Автобиография, Веселовский Александр Николаевич, Год: 1891
Время на прочтение: 6 минут(ы)
А. Н. Веселовский
Автобиография
Родился я в 1838 году в Москве на Немецкой улице, на углу Коровьего брода, где у деда (Лисевича, из Кенигсберга) был собственный дом, с большим садом и прочими угодьями… Жилось, как в деревне, лето я проводил либо в деревне деда (с. Немцово, Малоярославецкого уезда, бывшее имение Радищева), либо в селе Коломенском, где отец стоял со своей ротой, впоследствии с батальоном (он служил в 1-м, потом в 3-м кадетском корпус). Первоначальное воспитание получил дома. И мне, как всем, сказывали сказки, но я не связываю с этим мое позднейшее пристрастие к folklor’y, нянька у меня была древняя чистенькая старушка, никогда не евшая мяса, набожная, с раскольничьим пошибом, всегда готовившая на себя в своей особой посуде. Мать и отец окружали ее особым уважением, она и скончалась у нас, когда я уже кончал университет. Отец занимался со мной сам арифметикой и географией, у меня еще долго сохранялись тетрадки в 32 долю листа, им лично написанные и даже иллюстрированные: род географического руководства, с описанием городов и т.п.). Библиотека отца плохо охранялась от вторжений моих и брата Федора, который был моложе меня одним годом. Читалось, что попадало под руку: Жуковский, Марлинский, Оссиан Кострова, Казак Луганский и словарь Плюшара. Еще до поступления в гимназию (на 12-м году, в 4-й класс) я стал шалить прозой и стихами: повести романтического стиля, с луной и темным лесом, где совершалось убийство, привидениями и замками — и непременными иллюстрациями. Стихами я баловался и позже и на первом курсе подал Шевыреву отрывок перевода из ‘Орлеанской Девы’, за что был призван и поощрен.
Матери я много обязан. Немка по рождению (она родилась в Земле войска Донского, где ее отец был медиком, он состоял в 1812 году при Платове), она сумела обрусеть в меру: отлично говорила по-русски, ходила одинаково в кирху и русскую церковь, любила постничать с нянькой и слушать немецкую или английскую проповедь. Она хорошо знала и немецкий и французский языки и занималась выбором гувернанток и учителей, впоследствии, чтобы идти в уровень с нами, она изучила и английский язык, а со мною долго переписывалась по-французски, чтобы поддержать во мне практику.
В гимназии (2-й, на Разгуляе) я шел настолько ровно, что учитель математики (Новицкий) советовал моему отцу отдать меня на математический факультет. Не знал он, что математика доставалась мне Sitzfleisch’eм, я интересовался русским языком (Носков, шевыревец) и историей (Смирнов), впрочем, больше второй, чем первой. В университете, куда я поступил в год юбилея, интересы распределились так же: Шевырев никогда не увлекал меня, Буслаева я еще не слышал, и весь отдался Кудрявцеву. Его лекции были для меня откровением, когда вернулся из отпуска (кажется, из-за границы) Грановский, я никак не мог пристать к его поклонникам, и от его лекций (он читал у нас недолго) мне отдавало фразой. На следующий год я увлекся чтением Леонтьева (философия мифологии), Шеллинга, которого напомнил мне впоследствии Штейнталь. К Буслаеву я перешел уже после этих влияний. Он читал оригинально, по своему, с некоторыми скачками, связь которых не легко давалась новичку: заключение являлось нередко неожиданным, чтобы усвоить его, лекцию приходилось передумать: увлекали веяния Гриммов, откровения народной поэзии, главное: работа, творившаяся почти на глазах, орудовавшая мелочами, извлекавшая неожиданные откровения из разных ‘Цветников’, ‘Пчел’ и т. п. старья. Почему я тотчас же не записался в школу Буслаева, а попал к Бодянскому — совершенно не помню, вероятно, хотелось обставить себя понадежнее со славянской стороны, ибо по европейским языкам и литературам я более был обеспечен: итальянским языком я стал заниматься дома, отец достал мне какого-то ломбардца-винодела не у дел, — которого ему рекомендовал колбасник Монигетти, что он был почти безграмотен — это я уже понимал и ограничил свои занятия тем, что болтал с ним, ходя по зале, испанскому языку я научился по грамматике, в университете слушал санскрит у Петрова и курс сравнительной грамматики у Леонтьева. Я помню, как я был доволен, когда мне удалось приобресть первое издание Боппа. Присоедините к этому чтения, которыми тогда увлекались в университетских кружках: читали кландестинно Фейербаха, Герцена, впоследствии рвались за Боклем, за которого я и впоследствии долго ломал копья.
У Бодянского я занимался сонно, не осилил даже грамматики Добровского, и когда представился случай сбежал… и перешел к Буслаеву. Занимался я у него мало: помню, читал у него рукописный Синодик, делал выписки из ‘Мессии Правдивого’, но все это было не важно, важнее для меня были лекции Буслаева и рядом с ними его работы, давшие впоследствии содержание его ‘Очеркам’.
Тотчас по выходе из университета я уехал за границу, на частное место, прямо в Испанию, где пробыл около года, побывал в течение этой же поездки в Италии, во Франции и Англии. Кроме внешних впечатлений и большого ознакомления с испанским языком я из этого путешествия извлек мало: слишком был юн, да и приходилось жить в местах, где никакого не могло быть ученого общения.
Когда в 1862 году я был командирован за границу (на два года, по рекомендации Московского Университета), я был полон вожделений, но беден программой, в сущности программы у меня не было никакой, да и дать было некому. Буслаев дал мне интерес к Гриммовскому направлению — в приложение к изучению русско-славянскаго материала, но некоторый стороны дела, постановка мифических гипотез и ‘романтизм народности’ никогда меня не удовлетворяли и у меня немного найдется статей, в которых отразилась бы эта Буслаевская струя (рецензии в ‘Летоп.’ Тихонравова, ‘Le Tradizioni popolari nei poemi d’Antonio Pucci’, ‘Novella della figlia del re di Dacia’, ‘Заметки и сомнения о сравнительном изучении средневекового эпоса’). С другой стороны у меня сложился интерес к культурно-историческим вопросам, к Kulturgeschichte, было ли тут влияние Кудрявцева, моих чтений — не знаю и не помню. ‘II Paradiso degli Alberti’ вытек из этого направления, изучение исторических отношений ослабило веру в состоятельность мифологических гипотез.
В Берлине я занимался в течение двух (слишком, коли не ошибаюсь) семестров ощупью: слушал ‘Нибелунги’ и ‘Эдду’, и нем. метрику у Мюлленгофа, посещал лекции Штейнталя, Гоше, Jiirgen Bona Меуеr’а (психология), и занимался на дому у Мана провансальским и даже баскским языком. Романских кафедр в то время в Германии не существовало, только в Бонне читал Диц, интерес к романским литературам и приложению сравнительного метода к изучению литературных явлений, уже возбужденный вылазками Буслаева в сферу Данте и Сервантеса и средневековой легенды, поддержал во мне всем своим составом известный журнал Эберта ‘Jahrbuch fur romanische und englische Literatur’ (c 1859 года).
Нагрузившись берлинскою мудростью, я поехал в Прагу. Хотелось пополнить свои сведения по славистике. Толку от этого получилось немного, пребывание в Праге затянулось почти на год, командировка приходила к концу, а мне мерещилась впереди Италия: после немцев и славян (из Праги я ездил недели на две в австрийскую Сербию и на Фрушкую гору) хотелось повидать и романцев, командировало меня министерство Головкина на два года с обещанием продлить командировку, буде окажется необходимость. Я заговорил о том слишком поздно, когда сметы в министерстве были уже составлены, да и Толстой явился на смену. Мне отказали. Пришлось ехать в Италию с 2000 рублей (собственных), надеждой на посильную помощь отца и на собственные литературные заработки. В таких условиях я прожил несколько лет, главным образом во Флоренции, кое-когда печатался у Корша (с именем и без имени, и под буквами: Евр.) и принялся за работу. Затеял я обширную историю итальянского Возрождения — чуть ли не с падения империи! Чтения и выписок была масса, кое-что сохранилось у меня и теперь, многое унесло ветром из окна квартиры и я на другой день получил из лавки внизу кусочек масла, завернутый — в мои надежды. Это было своего рода предупреждение, я, впрочем, и ранее того сообразил, что a vol d’oiseau истории Renaissance не напишешь, что на серьезный труд в этой области уйдет вся жизнь. В это время я случайно набрел на памятник, около которого и сгруппировал свою работу: ‘Il Paradiso degli Albert!’. Пока работа шла довольно одиноко, и я по природной мне робости ни с кем не знакомился, когда мне случилось в русском кружке встретиться с De Gubernatis’oм. В его журнальчике я поместил свою статейку о Пуччи. Через несколько дней ко мне подошел в библиотеке проф. д’Анкона, познакомился со мною, он же познакомил меня с Кардуччи и Компаретти*. Я почувствовал почву под ногами и мне стало работать легче.
Над ‘Paradiso’ я работал года три, так освоился в Италии, что о России перестал думать: интересы у меня явились местные, явилась даже идея и возможность совсем устроиться в Италии. В это время я получил письма от Буслаева и Леонтьева: звали на кафедру в Москву, обещали тотчас же допустить меня к чтению с жалованьем, так чтобы я мог исподволь сдать экзамен и переделать ‘Paradiso’ в ‘Вилла Альберта’. Я согласился и, чтобы выехать из Италии, принял на себя место у вел. кн. Марии Николаевны обучать ее сына Сергея (убитого в последнюю турецкую войну) в Карлсруэ, где он должен был провести зиму у сестры. Так я заработал деньги, на которые съездил в Лондон и вернулся в Москву. Здесь меня ожидало разочарование: о жаловании и лекциях ни помину, требовали наперед диссертации русской и экзамена, а чтобы утешить меня, предлагали читать в университете частным образом, причем предоставляли мне манкировать, но деньги получать. От этого я отказался, чтобы не связать себя, прошел томительный, безденежный год, надо было сдать экзамен, войти в долги для напечатания диссертации, ибо денег, отпущенных университетом, не хватало. Кстати, О. Миллер дал в это время идею перейти в Петербург на незанятую еще кафедру. Дело устроилось быстро и я ушел из Москвы, не читав лекций, а только защитив диссертацию (1870 г.). Юркевич (тогда декан) приходил уламывать меня: в Петербурге де меня увесят орденами, запрут в администрацию, и работать я перестану, кажется, ничего такого не случилось.
В 1872 году я напечатал свою работу о ‘Соломоне и Китоврасе’ и с тех пор Вы меня знаете. Направление этой книги, определившее и некоторые другие из последовавших моих работ, нередко называли Бенфеевским, и я не отказываюсь от этого влияния, но в доле, умеренной другою, более древней зависимостью — от книги Дёнлопа-Либрехта и вашей [А.Н. Пыпина] диссертации о русских повестях. Когда явилась буддийская гипотеза, пути изучения, и не в одной только области странствующих повестей, были для меня намечены точкой зрения на историческую народность и ее творчество как на комплекс влияний, веяний и скрещиваний, с которыми исследователь обязан считаться, если хочет поискать за ними, где-то в глуби, народности непочатой и самобытной, и не смутиться, открыв ее не в точке отправления, а в результате исторического процесса.
Впервые опубликовано: Пыпин А.Н. История русской этнографии. СПб., 1891. Т. 2. С. 423 — 427.
http://dugward.ru/library/veselovskiy_alexandr/veselovskiy_alexandr_avtobiografia.html