Бандит, Слезкин Юрий Львович, Год: 1925

Время на прочтение: 13 минут(ы)

Юрий Львович Слёзкин

Бандит

М. О. Косвенну

Глава первая

Голову даю на отсечение, что вам и вовек не распутать моей истории. Я сам герой ее в некоторой степени и то до сих пор не пойму, как это все так обернулось. Надо иметь семь пядей во лбу, нужно быть тайновидцем вещей, высшим математиком, медицинским доктором, бес его знает кем надо быть, чтобы докопаться до сути дела. Да нет, куда там!
Люблю я покушать. Это моя слабость. Когда я ем, у меня всегда хорошее настроение, ну а когда у меня хорошее настроение, так я ем еще больше. Так что я даже не знаю, чего у меня больше — аппетита или настроения. Впрочем, одно другому не мешает. Потому что я так полагаю: понятно, если не подкрепиться, так можно умереть от огорчения, а огорчений столько, что нельзя не подкрепиться.
Я и говорю Марьянке:
— Дочка моя единоутробная, не осталось ли у тебя чего-нибудь от обеда? Смерть как есть хочется. Прошел в Голувцы да обратно — грязь по колена, едва ноги выволок. Тебе поклон от Гаврилы Шаройки. Не поленись наскрести отцу чего ни на есть.
А она мне без всякого внимания:
— Это мне не в диковинку, что вам жрать охота, а то было бы удивительно, кабы вы без аппетита находились. Только у меня нет ничего.
— Как же это так,— спрашиваю,— ничего нет?! Я этого совсем даже не соображу. Правда, мы люди среднего достатку, но, однако, голодом себя никогда не стесняли. Я таки тебя, Марьянка, никак не пойму. С каких это пор ты хозяйствовать переучилась?
— Вы,— отвечает,— папашенька, оставьте свои обидные выражения при себе. А хозяйствовать не вам меня учить! Меня мамонька, царствие ей небесное, на всю жизнь выучила. Однако вы все равно ничего не получите.
Тут, конечно, не теряя своего доброго расположения, я кулаком об стол:
— А вот когда отец говорит, примерная дочь обязана молчать и слушаться. Живо мне на стол волоки, сорока!
Но только в силу моего мягкого характера Марьянка на все это ноль внимания, фунт презрения.
— Говорят вам: нет ничего!
И понимаете, даже с такой обидой в голосе, точно бы я тиран или деспот домашний.
Конечно, мне такое вынесть трудно, при всем моем мягкосердечии.
— Что же это,— кричу,— бунт в семейной обстановке? А сало где? А колбасы? Я вам покажу, кто здесь хозяин!
— Ну, если вы хозяин,— в непонятной обиде отвечает дочь,— так вот вам ключи от погреба,— пойдите, сами поглядите.
— Почему же это я сам пойду глядеть.
— А затем, чтобы ничего не увидеть!
Ну можете себе представить такое нахальное обращение дочери любимой с отцом родным? У меня даже никаких аргументов не нашлось, потому что вижу — дело на серьезный оборот клонит. Стою и глаза пучу. Тут, конечно, дочь, принимая в соображение мой преклонный возраст, к тому же усталость с дороги, говорит:
— Нет у нас ничего — съедено!
Я так и сел на лавку, а спросить не могу, слюна мешает. Вот тебе, думаю, приятная новость для хорошего настроения. Однако голод — не тетка. Проглотил слюну и спрашиваю:
— Как же это понимать прикажете?
— А так, папаша, и понимайте, что все съедено!
— Кем же это съедено?
— А вот ими все и съедено.
Тут я повернул голову туда, куда дочь моя смотрела, и ужаснулся. Представьте себе, на печи лежит человек незнакомый, наружности окончательно отвратительной, лежит в полном неряшестве, без всякого внимания, раскинув члены, и спит, точно бы у себя в доме.
— Это кто же такой?
— А вы бы его сами спросили,— отвечает Марьянка в явном расстройстве чувств — и сейчас же в слезы.— Только и умеете лаять почем зря, нет мне от вас жизни спокойной. Мамоньку в гроб угнали, так и меня туда же. Пусть себе все пропадет, не хочу этого терпеть больше. Нате вам горшки ваши, получайте барахло свое, управляйтесь сами себе на здоровье.
И с этими словами передник с себя скинула, ухват на пол, дежку 33со скамьи долой, солонку высыпала, что дальше-то больше: в слезы прямо-таки навзрыд, рекой Вавилонской, без всякого удержу. По правде вам скажу, я этих слез сызмальства боюсь. Ну прямо-таки даже не знаю, что с собою делать. Бывало, супруга моя взвоет, а у меня душа пополам. Чувствую: и на этот раз не совладать: взял табурет да табуретом об стол — раз, раз! Нет, думаю, шалишь — перестучу. Дочь воет, а я тарабаню.
Ну а с печи голос:
— Можно бы, папуленька, и потише! Надобности нет никакой меня оркестрой будить. Будьте, однако, здоровы.

Глава вторая

Тут вы и замечайте, как все пошло.
Смотрю я: сидит на печи орясина, ноги свесил, сапожищами по почипку шмурыгает, кулаками зеньки трет, лохмы сучьями-дыбором, в одежде этакое несообразное смешение военно-гражданское, на груди — пулеметное скрещение, разинул ртище медной кастрюлей — ну просто трогладит трогладитом! Однако с большим почтением.
— Вы, папашенька,— восклицает,— не сумлевайтесь насчет моих намереньев и общего положения дела. Я вашей дочери, как особе женского роду, открыться не имел оснований, почему обстоятельства своего посещения выразил кратко, однако, пригрозив за крик вывернуть ей брюхо наружу, сообщил о желании покушать, что тотчас же и было исполнено в точности. Так что, дорогой папашенька, вы на дочь свою родную не обижайтесь, а вам за угощение спасибо. В настоящем разе предлагаю вам выслушать. Для спокойствия вашего спервоначалу заявляю, имею быть покорным вашим слугой, честным, доблестным бандитом из банды Печеного, а сына вашего единоутробного Гриши Мыльняка — названным братом. С сим вместе от Гриши поклон высокоуважаемому папаше и единородной сестрице. А теперь разрешите почеломкаться.
Посудите сами, какие на этакую речь могли быть с моей стороны возражения? Однако, обнявшись с названным сыном, ждал я соответствующих разъяснений, а Марьянка так даже совсем отвернулась, но уважаемый гость продолжал с полной откровенностью:
— И еще просил наш любезный Гриша вам репортовать, как, лишившись на прошлом годе места в милиции за сокращением штатов и присвоение двух четвертей самогону, он в отчаянии подался в яры, где с божьей помощью по сей день пребывает. А страдная, боевая, честная наша бандитская доля ему пришлась по сердцу, и думает он в ней послужить на славу народа до конца дней. Но будучи примерным сыном, затосковал по любимом папаше. Надобно ему с вами свидеться по семейному делу без промедления. Впрочем, самому отлучиться из леса никак невозможно — могут опознать и на честный ваш родительский дом навести сомнение. Тут он меня обнял и сказал: ‘Родимый братец мой названный, Василь Балык, потрудись на доброе дело. Имеем мы стоянку недалеко от святого места моего рождения всего до завтрашнего утра, а неизвестно, когда в эти края приведет Бог вернуться. Пойди заместо меня в отчий дом, поклонись родителю моему в ноги и с сердечным убеждением склони его на свидание со мною. А наутро мы его отпустим обратно с подарками. Что же касается угощения, то ты не сомневайся, названный брат Василь Балык. Отец мой и сестрица ничего не пожалеют’. Ну, я так, конечно, и поступил, потому что для брата моего Григория Мыльняка у меня ни в чем отказу нет, а за угощение вторичное спасибо.
Все слова эти названный гость отрапортовал стоймя, как есть с полным почтением, а на последнем слове упал мне в ноги. Ну само собою понятно, при таком поступке мое родительское сердце облилось кровью, и, поднявши хлопца за плечи, я с полным удовольствием посадил его на лавку без всякого внимания к его отвратному обличию, а скорее даже напротив. Тут мы в молчании предались печальным мыслям, а Марьянка моя, отойдя к оконцу, тоже плакала.
Однако в скором времени решение мое стало твердо,— родительское сердце не камень, и хотя в желудке у меня пустые кишки болтались, подобно флагу на ветре, но, смею вас заверить, настроение мое воспряло, и, помолившись на святых Татьяну и Григория, я надел кобеняк 39, галоши и вышел разом с Василием Балыком на двор. А общее атмосферное состояние было, надо вам сказать, такое, что добрый хозяин шелудивого пса не выгонит!
Тут мы, перескочивши через прясла, огородами для большей тайности выбрались в поле и межами пустились к ярам. Но все-таки голод — не тетка, да к тому же с прохода кишки утряслись в полную меру, и стало меня брать сомнение. Так что на пятой версте я даже совсем обомлел.
— Позвольте,— говорю,— почтенный бандит Василий Балык, мне пока что передохнуть, принимая во внимание мой преклонный возраст и голодное состояние. Я хотя и весьма счастлив был угодить вам ужином, однако, лично не евши с полдня, порядком ослаб. К тому же желательно было бы получить от вас более точные разъяснения касательно моего сына, а вашего названного братца Григория Мыльняка.
Только Василий Балык ропота моего даже вовсе не принял во внимание.
— Ничего, папашенька,— отвечает, идя своим ходом,— это сущие пустяки, напрасно время терять, а от пустого брюха только шаг легче. Насчет же точных разъяснений, так это вас опять же любезнейший сын самолично удовлетворит.
Ну что же тут станете делать при таких обстоятельствах? Поднял я кобеняк выше колена, подобрал брюхо, скрепил сердце и этаким манером добрых еще семь-восемь верст отмахал безропотно, так что когда нас окликнули, меня точно из сна вытряхнуло.
А тут передо мной незнакомые личности.
— Вот,— говорит Василий Балык,— привел я Григория Мыльняка батьку. Представьте его по назначению. Мое вам, папашенька, спасибочко за компанию, счастливо оставаться, очень меня в сон ударило, прощавайте.
И с этими словами сгинул во тьме.
Незнакомые личности подхватили меня под локотки, спустили на дно оврага да прямо-таки пихнули куда-то в яму.
Спервоначалу я и разобраться не мог, до того меня сдурило, ну а после вижу — полыхает лучинка, сидит под нею некоторая особа в сивых усах, сам я будто стою в земляной горенке — пещера не пещера, а похоже что и пещера.
— Приветствую вас, гражданин, с прибытием,— говорит особа крутым басом,— как вам дорога показалась?
— А ничего,— отвечаю,— дорога самая непроходимая, лучшего и желать нельзя по вашей части.
— Эге,— говорит,— да ты веселый старик! Ну так тебя надобно порадовать. Ведите сюда Григория Мыльняка!
И вот вижу я через мало времени: входит в пещеру сын мой единоутробный, а руки у него прикручены назад.
— Папаша,— кричит,— родименький, не обманули надежд моих! Как мне благодарить вас! Ну, что я говорил вам, братоньки милые! Вот он, мой старик, перед вами как есть в полном виде. Прикажите, батько Печеный, ослобонить мне руки, чтобы мог я обнять родителя своего.
— Что же, это можно,— говорит особа и подает знак.
А у меня в голове затмение совершенное — начинаю галоши скидывать и все никак не пойму, кому их отдавать нужно. Только и опомнился, когда сын меня обнял.
— Вот, папаша,— говорит Григорий,— каковы дела. Надобно мне судьбу свою перестраивать наново. Порешил я с добрыми людьми побрататься. Исполняя служебный долг свой, принужден был вступить с ними в единоборство, но, захваченный в плен, сдался со всем чистым сердцем, обещав заслужить прощение верой и правдой. Так что теперь у меня иных помыслов нет, как быть достойным. А для заслуги окончательного доверия необходима ваша отцовская помощь: как пойдете вы домой, так скажите, что сын ваш убит в честном бою с бандитами, отчего получите вспомоществование, а сами будете держать с нами связь. Хутор ваш по такому делу очень подходящий.
— Так оно и есть,— подтверждает его слова особа,— иначе дом твой спалим, а сына присудим к казням через повешение.
Тут меня окончательно оторопь взяла.
Стою, трясусь, зубами щелкаю, а в кишках фактический переворот.
— Конечно,— говорю,— это ваше полное право так поступать, и сына своего я благословляю, но только как я с полдня ничего не ел, то мне в хорошее настроение прийтить никак невозможно, а без хорошего настроения слова ваши понимать безусловно отказываюсь.

Глава третья

Ну, ладно. Это-то ничего сейчас смеяться и даже соображения разные высказывать, а попробовали бы вы тогда на моем месте все такое испытать. Как сами изволите видеть, я человек большого масштабу, в полной силе, и даже в настоящем своем заточном положении духом не падаю, а в тот час, верьте не верьте, окончательно изничтожился. Только, видя мое такое затмение, сын мой к разговору меня не принуждал, а даже, напротив,— очень ласково меня за руку взял и все сам в подробностях изъяснил.
— Теперь же вы, папашенька, домой ступайте,— говорит,— потому что у нас наутро дело есть. А штаб-квартирой ваш хутор будет. Туда мы все сволокем до поры,— место самое укромное, никому и в голову не встрянет.
— Хорошо,— отвечаю,— сыночек, очень это даже все чудесно, только бы мне сейчас покушать чего ни на есть.
— Ну, это вы, папашенька,— отвечает,— немножко ошиблись. Мы бы вам с полным удовольствием ужинать изготовили, но в соображении осторожности костров разжигать не можем. Ничего,— говорит,— не попишешь! — боевое положение, а до дела обнаруживать себя никак нельзя. Вы уж так как-нибудь перетерпите и на меня не серчайте. Завтра вас неукоснительно всем обдарим полной мерой, а сегодня не побрезгуйте со мною выпить.
И подносит мне кварту самогону на корке черствого хлеба.
— Пейте,— говорит,— папашенька, на здоровье!
— Как же,— отвечаю,— я пить буду, ежели без закуски?
— А вы хлебца с солью прикусите, оно и сойдет.
Ну, я сдуру возьми да и выпей. И представьте себе, спервоначалу оно совсем изумительно вышло, общупал себя со всех сторон — дуб дубом. Хоть бы сейчас в танцы.
И никакого смущения духа, полное настроение.
— Ну,— говорю,— сыночек наш, спасибо и на этом! Вообще,— говорю,— орудуй по форме и от присяги не отступай, потому что твое дело боевое, а на перемену профессии имеешь мое формальное благословение.
И с теми словами, поклонившись честной компании, удалился во мрак ночи.
Только пришлось мне из яру раз пять вылезать. Никак его, проклятого, одолеть не могу. Возьму приступом до средины, а оттуда по глине вниз. Едва на корячках вполз, уже и весь дух вон, в голове кружение, ноги трясутся, от кобеняка отбиться не могу — встрял между колен,— на сапоги пудовики набило, что же касательно желудка, так и передать невозможно — точно бы его всего вывернули: жжет, подлец, и крутит.
Как после того я на ноги встал и какими путями через зловещие туманы шел, хоть убейте — не вспомню.
Одно скажу — кричал криком!
Долго ли, коротко ли, однако таким манером до свету плутал и вижу — места знакомые. Ну, думаю, шабаш! Лягу на печь — весь день не слезу, пусть Марьянка сама управляется. И, представьте себе, в гнев пришел, прямо-таки до зубовного скрежета.
— Ладно! — кричу.— Я тебе покажу кузькину мать! Будешь ты у меня слушаться отца! Вот заставлю тебя сейчас печь истопить и все тут!
А сам ногами грязь замешиваю, но только по всем данным места знакомые: сажалку обойти, подняться на бугорок — он и есть мой хутор. Однако вижу коров на выгоне. ‘Что за опера? — думаю.— Совсем моя Марьянка сдурела, без времени коров выгнала… ну, погоди…’ И иду я, значит, на коров вдоль сажалки, в расчете на случай потравы, а коровы — ходу. Представьте себе, будто никакого на меня внимания, травку щиплют, а между прочим отодвигаются. И чем я торопше к ним рвусь, тем они от меня дальше…
— Э, нет,— думаю,— я таки вас обдурю: что мне округ сажалки бегать за ними, лучше я на них через сажалку по ватерпасу 40от кратчайшей точки. Сажалка у меня — одно слово что сажалка, а в настоящем положении лягушечной глубины. Плевое дело! И с таким расчетом, кобеняк подобрав, я с полным основанием в воду.
Да-с! Вот тут-то оно и вышло дело… не успел я передохнуть, как по самую маковку, а ноги — точно кто снизу держит и к себе тянет, а земля из-под ног бежит, а кобеняк на голову, а в мозгах орудийный разрыв. Караул! Обстоятельство несомненное — топну! Но крикнуть не могу — душит, темь непровидная, да к тому же лёт во глубину потрясающий.
Только и помню…
Но в неожиданности времени голос:
— Какого еще лешего валит?
А к нему другой:
— Шлялся тут который всю ночь пьяный.
А к другому третий:
— Уж не подстрелил ли, чего доброго, птицу?
И вот, как перед богом: чувствую, общупывает меня кто-то со всех сторон, за кобеняк потянул, хотя глаз не открываю — чур-чур меня, болотная нечисть,— однако сознание полное, и вдруг, представляете себе, смех:
— Да это же Григория Мыльняка батька!
— Ну и ну! Намылился старик — пожалуйте бриться! Вставайте, папашенька, приехали!
Все ж таки, беря в соображение несоответствие положения утопшего, я только один глаз приоткрыл и вижу — склонилось надо мной некоторое рябое лицо отвратного, но знакомого виду, а вокруг будто водяная облачность. Смотрю да молчу в ожидании — чего будет.
— Не узнаешь, папашенька?
— Нет,— отвечаю, подумавши,— как не узнать такое хайло? Только лучше бы его не видел ни разу — тошно!
— Это вам, папаша,— возражает,— с перепою тошно. Шутка ли сказать, всю ночку прогулочку совершали, да к тому же еще с кручи по грязи на салазках заголя сиганули! Полное,— говорит,— вам выражаю сочувствие!
А тут из облака другая личность: сынок единоутробный.
— Что же это вы, отче родимый,— кричит,— такого сраму наделали: людям на головы сыпетесь! Никак от вас этого не ожидал! Не будь туману, подстрелили бы вас живым манером!
Ну, тут я уже не стерпел. Сами понимаете, всякое хорошее настроение от таких событиев пропадает. Открыл второй глаз, сел наземь и кричу:
— Ослоухие дурни! Пропаду на вас нет! Самый вам раз в болоте жить с гадами. Только нет моего желания через вас от голоду до потери разума доходить, объедалы проклятые! Сгиньте!

Глава четвертая

Но представьте себе, никакого конца моим мучениям из этого не вышло. Подняли меня на ноги, обтерли кое-как да и говорят:
— Между протчим, папаша, видно, вам судьба такая — боевую долю вместе с нами делить. Радуйтесь, что целы остались, а то по туману могли бы шею сломить. Все ж таки со светом отпустить вас домой недопустимо в видах тайны нашей диспозиции, а потому предлагаем вам за нами следовать в поход. В дело вас не допустим по слабости вашего здоровья, однако помощь оказать сумеете. Сядайте в тачанку да и айда…
Как бы вы на моем месте поступили, хотел бы я поглядеть? Что тут прикажете делать! Кони ржут, братва ругается, сам батько Печеный на переднем возу куркулем развалился, кричит скрозь туман:
— Что, старик, перекрещиваться собрался? Так и быть, в кумовья зови!
Одно я только и думаю: куда ни на есть везите, скорей бы до горячего довезли, а от дела этого ихняго уж словчусь как-нибудь.
И тронулись мы, значит, в путь. Всего восемь возов, двадцать шесть хлопцев. Выбрались из яров на луга, а оттуда в лес, да лесом, проселочною дорогою пяток верст отъехали и стали. Солнце-то едва поднялось — плачет, снизу мокрень, сверху мокрень, по мхам склизко, и такая тоска меня обуяла,— представить себе не можете!
А бандитный народ возы в ряды установил, ружья из-под сена повытягал и к просеке. А Григорий мой первый из них заправила. Ну просто глазам своим не верю, откуда у него этой дерзости столько! Точно вот из рода в род — бандит почетно-потомственный.
— Вы, папашенька, не сумлевайтесь,— говорит,— мы это дельце живым манером обтяпаем. Плевая вещь!
— Ну уж нет,— отвечаю,— это ты себе как хочешь, я тебе не советчик, а сам я встревать в грязное дело не желаю. У меня руки чистые, орудуй в одиночку. Но только отца родного забывать не годится.
И с теми словами отошел в сторонку, на бугорок посуше, так что как раз весь плацдарм виден. Прилег — смотрю. Злодеи мои поперек рельс сосну свалили да под насыпь.
Поверите ли, траву вокруг себя пообдергал от досады. Однако слышу — гудет. И представьте себе, все громче, так, что даже земля подо мной затряслась… И гудет, гудет, и гудет, а у меня волосы дыбором!
Только выскакивает на пути хлопец. Помахал чевой-то красным флагом да снова под насыпь. Я даже уши заткнул. Вот сейчас, думаю, ад кромешешный!
Ну, между протчим, благополучно. Смотрю, ползет этакая громада, вытянулась из-за поворота и приставать начала. А тут с обоих сторон — братва.
— Эх, сволота, сволота! — шепчу.— И куда вы только лезете, и чего вам только надоть? Эх, сволота, сволота! Хай бы вас уж всех перестреляли!
Однако ничего подобного. Влез один хлопец к машинисту на паровоз, а другие к вагонам. Ну, тут, понятно, вой, руки вверх, повылазило народу до черта,— прямо даже непонятно: столько его и без всякого сопротивления. Окружило их хлопцев пять с ружьями наизготовку, а уж гляжу — кой-кто барахло из окон выворачивает.
А чем дальше, тем больше добра волокут! Смотрю, мой Григорий два чемодана за плечи вскинул, корзинку в руках несет да еще другими командует.
‘Это что же такое,— думаю,— как же так? Совсем они публику пообчистят, а на меня никакого внимания. Ну как есть сволота петая! Разве же так можно! Эх, сволота, сволота!’
Тут я и сам не знаю как вышло. Точно меня кто гвоздем в заднее место: прямо-таки в догадку не пришло,— как с бугра-то кубарем в ложбинку, а с ложбинки на насыпь, а с насыпи — в вагон!
Обернулся вокруг себя,— сидят по скамейкам сплошные дамочки! И прямо-таки лица на них нет от страха.
— Руки вверх! — кричу.— Которое золото — отдавай!
Даже и сам не знаю, откуда слова только эти взял. Понимаете, формальная оторопь напала. Глаза таращу, а губы трясутся. И надо же так, чтобы насупротив — ветчинная колбаса. Ну, вижу ветчинную колбасу — оторваться не могу, тянет!
— Вы тут зачем,— кричу,— съедобу разложили? Может, имеются такие, что по три дня не евши, а вы жрете! Волоките всю какую ни на есть съедобу ко мне! Живо!
А сам за колбасу. Прямо-таки, сказать можно, ополоумел. Однако меня за руку.
— Голубчик, бандит, прошу вас, не берите! Нам еще до Золотоноши ехать — купить не на что!
Обернулся, вижу держит меня за руку дамочка, а около нее другая, и обе плачут. Ну до того противно!
Я, как вам известно, слез сызмальства боюсь. Зверем завыл:
— Молчать! Ежели которые дамочки хамят, так мы их живым манером пристукнем.
Только поднялось тут совершенно невообразимое. Хоть святых вон! Беспросветные рыдания, деваться некуда. Куда не повернись — слезы: бабье да дети! Поверите ли, дошел до точки. Схватил чемодан — об пол, корзину — об пол!
— Молчать у меня!
А сам не знаю, как дальше быть, за что первое приняться, дурак — дураком: топчусь на месте, дамочки вокруг меня топчутся, которые руки вверх держат, которые барахло ко мне волокут. Только слышу — что за черт! Под самыми ногами шум…
Глянул в окно — лес мимо!
Батюшки! Оставили меня дьяволы! Забыли! Караул!..
Кинулся на площадку, а поперек дороги проводник:
— Во время ходу не разрешается.
Ну что прикажете делать!
— Сволота, сволота! — думаю.— Продали старика ни за что!
Стою, верите ли, и плачу. А вокруг меня уже всякие персоны, с револьверами, с ружьями — откуда взялось.

Глава пятая

Да-с, почтенный товарищ, такое-то дело. Вот и сижу я с вами почем зря в собачьей клетке, вшей кормлю.
Что же касательно того, чтобы по вашему совету всю эту историю чистосердечно рассказать следователю, то, между протчим, он все равно не поверит, потому я и сам, как сейчас в сытости и хорошем настроении, небольшое к ней сомнение имею. Бог его разберет, чего только от пустого желудка не померещится.
1924
Украина, г. Кролевец

Примечания

Впервые — Ленинград. 1925. No 14—15.
Печатается по: Собр. соч. М., 1928. Т. 4.
Рассказ неоднократно переиздавался, переведен на немецкий язык. Посвящен другу Слёзкина, известному советскому историку, профессору Марку Осиповичу Косвену (1885—1967).

—————————————————————-

Источник текста: Слёзкин Ю. Л. Разными глазами. — Москва: Совпадение, 2013
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека