Автобиографическая заметка, Гиппиус Зинаида Николаевна, Год: 1914

Время на прочтение: 12 минут(ы)

З. H. Гиппиус

Автобиографическая заметка

Гиппиус З. H. Стихи и проза: Избранные произведения. Воспоминания. / Комментарии Н. И. Осьмаковой
Тула: Приок. кн. изд-во 1992.— (Отчий край).
Семья Гиппиус ведет свое начало от Адольфуса фон Гингста, переменившего фамилию Гингст на фон Гиппиус и переселившегося в Россию (в Москву) в XVI, кажется, веке из Мекленбурга (герб фон Гиппиус — 1515 г.)- Несмотря на такое долгое пребывание в России, фамилия эта до сих пор в большинстве своем — немецкая, браки с русскими не давали прочных ветвей.
Мой дед, Карл-Роман фон Гиппиус, был женат на москвичке Аристовой, русской. Первый сын их, Николай Романович, был моим отцом. Он очень рано окончил московский университет и затем прожил, ввиду начавшегося туберкулеза, около двух лет в Швейцарии. Вернувшись, сделался ‘кандидатом на судебные должности’ в Туле. В тот же год он познакомился с моей матерью, молодые братья которой тоже служили в Туле по судебному ведомству.
Дедушка мой по матери, В. Степанов, в то время уже умер, он был полицеймейстером в Екатеринбурге. Сам необразованный, он, однако, послал обоих сыновей в Казанский университет. После его смерти вдова с дочерьми переехала в Тулу, к сыновьям.
Бабушка с материнской стороны всю жизнь потом прожила с нами. В противоположность другой моей — московской — бабушке, Аристовой, которая писала только по-французски и не позволяла звать себя иначе, как grand’maman, эта до смерти ходила в платочке, не умела читать и даже никогда с нами не обедала.
В январе 1869 года мой отец женился и уехал в Белев Тульской губернии, где получил место. Я родилась в Белеве, в конце того же 1869 г., 8-го ноября, а через шесть недель отца опять перевели в Тулу, товарищем прокурора, и меня тетка везла всю дорогу, на руках, в возке.
С этих пор и начались наши постоянные переезды: из Тулы в Саратов, из Саратова в Харьков, причем каждый раз в промежутке мы бывали и в Петербурге, и в Москве, где подолгу гостили.
Я росла одна. Все с той же, вечной нянькой, Дарьей Павловной, а потом с бесчисленными гувернантками, которые со мною мало уживались.
В 1877—78 г. моего отца перевели в Петербург товарищем обер-прокурора сената. Но мы прожили там недолго: туберкулез отца сразу обострился, и спешно был устроен его перевод опять на юг, в крошечный городок Черниговской губернии Нежин, на место председателя суда. Меня отдали было в киевский институт, но через полгода взяли назад, так как я была очень мала, страшно скучала и все время проводила в лазарете, где не знали, как меня лечить: я ничем не страдала, кроме повышенной температуры.
В Нежине не было тогда женской гимназии, и ко мне ходили учителя из Гоголевского лицея.
Через три года отец мой, все время прихварывавший, сильно простудился и умер (9-го марта 1881 г.) от острого туберкулеза. Умер молодым — ему не было еще 35 лет После него осталось довольно много литературного материала (он писал для себя, никогда не печатал). Писал стихи, переводил Ленау и Байрона, перевел, между прочим, всего ‘Каина’.
После смерти отца мать моя с детьми (в то время у меня было уже три совсем маленьких сестры) решила окончательно переселиться на житье в Москву. Средства оказались небольшие, а семья порядочная: с нами жила еще бабушка и незамужняя тетка, сестра моей матери
Но и в Москве мы не прожили более трех лет: моя болезнь, в которой подозревали начало наследственного туберкулеза и благодаря которой я должна была оставить классическую гимназию Фишер (мать почему-то отдала меня туда, и гимназия мне нравилась),— эта болезнь заставила нас сначала переселиться в Ялту, а затем в Тифлис.
