Весной 1904 года я ехал по железной дороге в захолустный, но живописный приволжский город на летний отдых.
Стоя у окна в коридоре вагона и любуясь проплывавшими мимо зелеными полями и лесами, я в то же время заметил, что прилично одетый красивый человек интеллигентного вида, средних лет и среднего роста следит за мной, расхаживая около меня по коридору и как бы выбирая момент вступить со мной в разговор. Наконец он решился и, приподняв котелок, вежливо спросил меня, не тот ли я писатель, за которого он меня принимает. Убедившись, что не ошибся, отрекомендовался:
— Анатолий Дуров!
В завязавшемся разговоре мой знакомец сообщил, что едет со своей труппой в этот же город давать спектакли в цирке, и попросил меня заглянуть на спектакль.
— Непременно приходите, я и билет вам на дом пришлю.
Говоря о своей артистической деятельности, присовокупил, что он, кроме клоунства, немножко художник и поэт, пишет картины, сочиняет куплеты, эпиграммы и ведет многолетний дневник.
— Если будете когда-нибудь в Воронеже, — добавил он, — приезжайте ко мне: у меня там свой дом и собственный музей — вам интересно будет его посмотреть! Дневник свой собираюсь издать отдельной книгой, да боюсь, стоит ли?.. Вы, как опытный писатель, посмотрели бы сначала, да и сказали бы свое мнение. Может быть, предисловие к моей книге напишете?
Я обещал. Разговор перешел на литературу и тогдашние бодрые настроения кануна первой революции. Знаменитый клоун показался мне вдумчивым, серьезным собеседником. За все время беседы он, кажется, ни разу не улыбнулся, и странным казалось, что профессия этого солидного, даже немного печального человека — смех!
На вокзале мы расстались добрыми знакомыми. В день спектакля он зашел ко мне с неожиданным подарком: принес небольшую картину в раме, оригинально написанную масляными красками на стекле, и собственноручно повесил ее в моем кабинете на стенку.
Случилось так, что вечером мне экстренно понадобилось ехать с пароходом часов в одиннадцать ночи. Перед началом представления я зашел к Дурову за кулисы сказать, что после первого отделения уезжаю прямо на пристань.
Дуров заметно огорчился.
Его выступление предполагалось во втором отделении, в конце спектакля.
— Тогда я выступлю в первом, — решительно сказал он, — и поеду на пристань провожать вас!
Артист так и сделал: выступил первым, своими остротами вызывая беспредельный хохот многочисленной публики. После переоделся и в антракте вышел со мной из цирка, чтобы сесть на извозчика.
Тут мы оба увидели, что и публика вся покинула цирк, расходясь по домам и не интересуясь концом спектакля: оказалось, что она собралась только для Дурова. За отсутствием зрителей спектакль прекратили.
Мы расстались надолго. Страна пережила большие события, печальные разочарования, наступила длительная реакция, произошло всеобщее ‘успокоение’, ‘царили безверье и тоска’.
Жить не стало веселее, но потребность в смехе не убавилась, даже как будто возросла.
В 1911 году летом я, на несколько дней остановившись в Казани, видел, как публика с ‘боем’ ломилась в цирк, где висели яркие афиши, обещавшие ‘вечер смеха’ ‘всемирно известного’ Анатолия Дурова. От него ждали острот политического содержания, которыми знаменитый артист и прежде славился.
Направляясь в цирк, я тотчас же увидел его на тротуаре, идущим навстречу мне. Он остановился, с комическим видом раскрывая объятья.
— Вот мы и встретились! Битковые сборы — пятнадцать лет не выступал в Казани! А у меня и труппы-то нет теперь никакой! Выступаю один, с женой да с дочерью, купил вот здесь полдюжины поросят и уже сделал их дрессированными! Вот и вся моя труппа! Ну, брат, уж теперь-то после спектакля зайдем ко мне — расписаться в моем дневнике, обязательно черкнуть что-нибудь на память, а может быть, и обещанное предисловие написать? А?
Огромное здание цирка, залитое огнями, было переполнено собравшейся публикой. Такое внимание к гастролеру создало в цирке торжественное, праздничное настроение.
Необыкновенный нервный подъем переживал и артист: в течение всего вечера он один, не надеясь более ни на кого, занимал собою публику. В атласном шутовском наряде, в дурацком колпаке с бубенцами, красавец, с небольшими черными усиками, в гриме Пьеро, набеленный и накрашенный, он не был теперь тем солидным человеком, каким казался в жизни, не был и цирковым шутом. Под дурацким колпаком все видели лицо и дерзкую голову, в которой кипели колючие, насмешливые мысли. Это был вдохновенный Пьеро, убийственные остроты которого хлещут не только высокопоставленных особ, но даже императоров.
Заткнуть народному шуту рот — значило для властителей открыто принять на свой счет замаскированные пощечины.
Многие из острот его, за которые он иногда и в тюрьму попадал, давно стали ходячими анекдотами, вошли в народный фольклор.
Губернатор Хвостов только тем и прославился, что однажды разрешил Дурову выступать при условии не касаться в своих остротах ‘хвостов’. Тогда-то и появились ставшие ‘традиционным номером’ поросята с хвостами, подвязанными алыми ленточками и запечатанными сургучом.
На вопрос из публики, что значит запечатанный хвост, паяц печально ответил: ‘Губернатор ‘про хвост’ запретил говорить’.
Были и еще более опасные шутки: Дуров вызвал из публики желающих переломить пополам серебряный рубль, на котором чеканился портрет царя, предлагая приз сто рублей.
С галерки спустился деревенский простоватый парень с надеждой ‘попробовать’. Конечно, переломить не мог.
Тогда Дуров сказал ему: ‘Брось, перестань ‘ломать дурака!’
Все это и тому подобное давно было известно, но Дуров не повторялся, варьируя свои остроты на свежие злободневные темы.
На другой день на моем письменном столе лежала рукопись Анатолия Дурова, его дневник. Тут были рассказы из его богатой приключениями жизни, большею частью печальные, написанные просто и правдиво, по-видимому, без всякой ‘выдумки’, стихи, анекдотические воспоминания, забавные шутки, интересная и грустная автобиография ‘царя смеха’, описание его музея в Воронеже и серьезная психологическая статья ‘о смехе’, в основу которой была положена мысль ‘о неожиданности и разнообразности’. Много фотографий, рисунков и портреты самого Дурова — то в ‘шутовском наряде’ со смеющимся лицом, то в обыкновенном человеческом виде, и тогда с портрета смотрело хорошее, чуть-чуть печальное лицо с живыми, умными глазами, в которых притаился смех.
Эта двойственность его лица сказалась и в содержании рукописи: в ней отразилась вся пестрота, разнокалиберность, разносторонность многочисленных талантов широко одаренной, оригинальной натуры. Анатолий Дуров — это порядочный художник и поэт, хороший актер, декламатор, сатирик, беллетрист, гимнаст, коллекционер, остроумный, находчивый человек и великий клоун. Все это — веселое и грустное, серьезное и смешное — одновременно существовало в нем. Было совсем невесело читать его мило и трогательно написанный рассказ ‘Тюрьма’, где описываются переживания бедного шута, попавшего прямо из цирка в европейскую тюрьму за смелую шутку, которую сочли оскорбительной для короля. Короли не любят шутить, и перепуганный шут в ужасе плачет в каменном мешке. Чтобы как-нибудь утешить самого себя, он начинает ‘петь, становиться на голову, ходить на руках’… Странный арестант!
‘Людей, людей мне дайте!’ — кричит он в исступлении.
Если б король мог видеть шута, отнятого им у людей и ходящего в тюрьме на руках, он, вероятно, рассмеялся бы, приняв и горе его за новую шутку.
Автобиография Дурова — это печальный рассказ о сиротском, одиноком детстве, лишенном материнских ласк, бегстве от строгих педагогов в ярмарочный балаган, скитаниях с балаганной труппой, где акробаты спали на голом полу, подкладывая под голову собственные ноги, и т. д. Это был тернистый путь настоящего таланта, человека с определенным призванием ‘смешить людей’. Но даже сделавшись ‘известным’, он не был избавлен от трагических положений, когда антрепренер цирка силой вытащил его из квартиры от постели умирающего ребенка и вытолкнул на арену смешить людей. ‘Смейся, паяц!’
Невольно волновали его рассказы о мелких и низких людях, мстивших ему за острое словцо ударом палкой ‘сзади’, истреблением его дрессированных зверьков, отравлением любимой ученой лошади и поджогом его цирка.
Все говорило за то, что не так-то уж легко и весело быть ‘царем смеха’ и не совсем безопасно ‘смешить людей’: сила смеха страшна! Человека, в выдающейся степени одаренного этой силой, ненавидят и боятся те, по спинам которых прогулялся резко звучащий бич его сатиры. ‘Царя смеха’ преследуют уязвленные подданные и не любят короли.
Но самой интересной частью этой пестрой книги показался мне ‘альбом’ Дурова, в котором расписались его ‘друзья и поклонники’. На первый взгляд эта ‘альбомная’ литература не может иметь общественного интереса, но чем больше перелистывал и перечитывал я это бесчисленное количество надписей, стихов и афоризмов людей, ничего общего между собой не имеющих, кроме знакомства с Дуровым, тем более убеждался, что он не даром собирал в этот альбом в течение многих лет всю свою ‘почтеннейшую публику’, а, собрав, не себя показывал, как делал он в цирке, а приглашал ее теперь взглянуть на самое себя!
В самом деле, кого тут только не было! Вся публика биткового сбора в типичных своих представителях отразила себя в этом альбоме, как в зеркале и граммофоне. У всех живые лица, и все говорят. В первом ряду сидят члены Государственной думы, правые и левые, графы, князья, аристократы, знаменитые писатели, знаменитые артисты: тут Гегечкори, Куприн и Шаляпин, граф Бобринский, граф Илья Толстой, князь Волконский и много известных фамилий. Представители прессы, художники, прокуроры, политические ссыльные, земские начальники, полицейские, барышни и просто люди из публики. Все они высказались в стихах и прозе, в афоризмах, остротах и комплиментах, кто умно, кто глупо, некоторые остроумно, иные неудачно, но все с одинаковой симпатией к прославленному остряку и все расписались в этой симпатии, а некоторые, кроме того, в собственной бездарности. Дуров выставил их всех, как живую картину, а сам стоит рядом в своем шутовском костюме и загадочно улыбается глазами. ‘Посмотрите, господа, на самих себя, — как будто хочет он сказать, — и судите о себе сами!’
Больше он ничего не прибавляет, но загадочная и меткая насмешка вот-вот сорвется с его острого, как бритва, языка, на лету подхваченная дружным хохотом ‘почтеннейшей публики’.
Загадочна душа таких редко родящихся людей, как Анатолий Дуров, поэта и сатирического артиста, с капризной насмешливостью избравшего своей аудиторией цирковую толпу и поприщем — роль ‘шута’. Он всегда говорил ‘с народом’, говорил, бросая в толпу острые мысли, ‘крылатые’ словечки, едкие и подчас дерзкие насмешки над сильными и власть имущими. Этим он был известен, за это любим и за это имя его стало легендарным, а след, оставленный им в нашей жизни, не имеет ничего общего с шутовством.
Анатолий Дуров был ‘королем шутов’, но никогда не был ‘шутом королей’!
1930
—————————————————————————
Источник текста: Скиталец С.Г., Повести и рассказы. Воспоминания / [Сост., подготовка текста и предисл., с. 3-22, А. Трегубова]. — Москва: Моск. рабочий, 1960. — 510 с., 9 л. портр., 21 см.