Публика собиралась медленно. В половине двенадцатого ночи громадная зала дворянского собрания была еще наполовину пуста. Но уже судя по посетителям, которые съехались пораньше, можно было безошибочно заключить, что сегодняшний маскарад должен привлечь общество гораздо высшего разбора, чем обыкновенная толпа петербургских публичных увеселений. Это в особенности чувствовалось по тем еще немногим домино, которые скользили за колоннами и позади киосков, не решаясь первыми выступить на блистающем паркете залы.
Между мужчинами, толпившимися преимущественно у входа, чтобы следить за вновь прибывающими масками, преобладали представительные фигуры всех возрастов, в сверкающих мундирах и великолепно скроенных фраках. Примелькавшиеся всему Петербургу физиономии, встречаемые только там, где собирается изящно-веселящаяся публика, производили на опоздавших сразу успокоительное впечатление: их присутствие являлось ручательством, что бал выйдет удачный.
В киосках медленно, с лицемерной гримаской принятой на себя скучной обязанности, рассаживались артистки. Их подведенные глазки зорко и пытливо оглядывали толпу, стараясь определить сразу число и качество знакомых мужчин.
В зале еще чувствовались пустота и выжидательная скука, но зато не замечалось того тусклого фона и накопленной в буфете шумливости, в которых обыкновенно тонут наши публичные праздники.
За одной из колонн, вблизи большой ложи, стояла маска, вся в черном, густо задрапированная бесконечными складками гипюра. Она была без домино, но кружева так плотно окутывали ее голову и плечи, что ее тонкая талия, затянутая в блестящий шелковый корсаж, едва обрисовывалась сквозь их узорчатую массу. Обшитая густым кружевом бархатная полумаска совсем скрывала ее лицо, и только красиво очерченные, продолговатые, черные глаза позволяли догадываться, что под маской скрывалась хорошенькая женщина.
Эта дама только что вошла в залу, и из-за колонны внимательно следила за вновь прибывавшей публикой. Когда у входа становилось тесно, она чуть-чуть приподнималась на носках, вытягивала шею и, не найдя того, кого очевидно искала, равнодушно принимала прежнее положение.
Но вот в ее глазах и во всей ее фигуре отразилось заметное волнение.
По широким, покрытым красным сукном ступенькам, спускался господин выше среднего роста, стройный, по не худощавый, лет тридцати двух-трех. Редкие, коротко остриженные волосы едва прикрывали заметную лысину, зато зачесанная к средине, темно-русая бородка и красиво растрепанные усы отличались густотою. Бойкие, несколько лукавые глаза смело глядели из-под высокого лба, в их выражении чувствовалось даже что-то наглое, не лишенное самоуверенной хищности. Господин этот был бесспорно красив, в походке и манерах его чувствовалась привычка к обществу, фрак и белье сидели на нем безукоризненно, но и в красоте его лица, и во всей его внешности можно было подметить отсутствие того серьезного, благородного и скромного изящества, которое дается тонкой культурой ума и наследственными инстинктами порядочности.
Звали этого господина Анатолием Викторовичем Уханским. Он был известен всему Петербургу, и преимущественно веселящимся сферам, в высшем обществе он появлялся мало, хотя старался туда проникнуть, и пользовался, говоря вообще, довольно неопределенной репутацией. У него были друзья, всюду его расхваливавшие, но многие находили его не то что подозрительным, но не внушающим особенного доверия. Он числился по одному из ведомств, не гонясь, впрочем, за служебной карьерой, и интересуясь гораздо больше некоторыми частными предприятиями, в которых участвовал, по словам одних — собственными капиталами, а по словам других — хорошо оплачиваемыми услугами, оказываемыми с помощью знакомств и связей. Обставлен он был весьма прилично, деньги у него всегда водились, и между позолоченною молодежью были люди, порядочно ему задолжавшие. С этими людьми, по большей части не совсем достойно носившими свои почтенные имена, Уханский всегда особенно дружил и, при случае, умел извлекать из них пользу.
Сойдя на середину залы, Уханский обвел глазами публику, теснившуюся за колонами и, заметив ожидавшую его Маску, тотчас направился к ней.
— Я не заставил себя ждать? — сказал он, пожимая узкую, маленькую ручку в черной перчатке. — Очень мило с вашей стороны, что вы приехали. Впрочем, я знал, что вы приедете.
— А я не знаю, зачем вы принудили меня сюда приехать. Разве только для того, чтобы потешиться своей мнимой властью надо мной… — проговорила маска, и глубокие черные глаза ее слабо блеснули.
Уханский улыбнулся, не выпуская ее руки из своей.
— Мнимой? — повторил он иронически. — Но мнимой власти не существует. Раз что она мнимая, ей не повинуются.
— Хорошо, не будем спорить, — проговорила маска. — Скажите лучше, зачем вы издеваетесь надо мной? Зачем вы преследуете, мучаете меня? Ведь это требование, чтоб я приехала в маскарад, эта присылка билетов с посыльными, эти письма — разве все это делается не для того, чтобы заставить меня дрожать каждую минуту, ждать катастрофы, скандала? Разве это не издевательство?
Уханский провел рукой по своим пушистым усам.
— Вы знаете, страсть неосмотрительна, она забывает предосторожности… — сказал он, заглядывая ей в глаза жадными глазами.
— И эта фальшивая, оскорбительная страсть, разогретая вашей порочностью, которая не привыкла встречать сопротивления — это тоже издевательство! — воскликнула молодая женщина, инстинктивно отступая перед его взглядом.
Уханский тоже сделал несколько шагов вперед и, указав на диванчик у стены, предложил сесть.
— Дорогая Римма, я сейчас объясню вам, зачем мне надо было вызвать вас сюда, — сказал он.
II.
Молодая женщина опустилась на диван и нетерпеливым движением перебирала веер.
— Говорите, говорите, — повторила она.
— Во-первых, потому, что мне хотелось вас видеть, а у себя дома вы вечно боитесь, чтобы муж не перехватил наших взглядов, — объяснил спокойно, даже с некоторой шутливостью, Уханский. — Во-вторых, мне надо кое о чем переговорить с вами. И, наконец, в-третьих — ведь всегда бывает в-третьих, — мне хотелось посмотреть, действительно ли вы послушаетесь и тотчас приедете.
— Да, да, я знаю, вы играете мною, как жертвой, попавшей в вашу власть! — воскликнула маска. — И вы нарочно заставляете меня чувствовать это, чтоб я приучилась к этой петле на шее. И только благодаря тому, что я имела несчастье когда-то увлечься вами!
Уханский опять глядел ей в глаза жадно-любующимся взглядом.
— Иногда надо попробовать, крепко ли держит веревочка, — сказал он с наглостью, почти достигавшей благодушия.
— Вы возмутительны! — вскричала маска. — Но не торжествуйте, это не может продолжаться, скоро этому будет конец, — добавила она.
— Вы уступите?
— Никогда! Но у меня нет больше силы оставаться в этом унизительном рабстве, терзаться этими вечными страхами. Ваша веревочка слишком давит меня здесь… (Она провела рукой вокруг шеи.) Вы заставите меня решиться на отчаянный шаг.
— А именно? — почти небрежно уронил вопрос Уханский.
— Не догадываетесь? — ответила тоже вопросом маска. — Но вы отлично знаете, что моя неосторожность была вовсе не так велика. Я имела несчастье увлечься вами, но я не уступила вам. В вашей власти надо мной, в моей унизительной трусости, все держится на каком-то нелепом нервничаньи: это нравственное угнетение, которое вы искусно поддерживаете изо дня в день, это какой-то гипноз… Но вы же сами дадите мне толчок, который, наконец, выведет меня из этого состояния, и тогда… тогда я наконец увижу, что самое простое средство избавиться от вас — откровенно объяснить все мужу.
Уханский улыбнулся одними глазами.
— Вы никогда не сделаете этого, — сказал он совершенно спокойно. — Вы никогда не сделаете того, чего я не хочу. Не сделаете потому, что вы отлично поняли меня, как человека, способного на все… решительно на все. В этом вы правы, я действительно такой человек.
Молодая женщина побледнела под маской.
— В дьяволов больше не верят, Анатолий Викторович, — произнесла она с натянутым смехом.
Лицо Уханского, напротив, приняло серьезное выражение.
— У меня есть план получше, милая Римма, — сказал он почти нежно. — И вот, об этом плане мне необходимо потолковать с вами. Но, конечно, не здесь. Я вызвал вас сюда для того, чтобы отвезти вас ко мне, и там, у меня в кабинете, произойдет разговор, может быть, последний между нами.
— Поехать к вам? Ни за что! — воскликнула маска.
— Это необходимо, Римма. Я должен объясниться с вами окончательно, сказать вам нечто очень, очень важное.
— Вы можете сказать здесь.
— Нет, Римма, я должен не только сказать, но и показать вам нечто.
— Показать? Что же это такое?
— Вы увидите, когда будете у меня.
Молодая женщина не отвечала. Черепаховые пластинки веера нервно звякали в ее руке. Потом она достала из кармана носовой платок, провела им, приподняв кружево, по холодным губам, и спрятала его назад. Глаза Уханского, между тем, следили за богатым черным домино, которое уже раза два прошло мимо них, внимательно оглядывая обоих.
— Вы приготовили какую-то ловушку для меня, — сказала наконец Римма.
— Уверяю вас, вы ошибаетесь. Мне необходимо очень серьезное свидание с вами, и больше ничего, — ответил Уханский.
— Если это вам необходимо, то тем более причин для меня не соглашаться на это.
— Одинаково необходимо для нас обоих, Римма.
В эту минуту черное домино подошло к Уханскому и протянуло ему руку.
— Пойдем на минуту со мною, мне надо сказать тебе два слова, — произнес из-под маски явно измененный голос.
Дама в домино была почти так же тщательно укрыта капюшоном и кружевом, как и Римма. Только над ушами можно было различить светло-золотистые пряди выбившихся волос.
Уханский взглянул на нее в упор, и глаза его приняли еще более наглое выражение.
— Ты видишь, я не свободен, — сказал он.
— Вижу, но ты можешь освободиться. Не бойся, мы сделаем только один тур по зале, — ответили ему из-под маски.
— Бесполезно, так как я знаю, что ты хочешь сказать мне. И могу сейчас же ответить, не слушая тебя, — возразил Уханский.
— Ты дерзок, как всегда. Но я еще найду тебя.
Дама в домино отошла.
— Вы видите, здесь невозможно разговаривать, — обратился Уханский к своей маске. — Поедемте сейчас же ко мне, чем раньше вы вернетесь домой, тем лучше.
— Вы устроили мне ловушку, — повторила Римма. — У вас в доме я буду совсем безоружна.
— Чем мне вас уверить, что вы напрасно опасаетесь? — возразил Уханский. — И наконец, вот что. Вы не хотите быть безоружны? Прекрасно. Я понимаю вас буквально и предлагаю следующее. У меня на столе, в числе прочих безделушек, лежит превосходный, маленький охотничий кинжал. Английский клинок, отточенный с обеих сторон. Как только вы переступите порог моего кабинета, я вручу вам это великолепное оружие, как будто нарочно сделанное для крошечной женской руки.
Римма начинала колебаться.
— Вы говорите, что это свидание столько же необходимо для меня, как и для вас? — спросила она.
— Гораздо больше для вас, чем для меня. Едем, нам тут нечего делать. А для вас даже не безопасно тут оставаться.
— Почему? — быстро спросила молодая женщина.
Уханский усмехнулся.
— Потому что эти полумаски — очень неверная защита против нескромных глаз, — ответил он. — Они плохо держатся, а я могу сделать неосторожное движение рукой, и маска упадет. А здесь по меньшей мере найдется десятка два ваших знакомых.
— Вы наглы до невероятия! — воскликнула Римма. — Хорошо, я поеду с вами, мне, в самом деле, тоже надо наконец посчитаться с вами. Сегодня вы не найдете во мне такую трусиху, как ожидаете.
Она встала, бледная, с глазами, блеснувшими измученной энергией. Уханский заметил у ее ног батистовый платок и подал ей. Она машинально сунула его в карман.
III.
Уханский занимал квартиру в нижнем этаже дома, выходившего главным фасадом на Знаменскую и углом в переулок. Особый подъезд к нему был с переулка. Так как других квартир на этой лестнице не было, то подъезд был без швейцара, и, возвращаясь ночью, Уханский обыкновенно отпирал и запирал наружную дверь собственным ключом. Так он сделал и теперь.
Передняя была освещена. На высоком дубовом стуле дремал казачок Андрюшка, в курточке с мелкими металлическими пуговицами. Разбуженный звонком, он растворил дверь, и нисколько не удивясь, что барин явился с замаскированной дамой, принял шубы и с трудом, вытягиваясь на цыпочках, повесил их на оленьи рога.
Первая комната освещалась только широкой полосой света из передней. Уханский провел Римму за руку между тесно расставленной мебелью и, переступив порог кабинета, повернул электрическую кнопку. Большая висячая лампа вспыхнула, мгновенно залив комнату ярким белым светом.
Молодая женщина оглянулась. Большая, глубокая комната, очень солидно и вместе нарядно обставленная, производила приятное впечатление. Тяжелые темные занавеси закрывали окна и двери. Посредине стоял большой письменный стол, за ним, у стены против гостиной, широкая оттоманка. Мебель вся была низенькая, смешанного стиля. Высокие шкапы с бронзой, картины и куски гобеленов закрывали стены.
— Снимите вашу маску и расположитесь как вам удобнее, — пригласил Уханский.
Руки Риммы немножко дрожали, когда она стягивала перчатки и отцепляла маску. Она все еще не доверяла Уханскому, и ей казалось, что она попала в западню. Глаза ее пугливо озирались, стараясь заметить на всякий случай пуговку звонка. Но еще больше ее пугала неизвестность: что такое хотел сообщить ей Уханский? Ничего хорошего она не ждала от него.
Чувство решимости, с каким она приняла его предложение, сохранялось в ней, но оно больше пугало, чем успокаивало ее, и поддерживало в ней нервную напряженность.
Она подошла к столу и тотчас заметила маленький кинжал, о котором говорилось в маскараде. Быстро, как бы боясь, чтоб ее не остановили, она схватила его и осмотрела.
— Я следую вашему совету и вооружаюсь, — сказала она, улыбнувшись бледными губами.
Уханский немножко поморщился, но принял шутливый вид.
— Что за ребячество! — воскликнул он. — Положите лучше его на место, потому что он очень отточен, и вы легко можете порезать себе руку.
— Нет, мне с ним удобнее, — ответила Римма и опустилась на широкое низенькое кресло подле оттоманки.
Уханский пожал плечами, прошелся по ковру, затворил вплотную дверь в гостиную и, вернувшись к письменному столу, сел в рабочее кресло.
— Итак, Анатолий Викторович, что именно вы хотели показать и сообщить мне? — обратилась к нему молодая женщина. — Я должна торопить вас, потому что наше свидание не может продолжаться более четверти часа.
— Как вы скупы! — усмехнулся Уханский. — Но не будем договариваться о времени, пока вы не знаете в чем дело. Извольте, я постараюсь обойтись без предисловий. Что я вас люблю, страстно люблю вас — это вы знаете…
Римма сделала нетерпеливое движение головой.
— Да, вы знаете, — подтвердил Уханский. — Могу только добавить, что ваша упрямая неприступность не только не охладила меня, но скорее подействовала противоположным образом. Не охладила меня и враждебность, которую я замечаю в вас, вместо прежнего увлечения…
— Вы сами виноваты, если мое увлечение сменилось враждебностью, — перебила его Римма, — вспомните, к каким недостойным преследованиям вы прибегали…
Уханский снисходительно наклонил голову.
— Словом, я люблю вас как и прежде, даже больше прежнего, — продолжал он, оставив без ответа ее замечание. — Вы сделались моей целью, и к этой цели я буду стремиться всеми средствами, какими располагаю. Вам больше ничего не остается, как уступить мне.
— Никогда! — воскликнула молодая женщина.
— Я ждал этого ответа и потому-то и пригласил вас сюда, чтоб немножко познакомить вас со средствами, находящимися в моем распоряжении, — продолжал Уханский. — Припомните, дорогая Римма Александровна, что в то время, когда вы поддались вашему маленькому увлечению, я имел честь пользоваться полным вашим доверием. Никакие подозрения не смущали вас тогда, и понятно само собою, что ни о каких предосторожностях вам не приходило в голову. Вы не боялись, например, писать ко мне. А я человек предусмотрительный, и тщательно складывал ваши записочки одну к другой. Образовалась довольно значительная коллекция, которую я именно и имел в виду показать вам. Когда вы стали меня бояться, вы несколько раз спрашивали меня, уничтожаю ли я ваши письма. Разумеется, я отвечал, что уничтожаю. Но они все здесь, подобранные хронологически, в самом безукоризненном порядке.
Уханский выдвинул ящик бюро и достал оттуда пачку розовых, голубых и белых пакетиков, перехваченных резиновым кружком. Он приподнял эту пачку двумя пальцами и, улыбаясь, показал Римме Александровне.
Действительно, надо отдать честь вашей предусмотрительности, — сказала молодая женщина с натянутым равнодушием. — Но я не сомневалась, что вы бережете мои записки: это в вашей натуре. Только это совсем не страшное для меня оружие, могу вас уверить. Я уже приготовилась к тому, что раньше или позже, муж узнает о моем несчастном увлечении: или вы возьмете на себя достойную вас роль доносчика, или я сама все открою мужу, чтобы раз навсегда избавиться от ваших преследований. Конечно, это будет страшным ударом для него. Но моя вина не так велика, чтоб нельзя было искупить ее. Да, я позволила себе увлечься вами — о, это была ужасная, презренная низость — предпочесть вас моему мужу. Но я умела вовремя опомниться и спасти честь свою и мужа. Когда он убедится в этом, он простит меня.
— Что вы хотите этим сказать? — спросила она сдавленным голосом.
IV.
По лицу Уханского опять скользнула торжествующая усмешка.
— Вы очень плохого мнения о моей предусмотрительности, милая Римма, — сказал он фамильярно. — Эта пачка писем не стоила бы медного гроша, если б она оставляла место сомнению. Но дело в том, что я умел пользоваться вашим безусловным доверием. Сами того не замечая, вы писали мне именно так, как мне надо было. Я с намерением выражался в своих письмах к вам таким образом, чтобы подсказать вам буквально ваш ответ. Бессознательно, вы отвечали мне под мою диктовку. Я заставлял вас употреблять именно те слова, те выражения, какие мне были нужны. Хотите некоторые примеры, наудачу?
Он снял резиновый кружок и вынул из пачки одну записку.
— Вот всего две строчки, но представьте их себе в руках мужа, — продолжал он, разворачивая листок. — ‘Если иначе нельзя, то приеду в ресторан, между 9 и 10 часами’. Согласитесь, надо быть очень наивным, чтоб подумать, будто вам больше негде было напиться чаю.
— Какая подлость! — воскликнула Римма, вся вспыхнув.
— Или, например, вот это, — продолжал Уханский, вынимая из пачки другой листок. — ‘Прошлый раз удалось, потому что я знала, муж поедет из театра в клуб, сегодня невозможно, мы вернемся вместе домой’. Или, возьмем дальше: ‘Муж не обедает дома, приходите тотчас после обеда, часов в 7, и не звоните: дверь будет отперта, так что никто из прислуги вас не увидит’. Неправда ли, достаточно выразительно? Уверен, что вы теперь сами удивляетесь, как могли писать подобные вещи.
— Довольно, Анатолий Викторович, довольно, не хвастайтесь своею подлостью! — вскричала Римма.
Уханский, не обращая внимания на ее восклицание, продолжал перебирать листочки.
А вот строчки, на которые я смотрю, как на верх моего искусства заставить вас бессознательно писать под мою диктовку, — сказал он почти весело. — Неправда ли, ведь до сегодняшнего дня вы никогда у меня не были? А между тем, припомните следующий post-scriptum к одной из ваших записочек: ‘Вы проиграли пари, я нашла такие точно гипюровые шторы с цветными вышивками, как у вас в спальной’. Как вам покажется? Сколько надо было самой коварной дипломатии, чтоб так беспощадно подвести вас!
И Уханский засмеялся довольным, даже благодушным смехом.
Молодая женщина порывисто поднялась с кресла.
— Отдайте мне сейчас же эти письма! — вскричала она, наклоняясь над столом и протягивая левую руку. В правой она держала кинжал.
— Что вы, как это можно! — спокойно ответил Уханский и, заключив пачку снова в резиновый ободок, отложил ее в сторону. — Я только напомнил вам избранные места из переписки, чтоб доказать, что для вас нет способа уйти от моей власти. Вам суждено уступить, и вы уступите.
— Никогда! — повторила Римма. — Никогда, слышите ли! Если вы доведете меня до крайности, я скорее решусь покончить с собой, чем уступить вам. Довольно вы надо мной издевались. Вы сделали то, что мне опротивело жить. Да разве это жизнь? Разве я живу? Я только мучаюсь, терзаюсь, изнываю в каком-то позорном рабстве. Лучше уж один конец всему.
Уханский глядел на нее жадными глазами.
— Если б вы знали, как вы прелестны, когда злитесь! — сказал он почти с искренней страстностью.
— Отдайте мне мои письма. Это гнусно!
— Полноте, за кого вы меня принимаете!
Он встал и взял обеими руками свободную руку Риммы.
— Перестаньте ребячиться, будьте немножко рассудительны, — заговорил он тихо, и голос его зазвучал влюбленною вкрадчивостью. — Не смотрите на меня как на врага, ведь только ваше упрямство заставляет меня бороться с вами. Я ваш друг, я вас люблю, люблю страстно. Римма, не отталкивайте меня, и вы найдете во мне самого преданного друга. Вы не виноваты, если обстоятельства отдали вас в мою власть. Со мной невозможно бороться, я сильнее вас. Но вам стоит только захотеть, и эта сила будет покорствовать вам. Взгляните, я у ваших ног.
Он, действительно, опустился на ковер и обхватил руками ее колени.
Молодая женщина чувствовала, что у нее кружится голова. Кровь широкою волною приливала к сердцу, в висках стучало. Невыразимая ненависть к этому человеку, ползавшему у ее ног, обжигала ее. Горячие пальцы ее до боли сжимали серебряную рукоятку кинжала. Ей хотелось исполосовать, изрезать в куски это страстно глядевшее на нее лицо, на котором она ничего не читала, кроме чувственного опьянения и хищной наглости.
— Оставьте меня, пустите, или… я не отвечаю за себя! — проговорила она хрипло, сквозь стиснутые зубы.
Уханский быстро поднялся. Он тоже был бледен и тяжело дышал.
— Вы подозревали, что я устроил вам ловушку… ну да, вы правы, вы здесь действительно в моей полной власти, и эта хорошенькая игрушка не защитит вас… — сказал он насмешливо и, крепко обхватив ее за талию, потянул к себе, стараясь в то же время овладеть ее рукой, державшей кинжал.
Римма подняла эту руку и откинула назад, так что он не мог дотянуться до нее. Он крепче сжал ее талию, стараясь уронить ее. Между ними завязалась борьба, длившаяся несколько секунд. Наконец Уханскому удалось схватить за локоть руку, державшую кинжал. Эта рука сделала конвульсивное движение, быстрое, беспощадное…
Внезапная, странная судорога пробежала по лицу Уханского, глаза его как-то больше раскрылись под дрогнувшими веками, губы покривились. Он зашатался, повалился всею тяжестью на Римму, она также конвульсивно оттолкнула его, и он грохнулся на оттоманку, раздвинув ноги и опустив голову на грудь.
Вся левая половина его белоснежного батистового пластрона, слегка измятого во время борьбы, быстро наливалась кровью.
V.
Воспаленные глаза Риммы Александровны с бессознательным ужасом смотрели на рухнувшее перед нею тело, подергиваемое все слабеющими судорогами. Прошла может быть минута прежде, чем ее мозг пронизало сознание всего случившегося. Она провела левой рукой по лицу, как будто хотела смахнуть лежавшую на нем паутину. Потом подняла правую руку, с зажатым в ней кинжалом. Он был весь в крови и весь теплый, крупные красные капли стекали с потускневшего лезвия и падали на ковер. Римма разжала пальцы, и кинжал без стука упал на пол, к самым ногам Уханского.
Рука, только что державшая этот кинжал, тоже была вся в крови. Молодая женщина машинально вынула из кармана платок и тщательно обтерла им захолодевшие пальцы. Тут инстинкт самохранения внезапно проснулся в ней. Она оглянулась, ища, куда бросить окровавленный платок. Глаза ее остановились на медном душнике камина, она открыла его и бросила в отверстие мокрый кусок батиста, потом тщательно закрыла дверцу.
Мысли ее быстро прояснялись. Несомненно, она убила Уханского. Но как это случилось? Кажется, она не хотела этого. Во всем ужасном происшествии было одно мгновение, которого она не могла восстановить в полной ясности, именно, когда он сильно потянул ее, так что она зашаталась, и схватил ее за правый локоть. Она тогда конвульсивно опустила руку с кинжалом, и почувствовала прилив безумной ярости. Вероятно, тут она и пырнула его, и очевидно прямо в большую артерию сердца, потому что смерть последовала почти мгновенно, и кровь хлынула ручьем.
Испуганный трепет пробежал по нервам молодой женщины. Ужас совершившегося, ужас присутствия трупа, леденил ее. И вместе с тем, странное любопытство потянуло ее к этому трупу. Она подошла к оттоманке, и остановила пристальный взгляд на лице Уханского. Оно было серовато-бледно, что-то новое, неживое, проступало в нем. Открытые глаза не глядели. По губам сочилась маленькая струйка крови и подтекала в бороду. Слышен был легкий, неровный, затихающий хрип.
Еще раз ощущение ужаса заледенило Римму Александровну. Она зашаталась, уперлась коленями в оттоманку и едва не упала. Но это была минутная слабость. Инстинкт самохранения вернулся к ней. Она заторопилась, точно ее спасение зависело от поспешности бегства. С нервной быстротой она натянула перчатки, взяла маску и кружевную шаль и, подойдя к каминному зеркалу, кое-как задрапировала голову. Но у нее все вертелась мысль, что что-то такое она должна еще сделать. — ‘Ах, да, мои письма’, — вспомнила она и, схватив со стола пачку разноцветных пакетиков, сунула ее в карман. Потом привесила к левой руке веер, отыскала подле дверей электрическую кнопку, и повернула ее. Комната мгновенно погрузилась в полную темноту.
Осторожно, почти не дыша, Римма Александровна прошла через гостиную, которую по-прежнему освещала полоса света, лившегося из передней. Казачок спал, облокотившись о столик, и даже слегка всхрапывал. Римма прошла мимо него на цыпочках, сняла с оленьего рога свою шубу, накинула ее на плечи и тихо, не стукнув дверью, вышла на лестницу. Потом она повернула ключ в наружной двери и очутилась в переулке.
Ворота дома находились за углом. Здесь не было ни дворника, ни городового, ни извозчика, ни прохожих.
Чувство безопасности с сладкою дрожью охватило Римму. Она повернула на Знаменскую улицу. На углу стояла извозчичья коляска. Но Римме показалось опасным брать извозчика так близко от места происшествия. Она решила пройти сначала некоторое расстояние пешком. Надо было только освободиться от маски, иначе прохожие обратили бы на нее внимание. Она сорвала маску и, переходя улицу, бросила ее среди мостовой. Затем окликнула дремавшего извозчика и сказала свой адрес.
‘Дома ли муж? — думала она дорогой. — Если дома, нужно переодеться, прежде чем показаться ему, на платье могут быть следы крови’.
Эта мысль о крови, запекшейся пятнами на ее собственном платье, опять оледенила ее. Она чувствовала себя так дурно, что боялась упасть с дрожек…
А в квартире Уханского в это время казачок Андрюшка проснулся, протер глаза и тотчас взглянул на вешалку. Исчезновение дамской шубы неприятно озадачило его. — ‘Как же так барынька-то ушла? Должно быть, барин не провожал ее’, — сообразил он. — ‘Ну, значит и не видел, что я спал’, — добавил он в утешение себе.
Он прошел в гостиную, заглянул оттуда в кабинет и, удостоверившись, что там совершенно темно, успокоился окончательно. Затем вернулся в переднюю, сбежал впотьмах по лестнице, запер наружную дверь, запер также другую, из передней, потушил лампу и, добравшись до своей каморки подле кухни, спокойно разделся и лег спать.
VI.
Поутру этот самый казачок Андрюшка, бледный, с перекошенным от страха лицом, вбежал в кухню, где возился с самоваром только что вставший старик-повар.
— Данилыч, страсти у нас какие! Барин-то в кабинете зарезанный лежит! — пролепетал он едва слышно, хватая старика за рукав.
Тот сам побледнел и выпустил из рук корзинку с угольями.
— Что врешь! — окрикнул он.
— Не вру, ей же Богу не вру. Вхожу я со щеткой в кабинет, а барин на диване мертвый сидит, во фраке, как есть. А кругом крови, крови что… — пояснил захлебывающимся и взвизгивающим голосом Андрюшка.
Повар перекрестился, хотел бежать в комнаты, но подумал и снял с гвоздя шапку.
— Ты, слышь, побудь тут, а я пойду дворника приведу, — сказал он и вышел.
Через несколько минут в кабинете Уханского появились дворники, полиция, участковый доктор. Труп был уже совсем холодный, кровь застыла и подсохла.
— Когда покойный вернулся домой? — спросил помощник пристава у казачка.
— Ночью вернулся… — ответил тот, весь трясясь.
— В котором часу?
— Не заметил я… Не так чтоб очень поздно.
— А после него ты никого не впускал?
— Никого…
Андрюшка хотел было пояснить, что барин вернулся с барынькой в маске, но в это время помощник пристава проговорил, ни к кому в частности не обращаясь:
— По-видимому, самоубийство.
‘Вот оно что’, — подумал Андрюшка, и у него мгновенно мелькнула мысль, что лучше ничего не говорить о мамзельке в маске, потому что так проще будет.
— Прислугу, однако не выпускай до прибытия следователя, — обратился полицейский к старшему дворнику.
Часа через два приехал судебный следователь, а за ним товарищ прокурора. Начался обыск. В кармане фрака нашли бумажник, и в нем рублей триста денег. В среднем ящике бюро висела связка ключей, внутренность ящиков не показывала, чтобы в них кто-нибудь шарил. Заглянули в шифоньеры в спальной — там тоже все казалось в порядке.
Товарищ прокурора поднял с полу кинжал, осмотрел его, показал следователю, потом предъявил повару и казачку.
— Вы видели этот кинжал раньше у покойного? — спросил он.
— Всегда вот тут на столе лежал, — ответили оба.
Начался допрос об образе жизни Уханского, о посещавших его лицах, об его характере и привычках. Никаких указаний на поводы к самоубийству из ответов прислуги не получилось.
— Чрезвычайно странно, что он не оставил никакой записки, — заметил прокурор следователю, — образованные люди всегда пишут перед самоубийством несколько строк, чтоб не вводить власти в заблуждение.
— Очевидно, он о нас мало заботился, — улыбнулся следователь.
— Прибавьте: если только это действительно самоубийство, — заметил товарищ прокурора.
— Но где же намёки на убийство? — возразил следователь. — Я, впрочем, приступлю к допросу относительно всех обстоятельств вчерашнего дня.
Андрюшка на предложенные ему вопросы отвечал, что поутру у барина было несколько лиц, как обыкновенно, что после завтрака он уехал, вернулся в шесть часов, после обеда побыл немного в кабинете и спросил переодеться, потом уехал и вернулся домой уже ночью, из маскарада.
— Почему ты знаешь, что он в маскараде был? — удивился следователь.
Андрюшка догадался, что сболтнул лишнее, но ответил довольно спокойно:
— Так полагать надо, потому они часто в маскарадах бывали.
— Вернулся очень поздно?
— Не так чтобы очень поздно. Я задремал немножко, не посмотрел какой час был.
— Не казался он расстроенным, скучным?
— Нет, не показалось.
— Дверь за ним ты сейчас же сам запер?
Казачок отвечал утвердительно. Следователь пожал плечами и сказал, обращаясь к товарищу прокурора:
— Может быть из разбора бумаг объяснится мотив самоубийства. Расстройство денежных дел, например, это чаще всего бывает. Медицинское вскрытие тоже что-нибудь объяснить может.
Представитель прокурорского надзора спросил прислугу, не заметили ли поутру запаха гари, и получив отрицательный ответ, велел посмотреть в камине, не видно ли следов сожженных бумаг. Но зола давно не топившегося камина не обнаруживала ничего подобного. Дворник решил, уж заодно, заглянуть и в душник.
— А вот тут тряпица какая-то засунута, — заявил он. — Да никак в крови. Так и есть, кровь.
И он вытащил скомканный батистовый носовой платок, перепачканный кровью и сажей.
VII.
Судебный следователь выхватил из рук дворника эту неожиданно явившуюся улику и быстро осмотрел ее.
— Дамский носовой платок! — воскликнул он, и при всей привычке к делам такого рода почувствовал волнение.
Товарищ прокурора и все присутствовавшие тут тоже разом встрепенулись.
— Вышиты гладью французские инициалы S. L., — заявил следователь, продолжая рассматривать платок. — Кровяные пятна не очень большие, невидимому, платком обтирали руку, обрызганную кровью. Сильный запах духов, что-то в роде Chypre или peau d’Espagne. Очевидно, платок надушен только вчера. Полагаю, у нас в руках несомненное доказательство, что мы имеем дело с преступлением и что действующим лицом была женщина.
— Очевидно, Уханский не мог сам засунуть этот платок в душник, — отозвался товарищ прокурора. — Но каким образом женщина могла проникнуть сюда, если прислуга утверждает, что никого не впускала? — добавил он, обводя взглядом присутствующих.
Глаза его остановились на побледневшем, как мел, лице Андрюшки, который вдруг затрясся всем телом.
— Подойди-ка сюда, — подозвал его товарищ прокурора. — Ты утверждаешь, что никто этою ночью у барина не был?
— После того, как барин вернулись, я никого не впускал, а, только барин приехали не одни, а с барышней, — ответил, стараясь приободриться, казачок.
— С какой барышней?
Прокурор и следователь переглянулись.
— Ты что-то путаешь, — обратился к казачку последний. — Почему ты раньше не сказал, что барин не один приехал?
Андрюшка с жалостным видом моргал глазами.
— Не смел-с, — проговорил он едва слышно.
— Что это за барышня такая? Она раньше бывала у барина? — продолжал следователь.
— Этого я не могу объяснить: она в маске была, — ответил, набираясь смелости, Андрюшка. — Я, как впустил их, задремал немножко, а она без меня и вышла. Барина-то, никто иной, как она… укокошила, — добавил он, всхлипывая.
Судебные чиновники опять значительно переглянулись.
— Вам придется, конечно, основательно допросить прислугу, дворников, разыскать близких к Уханскому лиц, которые могли бы дать указания о посещавших его женщинах, — обратился товарищ прокурора к следователю. — Дело оказывается не из пустых, и даже, по-видимому, романического свойства, так как деньги и ценности найдены нетронутыми.
Высказав еще некоторые свои соображения, представитель прокурорского надзора уехал, а следователь тотчас приступил к подробному допросу Андрюшки и повара Данилыча.
Этот следователь, Яков Ильич Нарезный, уже лет пятнадцать был на службе и успел заявить себя, но подвигался до сих пор медленно, главным образом потому, что не хотел забираться в далекую провинциальную глушь, и предпочитал оставаться на той же должности в Петербурге. Делом своим он чрезвычайно интересовался, даже любил его. Он пристрастился к нему еще в детстве, читая потихоньку романы Габорио и упиваясь похождениями знаменитого парижского сыщика Лекока. К уголовному сыску он чувствовал что-то вроде призвания.
Голова его вообще была устроена несколько романически, и прозаичность русских уголовных преступлений почти возмущала его. — ‘Помилуйте, — говорил он иногда, — что же это такое! Наметит человек какую-нибудь старушку, задушит ее, и сейчас же в кабак или в какой-нибудь вертеп, и поутру его уж приводит к вам простой полицейский сыщик, и начинается сказка про белого бычка: ничего, мол, не знаю, запамятовал, очень был выпивши, а деньги нашел на улице, под водосточной трубой. Какое же это следствие? Тоска одна, а не дело’. — ‘И заметьте еще, — говорил он также, — что уличить такого субъекта иногда очень трудно, потому что живут они какою-то, можно сказать, совсем голою жизнью, без всяких зацепок, без обстановки, и сами они без яркого характера, одноцветные, как арестантские куртки, а с другой стороны, и стараться очень совсем не стоит, потому что чаще всего этакий субъект вдруг, ни с того, ни с сего, возьмет да и повинится во всем, да еще в таких делах покается, в каких вы его и не подозревали совсем. Нет, скучна наша русская уголовщина, и Лекоку у нас, пожалуй, совсем нечего было бы делать’.
Зато, когда в руки Нарезного попадало дело не совсем обыкновенное, в котором были замешаны не бродяги ночлежных домов, а люди, умеющие заметать следы преступления, Яков Ильич решительно клал душу в свою задачу, забывал сон и еду, выбивался из сил, и иногда достигал удивительных результатов. Все его самолюбие целиком уходило в дело, и чем искуснее была обставлена уголовная тайна, тем с большим ожесточением он ввязывался в борьбу с нею. Тут романтический ум его проявлял способность цепляться за самые неуловимые признаки, создавать самые поразительные заключения, обнаруживать проницательность, почти никогда его не обманывавшую.
VIII.
Подробный допрос прислуги не дал Нарезному никакой руководящей нити. Данилыч редко заглядывал к комнаты и об образе жизни Уханского мог сообщить очень немного. Большого порядка в хозяйстве очевидно не было. Заказанный обед часто отменялся, а иногда Уханский просто не приезжал домой, и приходилось держать кушанья на плите, пока не перегорали. Готовилось обыкновенно на две или три персоны, потому что Уханский часто оставлял завтракать своих утренних посетителей или привозил кого-нибудь обедать. С неопределенными промежутками бывали обеды или ужины человек на шесть, на семь, собирались мужчины, но иногда бывали и дамы. Вчерашней замаскированной посетительницы Данилыч не видал.
Его комната помещается за коридорчиком, против спальни. У него сон чуткий, легкий, всякий громкий разговор в кабинете он всегда слышит, но в эту ночь решительно ничего не слыхал.
Показания Андрюшки были немного обширнее. Он знал в лицо и по имели всех постоянных посетителей Уханского. Вчерашнюю даму он не видал в лицо, так как она была в маске, но полагает, что раньше она не бывала, потому что такой ротонды, как на ней, он прежде не видел. И верхние сапожки у нее были светло-серые, он таких не замечал. Росту она среднего, с тонкой талией, платье черное шелковое, шляпки никакой не было.
— Уханский говорил с ней по-русски? — спросил следователь.
— Нет, как будто по-французски что-то сказал ей, — припомнил казачок.
Нарезный записал фамилии мужчин, чаще других бывавших у Уханского. Дамских фамилий Андрюшка не знал.
Все эти показания, хотя и выяснили образ жизни Уханского, не могли навести следователя ни на какое определенное предположение. Преступление оставалось загадочным.
Очевидно оно не могло быть делом случайной посетительницы из разряда маскарадных искательниц приключений. Корыстный мотив отсутствовал совершенно. Убийство представлялось скорее всего результатом ранее существовавших отношений, делом ревности или мести. На этом предположении более всего останавливался Нарезный. Могло быть также, что преступница убила Уханского, защищаясь от насилия. Но это предположение представлялось малоправдоподобным: женщина, приехавшая из маскарада, среди ночи, с молодым человеком, в его холостую квартиру, едва ли стала бы защищать свою честь с кинжалом в руке.
А впрочем, разве не оправдываются иногда самые неправдоподобные с виду догадки? Нарезный из своей практики знал, что часто факты действительной жизни превосходят все, что может выдумать самая смелая фантазия. Но его останавливало одно обстоятельство, казавшееся необъяснимым: каким образом женщина, боровшаяся против насилия, могла прибегнуть к убийству, не попытавшись раньше вырваться, кричать, поднять возню, которую непременно услыхали бы и Данилыч, отличавшийся чутким сном, и казачок, только дремавший, сидя на стуле?
По всем признакам, убийство было обдуманное, рассчитанное, преступница бросилась на Уханского врасплох, когда он не ожидал удара. Этим только и можно объяснить, что все произошло без шуму, и что рана была смертельная.
Но в чем заключалась драма, где мотив преступления?
Нарезный вернулся к своему первому предположению: убийство было вызвано, женской ревностью и местью. Ключ к нему могли дать бумаги Уханского и показания посещавших его лиц.
Как только все, отобранное в квартире убитого, было перенесено в камеру следователя, Яков Ильич зарылся по уши в дело. Но ни бумаги, ни переписка Уханского не имели никакого отношения к катастрофе. Все носило деловой характер и касалось каких-то расчетов по биржевым операциям, дележа каких- то куртажей, сношений с канцеляриями и правлениями. Дамских записок сохранилось немного, и все незначительного содержания. Только один розовый, сохранявший запах духов, листок привлек внимание Нарезного. На этом листке стояли всего две строчки, написанные быстрым женским почерком: ‘Приезжайте в Николаевский вокзал к отходу скорого поезда, только не попадитесь ему на глаза’. Вместо подписи стоял размашистый крючок, напоминавший французское S. Именно этот крючок и остановил на себе внимание Нарезного. Если он действительно означал букву S, то это тот самый инициал, которым помечен окровавленный батистовый платок. Весьма естественно, что женщина, скрывавшая свои отношения к Уханскому, подписалась буквой имени, а не фамилии, и притом так, чтоб эту подпись можно было принять за простой росчерк пера.
Нарезный отделил этот листок от других бумаг и спрятал его к себе в бумажник.
Затем он обратился к своей записной книжке, где были отмечены со слов прислуги фамилии и адреса лиц, наиболее часто посещавших Уханского. В этом списке значилось несколько довольно известных имен, все больше из деловых петербургских сфер. Нарезный рассудил, что для его специальной цели полезнее будут молодые люди, вращающиеся в кругу жуиров и маленьких артисток. Он выбрал на первый раз одного из них, Сережу Валковского, и пригласил его к себе в камеру.
IX.
Римма Александровна Шурлова, которую мы оставили возвращающеюся к себе домой после кровавой катастрофы в квартире Уханского, подъехала к своему подъезду, отпустила извозчика и сильно рванула за рукоятку звонка.
— Барин уже вернулся? — спросила она не скоро отворившего ей швейцара.
— Давно уж вернулись, — ответил тот.
Римма стала быстро подниматься по освещенной только снизу лестнице. Обстоятельство, что муж был дома, должно было бы смутить ее, но в том состоянии духа, в каком она находилась, она была неспособна замечать новые впечатления. Ее всю подавляло одно воспоминание из только что пережитой катастрофы. Это воспоминание сверкнуло в ее уме, как только она села на извозчика, и леденило ее чувством жуткого ужаса: ей припомнилось словно сквозь сон, что она обтерла запачканную кровью руку носовым платком, и сунула этот платок в душник, в кабинете убитого.
Как могла она сделать такую неосторожность? В ту ужасную минуту она очевидно не владела всею полнотою сознания. Когда ее глаза остановились на дверце душника, она подумала, что всего безопаснее сунуть платок туда. Но теперь она сообразила, что в квартире будут делать обыск, платок ее непременно найдут, увидят ее метку: ‘Р. Ш.’ и понемногу доберутся до нее. И у нее кровь стыла в жилах, тогда как голова горела сухим, горячечным жаром.
Но она чувствовала вместе с тем, что какой-то инстинкт сохранился в ней, и что пока он управляет ею, она ничем не выдаст себя.
Вбежав в переднюю, она взглянула оттуда в боковую комнату, служившую кабинетом. Муж сидел у стола, спиною к ней, и что-то писал. Римма, не раздеваясь, проскользнула по коридору в спальню. Там она сбросила ротонду, сорвала кружевную шаль, покрывавшую голову, и, отдав все это на руки горничной, отпустила ее. Притворив за нею дверь, она подбежала к зеркальному шкапу и оглядела себя с головы до ног. С правой стороны около талии она заметила несколько красноватых пятен. Она быстро подбежала к умывальному столику, намочила полотенце водою с одеколоном и оттерла еще не совсем присохшую кровь. Бросив полотенце в шифоньерку, она еще раз внимательно оглядела себя в зеркало, поправила волосы, провела пуховкою по лицу, чтоб освежить его, и тихонько, маленькими шагами, прошла в кабинет.
Муж поднял голову и оглянулся.
Это был человек лет тридцати восьми, небольшого роста, плотный, смуглый, с очень обыкновенными чертами лица, с жиденькими усами и бородкой. В коротко остриженных волосах его и в бородке уже значительно пробивалась седина. Серые с желтыми белками глаза смотрели более серьезно, чем умно, вообще наружности его недоставало блеска. Звали его Василием Петровичем. Он служил в одном из министерств, считался дельным работником, но не предназначенным для быстрой карьеры. Женился он лет пять тому назад, охранял, как неприкосновенную святыню, небольшое приданое жены и считал свой брак счастливейшим в мире. Римму Александровну он любил без памяти, видел в ней образец всех добродетелей и верил ей безусловно. Бездетность иногда немножко смущала его, но с свойственной ему прозаичностью он утешал себя тем, что с детьми много забот и еще более расходов.
Римма Александровна относилась к нему с никогда не изменявшей ей ровностью и считала его отличным мужем. Она знала, что этот весьма обыкновенный человек принадлежит ей всем существом своим и готов отдать за нее последнюю каплю крови. Это не создавало любви, но в ее отношениях к нему существовала некоторая теплота признательности, соединенная с симпатией, рождающейся из чувства собственности. Если бы между ними возникали столкновения, она конечно дала бы ему более низкую оценку, но так как он жил, чувствовал и работал для нее одной, то она понемножку уверила себя, что его ординарность происходит от скромности, и что он обладает в сущности очень глубокой натурой. — ‘Он славный, хороший’, — думала она про себя и оскорблялась, когда видела, что в кружке знакомых ее теплые отношения к мужу у принимают за личину.
— Поздно засиделись у Белецких? — спросил Василий Петрович, оглянув жену усталым, но, как всегда, ласковым взглядом.
— Да, не отпустили без ужина, а у меня страшно голова болела, я хотела гораздо раньше уехать, — ответила Римма Александровна, обходя маленькими шагами письменный стол и опускаясь в кресло против мужа.
— Головная боль? Ты очень бледна, чрезвычайно бледна, — встревожился муж, вставая.
Он подошел к ней, дотронулся до ее лба, до ее рук. Лицо его выразило заботливое беспокойство.
— У тебя положительно нездоровый вид, что такое? — спрашивал он. — Не простудила ли ноги?
Он опустился на колени и взял в руки ее крошечную ножку в открытой туфле.
— Ну, так и есть: ноги как лед, — продолжал он с возраставшим беспокойством. — Ты меня пугаешь, Римма. Боже мой, что это такое? Что это за пятна? У тебя на платье кровь! — вдруг воскликнул он, размазывая кровяные брызги на обшивке юбки, которых Римма Александровна не заметила, когда разглядывала платье перед зеркалом. — Откуда кровь? Ты ушиблась?
Прозрачная бледность покрыла лицо молодой женщины. Ей казалось, что она сейчас лишится чувств. Но в то же время словно какая-то волна сверхъестественного возбуждения пробежала по ее нервам. Она внутренне вся вздрогнула, как под ударом бича.
— У меня шла кровь носом, — ответила она негромким, но чистым, звонким голосом, к которому сама прислушивалась удивленно и радостно. — Это от головной боли. И потом мне легче стало, головная боль почти совсем прошла, только слабость осталась… ужасная слабость…
X.
Римма Александровна, произнося эти слова, потянулась всем телом с чувством, похожим на наслаждение. Сверхъестественная нервная игра продолжалась в ней. Ее наполнило ощущение какого-то торжества. Вот она, убийца, сидит тут, в этом покойном кресле, муж держит в руках шелк ее платья, обрызганного кровью только что убитого ею человека, и ему даже в голову не приходит и не может прийти, какая это кровь. И пока она сохранит нервный инстинкт самообладания, ее тайна останется непроницаемой, и она будет смеяться над забавными усилиями проникнуть в нее…
— Это облегчает, когда кровь пойдет носом, лишь бы только не повторилось… — сказал успокоенным голосом Василий Петрович.
— О, нет, не повторится… — ответила со скользнувшей по лицу усмешкой Римма Александровна.
— А пятна эти, я думаю, можно оттереть мокреньким полотенцем… — добавил муж.
— Разумеется, можно оттереть… Как ты сказал, каким полотенцем?