мамаши. Но в негодяе не заговорила честь, и он оставил себе мои дукаты. Хотя и несколько утешило то, что я побил его, но дела от этого не улучшились.
Оставалось одно — заставить Лоренцу полюбить меня до такой степени, чтобы она решилась бежать со мной. И я повел атаки: ходил к ней каждый день в монастырскую приемную, где не замедлил приобрести себе любезных союзниц. Всегда приходил нагруженный конфетами, цветами и маленькими подарками, которые раздавал добрым сестрам, приходившим слушать, о чем мы беседуем. Вскоре они, не стесняясь, называли меня возлюбленным Лоренцы и дали слово помогать расположить ее ко мне.
Увы! Неблагодарная смеялась над их советами.
Я старался овладеть ею силой своей воли, как сделал это, с бедной Фиореллой, но нашел в ее прекрасных глазах опасных соперников, они бросали на меня острые, как сталь, взгляды, и встреча наших глаз походила на дуэль, в которой я, наконец, добивался успеха. Но какой ценой! — Лоренца едва опускала свои длинные ресницы, а я чувствовал себя опасно раненым.
И что окончательно делало меня несчастным: все наши разговоры вертелись вокруг Ромео и ее любви к нему. Она вынуждала меня ходить в монастырь, где сидел под арестом ее возлюбленный, и приносить от него известия.
Истинная любовь такова, что я повиновался. Впрочем, эта жестокость, несомненно, была бессознательная, и девушка не хотела причинить мне зла. Я был безоговорочным рабом ее капризов, таким скромным обожателем, что мое восхищение не надоедало. Она милостиво позволяла мне любить ее. Иногда даже глядела на меня с нежностью.
Однажды Лоренца пыталась нарисовать мне картину воображаемого счастья. Здесь и мне было отведено свое место. Когда Ромео будет ее мужем, я стану ее братом. Попытайтесь спорить об этих вещах с невинной девушкой, отделенной от вас решеткой в палец толщиной.
Так обстояли дела, когда моего соперника освободили от церковных обетов. Я уже говорил, что у Ромео была сильная протекция в лице кардинала, который некогда исповедал его мать.
Молодой человек тотчас же получил свободу, и свой первый визит сделал в лавку бакалейщика, которому больше нечего было возразить против его женитьбы, второй — в приемную монастыря Аннунциаты.
Свидание влюбленных — увы, я присутствовал при нем — было очень трогательным, по моему мнению, даже слишком, и мне оставалось только быть благодарным той самой решетке, которая всегда так раздражала меня.
— Прощайте! — вскричал я.
— Почему ‘прощайте’? — спросила Лоренца.
— Увы! Вы хорошо знаете, что я люблю вас, и Ромео также должен знать это. Избавьте же меня от самой жестокой из пыток. Вы будете счастливы, дайте мне удалиться.
— Нет, — попросила она, — останьтесь. — После Ромео я люблю вас больше всех на свете, я была бы вашей, если б не могла принадлежать ему. Вы останетесь, или же я вас не буду любить.
Говоря ей ‘прощайте’, надеялся ли я, что она меня удержит? О! Это очень возможно! Самая чистосердечная любовь не лишена таких маленьких хитростей.
Как бы то ни было, я обещал не уезжать, но вместо того, чтобы покориться своему несчастью, чувствовал, как разрастается моя любовь к Лоренце, а вместе с ней и ненависть к Ромео.
Едва мы оставили монастырь Аннунциаты, как я сказал своему сопернику:
— Идем, перережем себе где-нибудь горло.
— Нет, я не согласен, — сказал он.
— Разве вы не умеете владеть шпагой?
— Где мог этому научиться, граф? Еще вчера я был бедным аббатом. Вы видите, на мне до сих пор ряса.
— Каждый человек может взвести курок пистолета и послать пулю в голову своего соперника.
— Я чувствую непобедимое отвращение к огнестрельному оружию.
— Но есть еще дуэль другого рода, более подходящая для людей с кротким характером.
— Какая?
— Готовят две совершенно одинаковые пилюли, одну из чистого меда, другую — из меда, пропитанного аква-тофаной, противники проглатывают их, не зная, где какая, и таким образом кончают свой спор.
Ромео расхохотался.
— Вы, значит, очень хотите отделаться от меня?
— Да, синьор аббат.
— Но у меня, синьор граф, нет никакой причины желать того же, так как Лоренца любит меня и я женюсь на ней.
Нужно было признать этот ответ вполне логичным.
— А если после вашей свадьбы я буду ухаживать за Лоренцой? — спросил я.
— Я перестану пускать вас к себе и дам знать полиции.
У этого человека на все был готов ответ. Тем не менее, я взял его под руку:
— Вы правы.
И мы заговорили о другом.
Я повел его к продавцу платья, чтобы он переменил свою рясу на светский костюм.
У меня был самый беззаботный вид, как будто я и не думал более о Лоренце. Я говорил Ромео, что такое-то платье идет ему, но другое — гораздо лучше. Мы были похожи не на соперников, а на двух нежных друзей, так что он, наконец, сказал мне:
— Так это вы, только шутя, говорили о дуэли? Лоренца вышла из монастыря, и был назначен день свадьбы.
Чтобы не привлекать внимания публики к делу, которым она и так уже занималась слишком много, кардинал, который должен был соединить новобрачных, решил, что свадьба будет отпразднована скромно в церкви Спасителя, в маленьком приделе Святой Девы. Кроме того, было решено, что жених, несмотря на установленный обычай, накануне свадьбы не будет петь невесте серенады. Это очень не понравилось Ромео, после Лоренцы и вина ничего более не любившему, чем музыку. Но бакалейщик, бакалейщица и даже их дочь противились всякому шуму.
Между тем у Лоренцы едва хватало времени, чтобы подготовить костюм. Ее подруги приходили помогать ей шить подвенечное платье. Ромео и я постоянно бывали у них, так как Ромео помирил меня с родителями, и на эти вечера приносили пирожки и сладкие лимоны. Мы болтали с хорошенькими девушками, поднимали им ножницы, нитки, наперстки.
Лоренца, которую приданое очень интересовало, иногда долго засиживалась после ухода подруг. Родители тоже уходили спать. Однажды вечером, когда красавица одна шила при свете лампы, в дверь вдруг вошел Ромео, почти пьяный и сильно шатающийся. Он имел счастливый недостаток быть пьяницей.
Усевшись позади, чтобы скрыть свое возбужденное состояние, он рассказывал ей, что поужинал с ее братом и со мной в одном трактире, где подавали отвратительное вино. Этот напиток, заставивший нас всех троих свалиться под стол, без сомнения, был поддельный. От него у Ромео трещала голова и заплетался язык.
Действительно, его речь была несвязна. Он казался очень оживленным и бранился, как мужик.
Лоренца слегка пожурила его и пыталась успокоить, так как он был сильно взволнован. Но вместо того, чтобы извиниться и признать свою вину, он, возбуждаясь все более и более, сделал неприличные намеки и начал ухаживать за своей невестой так усердно, что она велела ему выйти, несмотря на это приказание, Ромео обнял ее и так поцеловал, что она не могла выговорить ни слова. Известно, какую силу черпают женщины в своем гневе. Через минуту испуганный любовник бежал от своей возлюбленной, швырявшей ему в голову все, что попадалось под руку. Он не был избит только потому, что спасся бегством.
На другой день Лоренца рассказала мне эту историю. Понятно, как велико было мое негодование.
— Хотите, я пойду и убью его! — вскричал я.
— Нет, — отвечала она и прибавила снисходительно: — Он, может быть, раскается.
В это время вошел Ромео.
Тогда как Лоренца, сильно покраснев, встретила его молчанием, я начал осыпать своего недостойного соперника самыми справедливыми упреками. Он сделал вид, что ничего не понимает. Подобное нахальство должно было заставить Лоренцу призадуматься. Он клялся, что ничего не помнит, что провел всю ночь под столом трактира, где нас отравили. Напрасно невеста рассказывала ему во всех подробностях его посещение. Он отпирался как сумасшедший и даже обратился к моему свидетельству.
— Что я могу ответить, если спал, — сказал я, — но тебе очень легко оправдаться. Мы втроем проснулись сегодня утром, и прислуга может сказать, уходил ли ты куда-нибудь ночью.
Ромео был восхищен такой простой мыслью, и она могла стать для него спасением. Он тут же послал уличного мальчишку за прислуживавшей нам девушкой, которая примчалась бегом, любопытствуя узнать, что от нее хотят.
— Поди сюда, Мария, — сказал Ромео, — и отвечай мне. Я дам тебе пару монет, если ты не солжешь. Полагаю, ты меня знаешь?
— Да, синьор.
— Что было вчера в трактире?
— Клянусь Мадонной, вы должны знать это так же хорошо, как и я.
— Все равно, говори.
— Ну, вы ужинали вместе с маленьким Лоренцо и синьором графом. Вы пили марсалу, и Богу известно, что выпили достаточно. Потом свалились со стула и уснули на полу. Все это вы хорошо знаете. Через полчаса проснулись и тихонько ушли.
— Я!..
— Да, вы. И даже, встретившись со мной в коридоре, меня поцеловали, и даже…
Молодая девушка в нерешительности остановилась.
— Ты осмеливаешься утверждать, что я уходил?
— Разве этого не надо было говорить? — она искоса взглянула на Лоренцу. — Тогда надо было предупредить меня заранее.
— Есть отчего сойти с ума! — вскричал Ромео. — Поклянись вечным спасением, что ты узнала меня, негодяйка!
— Святой отец! — возмутилась девушка. — Вы начинаете надоедать мне! Да, конечно, вы выходили и вернулись только час спустя, очень расстроенный, как человек, совершивший что-нибудь дурное.
— Довольно, — сказала Лоренца, вставая. — Не усугубляйте своей вины, Ромео, лучше признайтесь. Я уйду плакать к себе в спальню и никогда с вами не увижусь.
Служанка ушла, не требуя обещанных ей денег.
Ромео в отчаянии глядел ей вслед.
— Понял ли ты что-нибудь из всего этого? — спросил он у меня.
— Увы! — отвечал я. — Догадываюсь, в чем дело. Ты, несомненно, лунатик, мой бедный друг. Ты совершаешь во сне тысячу глупостей и не сознаешь своих поступков.
— Твоя правда! — вскричал он. — Я действительно лунатик. Рассказывали, что еще ребенком я вставал по ночам и крал яблоки. Это наследственная болезнь. Моя покойная мать, которая была святой, тем не менее, делала во сне, как говорил мне кардинал, самые неожиданные вещи. Значит, Лоренца не может на меня сердиться: человек не отвечает за то, что творит в состоянии лунатизма. Жозеф, она должна простить меня. Я хочу сейчас же говорить с ней.
— Нет, она раздражена и не захочет тебя видеть. Предоставь все мне, ступай домой и жди. Я все объясню ей и примирю вас.
Он тотчас же ушел. Прекрасный молодой человек! После долгих уговоров Лоренца согласилась открыть дверь. Она сидела в большом кресле. В глазах еще стояли слезы.
Я опустился перед ней на колени и целовал руки. Сказал, что Ромео невиновен, а я влюблен, что бедный малый — лунатик и она прекрасна, как Венера, что ее возлюбленный ходит по ночам против воли и что я готов умереть за нее. И так нежно глядел, защищая дело своего соперника, что девушка поцеловала меня.
— У тебя золотое сердце, — сказала она (в Риме человек, когда он взволнован, говорит ‘ты’). — Ты защищаешь соперника, хотя обожаешь меня. Мне кажется, я люблю тебя, но должна выйти за него для света, для кардинала, из-за того шума, который поднялся, и потому, что я поклялась в этом Мадонне. Клятва — дело священное. Я буду любить тебя, как любят нежного друга, дорогой мой Жозеф. И, если ты хочешь этого, прощу Ромео, только пусть он впредь будет благоразумен, а не то я пойду в монахини.
— А я? — жалобно спросил я.
— Монастырь или ты, — отвечала она, улыбаясь.
О! Первую любовь невозможно вырвать из сердца. Я ушел от Лоренцы в отчаянии, так как, возможно, надеялся, что она, несмотря на мое красноречие, или, быть может, благодаря ему, не простит Ромео. Увы! Примирение было полным, а брак готов был совершиться.
Накануне дня, приближение которого сводило меня с ума, Ромео пришел ко мне в большом беспокойстве.
— Граф, — сказал он, — всего несколько часов отделяют меня от счастья, но я боюсь этой ночью натворить глупостей.
— Ты с ума сошел, — сказал я ему.
— Чувствую, что нервы мои страшно напряжены, и боюсь проклятого лунатизма, чуть не поссорившего меня с Лоренцой. Что если я переночую у тебя?
— Это невозможно, у меня назначено свидание.
— Что же мне делать?
— На твоем месте я приказал бы привязать себя к кровати.
— Шутник! По крайней мере, проводи меня домой. Я проводил его, и, хотя было еще довольно рано, он сразу лег:
— Мне хочется спать. И ты будешь свидетелем, что оставил меня в постели.
— Постарайся ничего не видеть во сне, — отвечал я. В квартале Троицы все давно спали, когда на площади Пилигримов появилась толпа музыкантов со скрипками, флейтами и мандолинами. Под окнами Лоренцы послышалась нежная музыка.
Хотя заранее было условлено, что накануне свадьбы серенады не будет, она не рассердилась, но даже улыбалась на непослушание своего возлюбленного и с удовольствием слушала, как имя ‘Лоренца’ прославлялось певцами. Но у окон появились соседи, так как в нашей стране все меломаны, и это начало раздражать сердитого бакалейщика.
Наконец снова воцарилась тишина, а вместе с ней и спокойствие.
Все опять уснули.
Вдруг громкие трубные звуки неожиданно разбудили дом, в том числе и прекрасную невесту, которая считала, что серенада окончилась. Любезность жениха походила уже на скандал. Охотничьи рога, кларнеты, тромбоны так и ревели вокруг постели, на которой она спала. Лоренца покраснела от гнева, слыша свое имя вперемешку с этими дикими криками. Естественно, соседи смеялись. Вся площадь Троицы была в волнении.
Понятно, что отец невесты не последним открыл дверь. Полный справедливого гнева, он требовал, чтобы оркестр удалился. Но его дурно приняли, и музыканты оставили площадь не раньше, чем исполнили ужасный финал.
Лоренца не могла заснуть. Она старалась объяснить себе эту новую выдумку жениха, как вдруг ей показалось, что небо рушится на ее голову! Сорок барабанщиков, выстроившись под окном, подняли страшный шум. В течение четверти часа ничего другого не было слышно. Как только музыка прекратилась, послышались громкие удары кулаков в ставни лавки, и весь дом задрожал. Это барабанщики требовали пить. Вне себя от страха, решив, что на них нападают, бакалейщик и его супруга спрятались под одеяла. С Лоренцой случился нервный припадок, но она никого не позвала и проплакала остаток ночи.
Поэтому, придя рано утром, чтобы узнать истину относительно странной ночной истории, разнесшейся по всему городу, я увидел ее с заплаканными глазами. Бедняжка едва могла объяснить, в чем дело.
Ее отец вне себя громко кричал, что она не выйдет замуж за негодяя, подвергающего их всеобщим насмешкам.
Я не знал, что сказать, когда явился Ромео в парадном костюме, спрашивая с улыбкой:
— Правда ли, прекрасная Лоренца, что этой ночью вам дали несколько серенад?
Так как никто не ответил, то заговорил я.
— Отчего ты спрашиваешь об этом?
— Потому что сегодня утром ко мне пришли за деньгами, как оказалось, я во сне заказывал серенады.
— Итак, это ты устроил такое любезное шаривари?
— Надо полагать, раз я целую ночь бегал для этого. Даже дал письменные приказания, от которых не могу отказаться. И в то же время ничего не помню. Но почему у вас такие смущенные лица? Мне кажется, музыка никогда не портит свадьбы.
— Убирайтесь вон! — непреклонно крикнул бакалейщик. — И чтоб ноги вашей никогда здесь не было!
Озадаченный Ромео взглянул на невесту и понял, что все погибло. Он вышел, шатаясь, как пьяный.
Ясно, мне представлялся прекрасный случай. Я сейчас же повернулся к Лоренце, окруженной родителями.
— Вы меня знаете, — сказал я им, — и Лоренца знает, как я люблю ее. Есть только один способ заставить замолчать злые языки и подавить скандал. Отдайте мне вашу дочь. Я богат, знатен и отвечаю вам за ее счастье. Скажите мне — ‘да’, решайте, согласны ли вы выдать ее за меня?
Я опустился на колени.
Лоренца вопросительно глядела на отца.
— Нельзя выходить замуж таким образом, — сказал он.
— Извините меня, — отвечал я, — все готово для бракосочетания, меняется только муж. Акт составлен заранее, а имена жениха и невесты будут вписаны в ризнице. Если вы захотите, Лоренца будет моей женой через два часа.
— Но кардинал, который должен благословить молодых, ожидает увидеть Ромео?
— Не все ли равно?
— Вы думаете, он обвенчает вас вместо него?
— Я в этом убежден.
— Ну, — решил тогда отец, не находя других возражений, — если Лоренца согласна…
Я поглядел на нее таким взглядом, что она не могла не улыбнуться.
— Кто бы мог предсказать это? — сказала она.
— Я, — отвечал я. — Попрошу вас одеться скорее, нельзя заставлять ждать кардинала.
Все разошлись, и в полдень собрались снова.
Сердце мое сильно билось, я оглядывался по сторонам, опасаясь какой-нибудь помехи.
Церковь била недалеко, и мы отправились пешком.
Моя прелестная невеста вышла из своей комнаты, сияя грацией и красотою, я был не в силах говорить от безумной радости. Хотелось, чтобы она скорее стала моей.
Отец подал ей руку, я подал руку ее мамаше, а Лоренцо следовал за нами с несколькими соседями, которые должны были быть свидетелями.
Церковь Спасителя, разноцветные стекла которой плохо пропускали солнечные лучи, была освещена таинственным светом. Мы вошли в маленький придел Святой Девы, считающийся счастливым для заключения брака.
В ожидании кардинала я опустился на колени возле девушки с сердцем, преисполненным обожания.
Лоренца отлично поняла это.
— Берегись, — сказала она, — не следует так любить друг друга в церкви.
— Отчего же, — отвечал я, — все нам улыбается, ничто не помешает нашему счастью.
Вошел кардинал в сопровождении четырех певчих. Решение самому провести обряд венчания было большой честью для бедного Ромео. После нескольких предварительных церемоний, кардинал с улыбкой направился ко мне.
Лоренца, которая была действительно сильно взволнована, посмотрела по направлению его взгляда.
— Вы!.. — вскричала она.
Ей показалось, что это Ромео, да, сам Ромео, стоит на коленях рядом с ней.
— Я — второй Ромео, — сказал я. — Чтобы получить тебя, готов совершить любое чудо, не старайтесь понять, как у меня это получается — превращаться таким образом. Если ты хочешь, чтобы я умер на твоих глазах, то на вопрос кардинала, хочешь ли ты быть моей женою, скажи: ‘нет’.
Она ответила: ‘да’.
Я был вне себя от радости.
Мы вошли в ризницу поставить подписи на брачном контракте.
— Боже мой! — удивился кардинал, увидя меня вблизи, — я думал, что венчал Ромео.
— Вы обвенчали, — гордо ответил я, — графа Калиостро, предпочтенного прекрасной Лоренцой. Надеюсь, монсеньор, что вы не жалеете о той чести, которую нам оказали.
— Нет, — сказал кардинал, казавшийся очень добродушным человеком и часто глядевший на Лоренцу, — но предупреждаю тебя, граф, что поцелую твою жену за труд.
— Сделайте одолжение, монсеньор.
— Отлично, подписывайтесь. Мы подписались.
И в эту самую минуту из главной капеллы, которая была ярко освещена, раздалось печальное погребальное пение.
— О! — вскричала Лоренца, вздрогнув. — Мне страшно.
— Успокойся, дорогая, — сказал я, стараясь победить странный ужас, охвативший меня, — это отпевание.
— Да, — вмешался подошедший Лоренцо, — разве вы ничего не слышали о знаменитой танцовщице, осужденной инквизицией? Это ее хоронят.
— Это похороны странной девушки, — добавил в свою очередь кардинал. — Она бежала в Рим, задушив в Палермо настоятельницу монастыря. Я был одним из ее судей. Она умерла до костра, и, поскольку примирилась с церковью, ее решили похоронить по обряду. Но идем. Прелестная Лоренца, сдержите обещание, данное вашему мужу.
Фиорелла! Это хоронили Фиореллу. Холодный пот выступил у меня на лбу, я с ужасом заключил в объятия озадаченную Лоренцу и убежал, унося с собой мое сокровище, тогда как ужасное похоронное пение преследовало меня, как проклятие.

ГЛАВА IX
О даме, которая играла в тресет, и о квакере, который проиграл в другую игру

С тех пор, как я стал счастливым любовником моей королевы, то есть, с тех пор, как назвал своей мою возлюбленную Лоренцу…
Но довольно. Ты, дорогой мой Панкрацио, человек нетерпеливый. Ты мог утомиться, следуя за мной, если бы я заставил тебя проследить все мое юношество, не пропустив ни одного занятого дуката, ни одного полученного поцелуя. В особенности утомило бы тебя то, что все эти приключения очень похожи одно на другое, поэтому я полагаю, что правильно поступлю, пропустив некоторые незначительные происшествия моей молодости, чтобы прямо перейти к более крупным победам и несчастьям, сделавшим меня знаменитым и восхищавшим моих соотечественников.
Различные мои недоразумения с тещей и с полицией, из которых последняя не была злее первой, заставили меня удалиться из Рима. Так как я говорил на всех языках с сильным сицилийским акцентом и не знал ни слова по-немецки, то решил, что будет прелестно выдать себя за прусского офицера. И во Флоренции, Вероне и Мессине выдавал себя за полковника Иммермана.
Моя Лоренца, сначала немного удивленная, скоро привыкла к нашей бродячей жизни и была прелестной полковницей.
Ты замечаешь, мой милый тюремщик, что я не говорю ни слова о путешествиях в Александрию, Каир и Египет, наделавших столько шуму. Дело в том, что я положительно не помню, чтобы когда-нибудь бывал в этих отдаленных странах. Да и зачем бы я туда отправился? Изучать химию и врачевание? Но об этом я знал почти все, что можно знать, и, кроме того, обладал тем, чему никто не мог меня научить, то есть, могуществом повелевать чужой волей с помощью взгляда и гением наблюдательности, которому обязан своей славой колдуна. Что касается Мальты, то действительно прожил там несколько месяцев и был очень хорошо принят монсеньором Пинта, гроссмейстером ордена.
Как сейчас вижу этого здорового и сильного старика, нежно глядевшего на меня и говорившего со мною по-отечески. Однажды я с волнением спросил его, не был ли он когда-нибудь в Неаполе и не знал ли там хорошенькую молодую женщину по имени Феличия Браконьери.
Он отвечал: ‘Дитя мое! Дитя мое!..’ — и отвернулся, что не помешало мне увидеть две крупные слезы, медленно покатившиеся по его щекам. Я оставил Мальту.
Но не будем говорить об этом, я более ничего не хочу сказать о гроссмейстере Пинта, у которого было суровое лицо древнего тамплиера. Не могу вспоминать о нем без сильного волнения.
В Бергамо, поскольку у меня было мало дела, я устроил маленькую лабораторию, где изготовлял жемчуг, чтобы иметь возможность покупать шелковые чулки моей дорогой Лоренце. Мой жемчуг был фальшивый, но гораздо лучше настоящего, и полагаю, что я никому не вредил, продавая его по хорошей цене.
Один из моих друзей, маркиз Вивона, придумал делать топазы, но они ему плохо удавались, ювелиры заметили подделку, и в дело вмешалась полиция. В результате пришлось покинуть Бергамо немного поспешно, потому что топазы маркиза навели на мысль о моем жемчуге.
В Венеции произошло сильное волнение по поводу приезда сицилийского принца, который путешествовал с принцессой Требизондской и продавал высокопоставленным особам эликсир долгой жизни по двадцати дукатов за флакон. Великолепная покупка! Я имею в виду покупателя, так как за относительно небольшую сумму он приобретал нечто вроде бессмертия, которое в среднем у каждого покупателя, бывшего во цвете лет, продолжалось лет восемь или десять. Что же касается меня, то я почти проигрывал на этой продаже, ведь вино Мальвуази, которое наливал в пузырьки, было в тот год очень дорого из-за того, что подмерз виноград.
Я торговал также египетским вином, имевшим свойство давать многочисленное потомство самым старым Авраамам и самым бесплодным Саррам.
Полагаю, что это средство всегда имело успех, но не стану утверждать, ибо судьбе было угодно, чтобы ни в одном из городов, где продавалось это знаменитое средство, мне не удавалось пробыть девяти месяцев. Теперь я потерял этот рецепт, но полагаю, что нашел бы, если б какой-нибудь хорошенькой женщине было необходимо его употребить.
В Венеции чуть не умер от страха из-за сделанного мною чуда. Я был молод и еще не привык к своим чудесам. Моя Лоренца и я, то есть принцесса Требизондская и принц Сицилийский, оказались как-то в компании, где очень беспокоились об одной даме, которая долго не приезжала. Кто-то из гостей предложил отправиться за ней, и когда он ушел, другой гость заметил:
— Что может она делать?
Я, сам не зная почему, ответил:
— Может быть, она заигралась в тресет. Тресет был тогда очень распространенной игрой. Мне сказали, что я сумасшедший, что, без сомнения, причина ее отсутствия — нездоровье. Это подзадорило меня.
— Говорю вам, что она играет в тресет!
И затем, сам не зная, что делаю, начертил на паркете четырехугольник острием шпаги, распростер над ним руки, и тогда в тумане все увидали фигуру дамы, играющей с тремя друзьями.
Вы можете себе представить всеобщее изумление, но никто не был удивлен более меня, так как дама, о которой шла речь, вошла в это время и заявила, что она опоздала, играя в тресет с господами, на которых я указывал.
Это приключение вкупе с некоторыми другими странно взволновало меня. Я был недалек от мысли, что обладаю качеством, которым не владеет большинство людей. Пользовался этим, чтобы в каждом случае говорить таинственные слова.
С этого времени я начал заниматься предсказаниями и лечить больных наложением рук. Мои пророчества были не хуже других и очень часто оправдывались.
Что касается лечения, то должен сознаться: оно имело успех у бедных больных. Они очень быстро выздоравливали. Я им платил за это.
Но мне надоела Италия, где за моей дорогой Лоренцой слишком много ухаживали и распустили слухи, будто я терпел ее кокетство и даже любезно советовал ей принимать некоторых богатых и высокопоставленных особ.
Вот как клевета искажает самые чистые побуждения! Нет сомнения, что я, мало ревнивый от природы, благосклонно наблюдал, как Лоренца болтала, кокетничала, пела, танцевала — одним словом, развлекалась в обществе мужчин ее лет и даже немного старше. Я указывал ей, по праву всякого осторожного мужа, на тех людей, которые своей образованностью, добродетелью и положением в свете заслуживали большого уважения. Неужели же нужно было требовать, чтобы моя жена грубо обращалась со знакомыми, расположенными к нам?
Она любила красивые платья, бриллианты, конечно, не моего изготовления — что могло быть естественнее? И разве можно было запретить ей в городах, которые мы проезжали, принимать незначительные подарки? Это было бы дерзкой тиранией. Кроме того, граф Калиостро, граф Феникс или шевалье Пелегрини, я всегда был слишком знатен, чтобы кто-нибудь решился громко клеветать на меня. Тем не менее, многочисленные сплетни наконец вынудили нас уехать в Англию, где солнце и небо не так жарки, а языки более сдержанны.
В Лондоне я имел возможность часто использовать один из талантов, сделавших меня знаменитым, — способность угадывать положение людей, их наклонности, отвращения, их прошлые приключения и даже иногда их имена, и все это только глядя на лицо.
В то же время мой талант предсказателя все более развивался, и нельзя умолчать о новом доказательстве этого.
У одного банкира, где я открыл себе кредит, меня однажды познакомили с квакером, который пользовался репутацией человека очень целомудренного и чрезвычайно скупого одновременно. Он так выставлял в разговоре свою сдержанность и свою экономность, что я забылся и сказал, мол, буду удивлен, если в скором времени ему придется заплатить тысячу фунтов стерлингов за любимую женщину. Это казалось таким невероятным, и все так смеялись. Я же почти оскорбился и ушел в сопровождении маркиза Аллиата, итальянского дворянина, путешествовавшего вместе со мной.
В этот день у нас не было никакого определенного занятия и мы воспользовались случаем осмотреть городские памятники, из которых многие настолько грандиозны, что было уже довольно поздно, когда мы вернулись в отель, так как заходили еще в трактир.
Прощаясь со своим спутником, я услышал громкие крики в спальне Лоренцы. Мы бросились туда вместе с Аллиатом. Моя возлюбленная жена боролась с каким-то человеком, который пробрался к ней в комнату и крепко обнимал ее, несмотря на яростное сопротивление. Нам скоро удалось одолеть непрошеного гостя, и моим первым побуждением было отдать его в руки правосудия, но Аллиат заметил, что в такого рода делах скандал всегда неприятен. Но есть другое средство наказания, и виновник, без сомнения, не колеблясь, если только у него есть какое-нибудь состояние, отсчитает нам порядочную сумму денег, чтобы избежать палочных ударов и доноса.
Я возражал. Мне было неприятно получить деньги в столкновении, в котором подвергалась опасности честь моей жены и моя собственная. Но когда Лоренца сказала, что перенесенные ею оскорбления не невознаградимы, смягчился и согласился взять тысячу фунтов стерлингов. Виновный покорился этому.
Судите же о моем удивлении, когда, помогая ему, — после того, как он передал нам расписку, — надеть нечто вроде рясы, я вдруг узнал квакера, славившегося своей скупостью и целомудрием.
Однако божественное качество, которым я был обязан природе гораздо более, чем искусству, не нашло бы достойного применения, если бы не одно обстоятельство, изменившее мою жизнь и определившее мою судьбу.

Глава Х
О черном зале, о белом зале, о различных вещах, которые я думал, что вижу, и о человеке, которого я увидел

Я уже четыре года был по-прежнему влюбленным мужем прекрасной Лоренцы и жил во Франкфурте-на-Майне, замечательном своей ратушей. Однажды вечером выходил из игорного дома с моим другом маркизом Аллиатом. Хотя он и сыграл со мной некогда очень скверную шутку, оставив нас с Лоренцой без гроша в гостинице в Данциге, я любил его и охотно прощал кое-какие недостатки, такие как ложь, мошенничество, пьянство, ибо надо помнить, что человек несовершенен, и сердился только за то, что он носил дворянское имя, хотя был незаконным сыном одного бернского ростовщика. По-моему, нет ничего предосудительнее, чем присвоить себе дворянский титул, как нет и ничего более пустого, ведь истинное благородство есть благородство души.
Итак, шевалье Пелегрини, — в то время меня знали под этим именем, — и маркиз Аллиат выходили из игорного дома во Франкфурте-на-Майне. Я собирался вернуться домой, когда мой товарищ сказал:
— Слышишь, бьют часы.
Я стал прислушиваться и сосчитал удары:
— Полночь.
— Брат, — продолжал он, — три года назад, в этот же самый час, я встретил тебя в Риме, у подножия виселицы, где был повещен мой достойный друг Октавий Никастро.
Да, это правда, Октавий Никастро, играя однажды с кинжалом, имел глупость всадить его в горло прохожего, вместо того чтобы просто вложить его в ножны.
— А ты знаешь, кто был этот прохожий? Какой-то мессинский епископ, который получил от папы буллу об изгнании немецких иллюминатов. Вот уже три года я слежу за тобой и наблюдаю за тобой, брат, и счастлив сказать, что время искуса кончилось и ты сегодня же вечером будешь посвящен в труды Ареопага.
Я не мог не улыбнуться.
— Разве ты член этой секты? Что до меня, то я давно уже получил высшую степень масонства.
Он, в свою очередь, улыбнулся.
— Да, ты был принят в ложу Высшего Наблюдения в Лондоне, и Лоренца также была принята туда. Неужели ты думал, что мы этого не знаем? Вы даже получили на этом заседании передник, веревку и компас. Твоя жена, кроме того, получила подвязку, на которой вышиты слова ‘Союз, Молчание, Добродетель’. И ей было приказано не снимать этой подвязки даже на ночь. Достойные доверия особы утверждали, что она повиновалась этому приказанию.
Так как знал, что маркиз любит шутить, я не заострил внимание на том, что в этих словах было неприятное для моей Лоренцы. Но был удивлен, видя, что ему известны подробности нашего посвящения.
— Мы знаем также, — продолжал он, — что в других ложах — в Нюрнберге, в Берлине, в Штутгарте, в Гейдельберге ты произнес замечательные речи и вызывал ангелов.
— Ты в этом убежден? — спросил я его.
— Да. Убежденный иллюминат никогда не ошибается.
— Впрочем, это возможно, — задумчиво отвечал я.
— Не сомневайся, Жозеф Бальзамо, небо, возлагающее на тебя большие надежды, дало тебе способность подчинять себе как небесные, так и земные существа. Ты сам не веришь в нее и часто приписываешь твоим обманам результаты, которыми в действительности обязан этому таинственному могуществу. Ты — нечто вроде пророка против воли, сомневающегося в своих предсказаниях и делающего чудеса, считая себя фокусником. Вот почему высшие начальники отправили меня к тебе как Посвятителя. Иди к нам. Ты будешь одним из руководителей нашего дела. Мы откроем тебе твою миссию. Иди, брат мой, если не боишься взглянуть в лицо истине и твое сердце способно перенести испытание.
Я все более изумлялся словам моего спутника, особенно тону, каким он их произносил.
— Кто же вы? — вскричал я.
— Ты узнаешь это, — отвечал он.
Сильные руки схватили меня, мгновенно завязали глаза и рот, затем подняли и понесли. Вскоре стук колес по мостовой подсказал, что меня посадили в экипаж. Все это нисколько не огорчало, я охотно освоился с неожиданным приключением, и мне незнакомы были опасения, свойственные другим людям. К тому же, после всего сказанного маркизом Аллиатом, я был убежден, что меня везут на какое-нибудь собрание иллюминатов, а мне давно хотелось попасть в это общество, о котором рассказывали тысячу таинственных историй.
Известно, что довольно трудно судить, сколько проходит времени, когда человек погружен в темноту. Тем не менее, думаю, что мое путешествие продолжалось не более двух или трех часов. Экипаж остановился, по всей вероятности, недалеко от Франкфурта, кто-то взял меня за руку, и чей-то незнакомый голос вежливо произнес:
— Потрудитесь сойти, синьор Бальзамо. Я повиновался.
Мои провожатые, а по шуму шагов я узнал, что их было трое или четверо, повели меня куда-то, я чувствовал, что мне дует в лицо свежий ветер. Так шли мы довольно долго. Затем остановились на несколько минут, и скрежет металла подсказал, что открывается дверь.
— Идите, — сказали мне. — Когда сосчитаете шестьдесят ступеней вниз, остановитесь и ждите.
Я, не колеблясь, двинулся вперед и стал спускаться по лестнице, которая показалась мне каменной. Странное дело, но я совсем не ощущал сырости и разреженного воздуха, как человек, спускающийся в погреб или какое-нибудь подземелье. Напротив, мне казалось, что окружающее меня пространство расширяется и в лицо дует слабый ветерок. Этот спуск производил впечатление восхождения на гору. Если бы повязка тогда спала, я не удивился бы, очутившись на вершине горы на свежем воздухе.
После шестидесяти ступеней я остановился, как мне было приказано.
Что должно было произойти? Я не чувствовал беспокойства, но мое любопытство было сильно возбуждено.
В эту минуту моя повязка слетела у меня с глаз. Я говорю ‘слетела’, потому что она была развязана как бы по волшебству, и мне показалось, как будто крылья повеяли над моим лбом.
Оглядевшись, увидел, что нахожусь в просторной темной четырехугольной зале из черного мрамора. С высокого потолка на толстой цепи спускалась круглая красная лампа, походившая на громадный рубин. Тут не было ни одного кресла или какого-нибудь сиденья, кроме мраморной табуретки перед таким же мраморным столом, на котором лежал развернутый пергамент.
Эта зала имела роковое величие подземного склепа. На одной из черных стен возникли слова: ‘Да, это могила. Человек, входящий сюда, выносит отсюда не свой труп, но очищенную и обновленную душу’.
Я был озадачен этим немым ответом на мою мысль. Или, может быть, я подумал вслух?
Буквы изгладились и уступили место следующим словам: ‘Садись. Пиши. Признавайся’.
В этом приказании не было ничего удивительного. Письменные исповеди, или завещания, обычно предшествуют масонскому посвящению. Я сел, взял лежащее на столе перо, но нигде не видел чернильницы.
Не зная, чем писать, инстинктивно повернул голову и прочел на стене: ‘Пусть твоя жизнь начертит твою жизнь’.
Нетрудно было понять, что нужно писать своей кровью. Я вынул шпагу и сделал легкий надрез на левой руке. Кровь вытекала по капле, и я обмакивал в нее перо. Должен признаться, что поскольку у меня не было причины откровенничать с незнакомцами так, как с моим достойным тюремщиком и другом Панкрацио, я счел удобным добавить к рассказу о собственных приключениях несколько вариантов.
Вскользь упоминал некоторые факты, не делавшие мне чести, но зато выпячивал те поступки, которые, по моему мнению, могли подчеркнуть добродетель. Не скрыл, что носил имя Ашарата, что, без сомнения, являюсь сыном одного из могущественнейших властелинов мира и посетил отдаленные страны света, повсюду рассыпая благодеяния.
Едва я окончил этот панегирик, как у меня за спиной раздался громкий смех.
А когда взглянул на мраморную стену напротив, прочел на ней следующее: ‘Ты лжешь’.
Немного смущенный, я признал, что напрасно скрываю истину, которая все-таки довольно неплоха, и снова — взялся за перо с твердым намерением быть на этот раз вполне чистосердечным. Но пергамент, на котором я писал, исчез, и на его месте лежал другой, на заголовке которого было написано: ‘Извлечение из наблюдательного кодекса’.
На этом листе были описаны все подробности моей жизни, начиная с помещения в монастырь в Кастельжироне до настоящей минуты, со всеми подробностями, даже со всеми дурными мыслями, приходившими время от времени мне в голову.
Но больше всего меня удивило, что все это было написано моей рукой. Неужели я находился в таком месте, где необходимость говорить истину уничтожала способность лгать?
Я проникся почтением и ожидал дальнейшего с некоторым беспокойством. Вскоре заметил, что по другой стороне стены медленно двигались какие-то туманные фигуры. Стены, которые казались мраморными, по всей вероятности, были из стекла или хрусталя. Я стал внимательно вглядываться, что за ними происходило.
Вскоре линии и краски определились яснее, составляя лица, костюмы, фигуры. Все эти существа скорее напоминали привидения. Я увидал розовый гранитный дворец, на террасе которого неподвижно сидело двое людей в роскошных костюмах, опершись на шелковые подушки. Вокруг них молча танцевали молодые нагие невольницы, размахивая руками с прикрепленными крыльями ибисов, освежающими воздух. Один из мужчин был в короне первых египетских фараонов. Он держал в опущенной руке скипетр, украшенный драгоценными каменьями. На другом была митра великих жрецов, возле него лежала длинная палка из черного дерева, обвитая золотой ящерицей — эмблемой обожаемого им бога. Жрец и фараон сидели неподвижно, подняв лица к небу.
У подножия дворца расстилались бесконечные желтые пески, по которым множество людей, одни, запряженные в повозки, другие — несущие на плечах камни и мешки с песком, двигались к колоссальной пирамиде, еще не оконченной и поднимавшейся на фоне яркой небесной лазури. Они сгибались под тяжестью, шатались, многие падали и больше не поднимались. Хотя это было довольно далеко, я мог различить их черты. Все лица выражали апатию, усталость и глубокое отчаяние.
Временами толпа останавливалась, с гневом глядя на гигантский монумент, по-прежнему не оконченный, и было ясно, что она не хочет более страдать и работать. Но тогда фараон и жрец вставали и простирали над их головами один — свой скипетр, другой — палку, которые вытягивались, умножались, делались бесконечными и бесчисленными. И эта туча палок обрушивалась на толпу, приказывая ей продолжать свой вечный безысходный труд.
Я повернулся к другой стене. Тут народ-победитель возвращался в родную страну, покрытый пылью и освещенный ярким солнцем. По его мужественной гордости, как и по бронзовому цвету лиц, я узнал греков-лакедемонян. Прелестные женщины, улыбаясь, несли свои цветы навстречу победителям. Даже те, кто напрасно искал братьев и мужей, не плакали. Вдали, на городских стенах, собрались старики, подняв в знак благодарности руки к небу.
Но вокруг города, в долине, копошилось множество несчастных усталых существ. Это были рабы свободных людей, те, у кого не было другого утешения, кроме труда без вознаграждения, чья жизнь была вечным поражением.
Взглянув на третью стену, я вздрогнул от ужаса. Одни, притянутые к каменному потолку веревками, разрывавшими их тело, другие, привязанные к скамьям пыток, мужчины, женщины, дети, голые, все в крови, в страшных муках предстали пред моим испуганным взором. Посреди погреба, где терзали этих несчастных, стоял громадный котел с кипятком, куда были до половины погружены другие жертвы.
А между тем, и в глубине подземелья, в креслах, сидели инквизиторы, спокойно глядя на происходящее.
Я закрыл глаза.
Затем был перенесен к четвертой стене и не мог не улыбнуться. В будуаре, обитом шелком и кружевами, ярко освещенном лампами, сверкавшем позолотою и прозрачной резьбой, покрытом ковром с изображенными на нем полными розовыми нимфами, вырывавшимися из объятий сатиров или собиравшимися купаться, увидал сидящих за богато накрытым столом мужчину и женщину. Они ужинали. Это были французский король и его королева. Она была прелестна, но король зевал. Она протянула руку, как бы указывая: смотри! По другую сторону, из-под полуприподнятой портьеры, король мог заметить бледную фигуру нагой молодой девушки, испуганно отступившей.
Он долго глядел на эту картину и наконец, улыбнулся.
Тогда Людовик XV и мадам Дюбарри стали есть, пить и беседовать. Они, должно быть, говорили друг другу странные вещи, так как глаза их сверкали, и, даже будучи одни, они не решались повышать голос.
Но вдруг мне показалось, что схожу с ума: шампанское в бокалах стало густым и красным, и каждый раз, как ужинающие разрезали дичь, из мертвой птицы выступали капли крови.
В то же время я заметил, что на коврах и на обивке стен были уже не нимфы и сатиры, а несчастные, сидевшие в тюрьмах, или бедняки, умирающие с голоду. Но ни король, ни фаворитка, казалось, не замечали этой перемены. Нет, они не видели, что стены комнаты украшены их живыми жертвами. Людовик XV пил кровавое вино и довольно прищелкивал языком. Вдруг одна из бутылок опрокинулась сама собой, и из горлышка потекла пенящаяся жидкость, покрывшая всю скатерть, забрызгавшая платья ужинавших, разлившаяся по ковру и продолжавшая литься и подниматься, как будто вся кровь измученной Франции лилась из этой бутылки… Под этим поднимающимся приливом исчезли по-прежнему улыбающиеся Людовик XV и мадам Дюбарри…
Все исчезло. Меня окружало молчание, одинбчество и мрак.
Вдруг мне показалось, что плита, на которой я стоял, сдвинулась и стала подниматься. Если бы, испугавшись, я шагнул вперед или назад, то упал бы и разбил голову о мрамор. Но я не шевелился, готовый к любым опасностям, решившись преодолеть все ужасы. Плита продолжала подниматься.
Яркий свет зажженных факелов ослепил меня. В другом зале из белого мрамора сидело довольно много людей в красном, с лицами, закрытыми капюшонами. Один из них, впоследствии оказалось, что он был здесь главным, — спросил меня, не вставая:
— Ты видел?
— Да.
— Понял?
— Понял.
— Смотри еще.
В нескольких шагах от меня стоял стол, заваленный драгоценными камнями и золотом. Сверху лежали скипетр, корона и шпага.
Начальник продолжал:
— Если эти скипетр, корона и богатство привлекают тебя, если ты мечтаешь о них, то по твоему желанию мы приблизим тебя к трону, ибо можем сделать все. Но тогда наше святилище будет для тебя закрыто, и мы предоставим тебя самому себе. Если же, напротив, ты хочешь посвятить себя пользе человечества, мы рады будем принять тебя. Допроси твое сердце и выбирай.
Я не мог не подумать, что есть нечто привлекательное в таком предложении, сделанном сыну палермского бакалейщика. Но не выказал ни малейшего удивления, бросил презрительный взгляд на символы земного величия и оттолкнул корону, золото и драгоценности.
Признаюсь, увиденное ранее произвело на меня глубокое впечатление. К тому же подозреваю, что если бы я и выбрал корону, едва ли мне бы ее дали.
Тогда начальник поднялся, говоря:
— Жозеф Бальзамо, я принимаю твою клятву.
Мраморная стена внезапно раздвинулась, и в отверстии показался алтарь с громадным распятием. Я опустился на колени.
— Именем Бога поклянись разорвать все узы, связывающие тебя с отцом, матерью, братьями, сестрами, женою, родными, друзьями, начальниками, благодетелями и всеми теми, кому ты отдавал свое повиновение и услуги. Обязательство отказаться от уз, соединивших меня с женой, слегка, смутило меня. Подумалось, что моя дорогая Лоренца не одобрит этого. Но, заметив, что эти слова можно истолковать по-разному, я ответил:
— Клянусь.
— Клянись отказаться от места твоего рождения, чтобы подняться в другую сферу.
Так как Палермо, во всяком случае, был довольно скверный город, где у меня было множество кредиторов, я без малейшего колебания решил отказаться от него и произнес:
— Клянусь.
— Клянись говорить начальнику, которого сегодня же узнаешь, все, что видел или делал, читал или слышал, узнал или угадал, и обещай даже нарочно искать и узнавать то, чего не можешь просто угадать, и затем все поверяй ему.
Это показалось мне приятным, ведь я от природы любопытен и болтлив.
— Клянусь.
— Клянись почитать и уважать кинжал, шпагу и другое оружие, аква-тофану и прочие яды как верное, быстрое и секретное средство избавить мир от тех, кто старался бы вырвать истину из наших рук.
— Клянусь.
— Клянись еще, что ты будешь избегать Неаполя, Испании и всякой проклятой земли.
— Клянусь.
— Клянись, наконец, брат мой, что будешь избегать соблазна разоблачать тайны, в которые тебя посвятят. Помни, что в случае измены смерть немедленно поразит тебя, где бы ты ни был.
— Клянусь.
Наступило продолжительное молчание. Я ждал, по-прежнему стоя на коленях, немного взволнованный. Любопытство быть посвященным в тайны не мешало мне с некоторым страхом думать о жестоких церемониях, которыми сопровождается, как рассказывали, окончательное посвящение в секту иллюминатов.
Начальник продолжал:
— Встань. Великие слова будут сообщены тебе не в этой зале. Видишь дверь в стене направо, которая кажется закрытой? Войди в нее, и да окажет тебе покровительство великий создатель мира.
Очевидно, что эти слова отнюдь не успокаивали. Великий создатель мира мог в это время думать совсем о другом. Тем не менее, я не выдал своего волнения и отправился к указанной двери. Что должен был там увидеть? Какие ужасы встретить? Я слышал о призраках, толкавших в пропасть, о сотне кинжалов, устремленных в вашу грудь, о стаканах крови, которую надо выпить, о кипящих металлах, в которые надо погружаться.
За дверью шел совершенно темный коридор, показавшийся мне очень узким. К чему скрывать — я боялся, чувствовал, как капли холодного пота выступают у меня на лбу и висках. Вдруг земля разверзлась у меня под ногами. Подумал, что лечу в пропасть, отчаянно вскрикнул и закрыл глаза.
По всей вероятности, я упал с небольшой высоты, так как не получил никаких повреждений. Но мое удивление было сильнее, чем если бы попал в глубь ада, в самое логово дьяволов.
Я очутился в рабочем кабинете, меблированном столом, несколькими стульями и книжным шкафом томов на двести или триста. Лампа с зеленым абажуром освещала мужчину, показавшегося мне еще молодым. Наклонив голову, он перелистывал толстую книгу, перед ним стояли две фарфоровые чашки, а рядом — чайник, из носика которого поднимался легкий пар.
— А! Это вы, господин Бальзамо? — спросил незнакомец.
Когда он повернулся ко мне, я убедился, что это действительно молодой человек, не более тридцати лет. Его улыбающееся бледное лицо обрамляли светлые волосы. Большие голубые глаза выражали кротость и девственную чистоту. На нем был халат с разводами и на ногах вышитые туфли.
— Садитесь, — продолжал он по-итальянски, но с сильным немецким акцентом, — очень рад познакомиться с вами.
Я сел в указанное мне кресло, не зная, что думать, и что сказать.
Незнакомец между тем продолжал:
— Ну, что вы мне скажете о нашей чертовщине. Впрочем, я приказал, чтобы вас избавили от грубы испытаний, полезных только для того, чтобы поражать и смущать обыкновенных людей, и надеюсь, что мое приказание было исполнено.
У него были добродушные любезные манеры и самый скромный вид, нисколько не нарочитый.
— Кто же вы такой, сударь? — спросил я.
— Ах, да, вы меня не знаете, и ваше любопытство вполне законно. Ну, дорогой граф, я, барон Спартак фон Вейсхаупт, к вашим услугам, если могу быть в чем-нибудь полезен.
Барон фон Вейсхаупт! Этот человек, сидевший передо мной при свете лампы, был тот ужасный мечтатель, который вместе с бароном Книгге, звавшимся Филоном, со Шварцем, которого звали Катоном, с маркизом Констанцем, известным как Диомед, с издателем Николаи, называвшимся Люсьеном, основал общество Ареопага. Глава, которому повинуются посвященные всех разрядов: Новички, Несовершеннолетние, Совершеннолетние, Регенты, Философы и, наконец, Люди, могущественный человек, который одним знаком мог поднять сотни кинжалов, имел в одной Баварии пятьдесят тысяч своих последователей, восемьдесят тысяч — в Пруссии и сто тысяч — в Голландии и Франции.
— Молва немного преувеличивает, — сказал он, улыбаясь и угадав мои мысли. — Но мы действительно имеем некоторое влияние, и наши планы довольно возвышенны, даже в ту минуту, когда вы вошли, я занимался одним важным делом, в котором, полагаю, вы будете нам полезны.
— Говорите, — отвечал я.
— О, это только начало! Нам нужно скомпрометировать французскую королеву. Но сядьте, пожалуйста, дорогой господин Бальзамо, и позвольте налить вам чашку чая.

КНИГА ВТОРАЯ
ОЖЕРЕЛЬЕ МИРНА

Глава I,
из которой видно, что я похож в одно и то же время на Иисуса Христа, на Цезаря и на Кромвеля

Много лет спустя я был в Митаве, столице великог герцогства Курляндии. Это не очень приятный город, но дворянство и сам герцог приняли меня с таким глубоким уважением, что я счел своей обязанностью прожить там несколько месяцев. Моя дорогая Лоренца немного жаловалась на недостаток развлечений и даже иногда зевала, но на ее хорошеньком личике зевота была вроде улыбки, еще лучше выставляющей ее чудные зубки.
Полагаю, что очень мало кто узнал бы в знаменитом графе Калиостро ничтожного расстриженного монаха, о любви и юношеских приключениях которого рассказывалось в предыдущей книге.
У меня был важный вид и отличные манеры. Я вел такую жизнь, которую не мог позволить себе ни один принц. Очевидно, обладал богатством, ибо был расточителен. Раздавал бедным больше золота, чем моя алхимия обещала богачам, достаточно глупым, чтобы верить мне. Откуда это богатство — бесполезно говорить, угадайте сами. Должен добавить, что обо мне рассказывали легенды, которыми можно было гордиться. Все знали, что я нашел философский камень, что одним только взглядом мог превратить в бриллиант простой рейнский булыжник, что читал в будущем, как аббат в своем требнике, что мне было достаточно возложить на больного руки, чтобы он полностью выздоровел.
В этом никто не сомневался. Мои излечения, пророчества, мертвые, вызванные по моей воле, обсуждались всеми цивилизованными нациями.
Нет сомнения, что и сам я считал себя необыкновеннейшим и знаменитейшим из людей, чуть ли не Богом. В то утро у меня было отличное настроение. Я получил хорошее известие из Венской и Австрийских лож, где многоуважаемый Саба II вызвал меня в присутствии всех братьев. Оказывается, я удостоил их своим появлением поддерживаемый в воздухе семью ангелами в облака и произнес речь, полную прекрасных мыслей. На это я был вполне способен. Многоуважаемый Саба II благодарил меня и прибавлял, говоря о Лоренце: ‘Осмеливаюсь просить вас, обожаемый отец, мой вечный Учитель, передать мое уважение и глубочайшее повиновение нашей божественной Учительнице’.
Итак, все шло к лучшему.
Тем не менее, я решил дать знать венским масонам, чтобы они не вызывали меня часто таким образом, потому что воздушные путешествия, хотя и мысленные, все-таки немного утомляют меня.
Прочтя другое письмо, взял колокольчик из чистого золота и позвонил.
Вошел один из слуг.
— Откройте ворота дворца, — сказал я. — Мне стало известно, что госпожа фон Рекке делает нам честь ехать сюда.
Даже привыкший к моим странностям лакей не мог скрыть удивления. Кто предупредил меня об этом приезде?
— Поторопитесь, карета всего в пятидесяти шагах от ворот.
Дело в том, что я увидал легко узнаваемый экипаж графини в одном из маленьких наклонных зеркал, какие в Германии и Курляндии обычно приделывают к окнам снаружи. Не следует упускать ни малейшего случая выставить себя с хорошей стороны, в особенности в глазах слуг. Суеверие передней может превратиться в веру двора.
Скажу всего несколько слов о госпоже фон Рекке, хотя и сохранил о ней самые приятные воспоминания. Молодая, прелестная, с особенными, всегда задумчивыми глазами, очень богатая, в чем также нет ничего неприятного, и имевшая большое влияние среди дворянства герцогства, она не замедлила стать моим другом и даже, осмелюсь утверждать, почти рабою, что стоило мне небольшого труда. У этой прелестной женщины была склонность к мистицизму, мне даже кажется, что она была немного сомнамбула. Графиня чувствовала к Спасителю мира страстную, божественную нежность и приходила в экстаз при одном взгляде на образ Христа. Она вообразила, что я похож на Спасителя. В действительности же это сходство было чисто воображаемым, так как у меня уже начинало отрастать брюшко, но я не разуверил госпожу фон Рекке в ошибке, которая была ей дорога.
Говорили, что я злоупотреблял ее поклонением, чтобы заставить изменить своим супружеским обязанностям. Это было возможно, но не желательно: полюбив, она, быть может, перестала бы меня обожать.
Войдя в гостиную, графиня хотела опуститься на колени, и я с трудом помешал этому, но не мог запретить поцеловать мою руку. Губы ее были нежны, как роза, смоченная росой.
— Друг мой, — сказал я, — благодарю вас за усердие, но не могу принять сделанное мне предложение. Моя миссия поглощает меня без остатка и не согласуется с теми заботами, которые заставило бы меня принять на себя управление великим герцогством Курляндским.
— О, Учитель! Кто мог сообщить вам об этом?
— Вы знаете, — отвечал я, — что мне все известно. Ну, должен вам признаться, что великогерцогская корона меня нисколько не соблазняет. Очень вам благодарен, что вы расположили в мою пользу графа Медема, графа фон Ховена и майора фон Корфа, совещаясь с ними вчера до поздней ночи. Согласен также, что Курляндия не отказалась бы свергнуть своего герцога и, без сомнения, без долгих отлагательств выбрала бы меня его преемником, но, умоляю, не будем говорить об этом. Я мечтаю совсем о другом. И, кроме того, мы с герцогом друзья.
Она бросилась к моим ногам, умоляя стать правителем ее страны. Заговор был отлично устроен, успех, признаюсь, вполне обеспечен. Только я мог составить счастье Курляндии. Но сурово произнес:
— Женщина! Почему ты меня соблазняешь?
Тогда она смирилась.
Я же, в наказание, назначил ей трехдневную разлуку со мной. Но графиня так безутешно рыдала, что я согласился заменить три дня на два, но больше уже не уменьшил ни одного часа.
Как только мадам фон Рекке вышла, моя жена быстро вбежала в комнату, без сомнения, она подслушивала у дверей.
— Надо признаться, Жозеф, что ты величайший дурак. Что до меня, то я была бы очень довольна, сделавшись герцогиней.
Я посадил ее к себе на колени и поцеловал в маленькое, розовое ушко.
— Милая Лоренца, Цезарь отказался принять корону из рук Марка Антония, а Кромвель не взял ее у генерала Ламберта. Я могу подтвердить это, так как был в Риме в 710 году после основания этого города и в Лондоне в 1657 году…
— Мы одни, дурак, — отвечала жена.
Лоренца, может быть, была единственной женщиной на свете, никогда не выражавшей мне большого почтения. Нет пророка в своем отечестве.

Глава II
Великое дело

Два часа спустя, одетый в чистое белое шерстяное платье, с магической митрой на голове, с серпом, волшебной палочкой и шпагой за поясом, так как серп подрезает дурные мысли, волшебная палочка вызывает добрых духов, а шпага удаляет ужас, я стоял между горнилом, ретортами, колбами, всевозможными склянками и банками, а с высокого потолка спускались странные таинственно раскачивающиеся животные.
Это была лаборатория, устроенная великим герцогом Курляндским, согласно моим указаниям, в его собственном дворце.
Солнце, опускавшееся к горизонту, ярко освещало комнату, широкие окна которой оживляли эмалевые глаза мертвых животных, сверкали на посуде и окружали меня самого ярким блеском.
Послышался стук в дверь.
Я отвечал не шевелясь:
— Кто бы ты ни был, войди.
В лабораторию вошел герцог, одетый, согласно преданиям, в длинное платье без пояса, с непокрытой головой и босиком.
— Кто ты? — воскликнул я. Он ответил:
— Я один из князей земли, где мы находимся.
— Ты меньше червя той земли, в которой мы будем покоиться, — отвечал я. — Горе тому, кто гордится своим положением или рождением в убежище науки и истины! Горе тому, кто зовет себя князем в присутствии того, в ком ожили знаменитые маги прошлого: Озирис, который был Богом, Орфей, который был пророком, Аполлоний Тианский, называвший Христа братом, Раймонд Лиль, срубивший древо познания добра и зла, Николай Фламель, умерший бедняком под золотым дождем, который он проливал на весь мир, Жером Кардан, истинный аскет, дух которого освободился от земной оболочки, Корнелий Агриппа, которому император и папа посылали посольства, и, наконец, величайший из всех, Филипп Теофраст Бомбаст, прозванный Парацельсом, безупречный пьяница, живший в вечном мистическом возбуждении и излечивающий на большом расстоянии силой своего взгляда. Под этими упреками герцог Курляндский опустил голову.
— Скажи, что ты человек, — этого достаточно, — продолжал я, — и старайся быть им. Чего ты желаешь?
— Я скромный профан, сгорающий от желания быть посвященным.
— Ты требуешь слишком многого. Посвященный, как это докажет мудрец, который родится через двадцать три года, шесть месяцев и двенадцать дней, есть тот, кто владеет лампой Тримежиста, плащом Аполлония и посохом патриархов.
— Я довольствовался бы званием адепта.
— Ты требуешь у меня еще большего. Адепт — это тот, кто мыслью и делами возвышается до божества. Отказался ли ты от всех предрассудков и страстей? Убежден ли ты, что дорожишь разумом, истиной и справедливостью более всего на свете? Чувствуешь ли ты себя способным повиноваться четырем магическим глаголам: знать, сметь, хотеть, молчать? Бели ты можешь от всего сердца ответить ‘да’ на эти вопросы, то я введу тебя в Священное Царство, которое есть царство магии.
— Мне это не так представляется, — сказал герцог. — Я хотел бы иметь философский камень, который превращает в золото все металлы, охраняет от всех болезней и обеспечивает молодость, красоту и бессмертную жизнь.
— Ты требуешь немногого, — презрительно отвечал я. — Выслушай же меня. Однажды путешествовали три человека. Они остановились в гостинице и так как были очень голодны, огорчились, найдя там только одного худого утенка, этого было очень мало для голодных путешественников — третья часть утенка только увеличила бы аппетит каждого из них. Тогда первый сказал: ‘Нам хочется спать, пойдем уснем. Проснувшись, мы расскажем, что видели во сне, и тот, кому приснится лучший сон, съест всего утенка один’. Сказано — сделано. Проснувшись, первый путешественник сказал, что видел себя во сне святим, второму приснилось, что он Бог. А третий лицемерно поведал: ‘Мне приснилось, что я сомнамбула, что я встаю, иду тихонько на кухню, беру утенка и съедаю его’. Затем все пошли на кухню. Оказалось, что утенок исчез. Третий путешественник, вместо того, чтобы спать, съел его. Не хочешь ли ты в этом деле уподобиться третьему путешественнику? Неужели предпочтешь низкую действительность возвышенным истинам?
— Конечно, хорошие сны — вещь прекрасная, — сказал герцог, — но утенок-то достался третьему путешественнику.
— В таком случае получи меньшую часть. Я дам тебе философский камень.
— Как! Неужели я действительно получу его?
— Да, через меня. Для мага ничего не стоит материализовать принцип жизни, резюмировать его и сосредоточить в философском камне, называемом также девственным золотом, которое, будучи истолчено, превращается в красный порошок, настолько чувствительный, что медленно разлагается под влиянием взгляда.
Он поцеловал мне руку. Я продолжал:
— Способ добычи божественного камня ясно описан в нескольких правилах, которые великий Гермес начертал на изумрудном столе. Гермес говорит: ‘Ты отделишь землю от огня, нежное от грубого, осторожно, с большим искусством, оно поднимется и затем снова спустится на землю и получит силу низших и высших веществ. Это средство прославит тебя в вечном мире, и всякий мрак бежит от тебя. Это сила всех сил, так как она побеждает все и проникает во все.
Так был создан мир’.
Герцог слушал меня с некоторым ужасом.
— Увы! — сказал он. — Я слышу слова, но не понимаю смысла.
— Тогда буду говорить с тобой, как с ребенком, — и я посмотрел на него с надменным состраданием. — Первый элемент — это земное золото…
— Вот это я понял.
— Чтобы составить божественный камень, нужно золото.
— Много?
— Да.
— Все равно. Государственная казна не пуста, к тому же можно назначить новые налоги. Продолжай.
— Первоначальный элемент подвергается действию великого и единственного атанора…
— Что это такое? Разве он есть у меня?
— Он есть у всех. Как истинный адепт, я не назвал его вульгарным именем. Ты легко угадаешь, что это такое, когда я скажу тебе, что его обозначают эмблемой пятиугольной звезды или самой пентаграммой…
— Увы! — вздохнул герцог.
— Под действием атанора первоначальный элемент умственно очищается и становится философским или бледным золотом, которое, обогащенное серой, ртутью и солью, получает душу и всемирный зародыш. Размягчив под действием лунных лучей, его погружают в горячую воду, медленно растворяют и выпаривают на огне. Оставшуюся массу вторично подвергают действию серы, ртути и соли и получают черное золото. Оно вредно для кожи и распространяет ядовитые испарения. Поэтому адепт должен продолжать свое дело очень быстро. Появившееся затем темное, или лиловое золото, также вредно. Потом является священное золото: или голубое, мужское, или желтое, женское, или красное, цвет которого становится более ярким на солнце, и, наконец, девственное, или белое золото, которое живет в руке и бьется, как сердце. До его отделения опыт чрезвычайно опасен: малейшая небрежность, ошибка, ослабление огня могут вызвать взрыв лаборатории и привести к смерти адепта. В минуту же успеха, в процессе последнего превращения, не имеющего материальной опасности, его охватывают ужасные нравственные мучения. Николай Фламель плакал, чувствуя, как божественное золото извивается у него в руках, а Раймонд Лиль, охваченный безграничным состраданием, бросил в пламя оживленную материю.
— Девственное золото! — вскричал герцог, дрожа от надежды. — Божественный камень! После этого возможно ли думать о мучениях? Я тверд сердцем, примемся немедленно за ужасный опыт.
— Нет еще, — отвечал я. — Необходимо множество предварительных условий. Нам нужно шерстяное одеяние, сотканное девственницей. Печать Соломона должна быть вырезана на пороге помещения и на ступенях лестницы и пентаграмма, в которой соединяются все кабалистические фигуры, должна освятить аппараты, которыми мы будем пользоваться. Печать Соломона, или макрокосм, покровительствует тому, кто занимается делом, пентаграмма отталкивает роковые влияния, первая — броня, вторая — щит. И, кроме того, у нас нет в достаточном количестве первоначального элемента.
— Золота?
— Да, около тысячи марок.
— Если они у нас будут, можете ли вы приняться за дело сегодня же?
— Может быть.
Герцог немедленно направился к двери. Я спросил его, куда он идет. Он ничего не отвечал, только просил подождать и поспешно удалился.
Было очевидно, что мой ученик не замедлит вернуться, нагруженный золотом. Всякий другой алхимик на моем месте пришел бы в восторг, я же чувствовал досаду и нерешительность.
Напротив заходило солнце, окруженное ярким сверкающим золотом, точно горизонт был тронут философским камнем. Очень высоко, почти над моей головой, сверкала чистая серебряная звезда, как светлая искра на челе невидимого гения.
Затем пурпурный запад постепенно стемнел. Мне показалось, что мой ум также омрачился.
Я услышал шаги на дороге перед замком и увидел дряхлого старика, который стонал, неся на спине связку сухих прутьев. Тотчас же бросил серп, волшебную палочку и шпагу и поглядел на несчастного. Мне хотелось выбежать на дорогу и помочь ему нести эту ношу.
Глухой звон золота оторвал меня от грез. Герцог вернулся, четыре лакея складывали мешки на соседний стол.
Я вздрогнул, поднялся и, едва слуги вышли, закричал ужасным голосом:
— Возьми все это золото пригоршнями и выбрось его из окна твоего дворца.
— Что такое? — изумился герцог.
— Ты меня слышал?
— Но подумай, учитель…
— Я твой учитель, так повинуйся же мне. Никогда не забуду выражения лица герцога в эту минуту. Полное недоумение — с одной стороны, он склонен был повиноваться из боязни рассердить меня, думая, что, может быть, то, чего я требую, было началом магической операции, с другой — ему казалось жестоким быть Юпитером этого золотого дождя, не видя перед собой никакой Данаи.
— Ну, что же? — надменно вскричал я. Он склонил голову, взял со стола три мешка и подошел к окну. Но едва успел высунуться, как поспешно отступил и испуганно сообщил, что по дороге случайно проходит толпа цыган, диких и грязных, с детьми и повозками, откуда свисали грязные лохмотья. Не было сомнений, что эта толпа поглотит золото так же быстро, как высохшая земля поглощает дождь, и от сокровища не останется ни гроша.
— Бросай, — повторил я. Сам взял несколько мешков и подал ему пример.
Герцог последовал ему с такой снисходительностью, за которую я всегда буду благодарен.
Вы легко догадаетесь, какое действие произвел этот драгоценный град. Сначала цыгане застыли от изумления. Когда же, наконец, по моим знакам, они поняли, что могут подбирать герцогскую манну, принялись делать невероятные прыжки, радостно кричать, безумно жестикулировать. Вся толпа, включая детей, выскочивших из повозок бросилась на деньги, которые продолжали сыпаться на них.
Вскоре все наши мешки опустели, но зато цыганские карманы были набиты.
Я высунулся в окно и крикнул:
— Храни вас Бог! Вы можете уходить.
Затем, закрыв окно, повернулся к герцогу, пораженному не меньше цыган, но по совершенно другой причине.
— Герцог, — торжественно произнес я, — верховная причина не атанор, а справедливость, которая иначе называется добродетелью. Что вы хотели сделать из этого золота? Золото, не так ли? А я сделал людей счастливыми. Радуйтесь, на свете нет более великого дела.
— Граф, — пробормотал он, — что вы говорите?
— Говорю, что пришел к вам не для того, чтобы жечь уголья, нагревать колбы и увеличивать ваши доходы, но чтобы сказать вам, что близок час обновления всего человечества. Ваш народ вольется во всеобщее движение. Для этого я прислан сюда. Вы уважали алхимика, теперь поклонитесь масону.
— Масону? — с недоумением повторил герцог.
— Да, тому, кто строит и лепит, кто на развалинах старого общества возводит новое крепкое здание. Читал ля ты, немецкий принц, философов Франции? Разве ты не знаешь, что там открываются ложи, в которые поступают сами Бурбоны?
— Все это химеры, — сказал герцог, и его изумление постепенно сменялось гневом.
— Да, все прошлое — химера. Химера также и таинственное знание, первые слова которого мы едва лепечем. Я не говорю о нем более и не хочу ничего знать, я воспользовался им только для того, чтобы приблизиться к тебе, но истина будущего — свобода человека, и вот этот философский камень мы будем искать вместе, если только ты согласен.
Я всегда красноречив, а так как предмет был действительно небезынтересен, то полагаю, что говорил бы еще очень долго, если бы герцог не остановил меня, вскричав:
— Итак, ты алхимик?
— Я масон.
— Ты шарлатан и мошенник, — сказал он мне. После этих оскорбительных слов герцог, красный от гнева, начал громко кричать и звать своих людей, я понял, что мне вредно оставаться в лаборатории. А так как масон скомпрометировал мага, то было вполне справедливо, чтобы маг спас масона от опасности.
Я поспешно повернулся к очагу, где стояло несколько склянок с алкоголем и другими воспламеняющимися веществами, опрокинул их на уголья и, прежде чем появились лакеи, исчез в маленькую дверь, скрытый громадным столбом огня, который, как мне кажется, слегка опалил волосы и бороду курляндского повелителя.
Когда я вышел из лаборатории благодаря узкому коридору, известному только мне, я, не теряя времени на выражение недовольства не понявшим меня человеком, ласкавшим мага и колдуна и без колебаний выгнавшим истинного философа, решил страшно отомстить за нанесенное мне оскорбление.
Для меня ничего не было легче. В этот же день госпожа фон Рекке предлагала мне стать герцогом Курляндским, утром я отказался от этого, теперь решил принять, что должно было очень понравиться моей Дорогой Лоренце, и поспешно отправился домой, где намерен был одеться в приличное платье и немедленно отправиться к знатной даме, но судьба распорядилась иначе. У дверей моего дома стояла готовая к пути почтовая карета, на верху которой лежали мои чемоданы. Когда я приблизился, из дверцы, к моему удивлению, высунулась голова жены.
— Садись скорее, — сказала Лоренца. Я знал, что она была, несмотря на свой легкомысленный вид, весьма благоразумная и осторожная особа, поэтому я сел рядом с ней, ни словом не возразив, и едва успел сесть, как лошади пустились вскачь. Тогда жена рассказала мне, что случилось во время моего отсутствия. Некто явился от имени другого некто.
Я сразу понял, что это значило, и вздрогнул. Явившийся сказал ‘пора’ и оставил мне запечатанную записочку и маленькую шкатулку, которую показала Лоренца. Эта шкатулка из черного дерева с позолоченными углами была довольно тяжела. На конверте под знаком, тотчас же узнанным мной, было написано: ‘Граф Калиостро двенадцатого июля, вечером, будет в Мерсбурге, около Констанского озера в почтовой гостинице. Граф Калиостро распечатает это письмо двенадцатого июля после того, как соборные часы пробьют десять часов вечера. Тогда он узнает, чего от него ждут’.
После такого приказания всякие личные соображения должны были отойти на второй план.
Я поблагодарил Лоренцу, что она приготовила все для нашего отъезда, так как у меня едва хватало времени, чтобы приехать в Мерсбург в назначенный день, поставил шкатулку под скамейку кареты, положил письмо в карман своего магического костюма и в то время, как лошади уносили нас, начал думать, не без некоторого беспокойства, о новом приключении, в котором мне суждено было играть роль.
Мне хорошо известно, что по поводу этого неожиданного отъезда рассказывали многое. Говорили, что я был вынужден оставить Митаву из-за кражи у герцога тысячи марок золота. Вы знаете эту историю, и полагаю, она такова, что может сделать мне честь. Но поводом к такой невероятной клевете послужило, может быть, то, что, выехав за городские ворота, мы встретились с шайкой цыган, к которым я был так щедр. Они меня узнали. И эти честные люди с несвойственной их нации деликатностью просили меня принять от них половину той суммы, которую я им бросил. Хотел отказаться, но, видя, что мой отказ огорчил бы их, я не стал настаивать по весьма понятному благородным людям чувству.
Мои враги воспользовались этим случаем, чтобы сказать, будто я сам приказал цыганам пройти под окнами лаборатории. Понятно, что это просто выдумка.
Во всяком случае, цыгане передали мне пятьсот марок золотом, которые я впоследствии употребил на постройку госпиталя в Страсбурге и на покупку рубинов для моей возлюбленной Лоренцы.

Глава III,
в которой говорится об одной девушке с блохой за корсажем и о буржуа в коричневом камзоле, который не желал, чтобы при нем говорили о дьяволе

День был очень печален. Это был пятый день пути, и мы должны были вскоре увидеть вдали первые дома Мерсбурга.
Мелкий пронизывающий дождь, или скорее густой туман, закрывал весь пейзаж, точно покрывалом. Свинцовое небо, без малейшего солнечного луча, становилось все темнее и темнее. Воздух был тяжел и удушлив.
Дорога вела к, холму. На его вершине виднелось четырехугольное здание с широкой яркой вывеской, выкрашенное в скучную красную краску, которой немцы так любят размалевывать дома и даже церкви. Это, по всей вероятности, и была почтовая гостиница.
Я не ошибся.
Наш приезд вызвал в доме некоторую суматоху. Хозяин, почтительно держа в руке свой колпак, жаловался на множество путешественников, не позволявших ему принять нас, как он желал бы. Барка, перевозившая в Швейцарию, накануне сгорела по неизвестной причине, и все приехавшие в Мерсбург для того, чтобы отправиться в Швейцарию, вынуждены были остаться.
Этот пожар, ставший причиной остановки путешественников, заставил меня задуматься. Я знал способы действий иллюминатов — они всегда походили на случай.
Однако хозяин отвел нам довольно приличную комнату, где мы и остались в ожидании ужина.
Моя дорогая Лоренца, успех которой был одной из моих лучших радостей, сделала себе костюм, тайну которого знала одна она. Не знаю, как это получалось, но из ленты, цветка и кружев она мастерила себе украшения на голову, прелесть которых была в их странности. В таких вещах нужен гений, и у нее не было соперниц в искусстве подчеркивать свою красоту.
С каждым днем я восхищался ею все более и более. Она была настоящий Протей соблазнительности и обладала способностью всегда стоять выше любого положения, какое бы я ей ни составил.
Когда наступил час ужина, я с некоторым волнением, ведя под руку Лоренцу, вошел в столовую гостиницы, где было уже четверо путешественников.
Сразу мое внимание привлекла довольно хорошенькая и очень экстравагантная женщина. Я узнал ее, так как имел случай видеться с ней при польском дворе. В Варшаве тогда только и говорили о безумной любви графа Брюля, разорившегося ради этой девушки. Ее звали мадемуазель Рене. Она танцевала — когда ей это нравилось — в Большом венском театре.
Капризная и развратная более чем это принято в хорошем обществе, она была странным существом в полном смысле этого слова, и к тому же страшно своевольным. Я узнал об этом по слухам и даже беседовал с графом Казановой, который дал мне слово не упоминать о ней в своих мемуарах, но не сдержал его, как и следует авантюристу.
Рядом с мадемуазель Рено сидел какой-то мужчина в коричневом камзоле, по всей вероятности, местный буржуа, приехавший в Мерсбург на ярмарку. Он немного напоминал гугенотского пастора и был сильно скомпрометирован манерами своей соседки, поминутно смеявшейся и время от времени расстегивающей корсет, отыскивав там блоху, по ее словам, забравшуюся туда два дня назад, когда она была у какого-то архиепископа.
Мадемуазель Рено раскланялась с нами любезно и почти покровительственно.
Я поклонился ей, изменив свою наружность, чтобы не быть узнанным этой сумасшедшей.
Но как только повернулся в сторону двух женщин, сидевших в конце стола, я уже не обращал внимания ни на кого более. Хотя они очень мало походили друг на друга, легко было угадать, что они сестры, а по нескольким словам, услышанным из их разговора, выяснилось, что они француженки.
Старшая, которой было самое большее двадцать лет, поразила меня своим смелым взглядом. Очевидно, что она ничего не боялась, но зато сама легко могла внушить страх. Красота ее была какая-то неестественная, но производила сильное впечатление. Она имела небольшой рост, отличалась стройностью фигуры, изяществом манер, но была несколько полновата. В ней чувствовалась притягательная прелесть, которую распространяла вокруг себя Лоренца. Большие выразительные нежные синие глаза освещали все лицо, тогда как черные брови дугой свидетельствовали о мужестве и твердой воле. Она производила впечатление знатной дамы.
Ее овальное лицо выражало гордость, но розовый улыбающийся ротик с прелестными зубами выкупал этот надменный вид очаровательной улыбкой. У нее были и маленькие аристократические ручки с длинными тонкими пальцами. Редко встретишь ножки меньше тех, что прятались в ее туфельках. Прибавьте ко всему этому снежную белизну, и вы получите портрет этого опасного существа.
Однако надо договаривать до конца. Я вижу хорошо и вижу все.
Грациозный контур ее бюста имел в себе нечто странное: когда корсаж поднимался от дыхания, он поднимался только с одной стороны, левая грудь оставалась неподвижной, как будто Бог создал ее из меди, чтобы скрыть под ней ужасное сердце. А, может быть, тут была и другая причина.
Довольно трудно быть хорошенькой при такой сестре, поэтому младшая не имела на это ни малейших притязаний. Филетта, так звала ее сестра, произвела на меня впечатление хорошенького ребенка, полненького, белокурого, смеющегося, веселого.
Я сел рядом с Лоренцой, недалеко от двух француженок.
Сначала ужин шел довольно скучно, как это всегда бывает с путешественниками, когда они незнакомы друг с другом.
Мадемуазель Рено, которая ничто так не ненавидела, как молчание, не замедлила нарушить его. И прямо объявила нам, что она добрая девушка, в чем я не имел никакой причины сомневаться, и что у нее самые красивые ноги в Европе. Еще немного, и она показала бы их нам. Девица путешествовала, чтобы рассеяться после двух последних любовников, и отправлялась в Париж, чтобы поступить там в монастырь с намерением раскаяться. Но, возможно, она позволит похитить себя оттуда, если подвернется какой-нибудь подходящий случай или, например, ангажемент в оперу.
Запив эту речь шампанским, она спросила, кто мы такие, откуда едем и куда направляемся, каковы наши планы? Правда, не ждала наших ответов на свои вопросы, неожиданно после последнего бокала погрузилась в меланхолию, оставила разговор, и, опершись на спинку стула, начала рассматривать потолок.
Тем не менее, ее болтовня немного оживила и сблизила посетителей. Один буржуа, похожий на гугенотского пастора, сохранял серьезный вид и молчал.
Я не скрыл, что называюсь шевалье Пелегрини, а француженки, со своей стороны, сказали нам, что их зовут Жанна и Филетта де Сен-Реми, что они сестры, совершенно свободны и ведут процесс, который должен предоставить им во владение одно из крупнейших имений во Франции, несправедливо отнятое у их семейства. Они надеются на сильную протекцию одного знатного господина, за которым не побоялись отправиться в Вену, но по дороге получили известие, что нужная им особа возвращается во Францию, и поэтому сочли излишним ехать далее.
— Не будет ли нескромным, — сказал я, — спросить вас, какие именно земли вы требуете обратно?
— Это совсем не тайна, — отвечала Жанна де Ceн— Реми. — Это лены Фонтета, Эссуа и Верпилье.
— Черт возьми! — вскричал я. — Если не ошибаюсь, это коронные лены?
— Да, правда, — сказала молодая девушка.
— О, — продолжал я, улыбаясь, — в этом нет для меня ничего удивительного. Знаете, что я ясно увидал у вас в волосах, когда имел честь сесть рядом с вами?
— Что же?
— Золотую лилию.
Я лгал лишь наполовину, что очень недурно для колдуна. Под влиянием галлюцинации, показавшейся мне бессмысленной, я увидал лилию не в волосах Жанны де Сен-Реми, а на ее груди, на единственной, которая дышала.
Красавица покраснела, быть может, от удовольствия, кровь бросилась в ее хорошенькую головку.
— Милостивый государь, — заговорила она, — действительно ли вы только шевалье Пелегрини?
— Клянусь Протеем, — отвечал я, — для такого человека одного имени было бы мало. Я также граф Гара, феникс Бельмонт, живший в подземном мире пирамид, маркиз Анна и ваш покорный слуга граф Калиостро.
— Калиостро! — вскричала мадемуазель Рено, подпрыгнув на стуле. — Калиостро! Э, черт возьми? Действительно это вы. Ах, граф, на этот раз я вас не оставлю до тех пор, пока вы не составите моего гороскопа.
— Ну, для такой головки, как ваша, не может быть определенного будущего. Если бы я подыскал вам рай, вы попросились бы в ад только для того, чтобы опровергнуть меня.
— Милостивый государь! — недовольно вмешался буржуа в коричневом кафтане. — Прошу вас не говорить об аде.
Я хотел ответить ему на это, но вдруг прекрасная Жанна, пристально глядевшая на меня, заговорила:
— Граф, о вас очень беспокоятся во Франции, и вы видите, что даже молодые девушки знают ваше имя.
Могущество, приписываемое вам, до такой степени необычайно, что не знаешь, чему верить. Я в восторге от случая, который свел нас. Действительно ли вы мой покорный слуга, как говорите?
— Не сомневайтесь, мадемуазель.
— Хорошо. Я хочу испытать ваше знание. Если только ваша супруга согласится на это, — прибавила она, кланяясь в сторону Лоренцы, — так как я узнала графиню Калиостро по ее знаменитой красоте.
Лоренца покраснела и со своей итальянской, немного наивной откровенностью послала воздушный поцелуй хорошенькой француженке.
— Вы хотите узнать от меня вашу судьбу? — спросил я.
— Да, хорошую или дурную, — отвечала Жанна.
— Очень возможно, что я скажу вам о ней. Но вы видите, что мы дошли только до десерта и можем отложить немного нашу чертовщину.
— Милостивый государь! — снова вскричал буржуа. — Заклинаю вас, не говорите о дьяволе.
— Вы, значит, очень чувствительны в отношении религии, — заметил я, — или, может быть, на самом деле верите в дьявола?
— А вы, — сказал незнакомец, — разве вы не верите? Всякий человек подвержен известным слабостям.
Этот холодный голос, это ледяное лицо, глядевшее на меня с таким странным выражением, на мгновение парализовали мой язык, заставили вздрогнуть всем телом, сам не знаю, почему.
Не один я испытывал это неприятное, тяжелое впечатление: прекрасная Жанна задумалась, сама мадемуазель Рено не хотела говорить.
Со стола все убрали, и мы молча остались сидеть вокруг, никто и не думал вставать. Свечи, расставленные там и сям, бросали лишь слабый свет. Сквозь щели ставней в комнате по временам сверкала молния. Дождь перестал стучать в стекла, но ветер свистел в коридорах, заставляя скрипеть вывеску. Гроза была в полном разгаре.
В эту самую минуту на отдаленной церкви послышался бой часов. Раздалось десять медленных ударов.
Мадемуазель де Сен-Реми повернулась ко мне.
— Я вас спрашивала, — сказала она.
— Вы требуете, чтобы я отвечал?
— Да.
— Хорошо, но, — добавил я с улыбкой, ставшей последней за этот вечер, — мое пророческое искусство не может обойтись без некоторого шарлатанства, есть кое-какие инструменты, за которыми нужно пойти.
Вернувшись в залу после непродолжительного отсутствия, я положил на стол несколько предметов, необходимых для моего опыта.
Жена поглядела на меня и удивленно спросила:
— Что с тобой, Жозеф?
— Ничего, — отвечал я дрожащим голосом. Позднее Лоренца говорила, что никогда не видела меня таким бледным, как в эту минуту.
Девицы де Сен-Реми и Рено встали при моем появлении, что же касается буржуа, то он отошел в самый дальний угол, несомненно, для того, чтобы не подвергать себя опасностями ‘чертовщины’.
Тогда я обратился к Жанне де Сен-Реми.
— Вы желаете знать, — сказал я. — Хорошо, вы узнаете. Дайте вашу руку Посвященной.
Лоренца, на которую я указал, при этих словам вздрогнула. Она никогда не подвергалась без страха моим магическим опытам и стала отказываться:
— Нет, не сегодня. Эта гроза разбила меня. Прошу тебя.
Именно на грозу, которая обычно сильно возбуждала нервную систему моей жены, я и рассчитывал. Когда гремел гром, мне достаточно было посмотреть на ее волосы или затылок, чтобы она вздрогнула и стала отвечать с закрытыми глазами. Поэтому я был суров.
— Повинуйся!
Она опустила голову и упала в кресло с почти погасшим взглядом.
По моему знаку мадемуазель де Сен-Реми подошла к ней и, встав напротив, не без колебаний взяла за руку. Лоренца ответила слабым рукопожатием. Затем глаза ее остекленели, лицо изменилось, приняло страдальческое и беспокойное выражение, щеки ввалились, губы посинели и правая грудь опустилась. Под влиянием неведомого могущества она дошла до феноменального сходства, которого я, в свою очередь, достигал с помощью материальных средств.
Да, Лоренца стала похожа на Жанну, но похожа ужасным образом, как призрак. И с ее бледных губ сорвались слова:
— Сжальтесь над кровью Валуа!
— Нет!., нет!.. — вскричала Жанна, вырывая свою руку у вдохновенной Лоренцы. — Не это!.. Не это! Вы нас знаете, сударь, и делаете жертвами недостойной комедии.
— Вы думаете?.. — отвечал я, указывая на Лоренцу. — Посмотрите на нее хорошенько.
Жанна подошла к моей жене, опрокинула ей голову назад и долго смотрела на нее, сравнивая это мрачное лицо с той сверкающей красотой, которая ослепляла ее несколько мгновений назад.
— Разбудите ее, граф! — повторяла она. — Разбудите. Она сведет меня с ума. Да, все это правда: я выстрадала все, что написано на этом взволнованном челе: холод, голод, побои!.. Ребенком я прошла сквозь чистилище. Сжальтесь над кровью Валуа!.. Да, тысячу раз я повторяла эти печальные слова, полуголая, прося милостыни под дождем, снегом, под жгучими солнечными лучами или холодным ветром. Я — внучка Франсуа I, и вы недаром видели лилию, сверкающую у меня на лбу.
— Успокойтесь, — сказал я ей, чувствуя, что припадок Лоренцы становится заразительным. — Успокойтесь, я этого хочу.
— Хорошо, — сказала она вне себя. — Обещаю вам быть благоразумной.
Эти покорные слова, обещавшие повиновение, глубоко тронули меня. Я разбудил Лоренцу, поцеловал ей глаза и подул на опущенные веки.
Филетта и мадемуазель Рено глядели на меня с суеверным ужасом.
Сидя в своем углу, буржуа не шевелился и не говорил ни слова, наблюдая за мною и беспокоя меня, так как из всех присутствующих он один был мне неизвестен и находился тут, без сомнения, действительно случайно.
Жанна Валуа продолжала:
— Я хочу читать не в прошедшем, а в будущем.
— Если вы хотите знать будущее, мадемуазель, — отвечал я Жанне, глядевшей на меня большими глазами, то вы должны допросить существо настолько чистое, чтобы оно могло войти в прямые сношения с бестелесными существами. Оно должно быть достаточно взрослым и в то же время совершенно невинным.
— Моя сестра Филетта именно то, что вам надо. Если вы согласны взять ее медиумом, то мы, по крайней мере, не посвятим посторонних в нашу тайну, и в то же время это будет для меня гарантией вашего чистосердечия.
Последние слова убедили, что молодая особа, хотя и очень взволнованная, рассуждала вполне благоразумно. К моему величайшему удивлению, Филетта сильно сопротивлялась.
Я уже думал, что она обвинит себя в сердечной слабости только для того, чтобы избавиться от той чести, которую мы хотели ей сделать, но Жанна отвечала за свою сестру. Тем не менее, это не мешало младшей иметь чувствительные нервы, в чем убедился, рассмотрев ее ближе. Она показалась мне вполне подходящей для задуманного нами опыта.
Пока путешественницы шепотом переговаривались между собой, я разложил на столе все атрибуты моих занятий. На тонкой белоснежной скатерти постелил черный масонский ковер, на котором красным были вышиты кабалистические знаки розенкрейцеров высших степеней. Посредине поставил хрустальный графин, совершенно прозрачный, содержавший в себе чистую дождевую воду. Я посвятил воду семи планетам, бросив в нее семь щепоток металлического порошка семи главных металлов. Вода приняла мутный цвет со странным оттенком. Окружил этот графин различными защитными эмблемами и вазами с водой, а также и двумя маленькими зелеными египетскими идолами, весьма уважаемыми магиками. За графином стоял особый крест, употреблявшийся при подобных операциях.
Я произнес слова, повелевающие гениями-прорицателями, и закрыл графин хрустальным кружком, на который положил печать желтого воска, представлявшую священный оттиск тетраграмматона.
В ту минуту, когда я окончил эти приготовления, страшный удар грома потряс гостиницу и испугал меня. Очевидно, небо принимало участие в моих трудах. Я чувствовал благоговейный ужас, который внушает присутствие невидимых существ.
Филетта, одетая согласно обычаям, то есть совсем голая и закутанная в белую ткань, опустилась перед столом на колени и со смутным страхом глядела на прозрачный хрусталь, в котором отражался свет. Голову ей покрыли легким покрывалом, которое не мешало видеть и было пропитано дымом от одуряющих благоуханий. Он собрался вокруг головы ‘голубки’, как называют юных предсказательниц, удерживаемый окружавшим ее газом.
Тогда я позвал ее.
— Филетта!
Все напряженно ждали.
Я вынул шпагу, помахал ею и, положив затем на голову ребенка холодную сталь, сказал:
— Что ты видишь?
— Ничего.
— Гляди еще, — продолжал я, поднимая шпагу таким образом, чтобы острие коснулось лба ‘голубки’, — и говори.
— Шпага жжет меня, — сказала ‘голубка’. — Уберите.
— Не прежде, чем ты заговоришь.
— Увы! — задрожала она. — Я вижу облака, вооруженных людей, битвы, бури, но все это смешивается, и ничего нельзя разобрать.
— Дух сейчас спустится, продолжай глядеть.
— Я вижу, — сказала Филетта увереннее, — большое пространство, на котором медленно занимается день. Это великолепная местность, покрытая ручьями, озерами, высокими деревьями, под которыми прогуливаются дамы и мужчины. Среди них одна выше и красивее других. Это… нет, я ошибаюсь, это крестьянка-молочница. Все эти люди — крестьяне, но как они хороши и чудесно одеты!
Жаль, что гроза продолжается, а между тем небо голубое. Вот из глубины выходит маленькая женщина в полосатом костюме, зеленом с розовым, точно у моей сестры Жанны, когда она гуляет по воскресеньям со своим любовником и не хочет брать меня с собою…
— Не прерывайте ее, — остановил я Жанну, которая, краснея, встала.
— Это гризетка, но в то же время и моя сестра… Это ты, Жанна? Она не отвечает, подходит к молочнице, обе, улыбаясь, разговаривают… Они, кажется, любят друг друга… Как это странно. Гризетка и молочница играют с бриллиантами, более роскошными, чем королевские… О! Какое прелестное ожерелье! Ожерелье, которое они примеряют одна после другой. Можно подумать, что это змея из звезд. И у обеих на головах короны, но разные… Как надоедает эта гроза. Погода портится. Все пугаются и бегут в разные стороны. Лилии диадемы превратились в золотых мух, которые летают вокруг двух подруг. Это ужасные осы!.. Жанна, берегись!.. О! Я не хочу более видеть!.. Возьмите! Возьмите!
— Гляди, — сказал я Филетте, — гляди.
— Нет, не хочу!..
Она упала навзничь и закрыла лицо руками.
— Поднимись. Я хочу, чтобы ты смотрела, хочу, чтобы говорила!
— Нет, нет! — кричала девушка. — Не хочу! Не хочу! Нет!.. Нет! — повторила она, катаясь по ковру вне себя от волнения, в страшной экзальтации прорицательницы.
Гроза помогла нам.
Новый, ужасный раскат грома потряс гостиницу до основания.
Я схватил Филетту и силой заставил ее встать напротив хрустального шара, где странным образом волновалась вода.
‘Голубка’ пыталась вырваться, но ее глаза непреодолимо притягивала к себе сверкающая точка, в которой мелькали духи.
— Я вижу, — вскричала она, — сражающихся людей, пики, красные шапки и страшный огонь, пожирающий деревья и гуляющих под ними!..
— Ищите вашу сестру.
— Мою сестру!.. Да, я ее вижу. Как она хороша! Она ослепительно сверкает каменьями.
— Есть ли на мне корона? — торжественным тоном спросила Жанна.
— Корона исчезла, но одна из золотых мух осталась и летает вокруг Жанны, бегущей от нее. Ее преследуют, нападают… Ее грудь… Ее грудь… О! Эта лилия!
— Она моя? — снова спросила Жанна.
— Она красная! — воскликнула Филетта. — Красная, как огонь!.. Она жжет Жанну! Боже, сжальтесь над кровью Валуа!
Девочка упала в обморок. Ее нервы напряглись до предела.
Я поднял ее и передал Лоренце, которая взяла ее к себе на колени и тихонько обмахивала платком.
Через несколько мгновений бедняжка заплакала.
Я поспешно убрал все предметы, служившие для нашего опыта, и когда ‘голубка’ медленно открыла глаза, она походила на только что проснувшегося ребенка.
Жанна Валуа не принимала участия в заботах, которыми окружали ее сестру, она ушла в темный конец залы и задумчиво глядела перед собой.
Наконец знаком подозвала к себе. Я взял ее руку, и мы переглянулись.
Она не опустила глаз.
— Хорошо, — сказала она, — о вас говорят правду, вы действительно необыкновенное существо, вам можно верить. Что вы мне посоветуете?
— Идите вперед — доходят только те люди, которые не останавливаются.
— У меня есть враги.
— Надо их погубить.
— Есть препятствия.
— Их надо устранить.
— Возвратят ли мне имения моего семейства?
— Нет.
— Почему?
— Могущественная воля помешает этому.
— Какая воля?
— Воля народа.
— Но буду ли я, по крайней мере, богата?
— Да.
— Не имея теперь ни состояния, ни покровителей, на кого мне опереться?
— На определенную идею и настойчивую волю, на ум, Умеющий использовать благоприятные обстоятельства и, в случае надобности, создавать их, на вашу привлекательность, хитрость и смелость. У вас есть большая сила — вы Женщина, и большая слабость — вы слишком женщина.
— Что вы такое знаете? — спросила она.
— Зачем делать вид, что вы не понимаете моих слов? Естественно, вы невиновны и не ваше сердце увлечет вас. Мы оба знаем, что в этом ничего нет, — добавил я, дотронувшись до ее левой груди.
Она не могла не покраснеть, так как была очень молода.
— Говоря, что вы слишком женщина, — продолжал я, — хочу сказать, что вы тщеславны и любите драгоценности, бриллианты и все, что блестит, как ваши кроткие сверкающие глаза.
— Я исправлюсь, поможете ли вы мне?
— Да, если будете мне повиноваться. Я знаю, что ваш кошелек пуст, поэтому и даю двести луидоров. Предлагаю вам также свой парижский дом на улице Сент-Оноре. Помните только одно: будьте всегда верной союзницей не Калиостро, я только посредник, но того, кто скрывается за мною и действует через меня. Если вы захотите бороться с их волей, вы погибли.
— Кто же это?
— Я не могу сказать вам, угадайте руку по направлению удара. Но, будучи их орудием, не вынуждайте поразить вас.
— Постараюсь понять и повиноваться.
— Хорошо.
— Что вы прикажете мне сегодня?
— Слушайте, — сказал я, протягивая руку к окну.
— Что такое?
— Этот шум перед домом.
Гроза прошла, слышен был только стук дождя в ставни. Но он был заглушён криками и громким зовом. В дверь настойчиво стучали.
Звон железа, говор большой свиты, сходившей с лошадей, доказывали, что в гостиницу приехала какая-то знатная особа.
Действительно, в эту самую минуту перед домом остановился экипаж.
— Теперь глядите, — продолжал я.
В залу ворвалась свита, почтальоны, лакеи и затем сопровождаемый хозяином вошел человек в треуголке с гордым и презрительным видом. Он только прошел через залу и поднялся в верхний этаж, сопровождаемый слугами.
— Вот человек, который отвезет вас во Францию, — сказал я Жанне Валуа.
— Кто это?
— Монсеньор Луи де Роган, французский посланник при австрийском дворе.
— Я ехала в Вену с тем, чтобы просить его.
— В Париже он будет просить вас.
— А что я из него сделаю?
— Вашего любовника.
— Почему?
— Потому что он влюблен во французскую королеву. Глаза Жанны сверкали, она прошептала:
— Пожалуй…
И затем, произнеся совершенно естественным голосом: ‘Иди спать, Филетта’, — она вышла из зала вместе с сестрой.
Я обернулся.
Не имея возможности говорить, мадемуазель Рено пила, а закончила тем, что уснула так крепко, что даже шумное появление посланника не разбудило ее.
Я подул ей на лоб.
Она чуть вздрогнула и сказала:
— А! Это вы? Закончили предсказания той француженке? Знаете, нет ничего интереснее происшедшей сейчас сцены. Это так же хорошо, как действие оперы. Маленькая Филетта играет отлично. Но неужели, граф, необходимы все эти грозные шпаги и красные ковры, чтобы предсказать людям их будущее. Избавьте меня от декораций и скажите без церемоний: что меня ждет?
— Хорошо. Вы станете парижской жительницей и выйдете замуж за дурака.
— Как?! — удивилась мадемуазель Рено. — Я сделаюсь честной женщиной?
— Этого я не сказал. Вы слышали о Бемере и Боссанже, королевских ювелирах? Ну, так вы будете женою Бемера, вот и все.
— О, — сказала она, — это шутка. Бемер очень богат, а маловероятно, что он подумал о такой девушке, как я.
— Вы слишком скромны. Кроме того, у вас есть приданое, которое заставит его обратить на вас внимание.
— У меня, приданое!..
— Да, два миллиона, которые я вам даю.
— Вы бредите наяву, дорогой граф.
— Скорее имею обыкновение поступать наоборот. Вот эти два миллиона, в бриллиантах, — добавил я, — смотрите.
И открыл перед мадемуазель Рено маленькую шкатулку, принесенную ранее.
Танцовщица не удержалась от восхищенного крики перед сверкающим видением, мелькнувшим у нее перед глазами.
Я снова закрыл шкатулку и сказал:
— Вполне логично будет ювелиру жениться на бриллиантах. Возьмите эту шкатулку и поезжайте во Францию. Из этого Бемер сделает одно ожерелье. Вы этого от него добьетесь. По правде сказать, я должен признаться вам, что если вы не выйдете замуж за королевского ювелира, мне придется потребовать бриллианты обратно.
Ослепленная, пораженная, не зная, чему верить и что сказать, мадемуазель Рено схватила маленькую шкатулку с золотыми углами и бросилась на лестницу. Она даже не поблагодарила меня — удивительно неблагодарная девица.
Между тем все события этого дня сильно повлияли на мои нервы, и я стал мечтать о той минуте, когда усну рядом с моей дорогой Лоренцей. Я хотел узнать, не хочется ли ей спать, как вдруг кто-то спросил меня:
— Милостивый государь! Не окажете ли вы честь, рассказав кое-что обо мне?
Я уже забыл о серьезном буржуа, немного заинтересовавшем меня во время ужина. Он долго сидел в углу и теперь вышел.
— Нет, сударь, — отвечал я.
— А позвольте узнать, почему?
— Потому что, по-моему, о вас нечего сказать.
— Вы мне льстите, — он мимолетно улыбнулся, — так как ставлю молчание наравне с похвалою, но не хотите ли вы знать мое мнение о вас?.. Вы авантюрист, магик и шарлатан, философ и обманщик. У вас нет принципов, а есть стремления… Вы, может быть, великий человек, но уже, наверное, ребенок… У вас удивительные качества, которым вы даете дурное и хорошее употребление, смотря по времени и по вашему капризу. У вас больше решимости, чем воли. Вы неслыханно ловко пользуетесь всеми жизненными случайностями и способны давать людям медь, убедив их, что это золото… В вас есть такая природная привлекательность, что вы сами покоряетесь ей и готовы верить в себя. В вас тысяча противоречий, в одно то же время сильнейшие страсти и полнейшая беззаботность… Вы обожаете жену и обманываете ее, и даже дозволяете ей обманывать себя… Вы одновременно внушаете энтузиазм и отвращение… Вас обожают и ненавидят… Но это еще только то, что видно всему свету… За вами, вы не солгали, скрывается нечто громадное и мрачное, — ужасный паук, одну из лап которого вы представляете. Я полагаю, что знаю, что это такое. Да простит вам рог, господин Жозеф Бальзаме. Вы погубите многих людей, но сами погибнете еще хуже, чем ваши жертвы.
Помню, что сначала хотел рассердиться, но мне это не удалось. Странный человек говорил так, что внушал к себе уважение. Я ограничился тем, что слегка опустил голову и пытался улыбнуться.
— Кто же вы, сударь?
В эту минуту он взял шляпу, лежавшую на стуле, я хотел выйти.
— Господин граф, — сказал он, — я ваш покорный слуга. Вы видите во мне скромного служителя Бога. Я живу в Цюрихе, в Швейцарии, и мое имя Гаспар Лафатер.

Глава IV
История султанши, главного жреца и хорошенькой волшебницы О’Сильва

Однажды утром я вошел в спальню жены в дурном расположении духа, хотя причин для этого, казалось, не было. После путешествия в Страсбург, где я вылечил тысячу больных и помог тысяче несчастных, моя репутация достигла своего апогея и слава приобрела новый блеск. Вернувшись в Париж, я торжествовал в течение двух лет.
У меня был целый двор, состоявший не только из моих поклонников, но из форменных фанатиков. То, что они рассказывали обо мне, заставляло меня бледнеть, и, несмотря на их чистосердечие, я никак не решался им поверить.
Принц де Роган, епископ и кардинал, считал меня единственным непогрешимым существом на свете. У него в спальне на камине стоял мой бюст с сочиненной им самим надписью в стихах, которую можно перевести так:
‘Божественный Калиостро! Узнайте лицо друга людей! Каждый его день отмечен новым благодеянием. Он продлевает жизнь, он помогает больным. И его единственное вознаграждение — это удовольствие делать добро’.
Стихи могли бы быть лучше, но кардинал, имея четыреста пятьдесят тысяч ливров дохода, не имел надобности быть хорошим поэтом.
Каждый раз, встречаясь со мной, он преклонял колено и не поднимался, пока я не давал ему руку для поцелуя. Признаюсь, мне нравилось видеть его у моих ног. К тому же, я очень уважал этого прелата, хотя кое-кто считал его человеком крайне доверчивым и не особенно умным. Однако он очень четко различал долю истины в моих чудесах. Да, он был обманут — Жанной Валуа, но не мной. Это будет видно из последующего.
Как бы то ни было, Париж уже принадлежал мне, и Лоренца, красота которой расцветала вместе с моими доходами, еще принадлежала мне. Знаменитый город и красавица-жена — чего еще желать, и, тем не менее, этим утром я был совсем не в духе.
Лоренца, лежавшая на софе, попала мне прямо по носу одной из своих туфелек. Но даже созерцание ее маленькой ножки не могло заставить меня улыбнуться.
— Какой надутый вид, — по-детски рассмеялась она. — Мне кажется, нельзя сердиться в тот день, когда твоя жена получает высшее положение на земле.
— Да, ты станешь сегодня Великой Учительницей ложи Изиса. Поскольку ты похожа на богиню, сошедшую на землю, чтобы ей построили храм, это неизбежно должно было случиться. Но в самой церемонии возведения на трон есть деталь, которая огорчает меня.
— Какая?
— Твоя мантия Великой Учительницы должна распахнуться в нужную минуту.
— Ну, так что же?
— Я ревнив, Лоренца.
— Надеюсь, ты шутишь. Тебе же очень хорошо известно, что сегодня в ложе будут только посвященные и ты.
— Твоя правда. Но, может быть, что-то другое заботит меня. Мы еще поговорим, а пока оставим это. А, вот я вижу, на ковре валяется голландская газета. Ты слышала историю султанши Мирны? Она очень интересна, и мне хочется прочесть ее тебе.
Я сел рядом с Лоренцой, поднял газету и, не дождавшись ответа, начал читать вслух:
‘Жил-был на свете калиф, спокойно управляющий своим народом и желавший только одного — чтобы ему не решали делать клетки для птиц, которых он очень любил’.
— Ну, — сказала моя Лоренца, закрывая и раскрывая веер из перьев, — эта сказка начинается очень недурно. Итак, этот добряк-калиф хотел только благополучия своего народа, чтобы не надо было слишком этим заниматься и чтобы никто не мешал его невинным увлечениям.
‘Еще будучи наследником Персидского Царства, он доказал свою доверчивость, женившись на первой предложенной ему принцессе. К счастью, увидев ее, он нашел, что это лучшая султанша в мире. Ее звали Мирна — за гордую наружность, роскошную фигуру, прекрасные глаза и ослепительную белизну. И все эти качества выражались именем Мирна, что значит ‘тысяча совершенств’.
Мирна не замедлила подарить своему супругу хорошенькую девочку, и добрый калиф, счастливый этим, хотел подарить своей жене бриллиантовое ожерелье такой красоты, чтобы султанша была поражена, но это чудо стоило дорого, а финансы государства были в плохом состоянии.
Мирна проявила необычайное величие души и отказалась от этого украшения, сказав, что лучше купить на эти деньги корабль для государства. Такой благородный ответ сделал султаншу очень популярной, и поэты того времени объявили, что ожерелье не стоит места, которое бы оно скрыло…’
— Да, говорят, — перебила Лоренца, — но бриллианты никогда ничего не портят. Да нечего делать, приходится покоряться, раз восточные сказки теперь в моде. Что же дальше?
‘После маленькой дочки, — продолжал я читать, — появился мальчик, и эта радость была выше всего, что только можно себе представить. Калиф снова принялся за прежнее. Драгоценное ожерелье, стоившее около двух миллионов туманов, снова возникло. Но напрасно.
Этот новый акт самоотверженности вызвал в стране такой энтузиазм, что султанша стала умирать от желания получить ожерелье, от которого она постоянно отказывалась. Придворные ювелиры — люди очень ловкие — время от времени приносили в руках чудесное украшение и показывали его ослепленным глазам Мирны. Осмотр ничего не стоил.
Вдруг распространился слух, что принцесса Требазондская, а может быть, и португальская королева, хотела похитить это ожерелье у Персии. Понятно, что это известие не слишком понравилось Мирне и лишь еще более усилило ее желание.
В это время жил в Испании один знаменитый человек Великий жрец местного Бога. Он был до безумия влюблен в прекрасную Мирну, которую он знал еще совсем юной при иностранном дворе и которая прежде была с ним любезна. Но он был в немилости у своей повелительницы из-за некоторых вольностей, чего не должен позволять себе хорошо воспитанный человек. Жрец отчаивался вернуть прежнее расположение, как вдруг случай свел его с хорошенькой волшебницей по имени О’Сильва, имевшей свободный доступ к султанше…’
— Эта волшебница из наших Тридцати Шести? — спросила Лоренца.
— Может быть, моя прелестная, — отвечал я, немного удивленный проницательностью моей жены. — Но, пожалуйста, не прерывай меня, а то история никогда не кончится.
‘О’Сильва, отлично умевшая гадать, угадала на картах гороскоп Великого жреца и объявила ему, что он может возвратить себе милость султанши, только подарив ей чудесную драгоценность. Волшебница добавила, что согласна, единственно из любви к нему, отнести подарок.
Влюбленное сердце не колеблется в подобных случаях. У Великого жреца не хватало денег, необходимых для покупки богатого ожерелья, но, хотя и запутавшись в делах, он имел кредит и купил у ювелиров в рассрочку талисман, который должен был даровать ему любовь Мирны’.
— И что же вышло из всего этого? — спросила моя жена.
— Позволь тебе заметить, что я читаю голландскую газету, а она имеет обыкновение разрывать свои истории на куски и прерывать их на самом интересном месте. Я только что перевернул страницу и прочел: ‘Продолжение следует’, — поэтому не могу добавить ничего больше.
— Дай мне газету, — попросила Лоренца с некоторым недоверием.
— Но ведь ты не умеешь читать, моя дорогая итальянка.
— Гм… — сказала она. — А если я попрошу тебя, друг продолжить это приключение. Твое занятие заключается в том, чтобы все знать, и ты для меня лучшая из газет.
— Боюсь ошибиться, — отвечал я, — так как должен признаться, что не имею большого доверия к хорошенькой колдунье, которая водит за нос Великого жреца, — она слишком честолюбива и переходит границы тех ролей, которые ей поручают. Что до Великого жреца, то вот уже несколько дней, как он кажется мне сильно озабоченным и сам на себя не похож. Я очень боюсь, что она обманет его и, возможно, что, вместо того, чтобы передать ожерелье Мирны, оставит его у себя.
— Вот что объясняло бы печаль Великого жреца, — сказала Лоренца.
— Печаль еще ничего не значила бы, но он начнет подозревать маленький обман. Записки, которые ему передают, перестанут удовлетворять его, и, не получая от султанши никакой милости, он начинает приходить в отчаяние.
— Так что?.. — спросила Лоренца.
— Так что, без сомнения, совершит какой-нибудь поступок, благодаря которому станет ясна стратегия О’Сильвы, и невинность султанши будет очевидна.
— Чего, вероятно, не должно быть?
— Да, чего не должно быть, — серьезно повторил я. Затем, после недолгого молчания, я задумчиво продолжал:
— Надо было бы, чтобы О’Сильва заставила султаншу сделать какой-нибудь действительно компрометирующий шаг.
— Легко сказать, мой милый, Мирна может оказаться добродетельной.
— Да, но ожерелье блестит, как звезды на небе в ясную ночь. Ты сама, Лоренца, с трудом устояла бы против такой прелести.
— Э! Дело не во мне. Позволь высказать тебе мое мнение. Ты бы поступил во сто раз лучше, если б не вмешивался в эти опасные интриги, а просто передал мне ожерелье.
— Кто знает, может быть, ты его и получишь со временем.
Тут мне доложили о посетителе. Это был принц, который дня не проводил, не повидавшись со мною.
Я изобразил сострадание, созвучное его печальному настроению, в котором он пребывал уже несколько дней.
И вдруг, черт возьми! Принц вошел с самым веселым видом, довольный, гордый, как Артабан, похожий на Мальборо, отправляющегося на бой. Он не помнил себя от радости и даже забыл поцеловать мне руку, восклицая:
— О, мой дорогой учитель!..
Лоренца поняла, что стесняет нас, и сейчас же исчезла, наградив улыбкой, тогда я вгляделся в его смущенное лицо и спросил:
— Что случилось, монсеньор?
— То, — отвечал он, — что все забыто, и я счастливейший из смертных.
— Кто вам это сказал?
— Как, кто сказал?..
— Графиня или сама та особа, О’Сильва или Мирна?
— У меня есть гораздо лучшее доказательство, чем слова. Вы знаете, божественный Калиостро, что я ничего не таю от вас. Вы мой отец, мой учитель, мой оракул, мой Бог. Вот смотрите, — он протянул мне маленький медальон, украшенный бриллиантами, показавшийся мне влажным от поцелуев, которыми его покрывали.
Я открыл медальон и, признаюсь, был поражен изображением: на ярко-красных подушках лежала женщина в полном блеске ослепительной наготы. Миниатюрный размер портрета не исключал утонченности отделки, сходство черт было таково, что нельзя ошибиться в оригинале этого компрометирующего портрета. Женщина, велевшая нарисовать себя таким образом, была Мирна.
Понятно, что радость кардинала была вполне законна, подарок, присланный Мирной через посредство О’Сильвы, не оставил ему ни малейшего сомнения относительно благосклонных намерений султанши.
Что до меня, то я был порядком удивлен и очень рад. Та, кого мы звали О’Сильва, поступила согласно с моими инструкциями. Успех был больше, чем мы надеялись. Барон Вейсхаупт останется доволен мною.
Тем не менее, я не был вполне удовлетворен, так как у меня мелькнуло подозрение. Поэтому долго рассматривал прелестный портрет, чтобы запечатлеть в памяти малейшие подробности редкой красоты, представшие перед моим восхищенным взором, предвидя, что они могут быть мне полезны.
Но, конечно, я не подумал хоть сколько-нибудь беспокоить моего прелата, и он удалился с любовью в душе и восторгом в сердце, к тому же, мне надо было уложить до завтра разгадку этого дела, как ни важно оно для меня, потому что сегодня у нас с Лоренцой хватало хлопот по поводу ее приготовлений для посвящения в ложу Изиса, которая должна открыться вечером на лице Сент-Оноре.
Это торжество так тесно связано с моей историей, что я не могу не сказать о нем несколько слов.

Глава V
Ложа Изиса

В то время семьдесят две французских масонских ложи почитали во мне могущественного пророка и не сомневались, что я черпаю свет из самого источника света. Повинуясь моим решениям, гроссмейстер новых тамплиеров Филипп Орлеанский ничего не делал без моего совета и без совета герцога Люксембургского, пользующегося действительной властью, тогда как Филипп был только его тенью.
Поддерживаемый масонами Германии и Италии, я получил позволение создать Соединенную ложу, где оба пола имели бы одинаковые привилегии. На этой основе во время моего пребывания в Лионе была открыта египетская материнская ложа, названная ‘Торжествующая мудрость’.
Должен признаться, что лионцев испугало это нововведение: отцы, братья, мужья захотели заранее узнать о церемонии посвящения, которой предполагалось подвергнуть городских дам. Такая претензия показалась мне неуместной и, само собою разумеется, была отклонена. Впрочем, я не старался искать сторонников, убежденный, что достоинство моей идеи само обеспечивает ей успех. Если и было несколько сомнительных сторон в равенстве, которое я хотел провозгласить, то все они были в пользу Женщин, чьи преимущества пред нами мне казались неоспоримыми. Они всегда будут превосходить нас в делах великодушия, энтузиазма и преданности. Что касается пустых замечаний относительно природной нескромности, то существует очень простое средство помешать им выдавать масонские тайны — это не иметь их.
Париж показался мне центром, великолепно подготовленным для основания новой ложи, но надо было постараться не оскорбить общественного мнения и не нарваться на французские насмешки, которые могла убить нашу идею каким-нибудь водевилем или куплетом.
По моему совету Лоренца заявила, что многоуважаемый герцог Люксембургский возвел ее в сан Великой Учительницы ложи Изиса, где существуют три степени посвящения: учение, братство и управление, и что она открывает ‘храм’ исключительно для женщин. Боясь испугать парижанок, которых совершенно несправедливо считают немного легкомысленными, на состоявшемся у меня предварительном собрании она не сообщила о возвышенной цели ложи, которая заключалась, в сущности, в спасении человечества с помощью женщины. По словам Лоренцы, надо было только подготовить физическое и нравственное возрождение женского пола посредством первоначальной материи, которая дает долгую жизнь, молодость и здоровье, а символический опыт должен был состоять в наложении таинственной печати, которая призвана была возвратить посвященным невинность, потерянную благодаря прародительскому греху или каким-нибудь другим способом.
Можно было предположить, что множество женщин чувствовали потребность вознаградить потерю этого рода, так как мы получили более трехсот писем от желающих записаться, хотя цена приема была назначена в сто луидоров. Я нарочно завысил эту сумму, чтобы отбить охоту у буржуазок.
Только тридцать шесть просительниц были признаны достойными приобщиться к Свету — это представительницы знаменитейших фамилий Франции и умнейшие из придворных дам. Между прочим, к числу их принадлежали Шарлота де Полиньяк, графини де Бриер и де Саль, маркиза д’Авринкур, госпожа де Бриссак, госпожа де Шуазель, д’Эспиналь, де Бурсен, де Тривьер, де Лаблаш, де Лионаменси, д’Эльсе, д’Ове, д’Эвре, д’Арбах, де ла Фар, де Монтель, де Бреган, де Берси, де Бессен, де Жанлис, де Ломениль. Если я приберег к концу имя графини Жанны Валуа, чье царственное родство было признано и милость к которой была так велика, что она располагала придворными экипажами, то я сделал это частью для того, чтобы сказать, что она просила моего согласия на принятие одной особы, не желающей быть ни узнанной, ни названной.
Эта таинственность допускалась нашими правилами, я не пытался делать по этому поводу какие-нибудь дерзкие предположения.
Между тем, час, назначенный для посвящения, настал.
В свое время распространялось так много ложных историй об этих собраниях и церемониях, заимствованных из египетских обычаев, что я считаю своим долгом восстановить истину, искаженную невежеством и злонамеренностью.
Наши прелестные дамы готовились к посвящению не особенно тяжелым, но правильным постом. В течение восьми дней они должны были вставать и ложиться вместе с солнцем, что немного нарушало их привычки. Наконец, 7 августа в восемь часов вечера Лоренца постучала золотым молотком в дверь святилища, которая упала перед ней.
Тридцать шесть избранниц, введенные привидениями самого мирного вида и вполне скромными, были разведены по разным комнатам по шести особ в каждую. Там нужно было раздеться и снять фальшивые шиньоны. Оставшись в одних рубашках, они надели поверх них мантии из тонкой белой шерстяной материи, которые оставляли открытыми шеи и скрещивались на груди. Этот костюм, изящный в своей простоте, сдерживался разного цвета поясами, смотря по группам. Было шесть поясов черных, шесть голубых, шесть красных, шесть лиловых, шесть розовых и шесть ‘невозможных’, как назывался модный в то время цвет, который я не в состоянии назвать иначе.
Кроме того, у всех были распущенные по плечам волосы, без пудры, сдерживаемые на лбу повязками таких же цветов, как и пояса. Все были в туфлях и белых шелковых чулках с подвязками выше колен. Наконец, большие покрывала закутывали головы и не позволяли различать лиц.
Разделение по группам было сделано по желанию посвящаемых таким образом, чтобы свести вместе лиц, которых в жизни соединяли приличия или симпатия.
Я не собирался подвергать этих знатных дам, по большей части очень красивых и немного скептичных, ужасным испытаниям, годящимся только для простонародных умов, тем не менее надо было их заинтересовать и поразить их воображение, так как они ушли бы недовольными, если бы не испытали хотя небольшого страха.
Их подвели к громоздким широким креслам, велела сесть и молчать. Раздалась божественная музыка, в воздухе появились благоухающие облака. Духи всегда играют большую роль в посвящениях, ибо они восхитительно предрасполагают умы ко всему чудесному. Стальная цепь, переданная из рук в руки, соединяла всех присутствующих, и им было приказано как можно крепче сжимать ее, не оставляя ни под каким предлогом. Эта цепь, насыщенная магнетическим током, быстро развила в них нервную дрожь, которая имела в себе нечто приятное.
Лампы, освещавшие церемонию, мало-помалу начинали гаснуть, и вдруг над небольшим белым мраморным алтарем, занимавшим дальнюю часть храма, появилась яркая, сияющая точка. Все взгляды устремились к этому ослепительному свету, и в то же время высокие бледные фигуры появились в облаках дыма, поднимавшегося к сводам, фигуры неопределенные, возникшие из воздуха, как неуловимые видения, но, тем не менее можно было различить их грациозность и женские формы.
Музыка смолкла. Светящаяся точка увеличилась, ширилась и стала распространять вокруг себя яркий свет, в центре которого появился Великий Учитель (это был я) в роскошном одеянии, сверкающем драгоценными каменьями. Тогда я стал говорить о нищете народа, о безобразиях богачей, о беспорядках при дворе, сказал, что близка кончина мира, предсказывал потоп, катастрофу, которая сметет старый мир, и прерывистое дыхание моих прелестных слушательниц доносилось до меня.
Вдруг раздался страшный треск, трубные звуки последнего суда, раздирающие душу, ужасные крики, пронзительный свист, грохот железа, блеснула молния. Все это пронеслось над головами испуганных присутствующих. Свет исчез, темнота сделала этот нечеловеческий шум еще ужаснее. Стальная цепь задрожала в руках, державших ее, и стала метать искры. Там и сям в воздухе появилось пламя.
Испуганные неофитки испускали отчаянные стоны.
Через несколько мгновений все снова успокоилось. Свет опять появился и озарил божественную фигуру, возникшую на алтаре. Она была закутана в белое шерстяное покрывало, но, распахнувшееся с головы до ног, оно позволяло видеть юную богиню, у которой на левой ноге была надета широкая огненная лента, украшенная монограммой Изиса. Она была восхитительна в своей изумительной красоте, вызвавшей шепот восхищения.
Тогда появился я и преклонил колени перед Великой учительницей, поцеловал ее маленькую белую ножку, которую она отняла у меня и поставила мне на голову в знак своей власти, затем я опять исчез.
Послышались нежные звуки органа, возвещавшие о начале церемонии посвящения.
Каждая группа приближалась по очереди и становилась напротив Лоренцы, которая медленно кланялась уже в запахнутой мантии. Шесть претенденток открывают левую сторону груди и протягивают руки. Великая Учительница произносит слова клятвы и при ответе ‘клянусь’ передает им магический предмет, на котором начертана печать, затем она крестообразно проводит рукою по открытой груди и целует одну из посвященных в губы, а та, в свою очередь, передает этот поцелуй всем присутствующим сестрам, шепотом называя им пароль, полученный при поцелуе.
Затем оставалось выполнить последнюю церемонию.
Лоренца берет на алтаре золотую корзину, наполненную лентами ярких цветов, садится на бройзовый треножник и все посвящаемые проходят мимо, распахивая свои широкие мантии для того, чтобы принять от нее повязку Изиса, Лоренца повязывает ее каждой на левую ногу, давая позволение не носить ее тем, кому это мешают исполнять какие-либо общественные условия.
Все это происходит в полумраке, под звуки небесной гармонии, среди благоуханий, с религиозным благоговением и глубочайшей сосредоточенностью, ибо под влиянием экзальтации эти кокетки и ветреницы поняли, что в обрядах скрывается возвышенная цель, великая идея, стоящая выше ничтожных догматов магии.
Между тем скрытый за складками занавеса позади Лоренцы, в темном уголке, откуда можно было все видеть, я наблюдал, за посвящением.
Черная группа подошла последней. В ней была незнакомка. Несмотря на густые вуали, в которые они были закутаны, я узнал сначала графиню Жанну Валуа, по росту, по ее изящным икрам и маленьким ножкам. Но следующая за ней особа была выше почти на целую голову. Она двигалась величаво и грациозно, хотя была немного смущена и, видимо, сильно взволнована. Подруги слегка поддерживали ее с видимым уважением и, казалось, ободряли.
Когда она получала повязку Изиса, я побледнел при виде снежной белизны и царственной роскоши ее форм. Я узнал… да, я узнал оригинал портрета, показанного мне кардиналом де Роган.
Но неужели возможно, что Мирна…
Вдруг раздались звуки гонга, громко разносившиеся по зале своим металлическим звоном. Лоренца, дрожа, поднялась, простерла руки над склонившимися пред ней головами и вскричала:
— Идите с миром, женщины, и создавайте мужчин!
В ту же минуту храм наполнился светом, зазвучал воинственный марш и группы рассеялись по комнатам, из которых вышли.
Вот что в действительности происходило в ложе в день открытия храма. Эта же церемония повторялась с небольшими изменениями при каждом новом посвящении.
Со всем негодованием честного сердца я протестую против сплетен и памфлетов, которыми пытались очернить благородную идею. Меня обвинили, будто я приглашал на наши церемонии любовников этих дам. Это страшно низко. Разве можно было дерзнуть приписать хоть одной из наших посвященных какую-нибудь сердечную слабость? Упаси меня Бог от подобной мысли! Но, даже предположив это, разве можно было допустить, чтобы они захотели дать аудиенцию обожателю при таком множестве свидетелей?
Что касается предположения, будто бы между посвященными были переодетые мужчины, то оно совершенно безумно после того, как я рассказал об обязательном костюме. Лоренца не могла бы ошибиться.
Меня упрекали с большой долей правды в том, что в качестве Великого Учителя на этих торжествах присутствовал я сам, да, это так, но я всегда хорошо скрывался и никого не приводил даже в малейшее смущение. А те красоты, которые увидал, остались между Богом и мною.

Глава VI,
в которой колдун доставляет беспокойство магу

После открытия храма, который должен сделать честь нам обоим, Лоренца удивилась, найдя меня в сильном беспокойстве. Имя Великого Учителя призвано заслужить такое же уважение, как имя Папы, и в нашей церкви не должно было быть ни протестантов, ни инакомыслящих ни атеистов. Разве возможно не принять религию, у которой такие прелестные сторонницы?
Я мог быть довольным еще и потому, что все предприятия относительно султанши Мирны увенчались полным успехом и росла надежда на скорое одобрение из Германии.
Но нам помогал случай, непонятный и мне самому, что очень тревожило.
Без сомнения, прелестное создание, явившееся в ложу Изиса получить поцелуй мира, было оригиналом портрета, показанного мне нескромным кардиналом. Портрет был действительно портретом султанши. Но, вопреки всему, это казалось невозможным. Мой ум возмущался против очевидности. Я знал легкомысленный характер Мирны, знал, что ей не чужда некоторая экстравагантность и что даже она имела несчастье множеством неловкостей превратить в недоверие самую искреннюю любовь, которую когда-либо принцесса внушала своему народу.
‘Если у бедняков нет хлеба, пусть едят булки’, — сказала, громко смеясь, одна легкомысленная фаворитка, и Мирна, целуя губы, сказавшие такое, как бы сама присоединилась к этой шутке.
У нее были враги даже среди придворных, пресмыкавшихся у ее ног. Если рождение одного ее ребенка сопровождалось скандалом, то она была обязана этим принцу, сидевшему возле нее на ступенях трона. ‘Никогда, — вскричал он, — я не стану повиноваться сыну де Куаньи’. Тем не менее, трудно предположить, что Мирна, как бы она ни была неосторожна, потеряла всякую сдержанность и скромность. Просто не верилось собственным глазам.
Я плохо спал и встал рано утром с намерением посетить госпожу де Ламотт Валуа, которая, очевидно, знала все.
Графиня, как сказал мне ее лакей, ночевала в Версале и только что приехала оттуда. Она с каждым днем все более входила в милость при дворе, впрочем, и ничего не жалела, чтобы распространять об этом слухи повсюду. Только и говорила друзьям о своей увеличивающейся интимности с султаншей. Действительно, ее принимали во дворце, и с тех пор, как ее дворянские бумаги были поднесены Готье де Сериньи, она в любое время имела доступ в Трианон. Резвость, почти наглость, нервическая веселость графини развлекали знатных господ. Она считалась ничтожной девчонкой, забавной, но не имеющей значения. Никто не обращал на нее внимания, один я не доверял ей и в глубине души не любил. Может быть, потому, что моя магия, так сильно взволновавшая ее в гостинице в Мерсбурге, с каждым днем все более теряла влияние на эту маленькую головку, столь же упрямую, сколь прелестную.
Когда графиня хотела чего-нибудь, она желала этого всеми силами своей души, и если почему-либо считала нужным молчать, ее невозможно было заставить говорить.
Вот о чем я думал, входя к ней в гостиную. Я нашел ее небрежно лежавшей на софе. Рядом на небольшом столике валялись тряпки и бумаги, среди которых выделялась маленькая записка. Мне показалось, она специально была положена сюда, чтобы быть замеченной, так как, немного затянув поклон, я мог прочесть: ‘Моей кузине Валуа.’
Отлично. Это должно было внушить почтение дуракам, а иногда и умным людям.
Я поспешил сказать прелестной Жанне несколько комплиментов о свежем цвете ее лица и спросил о муже — громадном добродушном жандарме, за которого она вышла неизвестно почему. Как будто для того, поговаривали злые языки, чтобы насладиться преступной любовью.
— Мой милый граф, — отвечала прелестная Жанна, — вы заботитесь о моем муже почти так же мало, как и я сама, поэтому поговорим о вещах более серьезных Что вам от меня надо?
— Вы этого не знаете?
— Нет, вы считаете меня слишком проницательной.
— Ну, говоря откровенно…
— Совершенно откровенно?
— Да.
— Вы, наверное, солжете, но все равно, говорите.
— В таком случае, прелестная Жанна, я хотел бы знать, не играем ли мы комедию?
— Если и так, мне кажется, вы сами писали ее.
— Отчасти, да, но вы такая женщина, которая может внести множество изменений в свою роль. Убеждены ли вы, что не смеетесь над нашим князем, да и надо мной в придачу?
— Что касается князя, то сознайтесь, что он заслуживает, чтобы над ним посмеялись, кроме того, его страсть к королеве забавна. Мне кажется, я имею некоторое право жаловаться на ту роль, которую вы заставляете меня играть. Полагаю, что и сама достойна ухаживаний, и мне надоело менять имя, как только погасят огонь. Что до того, чтобы смеяться над вами, то не подумайте, дорогой граф, я нисколько не желаю иметь дело с таким колдуном, как вы.
— Итак, вы ничего не хотите мне сказать?
— Что я могу открыть вам такого, чего бы вы не видели вчера вечером в каком-нибудь графине или сегодня утром в глазах Лоренцы?
— Мне кажется, вы надо мною смеетесь? Берегитесь, графиня. Первый успех сделал вас очень дерзкой, и вы напрасно не хотите остаться моим другом.
— Вы слишком любите жену, чтобы нуждаться в друге женского пола. К тому же, на что вы жалуетесь? Разве я дурно вам служу? Разве не все происходящее отвечает вашим желаниям?
— Может быть, но я не люблю таких успехов, которые удивляют меня. Пожалуйста, скажите мне в нескольких словах, хотя бы на ухо, моя дорогая.
При этом фамильярном обращении, которое, может быть, напомнило ей сообщничество, Жанна покраснела, потом улыбнулась.
— Хорошо, — ответила она, наклоняясь. Я тоже невольно наклонился.
Тогда она вдруг отрезала своими маленькими ножницами пол-аршина золотого галуна с моего камзола и бросила в стоявшую перед ней корзинку:
— Вот чего добиваются, терзая женщин.
Я простился с ней в дурном расположении духа, уверенный, что мне ничего более не добиться.
Что касается галуна, то хотя он и мог стоить десять луидоров, мне не жалко. Такой маленький грабеж был в то время в обычае у людей лучшего тона, и вы менее рисковали, проходя через лес Донди, чем посещая после полудня хорошеньких светских дам.
Было несомненно, что графиня, помогая условленному предприятию, в то же время интриговала для самой себя. Решимость отделаться от таких союзников, как мы, в этом опасном деле можно объяснить только женской дерзостью, которая не отступает ни перед чем и в случае надобности вырывает свою добычу у голодных волков.
Как бы то ни было, я желал знать, где ожерелье, тем более что Лоренце очень хотелось его увидеть. Движимый смутным предчувствием, я отправился в Версаль и пошел пешком по направлению к Трианону, восхищаясь изяществом его деревьев и таинственностью беседок, как вдруг услышал шум, крики, стук экипажа, треск отворявшихся железных решеток, бой барабанов.
Мирна — Мария Антуанетта Австрийская, французская королева, возвращалась с прогулки, и ее экипаж въезжал на мощеный двор. Я проник туда в свите ее людей и держался на почтительном отдалении.
Нет, нет!.. Без сомнения, это была она. Я сто раз мог убедиться в верности моего взгляда в подобных наблюдениях, и, если вспомнить ошибки моей молодости, нетрудно предположить, что несколько знаю женщин. Мало кто так умеет мысленно раздевать этих прелестных кукол. Я почти никогда не ошибался и должен признаться, что был жесток и бессовестен в моих наблюдениях.
Да, это были те же роскошные формы, то же изящество, которое не побоялись изобразить на слоновой кости. Грация ее походки, прелесть движений указывали на зрелость форм, заставлявших забывать девственную красоту. Колени, которые теперь скрывало платье, я видел непокрытыми в ложе Изиса. Но что меня волновало и смущало более всего — это убеждение, что медальон князя был сделан не без модели.
Итак, дело было выиграно. Оставалось только узнать, какую цель преследовала графиня, чье положение заставляло обходиться с ней осторожно.
У Лоренцы по этому поводу была странная идея, которую я похитил у нее во сне. Однажды мы ночевали в Версале, у прекрасной Жанны, которая имела маленькое помещение в замке. Нам дали постель, где графиня спала ночь перед этим.
Нервы моей жены настолько чувствительны, что она долго не могла успокоиться в чужой постели, и мне никак не удавалось успокоить ее. Вдруг она заговорила со мною с закрытыми глазами. Лоренца видела во сне, как Жанна снимает корону с Мирны и надевает ее на себя. Я не осмелился продолжить этот опыт, немного испугавший меня.
Тем временем в Париже жена сильно беспокоилась обо мне. Де Роган был у меня и ждал.
‘Не пройдет и месяца, как я стану первым министром’, — сказал он, сияя больше обыкновенного.
Не мое дело было разубеждать его. Я оставил их с Лоренцой и ушел к себе в кабинет, чтобы написать барону Вейсхаупту.
Вскоре мне доложили о приходе отца Лота, виденного мною два или три раза у графини Валуа. Это толстый, малоподвижный, добродушный монах, ум которого, однако, был довольно хорошо развит, и который, по милости де Рогана, добился случая сказать проповедь перед королем. Даже помню, что по этому поводу графиня привела меня в отчаяние, заявив, что он проповедует, как туфля.
Достойный отец вошел и, убедившись, что мы одни, сделал масонский знак, после чего я протянул ему руку.
— Нас обманывают, — сказал он, — так же, как и де Рогана. Берегитесь, чтобы такое важное дело не окончилось простым скандалом, который обрушится на нас и не принесет никакой пользы.
Затем он жестом попросил меня молчать, снова обретя свои тяжеловесные манеры, простился и вышел.
Я побежал к Лоренце и де Рогану, удивленному, видя меня так скоро.
— Князь, — поспешно спросил я, — какие несомненные залоги милости дала особа, которая вам так дорога?
— Во-первых, вот этот, — он поднял руку к медальону, висевшему у него на шее. — А затем, что мне вам еще сказать? Улыбки, незаметные знаки, в которых, тем не менее, нельзя ошибиться.
— Очень немного, — отвечал я. — Берегитесь какой-нибудь западни или ошибки. Вы знаете, что я угадываю будущее, выслушайте меня. Вам следует потребовать с ней свидания…
— Это неслыханная дерзость.
— Счастье благосклонно к смельчакам. Точно так же она должна написать вам. Требуйте этого.
— Я буду повиноваться, дорогой граф.
— Надеюсь, этот совет останется между нами?
— Даю вам слово.
Князь простился, а я сказал жене:
— Лоренца, знаешь, я предвижу, что нашей маленькой графине скоро предстоит большое затруднение.
— О, — сказала Лоренца, — почему? Меня очень удивляет, что ты такого хорошего мнения о королеве, несмотря на то, что знаешь женщин вообще.

Глава VII
О разговоре, который я имел в экипаже с де Роганом, и о выводе, который я из него извлек

Я выходил с Лоренцой из ложи Изиса, где мы только что посвятили еще тридцать шесть желающих. Что меня поражало более всего — это множество красивых женщин во Франции, хотя нельзя было хорошо разглядеть их лица: из ста посвященных в наше дело, думаю, не больше четырех были плохо сложены.
Оставив храм, мы сели в свой экипаж. Оказалось, что там нас уже ждал кардинал де Роган. Насколько можно судить при свете фонарей, он сиял и в то же время был полон торжества, как человек, владеющий какой-то великой тайной. Кардинал почтительно поцеловал мне руку и раскланялся с Лоренцой со смущением, которое я рассеял одним словом.
— Она нас не услышит, — я прикоснулся пальцем ко лбу жены.
— Хорошо, — сказал он, в то время как экипаж тронулся. — Я повиновался вам и имел успех.
— Она написала вам?
— Да, у меня есть письма.
— Князь, вы были избраны для великих дел. Я очень счастлив, потому что люблю вас. В происходящих перед нами событиях вас будет поддерживать неведомое могущество, не противьтесь ему и, пожалуйста, отбросьте ложную скромность. Как ваш Верховный Учитель, приказываю показать мне полученные письма.
Несколько мгновений он колебался, затем вынул из маленького красного бумажника несколько записочек и подал их мне. Я приказал остановить экипаж и, наклонившись к стеклу, развернул письма. Почерк был мне отлично известен. Бумага, чернила были в точности такими же, какие употребляла Мирна. Все выглядело натурально. Я сам не сделал бы лучше.
Тем не менее, мое недоверие не уменьшилось, напротив, эти записки были слишком подлинные, но незначительные. Они относились больше к оказанным услугам, но одна заслуживала внимания.
‘Министр (так Мирна обычно называла султана) теперь у меня в комнате. Неизвестно, сколько времени он пробудет. Вы знаете особу, которую я вам посылаю, передайте шкатулку и будьте на месте, я не отчаиваюсь увидеться с вами сегодня’.
— Кто передал вам эту записку? — спросил я князя.
— Де Лекло, лакей королевы.
— Где?
— У графини Валуа.
— Вы знаете этого де Лекло?
— Конечно, я сто раз его видел. Отчего вы спрашиваете меня об этом?
— Потому, что ожерелье в два миллиона может потеряться. На вашем месте я предпочел бы отдать его в собственные руки.
— Разве этой записки недостаточно? К тому же, меня поблагодарили на другой день.
— Кто?
— Она сама.
— Где?
— В галерее, во дворце, в присутствии всего двора.
— Что же она вам сказала?
— Ничего, но, проходя мимо, взглянула на меня и улыбнулась.
— А вы не близоруки?
— Конечно, нет! — вскричал князь. — Вам, кажется, доставляет удовольствие насмехаться надо мною?
— Нет, сын мой, я не смеюсь над вами. Все это говорится в ваших интересах.
— Два дня спустя Бемер написал королеве и поблагодарил ее за то, что она взяла ожерелье.
— И что же она отвечала?
— Ничего.
— Письмо могло быть перехвачено.
— И небо может упасть на землю, — сказал кардинал.
— Ив таком случае мы все будем раздавлены.
— Если Бемер, придворный ювелир, имеющий доступ к королеве, не умеет передать ей письмо, то на свете нет ничего верного.
Действительно, Бемер не дурак, хотя и женился на своей жене.
— Да, уверяю вас, что он ловкий человек, когда ему пришлось уменьшить на двести тысяч луидоров цену проклятого ожерелья, я думал, что он умрет от этого.
— Однако, князь, это снижение — поступок не королевский!
— Уж и не говорите. Спросите лучше графиню. По ее словам, королеве разонравилось ожерелье, которое она не решится надеть, отказавшись принять его из рук мужа, что оно ей надоело и слишком дорого, и предлагает возвратить обратно.
— Убеждены ли вы в последнем обстоятельстве?
— Бемер может подтвердить, так как он предпочел согласиться на эту громадную скидку.
— И после этого все устроилось?
— Все, кроме того, что ожерелье не оплачено.
— У королевы еще есть время, и вы достаточно богаты, кардинал, чтобы помочь ей.
— Гм… — сказал де Роган, — похождения моего кузена де Гемена сильно расстроили мои дела.
— У вас есть друзья?
— Друзья, дающие в долг миллионы, очень редки, миллион — не безделица.
— Разве я не рядом с вами?
— Вы, граф?..
— Да, конечно, но мы поговорим об этом, когда придет время.
— Ну, — продолжал князь, у которого слезы выступили на глазах, — не хочу ничего скрывать… Есть одна вещь, которую я не считал себя вправе рассказывать. Но все равно, — добавил он, преклоняя колено (и я полагаю, что он совсем бы встал на колени, если бы карета не была слишком узка), — все равно, граф, вы знаете все. Она не только писала мне, но удостоила своим божественным присутствием.
Я поглядел на кардинала: он хвастался, опустив глаза, и произвел на меня впечатление павлина и в то же время утенка. Должен признаться, вид для него недостойный. Это был очень приличный мужчина.
Я продолжал:
— Вы ее видели?
— Да.
— Близко?
— Близко, я с ней говорил.
— Когда?
— Третьего дня.
— Почему вы не пришли ко мне вчера сообщить об этом?
— Потому, что вчера… я не могу вам всего доверить…
— Князь, — сказал я, — клянусь, что дело идет о вашем спасении на этом свете! Обещаете ли вы быть вполне откровенным?
— Хорошо.
— В котором часу, и при каких обстоятельствах вы видели особу, о которой мы говорим?
— Ночью третьего дня, в Версале. Вот как это было: графиня Валуа, к которой, кажется, вы несправедливы, дорогой граф, сообщила мне, что вечером я получу награду за свою верность и преданность. Ровно в одиннадцать часов я вошел в ворота Резервуаров и, пройдя через лес, вошел в беседку Венеры, где было назначено свидание, меня сопровождал барон Планта. Я попросил его оставить меня одного. Вдруг появилось домино — это была графиня. ‘Я только что от нее, — сказала, — она сильно раздосадована, что ограничена во времени. Ее сопровождают принцесса Елизавета и графиня д’Артуа. Тем не менее, она найдет способ вырваться и сказать вам несколько слов’. Несколько мгновений спустя я различил в темноте белую величественную фигуру, которая легко приближалась ко мне. Граф, это была она… Я преклонил колени, шепча уверения в своей любви и преданности. ‘Вы можете надеяться, — сказала она дрожащим от волнения голосом, — все прошедшее будет забыто’. Сказав это, она подала мне розу, которую я схватил, покрыв поцелуями державшую ее ручку.
— Как она была одета?
— О, я как сейчас ее вижу! На ней было длинное белое батистовое платье, белая накидка и мантилья на голове, позволявшая любоваться наклонившимся ко мне прелестным личиком.
— Мне кажется, было довольно темно, чтобы видеть так много. Но все-таки, дорогой князь, надеюсь, вы не сомневаетесь в реальности явления.
— А голос, а роза? — отвечал он. — Клянусь, что я говорил именно с ней в беседке Венеры. Мои глаза и слух не могли ошибиться. Что за странные подозрения, граф? Неужели вы думаете, что так легко проникнуть в королевскую резиденцию, которая тщательно охраняется? Если все заставы опускаются перед вами, если часовые молчат — это значит, что вам покровительствует могущественная власть.
— Хорошо, пожалуй, — согласился я, — но вы должны сообщить мне об окончании вашей встречи.
Князь продолжал:
— Я поднялся, как вдруг графиня де Ламотт Валуа поспешно подошла к нам: ‘Идите, — сказала она королеве, — идите же скорее, принцесса и графиня д’Артуа здесь’. Тогда королева удалилась, но предварительно дала мне поцеловать свою беленькую ручку. А вчера вечером королева…
— Вы ее снова видели?
— Признаюсь, — сказал он.
— Дальше.
Князь приподнялся и покраснел.
— Я считаю вас слишком хорошо воспитанным, граф, чтобы вы могли спрашивать далее.
— Отлично. Теперь я знаю все, что хотел знать. Когда вы снова увидитесь?
— В четверг. Вы знаете, что в этот день я буду служить в Версале.
— Желаю вам счастья. Но я спрашиваю, когда вы увидитесь с нею… наедине?
— Через неделю, как обещала мне графиня.
— Нет, вы увидите ее послезавтра, здесь, после собрания ложи Изиса.
— Что вы говорите?
— Это правда. И, чтобы вы не сомневались, я приглашаю вас ужинать вместе с ней.
Князь, для которого я был оракулом, не осмеливался возражать. Я же не сказал более ни слова.
Вскоре карета остановилась перед моим домом. Как только мы остались вдвоем с Лоренцой, она вскричала, обращаясь ко мне.
— О, святой Боже! Что такое ты вздумал обещать ему?
— Ты нас слушала, любопытная?
— Да, я слышала. Ты, значит, совершенно убежден, что это не она.
— Не все ли равно. Каким бы то ни было образом, но у нас будет обещанная гостья. Если она действительно не Мирна, то я сумею узнать, кто она, и попрошу ее прийти.
— Но если это Мирна?
— О, в таком случае я ей это прикажу.

ГЛАВА VIII,
в которой я не скрываю моего мнения о других и о самом себе

Ужин, который я предсказал, не состоялся из-за нехватки приглашенных, но зато в аббатстве Клерво был очень интересный завтрак. Я там не был, но отец Лот рассказал мне все в подробностях, и полагаю, что они достойны того, чтобы сохраниться в назидание потомству.
Три дня спустя после нескромного признания кардинала де Рогана и после того, как он показал мне еще множество других писем, отец Рокур, достойный аббат двадцати аббатств, приносящих ему пятьсот тысяч луидоров дохода, давал праздник для одной хорошенькой женщины, большой приятельницы французской королевы и сиявшей отблеском королевской милости.
Аббат был никто другой, как тот почтенный служитель церкви, при виде которого Мария Антуанетта вскричала: ‘О, какой красивый монах!’ — наивное восклицание, которым аббат совершенно справедливо гордился.
Женщина, для которой устраивался праздник, была графиня Валуа. Ее окружало нечто вроде двора: маркиз де Сесвакс, аббат де Кабр, граф д’Этен, Рулье — д’Орфель, Дорси и сам старый маршал Ришелье сочли честью и удовольствием присутствовать на этом маленьком празднестве.
Итак, все шло как нельзя лучше, шампанское пенилось в бокалах, когда граф Беньо приехал с самой печальной миной.
— Что случилось? — спросили его.
— Кардинал де Роган арестован.
Можете представить себе всеобщий крик удивления. Одна только графиня Валуа была настолько хладнокровна, что попросила объяснений. И граф Беньо рассказал о происшедшем в гораздо лучших выражениях, чем я сумею это сделать, ибо он человек очень образованный и шутник.
Но дополню его рассказ несколькими подробностями, Переданными мне отцом Лотом и, полагаю, неизвестными никому.
В то самое утро, 15 августа 1785 года, князь Луи де Роган, кардинал, одетый в парадный костюм и окруженный своей клерикальной свитой, ожидал в большой галерее Версаля появления их величеств, как вдруг появился барон де Бретель и крикнул капитану гвардии: ‘Арестуйте кардинала де Роган’. Герцог де Вильруа подошел и что-то сказал кардиналу, который молча поклонился. Тогда другой гвардейский офицер подошел и стал рядом с ним. В то время, как толпа придворных, наполнявших галерею, обсуждала это событие, кардинал следовал за герцогом Вильруа.
Вдруг он остановился и наклонился поправить пряжку на башмаке. За ним на мгновение перестали следить.
Тогда он черкнул несколько слов на клочке бумаги, которую спрятал под манишку.
Затем поднялся и продолжал путь.
Когда арестованного посадили в карету, он узнал, что его везут в Бастилию. Тогда попросил позволения заехать домой, чтобы взять кое-какие вещи. На это ему дали согласие.
Проходя через переднюю, он сунул записку своему старому лакею, который тотчас же поклонился и выехал в Париж.
Аббат Жоржель получил эстафету. Лакей же, подав послание, упал в обморок. Поспешно развернув записку, аббат нашел там едва понятные слова, но, тем не менее, угадал, чего от него требуют, и сжег частную корреспонденцию кардинала, спрятанную в маленьком красном бумажнике.
В это время де Роган входил в Бастилию, жить в которой было далеко не так интересно, как в его кардинальском дворце.
— Черт возьми! — сказал я отцу Лоту, сообщившему мне все подробности в присутствии Лоренцы. — Вот странная история. А как вела себя графиня во время рассказа Беньо?
— Она только сказала: ‘Это наделает мне много хлопот’. Затем добавила, обращаясь к Беньо: ‘Согласны вы довезти меня?’ И они уехали вдвоем, оставив общество под впечатлением ужасной новости.
По дороге Беньо вздыхал, глядя на свою старинную приятельницу:
— Ах, Жаннета! Как далеко от нас прежнее время. Помните ли, как мы пили с вами сидр в Бастильском трактире и вы ели с таким аппетитом?
На это Жанна отвечала:
— Да, это случалось тогда, когда я не обедала и не осмеливалась сказать вам об этом. Мне не нравится название этого трактира. Разговаривая таким образом…
Лоренца, как ни была она взволнована, рассмеялась.
— Откуда вы знаете все это, отец мой? — спросила она.
— Мой кучер ехал с кучером графини до первой станции. Но не будем говорить о пустяках… Ну, мой милый граф, что вы скажете?.. И что из этого выйдет?
— Выйдет то, — сказал я, — чего желает начальник. Ожерелье королевы окончательно скомпрометирует ее.
— Но что вы думаете о кардинале?
— Это умный человек, но вместе с тем он глуп.
— А о графине?
— Графиня — мошенница.
— А о вас самом?
— Что я умнее кардинала, но был еще глупее его. Знаете, я вижу в эту минуту комиссара Шенона в красивой карете, который поворачивает за угол бульвара Сент-Антуан в сопровождении целой свиты, так что я буду арестован прежде, чем Лоренца успеет поцеловать меня несколько раз на прощание.

Глава IX
Допрос

Я не считаю нужным тратить много времени на рассказ о процессе, который подробно знаком каждому и о котором читали все.
Кардинала обвиняли в клевете на королеву, женщину королевской крови подозревали в похищении бриллиантов, мага подозревали в мошенничестве. Удивительное приключение! Графиня, не знаю почему, яростно обвиняла меня, а я защищался, как умел.
Сначала меня поместили в секретную, что было бесполезной жестокостью. Неизвестность относительно участи моей дорогой жены мучила меня до такой степени, что я не чувствовал других мучений. Надежды на помощь масонских лож не оправдались. Со дня моего ареста отец Лот не сообщал ничего.
Что касается кардинала, то у него хватало забот о самом себе. Притом же он был не далек от мысли, что я, если пожелаю, могу пройти сквозь стену. Но должен признаться, что мое колдовство не доходило до этого.
После наших первых допросов строгие правила по отношению к нам были смягчены. Тюремщики гордились тем, что стерегут людей, которыми занимались вся Франция и Европа, и были рады позволять подкупать себя, конечно, до известной степени. Я мог получать хорошую пищу и достал несколько книг, в их числе — маленькое издание книги ‘Центурии’ Нострадамуса, изданной в 1574 году. В ней я прочел четверостишие, крайне непочтительное, хотя написанное более чем двести лет назад, тем не менее имевшее удивительное отношение к нашему положению. Но так как эти строки были далеко не вежливы, то я решил считать Нострадамуса старым дураком, которого можно заставить говорить все, что угодно.
За допросом последовали очные ставки, из которых мне удалось вывернуться довольно удачно. Я знал, что французское правосудие несколько легкомысленно, и поэтому позаботится о своем костюме. Волосы ниспадали мне на плечи бесчисленным множеством мелких хвостов. Я был в зеленом камзоле, вышитом золотом, и панталонах красного бархата.
Комиссар, сопровождавший меня, стал смеяться, увидав эту одежду.
— Кто вы такой? Откуда? — воскликнул он.
Такое отношение вызвало во мне негодование. Они очень хорошо знали, что из Бастилии, и я был достаточно известен, чтобы меня избавили от глупых вопросов, годных для обычных подсудимых.
— Благородный путешественник! — отвечал я самоуверенно.
Тогда куча париков принялась смеяться еще громче. Я возмутился и в пылу справедливого гнева заговорил надменно, чтобы напомнить этим людям о занимаемом мною положении.
— Боже мой! — сказал господин Тилорье, мой адвокат. — Говорите с ними, по крайней мере, по-французски! Как вы хотите, чтоб они вас понимали?
Дело в том, что, разволновавшись, я говорил по-гречески, по-арабски, по-латыни, по-итальянски. Когда меня попросили сесть, царило всеобщее веселье. Тилорье, казавшийся вначале очень раздосадованным моей речью, кончил тем, что стал хохотать вместе с другими.
— Вы лучший адвокат, чем я, — заметил он, — и вы выиграли ваше дело.
— Как так?
— Заставив их смеяться.
Я был поражен, оскорблен и унижен. Недаром я был великим пророком.
Но вдруг непонятное видение ослепило меня. Высокая красивая особа вошла в зал королевской походкой, и мне показалось, что это сама королева.
В то время как я удивленно глядел на нее, все теснились вокруг с большим интересом. Один из следователей, после нескольких слов, сказанных ею ему на ухо, приказал приставу принести кресло. Она поблагодарила его с благородным и в то же время скромным видом, и всеобщая услужливость к ней еще более увеличилась.
— Кто это? — спросил я у Тилорье. Он шепотом отвечал:
— Это публичная женщина. И не будь она здесь, сидела бы теперь на какой-нибудь скамейке в саду Пале-Рояля.
Тогда я все понял. У меня перед глазами стоял оригинал медальона, таинственная новопосвященная ложи Изиса, наконец, та особа, которая невероятным сходством с Марией Антуанеттой обманула кардинала.
— А как ее зовут? — осведомился я у адвоката.
— Николь Леге, баронесса д’Олива.
— Д’Олива!.. Скажите лучше де Валуа, эту баронессу сделала графиня Ламотт.
— Действительно, — сказал Тилорье, — д’Олива и Валуа почти одно и то же. Это почти анаграмма. Я использую это в своей защитной речи.
Баронесса или нет, но эта женщина была очень интересна. Ей задали всего несколько вопросов, на которые она отвечала с трогательной откровенностью. Комиссары, казалось, извинялись, что пригласили ее.
Вдруг послышался тихий детский крик. Дама с взволнованным видом встала и сделала умоляющий знак судьям, ответившим утвердительно. Вошла горничная, неся куклу, завернутую в кружева. Подсудимая открыла грудь несравненной красоты, которую я сразу узнал. Ребенок прижался к ней розовыми губами, и ‘закон замолчал перед природой’.
Я прошу извинения у Лоренцы за слово ‘несравненная’, оно вполне извинительно в устах человека, в течение полугода видевшего лишь своего тюремщика и солдат.
Итак, это была та красивая девушка, которую я чуть было не пригласил ужинать.
— Черт побери, если мы с ней когда-нибудь выйдем аз тюрьмы…
Но я был немного удивлен тем, что у нее был ребенок.
— Черт возьми! Откуда этот ребенок? — поинтересовался я у адвоката.
— Из Бастилии.
— Отлично. Но чей он?
— Об этом спрашивали у матери.
— Что же она отвечала?
— Что с удовольствием сказала бы, если б только помнила.
Пока мадемуазель исполняла свою материнскую обязанность с грацией и щедростью, вызывавшими у комиссаров странное умиление, я продолжал говорить с адвокатом. Так как он предсказывал для меня хороший исход этого процесса, то ему нечего было бояться скомпрометировать себя, и он сообщил мне обо всем, что произошло со времени моего заключения.
Кардинал, по его словам, во время допросов выглядел очень печальным. Моя жена также в Бастилии, но скоро будет выпущена на свободу.
Избавленный таким образом от своей главнейшей заботы, я теперь легко улыбался, слушая об экстравагантностях и различных шутках графини де Ламотт. В первом припадке отчаяния, последовавшем за ее арестом, она хотела разбить себе голову своей ночной посудой. Затем решила одеться в костюм Евы и прыгать в таком виде по своей камере, что, по всей вероятности должно было представлять довольно красивое зрелище.
— Вызовите мне де Лоне, — потребовала она однажды.
Явился директор тюрьмы. Она сильно побранила его за дурное состояние своей постели, бывшей до такой степени твердой, что у нее остались синяки на плечах и даже на спине. Заметьте, что синяки директор волей-неволей должен был осмотреть.
Естественно, что де Лоне очень заинтересовался этим осмотром, и так как ему было приказано хорошо обходиться с арестованной, то он дал ей пуховую постель и приказал подавать кушанья на серебряной посуде. Кроме того, не желая быть строгим с этим хорошеньким демоном и зная, что у нее мания проделывать в полу отверстия и предпринимать самые наивные попытки бегства, он решил проводить с ней дни и приказал отнести в комнату красавицы Жанны свою вышивку. Я хочу сказать, вышивку господина директора, ибо он был очень искусен в этом деле.
Наконец, Жанна была так раздражена постоянным присутствием директора, что предложила ему лечь на ее пуховую постель, чтоб еще лучше исполнять ремесло шпиона. Утверждали, что де Лоне в своем усердии не отступил ни перед какою крайностью.
В то время как Николь Леге продолжала кормить грудью ребенка, может быть, для того, чтобы пленить судей, мой адвокат ввел меня в зал заседаний, и я мог увидать графиню Валуа.
Арест не изменил ни ее лица, ни расположения духа. Она явилась разодетая в белое батистовое платье, которое прелестно стягивало ее талию. На вьющиеся волосы без пудры был надет маленький газовый чепчик без лент, с легкой газовой вуалью, закрывавшей лицо.
Жанна вошла с самоуверенным видом и, узнав меня, показала кулак в присутствии всего общества. Пристав сухо сказал ей, указывая на скамью подсудимых:
— Сударыня, садитесь здесь.
Графиня сначала отступила, затем подошла к скамье, которую презрительно пнула ногой, и уселась, расправив складки платья. Затем расположилась на ней в грациозной позе, как будто сидя в лучшем кресле.
Ее стали расспрашивать. Она, собственно, не отвечала никому, но поддерживала разговор со всеми, не уступая первому президенту де Бретиньеру и выказывая не более усталости или скуки, чем, если бы болтала в гостиной.
Обещая сказать все, говорила одна в течение получаса, нашла способ ничего не сказать и быть прелестной. Я доказал это низким поклоном, который сделал ей, когда она встала, чтобы уйти, сама отпуская себя, что президент подтвердил любезным жестом. Ее визит продолжался не менее трех часов.
Пора было возвращаться в Бастилию.
Тилорье сунул мне в руку маленький памфлет, написанный по поводу нашего дела.
Между тем события быстро следовали одно за другим.
Вскоре моей дорогой Лоренце была возвращена свобода, наконец и суд произнес свой приговор 31 мая 1786 года.

Глава X
Приговор и что за ним последовало

Приговор по моему делу известен. С меня сняли все обвинения, что было совершенно справедливо, так как я действительно не был виновен в случившемся.
Кардинал де Роган и прелестная Николь были изгнаны из двора. Но бедную графиню приговорили: голую, с веревкой на шее, подвергли наказанию розгами на площади перед Консьержери, палач заклеймил оба ее плеча, и затем отправили на пожизненное заключение в Сальпетриер.
Более шести тысяч человек ожидали меня у ворот Бастилии и встретили овациями. Это был целый взрыв энтузиазма. Меня торжественно пронесли на руках к моему дому на бульваре Сент-Антуан с громкими криками, которые тронули меня до глубины души. Полиция, желавшая помешать этому взрыву восторга, была сметена и исчезла в волнах народа.
Лоренца ждала меня. Когда я вступал на порог дома, раздалась громкая музыка. Все музыканты квартала исполняли мне серенаду. Рыночные торговки явились с громадным букетом. Я обнял тех, которые показались мне хорошенькими, и даже тех, кто не показался, но не так крепко. Один сочинитель стихов вошел ко мне открыл окно и прочел толпе оду в мою честь.
Народ много аплодировал, и тут же я бросил в толпу, через плечо поэта, несколько сотен луидоров. Это заставило еще лучше принять стихи.
Овации окончились только к полуночи. И одному Богу известно, как я был счастлив, очутившись наконец, после восьмимесячной разлуки, страданий и ареста, вдвоем с моей возлюбленной Лоренцой. Мы протянули друг другу руки, не осмеливаясь тронуться с места, почти с ужасом, боясь умереть в экстазе этого объятия.
Я не скажу ничего более. Чувствительные сердца, которые прочтут мои записки, если только у меня когда-нибудь будут другие читатели, кроме достойного Панкрацио, моего тюремщика и друга, угадают лучше, чем можно выразить словами, всю невыразимую прелесть нашеп объятия.
На другой день я получил приказание оставить пределы Франции и начал укладываться.
Здесь нужно сказать, что королевский гнев продолжал преследовать де Рогана. Напрасно он вторично просил дозволения вернуться ко двору — только даром потерял время и чернила, а графиня де Моран — часть своего влияния. Таким образом, князю пришлось наконец покориться своей участи и жить вдали от Версаля. Но он сделал это только благодаря прекрасной англичанке, которая вечно сидела у него на коленях, подавая дурной пример его монахам.

Глава XI,
в которой Жанна Валуа много говорит, думает, что говорит правду, и лжет по обыкновению

Если я когда-либо нуждался в утешениях, если когда-либо приходил в отчаяние, то тогда, когда вышел с аудиенции, которую барон Вейсхаупт только с трудом согласился дать мне.
— Я не могу терять времени, — сказал он, — и вы напрасно настаивали на встрече со мной. Вы не дурак, но почти так же опасны, как если бы были им. Вы много занимаетесь личными интересами и не достойны заниматься великим делом. Вы человек, любящий забавляться, эксцентрик, как говорят в Лондоне, куда вы отправляетесь. Хорошо, поезжайте и ведите себя примерно. В вас более не нуждаются.
Только в Англии я несколько успокоился, взволнованный тем, что называл черной неблагодарностью. Я пытался предпринять что-нибудь в этом печальном городе, что отдалило бы меня от прошлого, но с трудом находил в себе прежнюю самоуверенность. Лоренца стала моим ангелом-хранителем, более чем когда-либо первым интересом моей жизни.
Однажды вечером, когда мы уже несколько дней скучали из-за дождливой и грязной погоды, в нашу дверь постучали.
Без сомнения, какой-то важный посетитель. Дверь была открыта. Вошла женщина в бархатном платье и большой шляпе. Сняв ее, она показала нам хорошенькую светлую головку.
— Жанна!..
— Графиня Валуа!..
Жанна раскланялась с моей женой по-придворном и сказала мне с легкой насмешкой:
— Согласны вы дать мне руку, граф?
— Конечно, — отвечал я.
— Мы были врагами, — продолжала она, — но это можно забыть, так как мы оба прошли, вы — через изгнание, я — через огонь.
Мы глядели на нее с удивлением. Каким образом очутилась она в Лондоне? Ужасный приговор, поразивший ее, пришел мне на память, и я припомнил все обстоятельства, прочтенные мною в газетах.
Когда огласили приговор, она пожала плечами, сосредоточенно поглядела на окружающих и упала в страшных конвульсиях, продолжавшихся три часа и во время которых она ломала и разрывала все, что попадалось ей под руку. Наконец, это прошло. Несколько дней миновали спокойно.
Она ожидала помилования, которое, по ее словам, непременно должно было быть дано ей, но когда в голову закрадывалось сомнение, глядела в сторону Версаля и, стиснув зубы, шептала:
— Берегись!
21 июня молоденькая девушка, прислуживавшая ей с тех пор, как она поступила в Консьержери, разбудила ее и сказала:
— Вставайте, сударыня.
— Ах, какая досада! — сказала Жанна. — Я так хорошо спала.
Это было правдой, и беспорядок ее костюма объяснялся сильной жарой. Она закрылась, немного сконфуженная, и надела шелковые чулки и башмаки.
— Что случилось? — спросила она.
— Вас спрашивают в приемой.
— Наконец-то! — сказала Жанна, ожидавшая помилования и свободы. — Как мне одеться?
— Очень просто, сударыня, вам придется идти недалеко.
Девочка повторяла заданный ей урок. Графиня надела утренний капот, накинула мантилью и взяла перчатки.
— Надо было бы причесаться, — заметила она.
— Мне сказали, что это ничего не значит. Она вышла.
В ту же минуту ее окружили четверо высоких крепких мужчин с энергичными лицами.
— Что это? Что вам от меня нужно?
Они схватили ее за руки и потащили за собой. Другие, стоявшие позади, подталкивали коленями. Ее свели с главной лестницы Консьержери и, громко кричавшую, привели к секретарю, который зачитал приговор.
— Меня скорее убьют! — вскричала она, вырываясь из державших ее железных рук.
Секретарь отступил, и она увидала стоявших на коленях палачей, поворачивавших на угольях раскаленное докрасна железо.
— Нет! — повторяла графиня. — Нет! Лучше смерть! Антуанетта!
Ее повалили на землю, заглушая в пыли ее крики. Они разорвали на ней платье, и началось наказание. Каждый удар оставлял красную полосу на теле жертвы. Но эти люди спешили закончить, как будто сами стыдились своего поступка, а может быть, также и потому, что кто-то покровительствовал ей, так как ударов было всего три.
Она почти потеряла сознание, как вдруг острая страшная боль привела ее в чувство. Она ощутила на своем левом плече горящую красную лилию. Нервным движением вырвалась из рук палача, хотела бежать, но он снова кинулся на нее. Споткнувшись, она подвернулась под него, и клеймо, которое он хотел наложить на правое плечо, опустилось на правую, единственную грудь Жанны.
Все было кончено, она поднялась вне себя от ужаса, боли и гнева, произнося тысячу проклятий, заставивших побледнеть ее мучителей.
Вот что мне рассказали.
Печальная казнь происходила в необычный час и при небольшом стечении народа. Не лишняя предосторожность, так как бедная Жанна, как кажется, наговорила много ненужного. Любопытные и любители казней были предупреждены слишком поздно, и парижане лишились дополнительного развлечения.
Между тем, с первых слов нашего разговора Жанна сделалась молчаливой и задумчивой — без сомнения, она думала о том, что я сейчас писал. И мы не знали, как возобновить разговор.
Наконец прервала молчание.
— Граф, — сказала она, — находитесь ли вы по-прежнему в сношениях с тем, что вы называли ‘Светом’?
— Да, но я перестал быть одним из начальников ордена.
— Почему?
— Потому, что вы меня обманули.
Она поглядела на меня со странным выражением.
— Убеждены ли вы в этом, граф?
— Вполне. Я имел честь видеть и слышать баронессу д’Олива и ее ребенка. Конечно, она королева по красоте, но ее трудно компрометировать.
— Эта девушка была у меня под руками, я ею воспользовалась, но что это доказывает?
— То, что вы заставили кардинала разыграть роль собаки, которая бросает добычу из-за миража.
Она взглянула, как прежде, и повторила:
— Уверены ли вы в этом?
— Да, — сказал я, вставая, так как был раздражен этим цинизмом. — Не смейтесь надо мною более, графиня, если хотите, чтобы мы остались друзьями.
— Кто не знает роли этой куклы. Я любила королеву, — говорила Жанна Валуа, как будто не слышала меня. — Вы не знаете, как легко полюбить королеву, и, даже изменяя им, их любят. Кто сказал вам, что я не выдумала моей куклы нарочно, чтобы свалить на нее неосторожность кардинала?
— Клевета! Ложь! — воскликнул я. — Неужели, графиня, вы будете вечно лгать?
— Прошу вас, выслушайте меня спокойно. Если я действительно совершила те преступления, в которых меня обвиняют, то почему меня не убили? Служанку, укравшую экю, вешают.
— Да, но не знатных дам, ворующих миллионы.
— Пожалуй, но, во всяком случае, по окончании дела стало ясно, что я чудовище, которое все ненавидели при дворце, где я совершила такую подлость.
— Конечно.
— Королева тем более, так как она невинна и оклеветана.
— Совершенно верно.
— И вы должны сознаться, что всякие новые сношения между нами могли бы принести ей только вред.
— Куда вы клоните?
— Когда я поступила в Консьержери и на меня надели арестантское платье, я сказала аббату Тилле: ‘Господин священник, правосудие умерло, если бы оно существовало, то здесь, на моем месте, была бы королева, ибо все мое преступление заключается в том, что я слишком хорошо ей служила’. Это было сказано в присутствии ста человек, которые, конечно, повторили мои слова. Тогда аббат Тилле получил приказание обходиться со мной уважительно.
— Это было снисхождение.
— Пожалуй, к моему секретарю также были снисходительны, так как он сознавался, что подделал почерк королевы, а его только изгнали. Разве безделица — подделать королевский почерк? Если бы он подделал почерк простого буржуа, его повесили бы. В прошлом августе мне сообщили о приезде посетительницы. Кто такая? ‘Госпожа де Ламбаль’, — говорит мне наша надсмотрщица сестра Виктория. ‘Я не хочу ее видеть…’ Этот ответ передают принцессе, но она настаивает и хочет во что бы то ни стало видеть меня. Сударыня, говорят ей, это невозможно. ‘Почему?’ — ‘Потому что не госпожа Валуа здесь осуждена…’ Это были только мои собственные слова. Я мечтала, ждала и, признаюсь вам, нисколько не сожалею о месяцах, проведенных в тюрьме. Не стану сообщать о тайном ободрении, доходившем до меня, о тех записках, которые меня просили забыть, о просьбах, которые я отклонила. Вы не поверите, но так оно и было… Наконец, одна бедная девушка, Марианна, служившая мне в тюрьме, так как со мной обращались там, как со знатной дамой, предлагает мне бежать. Я отказываюсь. Она настаивает. Тогда меня охватывает стремление к свободе, я соглашаюсь. Знаете ли вы, что принесла мне на следующий день эта девушка?
— Нет.
— Мужской костюм ценой в сто луидоров. Кто заплатил за это, неужели Марианна? Она не отвечает. Я одеваюсь, выхожу. Но, не зная коридоров, заблудилась. Встречаю набожную надсмотрщицу, которая делает вид, что не видит меня. В карманах костюма оказались деньги. Я подхожу к дверям, их отворяют. И кого же я вижу, подойдя к берегу Сены? Марианну, которая ждет меня, чтобы сопровождать.
— Неужели, графиня, вы думали, что у вас не было друзей?
— Извините, и то, что произошло, есть доказательство противного. Наконец, я еду в Лондон и жду здесь госпожу де Полиньяк.
— Госпожу де Полиньяк?
— Да, ее. Мы увидимся завтра.
— Каким образом компаньонка королевы могла оставить Париж?
— Для здоровья, она едет на воды.
— Для чего ей надо увидеться с вами?
— Она везет мне двести тысяч ливров. Меня предупредил об этом барон де Бретель. Вы знаете почерк принцессы Ламбаль? Читайте.
— Да, это действительно ее каракули. Тут говорится о бумагах, которые вы должны отдать взамен денег.
— И это причина моего посещения, — сказала она. — Угодно ли вам заплатить миллион за те бумаги, за которые мне предлагают двести тысяч ливров?
— Мне!.. Для чего?
— Для ваших друзей.
— Мне не дано никакого позволения, и, кроме того, хотелось бы посмотреть на двести тысяч ливров.
— Приходите завтра, вы их увидите.
И действительно, я их увидел. После отъезда герцогини Полиньяк графиня показала их мне на своем письменном столе. Об этом можно думать что угодно. У женщин всегда есть задние мысли. Когда я хотел уйти, Жанна Валуа остановила меня. Она собиралась что-то сказать.
Заставив меня поклясться, что я знаменитый доктор, она, краснея, разделась до пояса. Этот демон был скромен, как невинная девушка. Она просила меня ни больше ни меньше, как уничтожить ужасное клеймо, которым ее отметили.
Я долго глядел на него. Ее грудь приняла прежнюю форму. Это было в одно и то же время ужасно и прелестно.
Я поцеловал клеймо и сказал:
— С этим нельзя сделать ничего более.
Два года спустя Жанна Валуа выбросилась из окна. Одна из ее лилий стесняла ее… Легко угадать, какая.

КНИГА ТРЕТЬЯ
РИМСКАЯ ЦЕРКОВЬ

Глава I,
в которой я решаюсь сделать глупость

— Жозеф, — сказала мне однажды Лоренца, — твоя Англия погубит меня. Ее туманы давят. Я хочу уехать.
— Как хочешь, моя дорогая, куда же мы отправимся? Мир полон предрассудков. В прошлом году я хотел разбить нашу палатку в Турине, король просил меня оставить Пьемонт в течение недели.
— Я нисколько не дорожу Пьемонтом.
— И я также. Но когда мы с тобою скрылись в Ревередо, находящийся под властью Австрии, император Иосиф II остался этим недоволен и прислал сказать, что я ему мешаю.
— Что же, вернемся во Францию.
— У де Лоне и Шенона длинные руки. Я слишком много говорил о Бастилии.
— Может быть, в Палермо?
— У меня остались там неприятные друзья.
— Ну, так в Рим. Мне хотелось бы знать, что случилось с моей матерью и ее торговлей и попал ли Лоренцо на галеры.
— Разве время думать об этом? Не значит ли это прямо броситься в пасть католического волка?
— Однако, Жозеф, мы люди не без религии.
— Согласен, но Рим такое место, где надо быть очень религиозным. Подумай о папской булле, осуждающей масонов и приговаривающей их к повешению.
— Да… — сказала Лоренца.
— Затем следующая булла, изданная всего тридцать лет назад, уничтожает повешение…
— Ну, вот видишь…
— Но она заменяет его костром, как более очищающим и более согласующимся с христианскими обычаями.
— Трус! — воскликнула Лоренца. — В Ватикане нам желают добра. Епископ Тридцати говорил мне третьего Дня у леди Розберри, что в Ватикане к нам очень расположены.
— Этот епископ очень любезен.
— Он утверждает, что если бы ты согласился принести покаяние, тебя с восторгом бы приняли там.
— В этом надо быть очень уверенным, — отвечал я.
— Князь сам скажет тебе это.
Действительно, он подтвердил сказанное. Этот князь-епископ был человек не злой, отпускавший какие угодно грехи. Некоторое время я считал его другом дома. Он особенно интересовался моими приключениями и масонством, учение которого я ему объяснял. Но, со своей стороны, был очень привязан к церкви и нисколько не сожалел, что она порицает новые порядки, говоря, что нет никакой надобности делать нововведения. Я не знал, что отвечать на его слова.
— Все это настоящее детство, дорогой граф, — говорил он мне. — Папа увидит вас с удовольствием. Знаете ли вы, что он простил вашего бывшего приятеля князя де Роган и объявил, что он может быть папою?
— Неужели Людовик будет папой? — вскричал я.
— Во всяком случае, он может стать им.
— В таком случае, едем, — отвечал я. Лоренца была в восторге от моего решения.
Мы приехали в Рим в июле 1789 года и после краткого пребывания в меблированном отеле переехали во дворец Фарнези, где я был арестован 21 марта 1790 года, в праздник Святого Иоанна Евангелиста.

Глава II
Может быть, шарлатан, наверное пророк

Сомневаюсь, чтобы когда-нибудь видели такой странный процесс, как мой: меня заставляли повторять катехизис, который я немного забыл.
Что касается меня, все мои мысли в это время были о Лоренце и ее любви, которой я был лишен. То, что для меня было хуже всего, заставило бы вынести оправдательный приговор, если бы суд был менее предубежден — я подразумеваю таинственные качества, удивлявшие меня самого, и наличие которых констатировал тысячу раз. Без сомнения, я был обязан ими особому покровительству Божию, но инквизиторы решили во что бы то ни стало найти в этом деле дьявола. Что до масонства, то булла выражалась очень ясно: мне грозила виселица. Но что более всего возмущало орду попов — так это письмо к французскому народу, напечатанное мною в июне 1786 года, где речь шла об ужасах Бастилии и предсказывалось ее падение.
Таково было мое действительное преступление. Меня осудили за то, что я говорил истину, поэтому я, не без некоторого беспокойства, ожидал исхода процесса.
Ужаснее всего было то, что мне каждый день приносила признания, подписанные моей дорогой Лоренцой, обвиняющие в тысяче обманов и подлостей. Инквизиторы принуждали любовь к измене.
Среди мрака, которым я был окружен, для меня был только один ясный день: тот, когда я увидал после стольких лет разлуки появившуюся в качестве свидетельницы мою дорогую кузину Эмилию, которая была по-прежнему хороша. Она послала мне поцелуй, прижав руку к сердцу, и заявила с улыбкой на устах, что я был наименее злым из всех мужчин. Ее слова были для меня солнечным лучом, какой подкрепил Даниила во рву со львами. Но мои львы были недостойными лисицами. Они почувствовали, что добыча вырывается у них из рук, а взгляд этого ангела, которого я любил, разбудил во мне мужество и дал надежду на жизнь. Меня не решились убить.
Не стану приводить здесь подробности недостойного и лживого приговора, который осуждал на смерть, но попы смягчили наказание и поместили меня в старинную тюрьму Сан-Лео д’Урбино.

ГЛАВА III
Веревка Святого Франциска

Как только попал в Сан-Лео д’Урбино, я с первой минуты стал думать о том, как бы оттуда выйти. И не замедлил приобрести себе друга, я говорю о тебе, мой Дорогой Панкрацио.
Панкрацио действительно казался очень добродушным, что внушало мне доверие. И в одно прекрасное утро я предложил ему исповедать меня. Признаюсь, сделано это было не из одного благочестия, но у меня была задняя мысль.
Положительно, он исповедует недурно. Но он стоит за физическое наказание, и я не решался противоречить ему.
— Ничто, кроме наказания розгами, — говорил мой духовник, — не может исправить людей.
На что я не мог не ответить ему:
— А есть у вас исповедницы, отец мой? Что до меня, то я считаю такого рода наказание неудобным, когда оно происходит уединенно, потому что от него сильно устаешь. Я понимаю, что можно сечь других или позволять другим сечь себя, но очень тяжело наказывать себя самому.
Панкрацио сказал мне на это:
— Не беспокойтесь, сын мой, я могу высечь вас, когда вам захочется.
На другой день после моей исповеди достойный Панкрацио предложил мне подвергнуться нескольким ударам кнута, которые он считал необходимыми для полнейшего очищения моей совести.
Как только я на это согласился с жаром, который напрасно не вызвал у него подозрений, достойный отец развязал веревку, подвязывающую его рясу.
Хорошая крепкая веревка, столь же удобная для наказания, как и для того, чтобы связать тюремщика. Я подождал, пока он сложил ее вчетверо, ударил меня несколько раз, а затем вырвал у него веревку и, бросившись на достойного францисканца…

Эпилог

Здесь обрывалась исповедь бессмертного Жозефа Бальзамо, написанная им самим в тюрьме Сан-Лео д’Урбино. Половина белой или скорее желтой страницы, морщинистой, как щеки старухи, осталась чистой.
Другие бумаги, переданные нам Лоренцой, не имели большего значения: это были послания в стихах, посвященные графу Калиостро поэтами разных стран, отчеты о масонских заседаниях, переданные на просмотр великому магу, благодарственные письма бедняков или больных, излеченных Жозефом Бальзамо.
Мы уже отчаивались узнать дальнейшие приключения знаменитого мага. Что произошло? Удалось ли ему устрашить отца Панкрацио веревкой Святого Франциска? Бежал ли он? Повесили ли его? Умер он или жив? Человек, который говорил, что видел Цезаря в Риме и Кромвеля в Лондоне, отказывавшимися от королевства, конечно, мог быть еще жив в 1848 году, и не только жив, но здоров и молод, так как, если бы у него поседели волосы, то, несомненно, он выдумал бы какое-нибудь новое средство, которое омолодило бы его.
Мы снова отправились к старой колдунье, которая некогда была молоденькой волшебницей.
— Когда французы вступили в Рим, — рассказала Лоренца, — во время своей революции, это было уже давно, — они хотели освободить моего Жозефа и заставили открыть дверь его камеры. Но нашли лишь труп моего бедного мужа, который только что умер.
Очень возможно, что его убили. Не знаю, что случилось. Хотите, я вам погадаю? За полпиастра разложу карты и скажу, верна ли вам ваша подруга.
Но подруга, по выражению Лоренцы, внушала нам такое доверие — мы были столь молоды, — что сочли оскорбительным для нее такое дознание. Мы простились с Лоренцой, оставив у нее на столе немного денег. Впоследствии нам стало известно, что женщина, которая многие годы была верной спутницей Жозефа Бальзамо, умерла в госпитале Святого Христофора и ее похоронили общей могиле, хотя она была другом многих князей порядочного числа епископов, и на этом месте бродячие собаки лают на луну.
Мы уже собирались уехать из Рима, не собрав никаких достоверных сведений о последних годах жизни Жозефа Бальзамо, как вдруг случай, всегда благоприятствующий романистам, свел нас с одним молодым монсеньором. Ему было всего сорок девять лет, то есть время юношества для знатных духовных особ.
— Жозеф Бальзамо, — сказал он нам, — колдун. Но только… мне кажется, его сожгли… Но нет, нет… теперь я припоминаю: его держали в заключении довольно долго, затем сочли нужным… Да, теперь отлично припоминаю, что произошло. Один францисканец, по имени Панкрацио, получил задание исполнить дело, и полагаю, что в кардинальских архивах еще можно найти донесение достойного монаха.
Это нас заинтересовало, и на другой день любезный монсеньор, которого несколько времени спустя мы встретили в Вене, где он очень протежировал одной молоденькой певице, дебютировавшей в ‘Лоэнгрине’, передал нам бумаги, которые мы сейчас представим читателям в заключение этой истории.
‘Милостью Св. Троицы и Св. Панкрацио, моего патрона, провидение избрало меня орудием одного из своих справедливых решений. Я надеюсь, что малые достоинства моего поступка заслужат мне в день последнего суда прощение моих бесчисленных грехов. Надо сознаться вам, знаменитые синьоры, что я чистосердечно привязался к пленнику по имени Жозеф Бальзамо, который был не злой человек, по крайней мере, по видимости, и очень уважал бы его, если бы не знал, что дьявол да простит мне Св. Мария, что произношу его имя! ловко умеет принимать различный облик. Но я знал его хитрости и с удовольствием, смешанным с недоверием, слушал рассказы синьора Бальзамо о хорошеньких женщинах, которых он любил, и о благородных поступках, которые он совершал.
Согласно полученным мною приказаниям, я сделал вид, что верю ему и начинаю разделять его идеи. Даже не выразил никакого неудовольствия той грубостью, с которой он обошелся со мною вскоре после своего прибытия в Сан-Лео д’Урбино, пытаясь задавить меня веревкой Святого Франциска, использованной для освящения его недостойного тела. Да, признаюсь, я нежно полюбил этого грешника тем более, что он часто давал мне деньги, которые я употреблял на милостыню. Он полностью доверял мне, и я радовался, потому что это облегчало мою задачу застать его врасплох, когда будет передано приказание.
Прошло много лет, я продолжал быть искренним другом Жозефа Бальзамо, как вдруг о, ужас! французы, недовольные тем, что произвели беспорядок у себя во Франции и мучили своих достойных служителей церкви, под звуки труб вошли в Священный город. Можно было опасаться, что им придет в голову фантазия освободить нашего пленника, который, как говорили, предсказал то, что эти безбожники называли эрой свободы и равенства, тогда я получил и точно исполнил приказание, которое заслужит мне божественную милость.
Я вошел в комнату Жозефа Бальзамо и на вопрос о причине шума, доносившегося с улицы, отвечал ему, что наступило время карнавала и народу позволено развлекаться, так как было бы бесполезной жестокостью открыть пленнику, что его друзья овладели городом и собираются освободить его, в ту минуту, когда я должен был сделать его освобождение невозможным.
Как сейчас вижу: он сидел за маленьким столом из простого дерева и писал то, что сам называл своей исповедью. Св. Панкрацио свидетель, что я был глубоко взволнован. О, знаменитые синьоры, как трудно делать добро! Как много препятствий на пути долга! По состраданию, за которое меня, может быть, станут порицать, я не хотел, убив тело Бальзамо, убить в то же время и его душу. Да, я положительно любил этого язычника. И спросил его: ‘Верите ли вы в Бога?’ ‘Конечно’, сказал он. ‘И в Св. Троицу?’ ‘Да, если это может доставить тебе удовольствие’. ‘Хорошо, если вы верите в Бога я Св. Троицу, перекреститесь’. ‘Перекреститься? повторил он. Отчего же нет, если вам этого хочется, дорогой Панкрацио’. И он сделал это. Слезы умиления выступили у меня на глазах. Благодаря кресту мой пленник, мой друг, мой брат умирал прощенным.
Тогда я неожиданно схватил его за шею и той самой веревкой, которой он в свое время хотел связать меня, но небо свидетель, что я на него за это не сердит, удавил его.
Когда французы вошли в тюрьму, я сказал им, что Жозеф Бальзамо был подвержен припадкам удушья и что он умер на моих руках. Таким образом, я повиновался приказаниям священной коллегии и надеюсь, что Бог не накажет меня за, может быть, чрезмерное сострадание, которое я выказал при исполнении моей обязанности.
В то же время позволю себе заметить вашей эминенции, что место аббата в монастыре францисканцев в Чивитта-Веккио стало вакантным и что монахи этого монастыря без неудовольствия покорятся вашему нижайшему слуге.

Фра Панкрацио’.

————————————————————————

Первое издание перевода: Бессмертный (Записки Калиостро). Роман / Катулл Мендес. — Санкт-Петербург: типо-лит. П. И. Шмидта, 1882. — II, 237 с. , 22 .
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека