‘Я позабыл пароль’,— говорит он. ‘Ах, позабыл?’ — говорю я. ‘Но я полковник’,— говорит он. ‘Ах, неужели? — говорю я.— Полковник или не полковник, жди здесь, пока меня не сменят, и тогда сержант доложит о тебе, старый хрыч. Чуп!’ — говорю я.
. . . . . . . . . . . . . .
Но черт меня подери, ведь это все-таки был полковник! Правда, я в то время был новобранцем.
Неизданная автобиография рядового Ортериса
Больше всего на свете Голайтли гордился тем, что его сразу можно было признать за ‘офицера и джентльмена’. Он говорил, что одевается так изысканно, дабы поддержать честь полка, но люди, хорошо его знавшие, утверждали, что щегольство это объясняется тщеславием. Голайтли был совсем безобидным малым. Он знал толк в лошадях и умел не только сидеть в седле, но и ездить верхом. Он очень хорошо играл на бильярде и недурно в вист. Все его любили, никому и во сне не снилось увидеть его на железнодорожной платформе в наручниках, обвиняемого в дезертирстве. Но это прискорбное событие все-таки произошло.
Когда отпуск его кончился, он выехал из Далхузи верхом. Отпуск свой он продлил, насколько хватило смелости, и теперь торопился.
В Далхузи стояла очень теплая погода, и, зная, чего можно ожидать внизу, в долинах, Голайтли надел новый, плотно облегающий костюм из хаки светло-оливкового цвета, ярко-синий галстук, чистый воротничок и белоснежный шлем сола. Он гордился тем, что не теряет изящного вида, даже когда едет верхом на почтовых. У него действительно был изящный вид, и перед отъездом он так тщательно занимался своей наружностью, что забыл взять с собой денег, если не считать мелочи. Все свои письма он оставил в отеле. Слуги его уехали вперед и должны были ждать его в Патханкоте со сменной лошадью. Это он называл ‘путешествовать налегке’. Он гордился своими организаторскими талантами — бандобастом, как у нас выражаются.
Когда он отъехал на двадцать две мили от Далхузи, пошел дождь, и не то чтобы простой горный ливень, а затяжной, теплый, обильный дождь, какие бывают во время муссона. Голайтли заторопился и пожалел, что не взял с собой зонта. Дорожная пыль превратилась в слякоть, и пони начал покрываться грязью. Покрылись ею и сшитые из хаки гетры Голайтли. Но он стойко ехал вперед и старался думать о том, как приятна прохлада.
Пони, которого ему дали на следующей станции, оказался с норовом, и, как только поводья выскользнули из мокрых рук лейтенанта, пони удалось избавиться от всадника на повороте дороги. Голайтли погнался за ним, поймал его и спешно поехал дальше. Падение не улучшило ни его костюма, ни настроения, кроме того, он потерял одну шпору. Зато другой он пользовался усердно. Когда перегон пришел к концу, пони, видимо, почувствовал, что сделал хороший моцион, а Голайтли обливался потом, несмотря на дождь. Спустя тридцать весьма неприятных минут, Голайтли обнаружил, что какая-то липкая масса заслонила от него весь мир. Дождь превратил растительное волокно его огромного белоснежного сола-топи в зловонное тесто, облепившее ему голову, как шляпка не совсем созревшего гриба. Кроме того, зеленая подкладка начала линять.
Тут Голайтли произнес несколько слов, но не сказал ничего такого, о чем стоило бы упомянуть здесь. Он скрутил и отодрал кусок козырька, сползшего ему на глаза, и поплелся дальше. Задний козырек шлема хлопал его по шее, а боковые края прилипли к ушам, но кожаный ободок и зеленая подкладка кое-как скрепляли волокно, так что шлем не совсем расползся.
Вскоре и растительная масса, и зеленая ткань выпустили из себя какие-то грязные струи, похожие на ржавчину, покрывающую растения, и эти струи растеклись по Голайтли в разных направлениях, в частности — по его спине и груди. Костюм из хаки тоже начал линять — краска его оказалась исключительно низкого качества,— и вот, соответственно особым свойствам этой краски, некоторые его части окрасились в коричневый цвет, другие же покрылись фиолетовыми кляксами с желтыми контурами, кирпично-красными полосками и почти белыми пятнами. Когда Голайтли вынул носовой платок, чтобы вытереть лицо, и краска, стекавшая с зеленой подкладки его шлема, смешалась с пурпурной жидкостью, выступившей из галстука и увлажнившей ему шею, эффект получился ослепительный.
На подступах к Дхару дождь прекратился, показалось вечернее солнце и слегка обсушило всадника. В то же время оно зафиксировало все краски на его одежде. За три мили до Патханкота последний пони безнадежно охромел, и Голайтли был вынужден пойти пешком. Он брел в Пант-хакот, чтобы разыскать своих слуг. Ведь он не знал, что его кхид-матгар остановился где-то на дороге, напился и явится только на другой день, уверяя, что вывихнул себе щиколотку. Придя в Патханкот, Голайтли не смог найти своих слуг, сапоги его отвердели и были липки от глины, а сам он весь покрыт грязью, синий галстук полинял не меньше, чем ткань хаки. Голайтли снял его вместе с воротничком и бросил. Потом сказал что-то насчет слуг вообще и выпил коньяку с содовой водой. Он заплатил восемь ан за этот напиток и тут обнаружил, что в кармане у него осталось только шесть ан, которыми и ограничиваются все его средства к жизни в данный момент.
Он пошел к начальнику станции, чтобы похлопотать о получении билета первого класса до Кхасы, где стоял его полк. Тогда кассир сказал что-то начальнику станции, начальник станции сказал что-то телеграфисту, и все трое с любопытством уставились на Голайтли. Его попросили подождать полчаса, пока протелеграфируют в Амритсар, чтобы получить разрешение на выдачу билета. Итак, он стал ждать, а тут явились четверо полицейских и живописно расположились вокруг него. Как раз когда он собрался приказать им убраться прочь, начальник станции заявил, что выдаст сахибу билет до Амритсара, если сахиб будет так любезен войти в помещение билетной кассы. Голайтли вошел туда и не успел оглянуться, как на руках и ногах у него уже висело по полицейскому, а начальник станции пытался нахлобучить ему на голову почтовую сумку.
В билетной кассе разыгралась жестокая схватка, и Голайтли, ударившись об стол, рассек себе лоб. Но полицейские одолели его и вместе с начальником станции надежно закрепили на его руках наручники. Как только с него сияли почтовую сумку, он начал высказывать свое мнение обо всем этом, и старший полицейский промолвил:
— Ясное дело — он и есть тот самый английский солдат, которого мы разыскиваем. Послушайте, как ругается!
Тогда Голайтли спросил начальника станции, какого… того и этого… с ним так поступили? В ответ начальник станции заявил ему, что он — ‘рядовой Джон Бинкл Н-ского полка, рост 5 футов 9 дюймов, волосы белокурые, глаза серые, наружность гуляки, особых примет нет’, который дезертировал две недели назад. Голайтли начал многословно объясняться, но чем дольше он объяснялся, тем меньше верил ему начальник станции. Он сказал, что никакой лейтенант не может иметь такого разбойничьего вида и что получены инструкции отправить пленника под конвоем в Амритсар. Голайтли, весь мокрый, чувствовал себя очень скверно, а выражался в таком стиле, что речи его нельзя напечатать даже в смягченном виде. Четверо полицейских благополучно довезли его до Амритсара в ‘особом’ отделении вагона, и в течение всей четырехчасовой поездки он ругал своих стражей, насколько ему это позволяло его знание местного наречия.
В Амритсаре его выволокли на платформу, и он попал прямо в объятия капрала и двух солдат Н-ского полка. Голайтли взял себя в руки и попытался заговорить веселым тоном. Но как тут развеселишься, когда на руках наручники, четверо полицейских стоят за спиной, а кровь, вытекшая из ссадины на лбу, запеклась на левой щеке! Капрал тоже не был расположен к шуткам. Голайтли успел только сказать:
— Это дурацкая ошибка, братцы!..
Но капрал приказал ему заткнуться и идти вперед. Голайтли не хотел идти вперед. Он хотел остаться на месте и дать объяснения. Объяснялся он очень хорошо, но капрал прервал его словами:
— Это ты-то — офицер! Вот такие, как ты, и срамят нашего брата военного. Хорош офицер, нечего сказать! Я знаю твой полк. ‘Марш негодяев’ — вот под какую музыку ты маршировал. Ты позор для армии.
Голайтли сдержался и снова принялся объяснять все с самого начала. Тогда его увели в буфет, так как пошел дождь, и приказали ему не валять дурака. Солдаты уже собирались ‘проводить’ его в форт Говиндхар. А подобные ‘проводы’ — почти такая же позорная процедура, как ‘Лягушачий марш’.
С Голайтли чуть не сделалась истерика — так терзали его ярость, холод, роковая ошибка, наручники и боль от ссадины на лбу. Он прямо-таки превзошел самого себя, высказывая все, что у него было на душе. Когда же он умолк и в горле у него пересохло, один из солдат сказал:
— Слыхал я, как некоторые бродяги в кутузке ругаются, но куда им до этого вот ‘офицера’ — ни один бы с ним не сравнялся!
Конвоиры на него не сердились. Скорее даже восхищались им. В буфете они спросили себе пива и угостили Голайтли, потому что он ‘очень уж здорово ругался’. Потом предложили ему рассказать подробно о всех приключениях рядового Джона Бинкла, пережитых им, пока он шлялся на воле, и это совсем с ума свело Голайтли. Если бы он образумился, он смирно сидел бы до прихода какого-нибудь офицера, но он попытался спастись бегством.
Штык винтовки Мартини колется очень больно, когда его приставят к вашей спине, а гнилое, вымокшее под дождем хаки легко порвется, если двое солдат схватят вас за воротник.
Поднявшись на ноги, Голайтли почувствовал сильную тошноту и головокружение, рубашка его была совсем разорвана на груди и почти совсем на спине. Он решил покориться судьбе, и тут подошел поезд из Лахора и привез майора — начальника Голайтли.
Вот показания майора полностью:
— Из буфета второго класса раздавался шум драки, поэтому я вошел туда и увидел самого гнусного бродягу, какого мне когда-либо приходилось встречать. Сапоги его и брюки были покрыты грязью и пивными пятнами. На голове торчала какая-то грязновато-белая навозная куча, которая свисала ему на плечи, сильно поцарапанные. Рубашка, разорванная почти пополам, прикрывала его лишь наполовину, и он просил свою стражу осмотреть метку на ее подоле. Он задрал рубашку себе на голову, поэтому я сначала не узнал его и подумал, что у этого малого началась первая стадия белой горячки — так бешено он ругался, путаясь в своих лохмотьях. Когда же он обернулся, я, несмотря на шишку величиной со свиной паштет, что красовалась у него под глазом, несмотря на физиономию, расписанную зелеными узорами, как у дикарей перед битвой, и лиловые полосы на шее, наконец признал в нем Голайтли. Он очень обрадовался мне,— добавил майор,— и выразил надежду, что я не расскажу об этом случае в офицерском собрании. Я не сказал ничего, а вы расскажите, если хотите: ведь теперь Голайтли уехал на родину.
Большую часть этого лета Голайтли провел в попытках притянуть капрала и обоих солдат к военному суду за то, что они арестовали ‘офицера и джентльмена’. Они, конечно, очень сожалели о своей ошибке, но слух об этой истории просочился в полковую маркитантскую лавку и оттуда пошел гулять по всей провинции.