В Ялте мы прожили год, на уединенной даче А. Н. Драшусова по дороге в Учан-Су. Там у меня были только книги, занятия с сестрами да бесконечные писания — писем, дневников, стихов… Стихи я писала всякие, но шутливые читала, а серьезные прятала или уничтожала.
Еще при жизни отца я хорошо знала Гоголя и Тургенева. В Москве, особенно за последний год, перечитала всю русскую литературу и особенно пристрастилась к Достоевскому. Читала беспорядочно, и помогали мне кое-как разобраться только два человека, дядя с материнской стороны, живший у нас некоторое время (вскоре он уехал и умер от горловой чахотки), и учитель последнего года в Москве, Николай Петрович (фамилии не помню), которому я до сих пор благодарна. Он приносил мне новые книжки журналов, сам читал мне классиков, задавал серьезные сочинения. Помнится, что он писал тогда в ‘Русских Ведомостях’.
Переехали мы из Ялты в Тифлис отчасти потому, что там жил второй брат моей матери с семьей, известный тифлисский присяжный поверенный, редактор им же созданного ‘Нового Обозрения’. Меня, хотя я и поправилась, мать еще боялась везти на север, и сестры были слабого здоровья.
В гимназию поступать оказалось поздно (мне было 16 лет), я бы и не выдержала экзамена в последний класс — слишком бессистемны были мои знания. Умела заниматься тем, что нравилось, а к другому до странности была тупа.
Книги — и бесконечные собственные, почти всегда тайные, писания — только это одно меня, главным образом, занимало. Пристрастилась одно время к музыке (мать моя была недурная музыкантша), но потом бросила, чувствуя, что ‘настоящего’ тут не достигну. Характер у меня был живой, немного резкий, но общительный, и отнюдь не чуждалась я ‘веселья’ провинциальной барышни. Но больше всего любила лошадей, верховую езду: ездила далеко в горы.
Летом умер мой дядя. Следующее лето, 1888 года, мы проводили в Боржоме (дачное место около Тифлиса), и там я познакомилась с Д. С. Мережковским.
Меня в то время тифлисская молодежь звала ‘поэтессой’. Молодежь неуниверситетского города — это или выпускные гимназисты, или офицеры. Но офицеры у нас не бывали, они мне казались более грубыми и тупыми, нежели гимназисты, с которыми мы вместе увлекались едва умершим Надсоном, многие из них, как и я, тоже писали стихи. К тому же это были все товарищи моего двоюродного брата, с которым я очень дружила.
Д. С. Мережковский в то время только что издал первую книжку своих стихотворений. Они мне не нравились, как ему не нравились мои, не напечатанные, но заученные наизусть некоторыми из моих друзей. Как я ни увлекалась Надсоном,— писать ‘под Надсона’ не умела и сама стихи свои не очень любила. Да они, действительно, были довольно слабы и дики.
На почве литературы мы много спорили и даже ссорились с Мережковским.
Он уехал в Петербург в сентябре. В ноябре, когда мне исполнилось 19 лет, вернулся в Тифлис, через два месяца, 8-го января 1889 года, мы обвенчались и уехали в Петербург.
Стихи мои в первый раз появились в печати в ноябре 1888 г. в ‘Северном Вестнике’, за подписью З. Г.
Вслед за нашим отъездом уехала из Тифлиса и моя мать с семьей, сначала в Москву, а потом в Петербург (где и скончалась в 1903 г.).
Дальнейшая жизнь моя в Петербурге, литературная деятельность, литературные круги, мои встречи и отношения с писателями за двадцать с лишком лет — все это могло бы послужить темой для мемуаров и мало годится для автобиографической заметки.
За все протекшие годы мы с Мережковским никогда не расставались. Много путешествовали. Жили в Риме. Два раза были в Турции, в Греции.
Отец Мережковского был довольно состоятельный человек (он умер глубоким стариком, в 1906 году), но, благодаря личным свойствам и множеству дочерей и сыновей, он мало помогал нам, и мы жили почти исключительно литературным трудом. Стихи я всегда писала редко и мало,— только тогда, когда не могла не писать. Меня влекло к прозе, опыт дневников показал мне, что нет ничего скучнее, мучительнее и неудачнее личной прозы,— мне хотелось объективности.
Первый мой рассказ ‘Простая жизнь’ (заглавие изменено M. M. Стасюлевичем на ‘Злосчастная’) был напечатан в 1890, кажется, году в ‘Вестнике Европы’. Я писала романы, заглавий которых даже не помню, и печаталась во всех, приблизительно, журналах, тогда существовавших, больших и маленьких. С благодарностью вспоминаю покойного Шеллера, столь доброго и нежного к начинающим писателям.
Замечу, что европейское движение ‘декаданса’ не оказало на меня влияния. Французскими поэтами я никогда не увлекалась и в 90-х годах мало их читала. Меня занимало, собственно, не декадентство, а проблема индивидуализма и все к ней относящиеся вопросы. Литературу я любила нежно и ревниво, но никогда не ‘обожествляла’ ее: ведь не человек для нее, а она для человека.
То ‘двойственное’ миросозерцание, которое в конце 90-х годов переживал Мережковский (‘небо вверху — небо внизу’, роман Л. да Винчи), никогда не было моим. Помню, что в этот период мы особенно горячо спорили и ссорились, так как я не могла принять ‘двойственности’, но не умела определить, почему именно с нею не примиряюсь.
Могу еще сказать, что полосы абсолютной безрелигиозности у меня не было вовсе. Зеленую детскую ‘бабушкину лампадку’ скоро, конечно, заслонила жизнь. Но жизнь, сталкивавшая меня постоянно с тайной смерти, с тайной Личности, с тайной прекрасного, не могла перевести души в ту плоскость, где не зажигаются никакие ‘лампадки’.
Наиболее яркими событиями моей (и ‘нашей’) жизни последних лет я считаю устройство первых Религиозно-философских собраний (1901—1902 гг.), затем издание журнала ‘Новый Путь’ (1902—1904 гг.), внутреннее переживание событий 1905 года и затем совместный наш с Д. В. Философовым отъезд за границу, в Париж, где мы прожили больше трех лет.
Там издан был нами сборник на французском языке, из четырех статей мне принадлежали две: ‘О насилии’ и ‘В чем сила самодержавия’.
В них я пыталась высказать, еще кратко, еще почти намеками, некоторые из мыслей, меня очень занимавших и важных для общего строя моего миросозерцания. Эти частные мысли впоследствии превосходно были поддержаны, развиты и дополнены более талантливыми друзьями моими, главным образом, Д. С. Мережковским,— даже как бы пересотворены им.
По совести должна сказать, что никогда не отрицала я влияния Мережковского на меня уже потому, что сознательно шла этому влиянию навстречу,— но совершенно так же, как он шел навстречу моему. Из этой встречности нередко рождалось новое, мысль или понимание, которые уже не принадлежали ни ему, ни мне, может быть,— ‘нам’.
Так же, впрочем, шла я, шли мы, насколько умели, навстречу ‘влиянию’ нашего друга Д. В. Философова и всех близких, о помощи которых я вспоминаю с большой любовью.
О себе лично писать и говорить почти нельзя. А судить себя, оценить себя в литературном или каком-либо ином отношении — нельзя совсем. Это дело других. Скажу только, что сама я придаю значение очень немногим из моих слов, писаний, дел и мыслей. Есть три-четыре строчки стихов: ‘…хочу того, чего нет на свете…’, ‘…в туманные дни — слабого брата утешь, пожалей, обмани…’, ‘Надо всякую чашу пить до дна…’, ‘Кем не владеет Бог — владеет Рок…’, ‘…это он не дал мне — быть…’ (о женщине). Если есть другие — не помню. Эти помню.
Вспоминаю еще жизненно-удачную мысль мою о нужности Религиозно-философских собраний,— наш журнал ‘Новый Путь’, вспоминаю мои слова ‘нельзя и надо’ (смутная, но краткая и для меня ясная формула) по вопросу ‘насилия’. Важна еще была мне мысль ‘о власти единого над многими’, о самом принципе единовластия, вечном, общем, антирелигиозном принципе человека-героя, человека-хозяина…
Центр же, сущность коренного миросозерцания, к которому привел меня последовательный путь,— невыразима ‘только в словах’. Схематически, отчасти символически, сущность эта представляется в виде всеобъемлющего мирового Треугольника, в виде постоянного соприсутствия трех Начал, неразделимых и неслиянных, всегда трех — и всегда составляющих Одно
Воплощение этого миросозерцания в словах и, главное, в жизни — необходимо, и оно будет. Не под силу нам — сделают другие. Это все равно,— лишь бы было.
[1914]

КОММЕНТАРИИ

Написана по просьбе известного библиографа, профессора С. А. Венгерова для вышедшей под его редакцией книги ‘Русская литература XX века. 1890—1910’ (М., Т. I. 1914). Печатается по этому изданию и, поскольку авторская датировка отсутствует, условно датируется годом выхода книги (дата поставлена в угловые скобки). ‘О себе лично говорить или писать почти нельзя’,— за этими словами Гиппиус стоят не напускная скромность или кокетство, а особый склад личности, особое, непростое отношение к себе. Тем более, что ее слова подтверждаются сдержанностью, перечислительными интонациями ‘Заметки’ и легкой иронией по отношению к такому занятию, как писание о себе. В книге ‘Дмитрий Мережковский’ (Париж, 1951), где изложена хронологически полная автобиография Гиппиус, включающая период революции и годы эмиграции, но тоже весьма сдержанно и в иной, мемуарной, тональности, она пишет о Мережковском: ‘В нелюбви говорить о себе когда бы то ни было, интимно с кем-нибудь, или при каких-нибудь условиях, печатно — мы с ним совпадали. Но вести интимную беседу с другим — об этом другом,— я все-таки могла и умела, тогда как ему и это не было по природе свойственно. Мне кажется, что вообще нежелание говорить о себе обусловлено известной скромностью, или чем-то вроде. Но он слишком громко и смело говорил всегда о ‘своем’ (как и я), т. е. о том, что считал верным и нужным знать другим, что, обычно, никто о его этой ‘скромности’ не подозревал,— или просто не думал’ (С. 116-117).
С. 5. …переводил Ленау и Байрона, перевел… всего ‘Каина’ — Ленау Николаус (1802—1850) — австрийский поэт-романтик. ‘Каин’ — богоборческая мистерия Дж. Байрона.
С. 6. Д. С. Мережковский в то время только что издал первую книжку своих стихотворений — сборник ‘Стихотворения (1883—1887)’.— СПб., 1888, отмеченный заметным влиянием С. Я. Надсона и увлеченностью идеями народничества.
С. 7. Стихи мои в первый раз появились в печати в ноябре 1888 г.— стихи Гиппиус ‘Я помню аллею душистую…’ и ‘Осенняя ночь и свежа, и светла…’ были опубликованы в декабре 1888 года (Северный Вестник. 1888. No 12).
С. 7. …заглавие изменено M. M. Стасюлевичем на ‘Злосчастная’ — Стасюлевич Михаил Матвеевич (1826 — 1911) — историк, публицист, редактор журнала ‘Вестник Европы’, в котором (1890, No 7) был опубликован первый прозаический опыт Гиппиус, рассказ ‘Простая жизнь’ под названием ‘Злосчастная’ и с ‘редакторской’ концовкой: ‘Ох, я несчастная!’, которую Гиппиус убрала при последующих публикациях, восстановив и первоначальное название рассказа.
С. 7. С благодарностью вспоминаю покойного Шеллера…— Шеллер (псевдоним Михайлов) Александр Константинович (1838—1900) — писатель, автор романов, популярных в 1860—1880 годах, редактор журнала ‘Живописное обозрение’, в котором печаталась Гиппиус.
С. 7. …’небо вверху небо внизу’, роман Л. да Винчи…— в романе Мережковского ‘Воскресшие боги (Леонардо да Винчи)’ (1901), второй части трилогии ‘Христос и Антихрист’, главный герой Леонардо да Винчи, авторский протагонист, носитель авторской идеи, живет, с равной силой притягиваясь к двум ‘безднам’: ‘небо вверху’ — христианская бездна Духа, ‘небо внизу’ — языческая бездна плоти. Впоследствии эта ‘двойственность’ мировоззрения была преодолена Мережковским.
С. 7. Философов Дмитрий Владимирович (1872—1940) — публицист, литературный критик, близкий друг Гиппиус и активный сотрудник Мережковских в 1902—1921 годах.
С. 7. Там издан был нами сборник на французском языке…— сборник ‘Le Tsar et ia Revolution’, Paris, 1907 (Царь и революция), в который вошли статьи Гиппиус (‘О насилии’ и ‘В чем сила самодержавия’), Мережковского и Философова.
С. 8. …мои слова ‘нельзя и надо’ (смутная, но краткая и для меня ясная формула) по вопросу ‘насилия’…— в своем дневнике 1919 года Гиппиус записала такое четверостишие: ‘Нельзя. Ведь душа, неисцельно потерянная, / Умрет в крови. / И надо, твердит глубина неизмеренная / Моей любви’ [‘Дело Корнилова. Из петербургского дневника (Синяя тетрадь’). Новый корабль. 1928. No 3. С. 22]. ‘Нельзя’ и ‘надо’ — вопрос о религиозном смысле насилия, о заповеди ‘Не убий!’ в том случае, когда верующий человек, для которого ад и рай — не метафоры, не богословские понятия, а реальнейшая реальность, сталкивается с общественным злом. К этому вопросу Гиппиус неоднократно обращалась в своих статьях, в романах ‘Чертова кукла’, ‘Роман-царевич’, и логика ее рассуждений примерно такая. В условиях, когда на индивидуальный террор государство отвечает виселицами и расстрелами, когда вооруженное восстание (1905 год) подавляется вооруженной силой, с кровавыми жертвами и с заповедью ‘Убий!’ с обеих сторон, когда на войну (русско-японская война, 1914 год) люди идут, чтобы убивать друг друга, а церковь, освящая своим авторитетом государственное насилие, устраняется от религиозного осмысления больных вопросов для русской интеллигенции, видящей в террористах, революционерах героев и мучеников, оставляет без религиозной помощи души, наполненные враждой, что ведет к религиозному безразличию, к отпадению от церкви, вопрос о насилии, считала Гиппиус, приобретает особую остроту. За каким из этих убийств стоит святость, а за каким кощунство, какое из этих убийств во имя Христа, а какое лишь наращивает зло, потешая ‘князя мира сего’, этот вопрос, по мысли Гиппиус, в принципе неразрешим. Его разрешает, и только для себя, каждый отдельный человек, и с точки зрения религиозной, как считает Гиппиус, ему оставлен выбор. Убивать ‘нельзя’, убить — взять на себя неискупимый, тягчайший грех против людей, и Бога. Но если человек, зная это, решает, что уничтожить зло, убить ‘надо’, и убивает, совершая убийство не из злобы, не из мести, не из ненависти, а во имя любви к людям, а значит во имя Христа, испытывая при этом душевное мучение, зная, что он теряет душу, обрекает ее на вечную погибель, и тем не менее приносит ее в жертву, кладет ее ‘за други своя’,— у этого человека есть надежда на спасение: как сказано в Евангелии, ‘потерявший душу свою ради Меня сбережет ее’. В статье ‘Меч и крест’ Гиппиус писала: ‘Если смотреть на мир как на становящийся, восходящий к совершенству в процессе борьбы со злом, то принятие мира (космоса, истории — жизни), в его текучем несовершенстве, означает и принятие волевого участия в борьбе. Путь непротивления злу (отстранения от борьбы), таким образом, с самого начала отвергается &lt,…&gt, В душе человеческой могут столкнуться два ‘нельзя’: нельзя уйти из борьбы, оставить мир злу,— и нельзя убить человека. Тогда я преступаю то ‘нельзя’, где могу погибнуть я сам, в грехе, но не мир, то есть я отдаю в жертву себя — миру. Этот трагический выбор человек делает один на один с собой, по мере,— всегда несовершенного, конечно,— но своего разумения. Каждая жизнь человеческая может быть пересечена моментом, когда человек решает, что надо убить, хотя нельзя’ (Современные записки. 1926. No 27. С. 348—349). Эта формула кое-что объясняет в отношении Гиппиус к большевикам, которых она считала абсолютным общественным злом. Она сделала свой выбор и, если сама никого не убила, то готова была благословлять людей, которые, в отличие от Гиппиус, не вдаваясь в тонкости различий между ‘нельзя’ и ‘надо’, считали, что большевиков просто надо убивать, и делали это.
С. 8. …мысль ‘о власти единого над многими’, о самом принципе единовластия…— Гиппиус никогда не была монархисткой, идею самодержавия она считала глубоко антихристианской и Февральскую революцию, свергнувшую самодержавие, приняла как свою. В статье ‘Оправдание свободы’ Гиппиус писала: ‘…идея демократическая есть самая, по времени, драгоценная общественная идея. Стремление к Царству Божьему есть стремление к совершенству ‘мы’, где в свободной общности всех — утверждается равноценность всех ‘я’. Идея демократическая, заключающая в себе те же начала свободы, личности и равенства-равноценности, и есть поэтому идея самая глубокая, т. е.— религиозная’ (Современные записки. 1924. No 22. С. 310).
С. 8. …сущность эта представляется в виде всеобъемлющего мирового Треугольника, в виде постоянного соприсутствия трех Начал…— в статье ‘Оправдание свободы’ идея Гиппиус о ‘тройственном устройстве мира’ выражена наиболее отчетливо: ‘Жизнь — только потенциальное бытие, становящееся бытие. И жизнь — борьба двух начал или двух Духов: возводящего к бытию и спускающегося к небытию. Это — борьба во Времени, между двумя Вечностями: вечной Жизнью (бытием) и вечной Смертью.
Потенция заложенного в мире Бытия ставит перед человечеством три вопроса и требует положительного их разрешения, вернее — maximum’a приближения к нему в процессе постоянного устремления воли.
Только три исчерпывающих вопроса: каждый из других, бесчисленных, больших и малых, рожденных сложным многообразием жизни,— непременно вливается, на глубинах, в какой-нибудь из трех основных. Внутри этих вопросов происходят все драмы и трагедии человеческие, потому что внутри них протекает история — жизнь — борьба духа Бытия с духом Небытия.
Эти вопросы: во-первых — о ‘я’, единственном и неповторимом (Личность).
Во-вторых — о ‘ты’, о другом, единственном и неповторимом ‘я’ (личная любовь).
В-третьих — о ‘мы’, о всех других ‘я’ в совместности (общественность).
Найти наиболее высокое и правильное отношение: к самому себе, к миру-космосу, к Богу, к подобной, но другой Личности, найти, наконец, такие же отношения между всеми людьми — вот тройная задача, поставленная перед человечеством. Совершенное ее разрешение — невозможно в условиях относительности, но ища, все более и более приближаться к решению — таков смысл жизни, да, именно в искании бытия, в борьбе за бытие (жизнь, освобожденную от Смерти) и заключается смысл того, что мы называем реальной жизнью &lt,…&gt,
Не ищут, перестают искать, только до конца побежденные Духом Небытия, уже выходящие из строя. Эти, если живут еще ‘некое малое время’, то лишь для того, чтобы творить волю Победителя и затем ‘низринуться с крутизны в море’… подобно евангельскому стаду. Но таких бесполезно и обличать.
Три вопроса, составляющие содержание жизни, названы мною одной ‘тройной задачей’. Они, действительно, имеют единство — единство воды в трех сообщающихся сосудах. Нам кажется, что один из трех выступает вперед, и наше внимание обращается главным образом на него. Тогда и внимание Соблазнителя, умного духа небытия, обращается в ту же сторону, и как раз на этом поле происходят самые жаркие битвы’ (Современные записки. 1924. No 22. С. 294-296).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека