Б. Ф. Егоров. Проза А. В. Дружинина, Дружинин Александр Васильевич, Год: 1986

Время на прочтение: 40 минут(ы)

Б. Ф. Егоров

Проза А. В. Дружинина

А. В. Дружинин. Повести. Дневник.
Серия ‘Литературные памятники’
Издание подготовили Б. Ф. Егоров, В. А. Жданов
М., ‘Наука’, 1986
В русскую литературную жизнь конца сороковых годов Дружинин вошел как автор ‘Полиньки Сакс’. В следующем десятилетии наиболее известными стали фельетоны Дружинина и его критические статьи. Меньшее впечатление произвели на критику и публику его переводы шекспировских трагедий (‘Король Лир’, ‘Кориолан’, ‘Король Ричард III’, ‘Жизнь и смерть короля Джона’), хотя они сохраняют свое художественное значение и в наши дни. Посмертно в литературном сознании многих поколений Дружинин остался как либеральный критик, ‘англоман’, защитник ‘чистого искусства’ {См.: Чуковский К. И. Люди и книги шестидесятых годов. Л., 1934.}. Правда, исследованиями и публикациями последних десятилетий {Герштейн Э. Новый источник для биографии Лермонтова: Неизвестная рукопись А. В. Дружинина.— Лит. наследство, 1959, т. 67, Демченко А. А. Из истории полемики Чернышевского с А. В. Дружининым.— В кн.: Н. Г. Чернышевский: Статьи, исследования и материалы 4. Саратов, 1966, Зельдович М. Г. Неопубликованная статья А. В. Дружинина о Некрасове.— Некрасовский сб., 4. Л., 1967, Штейнгольд А. М. Дружинин, а не Михайлов.— Русская литература, 1970, No 4, Ямпольский И. Г. Заметки о Чернышевском: (К полемике Н. Г. Чернышевского с А. В. Дружининым).— В кн.: Н. Г. Чернышевский: Статьи, исследования и материалы, 8. Саратов, 1978, Мещеряков В. П. Чернышевский, Дружинин и Григорович.— В кн.: Н. Г. Чернышевский: Эстетика. Литература. Критика. Л., 1979, Рябцева Т. Ф. А. В. Дружинин-писатель: Канд. дис. Л., 1980, Она же. О ‘литературности’ и ‘театральности’ в прозе и критике А. В. Дружинина.— Науч. тр. Курского пед. ин-та, 1981, т. 216, Зельдович М. Г. А. Дружинин или А. Рыжов? (Об авторе отклика ‘Библиотеки для чтения’ на эстетическую концепцию Чернышевского).— Русская литература, 1980, No 3, Осповат А. Короткий день русского ‘эстетизма’ (В. П. Боткин и А. В. Дружинин).— Лит. учеба, 1981, No 3, Егоров Б. Ф. Борьба эстетических идей в России середины XIX века. Л., 1982, Скатов Н. Н. А. В. Дружинин — литературный критик.— Русская литература, 1982, No 4, Осповат А. А. В. Дружинин о молодом Достоевском.— В кн.: Достоевский: Материалы и исследования, 5. Л., 1983, Дружинин А. В. Литературная критика / Вступ. ст. Н. Н. Скатова, примеч. В. А. Котельникова. М., 1983.} репутация эта несколько поколеблена. Дружинин оказался значительно более сложным и иногда более демократичным. К тому же, смеем надеяться, публикация многолетнего Дневника писателя, впервые осуществленная в настоящем издании, достаточно основательно раскроет читателю идейные и художественные интересы автора. Дневник позволяет понять противоречивую натуру Дружинина и не менее противоречивое его мировоззрение, вводит в творческую лабораторию писателя, в новом свете обрисовывает известные художественные произведения Дружинина, а главное, является своеобразной летописью русской литературной и журналистской жизни пятидесятых годов, ‘справочником’ не менее важным, чем другие произведения этого рода (скажем, чем Дневник А. В. Никитенко).
Александр Васильевич Дружинин родился 8 октября 1824 г. в семье видного петербургского чиновника почтового ведомства. Отец, Василий Федорович, отличался большим трудолюбием и исключительной честностью (в трудные недели отступления из Москвы в 1812 г. он спас и сохранил денежный ящик Московского почтамта, за что был награжден большим имением Мариинское в Гдовском уезде Петербургской губернии). Трудолюбие и честность — отличительные качества и Александра Васильевича. Будущий писатель получил хорошее домашнее воспитание. В 1840 г. он поступил сразу во 2-й класс Пажеского корпуса, одного из самых привилегированных учебных заведений России. Здесь началась литературная деятельность Дружинина, главным образом как поэта-сатирика, высмеивающего начальство и товарищей.
В августе 1843 г. Дружинин был выпущен из корпуса и произведен прапорщиком лейб-гвардии Финляндского полка, где уже служили его два старших брата. Самое важное событие той поры — дружба будущего писателя с П. А. Федотовым, тогда офицером Финляндского полка, уже получившим известность художником. Дружинин оставил о нем ценную статью ‘Воспоминания о русском художнике Павле Андреевиче Федотове’, опубликованную в ‘Современнике’ (1853).
Слабое здоровье, недостаточность средств (отец умер к этому времени), а главное, все большая тяга к литературе отдалили Дружинина от интересов офицерской среды. Правда, товарищи единогласно избрали его полковым библиотекарем, и Дружинин много сил положил на приобретение серьезных книг и журналов. Но все же в январе 1846 г. он выходит в отставку в чине подпоручика и поступает на службу в канцелярию военного министерства, где трудился до января 1851 г., когда окончательно вышел в отставку в чине коллежского асессора. В эти годы Дружинин полностью уже погрузился в литературную работу.
Вторая половина сороковых годов в русской литературе была переломной. Относительная замороженность общественной жизни, своеобразная неподвижность, закостенелость ее сказывались и в некотором равнодушии общества к поэзии и драматургии, неизменным спутникам интенсивных эпох. На первый план выдвигалась аналитическая проза. Громадный успех имели альманахи, изданные Н. А. Некрасовым: ‘Физиология Петербурга’ (1845) и ‘Петербургский сборник’ (1846), с повестями и очерками Белинского, Тургенева, Герцена, Григоровича, Достоевского, Даля, Панаева и других авторов. Это были своеобразные манифесты ‘натуральной школы’, реалистической школы, возглавляемой и пропагандируемой В. Г. Белинским. Усваивая великие достижения Пушкина, Гоголя, Лермонтова, она опиралась на социальный анализ, особенно выделяя типизацию (даже ‘массовость’) образов и демократизацию типов и сюжетов. На первых порах такие принципы приводили к некоторой статичности и внешней описательности, но даже на ранних этапах становления ‘натуральной школы’ заметно стремление наиболее талантливых писателей углубиться в подробности жизни героев, показать движение мыслей и чувств персонажей (повесть Ф. М. Достоевского ‘Бедные люди’, 1846). Социальная типизация и психологизм, динамическое движение событий, расширение области художественного изображения характерны для первых цельносюжетных романов ‘натуральной школы’ — ‘Кто виноват?’ А. И. Герцена и ‘Обыкновенная история’ И. А. Гончарова, появившихся в 1847 г.
В сороковых годах в условиях общественно-политической консервации обильно расцвели разного рода утопии. Мы видим конструирование идеалов социальных, этических, педагогико-воспитательных и т. п. Возникают общественные утопии самых разных видов — от крайне социалистических (идеи петрашевцев) до крайне реакционных (славянофильские концепции). Возродился и новый вариант романтизма в литературе, метод, где должное вытесняет сущее, идеал торжествует над реальностью (философские повести В. Ф. Одоевского, романы А. Ф. Вельтмана, рассказы и повести Ап. Григорьева). Большое впечатление производили на русского читателя ранние романы и рассказы Ч. Диккенса, где причудливо смешивались реалистическая сатира и романтическая сказка, трезвый критический взгляд на современный мир и сентиментальные настроения. Колоссальный успех имели в сороковых годах романтические романы Жорж Санд, в центре которых стояла главенствующая проблема западноевропейской и русской мысли той поры: освобождение личности (особенно женщины) от общественных пут, от традиционной морали. Этот вопрос в совокупности с больной русской проблемой— судьбами крепостного крестьянства — был главным и для ‘натуральной школы’, а некоторая расплывчатость в постановке и решении его вносила романтическую ‘дымку’ и в реалистический метод.
Все это отложило отпечаток на творчество Дружинина.
От ранней поры его литературной деятельности почти ничего не сохранилось. Дошедшие до нас наброски и замыслы содержатся в папке Дневника и публикуются в настоящем томе. Как видно, это все наброски повестей, рассказов, очерков. Среди них несколько особняком выглядят включенные в Дневник разработки планов пьес из истории Европы начала XIX в. и Италии эпохи раннего Возрождения. Однако обнаруженный в архиве Дружинина набросок краткого содержания драмы о семье Саксов (он публикуется в разделе ‘Дополнения’) свидетельствует, что молодой литератор скорее готовил себя к поприщу драматурга, чем к роли прозаика,— мы узнаем об успехе первой пьесы юного автора ‘Жена игрока’ (на какой-то любительской сцене? в полку? на домашнем спектакле у родных?— сведений нет, ни в каких репертуарных списках известных театров эта пьеса не числится).
Будущая ‘Полинька Сакс’, оказывается, мыслилась тоже в виде драмы. Подробный план этой драмы, к сожалению, или не дописанный, или не сохранившийся полностью, многое раскрывает в творческой истории самой знаменитой из повестей Дружинина. Основная сюжетная канва да и основные черты характера всех трех главных персонажей были задуманы в основном так же, как и в окончательном прозаическом варианте 1847 г. Интересны, однако, некоторые оттенки, которые показательны именно для первоначального плана. Прежде всего это отчетливое стремление к творческой полемике с Жорж Санд, ибо совершенно ясно, что Дружинин задумал сюжет с прямой проекцией на роман Жорж Санд ‘Жак’ (1834), и любой читатель, помнивший французский образец, видел это невооруженным глазом (тем более что с романом можно было познакомиться не только по-французски: он был переведен и опубликован в 1844 г. в ‘Отечественных записках’, хотя и в очень урезанном цензурой виде).
Сюжет ‘Жака’ как будто бы точно предваряет замысел ‘Полиньки Сакс’: честный, умный, немолодой Жак женится на юной и недалекой Фернанде, вскоре влюбляющейся в красивого, пустоватого Октава, Жак, не желая препятствовать их взаимной любви, добровольно устраняется. Многие детали сюжета дружининской повести также напоминают роман Жорж Санд: отъезд Жака из дому, откровенности в переписке Фернанды с подругой-наперсницей Клеманс и т. п., не говоря уже об эпистолярной форме обоих произведений, изредка нарушаемой вставками от автора-издателя писем (однако следует учесть, что эпистолярная форма повествования вообще широко применялась в западноевропейской и русской литературе, особенно в периоды сентиментализма и романтизма).
Все эти совпадения давали повод чуть ли не всем исследователям подчеркнуть вторичность, подражательность ‘Полиньки Сакс’: ‘…юный Дружинин целиком взял сюжет и основные мотивы своей повести из Жорж-Зандовского ‘Жака» {Венгеров С. А. Собр. соч. СПб., 1911, т. 5, с. 21.}, ‘Написанная под сильным влиянием повести Жорж Санд ‘Жак’, ‘Полинька Сакс’ не отличалась художественной самостоятельностью’ {Цейтлин А. Г. Русская литература первой половины XIX века. М., 1940, с. 391.}, ‘Дружинин пытался прямо скопировать Ж. Санд в ‘Полиньке Сакс’, но произведение получилось слабое, искусственное’ {Кулешов В. И. Литературные связи России и Западной Европы в XIX веке (первая половина). 2-е изд. М., 1977, с. 176.}. Правда, есть статьи о Дружинине, в которых разделы о ‘Полиньке Сакс’ вообще обходятся без упоминания Жорж Санд, как будто бы ‘Жака’ и на свете не существовало {Кирпичников А. Забытый талант.— Ист. вестник, 1884, No 4, с. 37—38, Мейлах Б. Русская повесть 40—50-х годов XIX века — В кн.: Русские повести 40—50-х годов. М., 1952, т. 1, с. XLII—XLIII.}, но это уже исключение, а не правило. Был и случай, когда подчеркивалось, что на ‘Полиньку Сакс’ ‘повлияли не лучшие, наиболее острые в социальном отношении произведения французской писательницы, а ее незначительная повесть ‘Вальведр’, к которой ‘Полинька Сакс’ близка даже в деталях’ {Вердеревская Н. А. Становление типа разночинца в русской реалистической литературе 40—60-х годов XIX века. Казань, 1975, с. 123.}. Но повесть ‘Вальведр’ относится к значительно более позднему периоду творчества Жорж Санд (1861), поэтому ни о каком воздействии ее на ‘Полиньку Сакс’ не может быть и речи.
Как бы то ни было, конечно же, Дружинин ориентировался на романы Жорж Санд и на ‘Жака’ в особенности. Но, оказывается, уже на раннем этапе работы над сюжетом, в конспекте драмы он спорит с писательницей, видя в ее женских образах неестественную, нарочитую экзальтацию: ‘Женщины Жорж Занда даже часто смешны идеальным своим взглядом на жизнь и исключительностью своих чувств в пользу одной страсти’. Удивительно точно сказано! Идеализация женских образов, женской любви имела место и в русской литературе. Но что же касается ‘исключительности чувств в пользу одной страсти’, и именно страсти любовной,— это в самом деле своеобразие Жорж Санд. Хотя сходные женские образы мы найдем в новейшей французской литературе той поры (и у Стендаля, и у Мериме), Жорж Санд довела эти особенности до гиперболизма, до болезненности.
Герои жорж-сандовского ‘Жака’ на протяжении всего повествования погружены в атмосферу любви, упоительно купаются в ней, сказочно преодолевают все препятствия (например, Октав, окруженный в доме разгневанными офицерами, все же умудряется каким-то образом по крышам убежать от своих караульщиков). Все персонажи, за исключением отвратительной мадам де Терсан, идеальны, возвышенны, благородны и своей жизнью как бы искупают и преодолевают грязные, греховные связи предшествующих поколений (например, чистейшая и честнейшая Сильвия — плод прелюбодейства, по матери она сводная сестра Фернанды, по отцу — Жака). Даже эгоистичный в своей страсти Октав полон благородства и самопожертвования.
Хотя любовь — основное побуждение героев, однако сквозь весь роман проходит лейтмотивом мысль, что любовь временна, что она непостоянное чувство и что заранее любящим уготован печальный финал. Жак требует уничтожить брак, взаимную обязательную связанность, как ‘одно из самых варварских установлений, которые создала цивилизация’, необходимо лишь обеспечить ‘существование детей, рожденных от союза мужчины и женщины, не сковывающего навсегда их свободу’ (письмо 6-е, от Жака к Сильвии). Некоторые персонажи предаются свободной любви, не будучи в браке (Сильвия, Октав).
Романтический максимализм, гипертрофия личного, индивидуалистического начала во многом объясняются стремлением противостоять прозаической действительности, что особенно сказывалось в женских образах и характерах, отгороженных от общественной деятельности, в которых усиливались и углублялись именно любовные страсти.
В русском же быту, в общественном сознании, отражаемом, естественно, и в литературе, поведение женщины и изображение женской страсти предполагало известные границы, во многих произведениях ощущаются жесткие нравственные запреты (образ Веры в ‘Герое нашего времени’) или сила традиционных нравственных идеалов (пушкинская Татьяна). В сороковых годах чрезмерность страсти воспринималась уже как искусственная душевная распущенность (любовные переживания юного Адуева в ‘Обыкновенной истории’ Гончарова) и все больше проступает трезвое, даже ироническое, отношение к романтическим страстям и героям, как правило применительно к мужским персонажам.
Женские образы в русской литературе традиционно разрабатывались с особым вниманием к высшим духовным ценностям, противопоставленным ‘низменным’ страстям. Вообще ‘страсти’ были отданы лирике и опоэтизированы в творчестве Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Некрасова, Фета. В прозе лишь Тургенев в середине века новаторски стал разрабатывать соответствующие темы.
Пройдя сложный путь, пережив в шестидесятых годах своеобразный схематизм и даже ‘нигилизм’ по отношению к любовным темам (рационализм разночинной интеллигенции противостоял темам ‘идеальной’ любви у дворянских писателей), русская проза лишь позднее, в семидесятых годах, вновь пристально разрабатывает эти мотивы и глубоко, всесторонне, детально раскрывает любовные чувства героев (романы Достоевского, Л. Толстого, драмы Островского). Произведения Жорж Санд в сороковых годах восполняли недостаток романтических настроений в русских повестях и романах, с одной стороны, и живо соответствовали наметившемуся тогда интересу к проблемам эмансипации женщины — с другой. При этом ситуации, придуманные французской писательницей, получали подчас неожиданное наполнение под пером русского автора. Так, главный персонаж Дружинина — при сохранении его той же сюжетной функции — приобретает черты, характерные именно для русского общества середины XIX в.
В романе Жорж Санд Жак нигде не служит, жизнь офицера, пережившего ‘поход’ 1812 г. в Россию, осталась позади, во время действия романа Жак по целым дням лежит на ковре и курит. Ничего подобного нет у Дружинина. Главный его герой, Сакс, не меньше, если не больше, чем семейной жизнью, занят своей служебной деятельностью {См.: Кийко Е.И. Сюжеты и герои повестей натуральной школы.— В кн.: Русская повесть XIX в. Под ред. Б. С. Мейлаха. Л., 1973, с. 325—327.}. Уже в раннем плане драмы он получил свою фамилию, явно намекающую на его немецкое (прибалтийское?) происхождение. Это и понятно: деятельный мир петербургского чиновничества был густо насыщен немецкими семьями, и недаром петербургские персонажи русской прозы, отличавшиеся активностью, жизненной энергией, получали немецкие имена — от пушкинского Германна из ‘Пиковой дамы’ до гончаровского Штольца (Гоголь в ‘Мертвых душах’ избрал греческую фамилию для подобного персонажа — Костанжогло, но там действие перенесено в одну из южных губерний).
В отличие от будущей повести в первоначальном драматическом замысле Сакс направлял свою незаурядную энергию не на служебные дела или улучшение жизни своих крестьян (в повести он намеревался даже освободить их от крепостной неволи), а на борьбу с соперником графом Галицким, ставшим мужем его бывшей жены. Правда, Галицкий, по контексту драмы,— ничтожный человек, достоин презрения, он легковесен, подл, готов в угоду всесильному вельможе князю *** взять в любовницы ‘скандальную даму’, к которой охладел князь, и способствовать сближению князя с собственной женой. Сакс раннего варианта отнюдь не идеальный герой, и он подкупает Гиршбейна, поверенного Галицкого, чтобы знать намерения соперника, и мстит подметными письмами, доносами… Этот сюжет дает возможность достаточно правдиво показать характер озлобленного чиновника в реальности николаевской эпохи. Месть его ограничена тоже чиновничьими сферами и идеалами, хотя возможности Сакса, свободно распоряжающегося должностями и связями, явно преувеличены автором {Сакс считает, например, что ему ничего не стоит получить место губернатора в нужной губернии. Ср. продолжение ‘Анны Карениной’, придуманное К. Леонтьевым для обуздания ненавистных ему либералов: Вронский назначается губернатором в ту местность, где экспериментирует Левин, Вронский ссылает Левина в монастырь. См.: Леонтьев К. Собр. соч. СПб., 1913, т. 7, с. 276.}.
Бесспорно, на замысел Дружинина влияла романтическая драма, особенно лермонтовский ‘Маскарад’ с его магистральными темами страдания и мести.
Озлобленная душа Сакса в какой-то степени также отдаленное предвестье будущих персонажей Достоевского, первые шаги русской реалистической литературы в разработке подобных характеров.
Некоторые сходные черты проявляются и в других ранних повестях и рассказах Дружинина, например в ‘Лоле Монтес’, отданной в 1848 г. в некрасовский ‘Иллюстрированный альманах’ (повесть и альманах в целом были запрещены цензурой). Вынужденная дать согласие на брак с противным стариком, героиня жаждет опутать его своими лицемерными ласками, разорить, обесчестить, ‘покрыть срамом’ его имя…
Подобные черты характера, несомненно реально существовавшие в жизни, в литературном изображении казались весьма необычными, отсутствие прямого авторского осуждения воспринималось как недостаток. Гармоничный П. В. Анненков в обзорной статье ‘Заметки о русской литературе прошлого года’ (‘Современник’, 1849) недоумевает по поводу ситуации, изображенной в повести М. М. Достоевского ‘Господин Светелкин’, когда Наташе, героине повести, может быть приятно находить пороки в женихе, ‘чтоб надеждой на будущие страдания возвратить себе утраченное право по-прежнему гордо смотреть на жалкую, всепорабощающую посредственность’ {Анненков П. В. Воспоминания и критические очерки. СПб., 1879, т. 2, с. 36.}.
Сближают раннего Сакса с будущими персонажами Достоевского и непредсказуемые повороты чувств и поступков, совсем не в духе размеренного существования петербургского чиновника немецкого происхождения. Твердо решивший было уклониться от дуэли, навязываемой ему Галицким, он взрывается, когда тот подозревает жену ‘в тайных сношениях с бывшим ее мужем’, и принимает вызов, полный любви к своей бывшей жене, он в ответ на ее любовные признания вдруг приходит в ярость, ‘проклинает несчастную, укоряет ее во всех своих бедствиях, отвергает мысль примирения и признается в вечной своей ненависти’ — и все же намеревается симулировать умирание, чтобы подсмотреть реакцию измученной женщины…
На этом рукопись Дружинина обрывается, мы так и не узнаем, каков был первоначальный замысел развязки. Однако все отмеченные ‘Достоевские’ черты персонажей ненаписанной драмы отличают ранний вариант произведения как от романа ‘Жак’, так и от журнального текста ‘Полиньки Сакс’. В повести будут совершенно убраны все гнусности Га-лицкого, он остается просто легкомысленным светским шалопаем, вместо титула графа он получит княжеский титул (впрочем, уже в замысле драмы, видимо, Дружинин в одном месте написал вместо ‘граф’ ‘князь’), исчезает вельможа князь *** вместе со ‘скандальной дамой’, исчезнут и все мстительные выходки Сакса. Константин Сакс приобретает лишь одни положительные черты, тем самым как бы приближаясь к персонажам ‘Жака’, прежде всего к его главному герою, но лишь в самой общей интонации, возвышающей образ в противовес сентиментальной неглубокой героине. Персонаж Дружинина — предчувствие активной личности, деятельность которой соответствовала бы общественным потребностям страны.
Образ Полиньки по сравнению с первоначальным замыслом рядом с главным героем станет значительно менее схематичным. Ранняя полемика Дружинина с Жорж Санд, недовольство ходульной идеальностью ее героинь углубится в повести. Полинька в отличие от Фернанды, жадно учившейся у Жака и Сильвии, равнодушна к знаниям и навыкам, которые ей в изобилии настойчиво предлагает Сакс. Дружинин сильнее, чем Жорж Санд, подчеркивает последствия воспитания в закрытых пансионах. Полинька, руководствуясь ограниченными вкусами и представлениями, привитыми пансионом, совершенно не понимает, не ценит ни ума, ни нравственных достоинств Сакса. Но перед смертью наступает прозрение, и она запоздало страстно в него влюбляется и гибнет.
Проблема развода у Дружинина очень скомкана, вынесена за пределы сюжета: ведь в условиях николаевского времени бракоразводный процесс был чрезвычайно трудным, почти невозможным в реальной жизни делом. Дружинин предпочел здесь по аналогии с некоторыми сюжетными ходами раннего драматического варианта сказочно-романтическое разрешение ситуации, как удалось Саксу добиться развода, мы не знаем.
Дружинин вообще весьма романтичен в описании всех служебных подвигов Сакса: герой безукоризненно честен, демократичен, разоблачает махинации весьма ‘почтенных особ’, и не он, а они летят со своих должностей и т. п. {Белинский в письме к К. Д. Кавелину от 7 декабря 1847 г., как будто бы прямо метя в повесть Дружинина, раскрывает разницу между романтическим (‘реторическим’ по Белинскому) и реалистическим (‘натуральным’) методами в литературе: ‘Вот, например, честный секретарь уездного суда. Писатель реторической школы, изобразив его гражданские и юридические подвиги, кончит тем, <что> за его добродетель он получает большой чин и делается губернатором, а там и сенатором. Это ценсура пропустит со всею охотою, какими бы негодяями ни был обставлен этот идеальный герой повести, ибо он один выкупает с лихвою наши общественные недостатки. Но писатель натуральной школы, для которого всего дороже истина, под конец повести представит, что героя опутали со всех сторон и запутали, засудили, отрешили с бесчестием от места, которое он портил, и пустили с семьею по миру, если не сослали в Сибирь…’ (Белинский, XII, 460).}
Зато более реалистической по сравнению с романом Жорж Санд выглядит развязка повести. Там сильный, мужественный Жак все берет на себя и уходит из жизни, освобождая влюбленную в Октава свою жену, Фернанду. А у Дружинина главная нравственная, психологическая тяжесть последствий развода легла на женщину, и слабый организм Полиньки не смог сопротивляться скоротечной чахотке.
Злободневный в общеевропейском масштабе женский вопрос, уже становившийся актуальным в России (наиболее остро борьба за женское равноправие разгорится в шестидесятых годах), явная симпатия автора к образу Полиньки, великодушие и благородство героя, подробные психологические очерки характеров благодаря самораскрытию персонажей в их письмах, динамический сюжет, живой разговорный язык — все это принесло ‘Полиньке Сакс’ заслуженный успех.
Недоброжелательный к Дружинину А. В. Старчевский в своих воспоминаниях о писателе (корыстный, скупой журналист, фактический хозяин ‘Библиотеки для чтения’ начала пятидесятых годов, до смерти не мог забыть презрения, которое к нему питал Дружинин) тем не менее должен был признать: ‘После того, как ‘Полинька Сакс’ облетела всю Россию, после того, как не было русского семейства, где бы и матери и дочки не засыпали с этой повестью в руках, не старались всеми путями и средствами собрать справки: кто такой этот симпатичный адвокат и защитник всякой увлекшейся неопытной девушки и женщины <...> — Дружинину открыты были двери всех гостиных, салонов и будуаров… Каждая дама того времени считала за счастье увидеть Дружинина, хотя украдкой взглянуть на этого милого человека’ {Старчевский А. Александр Васильевич Дружинин.— Наблюдатель, 1885, No 4, с. 115}.
В архиве Дружинина хранится письмо переводчицы Н. М. Латкиной от 12 марта 1857 г.: ‘…я никогда не смела бы и мечтать, чтоб ко мне написал автор ‘Полиньки Сакс’ (Письма, с. 10). Но не только женщины, мужская половина русских читателей тоже отнеслась к молодому прозаику весьма одобрительно. В 1862 г. известный романист Г. П. Данилевский вспоминал в письме к Дружинину, какое впечатление на него, студента, произвел дебют адресата (Данилевский пишет о себе в третьем лице): ‘Студентом он очумел от прелестей Полиньки Сакс <...> Ему указывали Вас на улице, он, как некий тать, следил Вас однажды от былого Исаакиевского моста, по Кадетской улице, до рынка, что на Большом проспекте. Бледноватый джентльмен в долгополом пальто и с портфелью под мышкой шествовал тогда пред ним по безобразным дырявым тротуарчикам, не поднимая глаз. А глупый студент, с румяными выпуклыми щеками, шествовал сзади, затаивши невиннейшее дыхание!’ (Письма,с. 115).
И скупой на похвалы Некрасов писал Тургеневу в Париж 11 декабря 1847 г.: ‘Читайте в 12 No ‘Совр<еменника>‘ ‘Полиньку Сакс’, автор — небывалый прежде, а каков — увидите’ (Некрасов, X, 94).
Печатные отзывы крупнейших литературных критиков того времени о ‘Полиньке Сакс’ были также положительными. Даже в ревниво соперничающих с ‘Современником’ ‘Отечественных записках’ появилась хотя и краткая, но вполне сочувственная характеристика — в обзоре А. Д. Галахова ‘Русская литература в 1847 году’ {Общий анализ этой статьи см. в кн.: Кулешов В. И. ‘Отечественные записки’ и литература 40-х годов XIX века. М., 1959, с. 246—252.}: ‘Полинька Сакс’ Дружинина обещает в будущих трудах автора — если он в первый раз является в литературе — нечто отменно хорошее’ {Отечественные записки, 1848, No 1, отд. V, с. 24.}.
Наиболее разносторонние и объективные отзывы о ‘Полиньке Сакс’ принадлежат Белинскому. Один из них, более откровенный, содержится в частном письме к В. П. Боткину от 2—6 декабря 1847 г.: ‘Эта повесть мне очень понравилась. Герой черезчур идеализирован и уж слишком напоминает сандовского Жака, есть положения довольно натянутые, местами пахнет мелодрамою, все юно и незрело,— и, несмотря на то, хорошо, дельно, да еще как! Некр<асов> давал мне читать в рукописи. Прочтя, я сказал: если это произведение молодого человека, от него можно многого надеяться, но если зрелого — ничего или почти ничего’ (Белинский, XII, 444).
Второй известный нам отзыв Белинского — в последней обзорной статье критика ‘Взгляд на русскую литературу 1847 года’: ‘Многое в этой повести отзывается незрелостью мысли, преувеличением, лицо Сакса немножко идеально, несмотря на то, в повести так много истины, так много душевной теплоты и верного сознательного понимания действительности, так много таланта, и в таланте так много самобытности, что повесть тотчас же обратила на себя общее внимание. Особенно хорошо в ней выдержан характер героини повести — видно, что автор хорошо знает русскую женщину’ (Белинский, X, 347). Показательно, что критик подчеркивает понимание писателем действительности, самобытность таланта, удачно обрисованный характер ‘русской женщины’, а не подражательность и идеализацию героев.
‘Полинька Сакс’ оказала воздействие на литературу. Подробное, свободное, хотя и сентиментальное, описание женской любви вошло в русскую прозу как предвестие женских образов Тургенева и Достоевского. Но для настроений того времени примечательно, что особый успех имел образ Сакса: видимо, в переломную эпоху, когда начиналась в России буржуазная эра, когда в жизнь все интенсивнее входили сильные личности и энергичные деятели-практики, образ Константина Сакса стал важным литературным открытием.
Явились и прямые подражатели, например удивительно переимчивый М. В. Авдеев, который в своем романе ‘Тамарин’ (1850) следовал не только за Лермонтовым (Тамарин — ухудшенная и сниженная копия Печорина), но и за Дружининым: бесстрашный борец за правду в служебном, чиновничьем мире, Иванов чуть ли не пародийная копия с Сакса. Об этом ядовито писал в рецензии на сочинения М. В. Авдеева молодой Чернышевский (1854): ‘…гораздо легче браться за переделку, правда, не колоссальных, а просто очень хороших произведений, например, хоть за переделку ‘Полиньки Сакс’, превосходный снимок с которой заканчивает ‘Тамарина’ {Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч.: В 15-ти т. М., 1949, т. 2, с. 215.}.
Несомненно воздействие дружининской повести и на значительные произведения русской литературы, на гончаровского ‘Обломова’ (образ Штольца) и в особенности на роман А. Ф. Писемского ‘Тысяча душ’ (1858), где образ Калиновича — усложненное и углубленное продолжение типа Сакса. Писемский работал над романом в тесном общении с Дружининым, будучи его помощником по редактированию ‘Библиотеки для чтения’. Интересно, что герой романа Калинович сочиняет повесть — в подражание ‘Жаку’ Жорж Санд, как отмечает другой персонаж романа, критик Зыков, прототипом которого для Писемского послужил Белинский.
Заметим, что ситуация самоустранения мужа, узнавшего о любви жены к другому, ставшая особенно известной у нас благодаря роману Н. Г. Чернышевского ‘Что делать?’ (1863), усвоена через Дружинина и существовала в отечественной литературе вплоть до начала XX в., когда появилась драма Л. Толстого ‘Живой труп’ (1900).
Вторым произведением Дружинина, опубликованным в ‘Современнике’ (февраль 1848 г.), была повесть ‘Рассказ Алексея Дмитрича’. Она существенно отличалась от ‘Полиньки Сакс’. Для этого произведения характерен несколько неожиданный для русской прозы той поры диапазон тем и образов. Прежде всего поражает своеобразное предчувствие мотивов зрелого Достоевского.
Напряжены и покрыты тайной семейные отношения в детстве Алексея Дмитрича. Бедность, неустроенность немалого семейства отмечена каким-то глубоким разладом между отцом и матерью. Мать в чем-то виновата перед своим мужем, но в чем был ее ‘грех’ и обманули ли отца или он сам пошел на компромисс ради приданого? — читателю неизвестно.
‘Достоевская’ стилистика просматривается в образе изломанного и издерганного Кости: он вполне вписался бы в круг ‘мальчиков’ из ‘Братьев Карамазовых’. Болезненная амбиция, максимализм чувств и поступков, молниеносные перемены настроения, инфантильная наивность и честность делают Костю собратом Коли Красоткина, Смурова, Илюши Снегирева… Вероятно, Костя имел своего реального прототипа среди товарищей Дружинина. В дневниковом наброске (1845) повести из жизни светских юношей заметны сходные черты характера героя (в том же Дневнике прямо сказано, что барон Реццель списан с соседа по имению, с барона П. А. Вревского. См. запись 16 августа 1855 г.).
Одна из главных идей второй повести Дружинина — тема напрасного, гибельного самопожертвования. Подобный круг идей основательно занимал молодого Дружинина, он несколько раз писал об этом в Дневнике. Характер Веры Николаевны, главной героини повести,— цельный, непоколебимый, закрытый для читателя и для Алексея Дмитрича в своих душевных переживаниях. Мы видим только непреклонную готовность жертвовать собой ради близких. Ясно, что Вера, молодая, полная сил, зачахнет, погибнет в атмосфере мелких и отвратительных семейных дрязг. Однако Алексей Дмитрич, выражая мысль автора повести, пытается бунтовать против такой нелепой жертвенности, ратует за свободное и достойное человека существование. В этом чувствовался общий дух ‘западничества’ сороковых годов, борьба за освобождение личности от бытовых, унижающих его пут.
В дальнейшем у революционных демократов-шестидесятников (Чернышевский, Добролюбов, Писарев) этот протест против любых форм навязанной жертвенности, принужденных обязательств выльется в пропаганду разумного и гармоничного сочетания в человеке личных интересов и альтруистического отношения к ближним. В другом кругу сходный протест мог носить и бунтарски-анархический оттенок. В своих крайних индивидуалистических проявлениях он приобретал весьма острые и даже грубые формы, отразившись, например, в душевных взрывах героев и героинь позднего Достоевского. В XX в. он получит в оправдание экзистенциалистский лозунг: ‘Неблагодарность — это вынужденное проявление свободы’ (Ролан Барт).
Мы обнаруживаем подобный мотив и в сороковых годах прошлого века. Добродетельная Варенька в повести Достоевского ‘Бедные люди’ перед свадьбой с господином Быковым вдруг начинает немилосердно мучить Макара Девушкина ‘вздорными поручениями’, унизительными посылками в магазины для закупок разных мелочей к свадьбе, хотя Варенька не может не понимать, какие жестокие раны наносит она сердцу бедного Макара.
Достоевский эти эпизоды не подчеркивает, не объясняет, но за него это сделал проницательный критик Вал. Майков в обзорной статье ‘Нечто о русской литературе в 1846 году’ (‘Отечественные записки’, 1847), истолковавший жестокость Вареньки как своеобразную месть, как ‘неблагодарность’ освобожденного от унизительной опеки: ‘…едва ли есть на свете что-нибудь тягостнее необходимости удерживать свое нерасположение к человеку, которому мы чем-нибудь обязаны и который — сохрани боже! — еще нас любит! Кто потрудится пошевелить свои воспоминания, тот наверное вспомнит, что величайшую антипатию чувствавал он никак не к врагам, а к тем лицам, которые были ему преданы до самоотвержения, но которым он не мог платить тем же в глубине души’ {Майков В. Н. Соч: В 2-х т. Киев, 1901, т. 1, с. 208.}.
Аналогичный пассаж встречается в повести А. И. Герцена ‘Долг прежде всего’ (1851): ‘Быть близким только из благодарности, из сострадания, из того, что этот человек мой брат, что этот другой меня вытащил из воды, а этот третий упадет сам без меня в воду,— один из тягчайших крестов, которые могут пасть на плечи’ {Герцен А. И. Собр. соч.: В 30-ти т. М., 1955, т. 6, с. 299.}. Интересно, что сходные ситуации возникали и в произведениях писателей предшествующих поколений, но там заметно стремление смягчить конфликт. Так, В. К. Кюхельбекер в романе ‘Последний Колонна’ (1830-е гг.) подобную коллизию переводит в великодушный план: ‘Он спас мне жизнь, и с той поры он меня не чуждается: он понимает, как тягостна одолженному благодарность, когда тот, кому хочешь принесть ее, от нее отказывается’ {Кюхельбекер В. К. Путешествие. Дневник. Статьи. Л., 1979, с. 524.}.
Юный Станкевич в письме к Я. М. Неверову от 2 декабря 1835 г. жалуется, что ему ‘так обидно, так унизительно’ после ‘великодушного упрека’ девушки {Станкевич Н. В. Переписка. М., 1914, с. 342.}. Любопытно, как комментирует этот порыв ‘неблагодарности’ литератор, близкий к кругу ‘Современника’, к Герцену и Дружинину,— П. В. Анненков. Он в книге ‘Николай Владимирович Станкевич’ (М., 1857), невольно модернизируя побуждения Станкевича, подтягивает смысл его письма к новым трактовкам: ‘Он начинает понимать все, что есть оскорбительного в непрошенных жертвах, неделикатность их и посягательство на самостоятельность человека’ {Анненков П. В. Воспоминания и критические очерки. СПб., 1881, т. 3, с. 341.}.
Алексей Дмитрич у Дружинина видит ограниченность отца героини, генерала Надежина и разнузданную грубость ее мачехи, поэтому он вряд ли думает о неделикатности со стороны Веры, но его заботит разрушение души девушки. Он считает, что ненужной жертвенностью, добровольно лишая себя радостей жизни, она оскорбляет свое достоинство. Ее поведение противостоит идеалу свободного развития человека. Дружинин, правда, не исключает и другой трактовки поведения Веры: ‘… в бесплодном самопожертвовании женщины есть своя святая, высокая заслуга — это поддержание веры в возможность чистейших побуждений на земле…’. Но все же Алексей Дмитрич, по воле автора, ‘не хотел остановиться’ на этой мысли. Он проклинает бессмысленную самоотверженность героини, проклинает то, что он называет ‘фамилизмом’: ‘…это семейство, которое раздавило меня в детстве и хочет еще губить мою молодость!..’. Любовь к героине сменяется раздражением и даже ненавистью, и Алексей Дмитрич навсегда покидает ее дом.
Тема семейного гнета тоже характерная особенность русской литературы и публицистики (Белинский, Островский, Добролюбов, Писарев, Щедрин и т. д.). Дружинин один из первых начал ее разрабатывать.
Проблема ‘непрошенных жертв’ и ‘неблагодарного’ раздраженного протеста против них (‘комплекс Майкова’, как можно условно это назвать), впервые описанная русским критиком, объясняет отчасти и эгоистическое отталкивание Алексея Дмитрича от бед ближнего, нарочитое нежелание помогать ближнему, что приводит к жестокой мысли: ‘…чужое горе не трогает, а ожесточает мою душу’. В какой-то степени здесь доведены до крайности черты гордых жорж-сандовских героев. Например, Жак в одноименном романе не выносит благодарности, которую ему пытаются изъявлять многие облагодетельствованные им люди, сам он ‘никогда не просит о малейшем одолжении’. Но — подчеркнем — в ясной и четкой фразе Дружинина чувствуется стилистика лермонтовской прозы.
Алексей Дмитрич полагает, что достойный человек сам должен строить свою жизнь и, следовательно, со своими бедами человек должен справиться один. И тем не менее Алексей Дмитрич — благородная натура, и ему свойственны самоотверженные поступки. Он героически защищает раненого Костю и затем не менее героически вытаскивает его с поля боя. Но силы души, считает он, нельзя расточать по пустякам. Крупных же деяний он не смог совершить, так как не нашел достойной цели. В конце повести он ведет жизнь отшельника, дворянского бирюка. Дружинин почувствовал ситуацию, характерную для России XIX в. Общественная жизнь не давала возможностей для выражения способностей человека. Узость деятельности, пустота — вот удел героя Дружинина. Его можно поставить в ряд ‘лишних’ людей, персонажей многих русских повестей и романов.
В русской литературе сороковых годов уже появлялся тип ‘лишнего’ человека. В нескольких повестях Ап. Григорьева показан любопытный характер Александра Ивановича Браги, в некоторых чертах напоминающий Алексея Дмитрича. В повести ‘Один из многих’ (1846) Брага прямо говорит о себе: ‘…я не литератор, не служащий, я человек вовсе лишний на свете’ {Григорьев An. Воспоминания. Л., 1980, с. 211.}. Кажется, это определение, столь важное в контексте русской общественной жизни, впервые появилось здесь. Четыре года спустя понятие ‘лишний’ станет благодаря тургеневской повести ‘Дневник лишнего человека’ известным всем русским читателям.
Образ Алексея Дмитрича в ряду ‘лишних’ людей занимает особое место. В главных своих свойствах, подчеркнутых и истолкованных публицистами и критиками (особенно Герценом и Добролюбовым), ‘лишние’ люди — жертвы николаевского времени, дворянские интеллигенты, не приспособившиеся к официальному служебному миру и потому вынужденные томиться в безделье, страдающие от отсутствия поприща, но бессильные изменить свою жизнь. Конечно, судьбу и черты Алексея Дмитрича можно легко вписать в такую трактовку. Однако у Дружинина смещены акценты: ослаблена тема социально-политического неустройства и усилен мотив сознательного стремления героя к обособленности, к уходу от общества, что, впрочем, не выдается за идеал и не вызывает одобрения автора. Хотя Алексей Дмитрич заявляет в конце повести, что деревенское уединение — это мечта человека ‘в минуты злого огорчения и душевной усталости’, но раньше он утверждал: ‘Должно быть, русское уединение особенно вредно перед другими: чуть человек засядет в деревню, как начинает или глупить или пакостить’.
В чертах героя второй повести, в изображении Дружининым детства и пансионной юности немало есть личного, автобиографического, заветного. Мысли о стремлении к уединению и независимости мы найдем в Дневнике писателя. Несомненно, и свое отрицательное отношение к войне на Кавказе, вообще к милитаризму (характерная гуманистическая тема русской классической литературы от Лермонтова до Л. Толстого) Дружинин перенес в мировоззренческие декларации Алексея Дмитрича, как и типичные идеи школы Белинского о громадном значении окружающей среды в детстве человека. Но любопытны и собственные оригинальные представления писателя о ребенке и о женщине. ‘…Всякий ребенок эгоист, и эгоист самый неумолимый. Согласие, гармония, веселье — это воздух для ребенка, и если вокруг него нет этих атрибутов, ребенку дела нет, отчего это происходит, он возмущается против всех и каждого, не добираясь до того, кто виноват в нарушении гармонии. Нужда раздражает его: может ли он рассуждать о причинах этой нужды? Оттого-то и большая часть браков несчастны,— женщины те же дети, и для брака богатство есть залог согласия’ — так совсем по-дружинински излагает свои взгляды Алексей Дмитрич.
Автор и не скрывает своей идеологической и психологической близости к герою. Точнее было бы говорить о близости к герою и повествователя, т. е. того лица, от имени которого начинается ‘Рассказ Алексея Дмитрича’, но собеседник героя не отделен от реального автора ни мировоззренческими, ни характерологическими, ни речевыми признаками. А между автором и героем имеются наряду со сходными чертами и существенные отличия. Дружинин мало походил на сибарита, не имеющего жизненной цели, он прежде всего труженик. А его герой, Алексей Дмитрич, погруженный в свой эгоистический мир,— лежебока, ‘лишний’ человек, упорный труд чужд ему.
В целом Дружинин создал оригинальный образ ‘лишнего’ человека. Этот вариант не получит дальнейшего развития в русской литературе, может быть, именно благодаря некоторой автобиографичности и прикрепленности к эпохе сороковых годов. Однако разработка типа ‘лишнего’ человека, как и отмеченные выше абрисы, наметки ‘Достоевских’ персонажей и ситуаций находились на магистральной линии развития литературы.
Продолжались и поиски Дружининым новых методов изображения человеческой души, что тоже готовило почву для психологической прозы, для молодого Льва Толстого, который через несколько лет войдет со своими повестями в русскую литературу. Отказавшись во второй повести от эпистолярной формы, Дружинин тем не менее сохранил исповедальный принцип. Рассказ почти на протяжении всей повести ведется от первого лица, от имени самого Алексея Дмитрича. Правда, этот метод сужает возможности — мы узнаем о душевных побуждениях одного героя, о переживаниях Кости и Веры Дружинин не повествует, да и Алексей Дмитрии у него говорит далеко не обо всем, многие его мысли и чувства остаются нарочито скрытыми, об этом откровенно признается сам герой (‘я не могу вспоминать об этом предмете’,— говорит он, например, когда речь заходит об отношениях между его родителями). Но дело даже не в этом. Главное, что Дружинин вообще показывает душевные состояния и переходы между ними относительно скупо, схематично. В сравнении с этим не только будущие анализы Толстого, но и уже имевшие место психологические описания Достоевского или Гончарова значительно богаче, сложнее и разнообразнее. Однако своеобразные ‘конспекты’ душевных движений в повестях у Дружинина могут быть сопоставлены с будущими романами Тургенева.
Многозначность и новаторство ‘Рассказа Алексея Дмитрича’ были не всеми поняты. С. С. Дудышкин, критик ‘Отечественных записок’, в обзорной статье ‘Русская литература в 1848 году’ посвятил несколько страниц разбору повести. Он отметил развитие таланта Дружинина по сравнению с первой повестью: ‘…мы видели, что автор пошел вперед после ‘Полиньки Сакс’, по крайней мере, в этом рассказе он задал себе вопросы и гораздо серьезнее и гораздо многосложнее, чем в первой повести’ {Отечественные записки, 1849, No 1, отд. V, с. 32. Статья анонимна, авторство Дудышкина раскрыто в статье: Егоров Б. Ф. С. С. Дудышкин — критик.— Учен. зап. Тарт. ун-та, 1962, вып. 119, с. 223.}. Но критик упрекает Дружинина за неясность причин, породивших необычный характер Алексея Дмитрича. Сам герой этот оценивается весьма негативно за равнодушие к чужому горю, за пренебрежение к природе, к судьбе Веры и т. д. И в конце всех этих сетований следует вывод, что Дружинин не осветил истоки и обстоятельства, создавшие характер героя, что абрис среды в повести слишком ‘общ’, что автор обманул надежды, родившиеся при чтении ‘Полиньки Сакс’.
Зато совершенно безоговорочно положительными были отзывы Белинского. В статье ‘Взгляд на русскую литературу 1847 года’, законченной печатанием в марте 1848 г., он отметил не только ‘Полиньку Сакс’, но и ‘Рассказ Алексея Дмитрича’: ‘Вторая повесть г. Дружинина, появившаяся в нынешнем году, подтверждает поданное первою повестью мнение о самостоятельности таланта автора и позволяет многого ожидать от него в будущем’ (Белинский, X, 347). Еще более горячо отозвался Белинский в письме к П. В. Анненкову от 15 февраля 1848 г.: ‘А какую Дружинин написал повесть новую — чудо! 30 лет разницы от ‘Полиньки Сакс’! Он для женщин будет то же, что Герцен для мужчин’. А ниже следует интересное добавление: ‘Но повесть Дружинина не для всех писана, так же как и ‘Записки Крупова» (Белинский, XII, 467).
Зная художественную требовательность критика и его неприязнь к пассивным, рефлектирующим типам в литературе (в последние годы и месяцы жизни — а он скончался в мае 1848 г.— Белинский отрицательно отзывался о ‘слабых’ людях, о явно распространившемся типе ‘лишнего’ человека), можно было бы предположить значительно более суровый отзыв о произведении, где в центр повествования поставлена именно неактивная личность. Но, во-первых, Белинский, очевидно, был очень доволен образом Веры, обрисованным несравненно более реалистично, чем образ Полиньки Сакс, а во-вторых, критик, наверное, понимал всю сложность поставленных в повести проблем, фраза ‘не для всех писана’ и сравнение с повестью Герцена о докторе Крупове усиливают уверенность в таком предположении.
После успешного дебюта двумя повестями Дружинин вошел в редакционный кружок ‘Современника’ как желанный автор и как добрый товарищ. Он становится постоянным сотрудником журнала. Некрасов в письме к И. С. Тургеневу в Париж от 12 сентября 1848 г. дает такую характеристику новому литератору: ‘Дружинин малый очень милый и не то, что Иван Александр<ович> (Гончаров.— Б. Е.): все читает, за всем следит и умно говорит. Росту он высокого, тощ, рус и волосы редки, лицо продолговатое, не очень красивое, но приятное, глаза, как у поросенка’ (Некрасов, X, 116).
В первые месяцы сотрудничества в ‘Современнике’ Дружинин стремился в художественных произведениях (рассказы ‘Фрейлейн Вильгельмина’ и ‘Художник’, 1848) ставить сложные психологические проблемы, решая их достаточно драматически. Правда, после ранних двух повестей все больше чувствовались нарочитость, авторская заданность, неоправданность сюжетных поворотов. А с 1849 г. наметилась и откровенная установка на ‘хэппи-энд’, на благополучную развязку.
Первый свой роман, ‘Жюли’ (‘Современник’, 1849, No 1), Дружинин заканчивает явно неправдоподобно и тут же, на последней странице, оправдывается и поясняет: ‘Смею сказать, что такой бессовестно счастливой развязки надо поискать да поискать в какой угодно литературе. Одному только Диккенсу отдам я пальму первенства за его ‘Сверчка’, где величайший злодей, под конец повести, разом исправляется… Много раз читательницы делали мне строгий выговор за то, что повести мои нестерпимо дурно кончаются. Я это сам замечал, потому что имею слабость привязываться к моим героям, особенно же к героиням. Крошечная Полинька, грустная Вера Николаевна, вспыльчивая Леля (‘Лола Монтес’.— Б. Е.), сантиментальная фрейлейн Вильгельмина и даже Костя (его тоже приходится причислить к героиням) по многим причинам весьма близки к моему сердцу. Мне очень совестно, что по милости моей фантазии на эти маленькие головки обрушилась такая буря бед и горестных приключений, причем иные из них даже и погибли. Но погубить Юлиньку я решительно не в силах. В голове моей уже было составлено грустное и более близкое к действительности окончание ее приключений, но бог с ней, с действительностью,— прочь начатые главы! Юлинька должна быть совершенно счастлива. Если и читатели согласятся, что губить мою Жюли было бы слишком жестоко, я не стану жалеть о грустном окончании’ (Дружинин, I, 379).
Последующие художественные произведения Дружинина, печатавшиеся в ‘Современнике’,— комедии ‘Маленький братец’ (1849) и ‘Не всякому слуху верь’ (1850),— были по самому жанру легкие и ‘благополучные’.
В основе повести ‘Шарлотта Ш-ц’ (1849), имевшей подзаголовок ‘Истинное происшествие’, лежала реальная история: жена немецкого поэта Генриха Штиглица покончила с собой, уповая, что ее смерть будет для мужа, переживающего гибель любимой, творческим побуждением. Но повествование воспринимается как оригинальный романтический анекдот, не более того, хотя сюжет под пером большого художника мог бы приобрести глубокий, многогранный, общечеловеческий смысл.
Дружинин чем дальше, тем настойчивее стремился как в собственной жизни, так и в творчестве уходить от сложности и трудности бытия в светлый, изящный, веселый мир интимного кружка друзей, в мир творчества, игры, шуток… Мотивы такого рода заметны уже по ранним записям в Дневнике. Эти настроения усиленно стимулировались периодом ‘мрачного семилетия’ 1848—1855 гг., когда серьезные и злободневные проблемы, как правило, были запретны в литературе. В области развлекательной беллетристики Дружинин не был оригинальным. Так называемые ‘светские’ романы и повести, к которым можно отнести и ‘Жюли’, в то время часто публиковались в ‘Современнике’. Им отдали дань и сам редактор И. И. Панаев, и Д. В. Григорович, и М. В. Авдеев, и Евгения Тур. Да и объемистые романы Некрасова, написанные совместно с А. Я. Панаевой (ее псевдоним — Н. Станицкий): ‘Три страны света’ (1848—1849) и ‘Мертвое озеро’ (1851), если и не были ‘светскими’, то уж, во всяком случае, весьма развлекательными и не претендующими на глубину.
Однако в жанре фельетонной прозы Дружинин явился новатором, хотя он и использовал опыт французской и английской периодики и отечественного журнала ‘Библиотека для чтения’, где редактор О. И. Сенковский много лет вел обозрения современной литературы явно в фельетонном духе. Недаром Дружинин в отличие от многих своих коллег достаточно положительно относился к Сенковскому, с удовольствием познакомился с ним, с удовольствием принял приглашение сотрудничать в ‘Библиотеке для чтения’ и т. п.
В ‘толстых’ журналах сороковых годов ведущим критическим жанром, оценивавшим и даже во многом определявшим и общее состояние литературы, развитие ее методов и господство определенных родов и видов (например, поэзии или, наоборот, прозы), дальнейшее развитие художественной литературы, был жанр годового критического обзора. Его твердо и последовательно утверждал Белинский — вначале в ‘Отечественных записках’, а с 1847 г. в обновленном ‘Современнике’. Но после смерти Белинского и сменившего его в первом журнале Вал. Майкова жанр годового обзора выродился, превратился в россыпь отдельных характеристик, лишенных общего стержня. Попытка Ап. Григорьева возродить идейный и обобщенный обзор в журнале ‘Москвитянин’, оказалась мало удачной, молодому критику не хватило концептуальности, целостности. Годовые обозрения вовсе утратили свой смысл при отсутствии критиков масштаба Белинского. Как верно заметил Дружинин в одном своем обзоре 1852 г., ‘из всех лохмотьев самые жалкие те, которые состоят из дорогой материи’ (Дружинин, VI, 596).
Дружинин стал создателем нового жанра, ибо в противовес серьезным и обобщающим годовым обзорам ввел ежемесячные фельетонные обозрения. Дебютируя в январе 1849 г. с новым циклом ‘Письма Иногороднего подписчика в редакцию ‘Современника’ о русской журналистике’, он выступал затем под этой рубрикой ежемесячно (исключая летние перерывы) в течение двух с лишним лет до апреля 1851 г. включительно, опубликовав 25 соответствующих ‘Писем’. А когда у автора возникли некоторые разногласия с руководителями ‘Современника’, недовольными чрезмерной ‘фамильярностью’ фельетониста по отношению к ‘серьезным’ темам, и он был приглашен сотрудничать в ‘Библиотеку для чтения’, то он продолжил и там публикацию своих обозрений под сокращенным названием ‘Письма Иногороднего подписчика о русской журналистике’ (начав не с новой нумерации, а продолжая старую, с письма 26-го. Не касаемся здесь некоторых деталей: отдельные ‘Письма’ были написаны другими лицами, не всегда обозначался порядковый номер, иногда нумерация путалась и т. п.).
