Слово ‘барыня’ принадлежит исключительно только русскому языку. Это слово невозможно перевести ни на какой другой язык.
У нас два главные класса мелких барынь: барыни столичные и провинциальные. Как два величественные древа (говоря возвышенным слогом), роскошно разветвившиеся, красуются они в беспредельном царстве Русском. Столичные барыни разделяются на московских и петербургских. Москва — храм настоящего барства. Московские барыни отличаются хлебосольством, благотворительностию, чувством национальной гордости и безобразием экипажей. Они живут среди великолепных воспоминаний и благоговейно вдыхают в себя пыль прошедшего, окружив себя в настоящем моськами и воспитанницами — моськами, которых они кормят и ласкают, воспитанницами, которых кормят и попрекают кормом. Они доживают свой век, раскладывая гранпасьянс и рассказывая о своих благодеяниях. Петербург — источник барства мелкого, чиновного. В петербургских барынях оригинального мало. Они с утра до ночи бредят княгинями и графинями, которых встречают на гуляньях и на балах Дворянского собрания. Они помешаны на светскости, о которой не имеют ни малейшего понятия. Они задают балки и вечеринки, оканчивающиеся прескверными ужинами. Все они говорят пронзительно и имеют резкие манеры. У всех у них грязные передние, дочки — невесты, сыновья — чиновники или офицеры, кареты и коляски, запряженные еле движущимися четвернями, за каретами лакеи в заштопанных ливреях с фантастическими гербами и с засаленными аксельбантами, и по нескольку сот душ крестьян, заложенных в заемном банке или в Опекунском совете с надбавочными. Провинциальные барыни разделяются на деревенских, уездных и губернских. Об них надобно говорить или много, или ничего. Об них когда-нибудь после.
С той поры, когда дочки-барышни выходят замуж, — они получают название молодых барынь, а маменьки их — старых барынь.
Старые барыни — представительницы отживающего поколения барынь. Молодые барыни — представительницы нового поколения барынь. Между отцветшим и цветущим поколением разница не слишком резкая, однако шаг вперед сделан. Вместе с бельем и платьем в приданое дочек поступают обыкновенно лакеи и девки. Прислуга старых барынь начинает искоса смотреть на прислугу молодых барынь. Отсюда начало размолвок между этими двумя поколениями.
Вообще барыни начинают формироваться около тридцати лет. С минуты брака до тридцатилетнего возраста они в состоянии переходном: в этот промежуток времени привычки барышни борются с возникающими привычками барыни. К тридцати годам самостоятельное чувство барыни поборает некоторые сентиментальные наклонности и простодушные понятия барышни.
Все барыни в России относятся друг к другу в следующем порядке:
Московская барыня выступает впереди и кричит во все горло, что ‘Москва сердце России’, что ‘в Москве Иван Великий и царь-пушка’. Петербургская смотрит на нее насмешливо, говорит ‘Сэ дроль, способу нет, какая провинциалка!’ — и порывается столкнуть ее с первого места. Обе они, как ‘столичные штучки’, взирают с снисходительною гримасою на губернскую барыню. Губернская созерцает с умилением московскую и в особенности петербургскую, едва удостоивая своего покровительства уездную или мелкопоместную, которая с должным смирением кланяется ей в пояс, — и между тем искоса бросает спесивые взгляды на стоящую поодаль разряженную и разрумяненную купчиху с черными зубами, ворча с негодованием: ‘Извольте видеть, как разодета! будто барыня какая!’
Моя героиня — барыня петербургская. С ней я был коротко знаком и за достоверность ее истории могу поручиться.
Она родилась в 1783 году, за четыре года до получения отцом ее, при отставке, бригадирского чина, и наречена в св. крещении Палагеей. Известно, что бригадирский чин был у нас в те блаженные годы вершиною честолюбия, как теперь, например, генеральский чин, но не в том дело, обратимся к моей героине.
Бригадир прохаживается по комнате в пудремантеле и в гусарских сапожках без кисточек. Он поправляет кошелек косы своей и улыбаясь смотрит на дочь, которая кричит и бегает вокруг него.
— Догоню, догоню, Палаша!
Бригадир топает ногами, отчего пудра сыплется на его лицо, потом он берет Палашу на руки, целует ее и сажает к себе на колени.
— Ну, а известно ли тебе, Палаша, — спрашивает он у четырехлетней дочери, — известно ли тебе, сколько у тебя душ крестьян? что?.. не знаешь, дурочка? Триста чистоганом, незаложенных!.. Смешно? Гм! Смейся! Это называется невеста, это не то, чтобы… Бригадирская дочь, и триста душ! Куш значительный, канальство! У матери твоей, я тебе скажу, и половины этого не имелось, когда она вышла за меня замуж.
— Однако покойница маменька (вечная ей память) всегда жила барыней, — возражает бригадирша, — уж про это нельзя сказать. Бывало, кто к ней ни приедет, сейчас говорит: вы, Елена Ивановна, настоящая барыня. И, правду сказать, она любила показать себя: у нее одной дворни было тридцать человек, — и я, благодарю моего бога, не знаю, стоила или не стоила, но счастлива была на женихов. Все девицы завидовали мне: и коллежских, и надворных, и премьер-майоров много сваталось за меня.
— Знаю, знаю, — перебивает бригадир с самодовольствием, — ну, а ты предпочла меня всем им, хоть я был тогда еще и не бог знает какая штука? Девицы дуры, Матрена Ивановна, им лишь бы смазливое личико, а там до этого до всего (бригадир водит рукою по груди) и до чинов им дела нет. Впрочем, тебе и на этот счет, полагаю, нечего теперь раскаиваться.
Бригадир самодовольно улыбается и, смотрясь в зеркало, одною рукою держит Палашу, а другою очищает со лба пудру тупым серебряным ножичком.
— Что грех на душу брать, Петр Максимыч, лгать не для чего: ты чина теперь немалого, живем мы душа в душу. Чего же больше! Одно горе — деток много померло, зато вот господь послал нам утешение — нашу Палашеньку. — Бригадирша вздыхает. — Дал бы бог только на своих глазах пристроить ее за хорошего, солидного человека.
— Пристроится, пристроится, не заботься! С хорошим приданым в девках не засидится… Что, Палаша, правду я говорю?
— Да-с.
— К тому же она у нас родилась в сорочке… Что ни говори, Матреша, — она не по годам умна. Ведь теперь уж смекает, что бригадирская дочка и наследница села Брылина, — покорно прошу!.. Палаша, посмотри-ка, кто идет.
— Бабушка.
— Да, баловница твоя. Небось весело?
Дверь отворяется медленно и торжественно. Входит старушка, опираясь на высокую камышовую трость. Старушка в атласном капоте брусничного цвета с талиею под мышками, вбашмаках с высокими каблуками и с зонтиком на глазах. Старушка останавливается среди комнаты, кладет руки на золотой набалдашник своей трости и ворчит, качая головой:
— Не умеете обращаться с ребенком… Спусти ее с колен, Петруша.
Бригадир повинуется.
— Как можно так близко держать дитя к лицу? пудра, сохрани бог, засорит ей глазки… Ох-ох! сами-то вы еще дети… Палашенька, поди ко мне. Хочешь гостинцу, милочка?
И старушка вынимает из бесконечного кармана, устроенного в ее капоте, изюм и сахарные булки.
Бабушка сама воспитывает Палашу. Она кормит ее с утра до вечера и беспрестанно повторяет:
— Ну что, голубчик мой, сыта ли ты? не хочешь ли еще чего-нибудь, дружочек? Мать небось об тебе не позаботится. С голоду готовы уморить ребенка!
Когда дитя рвет листы в Адрес-календаре папенькином и когда няня отнимает у нее книгу, бабушка вскрикивает на няню с гневом:
— Что ты, дура! не отнимай у нее книжку, пусть ее, голубчик мой, забавляется, ребенок дороже книжки!..
Палаше семь лет. Бабушка в день рожденья внучки дарит ей куклу, а Петр Максимыч берет ее за щеку и говорит:
— А я тебе скоро сделаю подарочек… так, подарочек… угадай какой? Что не угадала? азбуку с картинками, дурочка. Хочешь учиться?
— Что это ты, Петенька, с ума сошел: ребенка за щеку берет! у нее кожа детская, нежная, как раз сыпь сделается. Что это за ласки, — помилуй, скажи?
— Ведь я, маменька, чуть дотронулся до нее, — замечает бригадир… Он обращается к Палаше: — Хочешь учиться, Палаша?
— Что это ты, сударь, такое говоришь? я не расслышу. — Бабушка прикладывает руку к уху.
— Я говорю, маменька, что ей пора и за азбуку сесть.
— За азбуку? это что еще ты выдумал? Слыхано ли дело, этакого ребенка за книгу сажать! Успеет и наукам вашим выучиться, время еще не ушло.
— Ей семь лет, маменька. Она побаловалась уж довольно.
— Семь? Присчитывай, батюшка! Всего шесть. Что такое, в самом деле? Она, слава богу, не мещанка, — дворянской фамилии, она и теперь смотрит как княжеское дитя, приданое будет, мать хозяйству научит. Чего же еще? Не с неба звезды ей хватать! Не в мадамы вы ее прочите! Я, можно сказать, всеми была уважаема и любима, а век свой прожила без книг ваших.
Впрочем, через полгода Палашу сажают за азбуку, а на стол перед ней кладут прут.
— Будешь хорошо учиться, — говорит ей Матрена Ивановна, — гостинцу дам, а если нет — розгу. Ну, начнем, благословясь.
Учебные занятия Палаши, к величайшему ее удовольствию, всякий раз прерываются бабушкой.
— Не довольно ли ребенку-то учиться? — говорит она своей невестке, — вы ее совсем замучаете.
— Я ее только сию минуту посадила за книги, маменька.
— Эх, у вас больно что-то долги минуты! — Бабушка поводит носом по комнате. — И здесь сыростью, кажется, пахнет. Она этак, того гляди, занемочь может. Пусть ее, моя душечка, побегает по солнышку…
Проходит два года. В доме смолкает стук каблуков бабушкиных. Старушка лежит на возвышении, покрытая парчовым покровом, голос осипшего дьячка раздается в головах ее. ‘Бабушка умерла’, — говорят Палаше. Палаша думает, что ее некому будет так часто кормить сластями, и горько плачет, но любопытство скоро пересиливает ее горесть. Она смотрит: около катафалка посыпают ельник, съезжаются гости, суетятся лакеи и девки. Маменька Палаши взвизгивает и падает на ступеньки катафалка, барыни стонут и бросаются к ней, папенька всхлипывает. Все подходят к бабушке и целуют ее, няня поднимает Палашу и также подносит ее к бабушке. Палаша опять плачет, няня твердит ей: ‘Нишкни, голубушка, нишкни, мое сердце’, — и сама заливается. Стон, визг и крик. Гробовщик прилаживает крышку гроба.
Бабушку увезли, ельник из столовой вымели, катафалк убрали, на месте катафалка — стол для гостей, на нем конфекты и ягоды. Маменька и папенька и гости возвращаются. Маменька уж не стонет: она бегает на кухню отведывать кушанья, папенька уж не всхлипывает: он пробует вина. Все садятся за стол, все кушают с аппетитом, пьют с чувством. Блюдам конца нет.
Две недели после этого Палаша наслаждается полной свободой. Маменька не учит ее, ‘оттого что, — говорит она, — надо оправиться мне от тяжкой потери, тошнехонько! ничто на ум нейдет, словно, как на сердце камень’. Няня, после похоронного стола, всякий день опохмеляется, по ее словам — ‘с горя’. Пользуясь такими обстоятельствами, дитя с утра до вечера бегает на дворе с замасленными и оборванными крепостными девчонками.
Через две недели, в одно утро Палаша в комнате у маменьки. Вдруг является человек высочайшего роста, облеченный в длиннейший сюртук. Этого странного человека называют семинаристом.
Матрена Ивановна говорит семинаристу:
— У меня до тебя покорнейшая просьба, мой милый, касательно моей дочери: она уж, видишь, девчоночка-то на поре, — время бы за нее, этак, серьезно приняться… Здесь, может быть, кстати заметить, что воспитание барышни пятьдесят лет назад тому было несравненно проще, чем теперь. Основы тогдашнего воспитания барышни были: русская грамота и домашнее хозяйство. Основы воспитания барышни нашего времени: французский язык, фортепьяно и танцы. Высшая похвала для тогдашней барышни заключалась в следующих словах: ‘Да какая она, сударь, я вам скажу, хозяйка!’ Высшая похвала для барышни нашего времени заключается в следующей фразе: ‘Как славно она говорит, мон-шер, по-французски и как хорошо держится, чудо что за турнюра, — отлично воспитана!..’
— Читает-то она прытко, — продолжает Матрена Ивановна, — да ты сам знаешь, что ей уж и за письмо надо приняться, ну а у меня почерк-то бабий, да и учена-то я без затей, на медные деньги.
Семинарист — учитель Палаши. Он ходит два раза в неделю: один раз он учит Палашу чистописанию, а другой — грамматике и священной истории.
Успехи Палаши превосходят ожидания родителей.
Петр Максимыч в восторге.
— Ай да пузырь мой! — говорит он, гладя дочь по голове… — Признаюсь, Матреша, этого я никак не мог ожидать от нее, никак!.. А каков наш семинарист! Молодец, право, нечего сказать!
— Знаешь ли, Петр Максимыч, сестрица Арина Куприяновна берется учить ее по-французскому и на фортепьяне и арифметике.
— Хорошо. Почему ж… пусть учится. Мы с тобой, правду сказать, Матреша, обошлись и без французского диалекта, но коли у девочки есть охота к ученью, — я не прочь.
Три часа в день назначаются Палаше на уроки, остальное время она или с куклами, или с приставленными к ней для забавы девчонками, или играет с маменькой в дурачки и в свои козыри. Палаша любит слушать, когда маменька рассуждает с гостями о людских недостатках вообще и о недостатках своих приятельниц в особенности. Палаша переимчива: маменька ссорится с своими знакомыми и родственницами, — она ссорится с своими куклами, маменька бранит своих лакеев и девок, — она бранит своих девчонок. А время идет, а воспитание Палаши близится к концу. Палаша уже стыдится играть в куклы. Ее стан вытягивается, ее формы круглеют, ее понятия расширяются. Она уже пишет четко, хоть не совсем правильно, делает два первые правила арифметики, кое-как разбирает французские книги, под руководством тетеньки Арины Куприяновны танцует экосез и матрадур и поет с аккомпанементом:
Стонет сизый голубочек…
и проч.
или
Не свети ты, месяц, ясно,
И не мучь мой дух тоской,
Вспоминая мне всечасно,
Что любезной нет со мной…
Но всего лучше ей нравится песенка:
Всего богатства мира
На что, на что вы мне, —
Когда со мной Темира
И с нею мы одне?
Она чаще всего поет ее — и грудь ее при этих словах колышется, и порой волнение овладевает ею при томных звуках нежной песенки.
Палаше восемнадцать лет!
Палаша читает ‘Яшеньку и Жеоржету, или Приключение двух младенцев, обитающих на горе’, ‘Таинства Удольфские’ и ‘Эстеллу, пастушеский роман’. Все эти книги найдены ею случайно в кладовой за ларем с мукою. Она, впрочем, не находит удовольствия ни в чувствительности Флориана и Дюкре-Дюмениля, ни в ужасах Радклиф. Ей приятней сидеть под окном и смотреть на статных офицеров, которые, посвистывая, проходят или проезжают мимо ее по улице. Шесть лет просиживает Палаша у окна. Сколько обманутых ожиданий! сколько тревог напрасных! сколько даром потраченного олова и воску на святках!
Однажды после обеда Матрена Ивановна вяжет чулок, беспрестанно спуская петли, а Палаша приносит ей Новейшую и полную поваренную книгу, собранную из весьма достоверных и бесчисленными опытами исследованных домашних записок, в пользу и употребление особам, любящим экономию, с присовокуплением, и проч.
— На чем бишь мы остановились вчера, Палаша?
— На говяжьем нёбе с обливкою, маменька.
Матрена Ивановна откладывает чулок в сторону.
— Видишь ли, Палашенька, — говорит она, — каких кушаньев, подумаешь, не бывает на свете, а хозяйке все знать надлежит, как и что, и также пропорцию во всем. Такие книжки полезны и не совращают сердца, как другие. Конечно, ты будешь жить барыней, но и барыне надо иметь на все свой глаз, а на холопье племя плохая надежда.
Наставления доброй матери прерываются приходом господина небольшого росту, курносого и лысого, с накрахмаленными треугольниками, закрывающими по полущеке, и с Владимиром 4-й степени величины сверхъестественной. Этот господин принадлежит к числу тех нравственных и благоразумных людей, у которых глаза всегда закрыты, а рот всегда открыт.
Палаша приподымается, краснеет и роняет книгу.
Господин приходит в замешательство, извиняется и поднимает книгу.
— Едва ли я не помешал, — говорит он, — своим приходом вашим занятиям, Матрена Ивановна. Не вовремя гость хуже татарина.
Господин скромно и почтительно улыбается, потупляя глаза.
— И-и-и, Василий Карпыч! что это, отец мой, ты выдумал! — восклицает Матрена Ивановна, — таким, как вы, гостям, сударь, мы всегда рады. Я умею ценить дружественное расположение, Василий Карпыч.
Матрена Ивановна вздыхает.
— Теперь не то, что бывало! В нынешнем свете, что другое разве, прости господи, а хорошего человека и днем с огнем не отыщешь.
Василий Карпыч также вздыхает и потом обращается к Палаше.
— Чтением изволили заниматься, Палагея Петровна?
Палаша кусает ногти.
— Да-с.
— Роман или какое другое сочинение?
— Батюшка Василий Карпыч, что это ты? Сохрани бог! она у меня романов не читает. Чему доброму в романах научишься? Там ведь только куры да амуры. Приличное ли это занятие для благородной девицы?
— Вы всегда, — замечает Василий Карпыч, — прекрасно и здраво рассуждаете, Матрена Ивановна, истинно приятно вас слушать. Рассуждай так все, тогда было бы совсем иначе.
— Что за романы! — продолжает Матрена Ивановна, — я вам скажу про себя, Василий Карпыч, как я была вот в ее годы, я и возьми раз книжку с братцева стола. Братец, Андрей Иваныч, все, бывало, читает книжки. Вы помните его? Ведь балагур был покойник? Ах, я на своем веку перенесла-таки потерь, батюшка!.. Вот, знаете, я и возьми книжку, а книжка-то с картинками. Что ж бы вы думали? глядь-поглядь назад, а покойница матушка, дай ей бог царство небесное! стоит за мною… Боже ты мой! как она притопнет, сударь, ногой, как выхватит у меня книжку да в печку, — я так и обомлела, — спасибо, тогда с детьми обращались попросту, не по-нынешнему, и бивали нас, сударь, — ну да зато, слава богу, людьми вышли.
— Так это, верно, нравоучительная книга у вас, Палагея Петровна? — спрашивает Василий Карпыч.
— Нет-с…
— Приучаю ее к хозяйству, Василий Карпыч, — перехватывает Матрена Ивановна, — она ведь уж у меня невеста… Это книжка поварская и кондитерская, — прекрасная книжка! Отец сделал ей презент в рожденье. Она по ней и варенье сама варит, и крем из ягод делает, и сухарики к чаю… Как бишь они называются, Палаша?
— Бискотины, маменька-с.
— И еще есть какое-то другое название?
— Сухарики с филейными узлами.
— Да, вот изволите видеть, еще с филейными узлами. Вишь, какие хитрости! А как они приготовляются?
Палаша краснеет.
— Ну, скажи же, дурочка, не красней. Василий Карпович свой человек.
Палаша говорит, точно читая по книге, только несколько запинаясь:
— Берется четвертая часть осьмухи муки, в середке делается яма… в нее положить надо две ложки мармелады…
— Две-с? — перебивает Василий Карпыч.
— Да-с, и сахару… кусок величиною в яйцо, все это вместе месится с тремя яичными белками, потом… тесто раскатать и резать надо филейными узелками… потом положить его на медный лист и печь в вольной печи… покуда зарумянятся-с.
— Вот, сударь, как! Мы сегодня вас, Василий Карпыч, за чаем попотчуем нашим издельем.
Самовар шипит на столе, Палаша разливает чай, Василий Карпыч обмакивает в чашку сухарик с филейными узлами и нежно смотрит на Палашу и говорит ей:
— Бесподобные сухари! так сами, можно сказать, во рту и тают. Приятно иметь у себя в доме такую хозяйку.
И, хорошенько сообразив свои обстоятельства и пообдумав о неудобствах холостой жизни, Василий Карпыч через год решается просить у Петра Максимыча и у Матрены Ивановны руки Палагеи Петровны. ‘Она уже девица солидная, — думает Василий Карпыч, — не слишком молода и не стара, к тому же из нравственного семейства. Все это, кажется, необходимо должно упрочить семейное счастие’. Петр Максимыч после долгого совещания с Матреной Ивановной дает Василию Карпычу слово за себя и за дочь, и потом поздравляет Палашу с женихом.
— Уж я предчувствовала, — говорит Матрена Ивановна, — что господь пристроит ее в этот год. Да и помнишь, Петр Максимыч, я приносила тебе показывать, как ей олово-то вылилось. Точно теперь вижу: две фигуры, мужская и женская: мужская вот точно Василий Карпыч, и подает женской фигуре руку.
— Мужская фигура, маменька, была с усами, — отвечала Палаша.
— С усами! экой вздор! чего не выдумаешь!
Палаша — идеал русской невинности. Она не имеет еще никакого определенного понятия о муже и о его главных обязанностях, но ей по какому-то неопределенному чувству хочется иметь мужа помоложе и в офицерском мундире. Она, сидя у окна, особенно подметила одного офицера, который впоследствии протанцевал с нею экосез в дворянском танцевальном собрании. Этот офицер — герой своего времени. Он превысокого росту, с курчавыми волосами и длинными усами, пристяжная его завивается в кольцо, он щекотит ее кнутом и сам управляет ею с ловкостию изумительною. Никто ловче его не мечет штос, никто искуснее его не пускает изо рта кольцо дыму, никто не барышничает выгоднее его лошадьми.
Палаша знает, что муж с женой целуются (она видит, как папенька целует маменьку), ией лучше хочется целовать усатого и удалого офицера, чем лысого и скромного чиновника. Впрочем, она не слишком удивлена и огорчена выбором папеньки и маменьки. Она даже радуется, когда узнает, что ей станут шить приданое, что она будет жить сама по себе барыней, что жених ее столбовой дворянин и владеет 291-й душой.
Накануне свадьбы Матрена Ивановна долго о чем-то важном шепотом рассуждает с дочерью, но, к сожалению, подслушать материнских наставлений нет возможности…
Свадьба парадная. Невеста плачет больше по обычаю, чем по чувству. Матрена Ивановна заливается… Гостей не сосчитать. Жених в мундире и с улыбкой. Он сидит с молодой за столом, уставленным конфектами, свечами и фруктами. Оба они не шевелятся. Музыка гремит… Шампанское льется в уста, поздравления истекают из уст, маменька с папенькой в задних комнатах меряют венчальные свечи, раскрываются карточные столы, посаженый отец Палаши — генерал со звездой, смотрит с чувством на зеленое сукно и говорит: ‘Обновим, сударь, столики-то, обновим’. Начинаются танцы, часа три за полночь…
На следующее утро Палаша превращается в Палагею Петровну. Она сидит задумавшись в чепце. Василий Карпыч подходит к ней в новом шелковом халате и в новых торжковских туфлях, шитых золотом. Он смотрит на жену с нежностию и целует ей ручку. Его лысина поутру светится ярче обыкновенного, потому что он не успел еще зачесать волос с затылка. Палагея Петровна смотрит на него робко и краснеет.
— Итак, я могу уже назвать себя вполне счастливым, Палаш… Палагея Петровна? — говорит Василий Карпыч.
Палагея Петровна смотрит на него исподлобья и молчит.
Василий Карпыч улыбается.
— Поцелуйте меня, Палагея Петровна. Он протягивает к ней руки и губы.
— Полноте-с. (Палагея Петровна, краснея, вырывается от него и убегает.)
‘Сначала оно, конечно, — думает Василий Карпыч, — немного дико, ну, а потом, натурально, привыкнет’.
Палагея Петровна всякий день примеривает наряды, выезжает с визитами, смотрит в театре ‘Днепровскую русалку’. Все для нее ново и заманчиво. Она почти прыгает от радости.
Василий Карпыч смотрит на нее и говорит про себя:
— Настоящая козочка!
Медовый месяц проходит незаметно, а за ним и другой и третий. Палагея Петровна начинает привыкать к своему новому состоянию. Она зовет Василия Карпыча — Васенькой, она тихо подкрадывается к нему, когда он занимается делами, целует его в лысину и говорит:
— Мы поедем сегодня в театр, дружочек?
У Василия Карпыча выпадает перо из рук, он сдергивает очки с носу, он сажает Палагею Петровну на колени и шепчет в волнений:
— Изволь, поедем, милочка… Поедем.
В другой раз она печальна, глаза ее заплаканы. Василий Карпыч ходит около нее в беспокойстве:
— Что это с тобой, мое сердце, скажи, пожалуйста?
— Ничего.
— Как ничего? да ты на себя непохожа, а?
— С чего это вы взяли? Кажется, все такая же.
— Что же ты, милочка, сердишься? Не болит ли у тебя что-нибудь? Скажи, не скрывайся… Поедем ли мы вечером к Ульяне Михайловне, как ты думаешь?
— Нет, я не могу ехать, вы — как хотите.
— Отчего же ты не можешь?
— Потому что у меня мигрень. К тому же я не хочу быть одета хуже какой-нибудь Степаниды Ивановны.
— Как хуже? С чего же ты это взяла, милочка?
— А с того, что у меня нет таких вещей, как у нее. Прошедший раз так все и ахали от ее желтой шали, а я сидела, с позволения сказать, как оплеванная.
— Ну, милочка, отчего же… Если тебе так хочется желтой шали, я не прочь. Не хмурься, мой ангел…
При последних словах лицо Палагеи Петровны начинает светлеть. Она восклицает: — В самом деле, папаша? — и бросается к мужу на шею…
Благосклонная и рассудительная читательница, верно, не потребует от меня, чтобы я следил за каждой минутой, за каждым днем моей героини. Пусть воображение ее дополняет пропуски, расцвечает бледные места и из этих очерков созидает картину!
Через год после женитьбы, а может быть, несколько и пораньше Василий Карпыч начинает убеждаться в истине, конечно, допотопной, но в которой все мы, читатель мой, убеждаемся слишком поздно, — в великой истине, что розы не бывают без шипов. Палагея Петровна иногда по целым дням не говорит с ним, а если и говорит, то очень колко, ее требования увеличиваются с каждою неделею и начинают превышать средства Василия Карпыча, у нее открываются истерические припадки — страшная болезнь для небогатых и чувствительных мужей.
Между тем тот самый удалый и усатый офицер, которого Палагея Петровна подметила еще в девицах, знакомится с Васильем Карпычем. Он ездит к нему в дом чаще и чаще.
Усы у него как смоль черные и завитые в кольца, взгляд пронзительный, ястребиный, рот точно кухонная труба — вечно дымящийся. Он крутит ус, поводит глазами и рассказывает освоей силе и геройстве.
У Палагеи Петровны альбом. В этом альбоме стишки и картинки. Вот крест, сердце и якорь, вот цветок и бабочка, вот храм Амура в леску, а под ним надпись:
Крылатому божку все в свете покоренно.
Он был наш царь, иль есть, иль будет непременно.
Палагея Петровна подает альбом офицеру. Она просит его написать ей что-нибудь на память. Офицер улыбается и говорит:
— Наше дело, сударыня, рубиться или стрелять. Вот если бы вы приказали, например, выстрелить мне из пистолета в сердце туза шагах хоть на пятидесяти этак, ну тогда я отвечу за себя, а стишки писать я, признаться, не мастер. Впрочем, для вас (он берет альбом), так и быть, смастерю два, три стишка не хуже других.
Он пишет в альбоме:
Время жизни скоротечно
Должно в радости прожить,
Что же делать ну конечно
Все смеяться и любить.
И скоротечное время, точно, льется радостно для Палагеи Петровны. Она выезжает в гости ежедневно, если же иногда остается дома, то посылает за своей знакомой — бедной девицей лет сорока, которая мастерица гадать в карты.
— Александра Андреевна, душенька, погадайте мне! — говорит Палагея Петровна пришедшей девице.
— Извольте, сударыня, с удовольствием, — отвечает девица. — На вас прикажете загадать?
— Да, на меня.
— Вы ведь червонная дама?
— Червонная.
Девица раскладывает карты и качает головой в задумчивости.
— Скажите пожалуйста, — говорит девица, — какое вам, можно сказать, особенное счастье… Большой интерес: верно из деревни… при очень приятном письме… правда, будут маленькие неприятности… вот от этой от пиковой дамы, — впрочем, это ничего… сейчас пройдут… на днях вы услышите самую радостную весть и опять интерес… об вас все думает какой-то трефовый король…
Палагея Петровна улыбается.
— Какой же это такой? я никакого трефового короля, кажется, не знаю.
— Так выходит по картам… изволите видеть: все мысли его устремлены на вас… ему какое-то препятствие, однако он не боится его…
— А что значит эта пиковая десятка? — огорчение?
— Напротив, будто вы не изволите знать, что означает эта карта.
Девица потупляет глаза.
— Вот исполнение всех ваших желаний… а трефовый-то король, извольте посмотреть: просто-таки не отходит от вас.
Палагея Петровна смеется.
— Спасибо вам, душенька. Не погадаете ли вы мне уж и на кофее?..
Приносят кофейную гущу…
Два года как Палагея Петровна замужем, а власть ее над мужем неограниченна. Она полная хозяйка в доме… Наконец она беременна!
Услышаны молитвы доброго Василья Карпыча. Еще он никогда не был так весел — даже при награждении орденом, даже при получении чина…
— Что-то бог даст! — спрашивает самого себя Василий Карпыч, — сынишка или дочушку? а в самом деле, что лучше: сынок или дочка?
Он задумывается и потом обращается к жене:
— Душенька, ты чего хочешь, — сына или дочку?
Палагея Петровна краснеет.
— Полноте, что это…
— Нет, не шутя, скажи, мой друг.
— Я хочу дочь.
— Гм! а я так сынка.
— Мальчики все шалуны, — говорит Палагея Петровна, — с мальчиками и справляться трудно, на них и надежда плохая, их, как ни ласкай — они всё за двери смотрят, дочь же всегда при матери.
— Это вздор, мое сердце. Бог с ними, с этими лоскутницами. Сын издержек таких не требует.
— Лоскутницы? какое милое слово вы сочинили! Где это вы слышали этакое слово?.. У вас все на уме издержки: это на мой счет. Кажется, я не много издерживаю, не разоряю вас…
Палагея Петровна вскакивает со стула и выходит из комнаты, хлопая дверью. Она удаляется к себе и плачет. Матрена Ивановна — мать Палагеи Петровны, застает ее в слезах и поднимает ужасный шум в доме.
— Маменька… маменька… — начинает смущенный Василий Карпыч.
— И слушать, сударь, ничего не хочу! — восклицает Матрена Ивановна, затыкая уши. — Она у меня привыкла к деликатному обращению, воспитана была по-барски…
Однако, несмотря на желание иметь дочь, Палагея Петровна разрешается сыном. Она не в духе, она принимала бы и поздравления равнодушно, если бы барыни, поздравляющие ее, не клали бы к ней под подушку червонцев, завернутых из деликатности в бумажку, на зубок новорожденному. Василий Карпыч в торжестве. Он, потирая руки, думает: ‘Приятно быть отцом, ей-богу приятно. И так именно, как я хотел: мальчик! люблю мальчиков, девочки совсем другое…’
На крестинах множество гостей. Восприемники: генерал и генеральша, младенца нарекают Петром, в честь дедушки. Повивальная бабушка в парадном чепце обходит гостей с бокалами и с поклонами. Гости отпивают по четверти бокала и, судорожно пожимаясь, кладут на поднос красненькие, синенькие и целковые, после чего отправляются к зеленым столам в надежде возвратить в карман свои невольные пожертвования.
Ровно через год повторяется тот же самый праздник в доме Василья Карпыча и с теми же китайскими церемониями. Палагее Петровне бог дает дочку. Дочку, на общем родственном совещании, хотят наречь Матреной — в честь бабушки, но Палагея Петровна видела во сне, как рассказывает она, ‘какого-то старичка, старичок всякий раз грозил ей пальцем и говорил: нареки новорожденную дочь свою Любовью, слышишь? — и потом исчезал’.
Петруша — фаворит папеньки, Любочка — фаворитка маменьки. Отсюда начало новых неудовольствий у папеньки с маменькой.
В самый год рождения Любочки француз врывается в пределы России. Он в Москве… Петербургские барыни в ужасе. Василий Карпыч читает Палагее Петровне журнал:
‘Кровожадный, ненасытимый опустошитель, разоривший Европу от одного конца до другого, не перестает ослеплять всех своим кощунством и лжами, стараясь соделать малодушных и подлых сообщников своих еще малодушнее и подлее, если то возможно. Внемли, коварный притеснитель, внемли и трепещи! не одно потомство станет судить козни излодейства твои — современники судят их…’
Палагея Петровна содрогается от этих громовых строк. Офицер с черными усами и с ястребиным взглядом, оставшийся сначала в Петербурге с запасным эскадроном, посылается в действующую армию. Он гремит саблей, крутит ус и говорит:
— Вот я их, щелкопёрых французов, погоди! И до самого-то голубчика доберусь.
Но судьба, видно, спасая до времени Наполеона, определяет офицеру остаться в Петербурге. Ему кто-то наступает на ногу где-то в тесноте и не извиняется. Он вызывает грубияна на дуэль и дает промах, а противник оставляет его на месте.
Надежды его на уменьшение домашних расходов не сбываются, а года — и еще какие года! — идут своим чередом, а между тем чело доброго Василия Карпыча — ‘как череп голый’. Палагея Петровна, несмотря на прибавившиеся издержки от умножения семейства, кричит: ‘Я хочу, чтобы у меня (она перестает говорить у нас) в доме все было на барской ноге!’ — и наряжается еще пуще прежнего, хотя ей, гораздо за тридцать лет.
После Палагеи Петровны главные распорядители в доме: новый дворецкий Илья и горничная Даша. Илья надзирает за порядком и ничего не делает. Его зовут Ильей Назарычем. У него своя комната, енотовая шуба, пестрые атласные жилеты и бисерный шнурок на часах. Даша лет тридцати двух, она солит грибы, варит варенья, приготовляет наливки и водки, ходит за барыней и с барского плеча получает капоты и платья, бранится с остальными девками, которые бегают в затрапезных платьях без чулков и называют Дашу — Дарьей Ивановной. После дворецкого Ильи она вообще пользуется беспредельною доверенностию барыни. По вечерам, раздевая барыню, Даша передает ей все узнанное ею в продолжение дня дома и у соседей, а по утрам, одевая ее, досказывает то, чего не успела передать вечером. Даше дозволяется грубить барину, пить по воскресеньям наливку, принимать к себе гостей и проч. Дашу все ненавидят в доме, исключая барыни. Дашу все боятся, не исключая и барыни.
Маменька и папенька Палагеи Петровны умирают. Палагея Петровна перестает танцевать. Характер ее установился: она играет в карты, нюхает табак, ничего не начинает в понедельник, не садится за стол, где тринадцать приборов, не входит в ту комнату, где три свечи, в отчаянии, если кто при ней просыплет соль за обедом, и проч. Она очень уважает одну барыню, генеральшу, которая, слывет в своем кругу необыкновенно добродетельной женщиной. У генеральши дни по вторникам, — и Палагея Петровна не пропускает ни одного вторника. Генеральша любит экономию, карты и нюхательный табак. Она, кроме дохода с двух каменных домов, получает доход с своих вторников от карт. Она, по обыкновению, сама потчует гостей картами: в одной руке у нее игра нераспечатанная, а в другой несколько потертая, хотя все гости уверены, что эта игра сейчас только распечатана ею. Таким образом унее остается в запасе от каждого стола по одной игре. Она знает именины и рожденье всех гостей, играющих у нее по вторникам в карты, и принимает родственное участие в посторонних домашних обстоятельствах. Палагея Петровна называет генеральшу своим истинным другом и во всем пользуется ее советами, хотя исподтишка посмеивается над ее скупостью. Петербургские барыни начинают кричать про Палагею Петровну: ‘Ах, какая милая! ах, какая приятная! ах, какая любезная! ах, какая добрая! ах, ах!’ — и проч. Василий Карпыч закладывает в ломбард свои 290 душ. Он жалуется на неумеренные расходы и замечает, что ‘ему скоро придется делать деньги’. Палагея Петровна сердится и возражает по-прежнему: ‘Я барыня, я хочу жить по-барски, из одной амбиции не захочу быть хуже других’ и проч.
— Но, милый друг, — говорит Василий Карпыч жене, — я не пикнул бы о расходах, если бы имение наше не было разорено. Тебе известно, что твои смоленские мужики после бестии-француза до сих пор справиться не могут.
— До сих пор! Не понимаю. Просто надо старосту сменить. Флегошка ужасный мошенник, об этом и маменька-покойница всегда говорила. Увеличить оброк, так и доходы прибавятся. Вы просто беспечны. Нечего баловать мужиков-то: что на них смотреть! Нам теперь надо думать об учителях для детей, надо нанять гувернантку для Любочки. Я хочу, чтоб мои дети были в самом лучшем кругу, чтоб они блестели.
Палагея Петровна в тот же день говорит генеральше:
— Вы не поверите, Анна Михайловна, как трудно нынче сыскать хорошую гувернантку. Сдетьми, я вам скажу, столько хлопот, такая комиссия! И то надо им и другое. Я ведь не так, как другие матери, вы это знаете, другим матерям и горя мало, у других и сердце не болит, а яуж не могу.
— Теперь вот заботишься об них и ночи не спишь, а утешение-то еще бог знает когда будет.
— Правда твоя, матушка, правда.
— Не знаете ли вы, Анна Михайловна, где бы мне достать этакой гувернантки, чтоб и нравственность была, и на фортепьяно могла давать уроки, и по-французски бы говорила — это первое условие, ну и гулять чтобы ходила с детьми.
— Постой, матушка, вот, что мне пришло на ум, кабы у Авдея Сергеича переманить гувернантку.
— Да, может, очень дорогая?
— Нет, он платит ей рублей триста, не то четыреста. Девица хорошая, в разговоры с гостями не вмешивается, — сидит, или с детьми, или в уголку, — свое место знает. Погоди, я тебе, матушка, обработаю это дельце.
Гувернантку переманили. Она говорит Любочке: тене ву друат, дает ей и Петеньке уроки на фортепьяно, учит их по-французски, географии, истории и арифметике. Палагея Петровна довольна ею и держит ее в приличном от себя отдалении.
— Вене иси, — говорит ей Палагея Петровна, — что это у Любочки прыщик на лбу?
— Не знаю-с.
— Как же не знаете? Кому же это и знать, как не вам? Вы должны за детьми хорошенько смотреть. Уж это, милая, ваша ответственность.
Любочка резвится, бренчит на фортепьяно, кое-как болтает по-французски и берет уроки у танцмейстера. Она в рожденье маменьки приходит утром к ее постели, поздравляет ее и говорит наизусть басню ‘La cigale et la fourmi’, a вечером при гостях танцует по-русски в сарафане.
— Это сюрприз, — говорит восхищенная маменька, обращаясь к гостям.
Петенька пресмирный, он плохо танцует, он совсем не может разбирать ноты, его способности ограниченны.
Любочка беспрестанно ласкается к маменьке, Петруша вообще не ласков, и Палагея Петровна нередко повторяет при нем:
— Как же не любить Любочку больше, она ласковое дитя, — а недаром говорят, что ласковое телятко две матки сосет.
Впрочем, все единогласно находят, что у Петруши почерк бойкий. В день именин папеньки он подносит ему стихи на почтовом листе, поздравляет его и потом начинает эти стихи декламировать наизусть.