Но связи с ‘Современником’ сохранились. Там стали печататься фельетоны Дружинина ‘Письма Иногороднего подписчика об английской литературе и журналистике’ (1852—1853), а в 1854 г. автор вернул в ‘Современник’ и ‘Письма… о русской журналистике’. И вослед Дружинину все журналы той поры рано или поздно ввели подобные обозрения, и даже многие газеты стали печатать месячные или ежеквартальные обзоры.
Вот как объяснял Дружинин современное господство обозрения-фельетона в одном из своих ‘Писем’ (1852): ‘Без прочной, строгой, ясно и подробно развитой эстетической теории не может быть критики, и до сих пор у нас нет критики, были только фельетоны, иногда по десяти листов печатных, фельетоны пламенные и изящные, шутливые и скучные, высокопарные и озлобленные, задорные, скучные и забавные, одним словом, фельетоны всех возможных сортов и разрядов. Одно время публика любила так называемую критику, усердно читала отчеты, разборы старых писателей и даже библиографию, теперь она очень расположена к ежемесячным обзорам журналистики, ей нравится фельетонная манера изложения, и будет нравиться до тех пор, пока не настанет время строгой критики’ (Дружинин, VI, 597—598).
Автор признает ограниченность жанра фельетона по сравнению с серьезным литературным обзором. Но фельетон позволял говорить о многом и разном, позволял избегать нежелательных конфликтов, полемики, литературных споров (Дружинин, VI, 13), а во-вторых, автор стремился к устранению всего ‘скучного’, тяжелого, дисгармоничного, тревожного: ‘…беритесь за перо не иначе, как в минуту довольства собою и шутливости’ (Дружинин, VI, 580). Дружинин преуспел в таком фельетоне, превращенном в живой рассказ о чем угодно: о погоде, о психологии, о событиях европейской и русской жизни главным образом анекдотического характера, в непринужденный разговор вкрапливался и анализ художественных произведений, проведенный со вкусом, воспитанным сороковыми годами, идеями Белинского.
От фельетонов литературно-критических был естествен переход Дружинина к чисто развлекательным фельетонам, к своеобразной смеси очерка, фельетона, детективной повести, юмористического рассказа… В свое время они принесли автору широкую известность. Начал он этот жанр циклом ‘Сантиментальное путешествие Ивана Чернокнижникова по петербургским дачам’ (‘Современник’, 1850) {Никем еще не был отмечен анонимный предшественник Дружинина. В Петербурге’ журнале ‘Репертуар и пантеон’ за 1845 г. (кн. 9) было напечатано ‘Фантастическое путешествие по петербургским дачам (из записок чертовидца)’, где автор помощью черта (сравни друга Чернокнижникова по фамилии Шайтанов) посещая столичные пригороды и наблюдает разные комические сценки. Обилие совпадений наводит на мысль, что это ранний вариант ‘Чернокнижникова’, принадлежащий молодому Дружинину.}. Фамилия героя произведена от слова ‘чернокнижие’ — так в кругу ‘Современника’ называли праздное времяпрепровождение, с изрядной дозой фривольности и т. п., друзья Дружинина, петербургские литераторы. Хотя в круг ‘чернокнижников’ в разное время входили Некрасов, Д. В. Григорович, М. Н. Лонгинов, В. П. Боткин, И. С. Тургенев, Л. Н. Толстой и др., но инициатором и вдохновителем ‘чернокнижных’ занятий и развлечений был Дружинин, что отразилось и в его очерках-фельетонах.
Уже многократно отмечалось в исследовательской литературе, что ‘мрачное семилетие’ 1848—1855 гг. отпугивало писателей разного рода репрессиями от серьезных социальных проблем, от обобщенных выводов и прогнозов. Это так. Но не следует забывать о каких-то внутренних побуждениях, душевных потребностях Дружинина, искренне тянувшегося к эксцентричному веселью в кругу друзей и активно вводившего в литературу элемент буффонады и шуточного гротеска (об этом еще будет у нас идти речь в связи с Дневником). ‘Чернокнижный’ жанр был всегда дорог автору, он в разных вариантах продолжал его потом много лет, когда страна уже далеко ушла от ‘мрачного семилетия’: ‘Заметки Петербургского туриста’ (‘Санкт-Петербургские ведомости’ 1855—1856), ‘Заметки и увеселительные очерки Петербургского туриста’ (‘Библиотека для чтения’, 1856—1857), ‘Заметки Петербургское туриста’ (‘Искра’, 1860), ‘Новые заметки Петербургского туриста (‘Век’, 1861), ‘Увеселительно-философские очерки Петербургского туриста’ (‘Северная пчела’, 1862—1863).
Попутно с ранних лет участия в ‘Современнике’ и в ‘Библиотеке для чтения’ Дружинин писал много статей о зарубежной литературе, современной и классической. Не отказывался он и от чисто художественного творчества, романы, повести, рассказы, драмы он продолжал печатать на страницах близких ему двух журналов. Следует еще вспомнить и переводческую деятельность Дружинина: с 1856 по 1865 г. были опубликованы его добротные переводы четырех трагедий Шекспира: ‘Король Лир’, ‘Кориолан’, ‘Король Ричард III’, ‘Жизнь и смерть короля Джона’.
Дружинин был очень трудолюбив и очень разносторонен в своих интересах, поэтому он всегда и выручал редакции журналов, особенно в трудные годы ‘мрачного семилетия’. В некрологе на смерть писателя (‘Современник’, 1864, No 1) Некрасов прежде всего подчеркнул именно это: ‘Дружинин обладал, между прочим, удивительною силою воли и замечательным характером. Услышав о затруднении к появлению в свет статьи, только что оконченной, он тотчас же принимался писать другую. Если и эту постигала та же участь, он, не разгибая спины, начинал и оканчивал третью. Кто помнит блеск, живость, занимательность тогдашних фельетонов Дружинина, которые во всей журналистике того времени одни только носили на себе печать жизни,— тот согласится, что такой человек в данное время в редакции журнала мог ломаться сколько душе угодно. Дружинин был выше этого ломанья’ (Некрасов, XI, 30).
Мгновенный всероссийский успех первых повестей Дружинина нисколько не вскружил ему голову, и хотя он был явно преувеличенного мнения о своих художественных и юмористических способностях (это особенно видно по Дневнику), но слава не ослабила его трудолюбия, ответственности и — важного спутника всякого истинного таланта — постоянной требовательности к себе.
К середине пятидесятых годов, когда явно рушились старые формы жизни и ощущалось веяние новой эпохи, зарождались новые и светлые надежды (смерть Николая I в 1855 г., поражение России в Крымской войне с Англией и Францией, обещания реформ, данные Александром II), окончательно сформировались социально-политические убеждения Дружинина. Он принадлежал к либеральному лагерю, ратовавшему за реформы, в том числе и за отмену крепостного права. И решительностью некоторых своих суждений он смыкался с демократами, а иногда и прямо выражая демократические тенденции русской жизни. Но он стоял за реформы мирным путем, ибо либералы решительно противились революционным акциям, не доверяя народу и стремясь сохранить status quo.
Способности Дружинина как литератора, критика, журналиста получили более весомые и перспективные возможности, когда издатель В. П. Печаткин в 1856 г. предложил ему возглавить ‘Библиотеку для чтения’. Уставший и постаревший О. И. Сенковский уже давно фактически не руководил журналом. Дружинин согласился и с осени 1856 г. стал редактором ‘Библиотеки…’ Он, несомненно, уже накопил необходимый опыт для общей эстетической теории, к которой он несколько легкомысленно относился четыре года назад. Его переход к руководству ‘Библиотекой для чтения’ совпал с прочным утверждением в критическом отделе ‘Современника’ нового сотрудника — Н. Г. Чернышевского. Можно думать, что Дружинину, скорее всего, пришлось перейти в другой журнал, ибо Некрасов явно предпочел ему Чернышевского. Хотя Дружинин соглашался с некоторыми суждениями молодого критика, можно найти даже прямые параллели между оценками обоими критиками творчества современных писателей (например, Л. Толстого), но в целом позиции этих писателей были не только различны, а во многом и противоположны {Помимо указанной выше литературы, см.: Егоров Б. Ф. Дополнение к теме ‘Чернышевский и Л. Толстой’.— В кн.: Н. Г. Чернышевский: Статьи, исследования и материалы. Саратов, 1962, 3, с. 313—316.}.
Крайности теоретических концепций Чернышевского, проявившиеся в его диссертации ‘Эстетические отношения искусства к действительности’ (1855): ‘принижение’ искусства перед жизнью (искусство — ‘суррогат’ жизни), акцентирование утилитарной, познавательной, логической, ‘объяснительной’ функций искусства в ущерб художественной — вызывали решительные возражения Дружинина, как и некоторое предпочтение Гоголя и гоголевской (‘натуральной’) школы Пушкину, высказанное Чернышевским в ряде его статей. На страницах ‘Библиотеки для чтения’ Дружинин выступил с программными статьями ‘А. С. Пушкин и последнее издание его сочинений’ (1855) и ‘Критика гоголевского периода русской литературы и наши к ней отношения’ (1856). Автор противопоставляет Пушкина как идеально гармоничного и ‘светлого’ писателя гоголевской школе в литературе, акцентирующей будто бы лишь грязные и темные стороны жизни. Эту школу и связанную с ней критику, от Белинского до Чернышевского, якобы защитницу ‘дидактического’ искусства, Дружинин противопоставляет критике и искусству ‘свободному’, ‘артистическому’, опирающемуся не на злобу дня, а на ‘вечные’ ценности и цели.
Свои идеи Дружинин реализует и в более частных статьях-рецензиях ‘Библиотека для чтения’: на ‘Стихотворения А. Фета’, на повести Л. Толстого, на ‘Губернские очерки’ Щедрина, ‘Очерки из крестьянского быта’ А. Ф. Писемского, ‘Повести и рассказы’ И. С. Тургенева и др. (1856—1857). Но критик в этих статьях ратует и за правду жизни, за знание быта, поэтому особенно высоко оценивает творчество Толстого, Писемского, Щедрина.
Дружинин был всегда очень чуток к веяниям времени. Под давлением общего духа эпохи, литературно-критических статей Добролюбова Дружинин в конце пятидесятых годов стал значительно больше внимания обращать на этические проблемы. В рецензии на роман Гончарова ‘Обломов’ (‘Библиотека для чтения’, 1859) он хотя и полемизирует с радикальной трактовкой Добролюбова, но в этом споре выдвигает на первый план не эстетические, а этические начала: подчеркивает нравственную чистоту Обломова и его превосходство перед Ольгой и Штольцем. В рецензии на ‘Сочинения В. Белинского’ (Там же, 1860), как бы корректируя свои прежние упреки Белинскому в ‘дидактизме’, Дружинин высоко оценивает его значение для литературы и критики.
Дружинин чувствовал, что он как бы виноват перед памятью Белинского. Он, видимо, задумал написать специальную статью о деятельности замечательного критика, от которой в архиве сохранился, к сожалению, лишь небольшой срединный отрывок: ‘Такова была безграничная, великая любовь Белинского к русскому слову и русскому искусству. Нужно ли теперь распространяться о том, как повезло и как благотворно было это свойство даровитого критика в пору его начинаний? Мы теперь далеко ушли от тридцатых годов, литературы нашей никто не презирает, всякое удачное произведение находит себе сочувствие во всех слоях общества, в литературе беспрепятственно высказываются идеи разумного прогресса — а несмотря на то, кто из нас, самых расположенных к ней лиц, не чувствует, до какой степени нам еще нужны люди, с любовью к литературе, хотя бы сколько-нибудь подходящей к любви Белинского. Взглянем хотя <бы> на современную журналистику, даже откинув от нее все издания, предпринятые для спекуляции или почему-нибудь не достойные внимания — разве…’ {ЦГАЛИ, ф. 167, оп. 3, No 107, л. 75.}. Подобными идеями автор снова вписывался в ряд ведущих критиков.
С другой стороны, чуткий Дружинин осознавал, что в целом его время прошло, наступала другая эпоха, и он прекратил с 1861 г. критическую деятельность в области русской литературы. В 1864 г. его не стало.
Многолетний Дневник Дружинина отразил все этапы его жизни и творчества. В сохранившейся части он охватывает 1843—1858 гг. Дневник этого писателя, впервые публикуемый в настоящем издании, помимо его общекультурной, исторической ценности, важен тем, что по-новому раскрывает мировоззрение, внутреннее состояние, неповторимую индивидуальность автора. Конечно, необходимо делать коррективы на авторские установки относительно ‘чужого глаза’, т. е. сознательные установки на возможность чтения дневника другими лицами, а кроме того, следует осторожно относиться к саморазоблачающим откровенностям автора. Например, он пишет о своей лености, эгоизме и т. п. Даже в художественных набросках Дружинин, со свойственным ему обостренным вниманием к неверному звуку и неприятием фальши, может усмотреть своего рода ‘ложь’ (ср. высочайшую требовательность Л. Толстого к себе как человеку и художнику, отображенную и в публицистике, и в письмах, и в дневниках: там тоже найдем сходные упреки и самоупреки во ‘лжи’). Необходимо помнить об этом. Дневник Дружинина оказывается замечательным документом, раскрывающим совершенно неизвестные стороны характера, поведения, взглядов автора и проясняющим некоторые обстоятельства, пусть даже и известные в общих чертах исследователям.
Материалы дневников особенно важны для изучения внутреннего мира лиц, раскрывающих в статьях, повестях, устных беседах, письмах лишь часть своей души и жизни, оставляя для себя многое, особенно то, что касается тонкостей личных, интимных переживаний. И наоборот, у писателей, довольно откровенно несущих читателю или собеседнику все глубины своей натуры, все тайны своих воззрений, дневники, как правило, менее интересны.
Смеем утверждать, что у Льва Толстого дневник, если не считать некоторых важных подробностей, мало что добавляет нового к его художественным и публицистическим произведениям, к письмам, к устным беседам. В то же время ровесник Толстого, осторожный и замкнутый Чернышевский, оказался бы для исследователя как личность, как индивидуальность, как социальный тип несравненно более обедненным и односторонним, если бы не были известны его дневники.
В творчестве Дружинина мы находим много противоречивого, часто даже не в связи с глубиной и сложностью взглядов, а из-за путаницы, слияния сразу нескольких систем или факторов, воздействующих на письменный (или печатный) текст. А Дневник помогает кое-что распутать, разобраться в противоречивости и объяснить многое, что осталось бы навсегда непонятным или даже загадочным.
Записи Дневника запечатлели побуждения человека живого ума, широкого кругозора, благородного и независимого. Его общественный темперамент объясняет его роль в журналах, к сотрудничеству в которых он умел привлечь многих литераторов. В свете его культа дружбы и солидарности между писателями становится ясным, почему именно Дружинин стал организатором Литературного фонда.
Дореволюционные и советские исследователи считали, что воздействие школы Белинского обусловило успех ранним повестям Дружинина, а затем он увлекся ‘чернокнижием’, бытовым и творческим, придерживался либеральных принципов и был глашатаем ‘чистого искусства’. Автор этих строк внес в эту концепцию некоторые уточнения, обнаружив, что во второй половине пятидесятых годов Дружинин стал осторожно отказываться от крайностей эстетизма — не без влияния Чернышевского и Добролюбова {Егоров Б. Ф. Очерки по истории русской литературной критики середины XIX века. Л., 1973, с. 121—124.}. Н. Н. Скатов в своих статьях о Дружинине еще больше подчеркнул связанность его критики с критическими работами Чернышевского и Добролюбова, и в сходстве, и в отличии {Скатов Н. Н. А. В. Дружинин — литературный критик.— Русская литература, 1982, No 4, с. 117—121, то же в кн.: Дружинин А. В. Литературная критика. М., 1983, с. 12—26.}. Но тем не менее все исследователи признали, что к началу шестидесятых годов иссякают творческие возможности Дружинина.
Не следует думать, что издание Дневника разрушает эту схему — он лишь значительно уточняет и корректирует ее. Если говорить об общем и о главном, то самое существенное, что вносит Дневник в наше понимание личности и творчества Дружинина,— это свидетельства о большей демократичности писателя, чем казалось ранее. Чуть ли не с первых страниц Дневника звучат тирады против сословного и корпоративного разделения общества, против принуждения и эксплуатации, заметно внимание к человеку независимо от его общественного положения. Особенно ярка запись от 16 января 1846 г.: ‘Боже мой, за что на одного человека, который ест трюфли, сотни глодают черствый хлеб, на одного, который сидит в театре, десятеро бедняков мерзнут около лошадей на подъезде, на одного офицера, который сидит покойно в караульной комнате, десятки солдат жмутся в одной комнатке и сидят сутки на хлебе и воде, не смея заснуть более двух часов’. А дальнейшие рассуждения об обездоленности простолюдинов как будто протягивают прямые нити к многим соответствующим тирадам Салтыкова-Щедрина пятидесятых-шестидесятых годов, очерк спокойной, безропотной кончины простого человека как бы предваряет рассказ Л. Толстого ‘Три смерти’. Острое чувство социальных несправедливостей, сочувствие к униженным говорят о родстве его прозы с магистральными проблемами русской литературы.
Дружинин думает об улучшении жизни своих крестьян (см. записи от 23 сентября и 22 ноября 1853 г.), он сочувствует солдатам в их тяжкой армейской жизни. Поверхностные ‘воинственные’ очерки, касающиеся событий Крымской войны, вызывали у него отвращение именно в связи с раздумьями о солдатских судьбах. Когда 8 октября 1854 г. Дружинин описывает, как его крестьян сдают в рекруты, он при виде народного горя не удерживается от гневных слов в адрес ‘всех бесстыдных мерзавцев, толкующих о трофеях, военной славе и прочем в таком роде’. Трезвые очерки офицерской и солдатской жизни, содержащиеся в Дневнике (см., например, запись от 10 августа 1845 г.), многое разъясняют в художественных произведениях Дружинина (см., например, описания военных сцен и прямые антивоенные тирады в ‘Рассказе Алексея Дмитрича’).
Дружинин, несомненно, по воспитанию и убеждениям был деятелем либерально-дворянского лагеря, даже ‘аристократом’. И многие его высказывания подчас как-то не вяжутся с демократизмом (для сравнения напомним: М. Бакунин, к примеру, несмотря на революционно-демократические принципы, в быту часто вел себя как настоящий барин и законченный эгоист). Когда мы читаем прямые политические высказывания Дружинина, в том числе и в Дневнике, то в них чаще всего соседствуют откровенно либеральные воззрения с откровенным же политическим антидемократизмом (см., например, запись от 17 сентября 1845 г.).
Мировоззрение Дружинина вобрало устои, свойственные людям его круга, его домашней среде, офицерской аристократической молодежи Пажеского корпуса. Но общий дух эпохи, писательская среда (Григорович, Боткин, Анненков, Тургенев), в которой он вращался, поддерживали его либеральные настроения. Была, однако, и другая среда, которая тоже оказала существенное воздействие на воззрения писателя: было солдатское и крестьянское окружение. И был деятель большого влияния — Белинский… Органический душевный демократизм тянул Дружинина к художнику Федотову, поэту и критику Ап. Григорьеву, драматургу Островскому — об их творческих и человеческих достоинствах он оставил ценные заметки как в Дневнике, так и в статьях.
В личности, в привычках, в поведении Дружинина смешивались разнородные стихии, в Дневнике запечатлен противоречивый образ писателя. Мы ради исторической правды не должны закрывать глаза на ‘аристократические’ пристрастия Дружинина, что, конечно, существовало (отметим органическую психологическую несовместимость Дружинина с кругом литераторов-семинаристов по образованию и воспитанию). Но не следует прямолинейно воспринимать дворянское ‘джентльменство’ Дружинина. Как видно из Дневника, ‘аристократизм’ автора оказывается защитной реакцией против тех же ‘аристократов’, представителей ‘света’, против пошлого мира офицеров и чиновников и даже против собственной семьи (с матушкой и братьями, между прочим, Дружинину трудно жилось под одной крышей). И в этом же контексте следует читать частые пассажи в Дневнике относительно одиночества и чуждости миру, обществу: ‘Он был чужестранец, как и я’ (16 августа 1855 г.). Эти слова оказываются грустной констатацией реальности, которую следовало бы изменить. Как счастлив бывал Дружинин, когда ему удавалось сблизиться с людьми, живущими близкими ему духовными и творческими интересами!
Природные и еще усиленные воспитанием и привычками Дружинина качества ‘джентльмена’ — аккуратность во всем, от дел до одежды, точность, сдержанность, ответственность, владение собой — давали подчас повод знакомым то шутя, то серьезно называть его ‘дэнди’. Но ведь эти черты его личности нисколько не свидетельствуют о противостоянии демократическому идеалу. Многое, что сам Дружинин истолковывал как ‘дэндизм’, на самом деле оказывалось глубоко человечным. Таков, например, лейтмотив, проходящий сквозь весь Дневник, да и вообще сквозь всю жизнь писателя: стремление к ограничиванию своих потребностей, довольство малым, постоянное благодарение судьбе за доставленное ему счастье. Есть два противоположных человеческих типа: одни бранят судьбу за недоданное им в жизни, другие же благославляют ее за то, что она им дала.— Дружинин явно принадлежал ко второй категории. Более того, он готов был не только благодарить судьбу, но и упрекать себя за то, что он не пользуется данными ему возможностями и не работает в полную силу. А ведь он был постоянно болен, слаб, труд и напряжение были для него нелегки, но Дружинин и здесь был настоящим джентльменом, он не любил распространяться о своих болезнях и жаловаться. Проницательный Тургенев однажды сказал Дружинину: ‘…у вас счастие зависит от ровного характера <...> Вы проживете не очень долго, однако ж не мало. Будете счастливы, или, скорее, не будете несчастливы’ (Дневник от 16 января 1854 г.).
Может показаться, что другой лейтмотив и Дневника, и художественных произведений, и очерков — пафос наслаждения — противоречит выше сказанному. Нисколько. Прежде всего следует учесть, что радикальная европейская и русская общественная мысль сороковых годов (европейская даже раньше) идею наслаждения жизнью связывала с раскрепощением человека от феодальных и буржуазных пут (социальных и нравственных), от догм христианского аскетизма, связывала с правом человека на полное счастье. И все утопические социалисты, особенно Ш. Фурье, и писатели типа Жорж Санд, и радикальные публицисты Франции ратовали за радости бытия как за один из самых существенных аспектов личного счастья. То же самое мы наблюдаем в философской мысли, особенно у немецких левогегельянцев. Л. Фейербах сделал борьбу за счастье человека, за его право на счастье и на наслаждение одной из самых главных своих философских и социологических тем. Как он подчеркивал во ‘Фрагментах к характеристике моей философской биографии’ (1846), ‘разумное наслаждение настоящим составляет единственную разумную заботу о будущем’ {Фейербах Л. Избр. филос. произведения. М., 1955, т. 1, с. 253.}.
Проблема счастья и наслаждения очень много занимала Белинского и Герцена, она перейдет от них к шестидесятникам, к Чернышевскому и Писареву. Так что Дружинин отнюдь не противостоял общей демократической линии в истории русской и западноевропейской общественной мысли. Поэтому, когда он в записках от весны 1847 г. провозглашает: ‘Жизнь есть наслаждение’, ратует за гармоничное развитие и проявление всех свойств и способностей человека, а затем отмечает, что в современном неблагополучном обществе человек испытывает не наслаждение, а страдание, и чем более развитой человек, тем этих страданий больше, то здесь Дружинин находится в русле самых радикальных принципов современной ему этики.
Наслаждение Дружинина, разными видами искусства, науками, товарищеской беседой, поездками или прогулками запечатлены с талантом большого литератора. Он не любил крайностей — ни жеманства, ни аскетизма, ни бездуховной чувственности. Да и не следует преувеличивать вообще его тяготение к земным радостям, хотя за ним (как и за Боткиным) утвердилась еще прижизненная ‘худая’ слава ‘чернокнижника’. Но достаточно внимательный читатель фельетонов и Дневника удивится такой славе — слишком много блеска, таланта, да и наивности во всех описанных там ‘похождениях’. И как далеко это от развлечений так называемой ‘золотой молодежи’. Французский путешественник де Кюстин, бывший в России в 1839 г., дал колоритный очерк московских светских шалопаев, описывая ‘связи этих развратников не только с погибшими женщинами, но и с молодыми монахинями, весьма своеобразно понимающими монастырский устав’,— во время одного кутежа в присутствии де Кюстина князь Н. даже сочинил от имени всех ‘куртизанок’ Москвы петицию властям с просьбой обложить женские монастыри соответствующими налогами {Маркиз де Кюстин. Николаевская Россия. М., 1930, с. 221—223.}…
Отметим, что Дружинин вообще придерживался нравственных запретов в ‘чернокнижной’ области (см., например, рассуждение в Дневнике от 10 сентября 1854 г. о ‘чужих женах’, отвращение к гаремам из крепостных крестьянок и т. п.). Ценны также постоянные критические самонаблюдения и замечания автора Дневника в свой адрес, пафос нравственного самоусовершенствования, что опять же сближает Дружинина с Л. Толстым, который весьма интенсивно освещал эту тему в своих дневниках.
И еще один аспект следует учесть — культ дружбы. Дружинин стремился выйти из узкого семейного круга, но его стремление к независимости не вело к отчуждению, хотя такое стремление было всегда характерным для Дружинина. Ему органически необходимы были собеседники, и не один, а несколько. В ‘Рассказе Алексея Дмитрича’ есть интересное лирическое отступление автора-повествователя: ‘В уединенной беседе человек является великим подлецом: отступается от своих убеждений, спорит без увлечения, потакает такому человеку, над которым верно бы посмеялся, если б был сам-четверт или сам-пят’ (Дружинин, I, 110). Ранний Дневник полон сетований на одиночество, скуку, на отсутствие друзей. 10 августа 1845 г. Дружинин записал в Дневнике: ‘Мне надо двух-трех людей молодых, очень молодых, с горячей душою, с верой в душу, в славу, в труд, в поэзию, в науку’ {Поразительное совпадение! Когда Дружинин взял в свои руки ‘Библиотеку для чтения’, П. В. Анненков в письме к нему от 1 сентября 1856 г. советовал: ‘Но ради бога, ищите вы молодых людей, чтоб разбавить дух мертвечины, который неизбежно нанесут вам однокорытники наши, уже давно усопшие <...> Изобретите вы, во что бы то ни стало, пару молодых, независимых, капризных, дерзких и несносных талантов’ (Письма, с. 26).}.
Дружинин очень тосковал в молодые годы без своего круга и тем более был обрадован, когда он, наконец, в редакционном кружке ‘Современника’ нашел товарищей, близких ему по духу. Дружба с ними — с Боткиным, Анненковым, Тургеневым, Григоровичем, а позднее с Л. Толстым — нашла заметное отражение в Дневнике. Дружинин устраивал домашние вечера, совместные прогулки и поездки, писатели то отправлялись большой компанией к Тургеневу в Спасское-Лутовино, в Орловскую губернию, то совершали поездки (правда, уже вдвоем — Дружинин с Григоровичем) на север, к Чудскому озеру, в имение самого Дружинина. Григорович, не очень-то серьезно относившийся к Дружинину, несколько насмешливо описывает петербургские собрания у своего сотоварища: ‘Общество литераторов предпочитал он всякому другому, любил литературные сходки и прения, с этой целью завел он у себя вечера, кончавшиеся обильным ужином. Он выказывал особую заботливость, чтобы вечера эти были как можно оживленнее, веселее <...> Букет увеселения состоял, главным образом, в том, чтобы присутствующие, держа друг друга за руки, водили хороводы вокруг Венеры (статуя Венеры Медицейской.— Б. Е.) и пели веселые песни’ {Григорович Д. В. Литературные воспоминания. М., 1961, с. 146—147.}.
Литературные вечера — это Григорович подчеркнул справедливо — были хозяину особенно милы. Рыцарственное отношение к товарищам отмечали все писавшие о Дружинине, но особенно тепло об этой черте отозвался Некрасов: ‘Это был характер прямой и серьезный. Несмотря на видимую мягкость свою и отвращение от крайностей, это был человек самый крайний там, где того требовали обстоятельства. У него не было отношений натянутых или двусмысленных… ‘Это едрило’,— говорил Дружинин о человеке, который ему не нравился, и отворачивался от него, не справляясь, как это отразится на его житейских делах. Зато он умел любить своих друзей, неохотно изменял о них доброе мнение и считал долгом вступаться за них всякий раз, как слышал суждение, казавшееся ему несправедливым или преувеличенным. Эта благородная черта характера придавала какую-то величавую простоту и в то же время значительность отношениям Дружинина к своим друзьям — чувствовалась их цена. Дружинина искренне любили и уважали’ (Некрасов, IX, 430—431).
Дружеские встречи Дружинина были косвенным отражением общедемократических и общесоциалистических (разумеется, в утопических вариантах) поисков новых форм отношений между людьми в середине XIX в. В этих формах чувствуется отблеск принципов братства, идущих от сенсимонистских общин и фурьеристских фаланстеров через идеи семьи и дружбы, исповедуемые Жорж Санд, к жизни в складчину многих петрашевцев (в дальнейшем прямой путь от них шел к принципам Чернышевского). И именно в связь с этим следует поставить организацию Фонда помощи нуждающимся литераторам и ученым — мысль, впервые пришедшую к Дружинину (или, по крайней мере, впервые высказанную), как видно из Дневника, 14 ноября 1856 г. После ряда усилий по его инициативе в 1859 г. было организовано в России ‘Общество для пособия нуждающимся литераторам и ученым’ {Подробнее см.: Гаевский В. П. А. В. Дружинин как основатель Литературного фонда. В кн.: XXV лет, 1859—1884: Сб. статей, изданный Комитетом общества для пособия нуждающимся литераторам и ученым. СПб., 1884, с. 423—434.}. Создание Литературного фонда (в измененном виде существующего и по сию пору при Союзе писателей СССР) — значительная общественная и историческая заслуга Дружинина перед русской культурой. И тяготение к союзу единомышленников может быть объяснено и вписано в сферу интересов известного круга писателей при учете своеобразного пафоса товарищества, который был характерен для Дружинина, пафоса доброты, участия в судьбе ближнего, готовности всегда помочь ему (примечательны неоднократные выражения его радости по поводу организации Литературного и Шахматного клубов в записях 1855—1856 гг.).
Дневник многое объясняет не только в жизни и деятельности Дружинина, но также в жизни и деятельности ведущих писателей середины XIX в. Некоторые записи Дневника уже были использованы в научных биографиях писателей и журналистов той поры, а после публикации в нашем издании всего текста послужат еще более широко и плодотворно исследователям самых различных гуманитарных областей. Например, Дневник будет очень полезен для историков русского литературного стиля — в частности, откровенной установкой автора на разговорную речь. Дружинин отметил 19 января 1855 г.: ‘Фельетон должен окончательно сблизить речь разговорную с писаной речью и, может быть, со временем сделает возможным то, что нам давно надобно,— разговор на русском языке в обществе’. Дневник, как и свои фельетоны, Дружинин писал удивительно непринужденно.
В целом публикуемый Дневник является замечательным памятником русской культуры. Помимо обилия конкретных сведений из области литературы, журналистики, общественной жизни середины XIX в., он содержит богатый художественный материал, показывающий наряду с известными повестями автора, как писатель, чуткий к традициям отечественной и западноевропейской литературы и к новым веяниям эпохи, смог создать произведения, которые вошли в фонд русской культуры и явились по целому ряду признаков предвестьем будущих творений Тургенева, Толстого, Достоевского.
В заключение следует сказать, что после самых поздних записей в Дневнике в 1858 г. Дружинин еще несколько лет усердно трудился в литературной и журналистской сферах. Правда, отсутствие успеха ‘Библиотеки для чтения’ заставило его в 1860 г. отказаться от редактирования этого журнала. Он довольно активно писал в последующие годы фельетоны, очерки, обзоры современной английской литературы (публикуя их в ‘Русском вестнике’, ‘Веке’ ‘Санкт-Петербургских ведомостях’).
Дружинин сочувственно встретил крестьянскую реформу 1861 г., содействовал освобождению своих крепостных, увидел противоречия пореформенной жизни в русской деревне. Свои наблюдения над новым бытом писатель реализовал в последнем прижизненном цикле очерков ‘Из дальнего угла С.-Петербургской губернии’, опубликованном в ‘Московских ведомостях’ 1863 г.
19 января 1864 г. Дружинин умер: многолетняя чахотка сломила его. Скромные похороны, на которых присутствовали Некрасов, Тургенев, Анненков, Боткин, Фет и другие литераторы, состоялись на петербургском Смоленском кладбище. Ворота кладбища были видны из той холостяцкой квартиры, где писатель любил устраивать свои литературные вечера, а еще раньше, в трудное холерное лето 1848 г., унесшее много человеческих жизней в Петербурге, он там, может быть, в подражание столь любимому им Пушкину (‘Пир во время чумы’) устраивал товарищеские пирушки. Однако облик Дружинина как-то плохо вяжется с темой смерти. Он, постоянно больной, немощный, всегда ратовал за жизнь, за разнообразие и яркость бытия, за светлое и гармоничное начало во всем. Эти мотивы пронизывают и публикуемые нами произведения писателя.
Вместе с изданным в 1983 г. ‘Советской Россией’ сборником критических статей Дружинина настоящий том предлагает современному читателю лучшее из созданного писателем. Произведения Дружинина — и художественные, и документальные, и литературно-критические — важное звено в истории русской литературы и журналистики, и история нашей гуманитарной культуры выглядела бы без них обедненной, неполной.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека